ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Сколько же времени я не видела тебя спящим. Сколько времени была лишена возможности наблюдать это волшебное зрелище. (Только что капля воды — я недавно приняла ванну, уже ведь четверть первого, я опаздываю, а ты вот уже тридцать часов спишь мертвым сном — соскользнула с моей руки, прокатилась по предплечью, повисла на локте, словно задумавшись, и упала прямо тебе на щеку — двумя миллиметрами выше того места, где отпечаталась складка простыни; капля разбилась на множество крохотных капелек, одна из которых скатилась по твоему лицу в уголок губ; между ними на мгновение высунулся кончик языка, словно какое-то животное, показавшееся из норки, но поздно — пить было нечего.) Как видишь, мне все так же нравится писать письма, и я все так же по поводу и без повода пользуюсь скобками. Ничего не могу с собой поделать. От этого, Римини, просто нет лекарства. Ты меня понял наконец? Для нас с тобой лекарства нет. Пусть это будет нашим девизом. Я буду продолжать нанизывать фразы одну на другую, а ты продолжишь… Не слишком ли я тороплюсь? Ты, конечно, скажешь, что так оно и есть (впрочем, ты ничего не говоришь, и я могу беседовать с тобой столько, сколько захочу, а ты будешь меня слушать не перебивая; я сегодня как гипнотизер, я сделаю с твоим сознанием все, что мне вздумается, и ты, проснувшись, ничего не вспомнишь). Нет, Римини, я ведь по-прежнему все вижу. И сейчас я вижу (это то немногое, что ты узнаешь о себе самом из того, что вижу я, когда смотрю на тебя спящего), что ты, конечно, спал без меня долгие годы, но в твоих привычках ничего не изменилось: по-прежнему спишь, засунув руки под подушку (хотела бы я снова увидеть твою испуганную физиономию, когда, проснувшись, ты их в первую секунду не чувствуешь и успеваешь усомниться в том, что они у тебя по-прежнему есть; тебе кажется, что кто-то — не иначе я, женщина-чудовище, женщина-нож, — отрезал их тебе, пока ты спал, так нет же, ошибочка вышла — знаешь, Римини, если бы мне были нужны твои руки, я бы давно превратила их в каменные), ты по-прежнему, дай тебе волю, ляжешь спать в носках, ты все так же чешешь во сне одну ногу другой, все так же мокнет подушка от твоей слюны, все так же ты говоришь во сне. (Да, кстати, ты в курсе, что во сне ты говоришь по-французски? То есть не по-французски, а на каком-то придуманном языке, который звучит как французский; при этом, признаю, произношение у тебя по-прежнему превосходное.) Ты все так же ворочаешься и по-прежнему перетаскиваешь на себя одеяло и простыни (впрочем, со всем этим, как мне кажется, при обоюдном желании мы быстро разберемся). Ты, как раньше, закрываешь глаза ладонью или предплечьем, как будто тебя во сне ослепляют яркие фонари или солнце; ты, как раньше, можешь ни с того ни с сего сесть на кровати — продолжая спать, но с открытыми глазами; раньше, в детстве, как ты мне рассказывал, ты в такие минуты мог встать и пойти бродить по дому (теперь ты, конечно, вырос и никуда не уходишь, а просто смотришь поочередно в две точки — куда-то вдаль, например на вентилятор под потолком, а затем, скажем, на мою коленку, которая вырисовывается под простыней и потому кажется каменной; ты переводишь взгляд несколько раз с колена на вентилятор, а затем, устав бороться, вновь ложишься навзничь, как будто тебя опрокинули, как будто нажали кнопку на спинке складывающейся кровати — рраз). Урок анатомии. Знаешь, Римини, а ты ведь по-прежнему дрожишь во сне. Мой бедный, бедный Римини. Не бойся. Все осталось там, в прошлом. Ты теперь дома. Я поговорила с адвокатом — картину отдали ему, он передал ее хозяйке, и та отозвала свое заявление в полицию. Пришлось, конечно, дать ей какие-то деньги, но это неважно. Мой адвокат, если честно, вообще был против того, чтобы улаживать это дело и вытаскивать тебя из полиции — не нравишься ты ему (полагаю, он воображает, что в смерти отца есть твоя вина). Еще он мне сказал, что никогда в жизни не видел такой вульгарной женщины. Как же получилось, что ты пал так низко? Я догадывалась, что без меня ты пропадешь, но чтобы докатиться до такого… (Баба под полтинник, крашеная корова, вся в золоте — да, так мне ее описал этот, ну как его, личный тренер, я имею в виду человека, который позвонил мне и рассказал о том, что случилось. А ты… Если бы ты знал, чего мне стоило видеть тебя выходящим из комиссариата в этих кроссовках, да еще и без шнурков… Я бы не удивилась, если бы ты спился, стал наркоманом или вконец истаскался по женщинам, но опуститься до профессионального спорта?) Между прочим, я могла бы не помогать тебе, и ты бы остался за решеткой. Не думай, что я не рассматривала этот вариант. Причем, поверь, вовсе не из чувства мести. (Было дело, натерпелась я от тебя — с другой стороны, ты ведь тоже от меня вытерпел немало. Я думаю, что количество зла, которое мы причинили друг другу, примерно равно, иначе и быть не может между людьми, для которых нет друг от друга лекарства.) Я об этом думала лишь потому, что люблю тебя. Подумай, какой соблазн: я стала представлять, как буду приходить к тебе на свидания, носить передачи — все как в кино. Ты был бы как будто моим пленником. Человек, преступивший закон страсти. Ты отбывал бы наказание за преступление, совершенное из любви ко мне. Ну, предположим, как будто ты убил моего любовника, избивавшего меня мужа или, например, начальника, который меня насиловал. Я знаю, что Рильтсе ты украл для меня, из любви ко мне. (Есть вещи, которые невозможно объяснить адвокату.) Я говорю тебе об этом сейчас, пока ты спишь, потому что, проснувшись, ты ни за что этого не признаешь. (Любите вы, мужчины, хранить никому не нужные секреты.) А еще мне вдруг пришло в голову (ты, конечно, скажешь, что я совсем сошла с ума) подать исковое заявление в суд. Знаешь на кого? Да на нее же, на твою похотливую кобылу. Я потребовала бы от нее объяснений и отсудила бы Рильтсе. То, что ты сделал, это не кража, это экспроприация, акт восстановления справедливости. Если кто-то что-то и украл, так это она. Воруют все те, кто покупает Рильтсе, — все они воры. Рильтсе — он наш. Я попыталась отыскать эту картину в каталогах, перерыла все альбомы, которые есть у меня дома, но не нашла; уже потом я поняла, какая же я дура, — все мои книги по живописи изданы до семьдесят шестого года, когда кончилась наша юность, а что было потом — я об этом практически ничего не знаю. Зато сейчас я смотрю на тебя и понимаю, что ты ведь совсем не изменился с тех пор. Нет-нет, не волнуйся, я отдаю себе отчет в том, что ты теперь другой человек, то есть по крайней мере ты так думаешь. На самом же деле ничего нового в тебе не появилось. Ты всегда был Дорианом Греем. Вот только, пока мы были вместе, я этого не понимала. Мы любили друг друга = мы не менялись = мы не старели. Ни один из нас не старел. (Вот только мой отец умер. Умер с улыбкой на губах, которая появилась благодаря тебе, перед тем как ты сбежал из больницы. А на следующее утро я проснулась седой.) Теперь ты — Дориан Грей, а я — портрет. Ты хотел, чтобы мы изменились? Я помню, как ты просил об этом — ты хотел, чтобы наша любовь перешла в другое состояние. Вот, пожалуйста, все изменилось ровно на поколение. Я теперь могла бы быть матерью того, совсем юного Римини. Извини, зазвонил телефон, и я была вынуждена прервать письмо. Звонил Виктор из больницы. Я рассказала ему. Нет, сначала я, конечно, решила загадать ему загадку. Так я ему и сказала: спорим, ты не догадаешься, кто сейчас спит в моей постели. Думаешь, он хоть на мгновение замешкался с ответом? Думаешь, хоть чуточку удивился? Никто, никто не удивится тому, что мы вместе. (Римини, мы ведь с тобой такие старые. Наша любовь — ей, наверное, миллион лет, если не больше. Наша любовь — это уже не история и не археология. Это, Римини, геология. Расставания, разводы, встречи, ссоры… — все это проходит). Да, чуть не забыла рассказать: Виктор смертельно болен. Похоже, что даже телефонную трубку ему кто-то держал, чтобы он мог со мной поговорить. Он, кстати, тоже по тебе соскучился. Спрашивал, не собираемся ли мы отметить наше воссоединение. Я сказала, что нет. Потребовала, чтобы он мало-мальски пришел в форму к открытию «Адели Г.». Ладно, мне пора идти. Наши женщины убьют меня, если я опоздаю. Кофе и хлеб найдешь на кухне. Чистое полотенце в ванной. Оставляю тебе коробку с фотографиями — я ее так и не трогала, все эти годы она ждала тебя. Нет, лучше даже не спрашивай — сделать запасные ключи я не успела (пишу и думаю — а я ведь, пожалуй, не хочу, чтобы у тебя были ключи от квартиры). Что, ты здесь, никуда не делся? Да, это ты, действительно ты, как всегда споришь и с чем-то не соглашаешься, даже во сне. До свидания, мой спящий красавец. Прощай, мой пленник.

ГЛАВА ВТОРАЯ

Он просыпался от любого звука: его могла разбудить упавшая с кухонного крана капля, бульканье воды в батареях, гул лифта, который пятью этажами ниже отзывался на вызов какого-нибудь полуночника. Ну и конечно, время от времени он просыпался от дыхания Софии. Она тяжело дышала, как будто ей не хватало воздуха; шумно вдыхала, со свистом и похрипыванием выдыхала — это был если и храп, то храп шепотом. У Римини поначалу были опасения, что за время, которое они с Софией не спали вместе, она превратилась в огнедышащего дракона с вырывающимися из носа и рта струями дыма и пламени. Ничего такого не произошло; более того, буквально за пару ночей Римини привык к знакомому с юности звуку. Просыпался он порой по нескольку раз за ночь и всякий раз — незадолго до того, как ей нужно было вставать. Он приподнимался на локте и несколько минут проводил в неподвижности, рассматривая, словно изучая заново, лицо спящей Софии. Затем тихонько вставал, накидывал на плечи ее халат и уходил на кухню, где разбирал фотографии и подписывал каждую из них на обороте, то просто вспоминая дату, а то и сочиняя полноценный эпиграф или аннотацию к изображению. Фотографий было много, свободного времени у Римини — и того больше. Некоторые из снимков уже были когда-то подписаны им или Софией, и Римини счел необходимым подвергнуть эти старые подписи серьезной редактуре. Поначалу он тратил на это занятие буквально несколько минут каждое утро, но постепенно погрузился в него с головой. Иногда София не просыпалась довольно долго, и Римини возвращался в спальню, не зная, стоит ли ее будить, проспала она непреднамеренно или же, забыв его предупредить, заранее выкроила этот дополнительный час утреннего сна. Он смотрел на Софию и понимал, что видит в ней не только живого человека, но и фотографию из прошлого — порой умилительную, как снимок любимой собачки, ребенка или ребенка с собачкой, а порой пронзительно-нежную или же, наоборот, суровую и неприступную. Всякий раз в такой ситуации Римини думал о себе как о часовом, поставленном охранять что-то важное и ценное, — вот только, как и всякий часовой, в случае нападения на охраняемый объект он должен был подать сигнал тревоги и геройски погибнуть, не имея реальных сил и возможности отразить атаку и лично защитить то, что находится под его охраной. Это противоречие было просто невыносимым. Чтобы избавиться от мучений, Римини либо вновь уходил на кухню, либо бросался к кровати, вставал перед ней на колени и будил Софию ласковыми прикосновениями и поцелуями. При этом он со всей отчетливостью осознавал, что, как бы близки они сейчас ни были, сколь бы ничтожно мало сантиметров ни отделяло их друг от друга он все равно находился где-то по другую сторону от границы того мира, в котором пребывала сейчас София. К этому загадочному миру Римини мог приблизиться, мог, разбудив Софию, даже разрушить его, но проникнуть в эту близкую и одновременно бесконечно далекую сферу ему было не дано.

София оказалась права: никто их воссоединению особенно не удивился. Никто, начиная с самого Римини. Если в то утро, когда он, выйдя из комиссариата, увидел Софию на противоположной стороне улицы, тень удивления у него еще мелькнула, то буквально спустя полминуты, когда, отстранив адвоката, София бросилась обнимать его, происходящее уже казалось Римини совершенно естественным. В свою новую жизнь он вошел спокойно, с бесстрастной кротостью сироты, который почувствовал, что в этом доме его не обидят. Приняли его действительно гостеприимно и радушно; его некрасивые поступки не были забыты, но квалифицировались как ошибки молодости — пусть и серьезные, но совершенные исключительно по недомыслию и, как показало развитие событий, в конечном итоге не приведшие ни к каким катастрофам. Ну а кроме того — здесь, в доме Софии, все было таким знакомым… До этого Римини не доводилось здесь бывать, но, едва переступив порог, он почувствовал себя дома; он, наверное, с закрытыми глазами нашел бы все, что ему было нужно, и именно там, где он ожидал. В первую очередь атмосферу узнаваемости создавал запах — запах старого, выдержанного дерева; София всегда считала, что может сосуществовать лишь с мореным дубом. Верная и другому своему принципу — дорожить всеми окружающими мелочами, — она за все это время не выбросила ничего, буквально ни одной вещи. Римини был потрясен этим всепоглощающим дежавю и без труда вспомнил как безделушки, украшавшие интерьер, так и старую, такую знакомую ему мебель: обеденный стол, стулья, книжный шкаф и плетеные кресла — все это Софии досталось от бабушки Римини: она в свое время настояла на том, что Римини эти вещи нужны как никому другому, просто он этого пока что не понимает. Узнал он и белый мохнатый ковер, распростертый на полу этаким белым медведем, и старый столик на колесиках, изначально предназначенный для перевозки бутылок с вином (который София, как и раньше, использовала в качестве подставки для телефона), и лампы с абажурами из искусственного пергамента, и пледы — один был наброшен на спинку кресла в гостиной, другой использовался в качестве покрывала на кровать в спальне; пробковые подставки под стаканы, салфетки с цветочками и птичками на кухонном столе, ламповый радиоприемник, который каким-то чудом по-прежнему был в рабочем состоянии… Все эти предметы, которые он в свое время с такой легкостью забыл, теперь вновь радушно приняли его, ни в чем не упрекнув и не выставив никаких условий. Когда же София распахнула перед Римини дверцы всех шкафов — демонстрируя тем самым, что он может пользоваться ими по своему усмотрению, — в нос ему ударил все тот же запах лаванды, мешочки с которой лежали на полках с бельем, были подвешены к плечикам с верхней одеждой и, как и всегда, вываливались на пол при открывании ящиков и дверец. Долго обустраиваться и раскладывать вещи Римини не пришлось: во-первых, за последние годы он много одежды не накопил, а во-вторых — кое-что из того, что он все-таки перетащил в квартиру Софии, она сама безжалостно определила в пакет, который надлежало передать в организацию помощи бездомным. Дело было не в состоянии этих вещей, а в том, что часть из них была на Римини, когда его выпустили из полиции, а часть он носил в своей жизни без Софии; София же полагала, что вещи вбирают в себя ауру места и хранят память об обстоятельствах. В шкафах с вещами Софии Римини не обнаружил никаких следов перемен — не только со времен их расставания, но и с первых лет совместной жизни: все вещи до единой были ему знакомы. В общем, он мог быть спокоен: возвращался он не в дом, не к женщине, не к любви — его возвращение было возвращением в музей. Никто и ничто — ни женщина, ни любовь, ни дом, ни даже воспоминания о прошлом — не способно долго сопротивляться натиску времени; этот натиск может выдержать лишь музей. Здесь он родился, рос, взрослел, отсюда его похитили — сюда он теперь мог вернуться и без труда освоиться на этом новом старом месте. Как люди поддерживают в неизменном состоянии святилища, те места, где когда-то случилось чудо, — так же София оберегала то место, где она могла ждать и надеяться. Эта надежда со временем переросла в уверенность — и Римини действительно вернулся и занял положенное ему место в музее своего имени.

Он позвонил отцу. Известие о его возвращении к Софии, похоже, того не только не удивило, но и немало порадовало; все это выглядело так, словно у отца были свои шкурные интересы в этом музее и возвращение в экспозицию главного экспоната означало для него конец долгого периода метаний, неуверенности и раздумий над тем, как именно следует изменить концепцию этого учреждения культуры. Вскоре после этого София призналась Римини в том, о чем он и без нее давно догадывался: она, оказывается, поддерживала с его отцом довольно тесные отношения все эти годы. Получив подтверждение своим подозрениям, Римини на мгновение почувствовал себя обманутым и едва ли не преданным: оказывается, ни добровольная ссылка отца в Монтевидео, ни дурацкая беспорядочная жизнь Софии, ни даже проблемы самого Римини — ничто не могло помешать этим двоим самым близким ему людям преспокойно общаться друг с другом у него за спиной. Вообще выходило занятно: когда-то он, Римини, сравнивал разрыв с Софией ни много ни мало с катастрофой планетарного масштаба, с уничтожением целого мира; при этом ему казалось невозможным, чтобы они воссоединились и уж тем более чтобы к ним присоединились другие люди, вовлеченные в их общую орбиту, — отец Римини, Виктор и некоторые другие; выяснилось же, что осколки некоторое время совершали свободный полет в космосе, а затем вновь воссоединились, и только Римини оставался отделенным от них. Утешало его в этой ситуации лишь одно: вне этого старого мира он продержался достаточно долго для того, чтобы как у него самого, так и у его близких зажили все шрамы, нанесенные взрывом, который он устроил.

Он прекрасно отдавал себе отчет в том, что его возвращение вовсе не было похоже на возвращение Одиссея, одержавшего победу над Циклопом и устоявшего перед пением сирен. Он был из тех слабых созданий, что, усталые, измученные болезнями и алкоголем, приползают к порогу отчего дома — и терпеливая семья вновь и вновь принимает их и помогает выкарабкаться из пропасти, в которую они угодили по собственной вине. В его возвращении не было никакой эпичности, никакой торжественности; не было оно ни свидетельством его поражения, ни его местью. Несколько разочарованный в первые дни, Римини вскоре осознал, что в обыкновенности и заурядности его возвращения есть одна весьма приятная особенность: этому возвращению не удивлялся действительно никто. Всеобщее спокойствие и безразличие были для Римини целебным бальзамом и обезболивающим средством, облегчившим его переход из одной жизни в другую.

Совершенно неожиданным утешением для Римини стало любопытство — да-да, любопытство, пусть и не удивление, не потрясение, — которого не испытали ни его отец, ни Виктор, ни, уж конечно, София; неподдельный, искренний интерес к его персоне проявили никогда раньше не видевшие его лично, лишь слышавшие о нем от Софии ее соратницы по «Адели Г.». Впервые он встретился с ними в помещении, которое они арендовали под свой бар и где вовсю шел ремонт. За исключением каменщика и газовщика, для которых женщина-архитектор и дизайнер интерьера не смогла подобрать замену женского пола (хотя нашла малярш, плотницу и женщину-электрика), Римини оказался едва ли не первым мужчиной, переступившим порог этого заведения. Одного этого было достаточно, чтобы заинтересовать собравшихся дам. Подогревали их интерес и многочисленные рассказы Софии о ее ненаглядном Римини. Едва ли его появление в этой компании можно было назвать триумфальным: едва переступив порог, он споткнулся обо что-то и чуть было не рухнул прямо на здоровенное стекло, которое в этот момент две женщины несли мимо двери. Если бы не София, он точно разбил бы стекло вдребезги, наверняка поранился бы сам и поранил окружающих. Такое появление в любой другой ситуации вызвало бы смех всех присутствующих; но в данном случае комизм был сглажен любопытством, которое к персоне Римини испытывали, как было сказано, подруги Софии. Это потом они привыкли к нему — когда он стал появляться в «Адели», помогал им ходить по магазинам, а во время заседаний, которые София каждые две недели устраивала у себя дома, выполнял роль официанта, подающего дамам кофе, и секретаря, ведущего протокол собрания. Сейчас же они во все глаза уставились на него. Сколько их было — восемь, десять, двенадцать? Это так и осталось для Римини загадкой; более того, он так и не выучил имен большинства из них; собирались они обычно в разном составе, а лица, когда собрания были многолюдными, Римини вообще различал плохо. В первый вечер, когда София изящной шуткой сняла напряжение, повисшее в баре после неловкого появления Римини, ему пришлось перецеловаться и перезнакомиться примерно с полудюжиной женщин, которые выстроились полукругом и беззастенчиво его рассматривали. Когда с формальностями было покончено, Римини, чуть смущенный, встал в центр этого полукруга и сложил руки чуть ниже живота — словно он был голым и должен был прикрывать член ладонями. Так он и стоял в окружении молча рассматривавших и оценивавших его женщин, под аккомпанемент дрели, грохотавшей в кухне. В итоге, как ему показалось, его признали.

Не только признали, но и приняли за своего — к немалому удивлению его самого. В первый же день, как только процедура знакомства была завершена, Римини предложили чувствовать себя как дома и располагаться поудобнее; это было весьма нелегко, учитывая, например, что единственный не покрытый свежей краской стул в помещении в тот момент выполнял роль стремянки, стоя на которой женщина в комбинезоне сосредоточенно скручивала и заматывала изолентой провода под потолком. Так или иначе — Римини действительно немало удивился тому, как его приняли в «Адели Г.». Он знал об этом обществе, а также об обществе «Женщин, которые любят слишком сильно», в работе которого София принимала участие уже больше двух лет. Работа в этом проекте заменила ей бесчисленные семинары, лаборатории и мастер-классы, на которые она потратила большую часть последних двадцати лет своей жизни, — и София была этим счастлива. Впрочем, вот, пожалуй, и все, что было известно Римини; София боялась утомить его разговорами о новом проекте, а он, в свою очередь, опасался показаться навязчивым и, чтобы София не подумала, что он лезет не в свое дело, предпочитал ждать, пока она сама посвятит его в подробности; впрочем, сам себе он признался в том, что не может не испытывать беспокойства по поводу увлеченности Софией чем бы то ни было, что носит имя Адели Гюго. Когда София похвасталась ему проектом логотипа — вписанные в сердечко начальные буквы тех слов, которые составляли название (ну разве не прелесть!), — ему, по правде говоря, стало не по себе. Тем не менее прием, оказанный Римини, окончательно сбил его с толку: вместо шумной и бестолковой компании восторженных дамочек он оказался в обществе спокойных, воспитанных, элегантных и исполненных достоинства женщин. Ощущение было такое, что говорить в полный голос, а уж тем более повышать его здесь считалось дурным тоном. Удивило его и то, как эти женщины двигаются и работают: они явно не привыкли делать ремонт своими руками, но все их движения были плавными, спокойными, не суетливыми — это заменяло им отсутствие опыта; Римини почти не видел, чтобы кто-то из них споткнулся, выронил какой-то предмет из рук, сделал что-то не так или не там. У него возникло чувство, что он присутствует на какой-то хореографической постановке — так плавно и изящно выполняла свое дело каждая из них. Присмотревшись, Римини понял, что все это происходит не само собой: эти женщины трудились постоянно — не только здесь, в не отремонтированном помещении будущего бара, но и дома, на улице, везде. Двадцать четыре часа в сутки. Они работали над собой. Это создание своего внутреннего образа и модели поведения, включающей и определенную манеру держаться на людях, занимало все их время, все душевные силы. Работа эта не была бессмысленной: женщины явно смогли достичь высокой степени гармонии в отношениях с окружающим миром, а также между своими телами и пространством, в котором они двигались. Называться подлинным совершенством (и действительно быть им) каждой из них мешало одно — накопившаяся усталость. Плавность и неспешность движений, неторопливость речи эту усталость отчасти маскировали, но не могли скрыть ее в полной мере. Дело было не в том, насколько удачным или неудачным был макияж каждой из них — красились они по большей части со вкусом и не слишком ярко; не столь важно было и то, насколько хорошо они сохранились к своему возрасту. Речь шла о другом. Сколько бы лет ни было каждой из них по документам — тридцать ли, сорок ли, пятьдесят, — за спиной любой из женщин, собиравшихся в «Адели Г.», стояли века и тысячелетия, то есть такой возраст, такой временной промежуток, который недоступен пониманию обычного человека и которым могут похвастать лишь те, о ком принято говорить: эта женщина многое повидала на своем веку.

В тот день одна из них привлекла внимание Римини больше, чем остальные. В отличие от своих подруг, неподвижно стоявших полукругом и рассматривавших Римини, она шагнула ему навстречу и приветливо протянула ему руку. Как-то так получилось, что из дежурного чмоканья в щеку, которое Римини пришлось повторить в тот день еще шесть раз, их приветственный поцелуй превратился в нечто большее: чуть дольше, чем нужно, он смотрел в ее светло-серые глаза, чуть дольше задержал ее руку в своей. Такие вольности допустимы при встрече двух друзей или хотя бы знакомых, но могут быть с полным правом названы излишними, если людей только-только представили. При этом у Римини ни на миг не возникло ощущения, что происходит что-то не то. «Господи, ну и досталось же тебе», — прошептала женщина ему на ухо, когда они склонились друг к другу, чтобы поцеловаться. И вновь он не почувствовал никакой неловкости, разве что чуть застеснялся, понимая, что, наверное, должен что-то сказать в ответ, причем что-то личное и теплое, а не дежурные слова приветствия. Вдруг до его слуха донесся голос Софии: «Вот видишь, Исабель, что я тебе говорила! Он уже что-то вспоминает, подожди, не признавайся. Он сам все вспомнит». Исабель, мысленно повторил Римини. Времени подумать у него не было, потому что нужно было знакомиться с очередной подругой Софии; тем не менее имя, которое он только что услышал, не давало ему покоя. А еще — бледная, почти белая кожа, полуопущенные веки, светло-серые, словно прозрачные, глаза… Небольшое мысленное усилие — и Римини, попытавшись представить, как могла выглядеть Исабель полтора десятка лет назад, узнал ее: на память тут же пришли длинная вышитая индийская рубашка, и черные гетры, и царственная осанка, и прекрасная фигура, которую, кстати, этой женщине удалось сохранить лучше, чем лицо, несколько постаревшее. Дальше Римини уже не составило труда мысленно перенестись в гостиную небольшой квартирки на улице Видт. Исабель сидела на уголке дивана, на коленях у нее была тарелка с яблочным штруделем — она кормила им с ложечки Фриду Брайтенбах, которая себя плохо чувствовала. Еще мгновение, и лица всех собравшихся женщин вдруг показались ему такими же знакомыми — словно актеры, стоявшие на сцене, в полумраке, у самых декораций, сделали шаг вперед и оказались в пятне света, которое отбрасывает мощный софит. Чьи-то имена сами возникали в его памяти, и это было похоже на то, как раскрываются бутоны каких-то изнеженных цветков, — Милагрос, Росио, Мерседес. Римини казалось, что он всех их помнит с тарелочками со штруделем на коленях или же — на лестничной площадке, на кухне, в коридоре; они всегда шушукались о своей неустроенной личной жизни. Жертвы любви, называла этих женщин Фрида; это обращение она использовала в открытую, и в нем при некотором желании можно было не замечать издевки и иронии, которые она в него вкладывала. Но когда посиделки подходили к концу и в квартире оставались лишь приближенные — София в первую очередь, а вместе с ней и Римини, — Фрида Брайтенбах начинала упражняться в красноречии в полную силу. Маленькая компания собиралась на кухне, где допивала и доедала то, что осталось от общего банкета, и Фрида начинала выдавать характеристики отсутствующим ученицам — самыми мягкими из них были «жертвенные овечки», «вдовушки по призванию» и «сама виновата, что поматросил и бросил». Римини был уверен в том, что за глаза любой из присутствовавших при этих разглагольствованиях Фриды получил бы не менее унизительную характеристику, особенно если бы речь зашла о его личной жизни. Сам он относился к этим несчастным женщинам с симпатией и искренним сочувствием; ему бывало очень неловко, когда он, заходя неожиданно на кухню, чтобы поставить под раковину очередную порцию опустошенных гостями бутылок, или проходя по коридору в уборную, натыкался на этих Милагрос, Росио, Мерседес, обсуждавших, как с кем-нибудь из них опять расстались, как кто-то почему-то не подходит к телефону, как кто-то кого-то предал, кто-то кому-то изменил и как закончился, толком не начавшись, очередной обреченный на провал роман. Девушки сразу замолкали и выразительно смотрели на Римини, явно давая ему понять, что он здесь лишний; судя по всему, они видели в нем не столько нежелательного свидетеля или самозванца, влезшего без спроса в чужой разговор, сколько потенциального доносчика, который мог бы выдать их с головой.

Против ожидания, те же самые женщины, только немного постаревшие, приняли его с распростертыми объятиями, позволив присутствовать при самых деликатных разговорах и обсуждении самых важных вопросов. Некоторое время спустя Римини понял, в чем была причина такого радушия: его появление, его возвращение к Софии стало для всех ее подруг, которых в обывательском мире принято называть неудачницами в личной жизни, доказательством их правоты; счастье оказалось возможным не только в мечтах, но и наяву. Какие бы трудности ни пришлось пережить Софии, теперь она была счастлива, причем с человеком, которого любила всю жизнь. Этого ее соратницам по проекту «Адель Г.» было достаточно для того, чтобы Римини стал их общим талисманом и своего рода магическим артефактом, от которого любая из них могла набраться сил, чтобы дождаться наконец и своего счастья. Эти женщины никак не могли понять, что слишком сильная любовь не может быть счастливой; они отказывались верить в это, отказывались усмирять свои чувства, когда жизнь сводила их с очередным «принцем»; они любили слишком сильно и не могли поверить в то, что можно любить иначе.

И вот теперь у них наконец появилась возможность получить все, что они заслужили. Это «все» включало в себя безбрежную любовь, мучения, переживания и, наконец, — счастье. София, по праву той, на чью долю счастье уже выпало, объявила об этом вслух на одном из первых собраний клуба после возвращения Римини. Они и сами не могли поверить в то, что произошло: оказывается, можно было получить все, не поступившись ничем. Это наполняло соратниц Софии гордостью и надеждой. Они старались не замечать — а София деликатно не заостряла на этом их внимание, — что она сама никогда не получала обидных характеристик от Фриды, по крайней мере в отношении ее личной жизни, просто потому, что у нее — единственной из всех учениц школы Брайтенбах — личная жизнь была нормальной, спокойной и устоявшейся с ранней юности. Проблемы с Римини у них начались, когда мнение Фриды Брайтенбах интересовало Софию уже гораздо меньше. И все же — со всеми оговорками и поправками — возвращение Римини стало для всех членов кружка имени Адели Г. большим праздником — и одновременно, быть может, сослужило женщинам, которые любят слишком сильно, недобрую службу: каждая из них, воспылав надеждой, поверила в то, что бьющая через край любовь имеет право на существование и рано или поздно будет вознаграждена.

Насколько появление Римини повлияло на эту женскую компанию, можно было понять по тому, как, собравшись в один прекрасный вечер в недостроенном баре, они вдруг всерьез стали обсуждать возможность изменения названия. Автором идеи «Адели Г.» была Фрида Брайтенбах, и за два года, прошедшие с момента ее смерти, никому и в голову не могло прийти подобрать их клубу какое-нибудь другое имя. Но если возможны такие чудеса, как возвращение Римини и счастливая совместная жизнь двух любящих людей, то какой смысл ассоциировать себя в глазах окружающих с Аделью Гюго — младшей дочерью великого французского писателя. Это стало казаться кое-кому из соратниц Софии серьезной идеологической ошибкой. С того дня, когда началась эра Постримини — этот термин придумала София, не предполагая, насколько хорошо он приживется, — ее подруги стали сомневаться, что в их жизни все так безнадежно, как было у Адели. Об этом они и решили поговорить как-то вечером, устроив себе импровизированный стол из какой-то доски, а стулья из стопок кирпичей, разложив яблочный штрудель и расставив бокалы с куантро в холодном помещении, которое они пытались обогреть при помощи строительных горелок, использовавшихся каменщиками при ремонте. Никто не подвергал сомнению величие страсти Адели, но ее трагическая судьба перестала устраивать этих женщин в качестве метафоры их собственной жизни. Адель ведь не только полюбила раз и навсегда английского офицера Пинсона, с которым познакомилась, когда он заглянул к ним в дом на спиритический сеанс, организованный ее отцом, — но и отвергла для себя все иные возможности устроить свою жизнь и найти себе место в этом мире. Она для начала отвергла единственного по-настоящему любившего ее мужчину, несчастного Огюста Вакери, бросила тяжелобольного отца — он увидит ее лишь спустя много лет, когда будет определять совершенно помешавшуюся дочь в клинику Сан-Манд, где она и проведет последние сорок лет своей жизни, играя на фортепиано, поливая цветы в саду и исписывая страницу за страницей в своем дневнике зашифрованными текстами. Оставила она и мать, в честь которой ее назвали, и двух братьев — Шарля, переводчика Шекспира, и Франсуа-Виктора, получавшего модную в те годы профессию фотографа. В конце концов она покинула и Гернси, маленький островок в Ла-Манше, куда ее отец эмигрировал из Франции после государственного переворота, устроенного Наполеоном Третьим. Все, Адель оставила абсолютно все для того, чтобы отправиться в путешествие — трудное, опасное и, учитывая представления, господствовавшие в ту эпоху, — а речь идет о второй половине девятнадцатого века, — скандально рискованное для женщины, которой не исполнилось еще тридцати. Сначала она отправилась в Канаду, в Галифакс, где, по имевшимся у нее сведениям, квартировал полк Пинсона; затем настала очередь Барбадоса, а после — и других мест, куда она следовала за любимым. Чтобы оказаться поближе к нему, ей приходилось идти на немыслимые ухищрения: она представлялась то его женой, то называлась именем Леопольдины, своей покойной сестры, утонувшей вместе с мужем во время кораблекрушения; однажды она наняла гипнотизера, который должен был внушить ее возлюбленному, пока тот спал, мысль том, что они, Адель и Пинсон, должны быть вместе; увы, чары рассеялись, как только Пинсон проснулся: если во сне ему и казалось, что Адель Гюго играет в его жизни какую-то роль, то наяву он по-прежнему считал, что вполне может обойтись без нее. Все это пагубно сказалось на психическом здоровье Адели, и через несколько лет странствий она, по возвращении домой, была помещена в психиатрическую клинику, из стен которой ее освободила смерть, наступившая в 1915 году, в разгар Первой мировой войны. Взбунтовавшиеся подруги Софии заявили, что имеют полное право требовать перемены названия бара в связи с тем, что не хотят числиться в последовательницах женщины, которая не просто сильно любила своего избранника, но была сумасшедшей, превратившей великую религию любви в дурманящую разум напасть, в болезнь, в бессмысленную жертвенность и столь же бессмысленную трагедию.

Дискуссия была бурной, но непродолжительной. Никаких изменений в название внесено не было, и то, что начиналось как подлинная революция, довольно быстро обернулось бурей в стакане воды. Во-первых, активные протестующие оказались в явном меньшинстве; большинству членов группы было решительно все равно, как будет называться бар, а некоторые и вовсе толком не знали, кто такая Адель Г. и какова была ее участь. На стороне же Софии, Исабель и других приверженок старого названия были не только теоретические, но и весьма весомые практические аргументы: в своем выступлении София сделала упор на то, что название уже оплачено, причем в самом буквальном смысле — над дверями бара уже красовалась большая неоновая вывеска (пока не подключенная к электросети), на которой изящным курсивом девятнадцатого века было выведено имя дочери Виктора Гюго. Кроме того, это имя и монограмма были использованы дизайнером в оформлении интерьера; уже были заказаны и частично оплачены папки для меню с тисненым логотипом, подставки под тарелки и стаканы, салфетки, спички, тарелки, бокалы для вина, а самой большой из уже совершенных трат было размещение рекламы заведения в газетах и журналах, популярных в среде одиноких, брошенных женщин. Вроде бы вопрос был закрыт; тем не менее, вернувшись домой, София решила на всякий случай еще раз обговорить — теперь уже с Римини — проблему названия и привела ему все те аргументы, которые высказала подругам. Римини провел тот день — как и большинство дней, прошедших с возвращения в лоно семьи, — разбирая и подписывая фотографии, которые они с Софией за годы развода так и не собрались поделить. Все это время София бережно хранила совместный архив в двух здоровенных коробках, которые счастливо пережили все переезды и потопы и, более того, избежали ненужного внимания со стороны досужих любопытствующих, а главное — ее собственного гнева, который она была готова обрушить на снимки в отсутствие Римини. Римини втянулся в это занятие, которое давно его ожидало, и постепенно перешел к составлению полноценного каталога, с пространными аннотациями и комментариями; один блокнот он уже почти исписал — выяснилось, что некогда забытые образы способны вызвать в нем бурный всплеск творческой энергии. Свои занятия он гордо именовал не иначе как плаванием по морю прошлого. Когда София обратилась к нему с вопросом, он вернулся из своей экспедиции, внимательно выслушал ее и вполне резонно заметил, что чисто практические аргументы для Софии были явно не главными. Чтобы подтвердить справедливость этого соображения, он на некоторое время отвлекся и стал копаться в фотографиях; наконец ему удалось найти то, что он искал. На фотографии были запечатлены два подростка — парень и девушка; они сидели на каменной скамейке под ветвями какого-то раскидистого дерева; не то из-за недостатка опыта у фотографа, не то по причине несовершенства камеры в фокусе оказались именно ветки — в отличие от парочки, которая, по всей видимости, и попросила случайного прохожего их запечатлеть. Такие скамейки — Римини прекрасно это помнил — стояли на проспекте Кабильдо, полностью перестроенном за прошедшие годы, — а тогда, в эпоху их с Софией юности, он имел неприглядный и заброшенный вид. В тот вечер, когда была сделана фотография, они в первый раз вместе собрались в кино. Смотрели они «Историю Адели Г.», фильм, посвященный дочери Виктора Гюго, именем которой психиатры позднее назовут один из видов клинического расстройства сознания. Они подошли к кассе — Римини заранее приготовил деньги за оба билета; София же умудрилась отвлечь его внимание какой-то ерундой и просунула в окошечко кассы половину суммы, не дав ему, таким образом, почувствовать себя полноценным кавалером. Несколько минут спустя ему пришлось пережить очередное унижение: при входе в зал почему-то именно перед ним, как шлагбаум, опустилась рука билетера; мужчина, несмотря на то что за спинами Римини и Софии скопилось немало желающих попасть в зал, твердо вознамерился выяснить, имеет ли право молодой человек — а с его точки зрения, совсем ребенок — смотреть этот фильм. Римини стал возмущаться и доказывать, что ему уже есть шестнадцать; устные заверения на билетера не подействовали. «Хотите, чтобы я вам паспорт показал?» — воскликнул Римини, словно вызывая обидчика на дуэль. Билетер в ответ высказался в том смысле, что его бы это вполне устроило; Римини стал рыться в карманах и, естественно, в последнем из них обнаружил наконец помятый паспорт, который чуть не впечатал с размаху в лицо билетеру. Тот, по правде говоря, даже не присматривался к указанному в документе возрасту и преспокойно пропустил Римини в зал, разумеется, и не подумав извиниться. Гораздо позднее, спустя несколько лет, Римини понял, что эту способность нарываться на всякого рода проверки со стороны официальных инстанций, на выяснение личности, специальный досмотр на таможне и другие унизительные процедуры он унаследовал от отца, как и умение устроить скандал и высказать чиновникам все, что он о них думает: это, однако, не избавило ни одного, ни второго от бесконечных проверок и выяснений. Впрочем, в те годы одного легкого прикосновения Софии к его руке было достаточно, чтобы Римини успокоился и переключился. Они нашли себе удобные места — сзади, с незанятыми соседними креслами — и стали ждать начала. Вот в зале погас свет, и на экране появился пейзаж, описанный рукой самого Виктора Гюго; по картине побежали строчки первых титров; «Все люди, показанные в этом фильме, не являются вымышленными, а существовали в реальности. Все события происходили на самом деле. Этот фильм посвящен подлинной истории жизни Адели Г.». С этой секунды и до конца фильма они просидели обнявшись, словно защищая друг друга от какой-то невидимой и неведомой опасности; темный зал стал для них олицетворением чужого и враждебного мира, от которого они потом долгие годы так старательно отгораживались, выстраивая другой мир — маленький, хрупкий, но свой собственный.

Вот Адель сходит на берег в порту Галифакса. Уже темнеет; она — единственная женщина в толпе пассажиров-мужчин. Сначала она заходит в портовую гостиницу «Галифакс», но публика, собравшаяся там, не внушает ей доверия; испуганная, она бежит куда глаза глядят. Извозчик привозит ее к маленькому семейному пансиону, хозяйке которого, госпоже Сондерс, Адель представляется мисс Льюли — это первое из придуманных ею имен, которыми она будет пользоваться на протяжении своей жизни. Усталая, она ложится спать и на следующий день с утра пораньше отправляется к нотариусу — почтенному доктору Ленуару, с которым приходится говорить на повышенных тонах, потому что он слегка туговат на ухо, — и поручает ему разыскать координаты проживающего в городе британского лейтенанта Пинсона, который служит в шестнадцатом гусарском полку. Перед нотариусом она разыгрывает совершенно не заинтересованную в лейтенанте Пинсоне особу, племянницу безумно влюбленной в него женщины, которая воспользовалась ее поездкой в Галифакс, с тем чтобы разыскать адрес возлюбленного и, без сомнения, забросать его письмами. Выйдя из нотариальной конторы, Адель прогуливается по главной улице города и буквально через несколько минут видит за витринным стеклом книжного магазина лейтенанта Пинсона. Офицера сопровождает молодая красивая девушка, которая держит в руках пару маленьких собачек. Адель бледнеет, ее начинает бить дрожь, но у нее хватает силы воли спрятаться и дождаться того момента, когда лейтенант Пинсон и его спутница выйдут из магазина. Выждав еще с минуту, она появляется на пороге книжной лавки и, на ходу придумывая повод, сообщает хозяину, что ей нужна писчая бумага, чтобы, как она выражается, «отредактировать некое завещание»; пожалуй, говорит она, бумаги нужно много, вот та стопка вполне устроит ее на первое время. Через несколько минут она как бы невзначай спрашивает, не Пинсон ли фамилия молодого офицера, который несколько минут назад вышел из магазина. Разумеется, ей отвечают утвердительно и сообщают, что молодой лейтенант в магазине на хорошем счету; в Галифаксе он появился совсем недавно, сообщает продавец, господин Уистлер, но у него уже есть определенная репутация, по крайней мере, о нем здесь говорят. Говорят? Интересно, что? — игриво улыбаясь, осведомляется Адель. Выясняется, что говорят о Пинсоне разное: вроде бы у него много карточных долгов, но в книжном магазине он всегда платит сразу и наличными. Прошу прощения, миссис… мисс, вы родственница лейтенанта Пинсона? Да, отвечает Адель, он муж моей сестры, жаль только, видимся мы с ним редко — так уж получилось, что с сестрой мы давно не ладим и я почти не бываю у них дома. Перед тем как попрощаться с посетительницей, хозяин магазина, явно заинтересовавшийся ею, предлагает Адели воспользоваться своей библиотекой, разумеется абсолютно бесплатно. Адель кивает и говорит, что непременно это сделает.

Приближается вечер. Адель возвращается в пансион; госпожа Сондерс приглашает ее поужинать вместе с нею. Муж хозяйки вернется совсем поздно — будет обслуживать банкет в офицерском клубе города. Адель, поднявшаяся было на второй этаж, спускается на несколько ступенек и интересуется у хозяйки, приглашены ли на банкет британские офицеры. Ну разумеется, отвечает ей госпожа Сондерс: банкет устроен как раз в честь гусарского полка. Адель задумывается. Через некоторое время она говорит негромко, словно сама себе: наверное, и мой двоюродный брат будет там. Неужели у вас есть кузен здесь, в Галифаксе? Да лейтенант Пинсон, — в глазах Адель появляются озорные искорки; то есть, конечно, на самом деле мы с ним не родственники, просто я привыкла называть его кузеном. Мы выросли вместе: он сын викария нашего городка По правде говоря, он был в меня влюблен — давно, еще в детстве; не уверена, что его чувство окончательно погасло, а ведь я никогда не давала ему никакой надежды. Ах, сколько же мы с ним не виделись. А что, похоже, есть отличная возможность связаться с ним и договориться о встрече — можно ли передать господину лейтенанту записочку, которую она набросает буквально за несколько минут? Адель запирается в своей комнате и, придвинув поближе масляную лампу, начинает писать: «Наше расставание оказалось для меня тяжелейшим ударом. Я думаю о тебе и вспоминаю тебя все время. Мои чувства ничуть не остыли с тех пор, как ты уехал. Уверена, что ты страдаешь от разлуки не меньше, чем я. До сих пор я не получила ни одного из тех писем, что ты мне отправил. Уверена, что и мои послания до тебя не доходят. Но сегодня, Альберт, я здесь, рядом с тобой, по ту же сторону океана, разделявшего нас. Теперь все будет так, как раньше. Терпеть осталось немного — я вот-вот вновь окажусь в твоих объятиях. Альберт, я совсем рядом. Жду и люблю тебя. Твоя Адель».

Чуть позже госпожа Сондерс с восхищением листает альбом с рисунками, который Адель привезла в своем багаже. Вот эти нарисовал мой брат, поясняет Адель. Какой замечательный портрет, говорит ей хозяйка, это вы? Нет, моя старшая сестра. Она живет там, в Европе? Нет, увы, она умерла. Уже давно. Господи, искренне сокрушается хозяйка пансиона, как я вам сочувствую. Адель рассказывает, как Леопольдина утонула через несколько месяцев после того, как их мама нарисовала этот портрет. Ее сестре было девятнадцать лет, она только что вышла замуж. Они отправились с мужем на морскую прогулку, и… Муж тоже утонул. Отца в то время не было рядом, он куда-то уехал; узнав об этой трагедии из газет, он чуть не сошел с ума от горя. А вы, как же вы, спрашивает ее госпожа Сондерс. Пережить такое… Адель не сводит глаз с портрета сестры. Леопольдина была всеобщей любимицей, говорит она. Какая она замечательная здесь, на портрете. Тяжело вздохнув, Адель достает из ридикюля бусы. Это ее, поясняет она, я всегда вожу их с собой. Подержав бусы в руках, госпожа Сондерс хочет надеть их на шею Адель; та категорически отказывается и убирает бусы — ни за что, говорит она, я никогда не смогу их носить. Я вас прекрасно понимаю, мне тоже всегда хотелось иметь брата или сестру. Ничего вы не понимаете, резко, к удивлению хозяйки, отвечает ей Адель, вы даже представить себе не можете, как вам повезло, какое счастье быть единственным ребенком в семье! Поздно вечером господин Сондерс возвращается с банкета. Адель обрушивает на него лавину вопросов. Виделся ли он с ее кузеном? Как тот был одет? О чем говорил? Письмо, письмо передал? — спрашивает мужа госпожа Сондерс. Да, конечно, отвечает тот. Ну так чего же ты ждешь? Где ответ? Отдай записку мисс Льюли. Господин Сондерс только качает головой: лейтенант прочитал переданное ему письмо, но отвечать на него не стал. Ах, это неважно, говорит Адель, с трудом подавив вздох разочарования. На самом деле я и не думала, что он сразу ответит. Адель поднимается к себе в комнату и, пока слышны ее шаги на лестнице, госпожа Сондерс начинает расспрашивать у мужа, что подавали на банкете. Выясняется, что ужин готовил шеф-повар генерала Дойли: черепаховый суп, курица карри… Со второго этажа доносится звук закрывающейся двери. Знаешь, говорит жене господин Сондерс, это письмо — лейтенант даже не открыл его. Он удивленно посмотрел на меня, когда я передал ему конверт, и сунул его в карман. Правда, странно?.. Экран погружается в темноту, а в следующем кадре мы видим Адель, которую мучают кошмары: она в ночной рубашке лежит на кровати, которая плывет по волнам; вся комната залита водой и похожа на каюту тонущего корабля; Адель отчаянно барахтается, пытаясь удержаться на плаву.

На следующий день она идет в банк. Служащий протягивает ей какое-то письмо, но она выглядит разочарованной; похоже, она ждала чего-то другого, скорее всего — денежного перевода. Служащий качает головой и говорит, что ближайшее поступление денег ожидается через две недели. Вернувшись домой, Адель отрывает половинку листа бумаги и пишет на этом клочке: «Дорогие родители. Я уехала от вас без предупреждения для того, чтобы избежать лишних споров и ссор, которые порой вспыхивают в нашей семье по малейшему поводу. Если лейтенант Пинсон откажется ехать туда, куда его посылают по службе, его карьере придет конец. Я же не могу бросить его в трудную минуту. Как вы прекрасно знаете, я люблю его, а он меня. Мы намерены пожениться. Разумеется, я не сделаю ничего без вашего согласия и поэтому жду от вас скорейшего ответа. С глубокой любовью, ваша Адель. P. S. Отец, вы задолжали мне мое денежное содержание за май и июнь. Сколько мне известно, часть денег переведена в североамериканское отделение Британского банка, но вынуждена сообщить, что мне понадобится вся сумма — жизнь в Галифаксе очень дорогая».

В ожидании ответа Адель убивает время, гуляя по городской набережной. Как-то раз она случайно натыкается на английского офицера, проходит мимо него, затем разворачивается и бежит за ним. Настигнув его, она прикасается к его плечу, и… Офицер останавливается и с удивлением смотрит на незнакомую ему женщину. Адель опускает взгляд и уходит в смущении. После этого случая она запирается в своей комнате и продолжает писать. Мы должны воспринимать все пустяки, которые происходят с нами в жизни, пишет она в дневнике, как нечто чрезвычайно важное. Я прекрасно понимаю, что моральные сражения выигрываются в одиночку. Сейчас, находясь в тысячах миль от моей семьи, я вижу жизнь не так, как раньше. Ничего. Я смогу преодолеть все трудности — и сделаю это сама. Сама всему научусь, сама все постигну. Вот только для того, чтобы любить, мне нужен он.

На этом месте София задрожала, словно ее било электрическими разрядами, и расплакалась. Плакала она долго, почти до конца фильма, причем совершенно беззвучно. На тот момент их знакомства это был рекорд беспрерывных рыданий — минут сорок кряду, начиная с эпизода, в котором Адель шепотом читает несколько фраз из своего дневника, и вплоть до выхода из кинотеатра и возвращения с проспекта Кабильдо на Барранкас де Бельграно; справиться Софии с ее состоянием помогли не успокаивающие слова Римини, а цыгане. Они появились, как всегда, неожиданно и насели на юную парочку со всех сторон; в какой-то момент — Римини и сам не понял, как так получилось, — он оказался в стороне от Софии, на расстоянии нескольких шагов; у него на руке уже повисла цыганка, жаждавшая предсказать ему любое будущее, какое он только пожелает; несколько цыганят тем временем чуть не оседлали Софию, которая уже машинально потянулась в карман за мелочью, а возможно, и за кошельком. Словно очнувшись, Римини оттолкнул гадалку и бросился вызволять Софию из плена. Схватив ее за руку, он потащил ее за собой, прочь с площади перед кинотеатром, в сторону дома. Пробежка привела обоих в чувство, и, когда настало время прощаться у подъезда Софии, слезы на ее щеках успели высохнуть, а на губах вновь играла улыбка.

Выслушав этот рассказ Римини, София пожала плечами и заявила, что не согласна с такой трактовкой. Она-то, конечно, могла проплакать и сорок минут, и час, и даже больше; эта способность облегчать душу через слезы сохранилась у нее на всю жизнь. Помнила она и поход в кино, и то, что фильм был действительно посвящен Адели Г., и проспект Кабильдо еще до реконструкции, и требование билетера предъявить документы, и даже цыган на площади. Вот только почему-то ей казалось, что Римини неправильно расположил все эти детали по оси времени, и вообще она была уверена, что все это случилось с нею и с кем-то другим, не с Римини. Фотография не казалась ей убедительным доводом: лица на ней получились действительно размытыми. Софию еще можно было узнать, но вот относительно спутника — София полагала, что поход в кино, который Римини был склонен считать их первым совместным выходом, на самом деле был ее свиданием с одним из предыдущих кандидатов на ее сердце, Моасиром. Это был очень колоритный персонаж — сын одного бразильского дипломата, младше нее, но гораздо просвещеннее в сердечных делах. Его жизненный опыт, накопленный к каким-то тринадцати годам, мог быть предметом жгучей зависти любого парня даже более старшего возраста: Монасир успел полетать на самолете, побывать на паре-тройке рок-фестивалей и покрутить несколько вполне взрослых романов (включавших даже секс); кроме того, он на себе испытал, что такое самые разные наркотики, его мать была красавицей и алкоголичкой, а сам он числился дальним родственником ни много ни мало основателя босановы. София была уверена, что фотография запечатлела их в тот момент, когда юный ухажер настойчиво объяснял ей все прелести свободной любви, практиковавшейся, по его клятвенным заверениям, в среде подчиненных его отца, а также бесчисленных шоферов и служанок, крутившихся в их роскошном доме. Более того — и такое несовпадение уже не лезло ни в какие ворота, — София заявила, что скамейка, на которой они были засняты, стояла вовсе не на Кабильдо, а на площади за кинотеатром, той самой, на которой Римини еще в детстве, по его собственному признанию, только-только научившись кататься на велосипеде, врезался на полной скорости в шест, на котором гордо развевался аргентинский флаг.

К общему мнению они в тот вечер так и не пришли. Впрочем, это расхождение ничуть не обеспокоило ни Римини, ни Софию. Они словно перешли на тот уровень общения, где подобные пустяки уже не могут омрачить отношения между людьми. Более того, София, немного подумав, пришла к выводу, что сам факт подобного разговора, а уж тем более спора, является своего рода победой: история, которую вспомнил или пусть даже придумал Римини, навертев целый сюжет вокруг старой и размытой фотографии, неопровержимо свидетельствовала о приближении его полного выздоровления. Римини не только вернулся к ней — он вернулся для того, чтобы начать вспоминать. Никогда раньше прошлое его не интересовало; Римини был твердо убежден, что жить и выживать можно, лишь основываясь на способности человеческой психики к забвению. Избавление от эмоциональной нагрузки, связанной с былыми переживаниями, всегда помогало ему справляться с текущими неприятностями и грядущими невзгодами. Это возрождение, нет, даже воскрешение способности вспоминать стало главным успехом Софии, главным ее достижением, не сравнимым по своей значимости даже с самим фактом возвращения Римини в ее жизнь. Физическое присутствие Римини в ее доме, в постели и даже в «Адели Г.», везде, где его появление мгновенно заполнило все пустые места, словно дожидавшиеся этого прекрасного момента, — все это, по твердому убеждению Софии, было несопоставимо с главным событием. Именно в тот день, когда Римини предложил ей свое толкование какого-то мутного, почти забытого и не самого значимого для них обоих снимка, София осознала, что он действительно к ней вернулся. Память, воспоминания — вот что было единственной гарантией подлинного воссоединения их душ и возрождения их любви.

Непосредственно на собрания клуба Римини не приглашали. Однако ему не возбранялось появляться в помещении, где проходили эти встречи, — хотя бы для того, чтобы подать дамам кофе, сообщить о том, что кому-то из них звонят по телефону, сопроводить вновь прибывшую участницу на совещание или, например, поднести Софии чековую книжку и ручку, чтобы она оставила на бумажке с указанной суммой свою подпись. Римини смог составить из обрывочных фрагментов дискуссий представление о том, какая тема занимала в этих дискуссиях центральное место. Речь шла о проблеме возвращения мужчины. Поначалу Римини казалось, что обсуждается всего лишь соотношение цели и средств; но чем чаще он появлялся в помещении, где шел разговор, и чем неожиданнее его появление было для женщин, тем чаще он слышал такие выражения, как «архив воспоминаний», «сокровищница памяти», «капитал общих знаний» и «управление прошлым»; более того, однажды София произнесла при нем выражение, в котором, как выяснилось, и была заключена суть ее новаторского метода. В соответствии с концепцией, разработанной Софией, мужчинам следовало прививать память и выращивать ее в них всеми доступными способами. Все остальное отходило на второй план: соблазнение, технические приемы завоевания и отвоевывания, сексуальная привлекательность, эмоциональная мимикрия, шантаж — все это было эфемерным, не самодостаточным и неэффективным, что подтверждалось бесчисленными примерами из жизни женщин, посещавших собрания клуба «Адель Г.» Уж кто-кто, а они знали, что такое ложное возвращение, но понятия не имели о том, как с ним бороться. Мужчины, бросившие их, когда-то, через несколько дней, месяцев или лет, возвращались, движимые разнообразными, но легко поддающимися классификации причинами — раскаянием, надеждой на понимание и утешение, желанием, стремлением обрести покой и чувство единения; любому из них гостеприимно раскрывались двери и объятья. Проходили дни, месяцы, иногда годы — и эти же самые мужчины вновь испарялись, пуская по ветру весь инвестированный в них эмоциональный и душевный капитал, оставляя после себя пустыню с пересохшим колодцем, из которого они еще недавно с таким удовольствием черпали животворящую воду. Ни один из традиционных методов удержания вернувшегося мужчины не мог считаться эффективным и в силу этого не мог быть рекомендован. «Заставить мужчину вспоминать, а если ему отшибло память — восстановить ее любой ценой», — диктовала София на открытии бара собравшимся журналистам. На этот торжественный вечер дамы даже взяли напрокат проектор, с помощью которого огромное бледное лицо Адели Г. отображалось на всех стенах помещения, что, следует признать, производило сильное впечатление. В отдельных случаях, как это было, например, с Римини, от женщины требовалось лишь оживить уже заложенную в мужчине способность вспоминать и помнить; вовремя извлеченные из глубин подсознания образы, связанные с прошлым, несомненно, должны будут трансплантировать былую любовь в новые обстоятельства; гораздо сложнее обстояло дело с мужчинами, в которых от природы отсутствовала способность помнить что бы то ни было, что связано с личной жизнью вообще и с той или иной женщиной в частности. С такими особями — а иначе их София не называла — нужно было работать долго и основательно. Первым и, пожалуй, самым ответственным этапом была прививка памяти, пересадка этой нежной ткани, взятой из собственной души и помещенной во враждебную, отторгающую ее среду мужской психики. Говоря о дальнейшей работе с прооперированным мужчиной, София полностью переходила на терминологию, которой обычно пользуются авторы популярных статей для садоводов и огородников: «пересадки», «прививки», «подкормки» и «удобрение» слышались буквально через слово. Судя по всему, немалую роль в этом процессе играли всякого рода инсектициды и другие средства защиты нежного ростка воспоминаний от вредителей. В конце концов, говорила София, продолжая параллель с ботаникой и сельским хозяйством, воспоминание о любви и есть тот стебель, на котором со временем вырастет зеленый листок и, более того, цветок новой любви. Ну а если все сложится так, как и было задумано, то это растение даст начало новой экосистеме, новому маленькому миру, в котором оно сможет преспокойно исполнить свое главное предназначение — дать плоды великой любви. Мужчина, даже самый ветреный, отчаянный бабник, ненасытный фавн, — это всего лишь трудный, но вполне реальный объект для обработки методом активизации воспоминаний. Успех в таком случае, конечно, не гарантирован, но — весьма вероятен; другое дело мужчина, лишенный памяти, — такой кандидат был, с точки зрения Софии, абсолютно бесперспективным и представлял собой идеальный объект для бессмысленной траты времени и душевных сил. Мужчине, который любит и при этом забывает, следует предпочесть того, который ненавидит, но помнит, ибо первый рано или поздно разлюбит, забудет и исчезнет, а второй как минимум будет настаивать на своем присутствии, чтобы выразить свою ненависть, а как максимум — вполне возможно, рано или поздно попадет в расставленные сети любви.

Торжественное открытие клуба прошло с большим успехом. София и ее ближайшие подруги были героинями вечера, Римини же, с присущей ему покорностью, исполнил роль приглашенной звезды. Количество посетителей (посетительниц) в три раза превысило самые оптимистичные прогнозы организаторов, и посреди вечера Римини пришлось сбегать в ближайший универсам, чтобы пополнить запасы. В магазине он попросил напрокат тележку и, набив ее до отказа, возвращался в клуб. У служебного входа его встретила разъяренная София, которая каким-то немыслимым усилием воли не сорвалась на крик, но негромко сообщила, что в следующий раз убьет его, если он уйдет куда-нибудь без ее разрешения. Оказывается, его уже обыскались: в баре скопилось немало новых посетительниц, и некоторые из них — наиболее радикально настроенные, потребовали представить им обещанную диковину, мужчину, вернувшегося к брошенной им женщине. Римини нигде не было видно; женщины, посчитавшие себя обманутыми, пригрозили не только немедленно покинуть заведение, но и разнести дурную славу об «Адели Г.» в узком, но влиятельном кругу кризисных психотерапевтов. Римини потребовалось некоторое время, чтобы уяснить факт, казавшийся Софии очевидным: это он был аттракционом и ярмарочным медведем. Оставалось утешаться тем, что он мог позволить себе не сразу понять эту очевидность. София взяла его за руку и потащила за собой в зал бара. Римини тотчас же понял, о каких радикалках шла речь: в одном из углов собралась компания тощих, сереньких, как мышки, женщин, на шее каждой из которых был аккуратно повязан платочек. В руках они держали пластмассовые стаканчики — посуды в клубе тоже не хватило, — в которые кто-то заботливо плеснул последние капли из, судя по всему, последней остававшейся в баре бутылки. «Девочки, вуаля!» — объявила София и ласково, но достаточно энергично подтолкнула к ним Римини — как ребенка подводят к шеренге претенденток на роль няни, каждая из которых жаждет получить очаровательного карапуза под свою опеку. Женщины синхронно обернулись и стали внимательно разглядывать его широко открытыми глазами; на их лицах было при этом написано такое беспокойство, словно они увидели перед собой последнего представителя редчайшего вымирающего вида животных. Чтобы несколько снизить пафосность момента, Римини поспешил наполнить дамам бокалы. Все это продолжалось недолго, буквально несколько секунд; затем гипнотический эффект спал, и женщины, словно очнувшись, начали хихикать и переглядываться; некоторые из них даже покраснели. Казалось, они вдруг поняли, что гипнотизер за то время, что они пребывали в трансе, успел не то раздеться перед ними донага, не то раздеть каждую из них.

До Римини постепенно доходил смысл происходящего — по крайней мере, того, что происходило с ним в этот вечер. Он оказался в людном, чрезвычайно людном месте, где, за исключением Софии, Исабель и их подружек, имен большей части которых он до сих пор не мог запомнить, он никого не знал — зато его знали абсолютно все. Эту асимметричность ситуации кратко и точно описывал один простой, но никогда раньше не применявшийся к Римини термин «слава». Римини был в этом обществе самой настоящей знаменитостью. Против ожиданий, рожденных, как и у большинства обычных людей, завистью и ревностью, Римини не нашел в своем новом статусе ничего неприятного. Он как будто купался в своей славе, как будто легко и непринужденно скользил по ее волнам. Ему на память пришли кадры с концертов рок-звезд; Римини вспомнил, как те совершенно спокойно, полностью уверенные, что с ними ничего не случится, бросались со сцены в заботливо подставленные объятия поклонников — и те, подняв вверх сотни рук, проносили своих кумиров по залу и вновь, ласково, как мощная, но нежная волна прилива, выплескивали их на сцену. Пожалуй, самым тяжелым последствием славы для Римини было поведение девушек, нанятых на этот вечер в качестве официанток. Все они — танцовщицы, студентки, изучающие психопедагогику, начинающие ландшафтные дизайнеры — по большей части были более или менее непослушными дочерьми тех самых женщин, которых, как предполагалось, они будут обслуживать. Так вот, воспользовавшись популярностью Римини, они предпочитали коротать время на кухне, подъедая излишки шведского стола, или же покуривали в уборной (в самом помещении бара допускался лишь легкий дымок от благовоний). Разумеется, разговоры, которые они при этом вели, касались в основном мужчин; тем временем единственный мужчина в этом баре был вынужден разрываться, исполняя обязанности всех официанток сразу. Римини держался до последнего. Он носился по залу, летел на кухню, вновь оказывался у столиков, молниеносно заступал за стойку — и так продолжалось раз за разом; в какой-то момент у него заболела голова, и он вдруг понял, что больше не реагирует ни на приветствия, ни на заинтересованные и провокационные взгляды посетительниц, ни на их перешептывание. Его не то чтобы раздражало, но немало удивляло то, как заговорщицки подмигивают ему эти женщины, словно давая понять, что знают о нем все — даже то, что, по всей видимости, ему самому не было известно. Впрочем, именно эта обезоруживающая наивность посетительниц помогала Римини держаться любезно и радушно — ни на миг, ни на долю секунды он не позволил себе сколько-нибудь высокомерного или раздраженного взгляда в чью-либо сторону.

Он и сам не заметил, как этот долгий вечер перешел точку экватора и стал клониться к закату. Народу в зале оставалось все меньше, дышать становилось все легче. Как потом вспомнил Римини, началось все с того, что София вышла на сцену и объявила заключительную часть программы. Несмотря на то что по ее тону было понятно, что самое интересное только начинается, немалая часть посетительниц засобиралась домой. Посмотрев на часы, они вдруг осознали, что уже поздно и что наутро им придется объясняться пусть с небольшими, но весьма требовательно относящимися к своим разведчикам боевыми отрядами брошенных женщин и отчитываться перед ними о проведенном вечере. Появиться перед этим суровым трибуналом с опухшей физиономией, мешками под глазами или с больной головой значило подписать себе смертный приговор. Кроме того, остаться в баре дольше запланированного означало для многих из них нарушить ту самодисциплину, которую они воспитывали в себе почти все свободное время, в изобилии образовавшееся после расставания с любимыми мужчинами. В общем, начиная с этого момента жизнь Римини в качестве звезды и официанта одновременно стала намного легче. Музыку сделали потише, часть окон открыли, устроив небольшой сквозняк, и публика распалась на небольшие группы, внутри которых завязались непринужденные и уже спокойные беседы. Часть посетительниц и вовсе сидела молча и, обмахиваясь картами меню, как веерами, следила за перипетиями жизни несчастной Адели Гюго, то представлявшейся своей сестрой Леопольдиной, то боровшейся с потопом в кошмарных сновидениях. (При помощи проектора фильм демонстрировался прямо на одной из стен зала, специально оставленной белой и свободной от декора.) Из колонок, подвешенных над барной стойкой, лилась негромкая, спокойная музыка; по выбору, сделанному Софией лично, в программу вечера открытия были включены старые записи сефардских песен — София хранила верность идолам своей юности. Подходило время вновь наполнить бокалы. «Куантро», — распорядилась София, и Римини, как ужаленный, помчался в подвал, где хранились запасы алкоголя, использовавшегося во время сакральных встреч Софии и ее единомышленниц и помощниц по организации клуба. Схватив в каждую руку по две бутылки, Римини стал было подниматься наверх по узкой бетонной лестнице, как вдруг в дверях перед ним показалась молодая женщина, почти девочка — такая молодая, что здесь, в этом царстве много повидавших женщин, она казалась пришелицей из другого мира. Девушка закрыла за собой дверь и спустилась к Римини. Ему показалось, что она не одета; впрочем, скорее всего, на ней просто было облегающее гимнастическое трико телесного цвета; кроме того, на шее у нее был намотан в несколько колец витой телефонный провод. Шаг, другой по направлению к Римини — и вдруг девушка, как заправская амазонка, одним прыжком преодолела разделявшее их расстояние и, обхватив Римини за пояс сильными, явно тренированными руками, принялась целовать его жарко и страстно. Между поцелуями ее губы успевали томно шептать ему на ухо какие-то слова и обрывки фраз, которые постепенно складывались в его сознании в более-менее связные предложения. «Да, — говорила она, — я тоже вставала на колени в Лондоне перед розой Рильтсе». — «Да, — говорила она, — я тоже терпеть не могу Австрию и ни за что не поехала бы туда по своей воле». — «Да, — говорила она, — я тоже слегла с лихорадкой в Вене, и мне тоже вызвали доктора из Британского госпиталя». — «Да, — говорила она, — я тоже испытала почти детский восторг в Рио-де-Жанейро и тоже перемазала себе лицо натуральным кремом, и со мной ничего не было». — «Да, — говорила она, — я тоже слушала, как барабанит дождь по жестяной крыше, пока мне делали аборт». — «Да, — говорила она, — я тоже плачу навзрыд, когда смотрю эпизод встречи Рокко и Нади у собора». Девушка повисла на Римини всем телом; лишь каким-то чудом он удержался на ногах и пережил этот натиск с минимальными потерями — одна из бутылок выскользнула из его рук, горлышко отбилось о ступеньку, и ликер разлился по полу. «Женись на мне», — прошептала девушка и вновь стала целовать его в губы, подбородок и шею. Римини рассмеялся и чуть-чуть отодвинул ее от себя — ему хотелось посмотреть на нее, увидеть ее лицо хотя бы ради того, чтобы убедиться в том, что все это ему не кажется, что это странное создание действительно существует. Девушка была бледной, с тонкой гладкой кожей; лишь на ее лбу по центру, чуть выше бровей, на всю жизнь осталась отметинка от перенесенной в детстве ветрянки. Римини вдруг почувствовал, что готов расплакаться, и непроизвольно обнял и прижал к себе девушку. «Не будь трусом, женись на мне», — вновь повторила она и уткнулась подбородком в его плечо.

Сколько же лет ему понадобилось, чтобы обрести эту трусость? Двадцать? Тридцать? И вдруг выяснилось, что он готов растратить все накопленное за долгие годы просто так, с первой попавшейся женщиной, которая смогла напомнить, пересказать ему содержание нескольких ключевых моментов его жизни и молодости которой было достаточно для того, чтобы вытряхнуть из него душу. Римини вдруг почувствовал себя таким же старым, как агонизирующий старик в финале кубриковской «Космической одиссеи 2001 года». Образ этого старика словно был фотографией самого Римини в старости; она лежала в коробке с уже обработанными снимками — снабженными датами и краткими биографическими справками. (София, кстати, некоторое время назад перестала читать то, что писал Римини на оборотах снимков.) А вот и текст: «Римини на смертном одре, торжественный и счастливый, только что получивший последнее в своей жизни предложение освобождения чувств и только что с гордостью отвергнувший его». Позднее, когда представление было уже в самом разгаре, Римини, вконец уставший от бесконечной беготни между столиками, вдруг остановился на месте как вкопанный: случайно бросив взгляд на сцену, он увидел уже знакомую ему акробатическую претендентку на его руку и сердце в лучах прожектора. Девушка вышла, чтобы зачитать вслух фрагмент из «Человеческого голоса», а точнее — прокричать его в телефонную трубку, которую она держала перед собой на высоте глаз, словно отрубленную человеческую голову; витой провод, тянувшийся от трубки, извивался, как змея, и душил при этом актрису, которая произносила каждое следующее слово все с большим трудом. Римини пробрался к Софии, восторженно взиравшей на сцену, и поинтересовался: «Это кто? Твоя ученица?» София кивнула головой. «А сколько ей лет?» — спросил Римини. София наклонила голову в его сторону, но ни на миг не отвела взгляда от сцены. «Не знаю, — сказала она. — Наверное… Не знаю». Только сейчас Римини понял, насколько она пьяна. Пожалуй, такой пьяной, мелькнуло у него в голове, я не видел ее за все годы — проведенные и вместе, и врозь. София попыталась сказать что-то еще, но ее внимание отвлекла следующая участница представления, поднявшаяся на сцену; возраст этой женщины было определить гораздо легче, и он явно был немалым. Пошуршав перед микрофоном несколькими листочками бумаги — искусственно истрепанными в наивной попытке выдать их за старые архивные письма, — она, делая вид, что читает с листа, стала рассказывать наизусть: «Дорогие родители! Я только что вышла замуж за лейтенанта Пинсона. Церемония состоялась в прошлую субботу в одной из церквей Галифакса. С этого дня и впредь подписывайте, пожалуйста, адресованные мне письма так: госпоже Пинсон, Норт-стрит, 33, Галифакс, Новая Шотландия». Следующие четверть часа у этой женщины ушли на то, чтобы зачитать публике — монотонно и блекло, как показалось Римини, — наиболее эффектные пассажи из переписки Адели Гюго. К его удивлению, дослушав выступление до конца, зал разразился аплодисментами. София тоже не хотела оставаться в стороне и попыталась вскочить на стул, чтобы во весь голос прокричать слова одобрения: увы, она не рассчитала сил и, если бы не Римини, неминуемо рухнула бы на пол, промахнувшись ногой мимо сиденья. Кроме того, столь резкое движение вызвало у организма Софии желание избавиться от еще не усвоенного алкоголя. Сдержать рвотный позыв ей удалось с огромным трудом; это напряжение забрало у нее последние силы, и буквально через несколько секунд Римини пришлось ловить ее вновь — уже почти без сознания. Так она и осталась полустоять-полулежать у него на руках — они были как пара танцоров, застывших неподвижно в финале бурного, страстного танго. Исабель, Росио, Мерседес — кто-то из стоявших рядом женщин заметил эту красоту и потребовал немедленно направить на нее луч прожектора. Восторгам публики не было предела; Римини едва не оглох от визга, воплей и аплодисментов и чуть не ослеп от вспышек фотоаппаратов. В общем гвалте одна из женщин, взгромоздившись на стул, требовала немедленно написать портрет Римини и Софии; другая, решив не дожидаться художника, тыкала фотоаппаратом им в лицо, вконец измучив обоих бесчисленными вспышками. Римини испытывал двойственное чувство: с одной стороны, он прекрасно понимал, что этот незапланированный аккорд стал просто великолепным завершением программы вечера — о такой эффектной концовке София и ее подруги, выступавшие в роли сценаристов, даже не мечтали; в то же время он видел лицо Софии — бледное, с лиловыми губами и с мешками под глазами — и понимал, как ей сейчас плохо. Почувствовав, что она вся дрожит, он решил, что дольше ждать нельзя. Гениальная мысль родилась сама собой. Двигаясь плавно и по возможности изящно, он наклонился над Софией еще ниже, подхватил ее и понес к выходу из зала. За его спиной какой-то женский голос затянул, почему-то по-итальянски, песню «Мой мужчина».

В принца и Спящую красавицу они еще поиграли на улице, а затем и в такси, шофер которого даже принял их за новобрачных, сбежавших с надоевшей им свадьбы. Спектакль продолжился на ступеньках подъезда, где Римини чуть было не уронил Софию, наступив на пояс ее платья, который сам развязал в такси за несколько минут до этого, посчитав, что так ей будет легче дышать. «Свет, сделайте меньше света». София и в полубессознательном состоянии продолжала руководить спектаклем. Римини решил отнести ее на руках прямо в кровать, не столько из романтических соображений, сколько потому, что самостоятельно София бы не дошла. Так он и поступил, отклонившись от маршрута лишь для того, чтобы заглянуть в ванную; София правильно восприняла этот намек и в три приема произвела очистку желудка от излишков алкоголя методом «два пальца в рот»; получилось у нее это, как ни странно, достаточно изящно и даже интеллигентно. В конце концов Римини донес ее до кровати, положил, помог раздеться, разделся сам и скользнул к ней в ласковый прохладный рай чистого постельного белья. Несколько секунд они пролежали неподвижно, прислушиваясь лишь к собственному дыханию, а затем, не сговариваясь, повернулись и прижались друг к другу. Любовью они занимались практически во сне, ни на миг не отрываясь друг от друга; в этом хмельном забытьи Римини даже не был уверен в том, что проник в Софию; кончил он быстро, гораздо раньше нее, и в те секунды, когда его тело били конвульсии оргазма, он вдруг со всей отчетливостью осознал, что эта порция спермы, выпущенная им наугад, вслепую, неизвестно куда, будет последней. Ему вдруг стало легко и хорошо, как бывает после летней грозы где-нибудь за городом, на свежем воздухе. Почему-то в это мгновение он вспомнил Лусио. Как бы ему хотелось сейчас увидеть его, оценить, насколько тот вырос… Римини вдруг осознал, что толком не помнит лица собственного сына. Тут он почувствовал, как ему в спину впились ногти Софии: она кончала. В потоке стонов и вздохов он вроде бы разобрал, как она что-то говорит, кого-то зовет, а затем — все кончилось.

Вскоре Римини понял, что заснуть ему не удастся. В очередной раз он удивился тому, какой эффект производит на него бессонница: осознание того, что все вокруг спят и бодрствует лишь он один, придавало ему уверенности в себе, порождало ощущение собственной исключительности и какой-то особой власти над окружающим миром. Он не только получал выигрыш во времени — за счет минут и часов, украденных у сна, — но и, как вампир, подзаряжался от других людей той энергией, которую они добросовестно копили во сне. Порой ему казалось, что именно бессонница, а точнее — умение воспользоваться ею себе во благо, ставила его в один ряд с немногими избранными, жизнь и судьбы которых коренным образом отличались от тех, что были уготованы большинству. С этими мыслями он отодвинулся от Софии, полежал немного, глядя в потолок, и стал размышлять над тем, как с наибольшей эффективностью воспользоваться на этот раз дарованными ему часами бодрствования и одиночества. Накинув халат, он вышел в гостиную, сел прямо на ковер и продолжил разбирать и сортировать фотографии. Подготовка к открытию клуба прервала это занятие примерно на 1976 году — именно эту дату он успел написать белым маркером на большом черном конверте из-под фотобумаги, куда и собирался сложить соответствующие снимки. Подготовленную к разбору пачку фотографий он рассыпал перед собою на полу и для начала наскоро отложил в сторону снимки с закругленными краями — такие фотографии делались камерой «Инстаматик», чем-то вроде «Поляроида», пик популярности которой пришелся как раз на семидесятые годы. Продолжив раскладывать снимки по приблизительно намеченным темам, Римини вдруг почувствовал, что в фотографиях, в нем самом и в его отношении к этим снимкам что-то изменилось — незаметно, но окончательно и бесповоротно. Он присмотрелся к отложенным карточкам: да, действительно, большинство из них поблекли и их цветовая гамма уже не имела ничего общего с реальностью. С другой стороны, эти маленькие фотографии, получаемые через пару минут после того, как камера сработала, никогда не были образцом качественной цветопередачи, даже тогда, когда мгновение еще не было по отношению к запечатлевшему его снимку безнадежным прошлым. Сейчас фотографии и подавно выцвели, потерлись, некоторые помялись; но зато пейзажи, интерьеры, машины, одежда — все казалось новым, словно каждый снимок изображал что-то, что происходило в самый первый раз. И все же не искаженная цветопередача, не плохое состояние фотографий обеспокоили Римини. В конце концов, все это было естественно: химические процессы и физический износ делали свое дело. Более того, его взволновала и не пришедшая ему в голову занятная, даже парадоксальная мысль о том, что фотографии, казалось бы призванные обессмертить тот или иной миг времени — лицо, силуэт, место, миг любви, — оказывается, тоже стареют, увядают и — умирают. Да, фотография смертна. Звучит эффектно, изящно, но по большому счету — не открывает ничего нового в восприятии этих застывших мгновений прошлого. Нет, взволновало и обеспокоило Римини другое: просмотрев десять, может быть, двадцать фотографий, он вдруг осознал, что, за исключением Софии и самого себя — искаженных временем и расстоянием, но безошибочно идентифицируемых на любом снимке, — он не узнает никого. Никого и, что удивило его еще больше, — ничего. Даже те места, где они позировали фотографам: балкон гостиницы, терраса с садом на заднем плане, вход в книжный магазин, пляжное кафе, залитый солнцем оконный проем, — все это казалось ему незнакомым, все эти места и пейзажи Римини видел словно впервые. Они с Софией всегда были в фокусе, в самой выгодной с точки зрения композиции точке кадра; все остальное: люди, предметы, пейзаж, даже откуда-то взявшаяся на одном из снимков жирная такса — все было покрыто какой-то мутной пеленой. Римини поискал на фотографиях своих родителей, потом родителей Софии, попытался разыскать молодого Виктора, словно рассчитывая, что тот помашет ему рукой из их общего, такого далекого и такого бесхитростного прошлого. Люди, лица, какие-то костюмы — все это мелькало перед ним и проносилось мимо, не оставляя следа ни в сердце, ни в мыслях. В какой-то момент он решил пойти на хитрость и рассматривать фотографии не с жадностью первооткрывателя, а наоборот — пресыщенно и лениво, как режиссер, отбирающий актеров, которым предстоит сыграть главные роли в его новой театральной постановке. Все оставалось по-прежнему: они с Софией все так же находились в каком-то ложном, искусственном мире, сконструированном и построенном специально для той или иной фотографии. Иногда ему казалось, что объектив фотоаппарата выхватывал их в те секунды, когда они по какой-то ошибке мироздания оказывались на другой планете, существующей параллельно с их миром во времени и никогда не пересекающейся с ним в пространстве. Этот придуманный искусственный мир был начисто лишен каких бы то ни было общих черт с привычным Римини пространством его жизни… Неужели такое возможно? Он не без опаски взял в руки большой альбом, в котором были разложены уже разобранные и подписанные фотографии. Как человек, пытающийся нащупать твердое дно под ногами в толще воды, он стал листать одну за другой страницы со снимками, которые были вставлены в альбом так недавно. Он глядел на фотографии и буквально пожирал глазами собственноручно сделанные к ним подписи. Да, все это он уже видел; да, изображения казались ему знакомыми, почерк — тоже, как-никак свой почерк он узнал бы из тысячи. Вот только… Кто все эти люди, выстроившиеся полукругом и поднявшие бокалы, словно желая чокнуться с объективом фотоаппарата? Откуда, интересно, взялся этот старенький «фиатик»? Кому, спрашивается, демонстрирует свои хилые бицепсы эта женщина в темных очках и тюрбане? Перевернув страницу, Римини прочитал: «На пристани, с Лукрецией и Синтией, через десять минут после порции мидий по-провансальски и за пять минут до первой в жизни поездки в карете скорой помощи». Римини протер глаза и заставил себя перечитать эту подпись. Лукреция? Синтия? Скорая помощь? Хватит того, что он не понимает, что сам написал несколько дней назад. А если добавить к этому еще и утраченный скрытый смысл каждой подписи… Господи, да в каком же забытьи, в каком трансе он мог написать эти несколько строк?! Римини встал с пола и недоверчиво оглядел комнату, словно опасаясь, что за последние десять-пятнадцать минут гостиная изменилась до неузнаваемости. Вещи неподвижно стояли на своих местах — это его немного успокоило. Вдруг ему пришло в голову, что, наверное, София может объяснить, что все это значит и почему происходит так, а не иначе. Римини вернулся в спальню и присел на край кровати. Прикоснуться к Софии он рискнул, лишь когда немного успокоился и дрожь, бившая его все это время, отступила. София что-то пробормотала во сне, повернулась на другой бок и сбросила с себя одеяло. Римини показалось, что в комнате прохладно, и он решил вновь ее укрыть. Он уже занес одеяло над ее телом и вдруг совершенно случайно заметил, что от паха Софии по простыне тянется тонкая, темная, извилистая линия. Он дотронулся рукой до этой полосы и почувствовал на пальцах что-то липкое и влажное. Кровь, догадался Римини. Наклонившись к Софии поближе, он увидел, как у нее между ног, пульсируя в такт работе какого-то внутреннего насоса, тянется вниз, к простыням, густая, темная, чуть блестящая в темноте струйка; ниже, у колен, Римини увидел довольно большое кровавое пятно. Он вновь встал, распахнул халат и посмотрел на собственный член — с его кончика одна за другой стекали красные капли. Римини вернулся в гостиную и зачем-то затер ступнями кровавый след, тянувшийся от спальни к тому месту, где он рассматривал фотографии. Вернувшись обратно в спальню, он лег рядом с Софией и заснул. Ему приснился какой-то город с маленькими обшарпанными домами, единственным звуком в котором были свистки полицейских, регулировавших уличное движение. Почему-то в этом городе было немыслимое количество глазных клиник, «Оптик» и просто магазинов, торгующих очками и оправами, — в ближайшем квартале Римини насчитал их как минимум десяток. «Оптика-10», прочитал он и, быть может, в том же самом сне уже начал вспоминать прошлое. «Оптика-свет», «Оптика-металлические оправы», «Моя оптика», «Оптика-универсаль», «Оптика-экспресс», «Оптика Иисус», «Оптика Нэсси», «Оптика Парана», «Американская оптика». Он шел, ступая босыми ногами по какому-то ковру — нет, по искусственному газону, окружавшему небольшой бассейн, располагавшийся уже не на улице, а на последнем этаже высотного здания, освещенного — нет, скорее опаленного — ненасытным жарким солнцем. Проснувшись, Римини увидел, что через жалюзи в комнату проникает слабый утренний свет. За то время, что он спал, ничего не изменилось. Они продолжали истекать кровью.

Загрузка...