- Бутерброды взяла?

- Какие бутерброды? – удивилась Кира.

- Ладно, - сказала Комякова. – На месте что-нибудь купим. (Судя по всему «обсуждать» что-то с Кирой она и не собиралась.)

Зазвонил телефон.

- Это такси! – сказала Комякова. – Что-то дотянем. Остальное буду подвозить. Ну, понесли!

И приподняла один из тюков. Кире ничего не оставалось, как подхватить его с другой стороны. Тюки были тяжелыми, но не настолько, чтобы вдвоем они не смогли их поднять. Надо отдать должное, Комякова шла первой и, когда спускались по лестнице, основная тяжесть приходилась на нее.—лицо у нее взмокло и покраснело от напряжения, но она не жаловалась. Таким образом они спустили три тюка и погрузили в уже поджидающее у подъезда такси. Поехали. На Киру навалилась какая-то тупая покорность, и она даже не спрашивала, куда они едут. А приехали они на вещевой рынок в самом дальнем конце города на месте какого-то заброшенного стадиона. Над трибунами стадиона еще оскаливались лозунги былых времен, но часть букв уже исчезла и выглядели эти призывы примерно так: «ПУТЬ К КОМ..У», «ПАРТИЯ… НАРОД… ЕД…» или еще лаконичнее «П…Н…ЕД».Такая китайская грамота для человека непосвященного, но нечто вполне понятное для человека, прожившего в этой стране жизнь. Комякова приоткрыла дверцу машины и подозвала каких-то парней. Те немного поторговались, вытащили тюки и понесли, куда указывала Комякова. Нести было довольно далеко, за стадион, к длинному прилавку из досок, на котором разложена была всякая всячина от обуви до японских дешевых часов. Свободного места на прилавке не было, но Комякова вытащила какую-то бумажку и стала совать ее под нос по-очереди всем продавцам, в результате они потеснились. Сопротивление оказал только один – высокий, худой парень, торговавший часами. Тогда Комякова, как бы насквозь просверливая его глазами, произнесла длинную, витиеватую фразу, состоявшую исключительно из одних фамилий. Парень оторопел и, на всякий случай, тоже потеснился. («Кого это ты называла?» – спустя время спросила Кира у Комяковой. «А, - не все ли равно, - ответила Комякова легкомысленно. – Что в голову пришло.» Короче, «П… Н… ЕД». )

Комякова поместила Киру за прилавок, а перед ней разложила кофточки трех видов, распаковав один из тюков. Дальше Комякова то появлялась, то исчезала куда-то и надолго, а Кира все стояла и стояла за прилавком. Весеннее солнце стало припекать… Покупатели шли мимо, на ее кофточки никто не обращал внимания.

- Слушай, так не пойдет, - сказала Комякова в одно из своих появлений. – Во всем нужен профессионализм. Скромность, конечно, украшает, но не всегда и не везде. И не всех.

Она бесцеремонно подошла к двум каким-то девушкам и потащила к прилавку.

- Что ж вы от счастья своего отказываетесь? (Она так и сказала, нагло-таки – «счастья».) Ведь это же – писк! (Она так и сказала «писк».) Везли из Италии, по особым каналам. Вы знаете, девочки, что такое Италия? Италия – это солнце, это Рим, Возрождение, Леонардо да Винчи, Рафаэль. Италия – это стиль и вкус. А вам кусочек этой Италии достается почти бесплатно. – при этом она опять прямо-таки сверлила девушек своими вмиг потемневшими, почти черными глазами.

Киру такой натиск просто ошеломил – кофточки, имеющей отношение к Леонардо да Винчи и способные принести кому-то счастье, лежали перед ней мирно распластавшись на прилавке, бессильно протянув пустые рукава, и не издавали никаких звуков…

Девушки высокомерно посмотрели на Кирин товар, но кофточки стали рассматривать, а одну даже купили. Между тем, Комякова подтащила к прилавку еще двух покупателей. Торговля как-то пошла. И был момент, когда Кира как-то невольно, хоть все еще стесняясь, сама сказала какой-то женщине:

- Что вы, это же писк!

К вечеру Кира уже еле стояла на ногах. За весь день она съела два пирожка и выпила бутылку колы. Ноги, как будто налились свинцом, голова кружилась…

Уже дома Комякова протянула ей небольшую, хрустящую бумажку… Кира быстро умножила цифры, переведя устойчивую валюту в неустойчивые деньги – это была треть ее зарплаты. К себе она возвращалась совсем в другом настроении, откуда только силы взялись… И мечтала, мечтала, что если все будет идти, как сегодня, сколько всего она сделает для своей дачи. И вечерний город, за окном троллейбуса, еще вчера ей ненавистный, сейчас казался совсем другим, загадочным, полным новых волшебных возможностей… С мистической формулой «П…Н…ЕД».


Комякова вышла из коморки Вахтера и направилась к лестнице. Она поднялась на второй этаж, прошла по длинному коридору, заглядывая во все кабинеты. Людей было много, они сидели там, в этих кабинетах или проходили мимо нее с неизменно озабоченными лицами, но Варениной среди них не было. Не было ее и на третьем этаже. На четвертом она столкнулась с ней в коридоре. Варенина несла заварочный чайник.

- Извини, я очень занята, - сказала Варенина и направилась к одной из дверей.

Комякова пошла следом. Кабинет был переполнен. В основном, писали, примостившись по несколько человек за одним столом. Все курили и сизая дымка окутывала помещение. Варенина разлила чай по граненым стаканам и разнесла присутствующим. Те, отложили свои дела, и началось долгое, очень долгое, молчаливое чаепитие, напоминавшее, скорее, какую-то торжественную церемонию. Слышалось лишь неторопливое постукивание стаканов и звук проглатываемого кипятка. При этом лица у всех оставались озабоченными. Варенина собрала стаканы и направилась к выходу, Комякова опять пошла за ней.

- Извини, - сказала Варенина. – Я очень занята. Надо помыть стаканы и поставить чай.


- Они, как белки в колесе… - сказала Комякова.

Вахтер вытер тряпкой шероховатую поверхность стола, поставил два граненых стакана и насыпал заварки. И только после сказал:

- Значит, так положено.

- Я не хочу пить чай, - сказала Комякова, отодвигая стакан. – Здесь и так пьют слишком много чая.

- Это – церемония, - сказал Вахтер.

- Церемония – громко сказано, - сказала

Комякова. – Церемония у японцев или у китайцев. Церемония у англичан… А плеснуть в граненый стакан щепотку сена, залить кипятком и балдеть, это не церемония, а свинство,

- Это уж как получается, - сказал Вахтер. И он посмотрел на Комякову с таким выражением, как будто увидел ее впервые. – Вы-то откуда взялись?

- Не знаю, - сказала Комякова. – Мне это тоже хотелось бы знать.

- Просто так ничего не бывает, - задумчиво сказала Вахтер. – Во всем есть смысл.

- Вам виднее, - сказала Комякова. – Вы вот ключи не можете найти, там… все пьют чай. И вы считаете, в этом есть смысл?

- Конечно, - сказала Вахтер, - просто вы его не понимаете.

- А какой смысл в том, что я здесь?

- Этого я не понимаю, но он есть. Во всем есть смысл.

- Для министра вы какой-то слишком продвинутый, - сказала Комякова.

- С чего вы взяли, что я был министром?

- У меня отличная зрительная память, - сказала Комякова.

- Вы мне льстите, - сказала Вахтер. – Предлагаете довериться вашей зрительной памяти?

- Доверьтесь,- сказала Комякова.

- Вы еще не были в подвале? – спросил Вахтер.

- Зачем? – удивилась Комякова. – Я вообще не люблю подвалов.

- Возможно, для вас там будет что-то любопытное.

И он взял тяжелую связку ключей.

- Вы нашли ключи? – спросила Комякова.

- Это не те, - сказал Вахтер. – Это ключи от подвала.

…Они подошли к лестнице, - один ее пролет шел вверх, а другой, как и положено – вниз, в подвал. Дверь, ведущая в подвал, была оббита жестью. Ключ долго заедал, наконец, дверь отворилась. Вниз спускалась лестница, освещенная тусклыми лампочками. Вахтер, первым, стал спускать по ступенькам…

Лестничный пролет заканчивался площадкой, от которой расходилось несколько коридоров. Следующий пролет уходил дальше, вниз…

- Подождите, - сказал Вахтер. – Я отыщу мел.

- Зачем вам мел? – спросила Комякова.

- Здесь большие пространства… - уклончиво сказал Вахтер.

Он долго рылся по карманам и, наконец, нашел кусочек мела, обычного мела, каким учителя пишут формулы на школьной доске, и, по мере того, как они углублялись в лабиринт коридоров – один коридор переходил в другой, разветвлялся на несколько – ставил на стене маленькие отметины.

- Мы не заблудимся? – забеспокоилась Комякова.

- Нет, - сказал Вахтер.—Я знаю эти места. Это на всякий случай, для страховки.

Дальше коридоры сделались довольно узкими, вдвоем не развернуться – Вахтер по-прежнему шел впереди. Тусклые, желтоватые лампочки светили по бокам, отчего лицо его стало отливать желтизной. Они шли так довольно долго.

- Куда мы идем? – спросила, наконец, Комякова.

- Наберитесь терпения, - сказал Вахтер.

Коридор в который раз разветвлялся на два рукава, в этом месте Вахтер остановился. И тут, в этот самый момент, совсем рядом, близко, кто-то позвал ее по имени. Голос был мужской, незнакомый. Потом имя повторили.

- Вам туда… - сказал Вахтер, указав на один из рукавов коридора. – Идите, я подожду.

И Комякова, робея, пошла по коридору в указанном направлении. По-прежнему, тускло светили желтые лампочки, коридор не расширялся и не сужался, но она чувствовала вокруг какое-то изменение, словно стены, сжимавшие ее, стали не такими плотными, не такими конкретными, а чуть размытыми. Вдруг, и этот коридор, с вроде бы размытыми стенами, резко оборвался и она очутилась в огромном помещении под высоким куполом, напоминающим станцию метро. Действительно, это было что-то подобное, потому что с двух сторон платформы, в разные стороны то и дело, но не останавливаясь, проносились поезда. Платформа была пуста, только на одной из скамеек, ближайшей к ней, сидел человек и смотрел в ее сторону. Она подошла.

Лет сорока, изможденный, небритый, в какой-то замасленной, рабочей куртке… Но в лице его было что-то такое, что заставило ее вздрогнуть.

- Ну, - сказал человек. – Садись, - он опять назвал ее по имени и подвинулся.

Комякова села.

Она никогда его не видела, только на фотографиях в семейном альбоме, да и тех было всего несколько. (Вообще-то, он был революционером. Рассказывали, Комякова уже не помнила, кто и когда – молодость невнимательна, что готовясь к выступлениям, он за ночь мог выпить два самовара чая, и был до того красноречив, что слушавшие его люди, готовы были пойти за ним следом куда угодно. А он шел по следам Ленина, конечно, Ленина…) Комякова смотрела на него сбоку и узнавала строение своего собственного черепа.

Они сидели так, не обмениваясь словами, но Комякова чувствовала, что их связывает нечто большее, чем слова.

- Мне надо работать, - сказал человек, а на самом деле самый настоящий дед Комяковой. – Если хочешь, пошли…

По лесенке они спустились к путям, там на рельсах стояла вагонетка. Дед стал толкать эту вагонетку в глубь туннеля. Комякова ему помогала. В туннеле было темно, но кое-где тоже светили тусклые, желтые лампочки. По соседним путям проносились поезда, обдавая их прогорклым ветром. Вагонетка вроде бы легко шла по рельсам, но чтобы ее толкать, надо было прилагать большие усилия.

- Устала? Сейчас будет перекур, - сказал дед и направил вагонетку в сторону.

В сумрачном помещении с низким, нависающим потолком собралось много таких же вагонеток и много людей, все в замасленной, как у деда одежде. Попадались и женщины, но определить их пол было возможно только по отсутствию растительности на лицах – черты их были грубы или огрублены каким-то общим, мрачным выражением. Тусклые, желтые лампы здесь отливали красным.

Достали папиросы, самокрутки, они горели то там, то здесь, как зловещие огоньки. И тут раздался грохот. Нет, это не был шум поезда, это, скорее, было похоже на взрыв или землетрясение. Посыпалась земля и мелкие камни, поднялась пыль.

- Обвал! Обвал! – послышалось вокруг.

- Редко когда удается докурить, - сказал дед.

- Что это? – спросила Комякова.

- Обвал, - сказал дед. – Что-то опять не так наверху.

И вслед за другими он торопливо покатил вагонетку. Комякова пошла рядом.

- Он недоволен, - прошептал дед.

- Кто? – спросила Комякова.

Дед не ответил.

- Где О н? – спросила Комякова.

Дед остановился и сказал совсем тихо, еле слышно:

- Этого никто не знает. Там нет ни входа, ни выхода. О н все слышит, все видит, все понимает, но ничего не может изменить… Только стучит кулаком по столу…

- Ленин? – сказала Комякова.

- Тише, - сказал дед. – Тише…

И опять покатил свою вагонетку. Это давалось ему нелегко, он дышал прерывисто и даже с каким-то хрипом. Комякова попыталась ему помочь.

- Иди, - сказал дед твердо и окончательно. – Это тяжелая работа. Я должен делать ее сам.

По лесенке Комякова выбралась наверх, от путей, и оказалась рядом с выходом в один из коридоров. Почти сразу она встретила Вахтера.

- Это мой дед, - сказала Комякова.

- Понятно, - сказал Вахтер.

- Сколько же все это будет продолжаться?

- Не знаю, - сказал Вахтер равнодушно. – Каждому свое.

Вахтер стал ее раздражать.

- Вот вы! – сказала она агрессивно. – Были каким-то вшивым министром вшивой культуры во вшивой стране. И ничего! Нашли себе тепленькое местечко. А мой несчастный дед должен таскать эту ужасную вагонетку!

Вахтер явно обиделся, но промолчал и только глянул на нее исподлобья. Они опять шли узкими коридорами. Время от времени он присматривался и находил на стенах, оставленные им меловые знаки. Наконец, подошли к лестнице, она уходила и вверх, и вниз.

- Я думаю, - сказала Комякова. – Если постараться, можно добраться до Древнего Рима.

- Не знаю, - сухо сказал Вахтер. – Не был.

- Какое у вас образование? – не унималась Комякова. – Ну там, где вы были министром культуры?

- Сельскохозяйственная академия, - сказал Вахтер.

- Понятно, - сказала Комякова. – Между прочим, в Древнем Риме, кроме упражнений в войнах, литературе и красноречии, тоже занимались сельским хозяйством. Были такие – латифундии.

- Что-что? – переспросил Вахтер.

- Латифундии! – сказала Комякова.

-Вы много говорите, - сказал Вахтер. – Много и не к месту. Наверно, от возбуждения.

Между тем, он пошел по лестнице вниз, Комякова отправилась за ним. Спускались они долго, было темно, но тусклый свет желтых лампочек все еще долетал.

- Omnia mutantur, nihil interit, - громко сказал Вахтер.

- Переведите, - сказала Комякова. – Я не помню латынь. – Переведите, - повторила с нетвердой интонацией в голосе.

- Все меняется, ничто не погибает, - снисходительно сказал Вахтер.

Ступени закончились, началась утоптанная дорога, спускавшаяся довольно круто. И этот спуск продолжался долго. Наконец, Вахтер остановился, вынул из кармана пиджака моток веревки и обмотал эту веревку вокруг ее талии.

- Идите, - сказал Вахтер. – Я подожду… - и даже легонько подтолкнул ее в спину.

И… Комякова пошла…

- Осторожнее! – вдруг окликнул ее Вахтер.

Она остановилась и тут увидела, что перед ней – обрыв и там, далеко, в этом обрыве вздымается что-то огромное, текучее, живое… Огромное море, нет, не воды – вода слишком легка, а какого-то тяжелого вещества, похожего, скорее, на расплавленный металл.

- Здесь вся таблица Менделеева, - пробормотала Комякова.

- Не только, - отозвался Вахтер.

Эта гигантская масса поднималась и опускалась, подчиняясь некому ритму, и тут Комякова почувствовала, что этот ритм совпадает с биением ее сердца… И таким ничтожным и незначительным в сравнении с э т и м, показалось ей все, что она знала, как ничтожным и незначительным был т о т, закупоренный в пространстве без выхода и входа, все слышащий, видящий и понимающий, но не способный что-либо изменить и только стучащий кулаком по столу…

И ее неудержимо потянуло т у д а, как металлическую крупинку к магниту, потянуло ее, такую маленькую, слиться с этим непостижимо огромным, может быть, спасительным, самоуничтожиться, раствориться, успокоиться в нем… И если бы веревка не уперлась ей в живот, веревка, другой конец которой держал Вахтер, она бы так и сделала. Она рванулась вперед на каких-то пол шага, веревка уперлась ей в живот, ноги у нее подкосились и она так и села на холодный, удивительно холодный и твердый грунт.


В один из своих редких приездов к родителям Комякова потребовала семейный альбом и попросила рассказать про деда. Глаза родителей наполнились застарелым, неискоренимым, утрамбованным годами страхом, и отец поспешил перевести разговор на другую тему. Какую? Да о внуках, таскавших еду, не спросясь, прямо со стола, - сыновьях брата, довольно-таки противненьких, шустреньких ребятах, машине, которую отец обожал, даче, которую и мать, и отец обожали оба, о всех этих полочках и ящичках, сделанных своими руками, о тысяче любимых ими мелочей, наполнявших их обустроенную жизнь – с годами все более временное пристанище на Земле. «Живы-здоровы и слава Богу! Что еще надо от родителей!» - думала Комякова и без споров и раздражения слушала высказывания отца, подполковника в отставке, с годами принимавшие все более застывшие, закостеневшие формы - об армии, в которой он провел жизнь, конечно, непобедимой, конечно, самой… (Да пусть только сунутся, пусть только попробуют!) И о правительстве, которое всегда право. Наверное, так ему было легче…

Живы-здоровы и слава Богу! Что еще надо от родителей?


Больше Кира не ездила на свою дачу. Рассаду на подоконнике она какое-то время еще поливала, и какое-то время она росла. Но не до бесконечности же расти помидорам в маленьких горшочках? Что там произошло с зеленью на грядках, она старалась не думать. Теперь каждую субботу и воскресенье она отправлялась на рынок – торговать, то кофточками, то детскими колготками, то утюгами, а бывало, что всем одновременно. Комякова же с кем-то созванивалась, куда-то ездила, без устали добывая все новый и новый товар. Товар этот она часто притаскивала сама, без посторонней помощи. Руки у нее стали сильными и мускулистыми и, глядя на нее, когда в жаркие дни она бывала в открытом сарафане, Кира просто удивлялась.

На рынке Комякова скоро стала своим человеком, завела тьму знакомых, и пока Кира вкалывала на солнцепеке, «впаривая» кому-нибудь очередную вещь, где-нибудь под навесом пила кофе, покуривала и болтала.

Впрочем, спокойно жить Комякова никогда не могла. Был на рынке такой Казик – огромный альбинос, с небольшими, всегда розоватыми, как у кролика, глазками, обрамленными короткими, жесткими, как щетина, ресничками. Он входил в администрацию и занимал там какой-то пост, но это было не суть важно, важно было то, что на рынке он был главной и самой авторитетной фигурой. Он распределял торговые места, кого-то допускал, кого-то нет, не считаясь ни с чем, кроме своего личного желания, решал споры, улаживал конфликты и с каждого, конечно, собирал дань. Менее значительные лица появлялись с личной охраной, Казик же был таким большим и здоровым, что во всем полагался на себя. И вот ему-то, Казику. Комякова как-то влепила пощечину публично, при большом стечении народа.

Конечно, не просто так это произошло. Какое-то время новые знакомые, да и сам Казик, все намекали Комяковой, что пора уже начинать отстегивать положенное. Но Комякова упрямо делала вид, что ничего не понимает. Наконец, в один прекрасный день рядом с Кирой разместилась юркая, верткая, крикливая женщина и стала торговать орешками. Все документы у женщины были в порядке, придраться не к чему, и торговать на одном месте с Кирой у нее были все права. Кира буквально стояла на одной ноге, а шелуха от орешков сыпалась на ее утюги, колготки и кофточки. Понаблюдав за всем этим немного и разобравшись, что к чему, Комякова нашла Казика и вот тогда-то и влепила ему пощечину. Пощечина оказалась не совсем убедительной. Казик был слишком большим в сравнении с Комяковой, ей пришлось даже подпрыгнуть. Ее рука мягко вошла в пухлую щеку Казика и скользнула вниз, но рука тем ни менее, была уже довольно сильная, поэтому на щеке Казика все-таки отпечатались следы пальцев. Казик же посмотрел на Комякову сверху вниз, приподнял над землей, как котенка, поболтал так в воздухе и поставил на место. И все. После спокойно пошел прочь.

С этого момента все изменилось. Новые знакомые Комяковой куда-то исчезли, вернее, они оставались на прежних местах, но не с кем ей почему-то стало болтать и пить кофе. Тогда она решила организовать профсоюз в защиту мелких предпринимателей и пошла по торговым рядам собирать подписи. Но, кроме нее и Киры, больше никто не подписал.

- Успокойся, - сказала Кира. – Сколько можно быть дурой!

- Да, - сказала Комякова, пожевывая травинку. Глаза у нее в этот момент были совершенно растерянные.

Между тем, у Комяковой с Казиком произошел вот какой разговор.

- Слушай, - как-то сказал Казик, лениво поглядывая на нее сверху вниз. – Интересно, чем ты здесь занимаешься?

- Торговлей, - сказала Комякова.

- А зачем? – полюбопытствовал Казик.

- Деньги зарабатываю, - с достоинством сказала Комякова. – Себе на хлеб.

- Вот и зарабатывай, - сказал Казик. – Как все, так и ты.

- А справедливость? – сказала Комякова.

Казик посмотрел на Комякову даже не с сожалением, а с какой-то брезгливостью, как здоровое животное может смотреть на животное больное, как на какой-то совершенно безнадежный случай и постучал по лбу своим огромным, толстым пальцем. Его лоб тут же откликнулся и загудел:

- Бу, бу, бу…

- Слушай, - сказал Казик все с тем же выражением брезгливости на лице. – Я – мужик, а ты – баба… - он возвышался над ней, как гора. – Мужику я бы просто дал в морду.

- Или он вам, - сказала Комякова.

- Я, - ухмыльнулся Казик и повторил. – Я мужик, а ты – баба. Поняла? – и для убедительности потер что-то между пальцами, а потом на это что-то, превратившееся в труху, дунул. – Поняла?

Этим все было сказано. Так простой парень, Казик, объяснил Комяковой то, что не могли объяснить другие.. И она была ему по-своему благодарна.


Сентябрь выдался дождливым… Комякова исправно теперь платила Казику свою хазарскую дань, но отношения с ним уже были безнадежно испорчены. В палатки или под навес было не попасть и как-то, глядя на унылое лицо Киры под зонтиком, на закрытый целлофаном неподвижный товар, Комякова сказала:

- Хватит, закрываем лавочку.

И они лавочку закрыли. Оставшийся товар Комякова

отдала кому-то за полцены.

Лето, изумительное лето на даче, то лето, о котором Кира мечтала всю зиму, ради которого и есть смысл жить на этом свете, полное цветов и плодов земли, птичьего щебета, шелеста трав, запаха и вкуса, звездного августовского неба, было потеряно безвозвратно, ушло, слилось с прошлым… Но в тайнике, под постельным бельем, у Киры лежала пачка денег, и это грело ей душу. «Все еще будет,» – думала Кира.

Отпуск она взяла в октябре, подготовила к холодам дачу и сделала ремонт в квартире, хороший такой ремонт, если и не евро, то что-то в этом роде. Купила себе новую зимнюю одежду и была почти счастлива.

Комякова уехала отдыхать в Турцию, да и сгинула… Целый ряд лет Кира о ней не слышала. Звонила иногда по старому телефону, но телефон не отвечал.


Тесны границы текста, скупы, сухи, безжизненны слова… Как передать, что чувствовала Комякова собираясь в Турцию… Да и не собиралась она вовсе, лежала, как парализованная всю ночь, перемалывая в душе то, что можно было бы назвать одним словом – отчаяние. А потом, в лихорадочной спешке, запихивала в дорожную сумку скомканную одежду, трусы, лифчики, косметику, початую банку растворимого кофе, который просыпался по дороге и перемешался с тряпьем. Она пролила кофе на светлую холщевую юбку, замывала это пятно водой, да так и поехала с коричневым потеком на боку. Забыла дома билет и паспорт, и возвращалась за ними почти от аэропорта, в последний момент, с трясущимся сердцем и трясущимися руками, вскочив в самолет… «Если начинаешь падать, падаешь уже до конца… Я вышла из игры, вышла из игры, вышла…» – повторяла себе Комякова.

Но отчаяние не выдерживает длительности и, теряя накал, бывает, переходит в скуку. Через день она уже томилась в номере отеля курортного турецкого городка. Дышать было нечем. Турецкое солнце поджаривало через спущенные жалюзи. К тому же сломался кондиционер. Она вызвала горничную, особу славянского происхождения, то ли полячку, то ли украинку – это ее не интересовало – и потребовала администратора. На ужасном английском она заявила, что разнесет вдребезги этот отель, а вместе с ним и всю Турцию, если ей его немедленно не починят.

Все ее здесь томило, все не нравилось, все раздражало. Даже море, особенно почему-то море… Прекрасное, бесстрастное, и само по себе. Когда тяжело на душе, хочется сочувствия даже от природы. Но чего-чего, а сочувствия она дать не может. Ей можно восхищаться, перед ней можно преклоняться… И это все. Бессмертное равнодушно к слезам смертных.

Было много русских, точнее бывших советских. («От них не убежишь,» - думала Комякова) Одна пара сидела с ней за одним столиком. Он – неуклюжий, коренастый, насупленный парень, и она – плоская, как камбала, с глазами немного на выкате. Парень все что-то требовал, неприятным, ворчливым голосом – то подогреть, то охладить, и посматривал на официанта с особым, высокомерным выражением.

Помолчал бы, - думала о нем Комякова. В глазах ее появился мрачный огонь. – Небось у себя в Пензе жрет переперченные пельмени и еще похваливает. И, когда в очередной раз он опять за чем-то послал официанта, она не выдержала и сказала:

- Что? Оттягиваетесь за убогое детство?

Она уже была готова к самой грубой реакции и собралась, чтобы дать отпор, но произошло совсем другое. Парень, вдруг, растерялся, покраснел и пробормотал что-то невнятно-извиняющееся. А его жена повернулась к ней и тихо сказала:

- У него язва…

Вечером принесли кондиционер. Голова у Комяковой просто раскалывалась.


Дверь в коморку Вахтера была заперта, Комякова потопталась в нерешительности и несколько раз для убедительности потянула за ручку. Он был единственным, с кем она здесь общалась. И о многом еще хотелось спросить. Она пошла к лестнице и тут… увидела Моцарта. Он мчался по ступеням кубарем, как когда-то, когда они работали вместе. Но выглядел так, как выглядел во время их последней встречи, из-под пиджака выглядывала клетчатая рубашка. Он любил рубашки в клетку.

- Боже! – сказала Комякова. – Моцарт!

- Привет! – сказал Моцарт, затормаживая.

-Ты! – сказала Комякова.

- А, - сказал Моцарт и досадливо махнул рукой.

- Ты куда? – спросила Комякова, видя, что Моцарт уже направляется к выходу и даже схватила его за рукав.

- Домой, - сказал Моцарт.

- Надо поговорить!

- Ладно, - сказал неохотно Моцарт. – Говорить-то особенно не о чем, но, если хочешь, можешь проводить…

Они вышли из здания телестудии и окунулись в вязкий, осенний туман, в котором плавали здания города и их тусклые огни.

- Как же это с тобой? – спросила Комякова.

- А, - опять махнул рукой Моцарт. – Не проснулся. Вернее, проснулся уже здесь.

- Тетрадь была? – спросила Комякова.

- Ну, - сказал Моцарт. – Сволочной мужик! Такую поганую работу подсунул…

- Не повезло, - сказала Комякова.

- Думаю, - сказал Моцарт. – Главная подлянка, - ни грамма спиртного. Жри тут все на сухую.

- Слушай, - сказала Комякова. – Зачем ты тогда со мной так?

- Как? – удивился Моцарт.

- За что ты мне по башке дал?

- Я? Ты что, старуха, спятила?

- Тогда кто?

- Подумай! Антон. Ну не сам, конечно…

- Не может быть!

- Да сдал он тебя, самым натуральным образом, -

Моцарт даже вздохнул: - Я и раньше-то не особо врал, а сейчас, тем более, какой резон?

- Никакого резона, - сказала Комякова.

Проходили мимо гастронома, через окно виднелась гигантская очередь.

- Дают что-то, - с интересом сказал Моцарт. – Надо купить. А потом к бабке, кормит меня в три горла, как с цепи сорвалась.

- А родители? – спросила Комякова.

- Что родители? Нужен я родителям! Никогда они меня не любили! – и что-то плаксивое и надрывное послышалось в его голосе. – Я пошел. Пока!

И Моцарт мгновенно исчез в дверях магазина. Комяковой хотелось еще его кое о чем спросить, и она тоже зашла. Гастроном был какой-то гигантский, бесконечный и очередь тоже какая-то гигантская, бесконечная, завивающаяся кольцами, как змея. Найти здесь Моцарта было совершенно невозможно. И Комякова опять вышла на улицу.

Туман был такой, что нельзя было рассмотреть собственную вытянутую руку, но Комякова так знала эти места и эти улицы, что не заблудилась бы и с завязанными глазами. И она пошла, пошла в этом тумане от дома к дому… У собственного подъезда остановилась. Навстречу вышел какой-то человек, в ногах светлым пятном прошмыгнула белая кошка… Комякова протянула руку к дверной ручке, но рука ее, не найдя опоры, ушла в пустоту…


Еще в отеле, за завтраком, Комякова стала замечать на себе чей-то взгляд… Это был мужчина, как ей показалось тогда, средних лет (на самом же деле гораздо старше), довольно подтянутый, с коротко стриженым седым ежиком на голове и неопределенным выражением очень светлых глаз. На пляже он подошел и предложил угостить мороженым. Айс-крим, понять было несложно.

- Йес, - сказала Комякова.

Вечером он нашел ее на набережной, и они немного погуляли. В основном, молча. Он только посматривал на нее, пристально и внимательно, и иногда что-то рассказывал на совершенно непонятном ей языке. Впрочем, это был английский. Она слушала и иногда вставляла:

- Йес…

Так продолжалось несколько дней. На пляже – мороженое, вечером – прогулка. В этом Комякова находила уже что-то забавное. Ее прежнее сиротское одиночество сменилось тем же одиночеством, только более комфортно упакованным в общество этого человека. Как-то он проводил ее в номер и выразил явное намерение войти.

И Комякова сказала:

- Йес!


IV


Что нашел в Комяковой семидяситрехлетний вдовец Герберт фон Х., трудно сказать. Она была для него чем-то вроде славянского сфинкса. Одни загадки. Видимо, это его и интриговало. Потом есть же любители редких животных. Он давно уже отошел от дел, жил на приличные проценты с приличного капитала на окраине маленького городка на границе Германии и Швейцарии в модернезированном старинном доме, окруженном небольшим парком. Принимал умеренное участие в какой-то партии, по типу зеленой, занимался верховой ездой, классической философией, выращивал розы. Комякова, полностью от него завися, была независима от него совершенно. Просто ее одиночество было более комфортно упаковано в общество этого человека.

Целыми днями она могла валяться в своей комнате и читать. Все, что под руку попадется. Подряд. Старые журналы, случайные книги… Ловя себя на мысли, что, кроме всего прочего, ее привлекает печатный текст. Сам по себе. Когда перед глазами бежала прямая строка, и на ней по-солдатски неколебимо, закованные, как в мундиры, в разные шрифты, одна за другой вставали буквы, по отдельности мало что значащие, но поставленные и объединенные в определенном порядке, несущие чью-то волю и смысл. “Гениально! – думала Комякова. – Как гениально!” Более того, через текст она вступала в связь с таким непонятным ей явлением, как в р е м я. Так, оно было совершенно незаметно, размыто, дни шли один за другим, довольно однообразно. Это было -–вчера, а это сегодня утром, а вечер еще не пришел… Но стоило ей взять текст, у нее появлялось чувство, что она держит это “время” в руках. Только что прочитанное слово уже было прошлым, слово в конце строки – будущим. А что – настоящее? Буква… А… или Н… или Л… Если же букву тянуть долго: “А-а-а…” В ней уже будет существовать и прошлое, и будущее, и настоящее одновременно… Такая вот у нее была форма невроза.

Между тем, языки она не учила, влиться в среду не рвалась. Ничему не удивлялась. Ни о чем не просила. Когда муж предлагал что-нибудь или дарил, брала, как должное. Если он хотел, была хозяйкой на семейных обедах – съезжались дети от его первого брака с семьями. Комякова бесстрашно смотрела в их отшлифованные приличиями, непроницаемые, но все равно холодные глаза, улыбалась и говорила вежливые, заученные фразы. Конечно, они ее терпеть не могли, в лучшем случае относились “никак”. Но ей на это было плевать. Она вышла из игры, а значит перестала быть “участником”, избрав просто удобную форму не жизни, нет, она себя не обманывала, существования – ритуал.

Где-то через год познакомилась с несколькими русскими (считай, бывшими советскими), работавшими по найму в ближайшем университете. Благородный муж, а ведь действительно был благородный, что ни говори, со своей этой приставкой “фон”, распахнул перед ними свои прохладные объятья и двери своего дома.

Вначале-то все было очень мило, душевно и тепло, встречались, варили борщи, пили водку, закусывая селедкой с отварным картофелем. Одних песен перепели, начиная с замерзающих ямщиков и гражданской войны… Но потом, постепенно, Комякова почувствовала, как ее опять втягивают в плотный, тягостный клубок – такой знакомый, разве что меньший размером, чем на родине… Энергетический клубок страстей и отношений, где кто-то кого-то не любит, кто-то кому-то что-то не додал или перешел дорогу… Кто-то кого-то раздражает только потому, что на него не похож. Теперь она лучше, чем когда-нибудь понимала, отчего это происходит. От пренебрежения “ритуалом”, не умением держать дистанцию, при славянской закоренелой потребности в общине.

По случаю ехали с Варей, женой програмиста Васи, через соседний городок. Варя, конечно, за рулем. (Комякова так и не научилась водить машину.) Варя, голубоглазая, с лицом простоватым и немного кукольным, в джинсовом рубашке, закасанной по локоть, мяла руль, как будто месила тесто. Пироги с капустой, борщи, пельмени она готовила бесподобно. И говорлива была со своими сверх меры. С немцами ведь и не поговоришь. Вот так и говорила, вела машину и говорила. Перебрала всех, весь их маленький кружок, каждому досталось. При этом обязательная присказка: “Ну, это я только тебе… Ты же понимаешь…” Но Комякова знала, что если бы на ее месте была не она, а Наташа, жена физика Коли, картина была такой же. Только в списке обсуждаемых лиц вместо Наташи появилась она сама. Она даже знала, что Варя о ней бы сказала… Она бы сказала – она-то ничего, Комякова, я к ней замечательно, со всей душой, катается, как сыр в масле, ну, конечно, за деньги, муж-то старый, какая любовь… Вот у меня с Васей любовь, так это любовь, я за ним на край света и без денег… Потом думает о себе слишком много… А на деле… Что она на деле? Ни два, ни полтора. С чего так нос задирать? Доставалось и немцам, с припевом – немец, перец, колбаса… И бельгийцам несчастным доставалось, с которыми ее муж в то время дополнительно сотрудничал. И даже сыну химика Нади, у которого немецкий шел лучше, чем у сына Вари, доставалось…(Немецкий-то шел лучше, это трудно простить.) Руки у него всегда грязные и в волосах перхоть. Варя была добрейшим человеком, готова была выложить последнее, но надо же было чем-то заполнять их изолированную, довольно скудную жизнь. Если появляется пустота, лезет туда всякая дрянь.

У большого магазина Варя припарковалась и отправилась “на охоту”. Минут через двадцать она появилась с ворохом каких-то покупок, очень оживленная.

- Ой, классная распродажа! – сказала Варя, пристраивая пакеты в машине. – Ко-стюмчик, классная уценка! Поди примерь!

Комякова терпеть не могла примерок. Да и бегать по магазинам тоже терпеть не могла.

- А, - протянула Варя с нехорошим оттенком в голосе. –Ты же у нас богатая…

Варя опять отправилась в магазин. Комякова чувствовала, что это надолго. Сидеть в душной машине не хотелось, она купила бутылку воды и пошла в сквер, к фонтану. Было довольно жарко, в фонтане плескались дети и какие-то хипующие подростки. Она села на скамейку, отхлебнула глоток воды и даже чуть прикрыла глаза. Тут что-то как бы толкнуло ее в бок и она не то, чтобы увидела, скорее почувствовала, и повернула голову – на другой конец скамейки сел человек – сутулый, седой, совершенно неузнаваемый, она посмотрела на его профиль и, конечно, узнала, конечно! Это был Яша Гинзбург.

- При-вет, - протянула Комякова.

- Привет, - сказал Яша Гинзбург.

Он был в льняном светлом костюме, мятом больше, чем положено по моде, а глаза смотрели с такой печалью, что ни радость, ни даже легкое удивление при встрече с Комяковой в них не отразились – все утонуло в этой печали.

- Ну, как дела? – спросила Комякова.

- Скверно, - сказал Яша Гинзбург и отхлебнул пиво из банки. – А у тебя?

- И у меня, - сказала Комякова.

Помолчали.

- Ты где? – спросил Яша.

Комякова ответила.

- А… - протянул Яша равнодушно.

- А ты? – спросила Комякова.

- Здесь, - бросил Яша коротко и брезгливо.

- А… - сказала Комякова в свою очередь.

И опять замолчали. Прибежала Варя.

- Куда ты подевалась? Я тебя тут ищу, ищу!

Яша посмотрел через Варю, как будто она была не человек, а какой-то прозрачный предмет, посмотрел на фонтан, на деревья и сказал без всякого энтузиазма:

- Надо и пообщаться.

- Конечно, - сказала Комякова. – Где?

- Пойдем ко мне. Я тебя потом отвезу.

- Я останусь, - сказала Комякова Варе. – Не беспокойся. Меня отвезут.

Варя оттащила ее в сторону и зашептала на самое ухо: - Не связывайся с эмигрантами! Это такие тошнотики! Нищие тошнотики!


Яша Гинзбург не был нищим. Он жил в собственном доме с полисадником, ничуть не хуже, чем на родине, даже более комфортабельном.

Он прошел на кухню и стал выгребать из огромного холодильника банки с пивом и пакеты с закуской, между делом пролил на светлый льняной пиджак какой-то соус, но не обратил на это внимания. Выбежала жена Яши Гинзбурга, она совсем не изменилась с момента последней их встречи, и даже домашний костюм на ней был чуть ли не тот же самый. И это происходила явно не от бедности, а от опущенности, которой, казалось, дышал весь этот дом. Жена Яши Гинзбурга бросила на Комякову взгляд, полный враждебности, и кинулась к Яше отчищать от соуса костюм.

- Отстань! Заела! – заорал Яша и даже ее оттолкнул.

И несчастная жена Яши Гинзбурга исчезла, спряталась где-то в доме.

На круглый стол в садике за домом Яша вывалил грудой закуску и банки с пивом, вытащил бутылку вина. Пиво он глотал не останавливаясь, бросая пустые банки за спину, прямо на землю. “А, Машка уберет!” (Вообще-то жену Яши Гинзбурга звали Мариной.)

- Уделал меня твой Антоныч, - сказал, наконец, Яша. - Не мой, а наш, - поправила Комякова.

- Есть разница?

Яша все пил пиво и откусывал ветчину прямо от куска. Ел, судя по всему, не чувствуя вкуса, проглатывал, не разжевывая. При этом взгляд у него становился только все более печальным, тяжелым и отсутствующим. “Общаться” ему не хотелось, он общался сам с собой. Комякова уже жалела, что с ним осталась.

- Вина-то налей, - сказала Комякова.

- А? – сказал Яша.

Он открыл бутылку и размашисто налил ей вина, перелив через край и залив стол. И опять ушел в себя.

- Домой хочу, - вдруг сказал Яша.

- На родину? – сказала Комякова.

- Да пошла эта сраная родина! – сказал Яша. – Просто хочу т у д а. Что тут не понять? Помнишь, гастроном под часами? Там еще вино продавали, на разлив…

- Помню, - сказала Комякова. – На разлив…

- Пропустишь стаканчик, пососешь конфетку… Ну, помнишь, их еще в самолете дают…

- Взлетные, - сказала Комякова.

- Нет, тогда они не так назывались.

- Театральные.

- Вот-вот, театральные…

- В сущности, одно и то же, - сказала Комякова.

- Нет, не одно и то же! – вскричал Яша Гинзбург грозно. – Взлетные – это взлетные, а театральные – это театральные! Не одно и то же! – и даже стукнул ладонью по шаткому столу.

Комякова с испугом глянула на бутылку и свой бокал с недопитым вином, но те каким-то чудом устояли.

- Ладно, - сказала Комякова кротко.

- Потом покуришь, - сказал Яша после паузы, - прямо на углу, на улице… и на работу. Такой кайф! Не передаваемо! Вот т у д а и хочу.

- Понятно… - сказала Комякова. – Как там Моцарт?

- Умер, - сказала Яша. – Не проснулся. Он же всегда был трусоватый. Как начали нас перетряхивать, взял и не проснулся. Сбежал.

Я знаю, - подумала Комякова. И сказала:

- Жалко.

Яша не ответил.

- Как вообще-то его звали? – спросила Комякова. – Все Моцарт, да Моцарт… А как на самом деле звали, не помню…

- Вова, - сказал Яша Гинзбург. – Вова Галимбеков.

Тут что-то сломалось у него в горле, как будто лопнуло, и он зарыдал, всхлипывая и давясь воздухом.

После обеда из безвкусных размороженных полуфабирикатов, молчаливого,томительного обеда в присутствии неестественной и напряженной жены, Яша повез Комякову домой. В дом не зашел, с мужем знакомиться отказался. О новых встречах не договаривался. На прощанье сказал:

- Предки у меня были выкресты, а я – иудей. Имей в виду, я не христианин, я – иудей.

- Ты хочешь сказать, око за око? – спросила Комякова.

- Око за око, - сказал Яша Гинзбург.

- Немцам простил.

- Я? Нет…


(Слышали бы его два старика, державшиеся за руки под дулами немецких автоматов, стоя над знаменитой ямой… Была в их городе эта “яма”, потом утрамбованная асфальтом, с выходящей наверх лестницей, вместо перил обрамленная чугунным барельефом. На барельеф был конкурс и несколько известных скульпторов сражались за выгодный заказ. Было много интриг, разговоров, сплетен, были ссоры и даже один донос… Но дело не в этом… Это так, вскользь… На место трагедии не обязательно приходит комедия. Пошлость же приходит всегда.

Так вот, слышали бы его эти два старика…

Глаза их были полны покорности судьбе и почти уже мертвы… но если бы слышали, старик с мохнатыми бровями Яши Гинзбурга, возможно, и прошептал бы в последнюю секунду своей жизни: "Давай, внук! Око за око!”)


Комякова приехала ранним утром. Шел дождь. Пока шла до остановки такси с вещами, а потом поджидала это такси, промокла насквозь. Зонтик, как обычно забыла дома. Если этот дом на границе Швейцарии и Германии можно было назвать “домом”. Потому что теперь она действительно возвращалась к себе домой.

В своей квартире она не появлялась несколько лет. Все было покрыто пылью, вещи разбросаны, как были разбросаны перед ее отъездом в Турцию, на кухонном столе коркой застыл пролитый тогда кофе. Комякова сняла мокрый плащ, натянула старый, нечистый, припахивающий плесенью халат и легла на диван. Позвонил муж.

- Все хорошо, - сказала Комякова. – Только я устала и ложусь спать.

Его голос был далек, и сам он и все, что было с ним связано, казались ей сейчас очень далекими, как давний, полузабытый сон. А был ли он вообще? И было ли все “это” вообще с нею или она просто только сейчас вернулась из Турции?

Позвонила Кире:

- Привет!

- Привет! – сказала Кира.

- Я только приехала.

- Ага, - сказала Кира.

- Как жизнь?

- Нормально. А у тебя?

- И у меня. Ну, я еще позвоню… - и повесила трубку.

Потом она позвонила однокласснице, с которой по жизни дружила, нескольким однокурсникам, но никого не застала. Телефоны Антона или не отвечали, или отвечали чужими голосами. Тогда она разыскала Сашу Тузырина. Еще при ее жизни здесь когда-то хрупкий Саша увеличился в ширину раза в четыре, теперь он заведовал пресслужбой в большой фирме, двадцать пять лет прожил с одной женой и имел троих детей. Жизненная его карьера тоже шла не только вверх, но и вширь – в смысле, он прочно стоял на ногах, никогда не рисковал и вообще стал человеком основательным.

- Антон? – переспросил Саша, но не дожидаясь ответа, перевел разговор на другую тему. – Говорили, ты была в отъезде?

- Была, - сказала Комякова.

- Ну и как там, в отъезде?

- Жизнь везде одна и та же, тождественна самой себе, - сказала Комякова. – Дело только в декорациях. Герои те же. - Оригинальная мысль, - сказал Саша. – Помнишь, Самсонова из программы новостей?

- Смутно, - сказала Комякова.

- Звонил вот, на Новый год, сказал – из его окон видна пустыня.

- Где же это?

- Конечно, в Израиле. Говорит, если хорошо выпить, можно увидеть, как древние евреи по ней бегут из Египта.

- Это и здесь можно увидеть, если хорошо выпить.

- Логично.

- Ну так что, про Антона?

- Может встретимся?

Саша жил неподалеку, в центре. Комякова так и не переоделась, вынула из шкафа старое летнее пальто и набросила на халат, застегнула до подбородка, чтобы не выглядывал мятый воротник. Договорились встретиться на первом этаже гастронома, в кофетерии. Дождь уже кончился, но Саша все равно прихватил с собой огромный мужской зонт. Когда он подходил к ней, казалось, что это подходит невысокий, но очень основательный, широкий шкаф. Саша, не спеша, выбрал удобное место и оставил там Комякову, предварительно всучив ей свой зонт. Так же, не спеша, выбирал торт. Комякова совсем истомилась и потом стала обвинять его в занудстве. На что Саша ей спокойно сказал:

- Зачем спешить? Так и жизнь пройдет, не заметишь – как.

Он принес по большому куску, едва умещавшемуся на тарелке. И двойной кофе.

- Что-то ты не похожа на иностранку, - сказал Саша Тузырин, поглядывая на ее мятый вид. – Или ты нас не уважаешь?

- Уважаю, - сказала Комякова.

Саша всегда относился к ней с симпатией, еще с тех времен, когда они вместе работали в молодежной редакции телевидения. Даже восхищался – у нее были качества, которыми он не обладал, - энергия и смелость. И можно было вспомнить много моментов, когда она чувствовала его молчаливую поддержку. С годами такие люди потихоньку набирают вес, набирают, ничего не теряя, и от этого у них появляется немного самодовольства. Но Саша Тузырин был не злой и не завистливый, а за такие достоинства уж что-что, а некоторое самодовольство, можно простить.

Они ели торт и пили кофе.

- Хороший торт, - сказала Комякова. – Вкусный.

- А ты как думала? – сказал Саша. – И мы кое-чему научились, - он помолчал. – Вообще-то, тебе надо было родить.

- Поздно, - сказала Комякова.

- Я в прошлом времени.

- Тем более, что прошло, то прошло.

- Дети организуют, - сказал Саша назидательно. – Не болтаешься, неизвестно ради чего, - сразу попадаешь в цепь поколений. И все ясно.

- Ага, - сказала Комякова. – Как в армии – смотри в затылок.

- Если бы у Ленина были дети, фиг бы он устраивал революции.

- У Сталина были…

- Сталин – сухорукий извращенец. И не он начинал. Чтобы появился Сталин, сначала должен быть Ленин. Все остальное только логическое продолжение.

- И мы – логическое продолжение? – спросила Комякова.

- А ты как думаешь?

Торт съели. Пора было переходить к главному.

- Ну так что там, с Антоном? – спросила Комякова.

- Ничего, все нормально… Только не советую с ним связываться.

- Я не собираюсь с ним связываться, - сказала Комякова. – Так. А что?

Саша Тузырин почему-то оглянулся, придвинулся к ней ближе и тихо сказал:

- Он в оппозиции…(Всякая власть от Бога! – вставил он назидательно в продолжении разговора, уже не понятно в связи с чем. Скорее всего, в чем-то убеждая самого себя.)

- Он всегда был в оппозиции, - усмехнулась Комякова.

- Да брось, он был умеренный.

- Ну, в оппозиции, так в оппозиции, не все ли равно.

- Да, если не брать за это деньги.

- Все партии берут деньги, иначе как им существовать.

- Разные деньги и из разных мест. Ты что, не понимаешь? – лицо Саши даже залила краска. – Он в оппозиции, потому что там больше платят! Только и всего.

- Думаешь, он собирается в президенты?

- Уже не знаю, куда он собирается.

- Антон честолюбивый…

- Скажи лучше – властолюбивый!

- Может быть. Но не настолько любит деньги.

- Выходит, настолько. Идеи, идеалы, мировоззрение… Да фигня все это! Ты давно его не видела.

- Несколько лет.

- Женился недавно.

- На этой дикторше?

Саша посмотрел на нее даже как-то снисходительно и сказал, напирая на каждое слово:

- На однокласснице моей дочери… - добавил после паузы. – Я двадцать пять лет живу с одной и той же женщиной. У нас всякое бывало, но меня это устраивает. Я с ней живу и буду жить всю мою жизнь.

- Замечательно! – сказала Комякова. – Ты – постоянный.

- Да, я – постоянный, - подтвердил Саша Тузырин.

- Может, это Инка его испортила… - сказала Комякова задумчиво.

- Не оправдывай.

- Я три раза была замужем. Что я от этого, хуже?

- Ты женщина, - сказал Саша Тузырин. – С тебя спрос меньше.

- Опять! – сказала Комякова. - Спрос со всех одинаков. Возможности разные.

- Ладно, - сказал Саша. – Просто у него нутро гнилое. Вот он и влез по уши в дерьмо. Ты-то всегда считала его цельной натурой.

- Считала, - сказала Комякова, допивая кофе. – Цельной…

- Не разглядела, матушка… Я всегда знал, что он из себя представляет. Еще когда мы это письмо писали. Он меня тогда и за мусор не считал.

- Простить не можешь, - сказала Комякова.

Действительно, был случай, на каком-то совещании или съезде, когда Антон с Сашей не поздоровался. Скорее всего, не по злому умыслу, просто не заметил. Скользнул взглядом, как по пустому месту… И маленький, щуплый Саша Тузырин, родом из захолустного провинциального городка, почти деревни, живший в общежитии и питавшийся порой одной картошкой (часть зарплаты отсылал матери, часть откладывал на квартиру), был так уязвлен, что это запомнил. А ведь именно такое люди и помнят.

Поговорили еще… Ни о чем… О ценах на продукты в разных странах, о курсе доллара, о том, где лучше покупать одежду. Новый телефон Антона он ей дал.


- Вы по какому вопросу? – спросил сухой, официальный голос. (Прежние секретарши Антона были полюбезнее.)

- По личному, - сказала Комякова.

- Можно конкретней.

- Передайте, что приехала Комякова. Она на прежнем месте, - сказала о себе Комякова в третьем лице.

Антон перезвонил через пятнадцать минут.

- Привет, - сказал Антон.

- Привет, - сказала Комякова.

- Ты где пропадала?

- Мир велик, - сказала Комякова уклончиво.

- Ты хочешь сказать – в ширь?

- И в ширь, и в глубь, - сказала Комякова.

- Ну, - сказал Антон после паузы. – Ты не переменилась. Я как-нибудь позвоню. Встретимся.

Но он не позвонил ни через несколько дней, ни через неделю…

Комякова потихоньку приводила в порядок квартиру, безжалостно выбрасывала старые вещи и встречалась с приятелями. И у нее появилось чувство, что при всей непреклонной, постоянной изменчивости жизни, что-то все-таки остается неизменным, как печать, поставленная каждому судьбой еще при рождении. Люди могли стареть, менять работы и квартиры, но теми же оставались отношения между супругами или с детьми и, казалось, что все равно по сути ничего не меняется.

У одноклассницы Наташи, когда-то хорошенькой, веселой блондиночки, теперь крашеной, усталой женщины были все те же ссоры с мужем, после которых она целыми днями сидела неподвижно, как каменная, курила и смотрела в окно. Они жили уже целую вечность и вечность продолжались эти ссоры, и ни он, ни она ничего не могли с этим поделать – ни перестать мучить друг друга, ни разойтись.

У однокурсницы Кати, известной журналистки, суровой, застегнутой на все пуговицы женщины, сын по-прежнему вымогал деньги. В детстве, подвижный, живой мальчик, он бросался на пол, колотил руками и ногами, чтобы выпросить дорогую игрушку. Теперь, опущенный, помятый мужчина, переменивший много работ и много женщин, он находил более изощренные способы, а если это не помогало, доходил до угроз… Но как тогда, так и теперь… она отдавала, одно за другим все, что имела, работала, как каторжная, скрывая ото всех свою окончательную нищету. Комякова выслушивала исповеди, вникала в детали, но ничего не советовала. Что посоветуешь? (Врач, исцелися сам!) Конечно, она навестила и Киру.

Но тут надо сказать, что за это время произошло с Кирой. А произошло вот что. Главное. Сын-то вырос. А она и не заметила – как. Вырос. В большого, довольно упитанного парня, вполне симпатичную особь мужского пола. Со своим характером, привычками и приоритетами. А когда он вырос, Кира и задумалась почему-то о своем характере, привычках и приоритетах… Да были ли они? Вроде, и не были. А что было-то? Была вечная озабоченность – накормить, одеть, обуть, да как он там, да что с ним? Да что с мужем? И ничего больше, кроме этой заботы. Ну, конечно, еще какая-то жизнь, работа, дача, подруги, сплетни, посиделки за бутылочкой винца, что-то прочла, о чем-то услышала… Ну это уже так, не существенно…

В ранней юности сын, как и должно, покуролесил. Приходил и пьяный, и побитый. И травку пробовал, а потом пол ночи сидел в обнимку с унитазом и стонал, что больше уже – никогда. Дейстительно, больше уже – никогда. Видимо, было в его генах что-то вполне здоровое, так что и вуз свой технический он закончил, и на работу устроился нормальную, и даже в свои двадцать три стал зарабатывать больше отца. Женился тут же, с ходу, на первой же своей девушке.

На родительском совете (его родители и ее родители) было решено, что жить они будут отдельно, на квартире очень своевременно умершей к этому времени бабушки невесты. Когда после скромной свадьбы сын ушел на эту самую квартиру очень своевременно умершей бабушки невесты, а теперь уже и жены, Кира ощутила страшную пустоту… Муж, напротив, всем этим переменам был, скорее, рад, таскал ее в гости, по друзьям, в кино и даже собственноручно, что было на него совсем уже не похоже, сделал освежающий ремонт в кухне и прихожей. Но Кира все тосковала, жила в пустоте, как-то по инерции, без энергии и жизненных сил, без интереса. И только мало-помалу она стала осваиваться с этой пустотой и ее заполнять, как произошло новое событие опять перевернувшее ее жизнь. У сына родилась двойня, два крошечных мальчика. Когда Кира впервые увидела эти страшненькие, сморщенные существа, сердце у нее чуть не остановилось от жалости и совершенно отчаянной любви, и она поняла, что отныне у нее началась новая счастливая жизнь.

Жена сына на деле оказалась крутой, энергичной и хваткой женщиной, да и ее мать тоже чуть ли не поселилась вместе с ними на все той же квартире очень своевременно умершей бабушки. Но раз в неделю, а то и чаще, Кире разрешалось их навещать. О! Кире этого хватало! Она восторженно смотрела на крутые лобики, на такие знакомые ей глазки – глазки ее новорожденного сына, времени ее радости и ее надежд – и горячая, радостная волна заливала ее душу, но главное, сохранялась и оставалась там вплоть до ее следующего визита. Когда же малыши чуть подросли и первая истерика молодой матери и молодой бабушки чуть поутихла, их стали привозить к Кире по воскресеньям и даже по вечерам, в середине недели, когда молодым родителям хотелось погулять, да и второй молодой бабушке тоже.

Вот в один из таких вечеров, когда она сидела со своими внуками, у ней и появилась Комякова.

Кира, в новом спортивном костюме, расположилась на ковре в зале, главной своей комнате (мягкий угол, стенка с собранной за жизнь парадной посудой, телевизор с большим экраном). Внуки, уже почти полуторогодовалые крепыши, ползали по всей комнате, становились на ножки, крушили вокруг все, тянули за скатерть, опрокидывали, что только можно опрокинуть и Кира вовремя не убрала. А Кира только посматривала, как бы они не ударились, не ушиблись, а так – совершенно равнодушная ко всему этому разгрому. В прошлый раз, они разбили торшер и чешскую хрустальную вазочку, вещи, приобретение которых когда-то доставило ей удовольствие, теперь же, потеря их ее совершенно не волновала.

Комякова пришла неожиданно, в элегантном модном одеянии, с прической, как будто только из парикмахерской, принесла коробочку конфет, печенье и вроде бы «французскую» туалетную воду. Куплено это было явно в киоске неподалеку, а следовательно «французская» туалетная вода была там же и изготовлена… Два упитанных малыша, живых, краснощеких, как с рекламной картинки, - Кирина любовь, радость, гордость, смысл жизни – ее явно не заинтересовали, посматривала она на них равнодушно. Одного, правда, из вежливости посадила к себе на колени, за что тут же была наказана – Кира забыла подложить памперс.

- А, - небрежно заметила Комякова по поводу испорченной мокрой юбки, - ничего, отстираю.

Первое, что услышала Кира от Комяковой после нескольких лет разлуки, было:

- Ты потолстела.

- Я мало ем, - заметила Кира, как будто оправдываясь.

- Тогда вообще не ешь, - сказала Комякова безжалостно. – Человеку не так-то много и нужно.

- Вообще, мне без раницы, - сказала Кира с вызовом.

- Понятно, - сказала Комякова. – Что остается делать?

- Как твой муж? – спросила в свою очередь Кира.

- Неплохо, - ответила Комякова.

- Мне говорили, он очень старый, - сказала Кира.

- Есть и постарше, - сказала Комякова невозмутимо.

Поговорили еще немного, об общих знакомых и о погоде. На малышей Комякова так почти и не смотрела. Только заметила:

- Они всегда такие подвижные?

- Как все дети, - сказала Кира.

- Наверное, это утомительно, - сказала Комякова.

- Кому – как, - сказала Кира. – Мне – нет.

Комякова ушла, и о ее визите нечего было бы и вспомнить, если бы через ряд лет – пять или десять (не все ли равно?) не произошел один очень странный разговор по телефону. Комякова позвонила поздно, почти ночью:

- Слушай, - сказала. – Как там твои внуки?

- Нормально, - сказала Кира. – А что?

- Я просто подумала, - сказала Комякова. – Зачем тебе два? Отдай мне одного…

- Как это?.. – не поняла Кира.

- У меня есть средства, - сказала Комякова. – Я бы его вырастила, поставила на ноги. – и вдруг добавила почти жалобно, жалобно и требовательно. – Отдай!

- Ты – сумасшедшая! – сказала Кира. – Во-первых, у них

есть родители. А во-вторых, они уже выросли.

Наступила тишина, а потом резкие, колотые, короткие гудки.


Итак, Комякова навестила всех, кого хотела навестить, привела в порядок кое-какие свои бумажные дела и уже начала собираться обратно, как позвонил Антон и предложил встретиться.

- Как хочешь, - ответила Комякова. – Я свободна.

Антон пригласил ее на обед и прислал машину. Уже по водителю, такому немногословному и сдержанному, по охране на подступах к новому, внушительному загородному дому, Комякова поняла, что перемены в жизни Антона, да, имеют место быть.

Антон с молодой женой ждали ее на крыльце. Жена, в широкой блузе-распашонке – видимо, недавно родила (в доме иногда слышался плач ребенка), действительно была очень юна. Наверное, была она и красива, но стрижка ее просто безобразила, а глаза смотрели напряженно и испуганно. И почему-то она напомнила Комяковой жену Яши Гинзбурга, хотя между этими двумя женщинами не было ничего общего.

Антон же немного пополнел и как-то отяжелел. Глаза у него были усталые. Нет, счастливым молодым отцом он не выглядел.

В доме была прислуга, с ребенком, судя по всему, сидела нянька, так что, когда раздавался детский скулеж, юная мать не реагировала. На стол подавала спокойная, полная достоинства женщина, с косой, уложенной на голове короной. Обед был хорош – обильный обед, борщ с слоеными пирожками, мясо в горшочках… Все это на хорошей посуде. Вино грузинское. Нескольких сортов. Антон почти не пил и почти ничего не ел, жена его тоже ела совсем мало, так что обедала, в основном, Комякова. Она это делала с удовольствием, тем более, что для себя почти не готовила, хвалила и пирожки, и борщ, и мясо. И видно было, что женщине с косой это особенно приятно. С телефоном Антон не расставался, то и дело он звонил и тогда Антон, извинившись, выходил поговорить в другую комнату. Одним из таких моментов жена Антона и воспользовалась.

- Как вам живется в Германии? – спросила жена Антона вроде бы небрежно, но от этого только с еще более ярко выраженным интересом.

- Спасибо, хорошо, - ответила Комякова. – Хорошая страна.

- Все говорят, - сказала жена Антона. – А население? (Она так и сказала “население”, как будто отвечала на уроке географии.)

- Население, как население, - сказала Комякова. – Нормальные европейские люди.

Жена Антона, казалось, ловила каждое ее слова. А Комякова, как нарочно, была скупа на слова.

- Ваш муж, я слышала, имеет влияние… - сказала жена Антона и нервно затеребила салфетку.

Комякова начала что-то смутно понимать…

- Не знаю, - сказала Комякова. – Меня это как-то не интересовало. Я знаю только то, на что имею влияние сама.

И тут жена Антона всплеснула ручками и воскликнула:

- Здесь так страшно!

- Страшно? – переспросила Комякова. – Это еще почему?

- Страшно! - сказала жена Антона. – Мы хотим купить дом в Германии!

- Почему не купить? Если позволяют средства, - сказала Комякова. – Хоть на луне.

- Вы не понимаете! – сказала жена Антона. – Здесь убивают!

- Всех не убьешь, - сказала спокойно Комякова. – Кто-то останется. Потом, надо жить скромнее, это не так раздражает.

Жена Антона, не ожидавшая такого жестокого ответа, еще больше округлила свои и без того круглые глазки, мгновенно залившиеся слезами, рот ее скосился куда-то на сторону, отчего она стала совсем уже ребенком, а благодаря неудачной стрижке, скорее некрасивым.

- Завистливые, такие завистливые! – и стукнула кулачком по столу.

Женщина, подававшая на стол, была рядом. Комякова почувствовала ее внимательный, пристальный взгляд…

В этот момент вернулся Антон. Он тут же оценил ситуацию, но на его лице не отразилось никаких чувств.

- Подойди к ребенку, - сказал он жене мягко и успокаивающе дотронулся до ее плеча. Потом повернулся к Комяковой. – Пойдем, поговорим…

Они прошли вглубь дома, зашли в большую комнату с огромным во всю стену окном. Из окна был виден довольно-таки куцый садик, за ним уже шла дорога, выходившая на шоссе. И хорошо видно само шоссе, протянувшееся от одного края горизонта к другому. Антон окинул комнату взглядом человека, который здесь недавно и еще не чувствует себя хозяином среди чужих стен и не им купленных и расставленных вещей, и сел в угол дивана.

- Говорить-то, собственно, не о чем, - сказал Антон и холодно и как-то отстраненно посмотрел на Комякову. – Мила хотела с тобой встретиться.

- С Милой мы уже поговорили, - сказала Комякова. – Тебе не везет с женщинами. Даже Инка была умнее. Где она, кстати?

- Мне не интересно, - сказал Антон.

- А дочь?

- Тоже.

- Не интересно?

- Нет.

- Она-то здесь при чем?

По шоссе за окном шли машины. Шум сюда не долетал – одна за другой они молчаливо передвигались в пространстве…

- А знаешь, почему тебе не везет с женщинами?

- Почему? - спросил Антон равнодушно, не вкладывая в вопрос вопроса.

- Не обижайся, конечно… Из-за твоего тщеславия. Когда-то тебе была нужна сама красивая, теперь – самая молодая.

В углу прямо на полу стоял телевизор. Антон рассеянно взял пульт и стал переключать программы. Шли новости. На экране, как в добрые старые времена, мелькало одно и то же лицо.

- Хочешь стать президентом? – спросила Комякова.

- Нет, - сказал Антон. – Я не сумасшедший. Не

получится. Это надолго. Моей жизни не хватит. В этой стране – перемены временное явление. Свойство больших масс… Пока бегут – бегут, а уж если встали, так встали.

И тут Комякова задала вопрос, ради которого, возможно даже не отдавая себе отчета, сюда и ехала:

- Зачем ты меня тогда сдал?

Вопрос был Антону неприятен. Первый раз за всю эту встречу он переменился в лице, первый раз его что-то укололо. Но он ответил.

- Если бы не это, потом было бы хуже. Для тебя. Это мужские забавы.

- Да пошли вы… - сказала Комякова. – Ты всегда вывернешься.

И замолчала. Антон тоже молчал. Опять стал переключать программы. На одной задержался. Эстрадный певец пел какую-то бессмысленную, дурацкую песню, в которой были не слова, а какие-то огрызки слов.

- Меня убьют… - вдруг быстро сказал Антон.

- Что? – сказала Комякова.

Антон не стал повторять, только добавил:

- Это меня не волнует. Я – перегорел.

Комякова посмотрела на его лицо. Оно ничего не выражало, совершенно ничего, и глаза были пустые.

- Ты эгоист, - сказала Комякова.

- Наверное, - сказал Антон. – Поздно меняться.

Жена Антона не вышла провожать. В окне второго этажа Комякова заметила ее лицо, а потом лицо женщины, подававшей на стол во время обеда. Лица были похожи -–только одна с косой, короной уложенной на голове, вторая – с короткой, обскубанной стрижкой. Только тут Комякова сообразила – должно быть, это мать и дочь.


Каждый день звонил муж и торопил с отъездом. Комякова завершила все дела, поставила на бессмысленные по ее мнению, но необходимые по мнению других бумаги последние печати, собралась и купила билеты на самолет. В последний момент, как всегда, на окончательные сборы не хватило лишнего часа, она завозилась, спать легла поздно, а потом долго не могла заснуть. И только-только задремала, как раздался телефонный звонок. Комякова протянула руку и сняла трубку своего старого, допотопного телефона. Звонил Саша Тузырин.

- Выйди к подъезду,- сказал Саша Тузырин. – Я уже иду.

Комякова посмотрела на часы – было четыре. За окном пробивался рассвет. Она натянула какую-то одежду и выскочила из дома. Было не холодно, но ее знобило, трясло такой мелкой-мелкой дрожью, даже зубы стучали… Саша подошел почти сразу.

- Антона убили, - сказал Саша Тузырин.

- Когда? – спросила Комякова.

- Этим вечером.

- Кто? – спросила Комякова.

- Так тебе и скажут.

Они вышли на улицу и стали бродить по этой недлинной улице Красной из конца в конец. Взад и вперед. Туда и обратно. Постепенно солнце стало заливать улицу Красную все больше и больше, пока не залило ее всю своим божественным, слепящим сиянием. Проехало несколько машин, на соседней улице задребезжал троллейбус, показались прохожие, с удивлением поглядывавшие на странную пару – растерянного, коренастого, широкого мужчину в тренировочных штанах и лаковых туфлях без носков, и бледную женщину с бигудями на голове.


Комякова перезвонила мужу, который хотел ее встретить, и сказала, что, возможно, поменяет билет на другой рейс и доберется сама… Перелеты ее всегда утомляли, но в аэропорту она выпила пятьдесят грамм коньяка и две чашки кофе, взяла такси и отправилась в городок, в котором жил Яша Гинзбург. Его дом она нашла без труда, но там уже жили совсем другие люди. Бегали какие-то до неприличия шумные, горластые дети, женщина со смуглым, восточным лицом протянула ей конверт и на плохом немецком сказала, что бывший хозяин просил передать, если его будет спрашивать какая-нибудь фрау. Комякова спокойно смотрела, как женщина напряженно подбирает слова, потом взяла конверт и сказала:

- Спасибо.

- Пожалуйста, - сказала женщина.

В письме безумным почерком Яши Гинзбурга было написано: «Хотел бы… Но это не я.»


V


В первое время на Комякову прямо-таки обрушились головные боли. Она лежала в своей комнате, без света, с задернутыми шторами. Антон, как это бывает после смерти близких и даже просто хорошо знакомых людей, все стоял перед ее глазами, и она вела с ним нескончаемый, так и не закончившийся разговор…

Приехал брат, бравый, молодой пенсионер, военный в отставке. Купил себе бывшую в употреблении, но очень приличную машину и все ездил на ней куда-то и покупал разные вещи – для детей, жены и дома. Некоторые вещи были вообще непонятного происхождения и непонятного предназначения. За обедом он, как правило, был оживлен, шумлив и весел, много ел и много пил (почти не пьянея) и часто повторял, что в Германии, да если с умом, да прикинуть, что к чему, можно жить очень даже неплохо. Впрочем, и у него порой прорывалось, как и у отца, то ли от комплекса, то ли от великодержавной гордыни (тоже ведь был представителем большого народа), что если бы мы, да нам бы, да мы бы, да пусть только попробуют!

Муж Комяковой относился к нему с симпатией и вниманием, не исключавшим некоторую долю снисходительности. И только кивал, кивал, кивал головой, не понимая, впрочем, ни слова. Прощаясь, брат высказал желание прислать к ней детей, да каких детей, взрослых парней, таких же бравых, таких же шустрых, таких же краснолицых, как он. Комякова пришла в ужас и сделала вид, что не расслышала.

Глядя, как он ловко утрамбовывает в машину невероятное колличество тюков и свертков, Комякова думала, как странно распределяются гены. Как когда-то, за девять месяцев до его рождения, рассыпались бойцовскими рядами сперматозоиды… И среди них, возможно, был и тот самый «брат», близкий ей человек, который бы ее понял, с кем можно было бы поговорить, но ему не повезло, выиграл в лотерею этот, шустрый, выиграл, вошел раньше других в вожделенную яйцеклетку, вочеловечился и появился на свет… Но это с одной стороны… С другой же, думала Комякова, если доверять Богу, то все произошло, как должно было произойти. И появиться у нее мог «брат» только этот и никакой другой. И она его тоже, по-своему, любила…

Потихоньку головные боли ослабли, уехал брат, Антон все реже маячил перед глазами и рутинная, привычная жизнь опять стала сжимать ее плотным кольцом. По утрам, просыпаясь, Комякова мрачно смотрела в окно на ветку дерева, на небо – солнечное и ясное или, напротив, забитое серым ангинным налетом, и думала о том, что и этот день надо чем-нибудь заполнить. Зачем? Для чего? Просто заполнить. Какими-нибудь игрушками жизни. Или текстом. Просто читать какой-нибудь текст, следя за бегущей перед глазами строкой, где на стыке прошлого и будущего, можно поймать это неуловимое «сейчас» – «м-м-м», или «р-р-р», или «л-л-л»…

Опять начались поднадоевшие встречи с Варей, женой програмиста Васи и самим Васей, Наташей, женой физика Коли и самим Колей, Надей, химиком, и Воскресенским Сашей, биологом, кажется, Комякова так и не врубилась.

Как-то химик Надя, женщина образованная, любознательная и абсолютно равнодушная к магазинам, предложила Комяковой съездить с ней на экскурсию. Надя, немного мужеподобная, высокая, костистая, коротко стриженая, тем ни менее, не была лишена обаяния, и Варя с Наташей давно уже хотели соединить ее с Сашей Воскресенским, мифическая жена которого упорно не хотела приезжать к нему из Нижнего-Новгорода, ссылаясь на болезнь матери. Было решено, что болезнь матери – отговорка. И если человек не приезжает в Германию из какого-то убогого Нижнего-Новгорода, значит, дело не чисто. Надя же была увлечена своей химией, одна воспитывала сына, была вполне самодостаточна, к Саше Воскресенскому относилась по-приятельски, но соединяться с ним и не думала, а на бесполезные интриги объединившихся во имя этого Вари и Наташи реагировала одним словом: "Бабье…» Перед поездкой Надя тщательно, как и все, что она делала, осмотрела машину и оставила инструкции сыну-подростку, мальчишке, впрочем, вполне самостоятельному.

Ехали в дом-музей какого-то поэта, его фамилию Комякова так и не запомнила.

- Поэт, конечно, третьестепенный, - сообщила Надя по дороге. – Но у него гостили такие люди, как Гете и Бетховен. Вообще, атмосфера…

Атмосфера действительно была. В этом большом, деревянном, скрипучем доме, со старинной мебелью, облупленными безделушками, истертыми, изжеванными временем ветхими коврами и портретами людей, живших два века назад и теперь глядящих на посетителей с этих портретов грустно и чуть с обидой, будто спрашивали: «Вот мы жили-жили, ну так и что? Вы даже наших имен не знаете…» Их обида была вполне справедлива, потому что имена-то были известны и хозяева дома, потомки третьестепенного поэта, произносили их с чувством и благоговением, но из сознания слушателей, не бывших их потомками, они вылетали тут же, даже на секунду не задержавшись.

Была там и комнатка, к которой, скорее, подошло бы название «каморка», в которой живал Гете. Там стояли большая кровать, - Гете-то, надо полагать, был человеком не низкорослым, - комод, какая-то утварь для утреннего и вечернего туалета и, конечно же, увесистый ночной горшок. В соседней «каморке», по словам хозяев, потомков треьестепенного поэта, за хрупким столиком он работал.

- Да, - сказала Надя, скептически оглядывая все это нехитрое хозяйство. – Можно себе представить… Жили при свечах, ездили исключительно на лошадях. Осенью бури, ветер, природа вокруг завывает, крыша грохочет… Бетховен играет Апоссионату, Наполеон Европу перепахивает. Кто скачет, кто мчится под хладною мглой. Но вот что интересно… - вдруг сказала она. – Кто за ним горшок выносил? Ты можешь себе представить, чтобы по утрам Гете спускался по вот этой лестнице и нес свой ночной горшок?

- Не могу представить, - сказала Комякова. – Слуги, конечно.

- Мне бы это было неприятно, - сказала Надя в своей обычной манере, серьезно и задумчиво, - если бы кто-нибудь выносил за мной ночной горшок.

- Странные мысли тебе приходят в голову, - сказала Комякова.

- Ага, - согласилась Надя. – Значит, не так-то плохо они жили…

Надя не разговаривала за рулем. В это время она думала. О своих формулах, в основном. Но и посторонние мысли, вроде ночного горшка Гете, иногда залетали. Комякова же расположилась на заднем сидении и задремала. Нельзя сказать, что экскурсия произвела на нее впечатление. Она вообще не любила затхлость старины, мумифицированные, затертые вещи, пожелтевшие, рассыпающиеся манускрипты, короче, законсервированное время, как никогда не любила консервы. И тем более было удивительно, что в дреме она тут же попала туда, в этот самый дом.

…Она стояла в дверях, ведущих в «каморку» Гете, с той самой кроватью и тем самым горшком под ним, а за окном бушевала темная и тревожная осенняя буря, о которой говорила Надя. Горела на комоде одинокая трепещущая свеча. Комякова услышала скрип на лестнице, осторожные, мягкие шаги и обернулась… Перед ней был невысокий мужчина лет сорока, с зачесанными за уши довольно длинными, темными волосами и очень бледным лицом, как раз таким был изображен на одном из портретов хозяин дома. Комякова поздоровалась и хозяин, тот самый третьестепенный поэт, ей учтиво ответил. На каком языке они говорили, Комякова не поняла, но общались они легко и свободно.

- Ну а где же Гете? – задала Комякова, возможно, не совсем тактичный вопрос.

- В Веймаре, - ответил Поэт кротко.

- Он по-прежнему бывает у вас в гостях?

- Я должен объясниться, мадам, - сказал Поэт с волнением в голосе. – Я должен сказать правду. Господин Гете был у меня только один раз, проездом, можно сказать, случайно… Время было позднее, погода не располагала и он заночевал…

- Но стихи он писал, вон в той комнате?

- Я должен сказать правду, мадам. Нет. Тогда все утро господин Гете просидел в гостиной, ни с кем не разговаривал, был не в духе и требовал лошадей…

Ветер за окном завыл сильнее и что-то застучало по крыше…

- А Бетховен? – спросила Комякова.

- Я не имел удовольствия быть знакомым с господином Бетховеном. Это все мои дети, а точнее – внук. В этом доме столько говорилось о господине Гете, что теперь я вынужден все время находиться здесь, а вдруг господин Гете еще заедет? Иначе, как-то непорядочно…

- А если не заедет? – спросила Комякова.

- Конечно, - согласился Поэт, - что можно требовать от небожителя? Может, случайно…

Он был очень симпатичным человеком, этот Поэт, на бледном лице задумчивые его глаза казались почти черными и от этого еще более задумчивыми. И Комякова пожалела, что так и не запомнила его имя и не поинтересовалась стихами. Ну а к Гете, который в этой истории был совсем не виноват, даже почувствовала откровенную неприязнь.

- Приехали! – послышался громкий голос Нади, распахнулась дверца машины. Надя тормошила ее довольно бесцеремонно. – Ну ты и сомлела, совсем раскисла.

- Спасибо, - пробормотала Комякова. – Все было замечательно.


В тот же вечер, в то самое зыбкое, промежуточное время, когда уже исчезает явь и еще не приходит сон, не приходит, но уже вторгается, наполняя освободившееся пространство отрывистыми видениями (буквой «н», или «м», или «л» на пути бегущей строки…), Комякова опять оказалась в этом доме…

Опять завывал за окном тревожный осенний ветер и третьестепенный Поэт со свечой тихо ходил по дому, томясь в ожидании Гете. Комякова спустилась по скрипучим ступеням вниз и подошла к двери… За ней, казалось, особенно свирепствует буря, она толкнула тяжелую дверь… В лицо полетели мокрые листья, ветер сбивал с ног, она наощупь шла в темноте по дорожке к воротам. За спиной чуть светило одинокое окно – в нем стоял Поэт со свечой и смотрел ей в след…

«Дверь – это всегда откуда-то куда-то», - подумала Комякова и толкнула дверь калитки, еще более тяжелую… но очутилась не на улице, на которой стоял дом Поэта, а на знакомой лестнице старого телевидения. Закончился рабочий день, мимо спешили озабоченные люди. Вдруг мелькнула клетчатая рубашка Моцарта.

- Моцарт! Моцарт! – закричала Комякова. – Стой! – и схватила его за рукав.

Моцарт остановился.

- Чего кричишь? Моцарт! Моцарт! Базар развела. Некогда мне.

- Ты видел Антона?

- Что видеть? Вот невидаль. Дома он у меня. С бабкой.

- Ты что?

- Куда ему еще было идти? Его пока не определили. В шахматы играем.

- Я могу его увидеть?

- Зачем? – сказал Моцарт. А потом сказал. – Нет.

- Почему? – спросила Комякова.

Моцарт посмотрел на нее строго и укоризненно:

- Откуда ты здесь взялась? Как-то нехорошо… Это тебе не «ха-ха».

- Я и не говорю, что это «ха-ха».

- Ты можешь не вернуться, - сказал Моцарт. – И определить тебя не определят и вернуться не вернешься. Так и будешь болтаться… - тут он приблизился к ней близко, очень близко и сказал в самое ухо, она слышала слова, но не чувствовала его дыхания. – Это все временно – и многозначительно кивнул на проносящуюся мимо толпу, а заодно и на окружающее их здание старого телевидения.

- Откуда ты знаешь? – спросила Комякова.

- Догадываюсь, - после этих слов Моцарт помчался вниз и исчез в дверях.

Тут Комяковой действительно стало страшно. Прежде она даже не думала о том, что может не вернуться. Сама эта мысль, сама возможность «невозвращения» показалась ей ужасной.

- Моцарт! – крикнула она жалобно.

И стала всматриваться в лица проходящих, надеясь встретить хотя бы Варенину. Но и Варениной среди них не было. Тогда она вспоминала Вахтера. Конечно! Как могла она о нем забыть? Она быстро спустилась вниз и подошла к дверям его комнатки. Дверь была приоткрыта, она постучала.

- Да… войдите… - раздался незнакомый голос.

На самом деле, на месте Вахтера был уже совсем другой человек. Где-то одного с ним возраста, но полная противоположность – чистенький, полный, лысый, добродушный. И все время что-то жевал… Настроение у него, судя по всему, было превосходное.

- Простите, - сказала Комякова. – А где же тот, кто работал здесь прежде?

- Вот уж не знаю, - сказал Новый Вахтер. – Чего не знаю, того не знаю.

- Я вижу, настроение у вас неплохое, - заметила Комякова.

- Конечно, - сказал Новый Вахтер и продолжал доверительно. – Вообще-то, я был атеистом… В детстве меня крестили, но по жизни я был атеистом. По убеждению. Потом, сами знаете, пропаганда… А как перевалило за пятьдесят, стало сердце прихватывать, так страх на меня напал… Такой страх, самого натурального жуткого качества.

- Страх чего? – поинтересовалась Комякова.

- Сами понимаете, чего… Смерти… Лежу ночью, к сердцу прислушиваюсь и все думаю – неужели вот так, все и вдруг ничего… Тьма кромешная, пустота, так сказать, полное отсутствие присутствия. Честно скажу, ум за разум заезжал, мыслимо ли такое представить?

- Выходит, зря боялись? – спросила Комякова.

- Зря не зря, а здесь тоже можно, - сказал Новый Вахтер и радостно добавил. – Даже вкусовые ощущения остались! – при этом он опять активно зажевал. – Главное, что-то есть! Что-то есть! А не эта проклятая пустота!

- Наверное, вы были большим начальником? На это место определяют только начальников.

- Не все ли равно, кем я был? – сказал Новый Вахтер и даже махнул полной рукой. – Что говорить! – но в его голосе первый раз появился оттенок грусти, и как бы отгоняя эту грусть он сказал: - Вот, попробуйте… - и протянул ей пакет с крекерами.

- Спасибо, - отказалась Комякова. Взгляд ее скользнул по стене, где за стеклом на подвесной полке висели самые разные ключи. – Наверное, он нашел ключи, он все искал какие-то ключи…

- Не знаю, - откликнулся Новый Вахтер. – Ничего не знаю. Здесь много ключей.

- И от подвала?

- Наверно.

- Вы бывали в подвале?

- В мои обязанности входит следить за центральным входом, лестницей и коридорами, - строго сказал Новый Вахтер.

- Ваш предшественник был смелее и любознательнее вас, - заметила Комякова.

- Смелость здесь не при чем! – огрызнулся Новый Вахтер. – Я всегда соблюдал инструкции, - и он активно захрустел крекерами.

Комякова уже было решила откланяться, даже сделала шаг к дверям, как он окликнул ее:

- Вообще-то, на столе было какое-то письмо…

- Кому?

- Здесь написано: «Если будет спрашивать дама…»

Дама, это вы?

- Возможно, - сказала Комякова.

И вернулась. Но Новый Вахтер положил на конверт свою большую, пухлую, белую руку и сказал:

- В мои обязанности входит следить за центральным входом, лестницей и коридорами. Передавать письма не входит в мои обязанности.

- Не бойтесь, - сказала Комякова. – Крекеры у вас не отнимут, - и ловко выхватила конверт прямо из-под его руки.

На конверт она посмотрела уже в коридоре, на нем действительно было написано: «Если будет спрашивать дама», а внутри, на сложенном вчетверо листе бумаги, всего два слова, два слова и один предлог: «Дверь на чердак».

…И она пошла по лестнице вверх, пролет за пролетом, этаж за этажом. Этажи уходили вверх до бесконечности, во всяком случае, их было гораздо больше, чем ей раньше казалось. Но на душе у нее полегчало, ведь кто-то о ней позаботился и, если в письме написано – «Дверь на чердак», значит, эта дверь существует. Она шла и шла, и в конце концов так устала, что уже еле переставляла ноги со ступени на ступень. Людей ей попадалось все меньше, и вот уже, кроме нее, на лестнице не было никого. И, когда, казалось, сил у нее уже не осталось никаких, прямо перед собой она увидела д в е р ь. «Дверь, это всегда откуда-то куда-то…» – подумала Комякова и потянула за ручку…

Она очутилась в полной темноте и даже подалась назад, но дверь за ее спиной пружинисто захлопнулась, лязгнул замок. Вдруг, как будто включился свет… Она даже зажмурилась. Сначала ей показалось, что она в гигантской студии, освещенной множеством зажженных, слепящих ламп... Но, присмотревшись, увидела, что это нечто другое… Над ее головой простирался высокий купол, необъятный и светящийся, как небесный свод в ясный солнечный день. Только солнца не было, и возникало ощущение, что весь этот купол и был источником света. И еще это напоминало огромный ангар, и даже вдали, а может, ей так только казалось, она различала силуэты, похожие на серебряный птиц... Тут рядом с ней показался прежний Вахтер в том виде, в котором и был во все время их встреч.

- Что это? – спросила Комякова.

- Продолжение… - сказал Вахтер.

- Какое?

- Это слово подразумевает многоточие, - сказал Вахтер уклончиво. – В многоточии весь смысл. Точка – конец. Многоточие – продолжение…

- Вы думаете, в бесконечности больше смысла, чем в конечности? – спросила Комякова.

- Я думаю, - сказал Вахтер, - эти части тождественны одна другой…

- Вы нашли ключи, - сказала Комякова. – Вам не влетит за самоуправство? Вы же нарушаете инструкции.

- Свободу воли еще никто не отменял, - сказал Вахтер. – …Миров много. Они, как пузырьки в кипящем котле… У каждого свой.

- У меня был друг, - сказала Комякова. – Жизнь его изломала, но он все равно был моим другом. Его еще не определили…

- Каждый отпределяет себя сам, - сказал Вахтер и повторил: - Свободу воли еще никто не отменял.

Комякова посмотрела под ноги, но не увидела пола, а увидела там, внизу, и вокруг себя, и вдали, у границ (а были ли там границы?) сияющего купола, - моря, вершины гор, распахнутые пространства земли, реки и воды, города и страны… Свой мир… Увидела и домик, в котором томился Поэт в ожидание Гете, и квартиру Моцарта, и его злую, никем не любимую бабку, и Яшу Гинзбурга, и Киру на улице Красной, залитой солнцем семидесятых… и Сашу Тузырина в тренировочных штанах и лаковых туфлях на босу ногу, на той же улице, только других лет, и все это было незыблемым и неизменным, потому что вылито, как статуя из бронзы, свершившимся временем. Ovnia mutantur nihil interit. Все меняется, ничто не погибает.

- Вообще-то, проблемы есть… - сказал Вахтер и протянул ей руку.

Его рука была болшой и твердой.

- Я знаю, я могу не вернуться, - прошептала

Комякова.

- Не надо бояться, - сказал Вахтер. – Никогда ничего

не бойтесь.

Они сделали несколько шагов – прямо перед ними была дверь. Дверь на чердак, она же – дверь с чердака.

- Дверь – это всегда откуда-то куда-то, - сказал Вахтер и достал ключи.

- Это мои слова! – закричала Комякова. – Мои слова!


И тут она очутилась в своей комнате со спущенными шторами.


VI


Через несколько месяцев Комякова вернулась в родной город. Развод они не оформляли, но договорились с мужем, что на наследство она не претендует и это же было отмечено в его завещании. На очередном домашнем обеде глаза его детей заметно потеплели… Впрочем, какие-то деньги он ей выделил.

Он был совсем уже старик, подтянутый и чистый, со все больше камнеющей и охладевающей душой, с набором неизменных привычек, организующих и поддерживающих его жизнь, и в этом его упорядоченном, как часы, мире для нее было выделено не такое уж большое место. Возможно, он в ней нуждался, но скрывал это. Иногда она к нему приезжала, и они встречались, как старые, добрые друзья. Эти встречи были доброжелательны, прохладны и сдержаны, и напоминали ритуал. Да так оно и было.

Сначала по протекции Саши Тузырина Комякова устроилась в одну газету простым корректором. Время изменилось, пришли другие, совершенно незнакомые ей люди, но она добросовестнейшим образом исполняла свои обязанности и была на хорошем счету. Постепенно она освоилась, стала потихоньку поднимать старые связи, на выделенные мужем деньги купила квартиру под офис, начала издавать небольшой журнал и даже основала общественную женскую организацию «Галина». Звали-то Комякову Галиной…

Саша Тузырин держался очень неплохо, до того неплохо, что по отношению к Комяковой, особенно на первых парах, усвоил какой-то нравоучительно-покровительственный тон. Но потом у него началась черная полоса, стала болеть жена, а старший сын, предмет его гордости, преупевающий бизнесмен, за какие-то финансовые махинации два года отсидел в тюрьме. От всех этих бед Саша быстро постарел и как-то выцвел.

Яша Гинзбург исчез, растворился в материках и странах. Ходили слухи, что он перебрался в Австралию и прекратил переписку даже с родственниками. Дело Антона было давно закрыто, да и не имел он к этому делу никакого отношения, кроме своих собственных тайных желаний. Но сила желаний бывает так велика, что иной человек может спутать их с реальностью. Спутать, страдать и мучиться угрызениями совести. В этом – в страданиях Яши Гинзбурга – Комякова не сомневалась, как не сомневалась и в том, что все та же силы желания, где бы он не находился теперь, когда-нибудь приведет его в квартиру Моцарта, в которой когда-то он был молод, не одинок и уже поэтому счастлив.

Инна Муромцева с дочерью приехали недели через три после гибели Антона. Но Антон предусмотрел все, даже это. Им ничего не досталось, кроме самой малости – оплатить билеты на самолет. Инна по-прежнему была красива и по-прежнему истерична. А дочь, белобрысая, белокожая, рыхловатая девушка говорила с акцентом, близоруко таращилась из окна такси на уже забытый ею город, и была очень похожа на Антона. Но только внешне.

Молодая жена Антона так рыдала на похоронах, что серьезно опасались за ее психическое здоровье. Меньше чем через год она вышла замуж за какого-то компьюторщика и уехала с ним, матерью и сыном Антона, кажется, в Канаду…

А что же Кира?

Внуки ее подросли, во всяком случае вышли из самого прелестного детского возраста, сын перебрался на другую квартиру, в противоположном конце города и особенно сблизился с родителями жены, жившими неподалеку. Так что встречались они все реже и реже… Но именно в этот момент в жизни Киры произошли удивительные изменения. Мужа ее пригласили на новую работу. Человек он уже был довольно не молодой и осторожный, поэтому мучительно решал – принимать это предложение или нет. Опять, как когда-то, перестал спать по ночам и хватался за сердце. Когда же решился и принял это предложение, то вдруг стал много зарабатывать. Вот это и было удивительным. Кира всегда жила скромно, а тут у нее появились деньги. Это было и удивительно, и приятно. Она тут же ушла с опостылевшей работы и, наконец-то, решила пожить для себя. То есть, покупала себе, конечно, в разумных пределах, все, что душа пожелает. Не раздумывая, брала такси, делала подарки… И даже два раза съездила отдыхать в Болгарию. Именно в этот период ей как-то и позвонила Комякова с идиотским предложением взять одного внука… Потом она несколько раз видела Комякову по телевизору в образе председателя женской общественной организации «Галина». Видела так, мельком, не очень заинтересовываясь. Как-то подумала, не без некоторой снисходительности: «Ну и слава Богу, что она при деле…»

Дела у мужа по-прежнему шли отлично и скоро Кире захотелось еще больших перемен – новой мебели, новой квартиры, новой дачи, да и поездок подальше и поинтереснее, а не только в дешевую дружественную Болгарию (вечна сказка о «золотой рыбке»). Как можно было ожидать, что именно тогда ее и настигнет удар судьбы? Она уже покупала газеты с объявлениями о покупках и продажах квартир, и как-то вечером сидела с одной из таких газет и с удовольствием подчеркивала жирным красным карандашом самые интересные предложения, как раздался этот ужасный звонок… В жизни каждого есть такие ужасные звонки… Всего один-два… Но ведь и этого достаточно. Звонил незнакомый голос из города, в котором муж был в командировке… И тогда, и потом Кира так толком и не поняла, что же произошло… Он выпил и поэтому у него стало плохо с сердцем или, наоборот, ему стоило бы выпить и тогда бы ему не стало плохо с сердцем. Короче, стало ему плохо с сердцем в чужом городе, с чужими людьми…

Сколько раз потом Кира с ненавистью вспоминала свои мечты и планы, да ничего ей уже не было нужно, ничего, - только бы ходил где-то за спиной человек, с которым она плохо ли хорошо, а прожила столько лет… И сын, и внуки, и подруги, которыми она обзавелась в этой своей новой жизни – для себя, все ее раздражали, все вызывали боль. Она сбегала на свою запущенную, старую дачу и часами смотрела

в угол совершенно остекляневшим взглядом. …Там ткал свою паутину крошечный паучок…

Иногда она видела по телевизору Комякову, которая к тому времени уже стала депутатом от какого-то района, и с ожесточением думала: « А эта… все лезет! Все лезет!» Кира еще больше располнела и опустилась, волосы спадали неровными, седыми прядями, блеклые губы кривились. «Дура! – думала Кира о Комяковой. – Дура!»

Как-то они столкнулись в городе. Кира уже немного отошла от своего горя, но все равно выглядела еще скверно. Комякова смотрелась гораздо лучше, но и у нее были проблемы, она была напряжена и сосредоточена – этот ее образ был Кире так хорошо знаком.

- А я… - вдруг сказала Кира жалобно.

- Я знаю, - сказала Комякова.

И в знак сочувствия даже ее чуть приобняла. Острый ее локоть и жесткий, затянутый в костюм бок, словно провалились в мягкое Кирино тело Они постояли так немного.

- Ладно. Пока, - сказала Комякова.

Потом она оглянулась и посмотрела, как уходит от нее

по улице полная, сгорбленная женщина… как она с усилием переставляет ноги, чуть переваливаясь с одной на другую. Что она могла ей сказать? Разве что о продолжении и о том, что свободу воли еще никто не отменял…

- Я позвоню, - сказала Комякова.


Больше они не встречались. В этом мире. Равном всего лишь пузырьку воздуха в кипящем котле В с е л е н н о й.

Загрузка...