Когда я разглядываю Кусю, у меня возникает чувство, будто она видит не людей, а только предметы. Вот и сейчас, в угаре всеобщей дискуссии, она словно куда-то провалилась. Сидит, стряхивает с сигареты седые снежинки пепла и молчит, устремив взгляд в свое загадочное «никуда». А мы, простые смертные, не замечая ее добровольного затворничества, болтаем о том о сем, бросая пустые фразы в иссиня-черную египетскую ночь.
— Короче, я и подумал, ну ее, эту работу, к ляду… — подытоживает Леха. — Провались оно все пропадом. Всех денег не заработаешь, а отдыхать надо. Ну, короче, так прямо и сказал: давайте отпуск, а то уволюсь. И дали, что ж вы думаете…
— Ценный сотрудник, — ехидно косится на него Анечка. — Сотрудничег…
— Ох, не надо этих ваших интернетовских штучек, — перебиваю я Анечку, изображая усталого интеллигента. — Захламили язык своими «красавчегами», «афтарами» и «приведами». Придумали, тоже, виртуальную лексику. Оставьте потомкам хоть что-то настоящее…
Как я и ожидал, мое высказывание не остается без внимания. Хотя все произнесенное предназначается для возврата в нашу компанию Куси, Анечка и Леха тут же на меня набрасываются:
— Нет, ну вы посмотрите, нашелся радетель за чистоту языка!
— Ой, можно подумать… А физиономию-то скроил, посмотрите-ка! Тоже мне интеллигенция…
Смейтесь, смейтесь, думаю я, любуясь Кусиным взглядом, обращенным на этот раз в мою сторону.
— Ну что вы на него напали, — лениво заступается она. — Васька просто спор разжигает и народ смешит.
— Внимания, короче, хочет? — ухмыляется Леха.
— Угадал, Лешенька, — соглашаюсь я. — Только не от тебя.
И тут же ловлю заинтересованный Кусин взгляд. Если уж она и смотрит на людей, то смотрит изучающе, как на объект научного исследования. Сейчас вообще модно делать человека предметом исследования. Словесно препарировать его, как лягушку, раскладывать по полочкам его «фишки» и «заморочки», а потом наслаждаться результатами проделанной работы. И, горделиво взирая на окружающих, мнить себя великим знатоком душ, даже если за плечами у тебя никакого серьезного психологического образования, кроме кастрированных трехмесячных курсов весьма почитаемого нынче Нейролингвистического Программирования.
К Кусе это, правда, не относится. Она честно доучивается на своем психфаке, может быть, не очень популярного, но вполне себе приличного вуза с отлаженным ежегодным выпуском квалифицированных специалистов. И когда Куся анализирует людей, то делает это крайне осторожно, так, чтобы не обидеть и не задеть их трепетно лелеемое и оберегаемое «я». Наверное, за это я и люблю ее, Кусю…
— Скучно с вами… — делано зевает Леха и откидывается на спинку плетеного кресла. Он думает, что похож на падишаха с тюрбаном из белого махрового полотенца на голове и бокалом разбавленного соком мартини в руке. Но Леха ошибается: похож он на нувориша, который только-только узнал, что такое деньги и как их, оказывается, можно тратить. — Давайте, что ли, баиньки?
Такой неромантичный финал наших посиделок — и это первая ночь в Египте! — возмущает всех, даже мою ленивую Кусю. Она не хочет идти спать, ей хорошо предаваться размышлениям ночью, насыщенной ароматами, которых никогда не почувствуешь в Москве. Мне тоже не хочется спать. Мне хочется сгрести Кусю в охапку и утащить в наш номер, где я буду долго целовать ее трогательные маленькие пальчики и капризные губы, которые всегда с кокетливой верткостью ускользают от моих… Но больше всего мне хочется, чтобы ей было хорошо, а потому я наседаю на Леху и требую:
— Нетушки, никаких тебе «баиньки»! Зазвали в номер — развлекайте гостей. Что у нас по программе? — спрашиваю я, обшаривая наш широкий балкон в поисках ответа. Мой взгляд утыкается в глянцевый журнал, лежащий на столе. На нем красуется пышногрудая девица с осиной талией, облаченная в купальник «три полосочки». Две на груди, ну и одна сами понимаете где. Я впиваюсь в журнал глазами и руками, совсем как утопающий за спасательный круг. Начинаю листать. — «Склонны ли вы к авантюрам?» — читаю заголовок. Тест. То, что надо. — Ну что, ответим гламурным психологам? — обвожу я взглядом нашу маленькую компанию.
Леха с Анечкой согласны без вопросов. Куся тоже не возражает. Она знает, что нормальный тест содержит не меньше сотни вопросов, но соглашается ради того, чтобы поддержать компанию. И еще потому, что ей не хочется спать.
С серьезными лицами мы вооружаемся карандашами.
— Первый вопрос, — торжественно объявляю я. — Где бы вы хотели провести свой отпуск?
— А что? — удовлетворенно кивает Анечка. — Очень даже в тему…
— Варианты ответов? — интересуется Леха.
Куся молча грызет карандаш и разглядывает девицу с обложки. Я медлю с вариантами — пытаюсь понять, о чем Куся при этом думает. О том, что у нее самой маленькая грудь, или о том, что у девицы, невзирая на осиность талии и роскошный бюст, целая куча комплексов? А может быть, вообще не о девице, а о чем-то своем, мне недоступном? В такие моменты я злюсь на Кусю: ну почему она молчит и думает, хотя я читаю весь этот бред только из-за нее?
— Варианты, Вась, — торопит меня Леха. — Заснул, что ли?
— Вариант «А», — нехотя зачитываю я. — На романтическом острове, типа Таити. — По лицам слушателей понимаю, что на Таити никому не хочется. — «Б»: соберу старых друзей и отправлюсь в поход. — Тоже не прокатило. — «В»: приеду на вокзал и поеду куда глаза глядят. «Г»: зачем куда-то ехать, когда дома есть телевизор и пульт дистанционного управления?
— Это — к Лехе, — хихикает Анечка. — Чтоб его куда-то вытащить, надо сломать комп и разбить телевизор.
— Да ладно, — обижается Леха. Ему явно не хочется, чтоб его считали неподъемным домоседом. — Поехал же я с вами в Египет…
— Ага, — соглашаюсь я. — После того как Анечка пригрозила, что найдет себе знойного египтянина…
— Так чё выбирать-то? — краснея, спрашивает Леха. — Тупой какой-то тест. Вариантов мало.
— Что тебе ближе всего, — тихо подсказывает Куся. — Главное, не думай над ответом. Выбирай первое, что в голову пришло.
Зная Леху, я почти уверен, что он выбирает «куда глаза глядят». Хотя никогда в жизни не рискнул взять билет в один конец. Разве что в институте, когда его, пьяного в стельку, однокурсники затолкали в экспресс «Москва — Рязань». Леха потом два года об этом рассказывал и, я не сомневаюсь, помнит свою поездку по сей день…
Куся и Анечка останавливаются на Таити, хотя Куся, в отличие от Лехи, могла бы позволить себе роскошь ответить «куда глаза глядят». Она не любит рисковать, но когда ей становится скучно, в ее голове просыпается маленький безбашенный чертик, толкающий на самые необдуманные поступки. Я знаю этого чертика, и временами он мне даже нравится. Но чаще бесит — не люблю вытаскивать из передряг людей, которые сознательно в них попадают. А с Кусей это случается.
Я выбираю походный вариант, хотя не ходил в поход уже целую вечность: Куся не любит ночевок в спальниках и комаров, а без нее я не чувствую себя уютно.
— Ну что, умники, ответили? — вопрошаю я. Народ сосредоточенно кивает. — Следующий вопрос: «Самый яркий день в вашей жизни»… «А»: когда мама надрала вам задницу за гулянку до полуночи; «Б»: ваша первая пьянка; «В»: ваше первое похмелье; и «Г»: ваш первый секс.
Народ смотрит на меня с недоумением. Но это длится всего несколько секунд. Потом Леха начинает ржать, Анечка бросает на меня взгляд оскорбленной матроны, а Куся молча улыбается, продолжая грызть карандаш, испещренный следами от укусов ее маленьких, но острых зубок.
— Красавчег! — возмущается Анечка. — Харе прикалываться, читай нормально.
Я захлопываю журнал и бросаю его на стол, чем в очередной раз отрываю Кусино внимание от предметов окружающей обстановки.
— Вы правда хотите знать, какой день в моей жизни был самым ярким?
Вероятно, никто, кроме Куси, не хочет этого знать, но и Леха, и Анечка кивают. Я их понимаю: гламурный тест на «авантюрность» гораздо скучнее, чем любой из самых скучных моих рассказов. В радужной оболочке Кусиных глаз образуется подозрительно влажная синева, и я понимаю, что подбрасываю ей очередной материал для ее богатых исследований. Меня это немного злит, но я почти привык к тому, что часто представляю интерес для ее научных изысканий.
— Ну, слушайте, умники…
Возвращаюсь из школы рано. На дворе август, каникулы, но нас заставили помыть в классе окна. Настроение у меня удивительно хорошее, даже моим одноклассникам не удалось его испортить. Хотя Дьяк — Борис Дьяченко — изо всех сил старался это сделать. Дьяк — заводила, самый противный парень в нашем классе; он вечно зовет меня «чудилой на букву «м». Своим школьным прозвищем Жук я тоже обязан ему. А все из-за моего увлечения жуками. Как-то раз я набрал в деревне целую банку майских жуков и выпустил их прямо на уроке физики. Часть жуков взлетела, другая — расползлась по партам, а самые смелые майские жуки запутались в волосах моих одноклассничков. Девчонки визжали…
— А чего страшного? — недоуменно развел я руками. — Подумаешь, жуки. У нас в деревне весной они гроздьями на деревьях висят…
Молодой учитель физики, Сергей Васильевич, меня понял и к директору не повел. Только пересадил на заднюю парту, подальше от остальных, чему я даже обрадовался. А вообще-то мне понравилось, когда жужжащие мохнатые красавцы взмыли среди скучных бледно-зеленых стен кабинета физики. Жаль, кроме меня, никто этого не оценил.
К моему удивлению, мама вернулась с работы раньше обычного. Они с сестрой сидят на кухне и пьют чай с «сахаром без сахара» — так я называю заменитель сахара. Мама на вечной диете, сестра только вступает в ряды худеющих. Эту семейную традицию, по слухам, начала моя бабка, Полина Ивановна Уклейкина. Она так боялась растолстеть, что перешла исключительно на морковь и овсянку. Поэтому, когда дедушке понадобилось на несколько дней уехать, а бабке пришлось сидеть с внучатами, морковный салат и овсяную кашу мы получали на завтрак, обед и ужин. Вернувшись, дедушка Семен Арсеньевич очень на нее рассердился. После крупной ссоры бабка несколько месяцев не заглядывала в наш дом.
Я захожу на кухню и бросаю привычное:
— Мам, Оль, привет…
Обе синхронно ставят чашки и рассеянно кивают моей персоне. У сестры особенно отвлеченный вид, кажется, у нее неприятности. Вряд ли в институте: сессия уже давно сдана, а сестричка у меня девочка-умничка, учится без хвостов. Я поражаюсь, как ей удается совмещать гулянки и учебу. Для нее это так же легко, как овощи в салат порезать. Таким мозгам можно только позавидовать. Но вредная она, не приведи господи. И рассудительная, словно ей пятьдесят, а не девятнадцать.
На подоконнике стоит банка с белыми гвоздиками. Я догадываюсь: снова «мальчик с цветами». Так у нас в семье называют Олькиного ухажера, которого она наотрез отказывается знакомить с предками. Я уверен, что Олька стесняется: как же у такой умненькой и рассудительной девушки может быть парень? Наверное, сестричка думает, что парни — это глупо.
А вот я хочу, чтобы у меня появилась девчонка. Ведь мне уже почти пятнадцать, и у многих моих одноклассников есть «телки», как они их называют. Я бы не стал называть свою девчонку «телкой». Но я ни разу не встретил девчонки, которая бы понравилась мне по-настоящему. Все они какие-то… слишком обычные, что ли. Как будто их на фабрике штампуют. Даже одеваются как близнецы: зимой у них на голове дурацкие «капоры» всех цветов радуги, а летом — блестящие обручи размером с толстый палец. И разговаривают все про тряпки и косметику. Но это, считает Олька, — «отмазки». И она права: ни одна из этих «штамповок» на меня не посмотрит. Кто захочет встречаться с чудаком по прозвищу Жук, да еще с фамилией Васильков. Вася Васильков. Даже я понимаю, что звучит глупо.
В нашей семье вообще настоящая путаница с фамилиями. У меня, Ольки, папы и дедушки одна фамилия — Васильковы. У мамы — Гребнева. У бабушки — Уклейкина. Просто бабушка — мамина мама — после развода с мужем вернула себе девичью фамилию. А мама просто не захотела брать фамилию моего папы после замужества. Она у меня в этом смысле принципиальная: за равенство между мужчиной и женщиной. Наверное, поэтому мама никогда не готовит, а по дому всегда хлопочет дед… Иногда я жалею, что мама не дала мне свою фамилию. Был бы Вася Гребнев. По-моему, гораздо лучше, чем Вася Васильков…
— Папа не звонил? — спрашиваю я маму, которая разглядывает кроны ясеней, зеленеющие за нашими окнами.
— Звонил, — нехотя отвечает она, слегка покусывая нижнюю губу. Плохой признак. Это значит, что папе не дали долгожданный отпуск или мама опять его к кому-то приревновала. Она у меня очень красивая, но ревнивая до ужаса. Вообще-то я ни разу не видел, чтобы папа на кого-нибудь смотрел, но у мамы на этот счет свое, особое мнение…
— И что? — продолжаю я пытать маму. — Отпуск-то ему дали? — Папа столько ждал этого отпуска, что будет очень обидно, если начальство снова решит его «продинамить», как говорит Олька.
Мой папа работает каким-то начальником в МГТС — работа, о которой мы все имеем довольно смутное представление, — и отпуска у него не было уже больше года. Всякий раз, когда папино заявление об отпуске вступает в силу, у его начальства находятся важные и срочные дела, так что папе приходится забыть об отпуске и решать насущные проблемы. В этот раз он твердо вознамерился поговорить с Пал Палычем, загадочным человеком, от которого всегда все зависит, и мы с сестрой с нетерпением ждем ответа на мучающий нас вопрос: поедем ли мы в Крым? Особенно нервно ждет Олька, которая бредит Крымом уже полгода и даже потратила последнюю стипендию на модный купальник в разноцветных пятнах.
— Еще не знаю, — вздыхает мама и снова уходит взглядом в окно, в пыльную зелень ясеней.
— Солянка — в холодильнике, котлеты — на столе, — бросает, не глядя на меня, Олька. Этому она научилась у мамы. В отличие от мам моих одноклассников, моя никогда не упрашивает меня, чтобы я поел. Никаких там слюнявых «сыночка, покушай». Ты уже взрослый мальчик, так что можешь самостоятельно подогреть себе котлеты. Это и нравится, и бесит одновременно. Может, потому, что я хочу еще немного побыть ребенком, которого гладят на ночь по головке.
Судя по пепельнице, до краев набитой окурками, мама действительно нервничает. Их с сестрой напряженные лица начинают меня угнетать, поэтому я ухожу в свою комнату, беру с полки «Убить пересмешника» и валяюсь с книжкой, пока не раздается хлопок входной двери. Я не знаю, кто именно пришел, дедушка или отец, но их обоих мне одинаково не терпится увидеть.
— Папа! — радостно выкрикиваю я, завидев отца, стаскивающего с ног ботинки. Он поднимает голову, и по его печальному взгляду я понимаю: о поездке в Крым можно забыть.
— Привет, Васька, — кивает он мне совсем как взрослому, видимо, потому, что ждет от меня взрослого отношения к его проблемам на работе.
Я решаю про себя, что буду держаться молодцом. В конце концов, в Крым мы еще успеем съездить. Но вот Ольку мне жалко, она очень расстроится. Правда, виду не покажет, будет просто злиться. Злиться на предков, ну и на меня за компанию.
— Понятно, — вздыхает мама, которая тоже все понимает по грустным папиным глазам. — Не дали?
— Отпуск-то дали, — объясняет отец, проходя на кухню. — Денег не дали. Проблема у нас с отпускными… Задерживают. Хотите, говорят, ждите. А сколько ждать-то? Я в отпуск хочу. Хватит уже, заработался…
— Да, да, — растерянно соглашается мама. Она изо всех сил делает вид, что не расстроилась, но в ее глазах я вижу здоровую тучу, которая накрыла Крым со всей прилегающей к нему территорией. — Мне дали часть отпускных, но на Крым их конечно же не хватит…
— Я тут подумал… Может, в деревню махнем? — предлагает папа. — Не торчать же здесь целый месяц… Хотя бы воздухом подышим.
— В деревню?! — встревает до сих пор молчавшая Олька. На ее лице выражение настоящего ужаса. — Я потратила кучу денег на этот чертов купальник, чтобы в нем перед коровами красоваться?!
— Почему только перед коровами, — ядовито улыбаюсь я. — Там еще утки, гуси, куры и свиньи…
— Васька! — рявкает на меня мама.
— Да пошел он! — кричит Олька, выскакивая из-за стола. — Ему ж все фиолетово!
— Оля… — укоризненно смотрит на сестру отец.
— Это тебе фиолетово, а мне — бирюзово, — ехидно отвечаю я сестренке и прячусь за папину спину, потому что Олька замахивается, чтобы дать мне тумака.
— Ну хватит! Устроили тут! — кричит мама. — В деревню — значит, в деревню. Или вы хотите здесь весь месяц торчать?
— Может, и хотим! — вопит в ответ Олька и выскакивает из кухни. Я слышу, как она хватает телефонную трубку, и даже знаю зачем. Сейчас будет звонить Катюхе, своей подружке, и оплакивать свой ненадеванный купальник.
— Да ладно, мам. Деревня не хуже Крыма. Там тоже есть где купаться.
— Ага! Речка-вонючка! — раздается из коридора Олькин голос. — Привет, Катюх…
— Ф-фух… — вздыхает папа, присаживаясь на табуретку. Первый бой он принял, но это, кажется, не последний бой. — Тут еще какое дело… Мне в командировку надо смотаться, в Тверь. Но это ненадолго. Сегодня уеду, а завтра — прямиком в деревню. Вечером и встретимся…
Вижу, как мамины глаза потихоньку круглятся, а пальцы теребят сигарету, которую на самом деле не держат. Сейчас начнется, думаю я и понимаю, что надо выбираться из кухни. Но в коридоре — Олька, которая обязательно отомстит и за гусей, и за «бирюзово», отвесив мне пару увесистых тумаков. Поэтому я стою и молчу, прикидываясь человеком-невидимкой, и очень надеюсь, что мама будет кричать не слишком громко…
— Значит, в командировку… — шепчет мама, наклоняясь к столу за сигаретой. — В командировку, значит… — Она сжимает сигарету тонкими губами и нервно крутит колесико зажигалки. — Я почему-то не сомневаюсь, что ты и Лерочку с собой прихватишь…
Лерочка — почти сказочный персонаж, которого видела только мама, но о котором мы с Олькой очень часто слышим, — папина сотрудница, предмет активной маминой неприязни. По разговорам, а точнее, по ссорам, периодически возникающим между мамой и отцом, мы знаем, что Лерочка всего на несколько лет старше Ольки, что она — длинноногая блондинка и выполняет обязанности секретарши. А еще из-за этой Лерочки мама ужесточила свою диету, отказавшись от своего любимого утреннего кусочка сыра, заменив его утренней же сигаретой натощак. На месте мамы я бы, как говорит Олька, «не парился», потому что с ее длинными волосами и огромными синими глазами нечего опасаться всяких там блондинок-секретарш. К тому же маме никто не дает ее тридцати девяти, и люди, которые не знают Ольку, часто думают, что они с мамой — сестры.
Папа спокойно объясняет, что никакая Лерочка с ним не едет. Потому что Лерочка никогда и никуда не ездит. Она — самая обычная секретарша, а секретарш в поездки не берут. И вообще, если бы у папы был выбор, он посадил бы на место Лерочки какую-нибудь старую грымзу, чтобы поберечь мамины нервные клетки.
Все это папа говорит очень спокойно, потому что его сложно вывести из себя. Он у нас человек рассеянный и часто забывает сделать то, о чем его просили. Но зато никогда не кричит, потому что любит маму. Или потому, что он просто такой человек. Иногда папа напоминает мне лифт в нашем подъезде. Нужно два раза нажать на кнопку, чтобы лифт понял, куда ему надо ехать. Такой вот задумчивый лифт. И папа такой же задумчивый. Но папино спокойствие, увы, не спасает нас от маминого крика. Она человек добрый, но вспыльчивый. Правда, отходит она быстро и, если не права, всегда извиняется.
— А меня ты тоже считаешь старой грымзой? — заводится мама. — А, Вить? Наверное, по сравнению с Лерочкой, я — толстая старая уродина?
Я не видел Лерочку, но мамины слова ставят меня в тупик. Если она — уродина, то Лерочка, как любит говорить Олька, наверное, «мисс Вселенная»…
— Светик, ну перестань, — оправдывается отец. — Что за глупости? Ты у меня красавица и умница. И мне никто, кроме тебя, не нужен. По-моему, это и без слов понятно…
— Что понятно?! — взрывается мама. — Что ты сматываешься черт-те куда, на ночь глядя?! И врешь про какую-то командировку?
— Я не вру, — бледнея, отвечает отец. Теперь я вижу, что и он не на шутку рассердился. — Я тебе никогда не вру. И, честно говоря, меня достало все время оправдываться за то, в чем я не виноват…
— Ах, достало! — вопит мама и трясет сигаретой перед папиным лицом. — Может, и я тебя достала?!
Папин растерянный взгляд ползет по холодильнику и наконец обнаруживает меня. Мама тоже поворачивается — в ее глазах я вижу вспышки синих молний. Мне становится не по себе, но сбежать из кухни я уже не могу: тапочки словно приклеили к полу.
— Вась, ты бы вышел, а… — предлагает отец, и я отклеиваю от линолеума прилипшие тапки. Олька, скорее всего, еще болтает с Катюхой, но я полон решимости получить уготованные мне тумаки. Это, пожалуй, лучше, чем смотреть в мамины злющие глаза, слышать укор в папином голосе и вообще чувствовать себя маленьким шпионом.
За моей спиной раздается хлопок кухонной двери. Если маме удастся вывести из себя отца на этот раз, то лучше не быть этому свидетелем. Мой папа умеет сердиться молча, но видеть его бледное и злое лицо с поджатыми губами гораздо страшнее, чем слышать мамины крики.
Олька даже не оборачивается в мою сторону, чем ставит меня в тупик. Я задерживаюсь возле телефона, чтобы она меня заметила и я понес наконец заслуженное наказание. Но сестра сосредоточенно слушает Катюху, лопочущую на другом конце провода, и лицо у нее такое грустное, что я бы предпочел тумаки, чем видеть ее расстроенной. Вообще-то я очень люблю Ольку, хотя редко упускаю возможность сказать ей какую-нибудь гадость. Такой уж у меня характер…
Вернувшись к себе, я снова заваливаюсь на диван с книжкой, которую стащил с полки в комнате родителей. Я подумал: если предки читают эту книжку, значит, она взрослая. Но книжка почему-то оказалась о детях. Поначалу я расстроился, но потом зачитался, и мне даже понравилось. Честно говоря, я не очень-то люблю детские книжки, потому что они какие-то наивные. Но эта — не такая уж и наивная. Со смыслом, как говорит Олька.
Дверь опять хлопает — я снова откладываю «Убить пересмешника» и несусь в коридор. Пришел дедушка Сема, Семен Арсеньевич, но ушел папа. Уехал в свою однодневную командировку и даже не попрощался. Видно, крепко мама его вывела. Мне становится очень грустно, и дедушка сразу это замечает.
— Чего нос-то повесил? — спрашивает он. — Смотри, будет у тебя нос книзу расти.
— Не будет, — отвечаю я, тычась носом в рукав дедовой рубашки, пропахшей табаком. — Деда, а мы в деревню едем…
— Да неужто? — удивляется дед, а у самого такое лицо, будто он знал об этом еще до того, как я проболтался. — А куда это Витька понесся? Даже не поздоровался…
— Они с мамой поссорились. Только не говори, что я сказал, — бормочу я деду под мышку. — Мама его опять приревновала.
— Светик — приветик, — вздыхает дед, разувается и отправляется на кухню.
Я почти уверен, что ужинать мы будем пирожками с капустой. Дедушка всегда печет их, когда у мамы плохое настроение. Она обожает эти пирожки, а дед любит делать ей приятное. Правда, мама, наевшись пирожков, называет деда «змеем искусителем» и говорит, что он «сорвал ей всю диету».
Я плетусь за дедом на кухню. Мне нравится смотреть, как он готовит. Но помогать я не люблю, потому что очень боюсь духовки. Еще в раннем детстве бабушка сказала мне, что внутри духовки живет страшный черный зверь, который кушает непослушных детей. Сейчас-то я понимаю, что никакого зверя в духовке нет и все эти бабулины россказни — всего-навсего способ отправить меня подальше от опасной плиты. Но страх все равно остался…
Дед смотрит на маму, а мама смотрит на деда. Иногда мне кажется, что они понимают друг друга без слов. Он угадывает ее настроение по влажным синим глазам и пепельнице, заваленной окурками, а еще по закушенной губе, которую мама, наверное, решила съесть вместо дедовых пирожков.
— А Витька, что ж, не едет? — спрашивает дед, и мама задумчиво наклоняет голову, словно сама не знает ответа на этот вопрос.
— Его в командировку отправили, — отвечает она после долгого раздумья. — Обещал, что завтра вечером будет в Туле.
— Обещал — значит, будет, — уверенно заявляет дед, и от этого мамины глаза становятся чуточку светлее. — Там, видать, и встретитесь… А может, возьмете с собой старика? Мне тут скучно будет без вас…
Мама кивает. Она наверняка рада, что дед напросился с нами, потому что без деда наш отдых в деревне превратится в полную неразбериху. Что до меня, моему восторгу нет предела. Я висну на шее у дедушки, который, в отличие от мамы, готов терпеть во мне «маленького внучка», и изливаю на его серебристо-седую голову поток благодарностей.
А потом дед начинает возиться с тестом для пирожков, а мама режет для него капусту. Потихоньку на кухне воцаряется атмосфера тихого семейного благополучия, и ссора родителей отходит на задний план. Даже Олька, сосредоточенно сдирающая с лука шелуху, похоже, смирилась с тем, что любоваться ее купальником будут только куры да деревенские ребятишки.
И вот уже кухню обволакивает теплый запах пирожков, а мы сидим за столом и в благожелательном молчании пьем горячий чай, за обе щеки уплетая дедову стряпню. От горячего чая и пышущих жаром пирожков всех клонит в сон. Вставать завтра рано — мама хочет приехать в деревню днем, чтобы до вечера привести дом в порядок.
Снова придется прибирать бардак, оставленный крысами: выбрасывать изгрызенные пакеты, сметать с пола крупу, рассыпанную торопливыми воришками, убирать сиротливо притулившиеся в углах черные бусины — переработанную крысами еду. А еще колоть дрова и топить печку… Обо всем этом не хочется думать сегодня, поэтому я допиваю чай, говорю деду «спасибо» и отправляюсь в свою комнату, где засыпаю с «Убить пересмешника» в руках.
И вижу я во сне вовсе не деревню и даже не Крым, а бабушку, которая грозит мне пальцем за то, что я залез в черную пасть духовки…
Сказать по правде, я еще вечером не сомневался, что мы проспим. Мама просто не умеет вставать по звонку и выходить в назначенное время. На работе к ее опозданиям давно уже привыкли, да и работа у нее не требует прихода на место минута в минуту: мама работает в газете и пишет статьи про всякие чудеса вроде йети — ну, снежного человека, — и загадочных пришельцев с Марса, которых какие-то психи периодически видят в своих квартирах.
Нам мама никогда не дает читать свою газету, но однажды она случайно оставила ее в коридоре, на тумбочке, а я не удержался и прочитал статью, подписанную ее псевдонимом — Людмила Лихолетова. Статья называлась: «Лучшие друзья бабушек — это домовые». Прочитав статью, я понял, почему мама никогда не показывала нам газету: сочинения моих одноклассников меркли в сравнении с этой чушью.
Нет, писала-то мама хорошо, здорово даже читалось. Но о чем она писала… О какой-то сдвинутой по фазе бабке, у которой лучшим другом был домовой, приходивший к ней по ночам и рассуждавший о том, кто лучший политик: Горбачев или Ельцин. Больше всего меня интересовало, что Инна Сергеевна (подружка домового) принимала на ночь и почему мама не написала об этом в своей статье.
Маме, конечно, я ничего не рассказал, а газету спрятал так, чтобы никто не увидел, особенно Олька. А то было бы смеху…
Сборы проходят впопыхах. Я утрамбовываю в рюкзак свои вещи, честно говоря, сам не зная, чего туда наложил, потому что мои веки все еще сплющены сном. В комнату вбегает мама. Вид у нее взъерошенный: накраситься и причесаться она еще не успела. В таком виде мама особенно нервная. По опыту знаю, лучше с ней не спорить.
— Васька?!
— А я чего? Я рюкзак пакую… — заранее оправдываюсь я.
— Быстрей пакуй, через полчаса выход. — Я, конечно, знаю, что ни через какие полчаса мы не выйдем, но все равно доблестно киваю, всем своим видом выказывая послушание.
Мама вылетает из моей комнаты, как ракета, и мчится проверять готовность Ольки.
— Оля?! — слышу я из соседней комнаты.
— Ну чего, мам? Сама же еще не готова.
— Это я не готова?! — взвивается мама.
— Ссориться команды не было! — слышен из кухни дедушкин голос. — Позавтракаете — вот тогда ругайтесь на здоровье!
Автобус, естественно, не стал нас дожидаться. А следующий — только через два часа. Возвращаться домой нет никакого смысла, потому что до дома — час с копейками дороги. Поэтому мы, точнее, мы с дедушкой расслабляемся, присаживаемся на пожухшую травку, растущую вдоль бордюра, и жуем пирожки, запивая их газировкой. Мама даже не возмущается: вся погружена в свои невеселые мысли.
Дорога до Тулы долгая, но у меня с собой увлекательная книжка, поэтому я не скучаю. Олька листает какой-то девчачий журнал, временами отрываясь от чтения и вперивая глаза в спинку сиденья напротив. Я тоже отвлекаюсь от книжки и пытаюсь понять, с чего моя сестричка так надулась. С мамой-то все понятно: она вся в папиной командировке, видит папу с воображаемой Лерочкой и устраивает обоим воображаемый скандал. А вот с Олькой чего? Мне даже не по себе от ее тусклого беспокойного взгляда. Неужели это все из-за речки-вонючки, на которую ей пришлось променять Черное море?
Не найдя ответа на свой вопрос, снова погружаюсь в книжку и изо всех сил сочувствую бедняге негру: «плохие» белые люди хотят засудить его за преступление, которое он не совершал, а один «хороший» белый человек, адвокат, пытается его спасти. Детям адвоката, главным героям книжки, тоже приходится несладко, потому что дети «плохих» белых людей шпыняют их за то, что папа защищает «черномазого».
Хотел бы я знать, сколько времени утекло с момента написания книжки. По-моему, отношение к «черномазым» особо не изменилось. У нас, правда, к неграм относятся нормально. Но зато азербайджанцев, торгующих на рынке овощами и фруктами, моя бабуля почти так и называет, изменяя вторую часть слова всем известным ругательством на «ж»…
Книжка почти дочитана, а мы практически доехали до поворота, откуда до нашего дома минут двадцать пешего хода. Дедушка тормошит заснувшую маму.
— Светик, почти приехали.
— Угу… — сонно бормочет мама и открывает глаза. Лицо у нее такое недовольное, как будто она и впрямь увидела во сне Лерочку. — Васька! — не успев проснуться, командует она. — Вытаскивай рюкзак. Оля — сумки. И будьте наготове.
— Ну вот, раскомандовалась… — ворчит дедушка. — Не надо было тебя будить, только суету наводишь.
Мама возмущенно фыркает и стаскивает с полки большую серую сумку, которую у нее немедленно отбирает дед.
— Семен Арсеньевич… — раздраженно шикает на него мама. — Я сама понесу.
— Сама-сова, — огрызается дед и тянет сумку в свою сторону. — Свой феминизм на Витьке практикуй. А я не позволю, чтоб женщина тяжести таскала.
Мамины глаза мечут в сторону деда синие молнии. Подобную сцену я вижу уже не первый раз, но для пассажиров рейсового автобуса это в диковинку. Все с любопытством косятся в сторону мамы и деда; Ольке становится стыдно, она краснеет. А мне, честно сказать, даже весело. Ну должно же быть за всю дорогу хоть какое-нибудь происшествие.
— Отдайте сумку, Семен Арсеньевич, нечего хорохориться. Вы… немолодой уже мужчина. А я в нормальной физической форме… Не инвалид и не калека, между прочим.
— И не подумаю! — рыкает дедушка.
Они тянут сумку в разные стороны; ручки у нее напряглись, как мышцы у культуриста. Я оглядываю раззявивших рты пассажиров и с трудом сдерживаю щекочущий приступ смеха. Мама — жутко упрямая, но и дедушка — не промах. Интересно, кто из них все-таки уступит?
— Что вы устроили? — вмешивается, как всегда, рассудительная Олька. — Мам, ну отдай ты деду сумку, если ему так хочется. Можешь мою взять, она тоже тяжелая. Или вон Васькин рюкзак…
Мама чувствует, что перегнула палку, и понимает, что взгляды всего автобуса устремлены на нее. Закусив губу, она отпускает ручку, но на деда смотрит так, словно он только что сказал ей ужасную грубость.
Из автобуса выходим в гробовом молчании. Мама еще полчаса позлится на дедушку, но потом отойдет, потому что кому-то надо будет готовить ужин, а кроме деда этого точно никто не сделает…
— Класс! — сообщаю я, вдыхая, впервые за все лето, чистый воздух.
Пахнет прогретым на солнце полем, густыми сонными травами, пахнет медовыми лугоцветами, которых никогда не встретишь в городе, пахнет нежностью уходящего лета, пахнет чуть порченной яблочной мякотью. Пахнет деревней. И этот запах я не перепутаю ни с каким другим.
Мама с Олькой не обращают внимания на мои бурные восторги, а дедушка подмигивает мне и изображает мамино лицо в тот момент, когда она вырывала у него сумку. У дедушки всегда здорово получается изображать других людей. Чаще всего он показывает родственников: маму, бабушку или папу. Мы с Олькой всегда смеемся, как будто перед нами великий комик Чарли Чаплин. Олька даже забывает, что она взрослая, и хохочет, как семилетняя девчонка, а потом, когда уже не смешно, спохватывается, поджимает губы и напускает на себя серьезный вид.
Мы проходим знакомые белые домики, и я с замирающим сердцем гляжу, как солнце скользит по черепице знакомой крыши. Я даже шаг замедляю, чтобы почувствовать момент. Мне нравится возвращаться в те места, где я давно уже не был.
У взрослых все гораздо прозаичнее: они ищут ключи, размышляя, какой погром в этом году оставили крысы. А я любуюсь порослью некошеной травы в овраге, такой высокой, что кажется, скоро она догонит низенькие корявые яблони, сиротливо ютящиеся рядом с отхожим местом.
— Господи, — всплескивает руками мама, когда мы входим в дом. — Чудо-то какое! Глядите, Семен Арсеньевич, — я же говорил, через полчаса забудет о ссоре, — а крысы-то пропали. Все так чистенько, аккуратненько…
— Что даже страшненько, — добавляет дед, с сомнением оглядывая подозрительно чистый пол. — Никак домовой у нас появился… Это когда ж такое было, чтоб дом — да без крысиного помета? Что-то тут неладно…
— Да хватит вам ворчать, Семен Арсеньевич, — прерывает его мама, повеселевшая оттого, что не придется возиться с крысиными безобразиями. — Потравили, видно, всех крыс. Радоваться надо…
— Ага, потравили… — бормочет дед. — Как бы не так…
— Может, подвал открыть? — спрашивает у деда мама. — Вдруг там картошка осталась…
— Не осталась. Мы еще в прошлом году всю подъели. Не беда — у соседа разживемся. А заодно и самогоночкой… — хитро прищуривается дед.
— А вы все о своем, — смеется мама.
Ссоры между ними забываются быстро, как комариные укусы. Потому что ни мама, ни дед не умеют долго сердиться. Разве только на бабушку, с которой у деда по сей день холодная война.
Мы заносим сумки, раскладываем вещи. Мне не терпится улизнуть, пока мама не надавала мне всяких дурацких заданий, отвертеться от которых не будет никакой возможности. Чтобы вырваться из дома, где воцарился дух суеты, на волю, пропахшую яблоками, я решаюсь на хитрость. Наскоро запихнув свои вещи в облезлый деревянный шкафчик, как бы невзначай спрашиваю:
— А чай-то мы взяли?
— Взяли, — кивает мама, оторвавшись от кипы постельного белья, которого она набрала, кажется, на целый год. — А ты что, чаю хочешь?
— Очень, — отвечаю я и снова, как бы невзначай, спохватываюсь: — Ох, елки… Воды-то нет…
— Ну вот и сходишь, — улыбается мама, радуясь, что нашла мне дело.
Ей-то невдомек, что я тоже радуюсь: мне удалось ее обхитрить и вырваться на свободу. Олька окидывает меня своим проницательным взглядом, она, кажется, поняла мою хитрость. И я, пока сестричка не успела открыть рот, хватаю ведра и мчусь к колодцу.
Неподалеку от нашего колодца — кособокого деревянного сооружения с крышкой, обитой железным листом, — есть пруд. Когда я приезжаю в деревню, первым делом прихожу именно сюда. Это что-то вроде традиции. У каждого есть свое любимое место: у кого-то маленький скверик, у кого-то детский дворик, укрытый в тени деревьев, у кого-то площадь, вымощенная брусчаткой. А у меня — пруд, на котором я всегда нахожу каких-то удивительных жуков. Мама, правда, не в восторге от того, что я таскаю в дом «всякую гадость», но она только ворчит и никогда не возражает против моих «чудачеств». Я же, вдоволь наглядевшись на своих любимцев, через пару часов отпускаю их на волю. Если, конечно, не придет фантазия выпустить их в классе, как майских жуков…
Побросав на траву ведра, я спускаюсь к пруду. Сердце колотится, как будто надеется выскочить из груди и допрыгать до пруда быстрее меня. Не знаю, как Олька, а я чувствую непомерную радость от приезда в деревню, оттого, что вижу свой пруд, наполовину покрытый зеленым пледом ряски. Над кустом бузины кружится маленькая стрекоза с хрупкими хрустальными крылышками. Стрекозы, конечно, красивые насекомые, но жуков я люблю больше. Они какие-то… смешные, нелепые, похожие на меня.
Где-то, совсем рядом, слышится всплеск воды. Я вздрагиваю от неожиданности и выглядываю из-за куста. За зелеными листьями, подсвеченными вечерним солнцем, вижу девчачье платьице. Наверное, местная, думаю я и решаю остаться инкогнито. Не люблю, когда меня с удручающей простотой начинают расспрашивать о том, откуда я приехал и кто мои родители. Но мое инкогнито быстро разоблачают.
— Эй, — доносится до меня робкий тоненький голосок. — Кто здесь?
— Никого, — отвечаю я и тут же сознаю свою глупость. — То есть я здесь…
— А-а, — понимающе отвечает голосок. — А ты кто?
— Водяной, — злюсь я. — Вот утащу тебя на дно, будешь знать, как любопытничать.
За кустами слышится недовольный шелест, и через несколько секунд передо мной предстает моя невидимая собеседница. Насмешливый синий взгляд пронизывает меня, как иголка — засушенную бабочку. Я смущаюсь, но глаз не отвожу. К тому же девчонка уж больно симпатичная: худенькая, губы маленькие, на лице одни синющие глаза, а под глазами — хрупкие голубые тени. На ней — коротенькое платьице цвета горькой шоколадки, в белый горошек и белые, совсем уж детские сандалики, которые, правда, очень идут ее худеньким ножкам.
По ее худобе и бледности я тут же догадываюсь, что она не из деревни. Деревенские девчонки почти все плотные и загорелые, а эта — как будто год не вылезала из библиотеки. Мне немного стыдно за водяного и вообще за свое недружелюбие, и я пытаюсь исправить впечатление:
— Привет. А ты что здесь делаешь?
— На лягушек смотрю, — отвечает девочка, не отрывая от меня своих синющих глаз.
— На лягушек? — еще больше удивляюсь я. — И что, ты их не боишься?
— Ни капельки.
— А зачем тебе лягушки?
— Не знаю… Просто нравятся. У меня дома, в Москве, — целых три штуки живут. Правда, мама хочет, чтобы я их выпустила… А ты что делаешь?
Мне и смешно и странно одновременно. Кажется, что внутри взорвался баллончик с каким-то неизвестным газом, от которого на душе становится весело и беспокойно. Даже не верится, что есть на свете девчонки, которым нравятся не только тряпки и которые могут вот так спокойно стоять и болтать о лягушках.
— Жуков ищу, — отвечаю я и, наверное, впервые в жизни не боюсь, что надо мной будут смеяться. — Здесь их много на пруду, я обычно десяток нахожу.
Девочка улыбается, но не насмешливо, а понимающе.
— А тебя как зовут? — окончательно смелею я.
— Вика. А тебя?
— Вася. Отдыхать приехала?
— Ага. С мамой.
— Надолго?
— На две недели.
Про себя я ликую. Целых две недели! И кажется, она совсем не против со мной общаться… Мне, наверное, никогда так не везло. Только раз, когда Валька Семибубцева — одна из симпатичных одноклассниц — разрешила мне сесть с ней за одну парту. Да и то только потому, что ей нужно было списать… Вика, правда, не похожа на Вальку Семибубцеву. Сразу видно, что она умнее и если не красивее, то намного интереснее внешне. В ее бледненьком лице и синеве под огромными глазами есть что-то такое трогательное и нежное, что я уже чувствую себя влюбленным по самые ушки.
— А хочешь, я помогу тебе поймать лягушку? — галантно предлагаю я.
Викины бледные щеки краснеют, и она смущенно кивает маленьким острым подбородком:
— Ага…
Позабыв о ведрах, о воде, о чае, о маме, дедушке и Ольке, я отправляюсь в «опасное» путешествие по берегу пруда. Лягушки мне нравятся — глаза у них красивые. Когда я вижу этот золотой овал на черном кружке, мне всегда вспоминается сказка про царевну-лягушку, и я даже понимаю Ивана-царевича, который женился на лягушке, еще не зная, в кого она превратится.
Пока я ищу лягушек, мы с Викой болтаем. Она уже не смущается, да и меня оставляет обычная стеснительность. Вообще-то я не привык так запросто болтать с девчонками, но с Викой легко и интересно. Она рассказывает о своей школе, и я понимаю, что в классе Вика — такая же «чудила», как я. Это мне даже нравится, потому что я никогда не встречал чудных девчонок. И еще потому, что мне нравится в ней все, начиная с синющих глаз, окаймленных черными ресницами, заканчивая ее голосом, тонким и хрупким, как лесной колокольчик.
Наконец-то в мокрой траве я обнаруживаю предмет наших поисков. Наклоняюсь, сдвигаю руки, и вот — желтоглазая царевна у нас в плену. Вика хлопает в ладоши и радуется, как маленькая. Хотя она и так маленькая, — на целых полтора года младше меня. Я приоткрываю капкан и показываю Вике остренькую лягушачью мордашку с испуганными золотыми глазенками.
— Красивая… — восхищенно шепчет Вика и гладит лягушку. — Ты не бойся, мы тебя не обидим. Хочешь жить у меня дома?
— И спать на моей подушке… — не сдерживаюсь я. Вика досадливо косится в мою сторону. — Ну сказка есть такая, — оправдываюсь я, — английская. Про то, как лягушонок помог девушке, а она пообещала ему положить его к себе в кровать…
— Они у меня в аквариуме живут, — объясняет мне Вика, и я чувствую себя неандертальцем. — И в постель к себе я их не кладу.
Ссориться с Викой мне совсем не хочется, поэтому я делаю серьезное лицо и киваю.
— Ты что, домой ее понесешь?
— Ну да.
— А мама?
— Подумаешь, будет у нас четыре лягушки.
— Ну смотри, — пожимаю я плечами, подозревая, что четвертой лягушки Викина мама уже не вынесет, — если думаешь, что не влетит…
— Не влетит, — уверенно заявляет Вика и спохватывается: — А домой мне точно пора. Вот за это влетит…
Я вспоминаю про воду, которую так и не набрал, и поднимаюсь за ведрами. Прощаться с Викой не хочется, но долг требует обеспечить родных водой.
— Давай встретимся завтра, — предлагаю я, разглядывая разводы на алюминиевых ведрах. — Придешь на пруд?
— Ага, — смущенно отвечает Вика.
Я показываю ей, где мой дом, а она кивает куда-то в противоположную сторону. Прощаемся мы уже без смущения, и я долго машу рукой вслед ее худенькой спине. Набрав наконец-то воды, я торопливо шагаю к дому. Настроение до того хорошее, что меня даже мамин гнев не страшит (добежать до колодца — всего десять минут, а мое отсутствие растянулось часа на полтора).
— Где тебя носило, идолище?! — кричит мама с порога. — Тебя только за смертью посылать!
— А ты пошли, — с улыбкой отвечаю я, пытаясь поделиться с мамой своим хорошим настроением. — И будешь жить вечно…
Мама, когда злится, шуток не понимает. Маленький механизм, отвечающий за ее чувство юмора, дает сбой. Поэтому мне ставят «палочку» и отправляют чистить картошку, которой дед разжился у нашего соседа, дяди Аркаши.
— Ну что, Егорка, дождался порки? — шутливо подмигивает мне дед и снабжает «орудиями труда»: ножиком и миской для очистков.
Кстати, про «палочки». В нашей прогрессивной семье есть система наказаний и поощрений, система «галочек и палочек». Каждый день мама и папа ставят мне (Олька, по их словам, уже вышла из этого возраста) «палочку», если я провинился, и «галочку», если я сделал что-то хорошее. Вот, например, помог деду приготовить ужин — на тебе «галочку». Вернулся с гулянья позже обещанного времени — получай заслуженную «палочку». Раз в месяц мама с папой считают галочки и палочки и смотрят, что перевесило. Если палочки — тогда я на месяц лишаюсь какой-нибудь соблазнительной привилегии вроде возможности получать карманные деньги. Если галочки — тогда родители покупают мне то, что я хотел. Есть у нас еще «двойные» галочки и палочки, — чтобы получить и те и другие, надо очень постараться.
Однажды я постарался так, что месяц выходил из дома только с родителями, — высыпал землю из горшка с цветком на голову Ивика (нашего химика Игоря Викторовича). На самом деле у меня и в мыслях не было присыпать лысину химика землей. Целился-то я вовсе не в него, а в Дьяка, который в очередной раз довел меня до белого каления и, как всегда, умудрился остаться чистеньким. Потому что отвечать за все пришлось чудиле-Жучиле, то есть — мне…
На ужин у нас — жареная картошка с луком и грибами. За день я оголодал так, что желудок сводит. Пока Олька с мамой накрывают на стол, я кручусь около плиты в надежде слямзить хотя бы кусочек картошки. Но дедов неусыпный глаз следит за мной с удвоенным вниманием, поэтому мне остается только глотать слюну, вдыхать аромат картошки и надеяться, что мы сядем за стол раньше, чем поседеем.
Чтобы не изводить себя запахом картошки, я выхожу на крыльцо терраски. Небо, затянутое желто-розовой дымкой, пропускает последние лучи заходящего солнца. По земле ползают липкие сумеречные тени. Скоро совсем стемнеет, и на небо выкатятся крупные звезды. В деревне они гораздо больше, чем в городе, и в августе часто падают с неба. Несколько раз я даже их видел, но желание загадать не успел, а потом долго ругал себя и называл «тормозом». Олька бы тоже сказала, что я тормоз, но не потому, что желание не загадал, а потому, что поверил дурацким россказням. Такая вот у нас Олька материалистка. И все «розовое» ей чуждо. Не чуждо одно только фиолетовое, судя по тому, как часто она его упоминает…
— Эй, мил-друг, к столу-то пойдешь? — окликает из гостиной дедушка.
Я хочу ответить радостным «да», но меня отвлекает чей-то ужасно знакомый силуэт, движущийся в сторону нашего дома. Силуэт немного грузный и, кажется, женский. Походка уверенная, твердая, в каждой руке по сумке.
— Бабушка! — оповещаю я домашних. — К нам бабушка приехала!
Спиной чувствую, что дед хмурится, а мама натягивается, как леска на удочке. Не то чтобы мама не любит бабушку, нет, просто, наверное, сейчас не лучший момент для ее появления. Папа еще не приехал, и маму с каждым часом все больше тревожит его отсутствие, а воображаемая Лерочка, видно, так и не выходит у нее из головы. А тут еще и бабушка, которая очень любит напоминать маме, что мужчинам (даже моему папе!) верить нельзя.
Бабушка машет мне рукой, и я бегу за сумками. Чмокаю ее в щеку, удивительно мягкую и свежую — на «масочки» и всякие примочки бабушка тратит вряд ли меньше времени, чем мама на работу.
— Васечка… — умиляется бабушка. — Вот помощничек-то растет…
— Как раз к ужину, ба! — кричит с террасы Олька. — Ты прям угадала…
Бабуля знает, кто готовит в нашей семье, поэтому особенной радости ужин у нее не вызывает. Она всегда жалуется маме, что дедушка Семен готовит «жирную и совсем не полезную пищу».
— Здравствуйте, Полина Ивановна, — вежливо здоровается дедушка.
— Здравствуйте, Семен Арсеньевич… — елейно улыбается бабушка, недоверчиво рассматривая деда.
Иногда мне кажется, что эти двое просто играют роль непримиримых врагов. Враждовать им надоело давным-давно, а сменить гнев на милость не позволяет привычка. Мама, правда, говорит, что они никогда не помирятся. Потому что разные они, как собака и кошка.
Из-за дедовой широкой спины выглядывает мама. Улыбка на ее лице натянута так, что кажется, вот-вот лопнет.
— Ланочка… — обнимает ее бабушка, как будто они не виделись год, не меньше. — Ну как вы тут? А я подумала: дай-ка приеду, помогу по хозяйству… А Витечка? Витечка еще не добрался?
Я вижу по маме, что этого вопроса она боялась больше всего. Из-за него и натянула эту дурацкую улыбку. Улыбка лопается, как воздушный шарик, и лицо стареет на глазах. Даже сеточка морщин проступает на нижних веках. Мне становится жалко маму, и я злюсь на бабушку за ее дурацкий вопрос. Ну, подумаешь, папа еще не приехал? Приедет. Он ведь обещал…
— Витя еще не добрался, бесцветным голосом отвечает мама. — Наверное, дела задержали…
Бабушка язвительно хмыкает. У нее свое мнение по поводу всяких дел. Вот ее бывший муж, мой второй дедушка Федор Петрович (которого я ни разу не видел), однажды не вернулся из такой командировки. Он познакомился в другом городе с красивой девушкой, лет на десять моложе моей тогда еще не старой бабушки, и обзавелся новой семьей. Бабушка воспитывала маму одна, так и не решившись выйти замуж во второй раз…
Эту печальную историю мы все знаем наизусть, потому что бабушка в назидательных целях рассказывает ее всегда, когда оказывается у нас в гостях. В стотысячный раз повествуя о своих злоключениях, бабушка выразительно косится на маму, как бы говоря ей: «Не забывай, это может случиться и с тобой». А мама старательно не забывает: сидит на своей утомительной диете, сочиняя фантастические истории про Лерочку и папу. Странно, что она до сих пор не написала об этом в своей газете…
Воцаряется неловкая пауза, которую прерывает дед:
— Может, поедим, наконец? Полина Ивановна, проходите. Ну что вы стоите на пороге, как бедная родственница?
— Вовсе я не бедная, — раздраженно бормочет бабушка, поднимаясь по ступенькам терраски. — Знала бы, что так встретите, не приехала… Как будто не рады…
— Мама, ну что ты ерунду говоришь? Конечно, рады. Просто устали как собаки. Дорога-то долгая…
— На ужин — картошечка с грибочками, овощной салатик и соленые огурчики, — оглашает меню дедушка. — Стопочку водки не желаете, Полина Ивановна? С такими-то разносолами?
— Небось жирная картошка? — недовольно ворчит бабушка. — А водку я не пью, Семен Арсеньевич, вы же знаете.
— А самогоночку?
— У соседа разжились?
— А то ж…
Бабушка задумчиво молчит, взвешивая про себя все за и против. С одной стороны, ей хочется попробовать деревенской самогоночки, с другой — не хочется соглашаться с дедом. Что перевесит?
— Холодненькая — я в морозилку убрал, — наносит окончательный удар дед, и бабушка сдается:
— Ну ладно, уговорили. Смотрите у меня, Семен Арсеньевич… Если желудок заболит после вашей картошки, за доктором в город сами поедете…
— И поеду, — обиженно отвечает дед. — Что ж вы думаете, я вас отравить хочу, Полина Ивановна?
Милые семейные посиделки грозят превратиться в поле боя воинствующих стариков. Мама погружена в себя, ей сейчас не до перепалок. А я еще не научился говорить так же хорошо, как думаю. Поэтому на поле битвы заскакивает Олька и машет что есть сил белым флагом:
— Ба, дед, ну хватит вам уже! Давайте хоть поедим спокойно!
Бабушке и дедушке становится стыдно за то, что Олька отчитывает их, как маленьких детей, и они, присмиренные, садятся за стол. Дед, потирая руки, открывает запотевшую бутыль с самогоном. Мрачная мама раскладывает по тарелкам картошку, ароматную, поджаристую. У меня уже слюнки текут, и, не дождавшись, пока мне дадут вилку, я лезу пальцами в тарелку, беру дымящийся золотистый ломтик, дую на него и засовываю в рот. Кто-кто, а мой дед умеет жарить картошку! Я даже глаза закрываю от блаженства — вкусно!
— Васька! — возмущается мама, и мне приходится открыть глаза. — Сколько раз тебе говорила — не ешь руками! Ты их хоть помыл после жуков своих?!
Руки я конечно же не помыл, но киваю, хотя все прекрасно понимают, что я вру.
— Вася, еще и врешь… — с укоризной говорит мама.
— Да не вру я… Честно. И жуков я не трогал… — А вот здесь я точно не соврал — только лягушку…
— Ага, — ехидно качает головой дед. — Ты ври красиво, чтоб повторить просили…
— Да, правда, не трогал я жуков… — краснея, оправдываюсь я.
— Ну что вы на ребенка напали! — вмешивается бабушка. — Оголодал, Васечка? Небось весь день не кормили? А тебе, Ланочка, давно пора усвоить: вначале приносят столовые приборы и только потом накладывают еду…
— Мама…
— Что — мама? Сколько лет повторяю, а толку? Как об стенку горох… И вообще, выключили бы свою шарманку, — тычет бабушка пальцем в сторону телевизора. — Даже врачи говорят, что есть и смотреть телевизор — вредно.
— А мы и не смотрим. Мы разговариваем, — раздраженно замечает мама.
— И разговаривать, Ланочка, вредно. Когда я ем — я глух и нем…
Чтобы снять всеобщее напряжение, дед разливает самогонку. Олька не пьет, а мне пока не предлагают. Хотя, сказать по правде, мне не очень-то хочется пробовать это пойло с едким запахом, чем-то напоминающим денатурат. Очередь доходит до мамы.
— Светик?
— Не знаю, Семен Арсеньевич…
— Под картошечку…
— Может, немного, чтоб успокоиться… — неуверенно соглашается мама.
Первую рюмку выпивают под традиционный дедушкин тост и Олькино фырканье. Дед всегда благодарит хозяина дома, при этом имея в виду совсем не человека, а домового. Дед мой очень уважает всякие суеверия и частенько спорит с Олькой, закоренелой неверующей Фомой. Вторую — под бабушкино «чтоб здоровы были». Ну а после третьей — маминого «за то, чтобы мы понимали и нас понимали», — обильно закушенной картошечкой и салатиком, за столом наконец-то воцаряется более-менее благодушная атмосфера.
Даже дед с бабулей не устраивают перебранок, а Олька не шипит на меня по поводу того, что некрасиво класть локти на стол и чавкать во время еды. Она, как обычно, пытается доказать деду, что все его россказни про домовых, кикимор и призраков — страшилки для первоклассников и даже Васька, то есть я, их не испугается. Ну, я бы на месте Ольки не был в этом так уверен, но виду не подаю…
— Молодая ты еще, — спокойно возражает дед. — Многого не видела, о многом не слышала… Ты вот думаешь, что если чего-то не видела, значит, этого в природе нет. А природа-то у нас загадочная, Оленька, она так просто тайн своих никому не открывает. Приоткроет свою завесу, поманит и тут же снова закроет. Не хочет она, чтобы человек о ней все знал. Природа — она как женщина. Или женщина — как природа. Вот ты, Васька, в школе физику проходишь? Всякие там радиоволны, заряженные частицы? — Я согласно киваю, вспоминая, правда, вовсе не о радиоволнах, а о майских жуках, которых выпустил в кабинете физики. — А ты, Оленька, когда-нибудь радиоволны видела? Ну, своими глазами? — Оля сердито мотает головой, понимая, куда клонит дед. — Но ты же не станешь отрицать, что они есть? Хоть ты их и не видела…
— Нет, но…
— То-то и оно, что не станешь. А вот чудеса почему-то отрицаешь. Это, дескать, ненаучно…. А кто знает, что ненаучно, а что научно? Может, вся нечисть, все суеверия — тоже наука, о которой мы пока не имеем представления. Так-то, Олечка…
— Ну да, — зловредно хихикает Олька. — А домовой твой — потомок племени мутировавших карликов… А водяной — результат скрещивания доисторической рыбы и пещерного человека…
— А почему бы и нет? — сдуру вмешиваюсь я. — Откуда ты знаешь, может, Земля вообще — инопланетянский эксперимент?
— Тебя, бестолочь, не спрашивают! — кипятится Олька. — Тоже мне писатель-фантаст нашелся! Сиди лучше, помалкивай, когда взрослые разговаривают.
— Взрослая нашлась… В тебе только и взрослого, что росту. Ума-то не прибавилось…
— Вася… — разочарованно смотрит на меня бабушка. — Ты как с сестрой разговариваешь?
Я все жду, что в нашу перепалку вмешается мама, но она сидит молча, крутит в руках стеклянную рюмку, на дне которой плещутся остатки самогонки. Кажется, кроме огранки стекла, ее ничего не интересует. Но я-то чувствую, что это не так…
— Заткнись… — раздраженно шипит Олька. — И чего ты лезешь спорить? Тебе ж все фиолетово…
— Бордово, — передразниваю я, предвкушая, как взорвется Олька.
Но разораться на меня Олька не успевает, потому что в нашу ссору вмешивается дед:
— Ну хватит. За столом ругаться — не дело. А ты, Оленька, учись с братом конструктивно дискутировать. «Заткнись» — не аргумент.
— И ты, Васенька, сестре не груби, — грозит мне пальцем бабушка. — Она все-таки старшая…
Я хочу возразить, что старше — не значит, умнее, но дед меня опережает:
— Кстати, насчет всяких там домовых и водяных… Вы небось и не знаете, почему наша деревня так называется…
— Ворожейка?
— Ворожейка. И почему дом наш на отшибе стоит, тоже не знаете? — Дождавшись нашего притихшего «нет», дедушка продолжает: — А вот, между прочим, название-то это ей дали не просто так. И дом наш не простой. Тут целая история…
По Олькиным глазам читаю, что сейчас она назовет деда «выдумщиком» и сказке конец. Поэтому я опережаю Ольку и с мольбой в глазах и в голосе прошу:
— Деда Сема, расскажи…
Когда-то давным-давно приехала в здешние края одна семья: мать, дочь и внучка. Мать была совсем старая бабка, еле ноги волочила, дочери шел третий десяток, а внучка — совсем крошечная девочка, младенец еще. Поселились они в старом доме, что на отшибе стоял, — в этом доме никто до них и жить-то не хотел…
Откуда семья взялась, как жила, кто отец младенца, — того никто не знал. Только ходили среди деревенских страшные слухи, что ровно в полночь старая бабка оборачивается черной кошкой и бродит по деревне, наводя порчу на местных жителей. И впрямь выходило: то скот поляжет, то дитя у кого захворает, а то и вовсе кого-нибудь в лесу деревом завалит… Да и выглядела старуха как заправская ведьма: уши остренькие, торчком, патлы черные, горб, как целая гора, а зуб один передний длиннее всех прочих да такой кривой, что на соседний заходит. А как посмотрит на кого, так холодок по коже. Глаза ажно желтые, взгляд — жуткий, нечеловеческий…
Допекать семью боялись. Что как обе ведьмы всю деревню истребят? Вскоре средненькая, то есть дочка, захворала: бледнела и чахла день ото дня все сильнее, как будто каждую ночь кровь из нее выпивали. Деревенские крестились, на ее страдания глядючи, думали, что старуха из родной дочери жизненные силы забирает…
Прошел месяц, прошел другой, пошел третий, и дочка померла, оставив маленькую девочку на руках у своей матери. В деревне вроде бы и поспокойней стало: и скот болеть перестал, и люди все здоровенькие. Ведьму старую не видно и не слышно, только девочка ее по двору да по лесу бегает, и присмотреть за ней некому.
Шли годы, девочка росла и превратилась в девушку, да такую красивую, что любо-дорого посмотреть. Волосы как пшеничное поле, глаза как небо ясным днем, губы как ягода земляники. Да и ласковая, всем на удивление, дружелюбная. Если кому какая помощь нужна, всегда поможет, никогда не откажет. Поначалу деревенские ее стереглись: мало ли чего от ведьмовского отродья ждать? А потом привыкли, даже в гости звать стали, да только она отказывалась. Имени ее никто не знал, да она и не сказывала, так что прозвали ее Ворожейкой, из-за бабкиного ведьмовства.
Бабка ее, та, что несколько лет из дому носа не казала, вскоре совсем зачахла и померла: то ли от старости, то ли от болезни какой, никто не знает. Только как отдала она богу душу, начали в деревне твориться всяческие чудеса.
Неподалеку от ведьмовского дома стояла изба деда Никифора. Он девчонки ведьмовской никогда не чурался: то ей хлебушка даст с молоком, то сказку расскажет, то по головке погладит. Добросердечный старик понимал, что маленькое дитя за грехи родных неответственно. Только родни никакой у деда Никифора не было, и беден он был как церковная мышь. Дочка его давным-давно в город уехала, на раздобытки, и ни слуху ни духу от нее не было.
И тут вдруг, ни с того ни с сего, возвращается Никифорова дочка. Да не одна: с мужем и внуками. Разодетая, как королевишна какая, вся в перстнях и бусах нарядных. Дед Никифор дочь-то сразу не признал, а как признал, так и сел на пороге. Аж разрыдался бедолага от негаданного счастья. А дочка с тем приехала, чтобы отца своего в город забрать.
Уезжая, об одном кручинился дед Никифор: что соседка его, Ворожейка, совсем одна остается…
Проводили деда Никифора, три дня всей деревней гуляли. А как уехал дед, так чудеса и продолжились.
Жила в деревне старая знахарка, Дементьевна. Собирала знахарка травы, отвары целебные готовила и всю деревню лечила. Дементьевна баба была хорошая, жила скромно, о себе не говорила, но и чужих сплетен не разносила. Одна только беда была у Дементьевны: еще в детстве обожгла она себе лицо, когда тушила огонь в отцовском доме. Так всю жизнь, горемыка, и прожила с ожогом — замуж-то ее никто и не взял, детей не народилось. Хоть на старости мечтала Дементьевна с божеским лицом походить, в зеркало без слез поглядеть. И сбылась вдруг ее мечта. Как-то утром просыпается Дементьевна, а от ожога — и следа не осталось. Личико гладкое, как у ребенка. Старая аж в пляс пустилась на радостях, а потом всю деревню обошла, о чуде рассказать.
На знахарке деревенской чудеса не закончились. Через месяц у жены дровосека сын с постели поднялся — десять лет лежал не вставая. Деревом его завалило, когда семью дровами на зиму запасал. А тут встал как ни в чем не бывало, мать чуть от счастья оземь не грянулась…
Стали деревенские думать-гадать: что ж это за чудеса у них творятся? Может, какой особой силой здешняя земля обладает? А кто-то возьми да и вспомни про Ворожейку: не иначе как она все эти чудеса натворила…
Не поправилась во всей деревне только кривая Ермилиха, окосевшая на правый глаз лет двадцать тому назад. Эта самая Ермилиха слыла жутко вредной бабой, не то из-за глаза, не то из-за чего другого. Она пуще всех ненавидела «ведьмовское гнездо» и маленькую еще Ворожейку ругала на чем свет стоит, стоило той рядом с Ермилихиным домом появиться. Почуяла Ермилиха, куда народ клонит, и сказала:
— Ох, наплачетесь вы еще от этой ведьмы, вспомните меня. Вползет она к вам в доверие, змея подколодная, а потом ужалит так, что век помнить будете. Яблочко от яблони недалеко падает. Бабка — ведьма, мать — ведьма. И дочка такая же, только похитрее их обеих будет…
А народ в деревне темный: чудеса — чудесами, а Ермилихины слова запомнили. Ворожейку спрашивать побоялись — мало ли чего…
Прошел месяц, прошел другой — никаких чудес. Ворожейка по дому хлопочет, бедняжечка, старается то здесь, то тут подлатать. То крыша у нее протечет, то скамья сломается, а то ступенька провалится. А помочь-то некому: все одна да одна… Глядел на эти страдания молодой дровосек — тот самый, который с постели-то поднялся, — да и начал к девушке захаживать и всякую помощь оказывать.
Ермилиха как заприметила такие дела, так и понесла по деревне слушок, что, дескать, ведьмовское отродье парня молодого к себе приворожила. Ей-то завидно, что к Ворожейке такой жених захаживает. У Ермилихи дочка на выданье, только сватать эту дочку никто не хочет. Женихов-то в деревне завидных мало, а дровосек — парень золотой. Статный, высокий, глаза голубые, руки сильные. Он этими руками что хошь сделать может: и дерево свалить, и девушку обнять. И душа у него добрая, со страданиями знакомая.
Помогал дровосек Ворожейке, помогал, да и влюбился в девушку по самые уши. Но взаимности от нее никакой ему не было. Как будто боялась она его, сторонилась даже. Сколько раз звал ее дровосек прогуляться с ним вечером по деревне — все отказывалась. Да так при этом бледнела, что казалось ему, за оскорбление Ворожейка приглашения такие почитает.
А Ермилиха, баба глупая, но хитрая, заприметила, что на вечерних гуляньях Ворожейки не видать. Стоит солнышку сесть, так сразу она в дом уходит и до самого рассвета из дому носа не кажет. Знать, боится чего-то, смекнула Ермилиха, но болтать о том не стала, приберегла мыслишки черные до удачного часа.
Недолго пришлось дожидаться Ермилихе. Заболел в семье дровосека второй ребенок, маленький Ефимка. Какими Дементьевна отварами его ни потчевала, никак мальчонка не поправлялся. Вот пришла Ермилиха в дом дровосека и давай Ефимкиной матери про Ворожейку рассказывать. Мол, и ведьма она, одного сына приворожила, другого в домовину утянет, и такая она, и сякая… Слушала ее бедная женщина и не знала, что думать. Сыпались на ее голову всю жизнь одни несчастья. Мужа давно уж потеряла, а детей потерять совсем страшно…
А тут, как назло, у Ермилихиной соседки маленькая дочка захворала. Поняла Ермилиха свою выгоду и пошла по деревне вопить:
— Что ж это деется?! Ведьма маленьких детей на тот свет забирает!
А народ в деревне помнит слова-то Ермилихины. Помнит и бабку Ворожейкину, самую что ни на есть ведьму. Тут еще Ермилиха козырь свой из рукава вытянула:
— Что ж эта Ворожейка как ночь, так в доме прячется? И на гуляньях ее ни разу не видели? Может, оборачивается она кошкой, как бабка ее, и порчу на нас наводит? Что как ворваться нам в ее избу да посмотреть, как ведьма кошкой оборачивается?
Тут совсем обезумели деревенские от ярости тупой да от любопытства неуемного. Позабыли начисто, сколько хорошего сделала для них Ворожейка. Позабыли и про деда Никифора, и про Дементьевну, и про молодого дровосека. Похватали, что под руку попалось, и кинулись к Ворожейкиному дому с воплями:
— Хватай ведьму!
Стучались, стучались, да никто к ним не вышел. Порешили дверь высадить, в которой вчера еще молодой дровосек петли чинил. Высадили дверь, вбежали в дом. Стоят, по сторонам оглядываются — черную кошку ищут. А кошки-то и нет…
Хотели в комнаты бежать, да не успели. Вышла к ним старушонка, сухонькая такая, маленькая да безобидная.
— Чего, — говорит, — вам надо? Что ж вы честных людей среди ночи беспокоите?
Народ опешил. Даже Ермилиха слова вымолвить не смогла. Кто-то додумался спросить, где Ворожейка, а старушонка ответила:
— В город уехала внученька. А я — бабка ее. По отцу.
Так и разошлись ни с чем. А старушонки на следующий день и след простыл. Не вернулась и Ворожейка, ни через день, ни через год. Молодой дровосек совсем пригорюнился, целыми днями пропадал в лесу, домой возвращался затемно, только заночевать. Так и не женился, бедолага, по Ворожейке своей сох…
Ровно через год вернулся в деревню дед Никифор. Как узнал через соседей, что приключилось, сел на крыльцо и заплакал.
— Что ж, вы, — говорит, — наделали? Как же вы не поняли? Ворожейка всю свою силушку вам отдала… Дар-то бабкин, ведьмовство, для того только приняла, чтобы нам, горемычным, помочь… Потому и была она днем девкой-красавицей, а ночью — старухой немощной. Не под силу было бедняжечке всех нас своими щедротами одаривать. Сил для себя не осталось… Ежели б Ворожейка кривые дела вершила, прожила б она куда дольше. Да не смогла бы она. Душа слишком добрая…
Плакал дед Никифор, сидя на крыльце. Зарыдала и мать дровосека. Поняла, что не ведьмовство ее сына приворожило, а добрая Ворожейкина душа. И что такой души в деревеньке этой больше не сыщется…
— Уже никто не помнит, как раньше называлась деревня, но с тех пор стали звать ее Ворожейкой… Хоть так искупили свою вину жители деревни… — закончил дед. — А дом-то наш как раз и есть Ворожейкин. Может, потому он нам так дешево и достался, что до сих пор деревенские эту легенду помнят…
Вообще-то я не особенно верю во всякие предания, но слушал деда как завороженный. Рассказывать он у нас мастер, правда, не все это ценят. Вот мама, например, не ценит. Меня всегда поражало почему. Ведь она пишет статьи почти о том же, о чем рассказывает дед…
— Семен Арсеньевич, ну хватит детей-то пугать… — укоризненно косится на деда мама. — Ночь уже на дворе, — вздыхает она.
Дедова сказка отвлекла ее от мыслей о папе, но сейчас она снова вспоминает о нем и безнадежно косится на настенные часы, покрытые пушистой пылью. Рейсовые автобусы уже не едут в нашу сторону, и мама это знает. И я это знаю. Но мы оба молчим, как будто это наш маленький печальный секрет.
— А кто тут дети-то? — пожимает дед плечами, оглядывая нашу компанию. — Олечка — совсем уже старушка, Васька — взрослый парень, а Полину Ивановну, по-моему, ничем не напугаешь.
Бабуля не знает, как ей отнестись к дедовым словам. Я прямо читаю с табло ее растерянного взгляда: «Похвала это или оскорбление?»
— Ну, знаете, Семен Арсеньевич, — бормочет она, краснея, — я не думала, что у страха есть возраст.
Дед удивленно смотрит в ее сторону. Я понимаю, что он совсем не то хотел сказать. Со мной такое тоже бывает: брякнешь, а потом приходится оправдываться. Вот как с этим лягушонком на пруду…
— Где же Витечка? — начинает причитать бабуля, и я каждой клеточкой чувствую, как мама съеживается от этого вопроса. — Поздно-то как… Совсем уже стемнело. А до какого часа у вас автобусы ходят?
— Не знаю, — врет мама.
Бабушка — не такой уж частый гость в деревне. Она была здесь всего пару раз, поэтому совершенно не знает расписания. Зато мы знаем: я, Олька и дед. Но все трое молчим, чувствуя себя сообщниками. А мама понимает, что мы молчим только из-за них с папой, и от этого ей становится еще хуже.
Чтобы не видеть наших шпионских переглядок, она встает из-за стола и подходит к окну.
— Слышите? — полушепотом спрашивает она. — Кажется, гром…
И правда, до нас доносятся раскаты грома. Грозы под Тулой сильные, нигде таких не видел. Может, и хорошо, что папа не приедет? Я смотрю на поблекшее мамино лицо и понимаю, что плохо. Понимаю, что сейчас она чего бы только не отдала, лишь бы папа был с нами…
— И правда, гром, — крестится бабушка. — Двери бы закрыть, электричество выключить…
— Бабуль, здесь громоотвод, — как всегда, рассудительно отвечает Олька. — Так что не бойся, твой Илья-пророк на колеснице проскачет мимо… И даже молнией в нас не ударит…
— Много б понимала, — качает головой бабушка. — Ой, какая же у нас молодежь пошла — ни во что не верит. Только в маньяков да в этих еще… экстрасенсов… Кстати, про маньяков. Мне тут знакомая такую историю рассказывала…
— Мама! — раздраженно одергивает бабулю мать. — Может, хватит? Сначала Семен Арсеньевич со своими ведьмами, теперь ты — с маньяками. Вы что, сговорились, что ли?
— Здравствуйте, приехали… родная дочь мне указывает, что говорить… — обиженно поджимает губы бабушка. — Ты что ж, думаешь, я внучкам своим буду про всякую жуть рассказывать?
— Нет, — смеется дед, — только про маньяков.
— А, делайте что хотите, — отмахивается мама, одергивает занавеску, с понятной мне надеждой вглядывается в тревожную мглу и закуривает сигарету, пользуясь тем, что бабушка ее не видит.
А тем временем над нашей крышей разворачивается первый акт грозы.
Нельзя сказать, чтобы Петька Воротничков рос очень послушным ребенком. Но и нельзя сказать, чтобы Петька был совсем уж хулиганом. При маме он изо всех сил старался казаться хорошим мальчиком, а с ребятами во дворе вел себя как обычно. Ну, в общем, как и положено вести себя детям его возраста: шалил, шутил — не всегда смешно, но и не всегда глупо, — и безобразничал — в меру.
Петька Воротничков имел одно пристрастие: он обожал детективы и криминальные хроники. И как Петькина мама, Валентина Федоровна, ни пыталась отучить сына от пагубного пристрастия к «нехорошим фильмам», у нее никак не выходило заставить Петьку отказаться смотреть всякие гадости. Если бы у Петьки был отец, то он, наверное, употребил самое эффективное средство — ремень, но Петькин отец давным-давно ушел в неизвестность, да так оттуда и не вернулся. Так что воспитывать Петьку пришлось матери, а мать, хоть и была довольно строгой женщиной, к физическим наказаниям не прибегала.
И вот однажды, как было всегда, когда Валентина Федоровна уходила на смену — а работала она диспетчером в местном таксопарке, — Петька уселся смотреть свою любимую телепередачу, в которой рассказывали про разных преступников и про то, как доблестная милиция этих самых преступников ловит.
Целый час Петька, с шевелящимися от ужаса волосами, внимал ведущему, который рассказывал про загадочного и ужасного маньяка, терроризировавшего городок Подсосенки. Прозвище у маньяка, Георгия Звонарева, было на удивление незловещим — Пончик — так его окрестили за пончики, которыми он заманивал детей в местный лесопарк.
Петька досмотрел передачу и долго еще не мог прийти в себя. А что бы было, если бы он сам встретил маньяка?! Нет, Петька никогда бы не купился на пончики. Он бы сразу понял: что-то не то… Ну кто возьмет и за просто так купит ребенку пончиков? Как говорит мама: бесплатный сыр бывает только в мышеловке…
Мама! Петька вспомнил, что перед ее уходом на смену он пообещал купить домой хлеба. О том, чтобы идти за хлебом по темени после такой ужасной передачи, не могло быть и речи. Петька, конечно, не трус, но маньяки кого хочешь напугают… А мама? Она придет рано утром и захочет позавтракать своими любимыми бутербродами с докторской колбасой и сыром. А хлеба-то нет… Ну, может быть, хоть кусочек завалялся в хлебнице?
Петька вышел на кухню и, перерыв всю хлебницу, открыл страшную правду: в доме не осталось ни кусочка хлеба. Придется идти… От этой мысли у Петьки мурашки пробежали по коже. Дрожащей рукой он вытащил из шкафа пакет, взял деньги, оставленные на столе мамой, обулся и открыл дверь. На пороге Петька нерешительно остановился, огляделся по сторонам и прислушался. Вроде подозрительных звуков нет и по лестничной клетке никто не бродит. Кажется, пока пронесло…
Возле лифта Петька снова остановился и несколько раз подумал, стоит ли рисковать. Что, если маньяк притаился в лифте и ждет только того, чтобы Петька зашел? «Ну уж нет, — подумал Петька. — Прогуляюсь-ка лучше пешком. Чтобы уж наверняка… Все-таки шестой этаж — совсем не высоко…»
На выходе из подъезда Петька столкнулся с соседом, Михаилом Витальевичем. Слабая лампочка еле-еле освещала лестничную клетку, поэтому Петька разглядел только темную куртку да кепку, из-под которой блеснули очки.
Маньяк! Насмерть перепуганный Петька шарахнулся в сторону, но тут же услышал удивленный голос:
— Эй, Петюха! Ты чего шарахаешься?
— Михал Виталич… — облегченно вздохнул Петька, чувствуя, как сердце прыгает где-то под горлом. — Это вы…
— А кто ж еще-то? Куда на ночь глядя собрался?
— За хлебом, — мужественно ответил Петька. — А то мама без завтрака останется.
— Молодец, Петюха, правильно. Маме надо помогать. Она у тебя одна…
Петька возблагодарил Всевышнего за радостное избавление и осторожно двинулся дальше. На улице темно и безлюдно. Даже бабки, которые обычно сидели на лавочке около дома и перемывали косточки всем его жителям, куда-то исчезли. Как Петька ни храбрился после встречи с соседом, страх снова обуял его. Чтобы отогнать страх и почувствовать себя не таким одиноким на пустой улице, Петька начал насвистывать песенку про «гранитный камушек в груди», но легче ему не становилось.
Петька уже миновал мусорные контейнеры, когда услышал это. На вымершей осенней улице за его спиной раздались шаги… Недолго думая, Петька ускорил шаг. Невидимый спутник тоже зашагал быстрее. Петька бы с радостью позвал на помощь, но вряд ли в темном переулке рядом с мусорным контейнером кто-то его услышит…
«Что делать-то?! — задыхаясь от страха, подумал Петька. — Кричать — нет смысла, бежать — тоже, уж меня-то он точно догонит». Эх, надо было ходить на уроки физкультуры, а не отмазываться липовыми справками, которые раздобыл для него одноклассник Пашка Сойкин…
Петька смекнул, что единственное его оружие — это хитрость. Раз помочь некому, а бегает он плохо, значит, надо постараться обхитрить маньяка. Пусть себе маньяк думает, что Петька ничего не заподозрил, а Петька тем временем сообразит, как выкрутиться из этой истории… Главное — не выдать себя, не показать маньяку, что он догадался…
Собрав всю храбрость, которая оставалась в раздираемой ужасом душе, Петька замедлил шаг и продолжил насвистывать песню про «гранитный камушек». А маньяк поверил в Петькину хитрость и, решив, что мальчик совсем его не боится, окликнул Петьку:
— Простите, пожалуйста! Можно вас на секундочку?
У Петьки пересохло в горле. Теперь он точно знал, что не ошибся. Зачем, спрашивается, незнакомцу понадобилось окликать его?! Конечно же его невидимый преследователь — это маньяк! У Петьки отпали последние сомнения. Главное, не выдать себя! Не дать маньяку понять, что он, Петька, что-то заподозрил.
Петька остановился и обернулся, стараясь при этом сделать самое что ни на есть невозмутимое лицо. Он часто так делал, когда мама задавала ему каверзные вопросы вроде «а что ты, Петька, получил за сочинение?». Теперь эта хитрость ему пригодилась…
Перед ним стоял мужчина лет сорока, одетый в длинный плащ с высоким воротником. На носу — очки, лицо — озадаченное, как у ботана. Петька именно так и представлял себе маньяка: с виду незаметный, а на самом-то деле…
— Здравствуйте, — выдавил из себя Петька, изо всех сил стараясь не показать, что испугался. — Это вы меня… звали?
— Да, да… Вы уж меня простите… У меня такое дело… Не совсем обычное… — сбивчиво начал объяснять маньяк.
«Куда уж необычнее, — внутренне содрогнувшись, подумал Петька. — Сейчас начнешь предлагать мне пончики… А потом — вспоминай, как звали…»
— Видите ли, юноша… Кстати, как вас зовут?
«Ну вот, еще и имя мое понадобилось! Он что, нацарапает его на дереве, под которым собрался меня закопать?!»
— Сашка… — на всякий случай соврал Петька. И тут же побледнел: он только сейчас заметил, что из кармана плаща незнакомца торчит рукоять ножа. Скорее, даже не ножа, а кинжала… Рукоятка была здоровая, блестящая, вся в затейливых завитках. Скольких он уже укокошил этим кинжалом?! Петька почувствовал, как от ужаса волосы встали дыбом.
— Так вот, миленький вы мой Сашка… Мне очень нужна ваша помощь.
«Что ж делать-то?!» — лихорадочно соображал Петька, но в голову, как назло, не приходило ни одной дельной мысли. Вот если бы хоть кто-то прошел мимо! Хоть кто-то заметил Петьку рядом с этим жутким типом! Тогда можно было бы закричать и отскочить подальше, чтобы маньяк не успел пырнуть его своим кинжалом с огромной рукоятью…
А маньяк тем временем продолжал рассказывать Петьке историю, которую, наверное, поведал уже не одному мальчишке…
— Понимаете, Саша, у меня есть жена… Но мы… как бы это сказать… давно уже расстались… И ребенок еще есть… и его я тоже очень давно не видел… — Маньяк явно волновался и говорил нескладно. «Наверное, понял, что я догадываюсь», — испугался Петька и постарался улыбнуться, чтобы отвести от себя подозрения. — Сейчас, наверное, он — твой ровесник… Они вот тут, на этой улице живут… И я очень хочу, ну, в общем… — запнулся маньяк и, к Петькиному ужасу, потянул руку к карману.
Бежать! — решил Петька и тут же почувствовал, что ноги стали каменные, как у статуй в Пушкинском музее. От страха он даже рукой не мог пошевелить. Неужели это конец?! — подумал Петька и зажмурил глаза, чтобы не видеть ни зловещей ухмылки маньяка, ни огромного кинжала в его руке. Он пытался вспомнить что-то хорошее, но перед глазами стояла только мама, которая почему-то, совсем некстати, грозила ему пальцем.
— Саша, вам что, плохо? — донесся до него отчего-то испуганный голос маньяка. Мама, грозящая пальцем, куда-то исчезла, и Петька, все еще не понимая, что произошло, решился открыть глаза. — Может, врача? — поинтересовался маньяк, глядя на Петьку удивительно участливым и обеспокоенным взглядом. — Что-то вы неважно выглядите, мой юный друг… Как будто побледнели даже…
И тут Петька увидел, что огромный кинжал, который со страху да по темени померещился ему в кармане незнакомца, — всего-навсего пластиковая игрушка, одна из тех, что продаются в детских магазинах.
— Нет, нет, все нормально, — пробормотал Петька, чувствуя, как щеки краснеют от стыда. — Так вы что-то про сына говорили…
— Ну да. Я домой хочу вернуться, к семье. А с пустыми руками кто же приходит? Вот я и купил эту игрушку, а теперь не знаю, нужна ли она ему в таком-то возрасте… Увидел вас, мой юный друг, и решил с вами посоветоваться… Вот вам бы чего хотелось?
Петька стал объяснять несостоявшемуся маньяку, что хотел бы он игровую приставку или, на худой конец, кассету с прикольными мультфильмами. Незнакомец слушал его лепет, внимательно кивая, а потом, поблагодарив, ушел искать цветочный магазин, чтобы купить бывшей жене букет ее любимых чайных роз. Петька долго еще стоял рядом с мусорным контейнером и чувствовал себя полнейшим идиотом. За хлебом он так и не сходил, потому что шестое чувство настоятельно советовало ему идти домой. А через полчаса в дверь позвонили. Когда Петька посмотрел в глазок, то увидел «маньяка» с букетом чайных роз в руках. Позабыв о всякой осторожности, Петька открыл дверь.
— Саша? — растерянно поинтересовался «маньяк». — А что… что ты тут делаешь? А где… Валентина Федоровна?
— Я — Петька, — поправил его Петька. — А мама на работе.
Нужно ли говорить о том, что с тех пор, как домой вернулся отец, Петька никогда больше не смотрел криминальные передачи. И дело было вовсе не в том, что Петькины родители воспользовались традиционным средством воспитания — ремнем. Просто с тех пор, стоило кому-то заговорить при Петьке про маньяков, его щеки немедленно заливал румянец…
— Ну вы, как всегда, в своем репертуаре, Полина Ивановна… — с улыбкой смотрит на бабушку дед. — Вечно морализируете…
— Это почему — морализирую? — взвивается бабушка.
— Да потому. Петька Воротничков смотрел «вредный» телевизор, по которому ничегошеньки хорошего не показывают, и именно поэтому с ним случилась такая история… А еще потому, что Петька не слушался маму…
— К вашему сведению, Семен Арсеньевич, не я ее придумала. Мне рассказала соседка, а соседке…
— А соседке — еще одна соседка, а той соседке — дальняя родственница…
— Да хватит вам уже! — не выдерживает мама. — Сколько можно?
Зря она это сказала: бабушка поворачивается к ней, видит в ее руках очередную сигарету и немедленно начинает ворчать по поводу табачного дыма и несчастных маминых легких. Чтобы не нагрубить бабушке, мама сбегает на терраску, где вовсю грохочет гром, а за москитной сеткой мелькают стальные всполохи молний.
— Ланочка, ну хватит тебе злиться! Я же знаю, все это из-за Витечки! — кричит бабушка. — Я же тебя предупреждала — все они такие! У всех командировки, а в командировках — худенькие длинноногие цыпочки! — продолжает бабушка, выскакивая на терраску, наверное, за тем, чтобы допечь маму окончательно.
У нас с Олькой вытягиваются лица, один дед держит себя в руках, хотя и видно, что он изрядно возмущен бабушкиными словами. Чтобы немного отвлечь и нас, и себя, дед выбирается из-за стола и, повернувшись к нам, начинает изображать бабушку.
— Да я же говорю, все они такие! — убежденно, совсем как бабушка, трясет головой дед. — Прямо маньяки настоящие! Куда ни глянь — одни бабники… Олечка, а ты что смеешься? Вот молодежь пошла, не слушает стариков… А ты бы вот слушала бабушку, она тебе плохого не посоветует… И ты, Васечка, мотай на ус… А то вырастешь таким же маньяком… Вас, мужиков, вообще надо на поводок посадить, чтобы куда попало не бегали…
Дед входит в раж, пародирует бабушкины интонации, мимику и даже походку. Выходит так потешно, что мы с Олькой держимся за животики. Но праздник на нашей улице продолжается недолго — с терраски возвращается бабушка и, стоя за спиной у деда, наблюдает за его комическими «па». Я пытаюсь перестать смеяться, но смех полностью завладел моим нутром, вырвался из-под контроля. Между попытками подавить приступы смеха я делаю деду знаки глазами, чтобы он заметил бабушку, но дед думает, что меня крючит от смеха, и продолжает веселить нас с пущим азартом.
Комедию прерывает бабушка:
— Пожилой человек, а туда же… Вам не стыдно, Семен Арсеньевич? — Ее узкие губы дрожат — это значит, что бабушка не просто злится. Она в бешенстве.
— Нет, — отвечает дед. Он за несколько секунд успел взять себя в руки — я всегда завидовал этой его способности — и обернуться к бабушке с таким невинным видом, как будто все это время он играл с нами в лото.
— А надо бы! Какой пример вы детям подаете?! Кривляетесь, как мальчишка в детском саду!
— А какой такой пример? Очень даже хороший пример, — невозмутимо отвечает дедушка. — Пусть знают, что жизнь не заканчивается в сорок лет, как принято считать у нынешней молодежи. Да и не только у молодежи. Я так давно вас знаю, Полина Ивановна, так долго… И меня все время не оставляет ощущение, что с годами вы не меняетесь. Как вы были шестидесятилетней в ваши сорок, так и остались в ваши шестьдесят… Влезли в свой саркофаг, захлопнули крышку и лежите там, делясь со своими близкими тошнотворной житейской мудростью, от которой лично у меня отрыжка начинается…
Я с ужасом перевожу глаза с деда на бабушку. Ее губы шлепаются друг о дружку, подбородок дрожит, и я чувствую, что вот-вот и случится что-то страшное. Может быть, бабушка взорвется, как граната, а может быть, убьет деда ненавистью, которая светится в ее взгляде. Но ничего подобного не происходит, потому что бабушка все-таки берет себя в руки.
— Моя житейская мудрость, Семен Арсеньевич, между прочим, основана на личном опыте, — возражает она деду.
— Ага, — кивает дед. — Только зачем вы этот опыт свой личный дочери навязываете?
— Много бы понимали! Я, между прочим, одна ее растила… — с достоинством возражает бабушка и нервно дергает цепочку, на которой болтается маленький крестик.
— И что, по этому поводу она должна в одиночку растить двоих детей?
— Ну, знаете… Я Ланочке зла не желаю, это вы на меня клевещете…
— Конечно, не желаете, — соглашается дед. — Ведь, по-вашему, благо — жить в вечной паранойе, в постоянном страхе, что тебя бросят. Бояться, подозревать, ненавидеть воображаемых соперниц, трястись из-за каждой командировки… Вот это — благо. Это вы называете — быть готовой к неприятностям, быть…
— Ну хватит! Я просто не хочу, чтобы Ланочка…
— Прожила вашу жизнь? Так, Полина Ивановна? Тогда оставьте ее в покое. Пусть проживет свою собственную.
Сказать по правде, я с дедушкой полностью согласен, хотя и не совсем понимаю, что он там болтал про саркофаг, в котором лежит бабуля. Но это — не главное. Главное — согласна ли мама. Я уверен, что она стоит сейчас на террасе, выпуская из пересохших губ струйки дыма цвета голубиных перьев, и смотрит, как молнии раздирают небо в клочья.
— Ну что вы тут? Опять ссоритесь? — раздается усталый мамин голос. — Чего опять случилось?
— Все в порядке, мам, — отвечает за наших стариков Олька. — Тебе показалось.
Деду и бабушке снова становится стыдно — рассудительная внучка опять показывает им хороший пример.
— Садитесь, Полина Ивановна, — примирительным тоном предлагает дед. — В ногах ни правды, ни кривды не имеется.
Бабушка садится за стол, но делает это как-то безучастно. Она все еще не отошла от разговора с дедом и, кажется, думает над его словами. Над домом снова раздается треск и грохот, в этот раз он куда сильнее, чем был раньше. Я чувствую, как под моими ногами ходит пол, как будто много-много крыс снуют туда-сюда под деревянными досками.
— Чего ж это делается?.. — испуганно шепчет бабушка. Она даже ноги над полом подняла, до того ей страшно. Я инстинктивно следую ее примеру. Мне тоже страшно, хоть я и понимаю, что все это — не происки сатаны, а просто очень сильная гроза.
— Гроза, Полина Ивановна. А дверь кто-нибудь закрыл?
Мама отрицательно качает головой:
— Забыла. Сейчас пойду…
— Не надо, я сам…
— Семен Арсеньевич, а в нас точно молния не ударит?
— Ба, не говори глупостей, — раздраженно встревает Олька.
— Ты как с бабушкой разговариваешь? Лучше б выключили свою шарманку, в нее, как пить дать, ударит!
— Девочки, не ссорьтесь. Не ударит, Полина Ивановна. Разве что Рогатый к нам в гости наведается…
— Да что ж это такое… — невольно ежится бабушка. — Ланочка, скажи ему, чтоб не шутил такими вещами…
— Семен Арсеньевич… — укоризненно косится на деда мама.
Дед, не обращая внимания на пугливых женщин, идет на терраску, чтобы закрыть дверь. И тут все мы застываем, кто от страха, кто от удивления. Из темноты неосвещенной терраски перед нами ясно вырисовывается… бледное лицо молодого человека. Бабушка вскрикивает, прижимает руку к груди, чтобы нащупать заветный крестик, мама застывает с очередной неприкуренной сигаретой в руке, дед молча разглядывает таинственного пришельца, пытаясь понять, кто он: человек или призрак.
— Паша! — взрывает наше оцепенелое молчание Олька, и только сейчас до меня начинает доходить, что наш загадочный гость вовсе не потустороннее явление, а обыкновенный псих, который приперся в такую даль, в такое время, в такую погоду только для того, чтобы увидеться с моей сестричкой.
— Паша? — прищуриваясь, переспрашивает мама. — Оль, а это кто?
— Это… — смущенно бормочет Олька. — Это…
Свою сестричку я видел такой смущенной только тогда, когда она приносила домой цветы и ее спрашивали, откуда они. Я понимаю, что Олька просто не может ответить, поэтому отвечаю за нее:
— Мальчик с цветами!
— Заткнись! — гневно зыркает на меня Олька.
Можно подумать, я соврал… Мне даже обидно становится.
— А… — светлеет мамино лицо. — Простите, я не поняла. Дочь о вас ничего не рассказывала. Она у нас такая скрытная…
— Да уж… — оживает бабушка. — Вы ж замерзли совсем, промокли… Давайте-ка, проходите, сейчас мы вас согреем…
Мальчик с цветами, то есть Паша, нерешительно мнется на пороге. Руки у него — за спиной, как у заключенного. Я вижу, что в них что-то блестит. Мама берет его за локоть и почти что заталкивает в комнату. Паше волей-неволей приходится вытащить из-за спины руки, и теперь все видят, что в них — обернутые прозрачной пленкой тигровые лилии.
— Это тебе, — бубнит он в сторону Ольки. Щеки у нее такие же пунцовые, как и у него.
Подробности этой романтической истории мы узнаем, когда Пашка, уже переодетый в дедовы шмотки, болтающиеся на нем мешком, и вытертый маминым полотенцем, садится за стол. Они с Олькой поссорились за день перед ее отъездом из-за какой-то ерунды — теперь-то я понял, почему сестренка всю дорогу куксилась и раздражалась, — и Пашка тщетно пытался вымолить у моей сестрички прощение. Поскольку это ему не удалось, Пашка позвонил Катюхе, Олькиной подруге, в надежде услышать, что его благоверная все-таки не приняла окончательное решение о разрыве. От болтливой Катюхи Пашка узнал, что предмет его обожания уезжает не в Крым, а в деревню, адрес которой Катюха, гостившая у нас прошлым летом, ему немедленно продиктовала. Опоздав на последний рейсовый автобус, Пашка готов был впасть в отчаяние, но все же не сдался и решил добраться до любимой на попутках, что блестяще ему удалось. А еще Пашка покаялся во всех своих грехах и был прощен. Честно говоря, если бы моя сестричка не простила этого несчастного умалишенного, я решил бы, что у нее совсем нет сердца…
— Давай-давай, — подбадривает все еще смущенного Пашку дед. — Налегай на картошечку. И самогоночку не забывай….
— Что ж вы мне спаиваете будущего зятя? — делано возмущается бабушка.
— Ба! — искренне возмущается Олька, для которой слово «зять» почти что ругательное. Рядом с Пашкой она не растеряла своей рассудительности, но все мы относимся к ней уже по-другому, с большим теплом и с меньшей серьезностью.
Дедушка общается с Пашкой как с равным, и это помогает парню расслабиться. А вот бабушка так и норовит поздравить Ольку с удачным выбором и подчеркнуть ее новое положение:
— Ишь ты, наша тихоня… Какого парня отхватила! Ты теперь, смотри, держись за него. И Катюху свою близко не подпускай. А то знаю я этих подруг — враз отобьют…
— Полина Ивановна, опять вы за свое…
— И правда, мам, перестань глупости болтать. Видишь, Паша уже совсем засмущался. И Ольке твои разговоры ни к чему.
— Ох, не слушаете вы меня… А я, между прочим, непростую жизнь прожила…
Я вижу, как Олька молитвенно закатывает глаза: лишь бы бабушка снова не начала петь свою песню о неудавшемся браке. И Олькины молитвы услышаны — дед демонстративно хлопает себя по лбу и восклицает:
— Вот ведь, старый дурень, дверь-то я не закрыл. Сейчас натечет — завтра весь день вытирать будем!
— Ну что ж вы, Семен Арсеньевич… А что как молния в дом залетит? — трепещет бабуля, прислушиваясь к очередному громовому раскату. — Ланочка, помнишь Сергея Ильича? — Мама кивает. — Так вот к нему на дачу залетела такая штука. А он только проснулся — явь ото сна отличить не может. Хорошо, работник, тот, что баню Сергею Ильичу отстраивал, разбудил беднягу. Из-за молнии этой проклятой начался пожар. Загорелись занавески, ну а с них и весь дом. Дом, слава богу, спасли, а вот мебель почти вся погорела. А жалко, такая хорошая была… Благо Сергей Ильич — человек с юмором. «Ну ее, — говорит, — эту мебель. Если б я сгорел, она бы мне все равно не пригодилась. Разве что гроб из нее сколотили». Как же эта молния-то называлась?..
— Шаровая, — подсказывает дед. — Ладно, сидите, сейчас закрою.
То ли правду дед рассказывал про Ворожейкин дом, то ли просто в эту ночь у нас такое везенье, но с терраски дед возвращается не один. Рядом с ним я вижу… Вику, свою недавнюю знакомую, вымокшую, взъерошенную, с заплаканными глазами и лягушкой в руках.
История повторяется с небольшими изменениями. Бабушка истошно крестится, мама недоуменно приглядывается к незнакомой девочке, бледной, как привидение, а дед только пожимает плечами. На этот раз восклицаю я:
— Вика!
— Я ее знаю, — объясняет за меня дед. — Это дочка Аллы Рогожиной. Они в Ворожейке иногда отдыхают. Ты что, с мамой поссорилась?
Вика растерянно кивает. Я, уже не в силах больше сидеть и молчать, выскакиваю из-за стола и подбегаю к Вике. Конечно, нет во мне сестричкиной скрытности, но что ж с этим поделаешь…
— Из-за лягушки? — спрашиваю я дрожащую от холода Вику. Она молча кивает, стараясь не показывать мне свое заплаканное лицо. — Я же говорил, влетит…
— Надо бы ее домой отвести, — вмешивается растерянная мама. Она, кажется, совсем потерялась в этой веренице странных ночных гостей.
— Да уж, а то мать ее небось обыскалась.
— Не обыскалась… — шепчет посиневшими губами Вика. — Думаете, я ей нужна?..
— Ври красиво, чтобы повторить просили, — улыбается дед. — Ну как это — не нужна? Она же мама твоя… Только сейчас мы тебя не поведем. Отсидишься, обсохнешь… Куда по такой грозе шлепать?
— Того и гляди, молнией шарахнет, — крестясь, соглашается бабушка. — Верно вы говорите, Семен Арсеньевич. Пусть девочка грозу переждет, а потом и отведем до дома…
— Садись, Вика, за стол, — по-взрослому предлагаю я, но совсем не из-за того, чтобы все видели, какой я уже большой мальчик, а потому, что мне и впрямь больно смотреть на продрогшую Вику. — И плащ снимай.
— А лягушка? — шепчет Вика, и я понимаю, что без своей царевны она и шагу не ступит.
— Лягушку — в банку, — предлагает дед и ловко вытаскивает из тонких Викиных пальцев маленькую желтоглазую гостью. — А на дно — петрушки набросаем.
Вика улыбается счастливой улыбкой, а я горжусь своим дедом. Его выдержке и смекалке можно только позавидовать. Что бы я делал, если бы у меня не было деда?
— Вот я и говорю, дом-то Ворожейкин, — озвучивает дед мои мысли и кивает на Вику и Пашку. — Видишь, сколько нежданных гостей? — поворачивается он к Ольке, которая только плечами пожимает в знак своего несогласия.
— И незваных, — виновато добавляет Пашка. Наконец-то я вижу, как этот парень улыбается: улыбка у него очень приятная. И глаза добрые, как у собаки. И чего он нашел в правильной Ольке? — думаю я, разглядывая новоиспеченного жениха сестры. Красивая, конечно, но вредная — просто ужас…
— Да ладно тебе, — улыбается ему дед. — Мы любым гостям рады. Правда, Полина Ивановна?
— Конечно, Семен Арсеньевич, — с удивительной покорностью соглашается бабушка, которая в этот момент старательно разглядывает Вику, занявшую за столом почетное место рядом со мной. — И впрямь мистика какая-то… — бормочет она не то про Вику, не то про весь этот странный вечер, а точнее, ночь. Еще пару часов назад я думал, что меня положат спать, но теперь можно не бояться. Я, как-никак, отвечаю за свою гостью, а мама и дед в таких вопросах — понимающие люди. — Гроза эта страшная одна чего стоит, — не унимается бабушка. — Вы, Семен Арсеньевич, хоть на этот раз дверь закрыли?
— Закрыл, Полина Ивановна, не бойтесь. Да и потом, что с нее, с двери-то? Призраки, если надо, и через нее пройдут…
Я бы посмеялся вместе с дедом над вытянувшимся лицом бабушки, но тут всем стало не до смеха, потому что в доме погас свет. Взял и погас ни с того ни с сего. Хоть я и не последний трус, но, вглядываясь в кромешную тьму, сразу вспоминаю и дедовы россказни про Ворожейку с ее страшной бабкой, и бабулиных маньяков…
Страшно не только мне — это я понимаю по гробовому молчанию, воцарившемуся за столом. И вдруг вспоминаю, что рядом со мной Вика, которая тоже не подает никаких признаков жизни — даже сопения. В страхе, но уже не за себя, я начинаю шарить под столом рукой и успокаиваюсь: среди тяжелых складок скатерти лежит сжатая в кулачок Викина рука.
— Ай! — взвизгивает Вика.
— Кто это?!
— С нами крестная сила!
— Да что случилось-то?!
— Вика, это я… Не бойся… — шепчу я на ухо девочке и чувствую, что моя пугливая подруга потихоньку начинает дышать.
— Всем команда: успокоиться и не паниковать, — раздается дедушкин голос. — Ничего страшного, такое бывает. На трансформаторной будке электричество отключили — гроза ведь…
— Гроза?! — переспрашивает бабушка, и я хоть не вижу, но чувствую, как истошно она крестится. — А в подвале тоже гроза ваша воет?
— Полина Ивановна, ну что вы, в самом деле… Галлюцинации у вас, что ли, начались со страху? Никто нигде не воет. Сейчас найдем свечку, и вам стыдно станет, что всех пугаете.
— Семен Арсеньевич? — слышу я напуганный голос мамы.
— Да, Светик?
— Галлюцинации у нас обеих. Я тоже это слышу. Там правда кто-то воет и кричит.
— Господи, помилуй нас грешных… Отче наш…
— Бабуль, хватит паниковать. Васька, если это ты — дождешься!
— Да не я это, Олька. Сама посуди, как я могу из погреба вопить, когда я здесь…
— Не умничай…
— Тише… Слышали? Снова воет…
— Ну все, я пошел за свечкой…
— Как ты ее в темноте найдешь?
— Давайте я помогу…
— Черт-те что… — Раздается звук падающей табуретки. — А ведь точно, стонет кто-то…
— Говорила вам, Семен Арсеньевич, не шутите с нечистым на ночь глядя… Дошутились, Господи прости…
От всех этих всеобщих обсуждений, от воя, раздающегося совсем рядом с нами, меня самого охватывает страх. Но мысль о том, что рядом Вика, при которой я не имею права бояться, не дает мне впасть в панику, закричать и броситься искать на ощупь в темной комнате кого-нибудь из взрослых.
Хвала моему деду — наконец-то он находит свечку. Наступает какое-то облегчение, и, кажется, даже вопли в погребе приутихли.
— Что это было? — спрашивает бледная как смерть бабуля. — Я чуть богу душу со страху не отдала…
— Да Васька небось подшутить решил, — зло косится на меня Олька.
— Спасибо, сестренка. Чуть что, сразу Васька…
— Ох ты, господи, кажется, опять началось…
И точно, до нас снова доносятся стоны, которые как будто стали сильнее.
— Пошли в подвал, — мрачно предлагает дедушка.
— Все вм-месте? — заикаясь, уточняет бабуля.
— Хотите — оставайтесь здесь, в гордом одиночестве.
— Н-нет, лучше я с вами…
Я смотрю на Вику, лицо у нее совсем бледненькое. Еще бы! Поссориться с матерью и попасть в какой-то странный дом, где мало того что люди странные, так еще и в подвале воет всякая нечисть…
— Да ты не бойся, — успокаиваю я Вику, хотя у меня самого на лице написано, что я боюсь, вероятно, еще сильнее, чем она. — Может, это не у нас вовсе…
Она кивает, делая вид, что ей совсем не страшно. Обманув друг друга в лучших целях, мы примыкаем к веренице, состоящей из деда, бабули, мамы, Ольки и Пашки. «Мы длинной вереницей идем за Синей птицей…» — вспоминаю я песню из детского спектакля. Правда, очень сомнительно, что Синяя птица обитает в нашем подвале да еще завывает и стонет, как живой человек…
На улице — настоящий конец света. Льет как из ведра, а небо рассекают рапиры молний. До погреба — всего пара шагов, но мне они кажутся целой вечностью. И чем ближе мы к заветной двери, тем вопли становятся отчетливее и тем больше мне кажется, что они — человеческие.
Наконец дед — теперь даже у него ходуном ходят руки — открывает замок, из-за которого они с отцом прошлым летом чуть не поссорились. Я готовлюсь к самому худшему, как тот Петька в бабушкином рассказе, но вместо жуткого монстра, злобной ведьмы, ужасного вампира на свет божий вылезает… мой собственный папа.
— Витька! — бросается ему на шею мама. — Витька, что ж ты там делал?! Как же ты там оказался?!
— П-потом расскажу… — бормочет папа, клацая зубами. — Пустите погреться, я от холода чуть дуба не д-дал…
Вид у него и в самом деле неважнецкий: волосы взъерошены, куртка вся мятая и в паутине, а глаза — красные, как у заправского Дракулы.
— Витечка! — обрадованно вопит бабуля. — Зятек! А Ланочка уже разволновалась, столько всего передумала!
— Мама, что ж вы так кричите? Пожалейте свои легкие… — бормочет папа половиной губ, потому что другая половина занята мамиными губами.
Дед загоняет всех в дом, и наша — уже не вереница, а настоящая куча-мала, потому что все сгрудились вокруг папы и пытаются рассказать ему, как напугались, — заваливается на терраску. Когда папа выпивает кружку горячего чая — от самогонки он почему-то упорно отказывается, — заворачивается в плед и устраивается в старом кресле с исцарапанными подлокотниками, выясняется, что в его истории нет мистики.
— Ты уж прости меня, Ланочка, — целует он маму, которая сидит на корточках рядом с креслом. — Не надо было так уезжать. Я только потом подумал, как все это глупо… Вот и решил вырваться пораньше, приехать в деревню вперед вас, навести порядок… В общем, встретить семью, как положено… Подмести только и успел… Потом приспичило мне, дураку, проверить, осталась ли в подвале с прошлого года картошка. Я еще дверь в дом запер по городской привычке — вот идиот! Ну и полез я в подвал… Помнишь, пап, замок, из-за которого ты мне год назад всю плешь проел? — Дед, посмеиваясь, кивает. — Так вот, не зря проел… Замок-то современный, с приколом. Я дверью хлопнул, а он возьми да и закройся.
— А ключи? — удивляется мама.
— А ключи я, балбесина, снаружи оставил. На кирпич положил, чтобы не потерять… В общем, просидел я там часа два, а потом нашел за ящиками бутылку самогона. Сколько ему лет, я не интересовался — выпил весь для согрева и чтоб нервы успокоить. Потом уснул, а когда проснулся, услышал ваши голоса. Кричал, чуть легкие не надорвал. А вы только часа через три меня услышали…
— Говорила же — выключите свою шарманку, — гнет свое бабуля.
Я всегда сравнивал папу с нашим задумчивым лифтом, и в этом сравнении нет ничего плохого. Да, мой папа действительно такой: задумчивый, рассеянный и подчас смешной. И только с ним могла произойти такая дурацкая история. Ну и что, что дурацкая? Зато со счастливым концом.
— Ах вы, мои дорогие… — умиляется бабушка, глядя на папу, сидящего в кресле, и маму, прижавшуюся щекой к его руке. — И все-таки слушали бы хоть изредка мои советы…
— Знаете что, Полина Ивановна, — улыбаясь, перебивает ее дед. — Сегодня я понял, как отучить вас советы давать.
— И как же, Семен Арсеньевич? — хитро прищуривается бабушка.
— Жениться на вас.
Я не упускаю удовольствия посмотреть на вытянувшееся бабушкино лицо. А потом перевожу взгляд на Вику, которая, кажется, совсем запуталась в перипетиях нашего странного семейства.
— Это он что, серьезно? — глядя на меня удивленными синющими глазами, шепчет Вика.
— Серьезно, — уверенно киваю я, потому что хорошо знаю дедушку…
— И что, он действительно женился на твоей бабке? — лениво потягивается Леха, делая вид, что ему по-прежнему скучно. Я согласно киваю в ответ. — Да, дает дедуля… А сестричка твоя с этим прихехекелем?
— И Олька за Пашку вышла, — подтверждаю я Лехины догадки. — А мама после этого случая перестала ревновать папулю к Лерочке, и правильно сделала, потому что мой отец — как раз из поговорки «любовь до гроба, дураки оба»…
— А Вика? — хитро улыбается Анечка, поскольку заранее знает ответ.
— А Вика стала Викусей, а потом уменьшилась до Куси, — улыбается Куся и с благодарностью смотрит в мои глаза. Теперь уже я не жалею о том, что не поддался на Лехины уговоры пойти спать. Синий Кусин взгляд стоит десяти таких историй и бессонных ночей, даже в компании нудного Лехи.
— А знаете, что самое главное? — спрашиваю я у своих полусонных друзей.
— И?.. — зевая, интересуется Леха.
— Я часто думал потом, что, если бы мы тогда поехали в Крым, ничего этого бы не случилось. Ни папы, по собственной растерянности оказавшегося в подвале, ни мамы, которая поняла, что глупо ревновать половину собственной души. Не говоря уже обо всех остальных. И самой истории не было бы тоже…
— Слишком уж ты сентиментальный, Васька, — снисходительно улыбается Леха. — Не было бы этой истории — была бы другая.
— Такая же интересная? — лукаво спрашивает Куся, и Леха молчит, потому что даже он со всей своей железобетонной логикой не знает ответа на этот вопрос.
Я поворачиваюсь к Кусе и снова, в который уже раз, сознаю, что она — единственный человек, способный понять меня по-настоящему. И что она — самое важное звено в этой истории, без которого вся моя дальнейшая жизнь была бы лишена смысла.
А Куся улыбается, глядя куда-то сквозь меня, в иссиня-черную ночь, совсем не похожую на ночь в нашей деревне с загадочным названием Ворожейка. И за эту мечтательную улыбку я так люблю ее, Кусю…