Наталья Гончарова Провинциальная история


…И в тишине скользящей с неба серебристой

пыли, во мраке мирозданья темноты, во льду

безбрежной пустоты, мы словом зажигаем

свет души, чтобы согреть других и чтоб

самим согреться.


Уездный город Б N-ской губернии. 1906 г.

– Поставь стул! – в отчаянии гневно воскликнул молодой мужчина, глядя на своего нерадивого слугу, держащего в руках грустный образчик мебельного дела – старый стул, с потертой, но все еще различимой, обивкой кретон.

– «Каво»? – переспросил тот, но стул не поставил, а продолжил пятиться назад, по всей видимости, желая как можно быстрее выполнить все господские поручения, и отправиться по своим делам. Дел у него, к слову сказать, было не мало, и уж были они, по его скромному разумению, поважнее хозяйских, о чем он и желал бы сказать, да не мог, и оттого помалкивал, однако ж, в том молчании и был сей протест.

– Николай, не «каво», а «что». Сколько же тебя исправлять можно? Ей Богу! – раздраженно поправил его барин и даже поморщился, будто вдохнул винного уксуса ненароком. Хотя сравнение то было недалеко от истины, потому как от Николая исходил до того тяжелый дух, что парадную, как только слуга начал работать, пришлось проветривать. И вот прошел уж целый час, и все застыли от сквозняка, а дух все также тяжек и пахуч.

Но поделать с этим было нечего, ибо слуга тот достался ему в наследство, как и то именье, в парадной которого и стоял тот о ком и будет сия повесть. А именно, о молодом, привлекательном, однако ж, грустном, и уже порядком притомившимся от безделья, дворянине, Петре Константиновиче Синицыне.

– И не забывай, говорить, Ваше сиятельство, Петр Константинович! Твоя простота для человека образованного, к тому ж шесть лет, прожившего в Петербурге, ей Богу невыносима, – не преминул заметить Синицын.

Николай из всей речи хозяина разобравший только, ту часть, где говорилось, что к каждому слово надобно прибавлять: «Ваше сиятельство», желая услужить барину, как умел, переспросил по-новому:

– «Каво»? – и тут же спохватившись, торжественно добавил: – Ваше сиятельство! – но стул не поставил, хотя пятиться к выходу перестал, ожидая других, не менее «важных», опять же по его скромному разумению, указаний.

Петр Константинович понял, что плетью обуха не перешибить, решил с безграмотностью и дикостью, покамест, не бороться, а оставить все как есть, ограничившись лишь повторением указаний, уяснив при том: чем кратче, тем, пожалуй, лучше:

– Поставь стул, кому говорят, ПОСТАВЬ! Ведь он один остался, ведь должен же я на чем-то сидеть! Ведь не стоять же мне в парадной, как лакею! – да так сие указание по-командирски крикнул, что Николай испуганно осел, но стул отчего-то по-прежнему из рук не выпустил, толи с испуга, толи из природного скудоумия.

– Сюда, – уже милостиво пояснил Петр Константинович, и длинным и тонким своим перстом указал на место подле фронтальной стены. И была в том жесте и царственная строгость, и отчаянье бедности.

Николай выполнил все как велено, и встал в проеме, едва ли понимая, как себя теперь вести и следует ли удалиться, иль остаться, ибо сие поведение хозяина, не знал как расценить, как все новое и мало изученное, и оттого вдвойне пугающее.

Петр Константинович вздохнул тяжело, что-то пробурчал себе под нос, и, разместившись на единственном стуле, обвел взглядом пустую гостиную, в которой лишь час назад, все было так, как в тот день, когда он последний раз бывал здесь. И та явная и броская разносортица которая была в убранстве парадной еще совсем недавно, что восхищала его, когда он был совсем ребенком, теперь же горько осознавалась им как крайняя бедность и отчаянная стесненность в деньгах.

Ах¸ если бы он понял это раньше…


С юных лет Синицын, начитавшись книжек, грезил службой, а вернее сказать теми преференциями, которыми служба одаривала единиц, что вскарабкавшись наверх, купались в лучах власти и почета. Однако же отчего-то, его сознание, упускало сам путь к вершине, который за немаловажной деталью, был труден и тернист, и удавался лишь немногим. И матушка, и батюшка, глядя на своего единственного сына, златокудрого красавца, потворствуя детским мечтам, и оберегая от жизненных трудностей и тревог, взрастили в нем обманную уверенность, что все возможно без усилий.

Но, вступив на гражданскую службу в должности коллежского регистратора, чин низший, чин ничтожный, и получив рабочее место, аккурат, подле вросшего в землю на треть окна, так, что вместо солнца и голубого неба, ему виднелись лишь ноги прохожих, Петр Константинович ощутил себя не будущим Наполеоном, а навечно обреченным узником бумаги и пера, без срока и надежды на освобожденье.

Так просидел он на том месте подле вросшего в землю окна, которое то засыпало, листьями, то заметало снегом, целый год, и просидел бы дольше с той же пользой, если б не один прекрасный день…

Не сказать, чтобы нечто особенное произошло в тот день, однако, выйдя из полумрака подвала, Петр Константинович по-новому взглянул на действительность вокруг себя, и увидев яркий свет и небо голубое, и, щурясь с непривычки будто крот ослепший, со всей ясностью и действительностью, неожиданно и пугающе для самого, себя представил все годы вперед, которые ему суждено провести здесь, и, до той степени ужаснулся картиной будущего, что в тот же день незамедлительно подал в отставку.

Конечно, после увольнения, и осознание того, что интереса ни к гражданской, ни к военной службе он не имеет, перед ним неизбежно должен был встать вопрос: чем же заняться дальше молодому, в меру образованному, в меру умному, слегка ленивому и лишенному воли дворянину?

Но судьба сложилась иначе…

Друг за другом, с разницей лишь в месяц скончались его горячо любимые родители.

И, вступив незамедлительно в наследство, он, провинциальный юноша, опьяненный свободой, в союзе с финансовой безграмотностью, перебравшись в Петербург, и сделав несколько неосмотрительных денежных вложений, вдруг обнаружил, что не так богат, как ему по желторотости казалось.

И все бы ничего, если бы он вовремя остановился, но, пронесшись по Петербургу, как пудель без ошейника и поводка, соря остатками наследства тут и там, в один ненастный день, так же ясно и со всей ответственностью, как когда-то подле в землю вросшего окна, ощутил горечь настоящего и осознал, что по уши в долгах.

Так что теперь, сидя на последнем, пока еще не проданном стуле, с полными карманами, не золотых, а закладных, он сгорбился, ссутулился и загрустил, и чуть ли не заплакал.

Правда, был в случившемся и положительный аспект, который он открыл для себя:

чем меньше денег, тем большее в душе успокоенье, вот только лишь до той поры, пока не начинаешь думать о будущем и дне грядущем.

А перспектива была такова, что ему всю жизнь предстояло провести в этой глухой дыре, в нищете, влача жалкое существование обедневшего дворянина, либо вновь вступить на службу, и жить все также в нищете. Стало быть, выбор между плохим и уж плохим, но слишком.

Нет, не такой жизни он для себя желал, и его разум, хотя и не слишком умного, но, однако же, и не слишком глупого человека, тем более уже отягощенного столичным опытом, вдруг, неожиданно для самого себя, обнаружил выход.

Глаза заблестели, крапинки пота выступили на лбу, крайнее возбуждение, и проблеск надежды, и неожиданный вопрос, прогремевший в пустой гостиной, и напугавший не только подпиравшего стену Николая, но даже его самого:

– А нет ли богатых невест в городе на выданье?!

– Невест? – недоумевающе переспросил слуга.

– Да-да, невест! И чем богаче, друг мой, тем, пожалуй, будет лучше! – закричал он и, подскочив со стула, начал бегать по комнате в ажитации, а мысли, мысли неслись куда-то вдаль: – И чтобы приданое немалое, и чтобы не слишком дурна собой! Конечно же, неплохо было бы, чтобы она была хороша собой, да-да, хороша собой и несметно богата! Затем, немного задумавшись, сам себя одернул: – Конечно, может слишком многого желаю? Как считаешь? Уж на то, чтобы она была красива, пожалуй, в моем положении уповать не следует. Достаточно, хотя бы того, чтобы она была не безобразна. Ну что молчишь? Есть ли такие в городе невесты?

Николай почесал затылок, потом погладил бороду, и осторожно, боясь что-нибудь сболтнуть лишнего, заговорил: – Ваше благородие, больно вы поздно приехали, уж и сезон прошел. Знаете ли, те, что хороши собой, да с приданым – уж разобрали давно, а те, что дурны, но все же с приданым, разобрали, но чуть позже, однако же, тоже разобрали. Красавиц без приданого и тех почти что разобрали, Ваше благородие. Нет, точно, никого!

Синицын приуныл, но тут же спохватившись, с тем же рвением спросил:

– А нет ли вдовых? Коим после смерти мужа осталось состояние не малое, пусть уж не молодых, но уж не слишком старых? Так нет ли? – переспросил нетерпеливо.

– Точно, как это я запамятовал, вот я – дурень! Есть Ваше благородие, есть! Наталья Тимофеевна Апраксина, – затем, помолчав, добавил: – вот только ей уж пятьдесят.

– Ты что же шутишь надо мной? Мне двадцать восемь, ей Богу не смешно, ежели ты шутить собрался! – гневно воскликнул Петр Константинович, – и, закусив губу, отчаянно прошептал: – и как такому случится было можно! Так все плохо… И ни надежды, ни соломинки, хоть руки опускай.

– Погодите-ка, Ваше благородие, я совсем запамятовал. Есть в городе невеста, ну как невеста, ей уж тридцать лет, батюшка ее генерал Гаврон. Может, помните его?

– Ну как же! Знаю, знаю! Кто ж не знает генерала Гаврона? Ну, продолжай, не буду перебивать.

Однако ж тут же спросил: – Сколько ж за нее дают? – будто справляется не о невесте, а о лошади, или о любом другом ценном в хозяйстве животном.

– Вот сколько, Ваше благородие, дают, точно не знаю, но батюшка ее, уверен, и целого состояние не пожалел бы, чтобы замуж выдать дочь! Это я уж точно знаю.

– А что ж не так? В чем же подвох? – настороженно спросил Синицын.

– Подвох там не один, – хитро, в усы засмеялся Николай, – взять, хотя б лицо. Быть может, видели вы генерала лично?

– Как же не видел! Видел еще как! Мордаст и кривоног, ей Богу, будто только что из леса. И нрав такой крутой, не приведи Господь такого свекра.

– Ну вот, – покачал в знак одобрения головой слуга, – и дочка, будто копия его.

– Неужто, все так плохо!? – обомлел Синицын.

Николай снова молча утвердительно покачал головой, а затем, прочертив вокруг лица ровный идеальный круг, произнес: – И овал той барышни, будто по циркулю крутили!

– Бедный! Бедный я! – театрально вскликнул Петр Константинович, но спохватившись, что он сейчас не в том положение, чтобы блажить без дела, уже серьезно продолжил: – Ну что ж, у бедняка, мой милый, выбор не велик, а потому, вели все разузнать. Когда бывает дома? Чем увлекается? Что любит? И как бы так устроить невзначай, чтобы без батюшки, нам встретиться нечаянно? Подумай хорошенько, я тебя не тороплю, однако ж, помни: время то не терпит! С этим безденежьем необходимо что-нибудь решать. А то так и присесть, да что уж там присесть, прилечь то будет негде! – заключил Синицын, обводя глазами пустой дом без мебели с одним лишь одиноким стулом, чей простенький кретон уж вытерся давно.


В тот день Татьяна Федоровна Гаврон, прихватив с собой собаку, подругу, и корзинку для пикника, на ладной бричке, запряженной волной, но незлобивой чубарой лошадкой, отправилась на прогулку в парк раньше обычного. А все потому, что с самого утра она была в таком дурном настроении, а телом завладела такая странная тоска, что и дышать то в доме стало невозможно. И теперь, остервенело таская за собой несчастную процессию из безвинного пса и подруги почти три часа по парку, барышня Гаврон, тем самым, отчаянно старалась развеять дурное настроение. Однако же уже через четверть часа стало ясно – все попытки тщетны, а посему, оставшиеся два часа прошли также зря. Она и сама с ясной уверенностью не могла бы сказать, отчего сегодня не в духе, хотя, кого хотим мы обмануть, конечно, если покопаться в душе, Татьяна могла бы с точностью определить, отчего тоскует, но причина та, была настолько личного свойства, что даже себе самой она в том признаваться не хотела. И все это внутреннее противоречие, разъедающее ее изнутри, привело к тому, что лучше от прогулки не становилось, а становилось только хуже. А значит, пора было возвращаться домой.

И в скором времени кучеру велено было поворачивать назад, тем более что никто супротив ничего не сказал, собака, потому что не могла, а подруга, потому что попросту не смела.

Как вдруг, откуда ни возьмись, на них чуть ни совершил наезд всадник на коне, ну или конь со всадником, в шуме и крике, разобрать было не возможно.

Брань извозчика, и визг подруги, и даже лай испуганного пса. Но трагедии чудом удалось избежать, и теперь все участники сего инцидента смотрели друг на друга толи с испугом, толи с любопытством, толи со злости, а скорее, все чувства сразу.

Первым нарушил затянувшееся молчание как раз молодой мужчины, что сидел на дерзком и дурно воспитанном кауром коне.

– Простите меня великодушно, милые сударыни! Я и сам не знаю, как это случилось. Мой резвый конь, верно, отвык от хозяина, я только что прибыл из Петербурга, а посему не гневайтесь, прошу! Тем более, что с радостью вину сию я искуплю, ну и, конечно же, мое почтение! – и с этими словами театрально поклонился, не слишком, правда, низко, чтобы не свалиться с лошади и окончательно не оконфузиться перед дамами.

Ах, если б тот конь мог говорить. То он бы непременно поведал, что везет он не хозяина, а некоего господина, хоть и славного, не незнакомого, и едва ли умеющего обращаться с лошадьми. А потому прогулка по парку превратилась для обоих не в приятную прогулку, а в непрерывную борьбу, между неумелым всадником и дерзким, воспитанным не слишком, но восхитительно прекрасным светло-каштановым конем.

Татьяна Федоровна сердито посмотрела на всадника.

Что ж, прекрасен, спору нет. И конь, и всадник в цвет каурого коня, с роскошной золотистой шевелюрой, – подумала Татьяна Федоровна, едва ли в силах скрыть свое восхищение. Она инстинктивно повернулась к своей подруге, и, увидев как та, с не меньшим восхищением смотрит на незнакомца, едва ли не открыв рот, внимая каждое сказанное им слово, как бы глупо оно не звучало, разозлилась. Ибо картина была такова, что сродни зеркалу. И зрелище сие ей не понравилось, и даже отвратило.

Взяв себя в руки, она уже серьезно произнесла: – Мы, конечно же, принимаем ваши извинения, но вы должны быть осмотрительнее впредь. Лишь Божьим чудом, мы не пострадали.

И уже намереваясь дать знак извозчику рукой, чтоб разъезжались, та, властно подняла указательный палец вверх, как вдруг, молодой человек, словно не слыша и не видя происходящего, стремясь любой ценой задержать процессию, как ни в чем не бывало, вдруг, быстро заговорил:

– Я ведь и не представился! Запамятовал! Петр Константинович Синицын. К вашим услугам. И вот ведь не задача, я верхом, вы в бричке, и не подать руки! Ей Богу, вот ведь упущенье. Может быть, пройдемся? А парк, то парк, чудо, благодать и тишина… – сладко пропел он, и сентиментально посмотрел вдаль, а затем томно взглянул на барышень.

Видя, что подруга уже почти согласна, Татьяна Федоровна неожиданно почувствовала такое смущение и такой стыд, и за подругу, и за себя, но прежде всего за себя, ибо испытывала те же чувства, а то и большие, что и она, и, не желая поддаваться легковерности и безрассудству, резко ответила:

– Нет, благодарю, всего хорошего! Антип! Езжай! Не занимай дорогу!

И бричка укатила вдаль.

Петр Константинович Синицын с тоской посмотрел в сторону уезжающих дам, пока те не растворились в зелени парковой листвы, и очень громко чертыхнулся, чем напугал несчастного уставшего коня.

– Вот ведь болван, вот остолоп, отправлю на конюшню, на скотный двор! – бранился Петр Константинович Синицын. Но не себя, конечно же, ругал он, а бедного слугу, что раздобыл такого дерзкого, строптивого коня. Кто ж сам себя ругать то будет, когда всегда есть человек, на которого с легкой совестью можно возложить ответственность за свои неудачи и ошибки. А если даже такого человека нет, его следует раздобыть, ибо муки собственной никчемности воистину невыносимы.

– И надо же так было опозориться при дамах! – горько воскликнул Синицын.

Ведь он хотел подъехать к ним гордо, гарцуя на прекрасном жеребце, а тот его понес прямо на бричку. Он уж и так, и эдак, и хорошо хотя бы, что вовсе не свалился с этого негодного коня.

Но самое ужасное в этой ситуации было то, что все что говорили о Татьяне Федоровне Гаврон – чистая правда. И он сейчас говорил не о внешности, ибо в суматохе и волненье, не успел толком и разглядеть ее.

Запомнил он только сурово сдвинутые брови и недовольство, и высокомерие, и властный голос, будто генерала на параде, и как она неласково смотрела.

– Мда, уж, задачка будет не из легких. Надо будет что-нибудь придумать, но только уж теперь без декораций, и без живого реквизита, – и он недовольно покосился на своего коня, который по неведомый причине, после всего учиненного им переполоха, отчего-то, теперь был и смирен, и покладист, и покорен.

– Без лишнего вступления, знакомство, встреча, лицом к лицу, наедине, уж в этом ему равных нет, – подумал Синицын и с довольной улыбкой направил лошадь обратно в свое именье, хотя, своим назвать его уже едва было возможным, поскольку срок оплаты закладных близился стремительно и беспощадно.


К тому времени, когда Татьяна Федоровна прибыла домой, батюшка уже был на дома и даже успел начать ужинать без нее.

– Что-то вы папенька сегодня раньше обычного?! – весело воскликнула Татьяна, радостно обняв и поцеловав отца, после чего попросила принести второй прибор, так как за время прогулки, учитывая все пережитое, страсть как проголодалась.

Надобно отметить, что Татьяна Федоровна и без того имела аппетит отменный, и нет таких событий дурных или хороших, которые могли бы на него повлиять. Этим она была вся в батюшку, и потому оба они имели телосложение справное, крепкое, да здоровое.

– Устал моя милая, устал, и рапорты и донесения, допросы! Пора уж мне, однако, на покой. Стар я стал, а времена тяжелые, как раньше уж не будет, и не жди. Сегодня вот, писал губернатору, по поводу того дела, ты помнишь, как раз вчера об этом говорили, как его, да что ты будешь делать. Запамятовал. Вот видишь, милая, в отставку мне пора.

– По делу Емельяна Кулакова об агитации против царской власти?! – с жаром спросила Татьяна.

– Нет, другое, да как же его…. Сегодня ведь писал, – недовольно перебирал в памяти Федор Михайлович Гаврон, стараясь вспомнить имя виновника такого переполоха в уезде, что дело даже дошло до самого генерал губернатора.

– Илюшин? Спор по поводу кирпичного завода?

– Да нет же, не помню, хоть стреляй, да ну и Бог с ним. Лучше скажи мне как прогулялась? Видела ли в городе кого? – спросил Гаврон, стараясь переменить тему разговора, но видя, как жарко горят глаза дочери, понял, что попытки те не увенчаются успехом. И так и получилось.

– Ну как же батюшка, мне теперь страсть как любопытно стало! Ветеринарный врач? Изготовление брошюр? Судья Петров? Изготовление листовок? – не унималась Татьяна, выкрикивая то одно, то другое предположение.

Она с самых юных лет интересовалась всеми делами батюшки, и не было большего расстройства для нее, чем то, что женщина не может сделать карьеру подобно ее отцу. Она точно знала, что благодаря пытливому уму, и чутью, а также любопытству, из нее бы получился великолепный становой, а может и уездный исправник как ее батюшка. Но место женщины в гостиной с вышиваньем. Как все-таки несправедливо устроен этот мир. Равенство в нем нет, и верно никогда не будет.

– Твое б упорство, милая, да в нужное бы русло повернуть. Ты будто ветер, который без ветряной мельницы, не знает куда ему и деться, – полушутя, полусерьезно заметил батюшка, с любовью посмотрев на дочь.

– Это вы батюшка опять про замужество я так понимаю? – с раздражением спросила Татьяна.

– Заметь. Не я это сказал.

– Но вы, ввиду это имели. Тем более уж вам ли не знать, что в том нет моей вины, кто ж виноват, что природа раздает человеку лишь по одной достоинству, кому то красота, а мне вот ум достался, – засмеялась Татьяна.

– Ты, милая, лукавишь, в нашем уездном городе, на тысячу мужчин, всего семьсот женщин, так что, ежели бы ты хотела, то давным-давно нашла бы себе пару без труда. Всему виной твои пустые прихоти, и то, что я избаловал тебя, дав слишком много воли. А я старею, совсем немного, и вовсе стану немощным стариком. Не такой жизни для тебя желала твоя матушка. Разве ж ты сама хочешь провести жизнь рядом со стариком, что скоро обрастет бородавками не хуже болотной жабы?

Татьяна посмотрела на своего отца, и только сейчас заметила, как он постарел, в глазах уж не было былого блеска, лицо осунулось, когда то бравые усы, медленно клонились к низу, будто и они устали не меньше своего хозяина.

Она поспешно встала из-за стола, и, подбежав к отцу, тепло обняла его за шею.

– Батюшка, иной судьбы я не желаю, кто знает, была бы я счастлива, если б приняла предложение одного из прохвостов, что сватались ко мне, не имея даже привязанности, что неотъемлемая часть проживания двух чужих людей вместе. Уж лучше быть одной, чем в браке без любви. И потом, я счастлива… по большей части…, – на минуту задумалась Татьяна. – Вот вам крест! – с жаром воскликнула и спешно перекрестилась, скорее стараясь убедить себя, нежели отца.

– Ну, полно, полно тебе, голубушка, это ж я так, не слушай старика, тебе виднее. Так как прогулка? Что в городе? Я из своих казематов и жизни то не знаю, вот вроде наверху, а жизни, жизни то, хуже чем из ямы не видать, – стараясь сменить тему, которую сам же опрометчиво начал, стал расспрашивать отец, ласково похлопав дочь по ладошке, в знак поддержки и успокоения.

– Помнишь ли канавы возле катехизаторского училища? – спросила Татьяна, которая была в душе и рада сменить тему тягостную, тему болезненную.

– Как же! Помню, как раз там по весне дорогу так размыло, что в грязи целый воз умудрился потонуть! А дураки вместо того, чтоб спасать, лишь глазели на диво дивное! Тьфу, да и только. Хотя, что с них взять, коли без ума родился, без ума и жить придется.

– И эти канавы, что все лето рыли, теперь к осени засыпают. В толк не возьму. Зачем? Почему? – удивленно спросила Татьяна. – Ведь столько вложено труда. А рядом успели и настилы постелили. Да такие ладные! Не понимаю, батюшка. Может, ты мне растолкуешь? Зачем было столько работы делать, чтоб потом все обратно вернуть?

– А я тебе сейчас все объясню. Канавы те нарыли без инженерского ума. Мол, так и так, топит! Айда, канавы рыть! Дорогу то топить перестало, так вместо дороги дома топить начало. Дома то, вдоль канав, да с уклоном. Теперь обратно как было возвращают. Работать без ума, хуже, чем вовсе не работать. Это я тебе с уверенностью говорю. Поскольку от такой работы толку нет, и мало того что без толку, так еще и убытки.

Татьяна задумалась, и Федор Михайлович задумался. С минуту помолчали.

– А вот еще, я совсем запамятовала. В парке произошел пренеприятный инцидент, – решила сменить тему Татьяна. – Но вы, батюшка, не волнуйтесь, это я вам сразу говорю, что волноваться не стоит, так как все чудным образом разрешилось… – поспешила уверить его дочь, потому как увидела тревожное лицо отца от одного лишь упоминания «пренеприятный инцидент», так что уже пожалела, что вообще начала об этом рассказывать. До чего же она не любила себя за свою несдержанность, вот если б научиться сначала думать, а лишь потом говорить. Право слово, какое бы это было благословенье для нее, так как острый язык и торопливость, и резкость, и еще много разных дурных черт приносили ей одни лишь хлопоты, и никакого ублаготворения.

И теперь, решив поступить по-новому произнесла:

– Словом, все закончилось вполне чудесно и даже прекрасно. Так что и рассказывать смысла нет.

– Да уж говори, коли начала, своим успокоением ты меня супротив, тревожишь только больше, – рассердился отец.

– В общем, один неосмотрительный всадник, чуть было не совершил наезд на нашу бричку, и Бог знает, что могло случиться. И не разберешь в той суете, толи конь был слишком норовист, толи всадник неумел. Однако же не стоило мне вам и рассказывать, когда все так чудесно разрешилось, и никто не пострадал! – быстро закончила рассказ Татьяна, увидев побледневшее лицо отца.

– Чтоб его! – воскликнул Федор Михайлович Гаврон, и треснул кулаком по столу. – Быть может он тебе знаком? Ты мне скажи, я сразу с ним беседу проведу, да так, что больше на коня он и не сядет.

– Да нет же, батюшка, он мне не знаком, и видела его впервые, – тогда как про себя подумала, что ежели бы и знала его, то никогда бы в том не призналась, видя какой гнев вызвало сие события у ее отца. Впредь, это будет для нее уроком, поменьше говорить, побольше думать, а лучше и вовсе держать рот на замке, а мысли хотя бы в относительном порядке.


Придя пораньше в главную ресторацию уездного города Б, Петр Константинович Синицын выбрал самый тихий столик и, заказав из всех предложенных яств лишь стакан чая, как символ крайней денежной нужды, стал ждать своего друга детства, купца первой гильдии Михаила Платоновича Игнатьева.

Отец того был известным и вполне успешным хлеботорговцем, но вот сын, сын пошел еще дальше. И после смерти отца, заимев целое пароходство, скупал зерно по всей округе за копейки, а затем сплавлял его вниз по реке, в город N-ск, той же N-ской губернии, где жизнь била ключом, так как от золотодобытчиков и других переселенцев не было отбоя.

Он не видел своего друга целых шесть лет, и если уж говорить по чести, не жаждал видеть и сейчас. Находясь в трудном денежном положении, потеряв даже то малое что имел, он не хотел и не желал смотреть на своего друга, что был успешен и удачлив, как немой укор, как образ того кем он мог стать и кем уже не станет.

Но обстоятельства сложились таким образом, что первое знакомство с барышней Гаврон оказалось не таким победоносным как он того желал, а других идей и уж тем более возможностей, вновь встретиться с ней он не имел. Все же шесть лет его отсутствия не могли не сказаться, город изменился и, утеряв даже те связи, которые были в юности, он понял, что больше здесь никому не нужен. Без денег и без власти он совсем один. Более того, Синицын понял, что одинок он даже сильнее, чем ему представлялось в самых грустных своих перспективах.

Загрузка...