Вера Ивановна КРЫЖАНОВСКАЯ РЕКЕНШТЕЙНЫ

Часть 1 Габриэль

I. Воспитатель

По одной из прекрасно содержимых дорог прирейнской Пруссии быстро мчалась щегольская карета, запряженная парой лошадей, которыми правил старый кучер в ливрее с графской короной на пуговицах. Сентябрь был на исходе, и осень давала себя чувствовать. Беспрерывно шел мелкий частый дождь, и все кругом тонуло в густом сероватом тумане.

Дорога была гористая, окаймленная с обеих сторон сплошным лесом. Порой сквозь его прогалины открывались чудные ландшафты; но путник, сидевший в карете, казалось, был погружен в тяжелые думы и не обращал никакого внимания на местность, по которой проезжал. Плед, дорожный несессер и сундук на козлах показывали, что он едет издалека.

Путник был молодой человек лет двадцати восьми, высокий, худощавый, но крепко сложенный; его характерное лицо с правильными чертами возбуждало симпатию. Он снял шляпу и откинул голову на подушки кареты; золотисто-русые волосы, короткие, но густые, мягкими прядями обрамляющие его белый широкий лоб, резко выделялись на синем фоне атласа; усы и небольшая борода были того же цвета. Брови были темные, соединялись на лбу и оттеняли большие черные глаза, спокойные и строгие; в эту минуту они были отуманены мрачной грустью, которая сказывалась и в суровом выражении губ; но порой его мужественное лицо озарялось отблеском энергии и гордости, доходящей до упрямства.

Барон Готфрид Веренфельс был последний отпрыск благородной и древней фамилии, обедневшей мало-помалу вследствие начала войн и несчастий. Отец его пытался поправить состояние спекуляциями, которые сначала удались, но потом окончательно разорили его. Подавленный этим несчастьем, старый барон застрелился, оставив своему единственному сыну лишь долги да заботу о матери и о молодой жене, с которой он едва только вступил в брак.

Более года Готфрид отчаянно боролся, чтоб сохранить маленькое имение, обеспечивающее ему скромное существование, но неожиданное банкротство лишило его этого последнего ресурса; смерть жены не менее жестоко поразила его сердце, и нервная болезнь приковала его к постели на несколько месяцев. Тотчас по выздоровлении молодой человек стал обдумывать, как создать себе новое положение.

Он был разбит, но не уничтожен. С помощью одного из друзей Веренфельс поместил мать и свою маленькую Лилию, которой был тогда год, к одной старой родственнице, своей крестной матери, а сам решился ехать в Америку попытать счастья. Он готовился к отъезду в Новый свет, когда неожиданное предложение изменило его намерение.

Банкир Фридман, старинный друг его отца, не переставал оказывать доброе расположение молодому человеку; теперь он письменно просил его немедленно повидаться с ним по весьма важному делу.

Обменявшись поклоном с Готфридом, банкир сказал без всяких предисловий:

— Мой милый Веренфельс, я имею нечто предложить вам, и если вы согласитесь, то, по-моему, это будет выгодней, чем поездка в Америку. Я сейчас получил письмо от моего друга и клиента, графа Вилибальда Рекенштейна. Он просил меня рекомендовать ему человека умного, образованного, хорошего круга, а главное энергичного, который взял бы на себя воспитание его сына, мальчика с испорченным характером вследствие несчастных обстоятельств, ленивого и дерзкого до крайности. В течение полугода он вывел из терпения трех воспитателей.

— Вы считаете выгодной должностью быть козлом отпущения у такого чудовища? — спросил Готфрид с усмешкой.

— Погодите. Кроме этого чудовища, которому едва девять лет, в доме его отец — такой симпатичный и благородный человек, какого только можно себе представить; к тому же больной и одинокий. Он живет уединенно в своем Рекенштейнском замке. Практическая сторона дела — значительное вознаграждение, которое граф предлагает тому, кого я рекомендую; оно равняется жалованью большой государственной должности. Это сейчас вывело бы вас из затруднительного положения и дало бы вам возможность обеспечить вашей матери и вашему ребенку удобства жизни. Вы могли бы даже откладывать на будущее время; таким образом, вам было бы легко впоследствии попытать счастья в Новом свете, когда вы исполните принятое вами обязательство и маленький Танкред — согласно желанию отца — поступит в военную школу. Со свойственной вам энергией, я полагаю, вы справитесь с маленьким чертенком.

Готфрид опустил голову. Рассудок говорил ему, что его старый друг прав.

— Вследствие каких обстоятельств этот несчастный ребенок так испорчен?

— Это вина его матери, — отвечал Фридман. — Графиня, говорят, отчаянная кокетка, занята нарядами, жаждет всеобщего поклонения и отравляет всех, кто попадается в ее сети. Была ли она виновна перед своим мужем или нет, но только он имел дуэль с одним слишком ревностным ее обожателем. Графиня уехала от мужа и увезла Танкреда, которому было тогда три года. С тех пор она живет за границей, где ведет веселую жизнь, сохраняя, впрочем, наружное приличие, так как возит с собой старую родственницу. Но сына своего она решительно развратила своим безграничным обожанием и поклонением его недостаткам. — Граф, серьезно раненный на дуэли, заперся с тех пор в своем замке и только в прошлом году узнал, какое воспитание получает его сын. Он потребовал возвращения ребенка, и мать отдала его с условием увеличения ее годового содержания. Остальное вам известно. Я забыл лишь сказать, что, так как правая рука графа осталась слабой, вам придется помогать ему в его переписке.

Готфрид согласился принять предлагаемую ему должность, и мы застаем его едущим на место своего нового назначения. Какое-то тайное опасение теснило его грудь, и его гордая душа возмущалась при мысли о подчиненном положении, которое ожидало его.

Глубоко вздохнув, он выпрямился, провел рукой по лбу, как бы желая отогнать докучливые думы и, опустив стекло, стал глядеть в окно. Дорога в этом месте загибалась и довольно быстрым скатом спускалась в долину, лежащую среди лесистых гор; в глубине ее, на холме, возвышалось обширное здание, окруженное садами. То был Рекенштейн. Сердце молодого человека, непонятно для него самого, почему-то сжалось.

Пока Готфрид рассматривал свою будущую резиденцию, карета въехала в аллею вековых дубов и повернула в ворота золоченой решетки, над которыми возвышался герб; затем, обогнув площадку, украшенную фонтаном, она остановилась у подъезда.

Два лакея выбежали встретить приезжего, и один из них, помогая ему выйти, почтительно сказал:

— Граф желает вас видеть, сударь, как скоро вы отдохнете.

— Проводите меня в назначенную мне комнату, я немедленно оправлюсь и тотчас пойду к графу.

Предшествуемый лакеем, Готфрид прошел вестибюль, убранный цветами, откуда лестница с золочеными перилами и устланная ковром вела в комнаты верхнего этажа; затем длинная анфилада парадных комнат привела его в прелестный маленький зал, смежный со спальней, где тотчас и сложили его вещи.

— Куда ведет эта дверь? — спросил Готфрид лакея, помогавшего ему переодеваться, указывая на полуспущенную портьеру.

— В комнату маленького графа; только теперь господин Танкред запер ее на ключ, так как он очень недоволен вашим приездом.

— Разве он сидит в запертой комнате?

— Маленький граф в саду. Он очень рассердился, когда доложили о вашем приезде; разбил большую китайскую вазу, положил ключ в карман и убежал.

Готфрид, окончив свой туалет, направился в комнаты владельца замка. Старый камердинер ввел молодого человека — доложив о нем предварительно — в кабинет графа. Обои и мебель темно-зеленого цвета придавали этой комнате суровый, мрачный вид.

Возле окна человек лет около пятидесяти сидел в кресле с высокой спинкой, украшенной гербом. Ноги его, обложенные подушками, были укутаны одеялом; лицо, болезненно-бледное, сохраняло отпечаток замечательной красоты; темные глаза, отуманенные грустью, выражали доброту и страдание; волосы на голове, еще густые, начинали седеть.

— Добро пожаловать, месье Веренфельс! Мой старый друг Фридман писал мне о вас так много хорошего, что вы уже овладели моим доверием и моей симпатией, — сказал граф, протягивая Готфриду свою исхудалую руку и устремляя приветливый взгляд на красивую, атлетическую фигуру молодого человека.

— Благодарю вас, граф, постараюсь оправдать ваше доверие, — отвечал Готфрид, садясь в кресло, которое указал ему граф.

— Тяжелую обязанность я взваливаю на ваши плечи, мой юный друг, — продолжал хозяин дома. — Характер Танкреда таков, что я и понять не могу, откуда он мог взять такие манеры. Его грубость и леность невообразимы; у него отвращение ко всякому труду. Никто до сих пор не мог побороть его упрямства, а когда он впадет в бешенство, то не помнит себя. А между тем, когда вы его увидите, то пожалеете, как и я, что это маленькое существо, так богато одаренное, погибает нравственно.

— Я сделаю все, что человечески возможно, чтобы исправить вашего сына. Но уполномочиваете ли вы меня, граф, употреблять меры строгости, если я найду это нужным?

— О, конечно, даю вам на то полное право. Передаю вам, так сказать, мою отеческую власть. Наказывайте строго, секите его, если он того заслужит. Я сам давно должен был начать это делать, но мое болезненное состояние лишило меня всяких сил.

В эту минуту в соседней комнате раздались шаги, и в кабинет ворвался маленький мальчик в синей суконной матроске.

Готфрид с любопытством глядел на него, и ему стали понятны и сожаление графа, и его слабость к сыну. Никогда он не видал такого красивого ребенка. Бледное личико с тонкими и правильными чертами камеи, обрамленное длинными черными локонами с синеватым отливом, казалось идеалом, который мог создать лишь великий художник. Но пурпуровый ротик выражал каприз и упрямство, а большие синие, как васильки, глаза сверкали гордостью и дерзостью.

Увидев нового воспитателя, Танкред остановился и, не удостоив поклоном, смерил его презрительным взглядом.

— Черт его принес! — проворчал он. Затем отвернулся, бросился в кресло, положил ноги на стол и, схватив папироску, зажег ее и стал курить.

— Вот видите! — сказал граф с унынием, и в его голосе и жесте слышалось нервное раздражение.

— Я приступлю к воспитанию моего ученика и заставлю его понять, как он должен вести себя в присутствии отца.

Затем Готфрид спокойно подошел к Танкреду, взял у него папироску, бросил ее в пепельницу и, приподняв мальчика, поставил его на ноги.

— Маленьким детям не полагается курить, и я запрещаю тебе дотрагиваться до папирос, — сказал он строго. — И чтобы я в первый и последний раз видел, что ты позволяешь себе так непристойно держаться перед своим отцом и передо мной. Берегись не слушаться меня, если не хочешь быть строго наказанным.

Танкред на минутку как бы окаменел, а затем, дрожа от злости, кинулся к отцу и, топая ногами, закричал:

— Папа, ни одного дня не смей оставлять здесь этого нахала, который позволяет себе дотрагиваться своими грязными руками до графа Рекенштейна и угрожать ему; прогони его тотчас же. Я этого хочу.

— Танкред, не стыдно ли тебе! Ты совсем не любишь меня, если причиняешь мне такие волнения, — проговорил граф слабым голосом.

Мальчик бросился к нему, охватил его шею и зарыдал.

— Я не хочу никого слушаться, — твердил он сквозь слезы. — У мамы все делали, что я хотел. Учиться мне скучно. Если ты хочешь, чтобы я тебя любил, прогони этого грубияна.

— Будь благоразумен, дитя мое, — отвечал граф, целуя кудрявую голову мальчика. — Месье Веренфельс твой воспитатель; ты должен его уважать и слушаться. Будь вежлив, прилежен, и он будет к тебе добр. Графу Рекенштейну необходимо учиться; блестящий офицер, каким ты хочешь быть со временем, не может оставаться невеждой, не умеющим ни читать, ни писать.

Граф замолчал и, бледнея, откинулся на спинку кресла. Готфрид поспешно подошел и, отводя Танкреда, сказал:

— Видишь, как твое поведение огорчает отца. И как тебе не стыдно так плакать; большой мальчик рыдает оттого, что надо учиться. Какой срам! Пойдем.

Танкред хотел сопротивляться, но встретив спокойный, энергичный взгляд своего нового воспитателя, он опустил голову, дал взять себя за руку и покорно пошел за Готфридом.

Придя в свою комнату, Готфрид с тем спокойствием, которое, по-видимому, действовало внушительно на его воспитанника, приказал тому отпереть замкнутую дверь. После минутного колебания Танкред вынул из кармана ключ и молча, с угрюмым взглядом, подал его лакею. Дверь мгновенно была открыта.

С новым удивлением Готфрид вошел в спальню с голубой атласной обивкой на стенах и на мебели. Широкая кровать, украшенная кружевами, стояла на возвышении, покрытом мехом; а рамка туалетного зеркала из массивного серебра изображала амуров, держащих свечи. Готфрид почувствовал неприятное ощущение, войдя в эту комнату, и спросил лакея, по приказанию ли графа было так убрано помещение его сына.

— Нет, — отвечал лакей. — Это господин Танкред хотел непременно занять комнаты графини, а так как сам барин ни во что не входит, то управляющий приготовил для вас будуар и уборную.

В тот лее вечер за игрой в шахматы с графом Готфрид попросил у него разрешения занять со своим воспитанником другое помещение, более соответствующее нуждам ученика.

— Конечно, — отвечал граф, — выбирайте какие хотите комнаты. Я отдам приказание управляющему устроить их согласно вашим указаниям.

На следующий день, осмотрев замок, Готфрид выбрал четыре комнаты, смежные со средней частью здания времен Возрождения; одна из них выходила на широкую террасу, ведущую в сад.

Танкред был взбешен такой переменой. Он не смел выказывать своего неудовольствия, так как его воспитатель внушал ему невольный страх; но затаенная злоба кипела в нем и при первом случае вырвалась наружу.

Это было на третий день их водворения в новом помещении. Они были в классной комнате, смежной с террасой. Готфрид сидел у окна и читал газету. Танкред, стоя у дверей террасы с книгой в руках, не учился, а барабанил с досадой по стеклу. Вошел лакей и положил на стол большую папку тетрадей.

— Возьми прочь этот хлам, который я видеть не хочу, и убирайся к черту, — крикнул Танкред, взглянув искоса на врагов своего спокойствия. Заметив, что лакей не обращает никакого внимания на его слова, Танкред побагровел, разбил ногой стекло балкона, подбежал к столу, схватил тетради и швырнул их в лицо лакея, осыпая его потоками брани.

Готфрид, молча следивший за этой сценой, встал и без раздражения, но как человек, обладающий непреодолимой властью, взял маленького графа за уши, поставил его на колени и сказал:

— Подними тетради и положи их в порядке; пока это не сделаешь, ты не будешь обедать.

Такое обращение и такая угроза довели до крайнего раздражения озлобленного мальчика. С криком орленка он вскочил на ноги, бросился на лакея, бил его кулаками и ногами, ухватился за его жилет, оторвал от него карман и неистово кричал:

— Негодяй, каналья, я сверну тебе шею, если ты сию минуту не возьмешь его за шиворот и не вышвырнешь прочь. Если же послушаешься меня, я дам тебе десять талеров!

Готфрид, видя, что надо приступить к энергичным мерам, чтобы остановить зло в корне, взял камышовую тросточку, гибкую как хлыстик, и прежде чем маленький граф мог ожидать чего-нибудь подобного, он был схвачен и подвергнут примерному наказанию. Напрасно он вырывался из железной руки, которая его держала: силы и упрямство его были преодолены, что и сказалось потоком слез. В первый раз непокорный ребенок был побежден.

Чтобы дать своему ученику поразмыслить на свободе о суровом уроке, который был дан ему, Готфрид оставил его обедать одного в своей комнате. Но когда, отобедав сам с графом, Веренфельс возвратился к себе, то не нашел уже там Танкреда; он убежал, и его нигде нельзя было найти.

— Должно быть, он побежал к судье, — сказал Петр.

— К какому судье?

— К уездному судье, Линднеру. Он живет в Рекенштейнской деревне, по ту сторону парка. У него много детей одного возраста с маленьким графом, и господин Танкред любит туда ходить.

Готфрид взял шляпу и пальто и, расспросив, какой дорогой идти, отправился отыскивать своего ученика. Погода была великолепная. Маленькая боковая дверь в бронзовой решетке была открыта, и Готфрид вошел в аллею дубов и лип, в конце которой виднелись дома большого села и высокая колокольня церкви. Девочка, сидевшая с вязаньем на пороге первого домика, вежливо указала ему дом судьи, находившийся по ту сторону улицы, несколько в стороне, и окруженный хорошеньким садом и огородом. Широкий балкон, обвитый виноградником, белые занавески и великолепные цветы на всех окнах придавали этому уютному жилищу свежий и изящный вид.

Перед верандой два маленьких мальчика, семи и девяти лет, играли с деревянной лошадкой; пятилетняя девочка нанизывала красные ягоды на длинную нитку.

— Дома ваши родители? — спросил Готфрид, кланяясь дружески детям.

— Отец вышел, — отвечал старший мальчик, снимая с головы свою соломенную шляпу. — Но мама там, в саду, с Танкредом. Он не хотел играть с нами, и мама велела нам уйти.

Молодой человек пошел по указанной аллее и вскоре увидел беседку из жимолости, под сенью которой на скамейке сидела молодая женщина в темном платье и белом переднике. Обняв рукой Танкреда, припавшего кудрявой головой к ее груди, она что-то тихо говорила ему, видимо, стараясь его успокоить.

Заметив приблизившегося посетителя, поклонившегося ей, мадам Линднер протянула ему руку и приветливо спросила:

— Вы пришли, вероятно, за вашим маленьким беглецом?

— Да, сударыня. Но если позволите, я отдохну у вас немного.

Танкред быстро приподнялся и, увидев Готфрида, схватился обеими руками за голову и, топнув ногой, крикнул с комическим отчаянием:

— Даже сюда я не могу убежать, чтобы спастись от тирании. Ах, если бы мама знала, как я несчастлив, как меня мучают, она не отдала бы меня. Я всех ненавижу в замке, и папу, и вас, которого он называет своим другом и которому поручил убивать меня.

— Танкред, можно ли так говорить об отце и своем воспитателе, — перебила его мадам Линднер.

— О моем тюремщике, о моем палаче! — возразил неукротимый мальчик.

— Замолчи. Я не хочу больше слышать ничего подобного. Ступай играть с Конрадом и с Франсуа. Иди, будь умником. Обещаешь ты мне это?

Танкред медленным шагом направился к своим товарищам.

Готфрид сел на скамейку, с которой госпожа Линднер сняла корзинку с детским бельем и со связкой ключей.

— Трудная ваша обязанность, месье Веренфельс! У Танкреда тяжелый характер, — сказала она, — это несчастный, заброшенный ребенок. Для матери он служил всегда игрушкой, предметом ее фантазий, ее прихотей; а голова француженок, приставленных к нему, была вечно занята интригами. Танкред всегда любил приходить сюда; гувернантки пользовались этим; предоставляя его мне, они свободно занимались своими любовными делами.

— Да, положение ребенка печальное, — сказал Готфрид, снимая шляпу и проводя рукой по волосам, — но нелегкое и для графа. Он, по-видимому, обожает своего сына.

— Конечно. Танкред живой портрет графини, которую граф боготворил. Надо сказать правду, она такая красавица, что нет ей подобной; но при этом пустая светская женщина. Граф, должно быть, не раз пожалел свою первую жену, кроткую и любящую.

— У графа не было детей от первого брака?

— От покойной графини Хильды остался сын, граф Арно, которому должно быть теперь двадцать один год; его обширные владения находятся рядом с Рекенштейнскими землями.

— Танкред ничего не говорил мне о своем брате.

— Он никогда его не видел. Все в этой стране знают о семейном несогласии, возникшем вследствие вступления графа во второй брак. Его тесть и теща были тогда еще живы и решительно восстали против этого супружества, но напрасно; свадьба состоялась. Дед и бабушка взяли к себе маленького Арно и воспитывали его в столице. С тех пор он никогда не видел отца; и по смерти графа Арнобургского граф Вилибальд был устранен от опеки, и даже разрыв с графиней Габриэль не привел графа к сближению с сыном.

Приход судьи прервал рассказ Гертруды Линднер. Она пошла в дом, чтобы распорядиться подать кофе. Разговор мужчин перешел на другие предметы.

Готфрид чувствовал себя так хорошо в этой милой семье и внушил судье и его жене такую симпатию, что когда он стал прощаться, чтобы вернуться в замок со своим чертенком, то должен был дать обещание часто навещать своих новых знакомых.

Молодой человек охотно исполнял свое обещание, а несколько времени спустя дом судьи сделался для него еще более привлекательным. Однажды утром, когда пришел с Танкредом, чтобы взять с собой Конрада и Франсуа и пойти вместе в лес за грибами, Готфрид был очень удивлен, увидев на балконе незнакомую молодую девушку, которая помогала мадам Линднер заготовлять консервы. Это была девушка лет семнадцати; ее светло-русые волосы и кроткое, милое личико с голубыми, ясными глазами выражали невинность и доброту.

Жена судьи представила ее, сказав, что это их племянница Жизель, дочь старшего брата ее мужа, и что она приехала помочь ей в хозяйстве. Заметив вскоре, что Жизель была столь же образованна, сколь и красива, Готфрид находил в ее обществе все более и более удовольствия.

Прошло несколько месяцев; положение Готфрида еще улучшилось; его энергия и деятельность расположили к нему вполне сердце графа. После нескольких бурных сцен, нескольких чувствительных наказаний и сажания на хлеб и воду Танкред покорился. Хотя неохотно, но все же он повиновался, и спокойный, строгий взгляд наставника имел над ним такую власть, что он не мог противиться ей.

Подчиненный полезному режиму, разумно занятый классным учением и телесными упражнениями, вставая и ложась в определенные часы, мальчик стал красивее и здоровее; бледность сменилась румянцем; он вырос и заметно развился. Готфриду оставалось бороться только с его леностью и затаенной враждой, которую воспитанник выказывал ему при каждом случае.

Граф был в восторге от заметного улучшения в манерах и в физическом состоянии Танкреда и все более и более привязывался к Готфриду, который действительно стал его правой рукой, его надежным помощником в делах, его доверенным лицом в полном смысле этого слова.

Готфрид имел основательные сведения о всем, что касалось эксплуатации имения. Он вскоре заметил серьезные беспорядки в управлении лесом и в операциях паровой мельницы, недавно устроенной. Он счел своей обязанностью сообщить это графу и добросовестно помог ему вникнуть в эти злоупотребления и восстановить порядок.

Преисполненный благодарности, граф посвятил молодого человека еще более в свои дела, наполовину увеличил его жалованье и объявил ему, что, как только сын его поступит в военное училище, он сделает Готфрида главным управляющим. Веренфельс чувствовал себя спокойным, счастливым и стал мечтать о будущем. Он заметил, что Жизель чувствовала к нему нечто более, чем простое расположение; и сам он привязался к этой милой молодой девушке. Готфрид говорил себе, что, сделавшись главным управляющим, он будет в состоянии вновь обзавестись хозяйством. Жизель, простая, деятельная и хорошая хозяйка, может быть именно такой женой, какая ему нужна, преданной дочерью его старой матери, а для его маленькой Лилии — матерью и наставницей. Но несчастье научило его быть осторожным, и он не позволил себе пробудить в сердце Жизели надежд, которые вследствие каких-нибудь обстоятельств могли не сбыться. Он решил не приступать к решительному объяснению, пока его судьба не будет окончательно обеспечена.

Веренфельс вошел однажды утром в кабинет графа, чтобы дать ему подписать некоторые деловые письма; он нашел его сидящим у окна с письмом в руках и всецело поглощенным своими мыслями.

Готфрид положил бумаги на стол и хотел молча уйти, но граф поднял голову и позвал его.

— Я получил сейчас известие, которое радует и удивляет меня, а вместе с тем оно вызвало во мне так много воспоминаний.

Граф медленно сложил большой лист, украшенный гербом.

— Мой сын Арно, — продолжал он, — пишет мне самым миролюбивым образом, сообщает, что скоро приедет ко мне, и просит забыть все, что так напрасно разделяло нас.

— Верьте, граф, я искренне счастлив, что сгладилось недоразумение, которое должно было так тяготить ваше отцовское сердце.

Голос и взгляд молодого человека выражали самое сердечное участие.

— Благодарю вас, Веренфельс. Садитесь и побеседуем немного. Я не люблю говорить об этом печальном прошлом; но питая к вам особое уважение и дружбу, расскажу в коротких словах все, что произошло. Чтобы вы лучше меня поняли, я должен обратиться к тому времени нашей фамильной истории, когда в XIV веке род наш разделился на две ветви. Старшая ветвь, вследствие брака своего представителя с богатой наследницей из одного высокого рода, стала именоваться Рекенштейн Арнобург, а младшая, которой принадлежит замок, где мы находимся, приняла название Рекенштейн — Рекенштейн. С течением веков многочисленные разногласия разделили эти две ветви, и старшая окончательно усвоила себе фамилию Арнобург. Но в наше время от древнего рода оставалось два представителя — я и Хильда, единственная дочь графа Арнобург. Было решено соединить нас браком и при этом постановлено, чтобы наш старший сын назывался графом Рекенштейном, а второй носил бы и увековечил фамилию своей матери, унаследовав замок и большую часть владений, принадлежащих к нему.

Брак мой с Хильдой, хотя и вызванный семейными соображениями, был самый счастливый, и лишиться жены после десятилетнего супружества было большим для меня несчастьем. Она оставила мне единственного сына — Арно.

Здесь я должен сказать, что во время моего пребывания в столице, где я служил в кирасирах, я подружился с молодым офицером, графом Девеляром, человеком весьма симпатичным, но легко увлекающимся. Несчастная страсть испортила ему карьеру. Он влюбился в молодую актрису, прекрасную, как ангел, и женился на ней. Эта выходка лишила его службы и большого майората, который перешел к его двоюродному брату. Он вышел в отставку, и я потерял его из виду.

Через два года после смерти моей жены я неожиданно получил письмо от Девеляра, в котором он мне писал, что, будучи несчастлив в супружестве, он жил в провинции, обходясь кое-как малым остатком своего состояния. Чувствуя приближение смерти, он умолял меня взять на себя опеку над его единственным ребенком, пятнадцатилетней девочкой, находящейся в пансионе. Я поспешил к нему, поклялся заботиться о его дочери и закрыл ему глаза. Затем я поехал навестить мою воспитанницу. Это свидание решило мою судьбу. Габриэль была красива, как ее мать; я полюбил ее и решился жениться на ней.

Это намерение вызвало сильное неудовольствие в моей семье. Мне не могли простить, что я позабыл Хильду и даю мачеху своему сыну. Случайная встреча внушила моей теще сильную ненависть к Габриэли. У меня почти силой отняли Арно. Рождение Танкреда подняло настоящий ураган. Мысль, что сын ненавистной женщины будет носить имя Арнобурга, страшно раздражила мою тещу. Арно воспитывался в Берлине, во враждебном мне духе, назывался Арнобургом, был сделан моряком, чтобы быть дальше от меня, и после смерти деда и бабушки жил в Швеции у тетки. Теперь ему исполнился двадцать один год, и он должен приехать, чтобы вступить во владение своими землями. Я не рассчитывал увидеть его, так как он никогда не делал ни одного шага к сближению. Его неожиданное письмо доставило мне большую радость. Я жажду обнять его и надеюсь, что он будет другом Танкреду, когда меня не станет.

Позвоните пожалуйста, мой друг, чтобы мне позвали управляющего. Надо приготовить комнаты для блудного сына, который, впрочем, богаче меня. Танкред будет беден в сравнении с братом.

II. Арно и его мачеха

Две недели спустя граф получил телеграмму, которая сильно его взволновала.

— Арно извещает меня, — сказал он Готфриду, — что завтра, в девять часов утра, он будет на станции. Я прошу вас, мой милый Веренфельс, поехать с Танкредом встретить его. Я положительно не могу свидеться с моим сыном в толпе посторонних людей. Но он будет рад увидеть своего маленького брата и вас, о котором я не раз писал ему.

Танкред, сияющий от удовольствия, что едет встречать незнакомого ему брата, поднялся чуть свет и успокоился лишь тогда, когда сел в карету. Не менее нетерпелив и еще более счастлив был Антуан, старый охотник графа, служащий тридцать лет в Рекенштейне.

Когда поезд остановился, Готфрид, взяв за руку своего воспитанника, пошел с ним вдоль вагонов, стараясь угадать в массе пассажиров того, кого они ожидали. Вдруг он увидел, что Антуан, опередивший его, со слезами радости целует руку высокого молодого человека, выходящего из купе первого класса. Но и без этого указания Веренфельс узнал бы Арно по сильному сходству с отцом. Совершенно таким был изображен граф Вилибальд на большом портрете в год его совершеннолетия. Тот же высокий, гибкий стан, те же темные глаза, добрые и кроткие, те же каштановые волосы, то же аристократическое изящество во всей фигуре.

Поздоровавшись дружески со старым слугой, он увидел Танкреда, который бежал к нему с распростертыми объятиями. Молодой граф внезапно побледнел и провел рукой по лбу; затем, быстро преодолев себя, наклонился к ребенку и несколько раз нежно поцеловал его. Не выпуская руки своего маленького брата, Арно подошел к Готфриду и поздоровался с ним с самой дружеской приветливостью.

— Мой отец, — сказал он, — писал мне, как много мы вам обязаны, месье Веренфельс, и я питаю к вам живейшую симпатию. Надеюсь, что мы будем весело проводить время в Рекенштейне. Я столько лет был в разлуке с отцом, что теперь должен усердно и возможно дольше ухаживать за ним.

Сперва Танкред овладел вполне своим братом: не переставал болтать и задавать ему вопросы. Тот не успевал отвечать и всматривался в него как-то особенно вдумчиво и нежно. Но, утомленный дорогой и впечатлениями, Танкред прислонился к подушкам кареты и, со свойственной детям способностью везде приловчиться, уснул глубоким сном.

Готфрид прикрыл его пледом, и когда он снова сел на свое место, Арно сказал ему:

— Мой отец писал мне, сколько терпения и труда стоило вам дисциплинировать Танкреда. Я положительно не могу понять, от кого у него такой тяжелый характер.

— Это умный и богато одаренный ребенок, но ленивый, дерзкий и чрезвычайно капризный; мать избаловала его.

— Мать избаловала, — повторил Арно с удивлением и сильно краснея. — Поверьте, месье Веренфельс, что это неправда. Быть может, она была слаба к нему, как женщина слишком молодая для того, чтобы быть разумной матерью. По моему мнению, отцу не следовало соглашаться на разлуку с женой и с сыном. Но я должен вам сказать, что чем больше я гляжу на Танкреда, тем более поражаюсь его удивительным сходством с матерью. Это одно лицо.

— Разве вы знаете графиню? — спросил с удивлением Готфрид. — Я полагал, что вы никогда ее не видели.

— Я неожиданно встретился с ней в Париже, где провел три последних месяца. Мы обоюдно были поражены, узнав, что мы такие близкие родственники; и увидев мою мачеху, я понял, почему отец полюбил ее.

Несколько непринужденная улыбка скользнула по губам Арно, и мимолетный румянец промелькнул на его свежем лице.

— Лишь моя детская неопытность могла заставить меня недружелюбно отнестись к вполне законному поступку. Ах, я многое должен загладить перед отцом. Но скажите, месье Веренфельс, действительно ли здоровье его так плохо, как он мне писал?

— Граф чувствует себя дурно, и апатия, овладевшая им, старит его преждевременно.

— Все изменится. Отец будет снова счастлив. А… вот и Рекенштейн! — вскрикнул Арно. Глаза его блестели, и, опустив стекло, он с жадностью всматривался во все окружающее.

Свидание отца с сыном сильно взволновало обоих. Долго они сжимали друг друга в объятиях, и граф не мог насмотреться на молодого человека, так живо напоминавшего ему его собственную молодость, а также и добрую, любящую женщину, с которой он был так счастлив.

Арно поразила перемена, происшедшая в графе, и его болезненный вид. Со слезами на глазах он взял его руку и прижал к своим губам.

— Прости мне, отец, горе, которое я тебе причинил в моем неведении жизни. Теперь ты будешь иметь во мне вдвойне преданного тебе сына.

Молодой человек сдержал слово. С настойчивостью и любовью он вырвал отца из апатии, изводившей его, приучил к продолжительным прогулкам пешком и верхом, возил его к соседям, приглашал их к нему; словом, так хорошо вел дело, что после двух месяцев насильственного режима граф Вилибальд сделался неузнаваем. Сгорбленный стан выпрямился, болезненная бледность сменилась свежестью лица, и его темные глаза приобрели прежний блеск. Граф сам не узнавал себя и называл Арно чародеем.

Была половина мая. Арно находился в отсутствии по случаю вступления во владение наследством. Вернувшись верхом из Арнобурга, он прошел к отцу. Граф Вилибальд, возвратясь с прогулки, курил у себя в комнате, читая журнал. Сообщив все подробности своей поездки, молодой граф вдруг прервал разговор и сказал с волнением:

— Папа, мне надо передать тебе письмо, ответ на которое ожидается с мучительным нетерпением.

— О каком письме ты говоришь? Это возбуждает мое любопытство.

Слегка дрожащей рукой Арно вынул из кармана портфель, достал из него надушенный конверт, запечатанный гербовой печатью, и подал его отцу.

Граф мгновенно побледнел, и его протянутая рука опустилась.

— Что это значит? Откуда у тебя письмо Габриэли? Я узнаю ее почерк, — проговорил он, тяжело дыша.

— Она сама дала мне его для передачи тебе.

— Так ты видел ее? Но где же?

— Эту зиму в Париже, — отвечал Арно с некоторым замешательством. — Мы неожиданно встретились. Но потом я с ней говорил и увидел, что ее раскаяние так глубоко, ее любовь к тебе так искренна, что я счел своей обязанностью взять это письмо.

— Ее любовь ко мне! — повторил граф с едкой иронией. — Какую ложь рассказала тебе эта вероломная женщина, изменившая мне и покинувшая меня.

Лицо молодого графа вспыхнуло, и слегка дрожащим голосом он возразил:

— Не слишком ли ты строг, отец, клеймя таким суровым словом неосторожность неопытной молодой женщины? Габриэль, действительно, оскорбила тебя своим легкомысленным кокетством, но я не считаю ее способной на бесчестный поступок. И мне кажется, что во всяком случае тебе бы следовало прочитать ее письмо.

Он настойчиво положил конверт в руку отца, а сам из скромности отошел к окну. Граф колебался еще с минуту, его нервно-дрожащие руки как бы отказывались открыть письмо. Воспоминание всего, что эта женщина заставила его выстрадать и что разлучило их, жгло его. Наконец, с внезапной решимостью он сломал печать.

— Арно! — крикнул он минуту спустя.

Молодой граф, стоявший прислоняясь к стеклу и погруженный в свои думы, поспешно подошел, стараясь угадать на взволнованном лице отца его решение.

— Возьми и прочитай; потом дай мне совет, ты зрелый человек теперь, — сказал граф, подавая ему письмо, которое Арно взял с некоторым смущением.

Волнуемый противоречивыми чувствами, он погрузился в чтение послания Габриэли к оскорбленному супругу. Оно было очень хорошо написано, исполнено любви, смирения и раскаяния:

«Прости мне горе, которое я причинила тебе своей преступной ветреностью, — писала графиня между прочим. — Позволь мне вернуться, чтобы ухаживать за тобой и загладить мои заблуждения. Не будь жесток, Вилибальд; ведь ты же любил меня. Ужели это чувство умерло в тебе и ты останешься глух к моей мольбе? Если бы ты знал, какой одинокой я чувствую себя! Как я жажду соединиться с тобой и с моими детьми, моими сыновьями, так как Арно овладел моим сердцем благодаря своей доброте и своему великодушию. Он вполне сын твой по сердцу. Когда я его увидела, то поняла, что тебе, единственной и первой любви моей непорочной молодости, принадлежит мое сердце, несмотря на ошибки и увлечения, омрачившие это чувство». В заключение она говорила, с каким нетерпением и с каким мучительным беспокойством ожидает решения своей судьбы: помилования или приговора.

С пылающей головой и тяжело дыша, Арно положил письмо на стол. Множество бурных чувств толпилось в его мозгу. Так это он пробудил в сердце Габриэли уснувшую любовь. Она любила еще его отца, она желала возвратиться в его объятия, заслужить его любовь. Неопределенная грусть сжала сердце молодого человека при воспоминании об очаровательной женщине, которую граф безумно любил и ревновал. О, теперь он понимал это чувство. Но его душевное волнение было непродолжительно. Честная, великодушная натура Арно подсказала ему, что сделать: его долг водворить мир в семье. Счастье отца и Габриэли должно быть его счастьем.

— Я думаю, отец, что прощать есть долг христианина, — сказал он, просительно глядя, — и что эта молодая женщина слишком долго оставалась одинокой, предоставленной искушениям и опасностям. Место Габриэли под кровом ее мужа, близ ее ребенка. Не отталкивай ее!

Со слезами на глазах граф привлек Арно к себе на грудь и долго не выпускал его из своих объятий.

— Ты гений мира, как твоя кроткая, святая мать, — сказал он. — Габриэль вверила свою защиту в хорошие руки. О, дай Бог, чтобы ее раскаяние было искренно и ее возвращение принесло бы нам счастье, как ты надеешься. Я напишу ей, что если она желает, то может возвратиться. Теперь же, когда этот вопрос решен, расскажи мне, дитя мое, где и как вы с ней встретились?

— Я приехал в Париж в начале января. У меня было письмо от тетушки к ее внуку Магнусу, очень милому молодому человеку, состоящему при шведском посольстве. Он знакомил меня со знаменитой столицей. Я просил представить меня в семейные дома. Магнус сказал мне, что скоро в одном салоне высшего финансового мира будет большой костюмированный бал, где соберется избранное общество; он обещал устроить мне приглашение, чтобы доставить возможность сделать выбор семейств, с которыми я пожелаю познакомиться. Мы приехали на тот вечер оба костюмированные. Сначала я был поглощен феерической роскошью убранства, богатством и вкусом костюмов; но когда это первое любопытство было удовлетворено, мне захотелось познакомиться с кем-нибудь. Я заметил в толпе белое домино, которое тотчас овладело всем моим вниманием. Надо тебе сказать, что я чрезвычайно люблю красивые руки; рука домино небрежно играла веером, и белая перчатка этой маленькой, как бы детской ручки обрисовывала такую изящную форму, что я не мог отвести от нее глаз. Под атласным полузакрытым плащом виднелся костюм королевы Марго, тоже белый и весьма богатый. Я не отставал от незнакомки; она прошла в зимний сад, где в ту минуту никого не было, кроме черного домино, газа и уединение которого выражало полнейшую скуку. Тетя Люси, — сказала она, садясь возле этой печальной фигуры, — можно ли скучать на таком прелестном вечере. Я пришла сюда освежиться, ускользнула от толстого барона и сниму маску». Она сняла ее и отерла платком разгоревшееся лицо. Скрытый деревьями, я глядел на нее и думал, что вижу восемнадцатилетнюю девушку пленительной красоты. И когда она вернулась в большой зал, я подошел к ней, напевая: «Plus blanche que la blanche hermine…» — «Ты ошибаешься, красавец Рауль; я только наружно бела», — ответила незнакомка. «Кажется, ты хочешь запугать меня, — сказал я на это, — уверить меня, что сердце твое черно, как твои черные локоны». Она рассмеялась: «Ты, может быть, прав, и я начинаю думать, что ты меня знаешь». Я подал ей руку, и мы, весело разговаривая, смешались с толпой. Наконец она попросила меня отвести ее в зимний сад, к ее старой родственнице; сказала, что умирает от жары, сняла маску и предложила мне последовать ее примеру. Чтобы положить конец нашему обоюдному инкогнито, я поспешно повиновался; но едва она услышала мою фамилию и взглянула мне в лицо, как вскрикнула и опустилась на подушки, бледная как смерть. «Что с вами? — спросил я с испугом. — Я не могу предположить, чтобы мое имя или мое лицо могли причинить вам столько страдания». Она приподнялась и, со странным выражением устремив на меня свой взгляд, проговорила: «Я не была приготовлена найти в вас… моего сына; я Габриэль, графиня Рекенштейн».

Эти слова поразили меня как громом. В голове моей, как ураган, бушевала мысль, что эта женщина, имеющая вид восемнадцатилетней девочки, была моя мачеха, которая стоила мне дуэли и оскорбила честь нашего имени. Вероятно, эти мысли отразились на моем лице, так как она сказала с горечью: «Вы меня ненавидите и осуждаете по внешним данным, как сделал ваш дед. Вы не можете простить вашему отцу, что он дал мне свое имя». — «Мне достаточно было вас увидеть, чтобы понять чувства моего отца и извинить их!» — промолвил я.

Она протянула мне руку и сказала со слезами на глазах: «Если ваши слова искренни, то навестите меня, Арно; мне нужно поговорить с вами».

Немного остается прибавить к сказанному. Я был у нее и убедился, что ее раскаяние в прошлом искренно, что она любит тебя и жаждет твоего прощения. Я обещал ей примирить ее с тобой и всеми силами стараться снова соединить вас.

— Рука Провидения устроила эту странную случайность, — сказал Вилибальд, сжимая руку сына.

С этого дня все зашевелилось в замке. Граф, видимо, стал находить интерес в жизни, и, судя по приготовлениям, которые производились в комнатах графини, заметно было, что любовь к красавице жене глубоко таилась в сердце мужа. Он написал ей письмо и получил ответ, преисполненный радости и благодарности. Габриэль извещала, что тотчас приведет в порядок свои дела в Париже и недели через три прибудет в Рекенштейн.

Один Готфрид, услышав о возвращении графини, ощутил неудовольствие и досаду, похожие на отвращение. Не умея объяснить себе такую странность, он решил избегать этой женщины насколько возможно. Ему казалось, что прибытие ее предвещало ему нечто дурное. Вскоре он заметил, что, несмотря на беззаботный вид и наружную веселость, Арно находился в каком-то лихорадочном раздражении, в какой-то тревоге, которая не давала ему покоя. Готфрид искренне привязался к симпатичному молодому человеку, и мучительное опасение теснило его грудь. «Что, если Габриэль настолько суетна, — думал он, — что станет играть чувствами пасынка неведомо для него самого. Какое печальное и трагическое усложнение готовится тогда в будущем!»

Танкред, напротив, утопал в блаженстве. Он был уверен, что приезд матери положит конец насильственным занятиям и всяким наказаниям. Зная ее слепое к нему поклонение, мальчик не сомневался, что она отстранит от него все, что ему неприятно.

Канун дня, назначенного для приезда графини, прошел в лихорадочной деятельности. В ее комнатах производились окончательные приготовления. Экзотические растения преобразили ее террасу в душистую рощу, и граф с помощью Арно украсил туалетный стол и будуар множеством дорогих безделушек.

Было начало июня; погода стояла прекрасная, душно-жаркая. Но к вечеру небо заволокло тучами, и разразилась сильная гроза.

— Как это некстати, — сказал граф, глядя, как деревья гнулись от ветра и ливень наводнял аллеи. — Этот непрошенный дождь повредил цветы, и Габриэль увидит их совсем погибшими. Надеюсь, что это не дурное предзнаменование, — прибавил он, и лицо его мгновенно омрачилось.

Уложив спать Танкреда, Веренфельс ушел к себе в комнату и сел у окна. Небо было беззвездно и черно, дождь не переставал лить, и гром все еще гремел в отдалении. Какое-то беспокойство, какая-то неопределенная тоска охватили его душу. Ему казалось, что настал конец его спокойной жизни и скромным надеждам, которые подал ему Рекенштейн; что с завтрашнего дня начнется нечто новое и тяжелое — томительная борьба между слабой, капризной матерью и его строгостью, которую он считал своим долгом.

Печальный и расстроенный, он лег в постель, но страшный сон преследовал его всю ночь. Ему казалось, что какая-то посторонняя сила, против его воли, с ошеломляющей быстротой влекла его к сероватому облаку; но по мере его приближения это облако обращалось в готический замок с почерневшими стенами, окруженный зубчатыми башнями и башенками с резными балконами. Окна — одни с остроконечными сводами, другие с широкими рамами — перемешивались на стене фасада. Главный подъезд, мрачного вида и украшенный гербом, вел во внутрь крепости. К своему удивлению, Готфрид узнал в этом призрачном здании замок Арнобург.

Вдруг черная туча вырвалась, кружась, из одной башни и охватила его удушливым дымом. Стараясь выбиться из него, он увидел женщину, которая, протянув руки, загораживала ему путь. Она носилась перед ним в длинной белой одежде, ее черные, распущенные волосы, как покрывало, окружали ее. У нее было лицо Танкреда, и ее глаза, синие, как васильки, но сверкающие и резкие, как клинок стали, казалось, пронизывали его.

Готфрид хотел отступить, но соблазнительное и страшное существо настигло его, прильнуло к нему и, как змея обвивая его шею, сжимало ее, подобно железным тискам. Напрасно он вырывался со стесненным сердцем, трепеща от любви и ненависти. Призрак увлекал его и топтал кого-то ногами, причем раздавались мучительные стоны. Веренфельс в ужасе повернул голову и заметил распростертых на земле графа и Жизель, лишенных чувств, с печатью смерти на лице. Несколько далее Арно, с взволнованным видом и раной в груди, исчезал в пространстве. Обезумев, выйдя из себя, Готфрид отчаянным усилием вырвался из этих объятий, гибких, но цепких, как объятия гада.

«Оставь меня, я не хочу тебя!» — кричал он в сильном раздражении. На минуту видение опустилось перед ним на колени как бы с мольбой; но когда он оттолкнул обольстительницу, она встала с угрожающим видом; сверкнув глазами и прошипев что-то сквозь зубы, подняла руку и ударила его в лицо с такой силой, что он потерял равновесие и скатился в пропасть. Разбитый и истерзанный, он встал наконец и увидел, что находится в комнатке с железной решеткой; запертая дверь не поддавалась его усилиям. Он был в тюрьме; и едва осознал это, как раздался насмешливый хохот и сильный удар потряс стены. Дрожа, покрытый холодным потом, Готфрид приподнялся на постели и прошептал: «Слава Богу, что это сон». Он объяснил свой кошмар влиянием грозы. Действительно, погода бушевала с новой, необычайной силой, молнии освещали комнату мрачным светом, раскаты грома повторялись непрерывно, сотрясая стены, и дождь, смешанный с градом, ударял в стекла. «Вот что, действительно, похоже на зловещее предзнаменование», — сказал себе молодой человек.

К утру погода прояснилась, и радостные лучи солнца беззаботно осветили пространство.

Когда все собрались к завтраку, граф был бледен и жаловался на нервную головную боль. Гроза мешала ему спать, а когда он задремал на минуту, молния ударила в старый дуб под его окном. Он проснулся со страшной мигренью.

— У меня к вам просьба, Веренфельс, — сказал он, когда встали из-за стола. — Уже многие являлись с рапортом о повреждениях, причиненных ураганом в лесах и на паровой мельнице. Мне трудно поехать осмотреть все это сегодня; съездите вместо меня и сделайте необходимые, на первый случай, распоряжения.

Молодой человек согласился с тайной радостью. Он был счастлив, что не увидит прибытия Габриэли, решил употребить на осмотр весь день, ужинать у судьи и возвратиться лишь ночью. Во всяком случае его присутствие было излишним на семейном торжестве.

Когда он ушел, граф обратился к сыну:

— Арно, ты поедешь с Танкредом встретить Габриэль. Я не могу с моей мигренью провести три часа в карете. К тому же надо велеть исправить бьющие в глаза последствия грозы, которые могут произвести неприятное впечатление на нашу приезжую.

После отъезда двух братьев, граф пошел в помещение Габриэли и сам наблюдал за сменой сломанных растений на террасе; велел срубить несколько деревьев, наполовину вырванных из земли, которые были видны с балкона. Затем, приказав вовремя доложить ему о приезде графини, пошел к себе в кабинет, чтобы переодеться.

Давно граф так внимательно не занимался своим туалетом; окончив его, он отослал камердинера и остановился в задумчивости перед большим зеркалом своей уборной. Пытливым взглядом, как будто видел перед собой постороннего, он всматривался в свое отображение. Мог ли он еще нравиться обольстительной, капризной женщине, которая говорила, что наружность Арно пробудила в ее сердце любовь к мужу? Если это чувство и было искренно, примирится ли она с переменой, происшедшей в течение разлуки?

Братьям недолго пришлось ждать на станции. Нетерпение Танкреда было так сильно, что он не мог оставаться спокойным, и едва поезд остановился, как он кинулся к одному из вагонов с криком: «Мама, мама, наконец ты приехала». Он раньше Арно увидел мать.

Когда Арно подошел к своему маленькому брату, дверь купе отворилась и из него выпрыгнула молодая женщина, щегольски одетая. Страстным движением она привлекла Танкреда в свои объятия и покрыла его поцелуями; затем протянула руку Арно и сказала с чувством:

— Как я рада видеть вас обоих, но… Вилибальд не приехал? — спросила она, бросая кругом беспокойный взгляд.

— У отца была сегодня утром сильная мигрень; затем гроза, разразившаяся нынешней ночью, причинила много вреда, и отец хотел сам присмотреть, чтобы все было исправлено к вашему приезду, — отвечал Арно, целуя ее руку.

— Это несерьезное нездоровье? — спросила Габриэль, опираясь на руку пасынка и направляясь к экипажу.

— Нет, нет, отец счастлив вашим возвращением, дорогая Габриэль, и ваша любовь укрепит окончательно его здоровье; мы все будем счастливы, а во мне вы найдете самого любящего и самого покорного сына, — заключил он.

Габриэль поблагодарила его лишь взглядом.

Как только немного отъехали, графиня сняла шляпу Танкреда, провела рукой по его блестящим кудрям и сказала, целуя его:

— Дай поглядеть на тебя, мой кумир, мой рыцарь Танкред. Право, ты вырос и похорошел на диво; но учишься ли ты чему-нибудь?

— Ах, если б ты знала все, что я хочу тебе рассказать, мама, и как я несчастлив, волосы встали бы дыбом у тебя на голове, — воскликнул мальчик.

— Несчастлив! — повторила, смеясь, Габриэль. — Ты, должно быть, не хочешь заниматься, маленький лентяй. Я помню, как ты три месяца учил басню «Ворона и лисица».

— Теперь дело серьезней басни с приездом моего негодного учителя.

— Перестань, Танкред! — перебил его Арно, который сам хотел разговаривать со своей мачехой. — Не успела мама приехать, как ты надоедаешь ей. После будешь иметь время высказать свои жалобы.

И он стал рассказывать ей о своих планах на лето, о сельских праздниках, которыми намеревался развлекать ее, и об ожидаемом приезде двух его друзей, приглашенных им, чтобы увеличить общество.

Габриэль весело с ним разговаривала; но когда экипаж приблизился к главному подъезду, она замолчала и вперила взор в высокую фигуру графа, вышедшего на крыльцо. Едва карета остановилась и прежде, чем Арно или лакей успели помочь ей выйти, она выпрыгнула на подножку и, как птичка, вспорхнула на лестницу. Быстро схватила она приветливо протянутую ей руку мужа и прижала ее к губам, несмотря на присутствие всего служительского персонала.

— Прости меня, Вилибальд, прости не только на словах, но и сердцем, — прошептала она со слезами на глазах.

Граф вздрогнул и хотел отдернуть руку, но взволнованный, побежденный умоляющим выражением прелестного личика, он привлек Габриэль в свои объятия и поцеловал ее в лоб; затем подал ей руку и повел в ее комнаты. Как только они остались одни, молодая женщина, бросив в стороны перчатки и шляпу, привлекла мужа на диван и, припав головой к его плечу, разразилась рыданиями. Было ли то искреннее раскаяние, или напряжение нервов — трудно сказать, но этот поток слез испугал графа; ласково и нежно он старался успокоить ее, уверяя, что прошлое сглажено и позабыто.

Мало-помалу графиня успокоилась, и, когда муж ушел, уговорив ее отдохнуть до обеда, она отерла последние слезы и с любопытством стала осматривать все сделанные для нее приготовления и сюрпризы. Кончив осмотр, которым осталась вполне довольна, она свернулась клубком на диване и, полузакрыв глаза, с торжествующей улыбкой на устах предалась мечтам.

Габриэль не была грубой кокеткой, которая легко увлекается и не дорожит своей честью. От такого унижения ее ограждали гордость и эгоизм. Но крайне пылкая и страстная, она порывисто и всецело отдавалась своим ощущениям; как любовь, так и ненависть, возбужденная в ее сердце, не умирали никогда. Обстоятельства еще более развили в ней некоторые врожденные недостатки. Выйдя замуж в неполные шестнадцать лет за человека на двадцать три года старше ее, который боготворил ее и предупреждал все ее капризы, окружал ее роскошью и почетом, она избаловалась, привыкла швырять деньги, покорять сердца и не выносила никакого соперничества. Ее дивная красота сделалась ее кумиром; в поклонении самой себе она видела цель своей жизни. Поражать женщин своими туалетами, мужчин своими чарами было единственной ее заботой. Каждый мужчина, который к ней приближался, должен был делаться ее рабом; искусным кокетством она его привлекала, очаровывала; но едва победа была одержана, интерес пропадал, и взгляд ненасытной сирены искал новой жертвы. Эта опасная игра была началом несогласий графа с женой; напрасно он увещевал и запрещал, ревновал и наблюдал, — страсть покорять мужчин, заставлять их трепетать от ее взгляда сделалась потребностью Габриэли. Новая неосторожность подобного рода с молодым офицером вызвала дуэль и затем разрыв между супругами.

III. Цирцея

Готфрид весь день производил осмотр. Усталый, он приехал к семи часам вечера в дом судьи. Принятый, как всегда, с распростертыми объятиями и окруженный дружеским вниманием Жизели, молодой человек чувствовал себя так хорошо, что вечер пролетел с быстротой молнии. Был двенадцатый час, когда они расстались.

Медленным шагом и тихо напевая, Готфрид направился к замку. Ночь была великолепная: теплая, спокойная; полная луна заливала серебристым светом тенистые аллеи парка. Торжественная тишина природы действовала благотворно на душу молодого человека. Он думал о Жизели, теряясь в мечтах о будущем. Представлял себе эту милую, скромную девочку хозяйкой своего дома, ухаживающей за его матерью, за его маленькой Лилией и вполне счастливую с ним в скромной обстановке. Готфрид приближался к большому пруду, мимо которого ему нужно было проходить, и хотел отдохнуть на своем любимом месте у воды, на скамье под вековым дубом. Как вдруг внимание его было привлечено глухим рычанием. Он остановился. Послышался треск ветвей под чьими-то шагами и снова чье-то рычание.

— Это, должно быть, Али-Баба; верно, этот негодный Танкред опять выпустил его, чтобы пугать служанок скотного двора, — прошептал с неудовольствием Готфрид.

Али-Баба был медвежонок, которого граф купил в прошлом году, уступая просьбам сына. Он жил в конце парка, в шалаше, окруженном забором, и хотя не был опасен, но его все-таки держали на цепи. Два раза Танкред спускал его, забавляясь криками служанок и шумом, который поднимали птицы и дворовые звери.

Собираясь отвести медвежонка в его шалаш, молодой человек ускорил шаг и вышел на прогалину, окружающую пруд. Медведь опередил его и, освещенный луной, направлялся рысцой к скамье, скрытой в тени, где Готфрид намеревался отдохнуть.

В эту минуту раздался крик и женщина в белом показалась между деревьев; обезумев от страха, она кидалась во все стороны, преследуемая медведем, которого забавляла эта импровизированная охота. Увидев, что незнакомка направляется, как стрела, к пруду, куда неизбежно должна была упасть, Веренфельс кинулся за ней, чтобы ее удержать; но ноги ее, вероятно, запутались в платье, она вдруг пошатнулась и упала на траву в двух шагах от воды.

— Куш! Али-Баба! — крикнул Готфрид, подняв трость. Медвежонок, увидев его, направился к нему, радостно рыча, послушно лег и стал лизать свои лапы. Молодой человек наклонился к даме, которая, казалось, была в обмороке. «Это, должно быть, графиня», — говорил он себе, поднимая молодую женщину и всматриваясь с любопытством и восхищением в ее прелестное лицо. В ту же минуту она открыла глаза и с испугом взглянула на него.

— Графиня, позвольте мне довести вас до скамьи и позвать вашу камеристку, — сказал почтительно Готфрид.

Но в этот момент взгляд ее упал на медведя и, ухватясь за руку молодого человека, она вскрикнула в нервном волнении:

— Нет-нет, не уходите! Я боюсь! Ужели вы оставите меня одну с этим хищным зверем! С каких пор Вилибальд придумал такое нововведение, чтобы медведи гуляли у него по парку?

— Медвежонок не опасен, графиня; не бойтесь и позвольте предложить вам руку.

Графиня согласилась, однако при первом шаге пошатнулась, вскрикнула и чуть не упала, но Готфрид поддержал ее.

— Я, кажется, вывихнула ногу и не могу идти, — проговорила она ослабевшим голосом. — Как быть теперь?

— В таком случае прикажите мне, графиня, отнести вас домой; тут несколько минут ходьбы. Габриэль смерила его быстрым взглядом.

— Я согласна, если это не очень утомит вас. Но скажите, кому я обязана такой услугой?

— Я Готфрид Веренфельс, воспитатель маленького графа Танкреда, — отвечал молодой человек, поднимая ее, как ребенка, своими сильными руками.

Странные чувства волновали Готфрида, пока он быстро направлялся к замку со своей легкой ношей. Нервная дрожь, вызванная испугом, все еще пробегала по телу графини; и эта дрожь как бы сообщалась сердцу молодого человека, пробуждая в нем попеременно то восхищение, то враждебную ненависть, которую он ощущал, прежде чем увидел ее; и беленькая ручка, блестевшая бриллиантами, покоясь на его плече, казалась ему тяжелой, как свинец.

Он почувствовал душевное облегчение, когда положил, наконец, графиню на один из диванов в ее будуаре.

Эта прелестная комната, освещенная лампами с розовыми стеклами, казалась созданной для Габриэли. Освещенная этим магическим светом, молодая женщина казалась Готфриду неотразимой красавицей; он говорил себе, что никогда в жизни не видал таких идеальных черт, такого нежного цвета лица и таких блестящих ясных глаз с длинными изогнутыми ресницами.

Габриэль со своей стороны только теперь увидела ясно лицо своего импровизированного кавалера. С минуту ее глаза глядели на него со странным выражением, но одумавшись тотчас, она протянула ему руку и выразила живейшую благодарность.

— Я сейчас сообщу о случившемся графу, — сказал Готфрид, почтительно целуя пальцы молодой женщины.

— Нет, нет. Вилибальд весь вечер страдал сильной мигренью; ему необходим отдых. Не беспокойте его.

— Графу Арно, в таком случае.

— И ему не надо. При своей пылкости он всполошил бы весь замок. Я не хочу, чтобы раньше утра посылали за доктором, так как не думаю, чтобы тут было что-нибудь опасное, и могу потерпеть.

Молодой человек, оставив графиню, пошел к кастеляну и велел ему послать нарочного в город, чтобы доктор мог приехать утром в замок; приказал также распорядиться, чтобы Али-Баба был снова посажен в свой шалаш. Сделав это, он вернулся к себе, чтобы лечь спать, но образ Габриэли не покидал его. «Она, действительно, красива так, что каждый может сойти с ума, — говорил себе Готфрид. — Бедный Арно, я понимаю, какая опасность угрожает твоему сердцу».

Наутро, пока Танкреда одевали, Веренфельс пошел к Арно и сообщил ему о случившемся ночью. Молодой граф был очень этим встревожен и поспешил кончить свой туалет, чтобы скорей пойти к своей мачехе.

— Я готов держать пари, что это опять Танкред выпустил Али-Бабу. Гадкий мальчик. Какое бы от этого могло выйти несчастье! — воскликнул в сердцах Арно. Затем, глядя в сторону, он спросил нерешительно:

— Вы видели Габриэль; не правда ли, что она очаровательно красива?

— Красива, как сказочная фея, но едва ли подобно ей благодетельная, — медленно отвечал Готфрид. — Если бы я смел сделать сравнение, я бы скорее уподобил графиню сирене, прелестной и обворожительной, но табельной для каждого, кто, не обладая мудростью Улиса, приблизится к чернокудрой обольстительнице.

Молодой граф сильно покраснел.

— Я понимаю тонкость и глубину вашего замечания, Готфрид. Оно сделало бы честь мудрому Улису, на которого вы ссылаетесь. Но теперь пойдемте скорей. Быть может, она чувствует себя хуже.

В вестибюле молодые люди встретили доктора, возвращавшегося от графини. Он успокоил Арно, сказав, что нет ничего серьезного в ушибе, что опухоль на ноге исчезнет через несколько дней, а что вообще молодая женщина совершенно здорова. Графиня велела отнести себя на террасу, чтобы пить утренний кофе с семьей.

Когда Веренфельс пришел на террасу со своим воспитанником, графиня была уже там; она лежала на диване и отвечала, улыбаясь, на вопросы Арно. Готфрид взглянул на нее и убедился, что, несмотря на нездоровье, графиня была хороша: ее дивная красота не боялась дневного света и сапфировый цвет ее ясных глаз являлся во всем своем блеске. Туалет графини, изысканно-простой, шел к ней великолепно.

Танкред кинулся к матери, обнял ее и с жаром поцеловал. Габриэль тоже поцеловала его; но затем, слегка отстраняя его и отвечая легким наклоном головы на глубокий поклон наставника, сказала:

— Какой ты порывистый, дитя мое, ты совсем измял меня.

Арно привлек к себе брата и сказал, смеясь:

— Вот я поймал вашего преследователя и не выпущу его.

Но мальчик вырвался от него и стал на колени возле матери.

В эту минуту на террасе показался граф и, видимо взволнованный, подошел к жене.

— Как ты себя чувствуешь, моя дорогая? Ты очень страдаешь? Я сейчас только узнал о несчастии с тобой и очень недоволен, что мне этого тотчас не сообщили.

— Успокойся, Вилибальд, это я запретила тревожить тебя. Доктор уверяет, что через несколько дней я совсем поправлюсь.

— Но я все же должен разузнать, кто выпустил медведя.

При этих словах густой румянец покрыл щеки Танкреда. Графиня заметила это и, подняв глаза на мужа, сказала с очаровательной улыбкой, пожимая его руку.

— Я уверена, что медведь вырвался сам. А если и есть тут виновный, то умоляю — не ищи его; я была бы в отчаянии, если бы тебе пришлось наказать кого-нибудь в первый день моего приезда. Не могу не упрекать себя за мой глупый испуг; мне бы следовало понять, что медвежонок ручной. Но нет ничего хуже, как потеряешь голову. Месье Веренфельс спас меня не столько от медведя, сколько от самой себя.

Граф улыбнулся и, подойдя к доктору и к Готфриду, поздоровался с ними и поблагодарил последнего за оказанную услугу. Затем, взяв из рук лакея подносик с завтраком графини, стал сам прислуживать ей с помощью Арно. Последний не сводил глаз с мачехи.

Веренфельс завтракал молча, вовсе не вмешиваясь в разговор. Воспользовавшись минутой, когда граф встал, он подошел к нему, чтобы дать отчет в произведенном накануне осмотре. Между ними завязался оживленный разговор. В это время Арно обратился к доктору, прося его приехать завтра, чтобы переменить повязку на ноге больной. Графиня на минуту осталась одна.

Она прислонилась к подушкам, полу-закрыв глаза, и из-под своих черных длинных ресниц бросила пытливый взгляд на воспитателя, с которым ее муж разговаривал так дружески. Еще накануне она заметила могущественную красоту молодого человека; теперь она могла еще свободней разглядеть его характерное лицо, изящную непринужденность манер и энергичное спокойствие всей его фигуры, свидетельствовавшее, что он больше привык повелевать, чем повиноваться.

Взгляд ее встретился со взглядом Готфрида, но большие черные глаза молодого человека скользнули по ней с холодным равнодушием. Габриэль покраснела до корней волос, и ее тонкие брови сдвинулись. Это равнодушие поразило ее, как оскорбление. Она привыкла видеть, что глаза мужчин всякого возраста устремляются на нее с восторгом; что все, хотя бы и безмолвно, преклоняются перед ее царственной красотой. «Как же этот, подчиненный человек, осмеливается быть слепым? — спрашивала она себя с досадой. — Он даже не воспользовался оказанной им услугой, чтобы попытаться занять положение менее подвластное».

Ее размышления были прерваны Танкредом, который, кончив завтракать, опять пришел, стал на колени возле нее и с выражением отчаяния припал к ее подушкам.

— Отчего ты такой грустный, мой кумир? И что значит эта морщина? — спросила Графиня, проводя пальцем по его лбу.

— Я не хочу уходить от тебя и не хочу учиться, — шептал он. — Если б ты знала, как много я должен заниматься, как он мучает меня; и если я тотчас не послушаюсь его, он бьет меня.

— Что ты говоришь! Может ли это быть! — И Габриэль порывисто приподнялась.

В эту минуту Готфрид, кончив разговор, взглянул на часы и позвал Танкреда:

— Танкред! пора заниматься.

Мальчик не шевелился; но Габриэль, бросив чарующий взгляд на молодого человека, проговорила с улыбкой:

— Я кладу маленькое veto на ваше решение; мне кажется жестоким заставлять учиться ребенка в такую чудную погоду и прошу дать ему каникулы.

Готфрид взглянул на графа, который стоял за креслом графини; но тот покачал отрицательно головой.

— Я очень сожалею, графиня, что должен воспротивиться вашему желанию; но граф, поручая мне воспитание Танкреда, дал мне право распределять его занятия. Я нахожу, что даю ему довольно времени для игр и отдыха; но ввиду его непомерной лености не могу согласиться прервать его занятия.

Габриэль, закусив губы и с холодным презрением смерив Готфрида взглядом, отвернулась и сказала небрежно:

— Я полагаю, Вилибальд, ты не отказался от права изменять распоряжения воспитателя твоего сына, особенно когда они налагают на ребенка непосильный труд.

— Графиня, — сказал Веренфельс, слегка бледнея, — Танкред пользовался такими вакациями до моего поступления, что по своим познаниям не может сравниться и с семилетним ребенком. Впрочем, все что я делаю, то делал с согласия и одобрения графа. Но если мои распоряжения не нравятся вам, графиня, то я готов сегодня отказаться от места.

Граф сдвинул брови.

— Перестаньте, Веренфельс; вы знаете, что я не потерплю, чтобы вы нас оставили. А тебя, милая Габриэль, я буду просить не вмешиваться в то, что касается воспитания Танкреда. Я одобряю полезные и разумные меры месье Веренфельса и надеюсь, что ты тоже будешь благоразумной матерью.

Танкред встал, покраснев от злости и готовясь возражать; но Готфрид не дал ему на то времени:

— Ступай в свою комнату, — сказал он строго. — Ты слышал, что сказал твой отец; так принимайся за занятия без всяких рассуждений.

— Но ведь это грубиян! И ты позволяешь служащему у тебя говорить таким тоном с графом Рекенштейном! — воскликнула Габриэль настолько громко, что Готфрид, уходя, мог слышать ее. — Ах, бедный мой Танкред!

Лицо се пылало от гнева, и губы дрожали.

При виде завязавшегося скандала Арно побледнел и с душевной тревогой глядел на мачеху.

Но граф, привыкший с давних пор к бурным сценам и к капризам жены, как скоро ей что-нибудь не нравилось, нисколько не смутился. Он пододвинул стул. к дивану, поцеловал ее руку и дружески серьезным тоном сказал:

— Дорогая моя Габриэль, Бог свидетель, как я счастлив нашим примирением; моя первая забота доставлять тебе счастье и удовлетворять твои желания. Ты не можешь думать, что я стал равнодушен к ребенку, которым ты меня подарила и что я отдал его с непростительной небрежностью в распоряжение человека грубого и жестокого, который мучил бы его без причины. Не в упрек тебе, так как прошлое сглажено и забыто, но я должен напомнить, что когда ты мне возвратила Танкреда, это был мальчик с отвратительными замашками, и потом лентяй и невероятный неуч. Молодая мать, слабая и любящая, как ты, не может управлять таким характером, как у него. Для этого нужен мужчина энергичный и основательный, словом, такой человек, как Готфрид, который обуздал Танкреда и заставил его сделать удивительные успехи. А потому, прошу тебя, не расстраивай плана его занятий, вполне мною одобренного, и не препятствуй власти, которую я ему дал.

— Я не могу выносить, чтобы он бил моего ребенка, моего кумира, к которому до сих пор никто не прикоснулся пальцем.

— Если кумир заслуживает, чтобы его били и иначе не покоряется, то что же делать, — заметил граф, улыбаясь. — Впрочем, будь спокойна, незначительное число наказаний, весьма заслуженных, не повредило ни здоровью, ни красоте Танкреда. Ты сама нашла, что он похорошел, и видишь при этом, что он окреп и проворен, как кошка. Когда ты узнаешь короче Веренфельса, то будешь питать к нему такое же уважение и доверие, как и я. Так прошу тебя, не держись с ним так оскорбительно, не относись к нему, как к подчиненному. Это человек самого лучшего общества, дворянин такого же древнего рода, как и мы; лишь превратности судьбы и необходимость доставлять средства жизни матери и своему ребенку заставили его принять на себя обязанность воспитателя.

— Он женат! — воскликнула Габриэль, не поднимая глаз.

— Вдовец. Старый барон, отец его, лишился своего состояния; но так как Готфрид сам был землевладельцем, то имеет большие сведения по этой части, и его опытный взгляд открыл множество злоупотреблений в Рекенштейне, которые я не мог констатировать по причине моей болезни. Этот человек с неутомимой деятельностью, с беспримерным усердием привел все в порядок, сберег таким образом значительные суммы денег, словом, сделался моей правой рукой.

— Это правда, maman, месье Веренфельс человек весьма достойный и справедливый, несмотря на свою строгость к Танкреду. Своевольный мальчик только его и боится, — вмешался Арно, счастливый водворяющимся соглашением.

— Я вижу, что должна сдаться на ваши доводы, господа, — промолвила с усилием Габриэль, принужденно улыбаясь.

— Благодарю тебя, моя дорогая, что соглашаешься со мной и нисходишь к моим желаниям, — сказал граф, целуя ее в лоб. — Теперь я тебя оставлю, так как мне нужно сделать кое-какие распоряжения, а ты, Арно, замени меня; старайся развлечь Габриэль и будь любезным, услужливым сыном.

После ухода графа Арно предложил мачехе прогуляться по саду и велел привезти кресло на колесах, которое было в употреблении у отца во время его болезни. Когда вскоре лакей подвел кресло к террасе, Габриэль сказала со вздохом:

— Экипаж мой готов, но как я доберусь до него с моим увечьем?

— Надеюсь, вы позволите мне донести вас до кресла? — спросил, краснея, молодой граф.

Очаровательная улыбка озарила лицо молодой женщины.

— Конечно, не откажу моему сыну в том, что позволяла слуге. Только умоляю вас, Арно, не говорите мне больше о грубияне, — прибавила графиня, когда он усаживал ее в кресло.

Отослав лакея, молодой человек сам повез Габриэль, и, весело разговаривая, они углубились в тенистые аллеи парка.

Эта прогулка вдвоем приводила в восторг Арно; он бы хотел нескончаемо продлить ее и остановился лишь близ своего любимого искусственного грота. Дверь из коры, покрытой мхом, вела в обширный зал из каменных глыб и сталактитов. Два окна со стрельчатыми сводами распространяли таинственный полусвет в этом убежище, исполненном прохладой. В одном из углублений грота журчал фонтан, падая в бассейн, над которым стояла прекрасная мраморная группа, изображающая Эроса и Психею. Посреди редких деревьев, образующих рощу, была расставлена прелестная мебель в виде раковин, окружавших соломенные столики; с потолка спускались лампы.

Не без труда Арно вкатил кресло в грот и, сбросив свою соломенную шляпу, вытер лоб. Затем обошел зал и нарвал букет алых роз.

— Не правда ли, здесь хорошо; воздух такой свежий, ароматный? — сказал он, подходя к Габриэли. Молодая женщина, откинув голову на спинку, сложив на колени руки, устремила взгляд с каким-то странным выражением на одну группу деревьев и, казалось, забыла все окружение.

— О чем вы так задумались, Габриэль? — Он вложил ей в руку цветы. Она вздрогнула.

— Я думала, — отвечала она, — о том дне моей молодости, который мне напомнило это место.

— Вашей молодости! Вы — олицетворенная молодость и красота! — И Арно залился веселым смехом.

— А между тем это так. Я думала о давнем времени, более десяти лет тому назад, — отвечала Габриэль с тяжелым вздохом. — Мне было тогда пятнадцать лет и три месяца. Я приехала в Рекенштейн провести каникулы у моего опекуна с моей преданной Люси, родственницей, которую вы видели у меня в Париже. И в этом самом гроте, на том самом месте, где вы сидите в эту минуту, Вилибальд сделал мне предложение. Тогда я мечтала о совсем иной для себя жизни.

И она снова вздохнула.

— То, что вы говорите, делает для меня это место вдвойне дорогим, — сказал Арно, слегка краснея. — От отчего, милая Габриэль, вы вздохнули? Не был ли то вздох сожаления? Разве вы не чувствуете себя счастливой?

— И да, и нет. Ваш отец был всегда добр, очень добр ко мне, и конечно, моя вина, что я не дала ему счастья. При виде этого грота меня охватывают воспоминания. Я помню каждое слово, каждую мысль, наполнявшую тогда мое сердце. Но оставим это; будущее светло и ясно, меня так любят и балуют. Чего я могу желать более? — Она взяла букет и стала вдыхать его аромат. Затем выбрала две алые розы и приколола их себе на грудь.

— Жаль, что у меня нет здесь зеркала; мне бы хотелось вколоть цветок в волосы; я это очень люблю.

— Я принесу сейчас из замка, — заявил поспешно молодой человек.

— Нет, нет, это пустая прихоть; остановитесь, Арно, и сами будьте моим зеркалом: вколите мне розу: я доверяю вашему вкусу.

Молодой человек поспешил исполнить ее желание, но когда пальцы его коснулись шелковистых прядей, он побледнел и рука его задрожала.

— Жалею, что я не художник, — сказал он, стараясь скрыть свое волнение.

Молодая женщина, казалось, ничего не заметила:

— Мне остается еще одна. Это для вас, моего доброго, великодушного сына, которому я столь многим обязана.

Она взяла последнюю розу и коснулась ее губами; затем, с доброй дружеской улыбкой и чарующим взглядом увлажненных глаз, сама вдела ее в петлицу молодого человека.

Видя, что он взволнован и смущен, Габриэль, сделав небольшую паузу, искусно переменила разговор. Они повели речь о Париже, о празднествах, которые намеревался давать Арно, о приглашенных друзьях, и время летело так быстро, что Габриэль, по-видимому, была очень удивлена, когда на часах замка пробило двенадцать.

— Ах, будем завтракать здесь. Тут так чудно — свежо, и мне не придется передвигаться. Вот идет, кажется, садовник, позовите его, Арно, и велите, чтобы завтрак подали сюда.

Вскоре пришла экономка в сопровождении двух лакеев с корзинами, и в одну минуту был сервирован сытный и прекрасный завтрак.

— Доложите графу и моему сыну, что кушать подано.

— И месье Веренфельсу, — поспешил прибавить Арно, поправляя забывчивость графини.

Когда Готфрид вошел в грот, Габриэль сидела, небрежно откинувшись на спинку кресла, Арно с безмолвным восхищением обмахивал ее веером. Что-то шевельнулось в сердце Веренфельса против этой легкомысленной женщины, которая, пользуясь своей красотой, возбуждала чувства молодого человека, отделенного от нее пропастью. Когда граф вошел с Танкредом, Арно вез кресло к столу, и Габриэль, сияя улыбкой, поклонилась мужу и сыну.

— Хорошо ли Арно исполнил должность рыцаря, — спросил граф, — не скучала ли ты?

— Ах, скорее он мог скучать, — ответила Габриэль, — но выказал идеальное терпение и обмахивал меня с ловкостью и неутомимостью римского невольника. Затем мы с ним много говорили; я рассказывала ему, что в этом гроте ты сделал мне предложение. Но, Боже мой, я теперь припоминаю, что именно здесь мы заметили первый зуб у Танкреда.

Граф улыбнулся.

— Да, это место полно воспоминаний.

— А я за это украсила его. Тебе, мой милый Вилибальд, я также сохранила одну из моих роз и после завтрака сама вдену ее в твою петлицу.

Она продолжала болтать и шутить, вполне игнорируя Готфрида, который молча сел к столу и не вмешивался в разговор. Это недоброжелательное презрение Габриэли к воспитателю Танкреда смущало обоих графов, и они старались окружать его усиленной приветливостью. Не раз взгляд графини скользил по лицу молодого человека, который с холодным бесстрастием, казалось, ничего не замечал.

В ту минуту, как Арно наливал вино в рюмку, которую графиня с кокетливой улыбкой протянула ему, взгляд ее встретился со взглядом Готфрида. Темные глаза молодого человека не выражали восхищения, скорее, они были холодны, и под этим строгим, пытливым взглядом она опустила ресницы.

— Месье Веренфельс, строгий спартанец, должно быть не одобряет, чтобы женщины пили вино. Если бы я поднесла моему пасынку кубок, наполненный ядом, вы не могли бы бросить на меня более грозного взгляда.

Готфрид улыбнулся, и его холодный, насмешливый взор устремился на красивое лицо врага:

— Мне очень жаль, графиня, что мой безобидный взгляд не понравился вам. Впрочем, я полагаю, что такая прелестная и нежная рука не способна подать яд в рюмке вина.

— Тогда как же она поднесет его?

Габриэль улыбнулась, но ее пылающие глаза пожирали дерзкого молодого человека. Он нагнулся и, понизив голос, спросил:

— Вы хотите знать, как?

— Да.

— Например, в благоухании розы. Аромат цветка, говорят, тоже смертельный яд.

Габриэль, побледнев, отвернула голову; но так как завтрак кончился, то все встали, и слуги проворно убрали со стола.

— Поди сюда, Танкред, — позвала графиня. Мальчик стремительно прибежал и с жаром обнял ее.

— Ах, мой кумир, ты слишком пылок. И потом нехорошо, что ты так растешь. Я бы должна не признавать тебя: такой большой мальчик старит меня преждевременно. Кончится тем, что скоро ты будешь называться лишь папиным сыном.

Говоря это, она привлекла к себе голову ребенка и покрыла поцелуями его губы, глаза и шелковые локоны.

— Вилибальд, ты можешь гордиться своим сыном; ведь он красив, как юный бог. В Париже, на водах, в Италии все были без ума от этого очаровательного ребенка. И он будет еще лучше, когда я одену его в привезенные мной костюмы, подчеркивающие его красоту. Арно, — обратилась она к пасынку, — для вас он будет опасным конкурентом у хорошеньких женщин и разобьет не мало сердец.

— Ну этого можно не бояться, — отвечал, смеясь, Арно. — Прежде чем Танкред сделается таким страшным Дон-Жуаном, мне будет за тридцать лет, и я буду вполне остепенившимся человеком.

— Женатым и отцом семейства, надеюсь, — прибавил граф.

Но Танкред превратно понял слова брата и, покраснев, подбежал к нему.

— Ты воображаешь, Арно, что теперь я еще не умею ухаживать за дамами? Ты очень ошибаешься. Я всему научился у барона Ленэ, у графа Бомона, дона Маносла де Риваса и других маминых поклонников, которые к нам ездили. Я не хуже тебя умею подавать букет, носить веер или книгу и бросать такие взгляды…

И Танкред поднял глаза с таким комичным выражением влюбленного, что оба графа разразились неудержимым смехом. Габриэль покраснела.

Готфрид один остался серьезным и взглянул неодобрительно на легкомысленную мать, достойную глубокого осуждения за то, что пробуждала глупое тщеславие в сердце своего ребенка восхвалением его красоты. Графиня уловила этот взгляд.

— Наш строгий наставник недоволен, я это вижу, — сказала она насмешливо, — и боюсь, чтоб бедный Танкред не поплатился двойной работой за мое материнское поклонение.

— Это правда, я не даю ему случая упражнять те способности, которыми он сейчас хвастался, — отвечал спокойно молодой человек.

— Веренфельс хорошо делает, что заботится о привитии ему более полезных знаний, — заметил граф, вставая.

— Ты уходишь, Вилибальд, а я хотела попотчевать тебя конфетками, которые привезла. — И графиня надула губки. — Беги скорей, Танкред, и скажи Сицилии, чтобы она дала тебе ящичек с инкрустацией; она, вероятно, уже вынула его.

— Я вернусь еще вовремя, чтобы отведать конфет, мне нужно сделать некоторые распоряжения на фазаньем дворе. Не хочешь ли пойти со мной, Арно? А вы, Готфрид, останьтесь, займите графиню и прочитайте ей хорошую проповедь об обязанностях рассудительной матери.

Веренфельс собирался уйти, но эти слова удержали его. Он понимал намерение графа установить во что бы то ни стало более дружеские отношения; но так как молодая женщина тотчас после ухода мужа откинулась на спинку кресла и закрыла глаза, то он, прислоняясь к массивной портативной вазе с цветами, молча устремил взгляд на красавицу. В небрежной, сладострастной позе она казалась олицетворенным искушением. Как бы почувствовав тяготевший на ней взгляд, Габриэль вдруг открыла глаза.

— Я жду, милостивый государь.

— Что прикажете, графиня? — спросил он с некоторым удивлением.

— Что прикажете! — повторила она с насмешкой. — Я ничего не смею вам приказывать; это мне строго запрещено. Но я жду проповеди, которую мой муж поручил вам мне прочесть.

— Граф шутил, говоря о проповеди, графиня; я не имею никакого на то права. А так как вы сами вызываете этот вопрос, то позвольте мне вам сказать, что вы сделаете несчастным вашего сына, если будете продолжать относиться к нему так неблагоразумно. Красота ребенка может приводить в восхищение его родителей и всех его окружающих, но возбуждать в нем тщеславие, — говорить ему о его физических преимуществах — по-моему, преступно. Нет ничего противней женоподобного мужчины, фата, хвастуна, который думает, что физическая красота может скрыть его невежество и его душевную пустоту. А таким человеком и будет Танкред, уже сейчас напыщенный фатовством, если вы не остановитесь в своей слабости к нему. Вы раздражены против меня, графиня, и то, что я сейчас сказал, конечно, не понравилось вам; но Бог свидетель, что все, что я делаю и говорю, имеет целью лишь пользу мальчика, порученного мне.

Габриэль слушала, устремив глаза на красивое, энергичное лицо говорящего, но ей некогда было отвечать, так как вбежал Танкред в сопровождении лакея, несущего колоссальную бонбоньерку; затем пришли оба графа. А немного спустя графиня сказала, что устала, и попросила отвезти ее в свои комнаты.

Как и предвидел доктор, в конце недели Габриэль была вполне здорова и ее ноги исправно служили ей. Для нее это было все, так как ее подвижная натура не выносила покоя. Молодая женщина непрестанно придумывала новые развлечения, и Арно помогал ей в этом с большим увлечением. Устраивал кавалькады, сельские праздники и приглашал провести один день у него в Арнобурге, что приводило в восторг графиню. Она никогда не ступала туда ногой и горела нетерпением войти победительницей в это гнездо своих старинных врагов.

Наконец настал столь желанный день посещения Арнобурга. Граф протестовал против немногочисленного общества, находя это слишком скучным; но Арно обещал ему, что все будет семейно, что его избавят от продолжительных прогулок и что доктор и уездный судья приедут вечером составить ему партию в вист.

Был полдень, коляска ждала у подъезда, и резвые лошади, горячась, били копытами от нетерпения. Граф и Готфрид, в перчатках и со шляпами в руках, ходили взад и вперед по вестибюлю.

— Дай, Бог, терпенья! — воскликнул граф, смотря на часы. — Туалеты жен это истинная напасть для мужей; да вы, конечно, знаете это по опыту, Веренфельс, так как сами были женаты.

Молодой человек покачал головой, улыбаясь.

— Нет; моя бедная, покойная жена была простая, скромная женщина, для которой туалет составлял последнюю заботу. Она не возводила его в искусство, а у меня не было средств наряжать ее. Но совершенно естественно, что у женщин высшего общества, как у графини, другие требования.

Граф вздохнул. Он знал, чего ему стоили в год эти светские требования жены.

В эту минуту одна из дверей отворилась, и в ней появилась Габриэль. Она вела за руку Танкреда. Позади была камеристка. Габриэль была в белом платье, которое казалось совсем простым, но знаток сумел бы оценить дорогие вышивки, украшавшие это кисейное платье, и редкие кружева на ее мантелэ и зонтике. Танкред был в парижском костюме из шелковой материи цвета экрю, с широким кружевным воротником и широким красным кушаком, обшитым бахромой; красный тюк прикрывал его черные кудри. Оба они были действительно так красивы, что просились на полотно. Позабыв все, граф устремил на жену и на ребенка взгляд, исполненный любви и гордости.

Заметив восторг мужа, Габриэль слегка покраснела и с милой простотой извинилась, что заставила его ждать.

— Я вполне вознагражден твоим прелестным видом; а костюм Танкреда действительно очень красив! — отвечал любезно граф, сам помогая жене сесть в экипаж.

День был прекрасный и жаркий. Габриэль раскрыла свой зонтик на ярко-красной подкладке и спокойно прислонилась к подушкам. Она была в прекрасном расположении духа и весело разговаривала с графом и даже с Готфридом, сидевшим против нее.

Проехали лес, который со всех сторон опоясывал Рекенштейн. Гордо возвышаясь на уединенной скале, показался вдали Арнобург. То было огромное здание, менее тронутое временем и нововведениями, чем Рекенштейн.

Когда коляска из-под мрачного свода ворот въехала в главный двор, три молодых человека уже с нетерпением ожидали гостей, стоя на ступеньках узкого крыльца. Арно, сияющий, обнял отца и брата, пожал руку Готфрида и затем подал руку своей мачехе, чтобы вести ее к ожидавшему их завтраку. После завтрака осмотрели комнаты и вернулись в зал.

— Габриэль желает, чтобы я показал ей фамильную галерею. Не хотите ли пойти с нами, Веренфельс? Я вам покажу портрет, который приписывают Гольбейну; все хотели его видеть. Я отдавал его реставрировать и только вчера мне прислали его обратно.

Молодой человек с удовольствием принял предложение. Ему давно хотелось видеть галерею. Они поднялись в первый этаж и длинным рядом парадных зал прошли в обширную галерею, освещенную с одной стороны высокими окнами со стрельчатыми сводами. Эта огромная галерея с прекрасным сводом, как в монастырских коридорах, была выстлана косоугольными белыми и черными плитами; а на стенах, на темных панелях, размещались в два и даже в три ряда портреты всяких размеров, и поясные и во весь рост, изображающие графов и графинь Арнобург-Рекенштейнских. Там и сям на пьедесталах красовались то воинские доспехи в полном составе, то пирамиды дорогого оружия, древних знамен и всяких трофеев.

Габриэль остановилась, как очарованная.

— Ах, как это интересно! — воскликнула она, крепко сжимая руку Арно. — Отчего в Рекенштейне нет такой галереи? Я так их люблю; в них дышит прошлое, под неподвижным взором этих угасших поколений. Впрочем, я нигде не испытывала такого сильного, захватывающего чувства, какое ощутила, войдя сюда.

— Подобная галерея, во всяком случае, любопытна, как история костюмов в течение многих веков, — сказал, улыбаясь, молодой граф. — Но так как это собрание предков имеет счастье интересовать вас, дорогая Габриэль, то я представлю вам их каждого отдельно. Начнем с правой стороны, с самых старых портретов. Вон первый Арнобург Рекенштейн — Руперт и его супруга Агнеса.

И он указал на два портрета, написанных на дереве.

— А вот их внук Эбергард, который пошел в монахи, после того как задушил свою жену по ложному подозрению.

— Фи! Изверг! — воскликнула Габриэль, отходя прочь и отводя глаза от грозного рыцаря, облаченного в кирасу поверх монашеской рясы.

Спрашивая имена и знакомясь с историей жизни изображенных лиц, они медленно продвигались вперед; и по мере того как они приближались к новейшим временам, галерея становилась богаче и полней.

— А это что такое? — воскликнула вдруг графиня, указывая на две большие рамы, занавешенные черным сукном.

— Эти портреты связаны с печальной фамильной легендой и изображают жену и брата Арно Арнобургского, которого вы видите вот тут.

И он указал на портрет такого же размера, изображающий вельможу приятной наружности в щегольском костюме времен Генриха II.

— Какая легенда? Расскажите нам, Арно; я предчувствую: это что-нибудь трагическое.

— Да, это нечто весьма печальное. Но вот факт таков, каким нам его передает хроника. Во второй половине XVI века в этом самом замке жили два брата: Жан Готфрид и Арно, на два года моложе первого. Они нежно любили друг друга; и когда младший, возвратись из путешествия по Италии, привез молодую жену — Жан Готфрид принял их с распростертыми объятиями. Бианка была дочь благородного венецианца, красивая, как греза, но пагубная для тех, кто к ней приближался; все должны были ее любить, и, по словам хроники, в глазах ее был демон, убивающий тех, кто подчинялся ее чарам.

Не разделяя мнение хроникера, я полагаю, что Бианка была красивое и опасное существо, которой не так легко противиться. Бедный Готфрид испытал это на самом себе. К несчастью, Бианка питала к нему безумную страсть. Ему бы следовало бежать от нее, но он не имел на то силы и, позабыв брата, увлекся ею. Но пылкой и страстной итальянке этого было недостаточно; она решила отделаться от мужа, который стеснял ее, и однажды Арно был найден заколотым; но удар оказался не смертельным. Жан, любивший брата, несмотря на то, что обманывал его, усердно ходил за ним; но глаза Арно раскрылись и он осыпал брата заслуженными упреками. Узнав, что не кто иной, как Бианка посягнула на жизнь своего мужа, Жан Готфрид был охвачен ужасом и раскаяньем; объявил своей невестке, что отказывается от нее и поступает в монастырь, чтобы искупить свое преступление. Конечно, эта безумная женщина вымолила у него последнее прощальное свидание. На этом свидании, устроенном в одном из старых флигелей замка, Бианка отравила своего любовника и себя. Их нашли мертвыми в уединенной комнате, которую Арно велел тотчас же замуровать, оставив там их тела. Затем велел занавесить черным сукном портреты двух преступников; и с тех пор ничей глаз не видел их.

Габриэль слушала со сверкающим взглядом и с трепетным вниманием.

— Вам известно, где эта комната?

— Нет. И я полагаю, что эта легенда не имеет основания. Вероятно, эти несчастные были погребены безо всякой пышности, что и дало повод распущенному слуху.

— Ах, Арно, велите снять сукно; мне бы хотелось видеть лицо бедной женщины, которая своей жизнью запечатлела свою любовь.

— Нет, нет, Габриэль, — возразил молодой граф, отрицательно качая головой, — я не могу нарушить волю моего несчастного предка; все его потомки чтили ее. Потом я суеверен, а говорят, что тот, кто откроет эти портреты, навлечет на фамилию целый ряд несчастий.

— Какая глупость! Можно ли в наш просвещенный век верить таким сказкам мамок? Умоляю вас, Арно, откройте портреты. Месье Веренфельс, помогите мне. Разве вам не интересно увидеть их?

Готфрид покачал головой.

— Нет, не надо шутить с судьбой и тревожить это мрачное прошлое. Будьте тверды, граф, не уступайте. Зачем видеть лицо вероломной женщины, которая двух человек ввергла в несчастье, посягнула на незаконное обладание и разрушила связь братской любви.

— Боже мой! Этот бедный Жан Готфрид был, конечно, более чувствителен к красоте. И какая ирония, что он носил имя того, кто так сурово его осуждает.

— Я жалею его за гнусную слабость, но Бианку осуждаю, так как не могу ни уважать, ни жалеть суетную, преступную кокетку, которая посягнула на жизнь мужа и любовника.

— Не всякий может быть Катоном, как вы, — проговорила Габриэль, чувствуя, что краснеет от досады, и отворачиваясь.

Приблизясь к Арно, она снова стала умолять его с такой настойчивостью, что молодой человек терял всякую твердость; и когда слезы показались на ее чудных синих глазах, обращенных к нему с жаркой мольбой, он не мог более противиться. Взял высокий табурет, стал на него и снял черное сукно, закрывавшее один из двух портретов; под этим покрывалом оказалось другое, третье, четвертое; последнее было снято и упало на пол, поднимая облако пыли. Тогда Арно и Готфрид вскрикнули, с изумлением переводя глаза от портрета Бианки на Габриэль. Последняя стала бледна, как ее белое платье, и молча всматривалась в черты преступной прабабки. Все трое долго не могли придти в себя, потрясенные поразительным сходством между портретом и Габриэль. Это было то же бледное лицо с правильными чертами, такое же капризное выражение румяных губ, те же черные локоны; разницу составляли лишь черные глаза Бианки, суровые и страстные.

— Какое диво! — вымолвил, наконец, Арно. — Если бы не черные глаза и не костюм, то можно было бы думать, что вы, Габриэль, служили моделью этому портрету.

— Да, это очень странно и доказывает, во всяком случае, что все, что на меня похоже, предназначено принадлежать фамилии Рекенштейнов, — отвечала молодая женщина, стараясь улыбнуться. — Но, Арно, теперь надо открыть другой портрет; я горю желанием увидеть черты того, кто внушил моей предшественнице такую безумную страсть.

В тревожном раздумье и тоже волнуемый лихорадочным нетерпением, молодой человек дрожащей рукой сорвал покрывало со второй рамы; и взоры всех троих с безмолвным изумлением устремились на портрет графа Жана Готфрида.

Это был красивый мужчина с благородной осанкой и насмешливым ртом; его большие глаза синевато-серые, как сталь, светились гордостью и энергией; маленькая бородка пепельного цвета обрамляла его лицо, и из-под тока с пером выгладывали коротко остриженные волосы того же цвета. Он был в ботфортах и в черном бархатном камзоле, обрисовывающим его стройный, крепкий стан. Молодой человек стоял прислоняясь к столу; одной рукой держал перчатку, другая опиралась на кинжал, висевший у его пояса. Равно как и первый портрет, это было высокое произведение итальянского художника. Но изумление присутствующих было вызвано не одним лишь совершенством исполнения, но тем, что, исключая более серьезное и мрачное выражение лица и разницу в цвете глаз и волос, граф Жан Готфрид был верным портретом Готфрида Веренфельса.

И Веренфельс, бледный, взволнованный, глядел на эту странную фигуру, изображающую его самого. Арно первым пришел в себя.

— Какая поразительная игра случая, — медленно промолвил он. — Габриэль и Бианка — одно лицо. Я, Веренфельс, — живой портрет моего предка. Кто объяснит эту тайну природы? Но, — добавил он с живостью, — надо позвать отца и других, чтобы показать им это чудо.

И он ушел почти бегом.

Глаза Габриэли были прикованы к лицу Готфрида, поглощенного созерцанием этих странных портретов. Минуту спустя она сказала дрожащим голосом:

— Теперь, когда я видела любовника Бианки, признаюсь, меня удивляет ее вкус. Можно ли привязаться к человеку, каждая черта которого выражает суровость и холодность; его бесстрастные глаза никогда, вероятно, не оживлялись любовью, и я не думаю, чтобы он отвечал на страсть бедной безумной женщины.

Молодой человек повернулся и устремил на графиню глубокий взгляд, озаренный необычайным блеском.

— Почему же нет! Я допускаю, что молодой граф мог быть очарован красотой Бианки. Впрочем, графиня, вы, может быть, правы. Быть очарованным красивой женщиной, которая соблазняет вас, не значит еще любить ее. Человек не оставляет ту, которую любит, но умирает, прижав ее к своей груди. Нет сомнения, однако, что бесчестный поступок всегда влечет за собой наказание, и человек, отдающий свое сердце на произвол страстей женщины, рано или поздно погибает. Если ваше предположение верно, графиня, то страсть Бианки понятна: холодность разжигает пламень, и отвергнутая любовь всегда бывает самой упорной.

Габриэль слушала, не сводя с него взора. В первый раз она увидела огонь в его больших черных глазах, причем в его голосе, всегда спокойном, прозвучало нечто неуловимое, неопределенное. Она вздрогнула и с принужденной улыбкой сказала:

— Как бы ни было, не смешно ли, что две личности, мало интересующиеся друг другом, как мы с вами, оказались живой копией этих древних Ромео и Джульетты. Надеюсь, что в этой жизни мы не сделаемся фатальны друг для друга.

Молодой человек почтительно поклонился.

— Лишь мне, графиня, может угрожать опасность; надеюсь, судьба пощадит меня.

Габриэль покраснела, но не имела времени отвечать, так как муж ее, в сопровождении Арно и двух баронов, поспешно вошел в галерею. Граф был взволнован и очень бледен.

— Это непростительно! — сказал он с раздражением. — Как можно так беспечно касаться фамильных преданий, тревожить это преступное прошлое, навлекать на себя гонение судьбы?

— Арно сделал это по моей просьбе, Вилибальд.

— О, я знаю, что твои прихоти не останавливаются ни перед чем.

— Милый папа, как ты можешь верить такому нелепому предрассудку, — ответил молодой человек примирительным тоном. — Слава Богу, с тех пор никто из нашей фамилии не умер трагической смертью.

— Никто? — промолвил граф с горечью. — Ты забываешь сына Бианки, который тоже умер насильственной смертью.

— Как это было? — спросила с волнением Габриэль.

— Ну, успокойся, раз это дело сделано, — сказал граф, овладев собой. — Но происшествие, о котором я вспомнил, действительно, весьма печально. Бианка оставила сына, который был живым портретом графа Жана, но имел такую же страстную, необузданную натуру, как его мать. Войдя в возраст, он влюбился в дочь ювелира и, по всей вероятности, женился на ней тайно.

Не удовлетворив своей страсти, он стал жалеть, что поддался увлечению, и вступил в супружество с молодой девушкой княжеского рода. Бедная Роземунда, которая уже имела от него сына, восстала против этого брака, но напрасно, так как у нее не было доказательств ее прав на графа. Она, по-видимому, покорилась судьбе, но, обладая дивной красотой, сумела снова воспламенить сердце изменника и согласилась иметь с ним свидание в охотничьем павильоне. Но на следующий день Филипп Арнобургский был найден задушенным шелковым шнурком во время сна; его ребенок, тоже задушенный, лежал в ногах кровати. Что же касается Роземунды, она исчезла и пропала без вести. А несколько месяцев спустя графиня Елисавета произвела на свет сына, который и был продолжением рода. Вы видите, друзья мои, что все, что происходило от этой преступной четы, приносило несчастье нашей фамилии. И их поразительное сходство с живыми людьми еще больше усиливает мои дурные предчувствия.

Потолковав еще о странном факте и полюбовавшись обоими портретами, все общество ушло из галереи. Но спокойствие было нарушено, веселость стихла; граф остался озабоченным, графиня была печальна и молчалива, и тотчас после чая семейство тронулась в обратный путь. Ехали молча, каждый был погружен в свои мысли, и Готфрид не подозревал, что в темной глубине коляски глаза Габриэли были прикованы к его лицу и следили за каждым его выражением, причем воображение молодой женщины наряжало его в разрезной камзол, в ток с пером и… как знать, быть может, наделяло его и теми чувствами, которые волновали сердце графа Жана Готфрида Арнобургского.

IV. Скрытая борьба

Следующие недели прошли без особых событий. Графиня казалась веселой, была неизменно нежна и приветлива с мужем, кокетлива и родственна с Арно, непростительно слаба к Танкреду, и лишь относительно Готфрида расположение ее духа было подвержено постоянным изменениям. То она была любезна, добра и, казалось, находила удовольствие в его обществе; то становилась надменной, язвительной, капризной, обращалась с ним, как с подчиненным, и, казалось, не выносила даже его голоса. Молодой человек с невозмутимым спокойствием покорялся этим незаслуженным переходам от благорасположения к немилости, за что граф был ему бесконечно признателен и всячески старался вознаградить его за такую несправедливость.

В один из периодов враждебного настроения Танкред был особенно ленив и невежлив. Готфрид наказал его и оставил без обеда. Габриэль узнала об этом только садясь за стол; она сильно покраснела, но промолчала, услышав, что ее муж одобряет наказание, которому подвергли ее кумира. Но едва встали из-за стола — она скрылась.

Граф ничего не заметил и стал играть в шахматы с Арно; Веренфельс, угадывая причину ее исчезновения, поспешил пойти к себе. Он не ошибся. Еще издали он услышал стук в дверь к Танкреду и, войдя в учебный зал, увидел графиню. В руках у нее была корзиночка с пирожками и холодным мясом; покраснев от злости, она силилась открыть дверь, ведущую в место заточения ее баловня.

— Дайте мне ключ! Ключ! — кричала она повелительно. — Я хочу видеть моего сына.

— Извините, графиня, но пока Танкред не осознает своей вины, не попросит прощения и не ответит своих уроков, он останется наказанным и запертым. Потом, если вы желаете, я пришлю его к вам.

— Уж не думаете ли вы давать мне предписания? — крикнула графиня все себя. — Я приказываю вам отворить дверь; я хочу видеть моего сына, этого несчастного мученика, предоставленного вашему зверству идиотом-отцом.

Кровь хлынула к мужественному лицу молодого человека.

— Вы говорите об отце вашего сына так громко, что он может слышать, — сказал он, понижая голос. — А теперь, графиня, я попрошу вас оставить эту дверь, пока мальчик наказан, она не отворится.

— Оставь, мама, и не сердись, — крикнул Танкред за стеной. — Скорее можно тронуть камень, но не его, и я лучше хочу быть голодным, чем попросить прощения у этого изверга.

— Советую тебе придержать свой язык; если я отворю дверь, чтобы заставить тебя молчать, то ты не будешь доволен, — сказал Готфрид таким знакомым Танкреду, голосом, что это тотчас отбило у него охоту дерзить.

Но Габриэль, казалось, дошла до безумия в своем бешенстве; с силой, какую нельзя было предполагать в этом прозрачном, нежном теле, она ринулась на дверь, дернула замок и сломала его. Готфрид с минуту глядел на нее с удивлением, как смотрят на дурно воспитанного ребенка, и хотел уже уступить, чтобы положить конец этой сцене, собираясь потом сообщить об этом графу, как вдруг Габриэль повернулась, спустилась через балкон в сад и, как стрела, промелькнула мимо окна. Охваченный предчувствием, что из упрямства она решится на какое-нибудь безрассудство, которое будет иметь дурной исход, он, не раздумывая более, бросился вслед за нею.

Помещение, выбранное новым воспитателем, находилось у стены одного из старых флигелей замка. Возле комнаты Танкреда и отделенная от нее лишь классной была круглая башня, которая с давних пор стояла незанятой; в нее можно было войти из сада, по витой лестнице подняться в комнату первого этажа, и из этой маленькой залы другая лестница вела вниз в кабинет, смежный с комнатой Танкреда, который лишь с внутренней стороны запирался замком. Но графиня не знала, что эта вторая лестница, уже подгнившая, была снята, а другая, такая же ветхая и без перил, тоже предназначалась к сносу.

Готфрид не ошибся и догнал Габриэль у входа в башню, но напрасно он кричал ей: «Не поднимайтесь, это опасно»; как бы ослепленная своей экзальтацией, графиня с легкостью тени поднялась по колеблющимся ступеням. Веренфельс побледнел и, не думая об опасности, какой подвергался сам, пошел тем же путем и достиг маленькой комнаты в тот момент, когда графиня ступала ногой на вторую лестницу, от которой осталось всего две, три ступеньки. Еще шаг — и она упала бы в пропасть, которую вдруг увидела перед собой; голова ее закружилась, но сзади кто-то схватил ее и поднял, как перышко.

Очнувшись, безмолвная от ужаса молодая женщина осознала, что чудом избежала смерти; поддерживаемая Готфридом, она дошла до старого дивана, обитого потертой парчевой материей.

— Можно ли так искушать Бога? Еще секунда, и вы бы упали и расшиблись, — сказал он строго, с досадой.

Габриэль ничего не ответила. Закрыв лицо обеими руками, она разразилась судорожными рыданиями; и в них потонули и досада, и страх.

Ни один мужчина не может видеть равнодушно слезы молодой и красивой женщины, особенно, если он только что опасался за ее жизнь. Слезы вообще искажают лицо, но этому обольстительному, опасному созданию они, напротив, шли чрезвычайно; страх, злость, скорбь — все, казалось, было создано, чтобы делать ее еще красивей. Готфрид не избегнул общего правила; с восхищением художника он всматривался в лицо Габриэли, орошенное слезами, а потом, подойдя к ней, сказал мягко:

— Успокойтесь, графиня, вы избегли несчастья. Но такого неблагоразумного приступа упрямства я не мог от вас ожидать. Сделайте же милость, поверьте мне, что я забочусь лишь о пользе вашего ребенка.

Она ничего не ответила. Однако Готфрид не мог допустить, чтобы она возвращалась одна этим опасным путем, так как у нее легко могла закружиться голова; он отошел и, прислонясь к окну, ждал, когда его случайная спутница успокоится. У ног его густым массивом тянулась зелень парка, над ним расстилалось голубое безоблачное небо. Молодой человек погрузился в свои думы, и тяжелый вздох приподнял его грудь, вздох нравственного утомления и жажды свободы.

В эту минуту он почувствовал легкое прикосновение к своей руке и услышал запах фиалки, любимый запах графини. Он с удивлением повернул голову и увидел перед собой Габриэль. Молодая женщина преобразилась; слезы еще блестели на ее длинных ресницах, но большие синие глаза глядели на него с выражением чистосердечия и раскаяния. Полу-смущенно, полу-улыбаясь, она промолвила.

— Простите мою вспышку и мою несправедливость относительно вас.

Несмотря на гордое спокойствие его натуры, сердце молодого человека забилось сильней; он не ожидал, что сирена будет извиняться; этот чарующий взгляд, блестевший каким-то неопределенным выражением, этот тихий молящий голос смутили его. Но тотчас овладев собой, он взял ручку,, лежавшую на его руке, и почтительно поцеловал ее.

— Если вы, графиня, считаете себя виноватой передо мной, то прощаю вам от всей души, но с условием, — добавил он, улыбаясь.

— С каким?

— С тем, что, если прекрасная владетельница замка снова увлечется своей материнской слабостью, я напомню ей наш разговор в этой башне.

— Согласна; только условие на условие. Не говорите ни мужу, ни Арно об этой безумной выходке.

— Буду молчать, если вы этого желаете, графиня. Но теперь нам нужно сойти вниз; имеете ли вы на то силы после вашего волнения?

Графиня подошла к выходу, но, взглянув на лестницу, отступила, бледнея.

— Не могу, у меня кружится голова. Как могла я в моем безумии не видеть, куда иду?

— Я спущусь первый и подам вам руку. Ступени крепче, чем я думал; они выдержат нас обоих.

— Я боюсь, мы оба потеряем равновесие. Готфрид улыбнулся.

— Не бойтесь, графиня, я не подвержен головокружениям.

Он стал спускаться, поддерживая молодую женщину, но едва они прошли ступеней десять, как Габриэль остановилась и закрыла глаза.

— Не могу; я упаду, — прошептала она. Видя, что она пошатнулась и побледнела, как смерть, Готфрид крепко обвил рукой ее талию.

— Держитесь за меня, графиня, и не глядите вниз.

Он продолжал осторожно спускаться, не столько ведя, сколько неся графиню, которая крепко держалась за него; подгнившие доски трещали под их ногами, песок и камни срывались в пропасть. И он обреченно вздохнул, когда сделал последний поворот. Его спутница не шевелилась; как бы лишенная чувств, она оставалась в объятиях, поддерживающих ее. Ей было дурно, быть может.

— Опасность миновала, графиня; мы ступим сейчас на землю, — сказал Готфрид, повернув голову к Габриэли.

Но в ту же минуту почувствовал, что по телу его пробежала как бы электрическая искра, и дыхание его остановилось. Он встретил взгляд Габриэли, устремленный на него с выражением такой страстной любви, что мгновенно ее отношение к нему, ее ненависть и капризы озарились новым для него светом. Этот взгляд промелькнул, как молния; она уже опустила ресницы и смотрела в пропасть. Но Готфрид теперь знал все и, как молодой человек, поддающийся влиянию красоты, не мог отнестись холодно к такому открытию. Вся кровь бросилась ему в голову, и, тяжело дыша, он поспешил опуститься с последних ступеней.

Свежий воздух сада, казалось, привел графиню в чувство. Избегая взгляда своего спасителя, она прошептала несколько слов благодарности и скрылась в аллее. Молодой человек слегка пришел в себя и с отуманенной, пылающей головой кинулся в кресло.

— Что, я сошел с ума, или видел сон? — шептал он. — Нет, этот взгляд таков, что нельзя обмануться. Так я должен бежать, покинуть замок; гибель и бесчестие гнездятся в этих синих глазах. О, я тысячу раз предпочитаю ее ненависть.

Однако, по мере того как он успокаивался, рассудок внушал ему крепнущее сомнение в том, что Габриэль любила его, и Готфрид спрашивал себя, не принял ли он за любовь то, что было лишь искусным кокетством. Вследствие чего он решил быть осторожным, наблюдать за молодой женщиной и уехать, если это окажется нужным, но не заранее, так как ему жаль было оставить без важной причины свое выгодное положение.

Следующие дни укрепили Готфрида в мысли, что он ошибся. Габриэль неизменно была любезна и добра с ним, но ничем решительно не выдавала других чувств. Расположение, все более и более сильное, которое она оказывала Арно, убедило его окончательно, что эта опасная кокетка не выносила ни в ком равнодушия к своей особе.

Сентябрь был на исходе. Осень давала себя чувствовать; пожелтевшие листья покрывали аллеи парка, частый дождь стучал в окна, и многие соседние замки опустели; их обитатели возвратились в столицу, чтобы приняться за свои дела или предаться удовольствиям. Унылый вид природы как будто отражался и на лице прекрасной владетельницы Рекенштейнского замка; она казалась озабоченной и скучающей. Однажды за обедом говорили о возвращении в город одного соседнего семейства, причем Габриэль сказала, что охотно последовала бы их примеру. Граф, казалось, не понял этого легкого намека и заявил спокойно, что предпочитает мирную семейную жизнь шуму и суете столицы и что проведет зиму в Рекенштейне.

С того дня лицо молодой женщины сделалось совсем мрачным; она стала раздражительна, капризна; перестала выезжать и выходить из своих комнат. Граф, казалось, не видел, не понимал этих бурных симптомов, но Арно тем более внимательно следил за ними и, твердо решаясь согнать всякую тень с чела обожаемой мачехи, отправился раз утром к ней в будуар.

Он нашел ее полулежащей на диване; черный бархатный пеньюар на серизовой атласной подкладке обрисовывал ее изящные формы и еще более подчеркивал белоснежный цвет ее лица и рук, выглядывающих из широких рукавов. Книга, валявшаяся на ковре, показывала, что она имела намерение читать. Поздоровавшись, Арно придвинул к дивану стул и, целуя ее руку, сказал с некоторым участием:

— Дорогая Габриэль, я давно вижу, что вы печальны, недовольны, озабочены, но не знаю отчего. Скажите, что с вами, и будьте уверены, что я сделаю все, что от меня зависит, чтобы устранить от вас всякую неприятность.

Графиня приподнялась.

— Я знаю, что вы добры, Арно, а между тем боюсь, чтоб вы не сочли меня неблагодарной и неразумной. Обещайте мне быть снисходительным и… я признаюсь вам во всем.

Она положила руку на плечо молодого графа и, наклоняясь так близко, что ее щека почти коснулась его щеки, глядела на него простодушным, молящим взглядом.

Горячий румянец покрыл щеки Арно, и глаза его сверкали, когда он прижал к губам ручку, лежавшую на его плече.

— Говорите, Габриэль; вы не можете сомневаться во мне.

— Я бы желала, конечно, чтобы все так добросердечно относились к моим слабостям, — промолвила со вздохом графиня. — Так я сознаюсь вам, Арно, что мысль прозябать жалким образом всю зиму здесь положительно гложет меня. Я привыкла к обществу, к развлечениям; чувствую потребность посещать театры, слушать хороший концерт, а не карканье ворон. И все это возможно без особых хлопот, так как Вилибальд имеет в Берлине дом вполне устроенный; но он не хочет, потому что ревнив, как был и прежде.

— Можете ли вы винить его в этом? — спросил Арно, опустив глаза.

— Ну да, я понимаю, что ему, болезненному и ленивому, не хочется выезжать, и что ревность мучает его, когда я езжу одна. Но может ли он бояться чего-нибудь теперь, когда вы со мной, Арно, вы мой сын, мой брат, мой единственный покровитель там, где нет моего мужа. Мы можем не тревожить его и вместе с тем не плесневеть здесь, и, конечно, никто не осудит меня за то, что я танцую с моим сыном.

— Папа, вероятно, у себя в кабинете, — сказал Арно, вставая. — Я тотчас пойду переговорить с ним. Ободритесь, Габриэль; если только победа возможна, я одержу ее.

Приложив пальчик к губам, она послала ему воздушный поцелуй.

— Идите, Арно, мой дорогой, и возвращайтесь с добрыми вестями. Я буду ждать вас, как моего избавителя.

Исполненный твердой решимости, молодой граф направился в кабинет отца, который в это время спокойно занимался своими счетами. Увидев сына, он положил перо и повел дружеский разговор; но молодой человек, весь занятый своим планом, перевел тотчас речь на аргументы, говорящие в пользу жизни в столице во время зимнего сезона. Граф сначала слушал молча, затем рассмеялся.

— Я понимаю; ты пришел послом, чтоб искусно передать мне желание Габриэли, так как прямые заявления ни к чему не ведут; но, дитя мое дорогое, по многим причинам я не могу согласиться.

— Не можешь ли ты назвать эти причины?

— Да, я буду вполне откровенен. Во-первых, нахожу, что не следует без нужды вводить мою жену в искушение. Не могу не сказать, что она возвратилась совсем иной, что она добра и полна внимания ко мне; но знаю тоже по опыту, какое опьяняющее впечатление производит светская жизнь на молодое, красивое существо, жаждущее поклонений. Когда она увлекается вихрем удовольствий, то не знает меры, а мое здоровье положительно не позволяет мне ездить по всем балам, обедам, концертам, выставкам, театрам и пр. Мне нужен покой. Наконец, мои средства не позволяют мне таких непомерных трат; одни туалеты Габриэли поглощают страшные суммы; и мне потребовалось пять лет экономии и жизни в уединении, чтобы пополнить ущерб, причиненный моему состоянию тремя зимними сезонами. Возобновить подобные безумия было бы непростительно; я должен думать о Танкреде и оставить ему наследство, не обремененное долгами. Арно слушал внимательно.

— Я сознаю справедливость твоих аргументов, папа, но позволь мне некоторые возражения. По-моему, запереть молодую, красивую женщину в уединении, к которому она не привыкла, не приведет ни к чему хорошему и несомненно нарушит необходимые для тебя мир и спокойствие скорее, чем несколько выездов в город, так как, благодаря Богу, ты не какой-нибудь увечный. И наконец, разве я напрасно тут, разве не естественно, чтобы я заменял тебя около моей мачехи? Я буду охранять ее, как сестру, и буду делать это усердно, клянусь тебе, так как честь нашего имени мне дорога так же, как и тебе, я не допущу, чтобы малейшая тень омрачила ее. Что касается денежного вопроса, я понимаю его важность; но позволь указать тебе простой выход из него. У меня в государственном банке значительные суммы, образовавшиеся из процентов с капитала во время моего несовершеннолетия и из экономии деда, который, как ты знаешь, был немного скуповат. Эти деньги мне вовсе не нужны, так как я никогда не исстрачиваю и процентов, — и я прошу тебя взять этот накопившийся капитал, чтобы черпать из него на все, что потребуется на домашние расходы и на туалеты Габриэли сверх того, что ты желаешь тратить.

— Что ты говоришь, Арно! Я никогда не коснусь твоего наследства для пустяков. Нет, нет!

Он покраснел и энергично покачал головой. Но Арно взял руку графа, поцеловал ее и сказал ласково:

— Разве между нами может серьезно существовать вопрос о том, что твое, что мое; уступив моей просьбе, ты дашь мне доказательство любви и окончательного прощения всего, чем я был виновен перед тобой в течение стольких лет. Скажи «да», дорогой папа, и увидишь, как весело и счастливо мы проведем зиму в Берлине. Само собой разумеется, что денежный вопрос останется тайной между нами.

Граф привлек его к себе и поцеловал в лоб.

— Пусть будет, как ты желаешь. Я не имею духа сказать тебе «нет», хотя отказ в этой просьбе был бы разумней; впрочем, обещаю следить, чтобы расходы не выходили из надлежащих границ. А теперь пойдем сообщить эту новость Габриэли; воображаю, в каком она беспокойстве.

Граф не ошибался: долгое отсутствие пасынка привело графиню в лихорадочное состояние, и она побледнела, когда отец с сыном вошли к ней, Но граф весело сказал:

— Твой посол выиграл дело, Габриэль; мы проведем зиму в городе.

С криком радости, вырвавшимся из глубины души, она кинулась в объятия мужа и покрыла его поцелуями.

— Благодарю, благодарю тебя, Вилибальд! Ты, ты положительно лучший из мужей, и как там хочешь, а должен будешь танцевать со мной, уж я тебя не помилую.

— Ну, не знаю, останешься ли ты при этом желании, когда будешь окружена молодыми танцорами, — отвечал граф, смеясь.

— О, ты лучше и дороже всех для моего сердца. — И она прижалась головой к его плечу. — Но у меня к тебе просьба, Вилибальд. Разрешаешь ли ты мне поцеловать нашего доброго Арно, чтобы поблагодарить его за предстоящую веселую зиму; этим я обязана его красноречию, победившему твое непреклонное сердце. Я так благодарна ему!

— О, конечно, он вполне заслужил твой поцелуй. Кроме того, ты должна заискивать в его благорасположении, так как он берется заменять меня и будет твоим почетным кавалером, твоим аргусом.

Сияющая и веселая, как пансионерка, Габриэль привлекла к себе пасынка и долгим, горячим поцелуем прильнула к его губам. «Мой аргус! — промолвила она шутя. Но граф не видел, каким пламенным, чарующим взглядом она заглянула при этом в глаза молодого человека.

Известие о решении покинуть Рекенштейн, было неприятной неожиданностью для Готфрида. Он подозревал, что Арно влиял на это решение, и жалел благородного, честного молодого человека, которого легкомысленная сирена толкала в пропасть, где он мог очнуться слишком поздно.

Спустя три дня Арно поехал в Берлин, так как граф поручил ему заняться устройством их дома. Молодой человек повел дело на широкую ногу. Обновил часть мебели и, чтобы доставить удовольствие Габриэли, заново отделал обширный зимний сад, печальное состояние которого очень ее огорчало.

Благодаря рвению Арно и его деньгам, зимний сад получил снова свой прежний блеск. Он изображал морское дно с гротам и другими фантастическими зданиями из сталактита и раковин; в тени экзотических кустов и водяных растений красовались статуи и наяды; фонтан каскадами ниспадал в мраморный бассейн, и плюшевые скамьи изумрудного цвета манили к отдыху. Вечером, когда лампы, изображающие лилии и цветы лотоса, освещали эти тенистые уголки, когда свет этих ламп блестел, как драгоценные каменья, в мелких, как пыль, брызгах низвергающихся вод, — можно было думать, что находишься в каком-то волшебном мире.

В конце октября Арно уведомил, что все готово для приема семьи, но дела еще задерживали графа в Рекенштейне. Когда же и в начале ноября отъезд все еще не был назначен, раздражение и нетерпение Габриэли достигло своего апогея. Муж ее, заметив это лихорадочное состояние, сжалился над ней и сказал однажды за столом:

— Так как дела все еще задерживают меня здесь, то предлагаю тебе, дорогая моя, ехать без меня с Танкредом. А вы, мой милый Веренфельс, будете сопровождать и охранять мою жену. Мне совестно заставлять ждать долее моего доброго, заботливого Арно, который сгорает нетерпением там, как здесь таким же нетерпением томится моя милая капризница. Дней через двенадцать перееду и я. Габриэль этим временем успеет только разобраться в своих вещах, заказать новые туалеты и отдохнуть к моему возвращению для визитов, которые нам придется с ней делать.

Графиня поблагодарила мужа, но в ту же минуту, краснея от досады, с удивлением устремила взор на Готфрида, так как в ответ на слова графа он возразил:

— Не лучше ли мне остаться, граф, чтобы помочь вам скорей окончить ваши дела; графиню сопровождает такая большая свита, что, мне кажется, вы можете быть совершенно спокойны.

— Нет, нет, с ней отправятся лишь один лакей и две камеристки. Остальных слуг привезу я сам. Мне хочется, чтобы вы ехали, Веренфельс; я буду спокоен за жену и за Танкреда.

После обеда, когда граф ушел, Габриэль, направляясь к себе, остановилась в комнате, смежной со столовой, и, обратись к Готфриду, сказала язвительным голосом:

— Я еду завтра; если вы не будете готовы, месье Веренфельс, я доставлю вам удовольствие остаться здесь, только похищу у вас Танкреда. Как видите, я великодушна и даю вам возможность избежать роли цербера.

Молодой человек почтительно поклонился.

— Я буду готов сопровождать вас, графиня. Что же касается роли цербера, я счел бы ее слишком для себя лестной, и есть ли надобность приставлять такого сторожа к графине Рекенштейн.

Его спокойный властный взгляд пронизал как бы струей холодного воздуха пламенный взор молодой женщины, и она быстро отвернулась.

Придя к себе, графиня от досады кинулась на диван. Этот дерзкий человек осмеливался избегать чести провожать ее.

Ужели он неуязвим, что один из всех остается бесчувственным к ее красоте? Для непомерного самолюбия Габриэли равнодушие было оскорблением, и она решила во что бы то ни стало повергнуть его к своим ногам и хорошенько отомстить. Она не думала теперь о том, что это был человек подчиненный, принадлежащий к тому роду людей, которых она привыкла презирать; нет после найденного сходства между ним и графом Жаном Готфридом, образ Готфрида Веренфельса преследовал ее; что-то бушевало в ее груди, что-то влекло к нему, и сама она не подозревала всей глубины этого неопределенного чувства.

На следующий день графиня уехала в город с сыном и с Веренфельсом. Она, казалось, забыла свое неудовольствие и все капризы, была весела, пленительна, и так как Танкред все время ел, спал или глядел в окно, то Готфрид в течение всего пути служил предметом ее искусного кокетства. Как человек хорошо воспитанный и артистичный, он отвечал любезностями хорошего тона на любезность этой очаровательной женщины. И в самом доброгласии они приехали в Берлин, где Арно ожидал их на дебаркадере.

Рекенштейнский дом был старый, массивный, построенный в царствование Фридриха Великого и сохранивший снаружи и внутри стиль и украшения XVIII века. Войдя в вестибюль, Габриэль была приятно поражена, заметив, что все отделано заново и роскошно. Удовольствие ее увеличивалось по мере того, как они подвигались вперед по длинной анфиладе комнат. При виде своего будуара, этого изящного гнездышка, заново меблированного, с обоями вишневого цвета на стенах и такой же материей на мебели, с зеркалами в золоченых рамах и множеством душистых цветов, она вскрикнула от удовольствия:

— Благодарю вас, Арно, благодарю; это ваш подарок, я в этом уверена. Папа не подумал бы это сделать; порой он очень расчетлив.

— Нет, нет, все это от отца, а мой подарок на новоселье, дорогая Габриэль, я покажу вам после обеда.

Графиня явилась к столу очаровательной и отдохнувшей. Она принимала ванну и оставила распущенными свои чудные непросохшие волосы; лишь два маленьких коралловых гребешка придерживали их с обеих сторон; блестящие шелковистые пряди спускались по ее простенькому платью из серого кашемира, отделанному широкой кружевной фрезой вокруг шеи. Как бы не замечая восхищения молодых людей, она, смеясь, извинилась за свое вынужденное неглиже. После обеда, опираясь на руку Арно, графиня поспешила пойти взглянуть на обещанный сюрприз. Молодой человек, сияя радостью, повел ее в приемные комнаты и, пройдя бальный зал, остановился у двери, ведущей в зимний сад, которая прежде была заделана и завешена. Приподняв портьеру, он дал пройти Габриэли. Она остановилась, как очарованная. Все в этом волшебном месте было залито мягким и приятным светом, который отражался в каскадах и фонтанах; раззолоченные его блеском раковины горели, как в огне; в гротах царил таинственный полумрак. Танкред и Готфрид были тоже поражены, но мальчик прежде всех прервал молчание.

— Арно, ты волшебник! — вскрикнул он, хлопая в ладоши.

Молодая женщина как бы очнулась от сна. И не думая о присутствии своего сына и его восхищении, с сияющим взглядом кинулась на шею молодого графа и, целуя его, твердила: «Благодарю, благодарю!»

Прислонясь к мраморной группе, Готфрид глядел на эту сцену с чувством сожаления к Арно, с чувством досады и отвращения к этой легкомысленной и безнравственной женщине, которая, пользуясь тем, что врожденная честность молодого человека делала его слепым, вливала в его душу смертельный яд. Конечно, так могла благодарить сестра своего брата, мачеха — своего пасынка; но Габриэль была слишком опытной женщиной, чтобы не понимать, какие чувства волновали Арно и выражались в его взгляде. Зачем же позволять себе проявление благодарности в такой опасной форме? Арно не давал себе отчета в том, что происходило в его душе; но случай мог сорвать завесу с его глаз, и каким будет его нравственное состояние, когда однажды он поймет, что питает безумную страсть к жене своего отца.

Как бы почувствовав неодобрительный взгляд, обращенный на нее, Габриэль обернулась и посмотрела на Готфрида; руки ее опустились, и яркий румянец залил ей щеки.

Арно ничего не заметил, так как был слишком возбужден.

— Я глубоко счастлив, что вы довольны, Габриэль. Теперь позвольте мне отвести вас к диванчику, возле которого стоит наяда: она имеет нечто поднести вам.

Место, на которое он указывал, было особенно прелестно. Там, прислоненная к стене, украшенной сталактитами, виднелась огромная раззолоченная раковина, в которой стоял маленький диванчик для двух человек. Возле этой раковины мраморная нимфа держала в поднятой руке букет водяных цветов, в их лепестках скрывались лампы.

Когда Габриэль села, Арно взял с подножия статуи шкатулку с перламутровой инкрустацией и подал ее графине.

— Это мне? — спросила она, рассматривая с любопытством прелестный ящичек с графской короной на крышке.

— Конечно, вам. Это дар, который нимфа приносит своей прекрасной царице.

И Арно показал молодой женщине, как открывается секретный замок шкатулки. Внутри она была обита бархатом и разделена на две части; в одной из них лежало великолепное жемчужное ожерелье с рубиновым фермуаром, в другой — сапфировая парюра. На минуту Габриэль онемела от радости и удивления.

— Арно, — сказала она наконец, — чем заслужила я этот царский подарок, который мне совестно принять. Это, вероятно, ваша наследственная драгоценность.

— Не беспокойтесь, Габриэль. Конечно, я не имею права располагать фамильными драгоценностями, но поднесенные вам парюры принадлежат моей бабушке. И кто больше вас достоин носить этот жемчуг, дорогую для меня память о ней, и эти сапфиры, несовершенное подобие ваших чудных глаз?

Он нежно поцеловал ее руку.

В эту минуту вошел лакей и подал графу на маленьком серебряном подносе визитную карточку. Взглянув на нее, молодой человек встал с большим неудовольствием.

— Простите, Габриэль, что я оставлю вас на минуту. Я должен принять одного моего хорошего знакомого. Это молодой бразилец, с которым я познакомился в Рио-Жанейро, затем я снова встретился с ним в Париже и теперь здесь. Я назначил ему свидание вечером, но он не мог приехать и отложил до сегодня, о чем я совсем позабыл.

Оставшись одна, Габриэль еще раз полюбовалась на свои подарки; потом позвала Веренфельса и сына, чтобы и они поглядели на них, но лишь Готфрид, который тем временем осматривал сад, пришел на ее зов; Танкред же ничего не слышал, весь поглощенный созерцанием большого аквариума, который он нашел в одном из углублений стены.

— Поглядите, месье Веренфельс, какой великолепный подарок я получила от Арно. Как он добр; другие пасынки ненавидят свою мачеху, а он выказывает мне самую преданную любовь.

Готфрид стоял наклоняясь над шкатулкой, но при последних словах графини поднял голову и, устремив глубокий, пытливый взгляд в глаза молодой женщины, сказал:

— Да, графиня, это любовь, но любовь не к мачехе, а просто к женщине. Вы не можете не сознавать, какого рода чувство питает к вам Арно, а потому долг и сострадание разве не предписывают вам не платить ему за любовь злом, не губить его жизнь и его покой. Конечно, я не имею никакого права говорить вам это, я чужой, подчиненный человек в вашем доме, но ваш муж и молодой граф всегда относились ко мне как к другу и совесть моя заставляет меня вам сказать: «Не злоупотребляйте, графиня, своей ослепительной красотой, не толкайте в пропасть вашего пасынка; Арно так благороден и так должен быть свят для вас, что вам нельзя обрекать его на гибель».

Габриэль слушала его, бледная и трепещущая. Ее приводили в бешенство не столько его слова, сколько холодное спокойствие больших черных глаз, устремленных на нее без всякого восторга; они, казалось, читали в глубине ее души и беспощадно осуждали ее преступное кокетство. Бросив парюры, она встала и гордо, презрительно смерила взглядом молодого человека.

— Вы, кажется, бредите среди белого дня, месье Веренфельс, или, может быть, фантастический вид этого зала так омрачил ваш рассудок, что простую дружбу Арно, его сыновнюю преданность, его братские чувства вы объясняете таким гнусным образом. Никто не может мне запретить любить Арно, самая строгая нравственность не может осудить мою любовь к сыну моего мужа. Вам, милостивый государь, я замечу, что уже не первый раз вы позволяете себе переступать границы, которые вам предписывает ваше положение. Дружба моего мужа не дает вам права учить меня; вы приглашены воспитывать Танкреда, а не его мать. И без ваших советов я сумею охранить честь мою и моей семьи.

Бесстрастный вид Готфрида при этом жестоком ответе, странная улыбка, скользнувшая по его губам, подняли бурю гнева в груди Габриэли. И когда он поклонился и проговорил без всякого волнения: «Не премину принять к сведению приказание графини», — она повернулась к нему спиной и быстро вышла из сада.

В своем возбуждении молодая женщина пошла к себе самой дальней дорогой, приемными комнатами. В одной из них она вдруг увидела Арно и незнакомого человека, которые разговаривали с большим оживлением. Смущенная и недовольная, графиня остановилась; она не могла уйти назад, так как молодые люди заметили ее и поспешно встали.

— Извините, дорогая Габриэль, что я не предупредил вас, что мы поместимся в этой проходной комнате, — сказал Арно. — Но если на долю моего друга выпала такая счастливая случайность, то позвольте мне представить вам дон Район Диоза, boello у Arrogo графа де Морейра. — Затем, обратясь к гостю: — Моя мачеха, графиня Рекенштейн.

Иностранец низко поклонился, но его черные, пламенные глаза впились в лицо молодой женщины с таким страстным восхищением, что легкая улыбка шевельнула румяные губки Габриэли, она протянула руку бразильцу, приветливо пригласила его от имени мужа быть частым посетителем их дома, затем извинилась и ушла.

— Madre de Dios! — воскликнул дон Рамон; глаза его горели восторгом. — Не сон ли это? Ужели я видел живое существо, а не небесное видение! Ах, граф, как я завидую вам, что вы сын такой женщины. Чтобы видеть ее, беспрерывно любоваться ею, принадлежать ей, я был бы рад обратиться в ее болонку.

— Ну, дон Рамон, ваша тропическая кровь снова заговорила в вас с необузданной силой, — сказал Арно, смеясь. — И без такой трудной метаморфозы вы можете видеть графиню и любоваться ею, если только останетесь в Берлине.

— Я не собираюсь уезжать, — ответил поспешно пылкий молодой человек.

За чаем Арно передал Габриэли свой разговор с доном Рамоном.

— Мало сказать: вы победили его сердце, вы убили его наповал, — заключил он, смеясь. — И я боюсь, что у вашего стража чести будет много хлопот, чтобы удержать в границах благоразумия кипящую лаву его чувств.

В следующие дни графиня была почти невидима; бегала по магазинам, делала бесчисленные покупки и заказы и деятельно приготовляла себе зимние туалеты. Габриэль нашла в ящике своего стола портфель, туго набитый банковыми билетами. Она знала, от кого это, и сердце ее наполнилось торжествующей радостью. Власть, которую она приобрела над Арно и его кошельком, открывала богатый источник для ее любви к расточительности; к тому же неведомый для мужа источник, из которого она готовилась черпать смелой рукой. Несмотря на эту неожиданную радость, на перспективу мотовства и безумной роскоши, которые ей готовила зима, Габриэль не вполне была счастлива. Какое-то тайное беспокойство, какая-то непонятная пустота томила ее душу. И эта тоска сменялась порывами досады при виде человека, присутствие и голос которого, однако, заставляли биться ее сердце все с большей силой, человека, которого она хотела ненавидеть, но который был ей нужен, как воздух, если она долго не видела его.

После тяжелой сцены в зимнем саду Готфрид держался крайне сдержанно, избегал насколько возможно общества графини, ограничивался той долей вежливости, которую он был обязан оказывать хозяйке дома, никогда не говорил с ней, а когда глаза их встречались, взгляд его скользил по ней с холодным равнодушием и, казалось, не видел ее. В подобные минуты сердце Габриэли переставало биться; она желала бы уничтожить дерзкого, но еще более желала повергнуть его к своим ногам.

Арно заметил эти натянутые отношения и решил спросить Габриэль, что это значит. Однажды утром, накануне приезда графа, Готфрид был свободен; у Танкреда болела голова, он не мог заниматься и лег уснуть. Пользуясь этим, молодой человек пошел в библиотеку читать журналы. Он сидел в амбразуре окна, погруженный в чтение интересной научной статьи, как вдруг услышал, что кто-то вошел в соседнюю комнату; затем раздались голоса Арно и графини. Сперва он не обращал никакого внимания на их разговор, но одна фраза графа, произнесенная несколько громче, заставила его поднять голову.

— Я давно хочу спросить вас, что было причиной холодного тона, который установился между вами и Веренфельсом. Он как будто избегает вас.

— Право, не знаю. Я так мало занимаюсь расположением духа служащих у меня людей, — отвечала небрежно Габриэль, — и не думаю, чтобы вообще мог существовать какой-нибудь тон между господами и прислугой.

— Мне тяжело слышать, что вы говорите, Габриэль, и умоляю вас, не употребляйте никогда таких несправедливых и неуместных выражений, когда речь идет о таком уважаемом человеке, которого я чту как своего друга. Я подозреваю, что Готфрид рассердил вас чем-нибудь, но как вы можете до того увлекаться гневом, чтобы ставить в число слуг того, кто воспитывает вашего ребенка. А потом я должен вам напомнить, что хотя несчастье и вынудило Готфрида стать в зависимое положение, он все-таки остается таким же дворянином, как и мы. Бароны Веренфельсы ведут свой род с Крестовых походов, и последний их представитель не отличается от своих предков ни своей наружностью, вполне аристократической, ни своими благородными принципами.

Лицо Готфрида вспыхнуло от дерзких слов Габриэли, но, с трудом овладев собой, он остался на своем месте, прислушиваясь, что будет далее.

— Боже мой! Перестаньте бранить меня, Арно, из-за этого красавца, в которого вы с Вилибальдом решительно влюблены, — отвечала шутливо графиня. — Скажите лучше, какой цвет мне выбрать для первого бала, на который вы меня повезете первого декабря к барону X.

— Могу ли я вас бранить, Габриэль! Неужели Веренфельс позволил себе что-нибудь в этом роде? Бедный малый! Какая злая доля — не понравиться самой красивой женщине в мире.

— Опять о нем! Это просто невыносимо. Впрочем, вы имеете способность угадывать. Мне кажется, что этот дуралей вменяет мне в преступление дары, которыми наделила меня природа. Ах, виновата, скажу иначе, так как вы этого желаете, Арно. Этот достойнейший человек, кажется, ничего не смыслит в красоте. Он замечательный агроном; и в поле, в конюшне он совсем на своем месте, но на паркете чувствует себя неловко. Его идеал, вероятно, здоровая деревенская женщина с широкими, как валек, руками, толстощекая и румяная, как мак. Конечно, такую женщину он предпочел бы Венере Милосской, если только понимает разницу; но вернее всего, что он не умеет отличить коровы от порядочной женщины.

Последние слова графиня говорила с ожесточенным удовольствием, возвысив голос и отчеканивая каждое слово. И все потому, что она вдруг увидела Готфрида в зеркале, отражавшем через открытую дверь окно, возле которого он сидел и, казалось, был погружен в чтение журнала.

Следя за направлением взгляда Габриэли, Арно тоже увидел предмет их разговора и покраснел до корней волос.

— Боже мой, что, если он слышал! — прошептал он.

— Тем лучше, — отвечала она с вызывающим смехом. — Но довольно на эту тему; перейдем опять к более важному, к моему бальному туалету. Вы еще не сказали мне, какой ваш любимый цвет.

— Розовый, цвет зари, и молодости и… любви, — сказал Арно, глядя с благоговением на прелестное личико, обращенное к нему.

— Так решено; я буду в розовом. А теперь до свидания; моя модистка, должно быть, ждет меня.

Она послала ему воздушный поцелуй и исчезла.

С тяжелым беспокойством граф прошел в библиотеку; он хотел как-нибудь оправдать неприличную выходку своей мачехи. Но при его появлении Готфрид, закрыв книгу, так флегматично поднялся с места, что Арно стал думать, что он ничего не слышал из их разговора. А когда затем Арно предложил ему ехать с ним вечером в театр, то Веренфельс так охотно согласился, что граф окончательно пришел к убеждению, что весь этот эпизод ускользнул от слуха молодого человека, поглощенного чтением.

На следующий день приехал граф Вилибальд и был очень нежно принят своей женой. Когда затем он увидел роскошное устройство зимнего сада и пр., то, покачав головой, сказал сыну:

— Исполняя мое поручение, ты так увлекся щедростью, дорогой мой Арно, что я боюсь, не соединилась ли в тебе расточительность твоего прадеда с расточительностью твоей милой мачехи.

День первого бала, на котором должна была появиться Габриэль, наконец настал.

Граф хотел сопровождать ее, точно так же, как перед тем делал с ней визиты; но на этот раз легкая простуда удержала его, и было решено, что Арно один будет сопровождать Габриэль. Вечером граф сидел в столовой с обоими сыновьями и с Веренфельсом. Чай отпили, и лишь Танкред продолжал грызть сухарики, перелистывая книжку сказок, которую он получил в этот день от отца. Арно, молчаливый и рассеянный, часто поглядывал на часы.

Готфрид дорого бы дал, чтобы уйти из комнаты. При воспоминаниях об оскорбительных словах, пущеных графиней на его счет и ничем им не заслуженных, все возмущалось в нем; но граф стал продолжать начатый разговор и отнял у молодого человека всякую возможность исчезнуть, хотя бы для того чтобы отвести спать Танкреда; мальчик получил позволение дождаться прихода матери.

Послышался шелест шелкового платья, и все повернули голову к дверям. В комнату вошла Габриэль, держа на руке sortie de bal, и, улыбаясь, остановилась между столом и камином, вся залитая светом ламп. На ней было розовое атласное платье, покрытое кружевными воланами, приподнятыми с одной стороны длинными ветками роз; бриллианты сверкали, как роса, на цветах и на листьях, и гирлянда полураспустившихся роз обвивала ее черные кудри, на шее было надето жемчужное ожерелье — подарок ее пасынка. Никогда еще дивная красота молодой женщины не являлась в таком ослепительном блеске; ей можно было дать восемнадцать лет, когда с простодушной, сияющей улыбкой она взглянула на мужа.

Даже Готфрид не мог не восхищаться ею. Она была прекрасна, как Армида, но и так же опасна, как она. Арно, глядевший на нее в безмолвном экстазе, служил тому доказательством. Глаза графа горели гордостью и любовью, когда он подошел к ней и, целуя ее в лоб, сказал улыбаясь:

— Ты сделаешь многих несчастными сегодня на балу.

Как бы в возмущении графиня прислонила голову к плечу мужа; но из-под опущенных ресниц пламенный, нерешительный взгляд искал лицо молодого наставника, который, опершись на резной буфет, казался вполне равнодушным. Когда его черные глаза скользнули по ней, как бы не видя ее, такие холодные и бесхитростные, как будто глядели на какую-нибудь мебель, дрожь злобы пробежала по телу молодой женщины, и она быстро подняла голову. Граф еще раз окинул ее восхищенным взглядом.

— Никогда я не видел тебя такой красивой, дорогая моя, и жалею, что здесь нет живописца.

— Папа, месье Веренфельс живописец, — воскликнул Танкред, — он рисует красивые картины и портреты.

— Вы художник? — спросил с удивлением Арно.

— Не более, как любитель, и очень слабый, — отвечал молодой человек, слегка краснея.

— Вы слишком скромны, мой юный друг, — сказал весело граф, — но, как артист, вы, конечно, разделяете мое мнение, что в этом туалете Габриэль достойна кисти великого художника.

— К сожалению, граф, я не могу выразить моего мнения по этому поводу, так как, по словам графини, я не способен отличить коровы от красивой женщины. Кроме того, я состою, по словам графини, в числе прислуги вашего дома, что исключает с моей стороны всякое выражение вкуса и восхищения, не допускаемое в слуге.

Голос и взгляд молодого человека были проникнуты враждебной холодностью, и по мере того как он говорил, лицо графини все более бледнело.

— Габриэль, что это значит? — спросил граф, с удивлением насупив брови.

Ничего не отвечая, молодая женщина повернулась спиной к мужу и вышла из комнаты. Арно последовал за ней и в передней, помогая ей надеть шубу, прошептал:

— Я говорил вам, что Веренфельс не вынесет незаслуженных оскорблений.

— И отлично: я только того и требую, чтобы, наконец, выгнали из дома этого олуха, — отвечала она, и губы ее дрожали от бешенства. — Было бы слишком, если бы обидчивость моих слуг доходила до того, чтобы они позволяли себе говорить мне в глаза дерзости.

Стараясь всячески успокоить ее и очень огорченный ее волнением, Арно сел с ней в карету в надежде, что бальное оживление и предстоящий триумф сгладят это неудовольствие.

После поспешного ухода жены граф Вилибальд послал Танкреда спать, но удержал Готфрида, который хотел последовать за своим учеником.

— Я очень сожалею, — сказал граф, как только они остались одни, — что вы были оскорблены в моем доме так грубо. И кем же? Моей женой. Теперь прошу вас, Веренфельс, сказать мне, что тут случилось без меня? С самого моего приезда я замечаю между графиней и вами какую-то тайную вражду. Вероятно, вы опять поссорились с ней из-за Танкреда. И по какому случаю она отпустила вам такие любезности?

— Графиня, — отвечал Готфрид, — произнесла упомянутые мною слова в присутствии графа Арно. Он может дать вам все подробности, которые вы желаете иметь. Вообще, мы во многом расходимся с графиней, которая требует, чтобы все были рабами ее капризов, но я раб лишь своего долга. Я умею с должным почтением выносить ее неудовольствия, но позволить, чтобы она ставила меня в число лакеев, говорила бы, что я невозможен в салоне, как такой олух, место которого на конюшне или скотном дворе, и тому подобное, это не согласуется с моим достоинством. Я не могу оставаться в семействе, где без всякой причины подвергаюсь риску быть оскорбленным хозяйкой дома. И поэтому я пользуюсь случаем — которого ищу с минуты вашего приезда, — чтобы поблагодарить вас, граф, за вашу доброту ко мне и попросить найти кого-нибудь на мое место.

Вы, конечно, понимаете и извините мое решение оставить ваш дом как можно скорее.

В мрачном раздумье граф слушал его, не прерывая.

— Хорошо, Веренфельс, довольно сегодня на эту тему; мы поговорим об этом после. Добрый вечер.

Он пожал ему руку и, раздосадованный, пошел к себе.

На следующий день утром Арно пришел, по своему обыкновению, поздороваться с отцом и узнать о его здоровье. Озабоченный, раздраженный вид отца заставил его понять, что готовится гроза.

— Что с тобой, папа, ты как будто недоволен?

— Да, и имею на то основательную причину. Вчера вечером Веренфельс отказался от места и заявил, что желает как можно скорей оставить дом, где он не огражден от самых грубых оскорблений. Таким образом, мне угрожает потеря в его лице моей правой руки и человека, который имеет такое благотворное влияние на Танкреда, и все это из-за глупых капризов и возмутительного обращения, которое позволяет себе с ним Габриэль.

— Как это прискорбно, — прошептал Арно. — Но, быть может, оно и к лучшему, так как Габриэль тоже требует, чтобы ему отказали.

— Что такое? Она осмеливается требовать, чтобы он покинул нас, тогда как сама без всякой причины оскорбила его, — сказал граф, бледнея от досады. — Я должен радикально разубедить ее. Меня утомили все эти пертурбации в моем доме, вызываемые ее причудами. Я не хочу, чтобы Веренфельс уехал, и тотчас пойду объявить Габриэли, что если она не извинится перед Готфридом и не устроит так, чтобы он остался, я на этой же неделе уеду с ней в Рекенштейн; и там она сама будет смотреть за Танкредом и учить его, так как ради потехи выгоняет человека, который избавляет ее от этого труда.

Молодой граф покраснел до корней волос.

— Отец, ужели ты серьезно думаешь требовать от своей жены такого унижения? И я предсказываю тебе, что Габриэль на это не согласится. Выходка Веренфельса тоже превзошла границы; нельзя говорить порядочной женщине, что ее не могут отличить от коровы.

— Ах, отлично можно, раз эта порядочная женщина забывается до того, что вызывает такую выходку, причисляя к лакеям воспитателя своего сына. Я попрошу тебя, мой милый Арно, не вмешиваться в дело, которое исключительно касается меня и должно кончиться так, как я желаю. Твоя маменька слишком широко пользуется удовольствиями зимнего сезона в столице, чтоб не постараться всячески не лишить себя этого. Кстати, не знаешь ли, от кого могла быть прислана сегодня на имя Габриэли корзинка с цветами?

— Должно быть, от графа де Морейра. Не смущайся этим, отец; граф Рамон отличный малый, но, как бразилец, он немного экзальтирован, и красота Габриэли положительно помрачила его рассудок.

Граф насупил брови, ничего не отвечая. И Арно, находясь в тяжелом волнении, поспешил уйти и даже не остался дома, желая успокоиться на свежем воздухе и избежать предстоящих сцен.

Расположившись на диване в своем кабинете, Габриэль отдыхала от утомлений бала. Она вертела в руках розу, выдернутую из корзины с чудными цветами, которая стояла на столе возле нее. С задумчивой рассеянностью она мяла, обрывала цветок, и было очевидно, что это благоухающее приношение дона Рамона, равно как и он сам, не занимали ее мыслей. Мечты молодой женщины были прерваны появлением камеристки, доложившей о приходе графа. С видимой досадой она приподнялась, но, тотчас скрыв свое чувство, опять улеглась на диван и, когда вошел муж, лицо ее было приветливо и спокойно.

Граф был озабочен, рассеянно поклонился жене и, не поцеловав ей руку, как делал это всегда, взял стул и сел против нее. «Ах, — подумала она, — он пришел бранить меня за вчерашнюю историю». Но громко, совсем невинным тоном, спросила его с участием:

— Как ты бледен, Вилибальд; ты, верно, дурно спал?

— Да, Габриэль, я дурно спал, и по твоей вине. Вчера после твоего ухода Веренфельс отказался от места.

— И умно сделал после беспримерной дерзости, какую позволил себе против меня.

— Он поступил согласно мнению, которое ты высказала так громко, что он мог слышать, и, сознаюсь, его резкость, тобой же вызванная, удивила меня менее, чем то обстоятельство, что моя жена выказала такое отсутствие такта и хорошего воспитания. Оскорбить грубыми неприличными словами честного человека, которого несчастье поставило в зависимое от тебя положение, — неслыханное дело для женщины твоего звания.

Графиня зевнула и, лениво потягиваясь, сказала:

— Боже мой! Ты, кажется, обвиняешь меня. Неужели я такая невольница, что в своем доме, разговаривая с сыном, не могу высказать своего мнения? Тем хуже для месье Веренфельса, если он шпионит и подслушивает у дверей, как настоящий лакей. Быть может, это проявление сильной обидчивости имело целью добиться прибавки жалованья, А если он в самом деле так оскорблен, пусть уезжает; никто о нем не заплачет.

Граф слушал с нарастающей досадой.

— Твои капризы совершенно ослепляют тебя. Веренфельс твердо решился оставить наш дом, но я не хочу лишиться этого человека. Он необходим для Танкреда, который преобразился под его влиянием. Когда ты мне возвратила мальчика, то речь и манеры его были таковы, что можно было предположить, что он рос в обществе хуже лакейского. Так вот я пришел тебе сказать, что предоставляю тебе выбрать одно из двух: возвратиться в Рекенштейн, чтобы там посвятить себя воспитанию сына, или же извиниться перед Веренфельсом, уговорить его остаться, обещая ему на будущее время относиться к нему надлежащим образом.

— В своем ли ты уме? — спросила Габриэль, задыхаясь от волнения; ее тонкие ноздри трепетали, и дрожащими пальцами она ощипывала цветок, который держала в руках.

— В полном рассудке и повторяю, что до завтрашнего вечера даю тебе время обдумать; а затем, если Веренфельс останется при своем решении, я всех перевезу в Рекенштейн. Не хочу более сцен в моем доме из-за твоих беспричинных капризов и твоих фантазий. И, клянусь честью, сдержу слово, отвезу тебя в замок и не буду давать ни одного талера на твои туалеты. Не рассчитывай и на Арно относительно этого пункта; считая себя виноватым, что ненавидел тебя прежде, он хочет загладить эту вину своей щедростью, как проявлением сыновней любви. Но я сумею запретить ему всякое вмешательство в это дело.

Бледная, с пылающим взглядом Габриэль вскочила с дивана так порывисто, что корзина с цветами покатилась на пол.

— Мне, твоей жене, ты осмеливаешься предлагать такой выбор?! — взвизгнула она. — Ты опять хочешь выгнать меня своей грубостью? И на этот раз из-за такого…

Голос изменил ей.

Граф тоже встал. Он был бледен, но спокоен; ему были известны эти сцены бешенства и упреков, этот ад, который заел его и состарил преждевременно.

— Успокойся, Габриэль; подобные припадки бешенства разрушают здоровье, — сказал он, кладя руку на ее плечо. — И позволь тебе заметить, что ты слишком злоупотребляла подобными сценами, чтоб это могло еще производить на меня впечатление. Я простил тебе не с тем, чтобы ты снова начала эту игру; терпение мое истощилось, и ты забываешь мои права на тебя. С моего разрешения ты не уедешь как в первый раз; если же ты сделаешь это без моего согласия — я разведусь с женщиной, которая два раза бежала из моего дома. И тогда ты ничего не получишь от меня, кроме пожизненной пенсии.

Графиня слушала, широко раскрыв глаза и трепеща от злобы.

— А, — воскликнула она, сжимая голову обеими руками, — да будет проклят день, в который я вымаливала твоего прощения и отдалась в твою власть, связывающую по рукам и ногам.

Повелительный тон и твердый взгляд мужа убедили ее, что угроза его была серьезна. Охваченная безумным бешенством, она кинулась к графу и крикнула, топая ногами:

— Уйди прочь, избавь меня от твоего омерзительного присутствия; я ненавижу тебя. Слышишь ты?

Граф отступил, побледнев и сдвинув брови; но он вынес слишком много подобных бурь, чтобы испугаться этой сцены.

— И я того же мнения, что тебе необходимо остаться одной. Ты знаешь теперь мою волю, и я ни на йоту не отступлю от сказанного.

Когда Габриэль осталась одна, ею овладел как бы припадок сумасшествия. Она кричала, бегала по комнате, рвала на себе платье, билась головой об стену и, наконец, обессиленная упала на ковер, усыпанный обрывками батиста, кружев, измятых лент, ощипанных цветов. Сицилия, ее преданная камеристка, которая служила ей с самого ее супружества, знала по опыту, какие меры принимать в подобных случаях. Она подняла ее и отнесла на кровать; затем омыла лицо графини розовой водой, положила на лоб компресс и дала успокоительных капель.

Молодая женщина отдалась в ее распоряжение; полный упадок сил сменил безумное возбуждение. Мало-помалу она успокоилась и заснула тяжелым сном, который продолжался несколько часов.

Ни к завтраку, ни к обеду графиня не появилась. Танкред хотел войти к ней, но Сицилия не пустила его.

За обедом мальчик сообщил о своей неудавшейся попытке навестить мать. Готфрид тотчас понял причину этой болезни; но так как граф ничего на это не сказал и не упомянул об их вчерашнем разговоре, то и Веренфельс промолчал и поспешил уйти со своим воспитанником к себе.

Наблюдая, несколько рассеянно в этот раз, за своим учеником, который приготовлял уроки, молодой человек предался раздумью. Необходимость оставить дом, где он рассчитывал найти спокойную, надежную пристань, сильно смущала его. Вместе с тем его преследовал образ Габриэли, мысль, что эта женщина втайне любит его, неотвязно приходила ему на ум.

Он уловил накануне пламенный предательский взгляд, искавший его взгляда. Но он отгонял от себя подобное предположение, припоминая лишь дерзкие, презрительные слова, которыми она осыпала его.

V. Извинение

Было часов около восьми, когда лакей пришел доложить Готфриду, что кто-то желает с ним говорить и просит его выйти в коридор. Молодой человек встал несколько удивленный; но им овладело чувство неудовольствия, когда он увидел, что его ожидала Сицилия, камеристка графини.

— Извините, что я беспокою вас, господин Веренфельс, — сказала она, видимо смущенная, — но графиня прислала меня спросить вас прийти к ней на минуту по делу.

Веренфельс сморщил брови.

— К сожалению, я не могу исполнить требования графини, и у нас с ней нет никакого дела, насколько мне известно. Но если ей угодно прислать мне сказать, какое это дело, то я к ее услугам.

Сицилия не двигалась с места и в волнении крутила край своего передника.

— Месье Веренфельс, — сказала она вдруг, понижая голос, — прошу вас, не усложняйте еще более того, что и так очень сложно, и не отказывайтесь от коротких переговоров, которые избавят всех от больших неприятностей. Позволю себе сказать вам, что сегодня утром была весьма неприятная сцена из-за вас между барином и барыней. Старый граф бывает подчас очень жестоким.

Готфрид понял, что графиня решилась извиниться перед ним по требованию графа. Это ставило молодого человека в тяжелое положение, но мог ли он, несмотря на свое к тому отвращение, отказаться от этого свидания?

— Хорошо, я иду.

Камеристка попросила его подождать в маленькой приемной, затем, приподняв портьеру, сказала:

— Пожалуйста, графиня ждет вас.

Готфрид вошел в будуар, освещенный лампой, подвешенной к потолку; другая лампа, под кружевным абажуром на красной шелковой подкладке, стояла на столе возле дивана.

В комнате, казалось, никого не было. Молодой человек взглянул вокруг с удивлением, но в ту же минуту он увидел Габриэль, сидевшую на подоконнике, покрытом плюшевой подушкой. Она была в белом пеньюаре, и ее длинные, черные косы резко выделялись на нем.

Готфрид, взглянув на нее, тотчас понял, чего ей стоило свидание. Она была бледна, как ее белое платье, и руки ее, опущенные на колени, были крепко сжаты. Он подошел к ней, холодно поклонился и, устремив на нее взор, спросил:

— Что вам угодно графиня? Я к вашим услугам. Габриэль хотела ответить, но ее дрожащие губы отказывались ей служить.

— Я помимо моей воли тревожу вас, графиня, и, надеюсь, что вы скоро будете совершенно избавлены от моего присутствия, — сказал Готфрид с горечью.

Молодая женщина с трудом преодолела себя и, указав рукой на стул, промолвила:

— Я для того именно и желала видеть вас, чтобы просить остаться при моем сыне и не покидать нашего дома.

— Это невозможно, графиня, после того, что произошло.

— Но я хочу тоже выразить вам мое сожаление, что оскорбила вас, и обещаю, что никогда впредь вы не будете иметь причины жаловаться на недостаток уважения к вам. Если же вы останетесь при своем намерении отказаться от места, то это может вызвать мой развод с мужем. А я не думаю, чтобы вы желали этого.

Она говорила медленно, будто ей не хватало воздуха, затем замолчала и устремила глаза на своего собеседника. Множество разнородных чувств отражалось на его красивом, выразительном лице. Прежде всего он был неприятно удивлен; затем его смутила мысль, что из-за него разразилась такая гроза между супругами; но когда взгляд его упал на врага, на эту красивую, молодую женщину, так смирившуюся перед ним, в сердце его мгновенно пробудилось все его рыцарское великодушие; он быстро подошел к Габриэли и со свойственной ему симпатичной откровенностью сказал:

— Я остаюсь, графиня, и молю вас простить мне резкие слова, которые вырвались у меня вчера и были для вас причиной неудовольствия; это тем более тяжело, что я сам виноват, позволив себе в зимнем саду коснуться неосторожно оскорбившего вас вопроса. Я пойду сейчас сказать графу, что остаюсь при вашем сыне. Избави меня Бог быть невольной причиной семейного несчастья.

Габриэль слушала, прислоняясь к окну и закрыв глаза. Хаос чувств кипел в ее груди. Она ненавидела Готфрида за его холодность, за унижение, которого он ей стоил; но когда его враждебная сдержанность смягчилась, когда на нее устремились его глаза, горящие сердечным сожалением, вся злоба ее исчезла и уступила место странному мучительному чувству, непобедимому очарованию, которое приводило ее в упоение.

При последних словах молодого человека она подняла голову.

— Отчего вы говорите: «семейное несчастье»? Разве вы в самом деле думаете, что развод со старым, больным и жестоким человеком может быть для меня несчастьем? Когда сорокалетний мужчина искушает пятнадцатилетнюю девочку своим титулом, своим богатством, своим положением, реакция сердца неизбежна. И я не хочу более отрицать. Да, я люблю Арно, и ваши упреки в зимнем саду вполне заслуженны. И так как я не могу принадлежать моему пасынку, то не хочу развода. Неужели преступление, что я люблю Арно и желаю быть им любимой?

— Я не имею права судить о таком щекотливом вопросе. Могу только жалеть графа Арно. Но я думаю, графиня, что вы ошибаетесь в ваших собственных чувствах.

Готфрид говорил без всякой задней мысли, но в Габриэли слова: «вы ошибаетесь в ваших собственных чувствах» вдруг подняли сильную бурю. Давно она подозревала, какого рода чувство внушал ей Веренфельс, и теперь ее волнение не оставило ей никакого сомнения насчет несчастной страсти, покорившей ее ветреное сердце. И это сознание внушило ей мысль солгать, что она любит Арно.

Что значили слова Готфрида? Было ли то случайное мнение, или он подозревал истину, действительную причину ее ненависти, такой гордой, пылкой и страшной? Ей казалось, она умрет под тяжестью унижения от мысли, что холодный, сдержанный молодой человек угадал ее тайну. В эту минуту взоры их встретились, и в одно мгновение Готфрид понял то, что лишь подозревал. Под мимолетным впечатлением синие глаза выдали тайну, и лицо Габриэли вспыхнуло.

Графиня почувствовала себя сраженной; все чувства в ней дрожали, сердце ее билось так, что готово было разорваться, в глазах потемнело, и, боясь упасть с подоконника, она встала и ощупью искала спинку ближайшего кресла. Веренфельс невольно опустил глаза и хотел поспешно уйти, но, заметив смертельную бледность на лице Габриэли, которая с помутившимся взглядом едва держалась на ногах, он кинулся, чтоб поддержать ее.

— Боже мой! Вам дурно, графиня?

Его голос заставил ее очнуться; похолодевшие пальцы оттолкнули его руку, но едва она попробовала двинуться с места, как голова ее закружилась, и, изнеможенная волнениям этого дня, она упала без чувств на ковер.

Готфрид, не менее бледный, чем она, стоял с минуту, устремив глаза на простертую у его ног женщину. В нем тоже бушевали чувства и помрачали его обычное присутствие духа. Сознавать себя любимым — опасный яд.

Выйдя с трудом из своего душевного оцепенения, он нажал пуговку звонка и, как только вошла Сицилия, хотел уйти, но камеристка удержала его.

— Сделайте милость, помогите мне отнести графиню на кровать. Эта глупая Гертруда станет болтать в людской, когда узнает, что графиня упала в обморок во время разговора с вами. Потому я не хочу ее звать, а одной мне не справиться.

Ничего не отвечая, молодой человек поднял Габриэль и, предшествуемый камеристкой, которая указывала ему дорогу, принес и положил ее на кровать. Спальня Габриэли была прелестная комната, достойная своей обитательницы. Стены и мебель были обтянуты белым муаром; кровать с балдахином была украшена драпировкой из той же материи, с золотыми пасмантри и с вышивками; лампа под бледно-голубым колпаком разливала нежный свет, подобный свету луны.

Эта волшебная обстановка не могла не произвести некоторого впечатления на Готфрида. Со стесненным сердцем он стоял с минуту, устремив взгляд на Габриэль. Она лежала неподвижно на кружевных подушках, с закрытыми глазами, бледная и прозрачная, как идеальное видение. Затем вдруг, оторвав глаза от опасного созерцания, он поспешно ушел.

Сицилия стояла к ним спиной и озабоченно рылась в шкафчике, наполненном пузырьками с лекарствами и коробками с порошками. По уходу молодого человека, она подошла к кровати и стала заботливо ухаживать за своей госпожой. Хитрая камеристка знала графиню до тонкостей, была ее поверенной и имела на нее хотя и скрытое, но большое влияние. Для Сицилии причина ненависти Габриэли к воспитателю не была тайной, она угадывала ее, и эта сокрытая любовь, более упорная всех мимолетных увлечений ее пылкой и прихотливой госпожи, не нравилась ей.

Веренфельс вернулся к себе тяжело взволнованный. Графиня любила его, он больше в этом не сомневался. Но какое фатальное положение создавала ему эта страсть.

«Уезжай, несмотря ни на что. Твой долг покинуть этот дом, — нашептывал ему его добрый гений. — Бороться против любви такой красивой женщины опасно; не играй с огнем, обожжешься!» Но другой голос, под внушением какого-то необъяснимого чувства, шептал ему: «Ты не можешь уехать, обещая остаться. Имеешь ли ты право вызывать семейную ссору?» И он чувствовал себя как бы прикованным невидимой цепью.

Молодой человек облокотился, сжимая рукой пылающий лоб. Колеблясь между двух противоречивых внушений, он решился на компромисс, эту первую ступень падения. И сказал себе: «Я уеду, но не сейчас, буду ждать первого приличного предлога».

Так как Готфриду хотелось покончить скорей с этими колебаниями, он встал и тотчас пошел к графу, где нашел и Арно, который только что возвратился в замок.

— Граф, — сказал он после короткого обмена незначительными фразами, — я пришел извиниться за резкость моих вчерашних слов и поблагодарить вас за ваше доверие и доброту ко мне, превышающие мои заслуги; с глубокой благодарностью я остаюсь в вашем доме и по-прежнему буду заниматься воспитанием Танкреда.

— Вы объяснились с моей женой? Обещала она быть впредь благоразумней?

— Я сейчас говорил с графиней и пообещал не делать ничего, что могло бы причинить ей неудовольствие. Ах, граф, вы поставили меня в очень неловкое положение; я и не воображал, что вы так строго отнесетесь к этому вопросу. Тяжело видеть, когда женщина вынуждена смириться, а графине было так трудно этому подчиниться, что, когда я ушел, ей сделалось дурно.

Арно слушал молча, но при последних словах у него невольно вырвалось глухое восклицание, и, как только Готфрид ушел, он сказал с волнением:

— Как ты мог, отец, отнестись к Габриэли с такой безжалостной суровостью? Личное извинение было совершенно излишне. Веренфельс мог бы удовлетвориться и чем-нибудь меньшим для того, чтобы остаться. Вчера он достаточно отплатил за обиду. Бедная женщина! Что если ее здоровье пострадает от такого тяжелого унижения?

— Милый Арно, если б ты имел счастье быть, как я, одиннадцать лет мужем Габриэли, — сказал он спокойно, с горькой улыбкой, — ее обморок не встревожил бы тебя так. Богу известно, каких мук мне стоило это завидное счастье. От души желаю, чтобы судьба избавила тебя от такой доли и послала бы тебе жену кроткую, чистую и любящую, как была твоя мать. С нею я наслаждался истинным счастьем и душевным спокойствием. Но женщины, которые обладают демонической красотой, как Габриэль, вызывающей страсть, но ничего не дающей сердцу, и поклоняются лишь самим себе, — неизбежно делают человека несчастным. Я привык к этим супружеским бурям, они разыгрывались всегда вследствие моей неуступчивости, моего нежелания сделаться нищим. Габриэль разорила бы каждого, будь он богат, как царь, если бы дать ей волю.

Молодой граф опустил голову. Несмотря на свое ослепление, он чувствовал, что отец прав и что, конечно, он должен был много страдать, чтобы состариться прежде времени и иметь силу сопротивляться женщине, которую так страстно любил.

— Ты навестишь ее? — спросил он тихо.

— Нет, это вызвало бы новую сцену, — сказал спокойно граф. — Она очень сердита, что я осмелился принудить ее к чему-нибудь, и не захочет меня видеть. Ко всему этому надо относиться терпеливо. Конечно, в первые годы нашего супружества такие раздоры отнимали у меня сон и мирное настроение духа, и я заплатил тяжелую дань нравственной борьбы, прежде чем приобрел необходимое спокойствие, чтобы выносить такие бури. Но ты, Арно, пойди к ней, поговори с ней серьезно и узнай, не нужно ли ей доктора.

— Я сейчас иду, отец, раз это ты позволяешь, я постараюсь ее успокоить.

Молодой человек вышел очень взволнованный и взглядом, брошенным на супружеские отношения отца, и мыслью, что он проникнет в святилище этой пленительной женщины.

Сицилия радостно встретила его у дверей комнаты графини.

— Слава Богу, что вы пришли, граф, — воскликнула она. — Ваше присутствие, конечно, хорошо подействует на графиню; она в страшно нервном состоянии.

И, не предупредив Арно, что ее госпожа уже в постели, впустила его к ней.

Бледный, со стесненным сердцем, он остановился на минуту у порога, затем легкими шагами приблизился к постели и склонился над Габриэлью, которая лежала с закрытыми глазами, меж тем как слезы тихо катились по ее побледневшим щекам.

— Как вы себя чувствуете, дорогая Габриэль? — спросил он, взяв ее руку.

Молодая женщина открыла глаза и, стараясь улыбнуться, указала ему на стул возле кровати. Арно сел и ласковой речью старался ее утешить и успокоить. Габриэль сначала слушала молча; затем вдруг приподнялась, привлекла его к себе и, прижав голову к его плечу, разразилась судорожными рыданиями.

Молодой человек, смущенный, замолчал. Сердце его переполнилось состраданием к этому молодому существу, рассерженному и униженному. Он готов был отдать все на свете, чтобы утешить ее. И под влиянием этого чувства, которое казалось ему братским, наклонился и пламенным поцелуем коснулся ее губ. Но в ту же минуту тайный голос крикнул ему: «Не забывай, что это жена твоего отца». Голова его закружилась, он поднялся и, вырвавшись из объятий Габриэли, почти бегом кинулся в свои комнаты.

Расстроенный, со стесненным сердцем, он опустился в кресло. В первый раз в голове его возникла мысль, что он любит Габриэль не как сын, не как брат, но с безумной, преступной страстью. И под тяжестью этого неожиданного сознания, он с отчаянием сжал обеими руками свой лоб, покрытый холодным потом. Конечно, он еще ни в чем не мог себя упрекнуть. Ни разу у него не сорвалось с языка слово любви; но самое чувство не налагало ли на него долг бежать из дому, который сделался для него центром беспрерывных искушений.

Но при одной мысли не видеть более Габриэль, разлучиться с ней на несколько лет, быть может, сердце его переставало биться, и он возмущался всем своим существом. Нет, нет, только не это. Теперь, когда опасность ему известна, он будет избегать ее и победит свою слабость. Мало-помалу Арно успокоился и дал себе клятву, что никогда не позволит себе увлечься своими чувствами, о существовании которых Габриэль никогда не должна знать. Он поцеловал ее сегодня, но делал это и раньше в присутствии отца и с его разрешения; у него не вырвалось ни одного слова, которое выдавало бы его тайну, а впредь он будет осторожен и сдержан.

На следующий день графиня явилась к обеду. Она была бледна, как после болезни, но, увидев Арно, протянула ему руку и совершенно просто сказала:

— Простите меня, Арно, мой вчерашний порыв. Я, кажется, испугала вас, но я была в таком нервном состоянии, так рассержена, что голову теряла.

Эти слова и взгляд дружеский, невинный, сопровождающий их, тотчас возвратили спокойствие молодому человеку, который, краснея и внутренне трепеща, подошел и поздоровался с ней. Итак, она ничего не заметила, не подозревала, что значило его поспешное бегство. Приход Танкреда и его воспитателя рассеял окончательно смущение молодого графа.

С Готфридом графиня обменялась лишь сдержанным поклоном; минуту спустя вошел граф Вилибальд с таким видом, как будто ничего не произошло; он подошел к жене, поцеловал ей руку и сказал несколько приветственных слов. Затем повел ее к столу.

С этого дня произошла заметная перемена в характере Габриэли. Ее веселость, кокетство и капризы сменились равнодушием ко всем обитателям дома, начиная с мужа и кончая Танкредом. С Арно она была дружески добра, но сдержанна, что вполне отвечало манере держаться молодого графа; как бы в соответствии с немым соглашением они оба избегали всякой речи о памятном вечере, когда графиня просила извинения у оскорбленного воспитателя.

Она избегала, насколько возможно, присутствия Готфрида, говорила с ним несколько слов только тогда, когда это было необходимо, и молодой человек мог думать, что все ему померещилось, если б время от времени он не улавливал взгляда, брошенного украдкой, который заставлял биться его сердце и пробуждал в нем намерение бежать. Но уважительного к тому предлога не представлялось. Впрочем, если в окружении домочадцев ней графиня была апатична и равнодушна, то зато вне дома она с лихорадочным жаром искала развлечений. Стараясь подавить в себе тайное чувство, которое снедало ее и отнимало у нее покой, она кидалась от увеселения к увеселению, не пропуская ни одного собрания, окружая себя обществом, и с безумным увлечением носилась в вихре удовольствий.

Понятно, что эта царица красоты, душа и украшение всех празднеств, приобрела толпу ревностных поклонников. Но лишь один из них, казалось, пользовался некоторым расположением этой обольстительной прихотливой женщины, насмешливой, неуловимой и принимающей поклонения как должную дань своей красоте. Счастливый избранник, который как тень следовал за графиней всюду, где она ни появлялась, был дон Район де Морейра. Его дарила она порой ободряющей улыбкой, огненным взглядом. Разговаривая с пылким бразильцем, она отвечала его увлечению, пуская в ход все ресурсы своего блестящего, колкого ума. Когда они были вместе, что-то демоническое отражалось в этих двух личностях, одинаково пылких, страстных и остроумных. Более внимательный и глубокий наблюдатель понял бы в эти минуты, что графиня желает излить на кого-нибудь избыток чувства, переполняющего ее сердце.

Мало-помалу душу Арно охватила мрачная, пожирающая ревность. Он видел, как глаза Габриэли разгорались, когда она оживленно и остроумно вела разговор с дон Рамоном, все более возбуждая страсть бразильца своим утонченным кокетством. Молодой граф испытывал адские муки, но, чувствуя в самом себе преступную любовь, страдал безмолвно. Сохраняя свой пост стража чести, он следовал всюду за Габриэль, выносил даже с примерным стоицизмом дружбу дон Рамона, который, ничего не подозревая, поверял ему свои тайны. А между тем тонкий инстинкт ревности говорил Арно, что Габриэль решительно ничего не чувствует к бразильцу, что он служит лишь игрушкой для нее, громоотводом другого, скрытого чувства, снедающего ее сердце. И с душевной тревогой спрашивал себя, не он ли причина ее тайных волнений.

Один лишь человек знал истину: то был Готфрид. Но что мог он сделать, прикованный к своему месту все более возрастающей дружбой графа, который положительно не мог без него обходиться. Молодой человек ограничился тем, что старался стушеваться насколько возможно, в надежде, что, не находя себе никакой пищи, этот скрытый огонь угаснет сам собой.

Графу Вилибальду крайне не нравилось ухаживание бразильца и ветреная игра его жены с пылким молодым человеком. Неудовольствие его усилилось еще больше, когда он узнал, что для удовлетворения безумной роскоши Габриэль наделала новых крупных долгов у своих поставщиков. Началась целая серия тяжелых сцен; граф жестоко упрекал жену за ее ветреность, грозил, что перестанет принимать дона Рамона, и, лишь уступая убедительным просьбам, согласился заплатить часть долгов, но беспощадно запретил делать дальнейшие заказы. Арно, узнав о происшедшей ссоре, отнесся с сердечным участием к делу и предложил Габриэли с глазу на глаз значительную сумму денег; она приняла с радостью и уплатила сверх всего еще множество счетов, о которых не заявила его отцу. Мир, таким образом, был восстановлен. Впрочем, зима подходила к концу, и приближалось время возвращения в Рекенштейн. И ввиду окончания всех неприятностей граф Вилибальд сделался более сговорчивым.

Габриэль желала закончить сезон большим прощальным балом и при содействии Арно получила согласие мужа. Арно, бледный, печальный, но неизменный раб всех причуд Габриэли, занялся деятельно приготовлениями к празднеству, на котором должно было собраться все блистательное общество столицы.

В день бала граф Вилибальд и Арно потребовали, чтобы Готфрид был на празднике. Они не настаивали, чтобы он принимал участие в танцах, так как молодой человек упорно от всего отказывался, но им хотелось, чтоб он провел вечер со своим другом, который тоже не танцевал.

Поневоле пришлось уступить, и, уложив Танкреда, Веренфельс вмешался в толпу, наполнявшую салоны. Не находя тотчас в этой давке своего друга, молодой человек, облокотясь на консоль, стал рассматривать окружающее его общество. В этот момент была пауза между танцами и везде собирались отдельные группы: одни ходили разговаривая, другие сидели и ели мороженое или фрукты. В одной из групп Готфрид заметил Габриэль. Она сидела возле очень нарядной старой дамы и была окружена своей постоянной свитой: дон Рамон, Арно и несколько других молодых людей, которые сделались предметом насмешек за их слепую любовь и терзания, каким подвергала их бесчувственная сирена.

Габриэль была красивее, чем когда-нибудь. Ее бальное газовое платье цвета морской воды было вышито серебром. Нарциссы и болотные цветы украшали корсаж и ее черные волосы, падающие длинными локонами до самой талии. Она имела вид настоящей Ундины. Никогда еще молодая женщина не была так оживлена, так увлекательно остроумна. Каждое ее движение, каждый взгляд дышали избытком жизни, неудержимым пламенем души. Готфрид глядел на нее со странным стеснением в груди. Убеждение, что он любим этим обольстительным пылким существом, помрачало его душу, всасываясь в нее, как тонкий яд. Веренфельс удалялся от Габриэли, а вместе с тем жалел ее. Он знал, что она вышла без любви за человека, который никогда не умел покорить ее честолюбивое ветреное сердце. А между тем, — говорил себе Готфрид, — будь она женой человека энергичного и настолько ею любимого, чтобы иметь над ней власть не унижая ее, — быть может, лучшие и более благородные стремления возвысили и очистили бы ее.

Преступная игра графини с Арно и доном Рамо-ном, которых она возбуждала и мучила, не имея ни малейшего чувства ни к тому, ни к другому, возмущала и огорчала Веренфельса. Он спрашивал себя, чем это кончится. Он знал, что она пылала тайной страстью к нему и что ему ничего бы не стоило достигнуть того, чего напрасно добиваются другие. Прелюбодеяние, увы! не редкость у семейного очага, и сколько людей, называя себя другом мужа, не краснея становятся в постыдную роль обольстителя жены. Но честная душа Готфрида с отвращением отталкивала самую мысль о такой гнусной измене, и своей сдержанностью, своим холодным спокойствием он воздвигал непроходимую преграду между собой и графиней.

Бал был в полном разгаре, и рой танцующих кружился по залу под увлекательные звуки оркестра. Как вдруг Готфрид, разговаривающий с Вилибальдом, увидел графиню, которая с улыбкой приближалась к ним; кивнув дружески мужу, она обратилась к Готфриду и приветливо сказала:

— Я ангажирую вас на этот вальс, месье Веренфельс, а потом представлю вас одной старой почтенной владетельнице замка, которую вы пленили собой.

Молодой человек поклонился весьма удивленный, но, ничего не возражая, обвил рукой ее талию и увлек в вихрь вальса. Странное чувство охватило его; в первый раз он танцевал с Габриэль, и никогда еще эта обольстительная, опасная женщина не производила на него такого сильного впечатления. Графиня тоже, казалось, была в чаду упоения; с задумчивым взглядом и неизъяснимой улыбкой на полуоткрытых губах она легко и быстро неслась по паркету, увлекаемая своим кавалером.

Сделав тур, молодой человек остановился и хотел довести свою даму до стула, но графиня, указав на вход в зимний сад, возле которого они находились, сказала:

— Отведите меня в сад, я хочу отдохнуть немного.

Минуту спустя они шли под тенью пальм и других экзотических растений, направляясь к бархатной скамье, осененной зеленью померанцевых деревьев, покрытых цветами, и волшебно-освещенной лампами, скрытыми в листьях. Разгоряченный танцем, Готфрид был взволнован; щеки его раскраснелись, и все черты оживились совсем новым выражением. Габриэль заметила это и сказала ему с вызывающей улыбкой:

— Не чудо ли то, что я вижу? Бесстрастная, бесчувственная статуя догма принимает вид простого смертного!

И Веренфельс в первый раз голосом, вовсе не похожим на его обычный тон холодной сдержанности, ответил ей:

— Ах, графиня, Пигмалион оживил мрамор, а ваша красота не есть ли небесный огонь? И как могу я остаться бесчувственен, как камень, когда живительный луч этого пламени коснулся меня, недостойного!

Габриэль замерла на месте, как обвороженная этими словами и пылающим взглядом, обращенным на нее. Какое-то новое чувство, какое-то беспредельное счастье, никогда ею не испытанное, охватило все ее существо. Устремив взгляд на красивое оживленное лицо своего собеседника, она, казалось, упивалась им, затем привлекла его к скамье и усадила возле себя. С минуту оба молчали; вдруг Габриэль взялась за ствол дерева и потрясла его: белые душистые цветы осыпали их.

— Что вы делаете, графиня? — спросил, вздрогнув, Готфрид.

Она рассмеялась и, наклоняясь к нему так близко, что дыхание ее касалось его щеки, прошептала:

— Статуя ожила, это правда; но я надеюсь, что от прикосновения этих душистых цветов и сердце проснется и затрепещет, как у простого смертного.

В пылу увлечения Габриэль забыла все. Она любила в первый раз всеми силами своей души и не могла скрыть своего чувства; оно отражалось в ее взгляде и на ее трепещущих устах. Это не было одно из тех мимолетных увлечений, которое испытывало порой ее ветреное, непостоянное сердце. Нет, то была сильная, глубокая страсть, охватывающая своим пламенем, требуя, выманивая одного взгляда, одного слова любви. В глазах Готфрида потемнело; Габриэль была олицетворенным искушением, покоряющим его чувства своей красотой и рассудок самолюбием, свойственным каждому человеку. Он один дерзнул противиться львице и смирил ее, и сделался ее владыкой.

Он уже протянул руку, чтобы привлечь к себе Цирцею, устремившую на него взор, и губы его готовы были произнести роковые слова, которые связали бы их для измены и позора. Как вдруг перед его мысленным взором восстали образы графа Вилибальда и Арно и, по странному совпадению, портреты двух изменников в Арнобургской галерее, образы которых странной игрой случайности воскресли в нем и в Габриэли. Очнувшись как бы от опьянения, Готфрид провел рукой по своему лбу, покрытому холодным потом, и порывисто поднялся с места.

Огонь угас в его черных глазах, лицо было бледно, но спокойно; перед графиней Рекенштейн стоял бесстрастный и сдержанный воспитатель ее сына. Графиня не знала, каких усилий это стоило его честной душе; она видела лишь внезапную перемену, поняла, что дело ее проиграно, и кровь бросилась ей в лицо, но эта краска сменилась тотчас мертвенной бледностью. Она знала, что выдала себя, но, собрав все свои силы, старалась скрыть свои чувства.

— Здесь одуряющий запах, надо пойти в залу, — сказала она, обмахиваясь веером.

Очень кстати для них обоих раздались поспешные шаги, и минуту спустя показался Арно.

— Ах, вот вы где, Габриэль, а я ищу вас. Но как вы бледны! Что с вами? Вам нездоровится?

— Нет, я только устала; должно быть, слишком много танцевала. И я попросила месье Веренфельса провести меня сюда на минуту. Не тревожьтесь, Арно, — присовокупила она, заметив беспокойство в его взгляде. — Вы так добры ко мне, но вы не знаете тоже, как я люблю вас.

Она сжала руку графа и устремила на него взгляд, в котором не было ничего материнского.

Злоба и отвращение пробудились мгновенно в душе Готфрида. Как могла она, еще трепеща от страстного влечения к нему, снова приняться за преступную игру с Арно? И когда взгляд графини встретился с его взглядом, в нем отразилось такое презрение, что молодая женщина вдруг встала, как бы движимая механической силой, и, опершись на руку Арно, поспешно удалилась, прикрывая веером смертную бледность своего лица.

Они вошли в зал, когда оркестр снова принялся играть. Дон Рамон стремительно подошел к графине. Приветливо улыбаясь и более, чем когда-нибудь, сияя весельем, она вернулась в круг своих гостей, вызывая оживление везде, где появлялась.

Готфрид тотчас ушел к себе. Тишина и спокойствие ночи возвратили его хладнокровие, но мысль увидеть графиню была невыносима для него. И он решил во что бы то ни стало придумать предлог, чтобы безотлагательно уехать в Рекенштейн; отъезд семьи назначался через две недели. Случай помог ему. Когда на следующий день он увидел графа, то нашел его озабоченным: письма, полученные из замка, извещали его, что разлив реки причинил значительные повреждения, а к довершению этих неприятностей помощник управляющего упал с лошади и лежал, будучи прикован к постели недели на три, по крайней мере.

— Граф, позвольте мне поехать с Танкредом. По вашему указанию я сделаю все нужные распоряжения и до приезда вашего буду наблюдать за всеми работами.

Танкреду же деревенский воздух и большие прогулки будут очень полезны.

— Благодарю вас, Веренфельс, и принимаю ваше предложение, так как оно выводит меня из крайнего затруднения. Но когда вы можете ехать?

— Завтра утром пятичасовым поездом.

— Отлично! Сегодня вечером я дам вам все нужные инструкции.

Вечером, когда все собрались к чаю, Габриэль отсутствовала. Вследствие утомления после бала, она весь день не выходила из своих комнат.

Когда встали из-за стола, Готфрид сказал Танкреду, что он уезжает с ним завтра рано утром и велел ему пойти проститься с матерью. Мальчик был поражен, так как ничего не знал об этом решении, но когда отец повторил ему приказание, он, взволнованный, кинулся в комнаты графини.

Габриэль лежала на кушетке, поглощенная бурными мыслями, когда сын ее, озабоченный, с пылающими щеками, ворвался в ее комнату. При виде обожаемого ребенка лицо молодой женщины просветлело.

— Мама, я пришел с тобой проститься! — кричал Танкред, кидаясь ей в объятия.

— О каком прощании ты говоришь, мой маленький кумир? — спросила молодая женщина, покрывая его поцелуями.

Но когда мальчик сказал ей, что уезжает в Рекенштейн с Готфридом, она побледнела и прижалась лицом к кудрявой головке сына. Она понимала, что значит этот образ действия. И буря любви, смешанной с ненавистью, поднялась в ее душе против энергичного молодого человека, который избегал ее, тогда как она не могла вырвать его из своего сердца.

— Бедный мальчик, отец твой неистощим, придумывая средства разлучить тебя с единственным существом, которое тебя любит; вполне беззащитным он отдает тебя в распоряжение твоего грубого воспитателя, — прошептала Габриэль, и несколько горячих слез скатилось по ее щекам.

Танкред был сильно привязан к матери. В своем детском сердце он был горд своей мамой, такой красивой, снисходительной и так всеми любимой. А потому радость, которую внушало ему предстоящее путешествие, омрачилась; печальные мысли зароились в его голове, и, рыдая, он стал по-своему утешать ее.

— Не огорчайся, мама. Я буду вежлив и прилежен до твоего приезда, чтобы месье Веренфельс не имел повода наказывать меня. А потом, уверяю тебя, что теперь он добр ко мне, а когда он мне рассказывает эпизоды из жизни животных или историю жизни знаменитых детей, то я готов слушать его целую ночь. И, право, я не понимаю, зачем он старается сердить тебя.

Разговор продолжался в том же духе, но, взглянув на часы, мальчик вскрикнул:

— Теперь пусти меня, мама. Месье Готфрид рассердится, если я не лягу скоро спать; он велел мне быть в постели в десять часов, так как завтра надо встать в четыре часа утра.

Танкред вернулся в свою комнату, заплаканный и с огромной бонбоньеркой в руках.

Готфрид тоже только что вернулся к себе. Прощаясь с обоими графами, он просил их засвидетельствовать его почтение графине. Веренфельс укладывал в портфеле бумаги с различными указаниями относительно дел, которые он взял на себя в Рекенштейне и в Арнобурге, когда воспитанник его вошел с покрасневшими глазами и с бонбоньеркой в руках.

— Поди сюда, милый мой, — обратился молодой человек к Танкреду, — и скажи, отчего у тебя такой печальный вид?

Мальчик неохотно подошел.

— Ты плакал? Отчего? Ведь ты, казалось, был так доволен отъездом в замок? — спросил Готфрид, привлекая его к себе.

Отношения между воспитанником и воспитателем заметно улучшились. Поведение Танкреда поправилось, что позволило Готфриду отступить от своей строгости. Он старался развивать мальчика, забавляя его и доставляя ему всякие развлечения, подходящие к его возрасту.

— Да, я был доволен, — отвечал Танкред нерешительным голосом. — Но отчего вы стараетесь непременно рассердить маму? Она сейчас плакала горькими слезами при мысли, что я буду беззащитно предоставлен вашей жестокости.

— Право! Мама плакала. Я очень жалею ее, но не находишь ли ты, что ее опасения преувеличены? Ты отлично себя чувствуешь, несмотря на мою жестокость.

Танкред взглянул на него с простодушным удивлением, затем разразился чистосердечным смехом. Но через минуту, приняв снова серьезный вид, он озабоченно спросил:

— Скажите откровенно, месье Веренфельс, отчего вы ненавидите маму? Она так красива, и все так любят ее. На прошлой неделе я сам видел, как дон Рамон стоял перед ней на коленях и глядел на нее такими глазами, будто хотел ее съесть. Я не понял, что он говорил; что-то такое о смерти, о любви, о разбитом сердце. Но у него был такой смешной голос.

— А что мама отвечала на эти шутки дона Рамона? — спросил Готфрид, охваченный неприятным чувством.

— Она сказала: «Встаньте, дон Рамон, и сядьте на стул, а то я сейчас уйду от вас». Тогда он встал, целовал ей руки и, кажется, плакал. Она рассмеялась и сказала ему: «Потерпите, может быть, потом…» дальше я не помню.

— Танкред, — сказал Готфрид глухим голосом, — не говори никогда никому, что ты мне рассказал, особенно не говори папе и Арно. Это шутки, которых ты не понял, и, дурно перетолкованные, они могут причинить неприятности.

— Хорошо, буду молчать. Но вы мне не сознались, отчего вы ненавидите маму. Она говорит, что вы враждуете с ней из-за меня, но я ведь теперь вежлив и прилежен, за что же вам ссориться? Мама всегда то краснеет, то бледнеет от злости, когда я о вас говорю; а между тем то и дело расспрашивает меня о вас. Я все, все должен ей рассказывать, что вы делаете, что говорите и даже кому пишите. Вы, верно, обидели ее. А, вот и вы теперь покраснели, — воскликнул вдруг Танкред, всматриваясь подозрительно в своего воспитателя.

— Это от удивления, что графиня так дурно судит обо мне, — отвечал Готфрид, вставая. — Могу тебе сказать по совести, что у меня нет ненависти, к твоей матери, и я искренне желаю видеть счастливыми как ее, так и твоего отца. А теперь, милый мой, ступай спать.

Он поцеловал его, и ребенок, снова веселый и беззаботный, таким же искренним поцелуем ответил ему. Но оставшись один, молодой человек еще долго думал о странном и тяжелом положении, в которое поставила его злополучная любовь Габриэли.

На следующий день после приезда в Рекенштейн Веренфельс отправился к судье, с которым вел деятельную переписку в течение зимы. Лицо Жизели озарилось такой радостью при виде его, что у молодого человека не осталось никакого сомнения насчет чувств, которые он ей внушил. Молодая девушка очень похорошела. Ее кроткое личико, чистый, откровенный взгляд голубых, как незабудки, глаз, девственная невинность, которая отражалась во всем ее существе, — все это в первую минуту подействовало на Готфрида, как живительный воздух полей после удушливой атмосферы теплицы.

Но в тишине и уединении ночи он размышлял, сравнивал, строго испытывал свое сердце и не без ужаса признался себе, что незаметно увлекся на опасный путь, привык к тайной заманчивой борьбе с утонченным кокетством, с пылкой страстью, против которой он всегда должен быть настороже.

Готфрид был энергичной деятельной натурой. Он твердо вознамерился жениться на Жизели, чтобы смирить безумную страсть графини к нему. Узнав, что сердце его занято другой, гордая, прихотливая женщина забудет его, а он найдет в обязанностях мужа и отца ограждение от праздных мыслей.

Ему хотелось обручиться до возвращения Габриэли. И вот однажды, когда Танкред, счастливый полученным позволением, пошел с женою судьи в погреб пробовать сыр и помогать ей снимать сливки с молочных кринок, Готфрид воспользовался своим tete-a-tete с Жизелью, чтобы сделать ей предложение. Простыми, прочувственными словами он спросил ее, согласна ли она быть его женой, матерью его маленькой Лилии, будет ли она довольствоваться трудовой и скромной жизнью, которую он мог ей предложить, причем сообщил ей свои планы на будущее. Жизель слушала его, трепеща от счастья и волнения. Подняв на него свои чудные глаза, полные слез, она сказала тихим голосом:

— Я люблю вас, Готфрид, и ваш ребенок будет мне дорог, как мой собственный. Жить для вас, трудиться, чтобы усладить и украсить ваше существование, — такое огромное счастье, что я не смела никогда о нем мечтать. Не знаю, сумею ли я, простая несведущая девушка, составить ваше счастье, но достигнуть этого будет целью моей жизни.

Тронутый и признательный Готфрид привлек к себе и поцеловал свою невесту, давая себе мысленно клятву любить ее неизменно и энергично, отогнать прочь обаятельный образ, который пытался возникать между ним и русой головкой Жизели. В тот же вечер он заявил судье и его жене, что просит руки их племянницы. Предложение было с радостью принято. Молодой человек просил их только сохранить это в тайне, пока он не сообщил о своем намерении графу. Они обещали, и, таким образом, никто, даже Танкред, не узнал о важном событии, происшедшем в жизни воспитателя.

Отсутствие графа было более продолжительно, чем предполагали, и лишь через три недели он приехал с женой, с сыном и молодым итальянским художником, приглашенным, чтобы написать несколько портретов для фамильной галереи.

Арно казался печальней и еще бледней, чем месяц тому назад. Отец его был мрачен, озабочен и раздражителен. Неудовольствие его достигло крайних пределов, когда он узнал, что дон Рамон де Морейра, от которого он надеялся, наконец, отделаться, приобрел себе недалеко от Рекенштейна имение, где уже шли деятельные приготовления к его приезду.

Что касается Габриэли, она тоже побледнела, была нервна, утомлена и равнодушна. Готфрида она приняла холодно и, казалось, едва замечала его. Единственный человек, который, по-видимому, забавлял ее немного, был живописец; его блестящий разговор, исполненный интереса, изящные, приличные манеры делали его присутствие в доме приятным.

Гвидо Серрати — так звали итальянца — был красивый молодой человек, лет около 30. Его правильное лицо имело несомненное сходство с портретом Цезаря Борджиа, писанным Рафаэлем; но его утомленные черты, несколько преждевременных морщин в углах рта показывали, что он не был чужд и буйных страстей той же исторической личности, на которую так походил своей наружностью.

Серрати сильно не понравился Готфриду. Ему казалось, что под этой пленительной наружностью таится нечто неискреннее и злое. И вследствие этой тайной антипатии он избегал, насколько возможно, общества художника.

Несколько дней прошло без всяких случайностей. Но однажды утром в праздничный день графиня позвала к себе Танкреда с тем, чтобы он оставался у нее до самого обеда. Пользуясь этим, Готфрид пошел предложить своей невесте сделать с ним маленькую прогулку; но не успели они пройти небольшое расстояние, как вдруг неожиданно встретили графа. Увидев Веренфельса под руку с дамой, граф с удивлением остановился: несколько подозрительная улыбка скользнула по его губам. «Неужели, — думал он, — строгий наставник затеял любовную интригу?» Но Готфрид, хотя и против своего желания, тотчас вывел его из заблуждения, представив ему племянницу судьи как свою невесту. Граф был очень обрадован этой новостью, дружески поздравил обрученных и долго весело разговаривал с ними. Веренфельс давно не видел его в таком хорошем настроении духа.

И действительно, известие о женитьбе Готфрида обрадовало графа и рассеяло смутное, но тяжелое подозрение, которое мучило в течение последних двух недель. Однажды при получении письма от Веренфельса он вдруг уловил на лице Габриэли выражение, которое заставило его задуматься. Он совсем иначе взглянул на подозрительную ненависть между ними и вывел заключение, весьма близкое к истине. Конечно, он верил в честность Готфрида, но молодой человек мог быть легко увлечен и пленен такой неотразимой красотой. Узнав о его помолвке, он упрекнул себя внутренне за безрассудную мысль. Как мог он думать, что тщеславная и гордая Габриэль, очарованная бразильцем, может интересоваться человеком, который не имеет известного общественного положения и находится зависимом положении.

Проводив Жизель домой, Веренфельс с графом направились к замку.

— Прелестную девочку выбрали вы себе в жены, и, конечно, она составит ваше счастье. Когда же ваша свадьба?

— Не знаю, граф, это будет зависеть от обстоятельств, — ответил уклончиво Готфрид.

— Если хотите принять мой совет, то подождите до октября. Тогда кончится контракт моего управляющего Петриса; хотя я им и недоволен, но все же не хочу его обидеть преждевременным отказом. Его место и при этом управление владениями Арно будут давать вам хороший доход. Что касается дома, в котором вы поселитесь, позвольте мне взять на себя его устройство. Это будет мой свадебный подарок в память моей признательности вам.

Молодой человек горячо поблагодарил и, радостный, вернулся к себе, но вместе с тем он был встревожен: мысль увидеть за обедом Габриэль мучила его. Как примет она известие о его женитьбе?

Однако обед прошел очень спокойно в тесном кругу, так как Арно и Гвидр Серрати уехали на весь день в Арнобург, чтобы выбрать там место для мастерской; портрет молодого графа предполагалось делать прежде всех других. К удивлению Готфрида, графиня была совершенно спокойна; ни тени перемены не замечалось в ее отношениях к нему. «Ужели я ошибся из глупого фатовства? — спрашивал себя молодой человек.

— Ужели принял за любовь то, что было лишь кокетством?» Но успокоение, которое он ощущал при этом, смешивалось с каким-то странным чувством, похожим на досаду.

После обеда перешли пить кофе в маленький зал, смежный с кабинетом графа. Габриэль села на подоконник и глядела, как Танкред с помощью садовника работал в маленьком партере цветов, предназначенных для отца. Граф ходил взад и вперед по комнате, затем пошел в кабинет читать письма, только что принесенные с почты. Веренфельс между тем рассеянно перелистывал номера иллюстрированного журнала, разбросанные по столу.

— У нас сегодня вечером будут гости, Габриэль, — сказал граф, появляясь на пороге комнаты с раскрытым письмом в руке. — Мой старый друг адмирал Виддерс пишет, что он возвратился на днях из-за границы и хочет представить нам своего новобрачного сына с женой. Я очень рад свидеться с ним; бедняга был болен и провел три года в Италии.

Видимо недовольная ожидаемым визитом, графиня, нахмурив брови, ощипывала цветок, вырванный из букета.

— Кстати о новобрачных, я должен сообщить тебе новость, Габриэль. Ты можешь поздравить Веренфельса: он жених прелестной молодой девушки, с которой я встретил его сегодня.

Невольно Готфрид взглянул на графиню, которая ничего не ответила. Ужас охватил его, и на лбу выступил холодный пот. Расширив глаза, побледнев как смерть, Габриэль, казалось, готова была лишиться чувств; выронив цветок, она протянула трепещущую руку, машинально ища опоры. Испуг молодого человека был понятен. Если бы граф бросил взгляд на жену, — а для этого ему достаточно было поднять голову, — правда кинулась бы ему в глаза.

С нервной дрожью Готфрид встал, не зная что делать, и эти несколько секунд показались ему веком. Но, к счастью, граф занялся вошедшим в эту минуту лесничим и, чтобы переговорить с ним, перешел в соседнюю комнату.

Готфрид вздохнул облегченной грудью, счастливая случайность спасла его от беды, но он ненадолго успокоился. Переведя взгляд от дверей на графиню, он увидел, что она потеряла сознание и, скользя с подоконника, готова была упасть на пол. Как стрела он бросился к ней, удержал ее и посадил в кресло, затем кинулся в столовую, где слуги еще убирали со стола, взял стакан с водой и вернулся к графине, благословляя Бога, что был один свидетелем этого компрометирующего инцидента. Все будет скрыто в его душе и вычеркнуто из памяти.

А между тем, когда он наклонился над Габриэлью, чтоб обрызгать ее лицо водою, руки его дрожали, и сердце билось так, что готово было разорваться; в первый раз он терял хладнокровие, и душа его проникалась глубоким, нежным состраданием к этой гордой пылкой женщине. Сраженная ревностью, она окончательно выдала тайну своей любви и предоставила себя его власти.

Обморок Габриэли был непродолжителен. Минуту спустя она открыла глаза, но, встретив тревожный взгляд молодого человека, прочитав в этом взгляде сожаление и сострадание, ясно показывающие, что он все понял, она вздрогнула, как от прикосновения раскаленного железа; глухой вздох, подобный стону, вырвался из ее груди. Ей казалось, что она умрет под тяжестью такого унижения. До сих пор, несмотря на пожирающую страсть, она владела собой; Готфрид мог только разве подозревать ее чувства. Теперь же она выдала себя и именно в ту минуту, когда был нанесен смертельный удар ее самолюбию, когда он доказал, что любит другую.

Оттолкнув стакан, поднесенный ей ее врагом, свидетелем ее нравственного поражения, Габриэль закрыла лицо руками.

— Ради Бога, графиня, придите в себя и постарайтесь успокоиться, — прошептал он, но не получая ответа, осторожно отвел ее руки и, сжимая их, сказал:

— Из сожаления ко мне, если вы сохранили хоть тень доброго ко мне расположения, уйдите из комнаты, позвольте мне отвести вас в сад; подумайте, какие поднимутся сплетни, если кто-нибудь из слуг случайно войдет сюда. Свежий воздух возвратит вам силы.

Принудив ее встать, он взял ее под руку и увел в сад, но только тогда вздохнул свободно, когда они, не встретив никого, достигли густой тенистой аллеи. Габриэль, бледная и безмолвная, дала себя увести. Сраженная, пожираемая стыдом и ревностью, она не старалась даже скрывать свои страдания. Буря, охватившая ее страстную душу, лишила ее в эту минуту всякой власти над собой.

Веренфельс посадил графиню на скамью и хотел уйти, чтобы дать ей свободно придти в себя после нравственного потрясения; но едва он сделал несколько шагов, как вдруг услышал свое имя, произнесенное глухим голосом, и мгновенно остановился, как прикованный к месту. Преодолев свое волнение, он вернулся к Габриэли. Она позвала его, увлекшись порывом ревности, и ее выразительные глаза отражали хаос чувств. Взяв ее руки, Готфрид прижал их к губам.

— Простите мне тяжелые минуты, которые я невольно доставил вам, — прошептал он с волнением. — Для вас, для вашего мужа и для меня самого забудем этот злосчастный день.

Он повернулся и пошел к себе окольной дорогой. Трудно было бы описать состояние его души. Что не могли сделать ни красота, ни кокетство, ни сознание, что он любим, то сделало чувство сострадания, охватившее его сердце. Переходы от утонченного кокетства к презрительному пренебрежению, к каким прибегала Габриэль, не действовали на него, а ее преступная игра с Арно и с доном Районом возмущала его и делала неуязвимым. Но теперь все было иначе. Гордая сирена обратилась в женщину, которая, будучи поражена в самое сердце, выдала свою слабость и потерпела жестокое унижение. Готфрид почувствовал себя обезоруженным. При воспоминании, каким страданием, какой страстью прозвучал ее голос, когда она произнесла его имя, сердце его сильно забилось и густая краска выступила на лице. Бедный Веренфельс, враждебность, до сего ограждавшая его от искушения, исчезла, и с силой, которую он и не подозревал, губительный яд наполнял его честное сердце.

В щемящем волнении он ходил по комнате, спрашивая себя, чем кончится эта несчастная компликация.

Он рассчитывал супружеством рассечь гордиев узел, но убедился, что только запутался еще более. Он обратился мысленно к Жизели, но образ его простодушной невесты с русой головкой померк, затмился блеском демонической красоты обольстительной женщины с черными, как смоль, кудрями и пламенным взором.

Приход Танкреда и необходимость отвечать на вопросы мальчика и следить за его уроками восстановили равновесие в душе Готфрида. И когда лакей вошел доложить, что чай подан, Веренфельс уже чувствовал, что к нему вполне возвратилась его обычная холодная сдержанность.

Все общество было в сборе, когда маленький граф и его воспитатель вошли в зал. Бросив взгляд на Габриэль, Готфрид убедился, до какой степени женщины способны притворяться. Графиня переменила свой туалет, и, кроме легкой бледности, ничто не напоминало нервного кризиса, через который она прошла. Она сидела на диване возле молодой баронессы Вейдерс. Арно, Гвидо Серрати и молодой барон разговаривали с дамами, меж тем как граф и адмирал ходили по комнате, толкуя о политике.

Без малейшего смущения графиня представила гостям сына и Веренфельса, затем стала продолжать разговор с обычным оживлением и вскоре сделалась притягательным центром для всего мужского общества, не исключая даже и новобрачного. Никогда она не была так обольстительна и так беспечно весела. Маска была так искусна, что Готфрид спрашивал себя, не победила ли гордость любовь в изменчивом сердце этой тщеславной женщины, привыкшей к поклонению.

На следующий день все обитатели замка собрались за завтраком и разговор шел о фамильной Арно-бургской галерее, приводившей в восторг молодого итальянца, когда вошел Веренфельс, несколько запоздавший. Как только он сел возле Арно, последний сказал ему с улыбкой, пожимая его руку:

— Извините, что до сих пор я не поздравил вас, но отец только сегодня сообщил мне, что вы помолвлены. Желаю вам полного счастья. Но я никогда бы не думал, что такая наивная девочка может победить ваше сердце.

— Отчего же? Разве она вам не нравится? — спросил Готфрид, чувствуя сильную неловкость. Он один заметил, что Габриэль слегка побледнела и что ложка зазвенела в ее руке от нервной дрожи.

— О нет! Напротив, — отвечал Арно, смеясь. — Мадемуазель Жизель прелестная девушка, настоящий тип Гетевской Маргариты, с русыми косами и ясным взглядом голубых глаз. И я поздравляю ее с Фаустом, которого она приобрела. Только не знаю, почему-то я думал, что Фауст-Готфрид имеет слабость к более строгой и более классической красоте, вроде вашей первой жены.

При имени Жизель Гвидо Серрати с живостью спросил, обращаясь к Арно:

— Не та ли прелестная девушка, которую мы видели у судьи, невеста месье Веренфельса?

— Да, она. Можно позавидовать такой победе нашего друга, — сказал веселым тоном граф Вилибальд. — Но по какому случаю вы попали вчера к судье?

— Мне надо было, — отвечал Арно, — попросить его устроить одно спешное дело, и мы зашли к нему по дороге. А пока я говорил с месье Линднером, мадемуазель Жизель так обворожила Серрати, что потом всю дорогу он только о ней и говорил. Примите это к сведению, Готфрид, — заключил он, смеясь.

Веренфельс покраснел. Ему было невыносимо слушать этот разговор о красоте его невесты в присутствии графини, для которой каждое слово, каждая похвала была ножом в сердце. Никто не подозревал, какая драма разыгрывалась втайне. Оба графа подтрунили над смущением Готфрида, а итальянец теперь прямо обратился к нему:

— Не разрешите ли вы мне милость, о которой я хотел попросить мадемуазель Жизель? Дело вот в чем. Мне заказали для Миланской церкви престольный образ Благовещения. Но я напрасно искал оригинал, который осуществлял бы тип Мадонны, как я его воображаю. В мадемуазель Жизель я нашел воплощение моего идеала. Такое божественное лицо я видел только на картинах фра-Анжелико. И вы окажете мне огромную услугу, позволив сделать ее портрет, или по крайней мере набросок ее головки.

Как ни было это неприятно Готфриду, он не мог отказаться, чтоб не иметь вида ревнивца, особенно в присутствии графини. И без того ее возрастающая бледность вызывала в нем сильную тревогу, и он поспешил согласиться.

Разговор принял новое направление, толковали о заказанной картине, и Гвидо, ободренный благорасположением, которое ему оказывали, сказал, что счел бы свою работу вполне удавшейся, если бы при такой идеальной мадонне моделью для архангела ему \могла служить головка Танкреда.

Эта просьба была благосклонно принята. Граф дал свое согласие, и даже Габриэль просветлела на минуту. Мысль увидеть свой кумир, это верное отражение ее самой, изображающим небесного посланника, была ей, видимо, приятна. Но это чувство удовольствия длилось „ не долго, так как результат этого разговора потребовал от нее новых усилий над собой.

Оба графа со свойственным им великодушием предложили молодому живописцу тотчас начать эскиз его заказанной картины, чтоб он мог без затруднения окончить ее по возвращении из Рекенштейна. Желая дать Серрати возможность, рисуя портреты, работать и над картиной в промежутках между сеансами, ему предложили провести не два месяца, а все лето в замке. Гвидо с радостью и благодарностью принял предложение. Первые сеансы должны были происходить в Арнобурге, где была готовая мастерская. И молодой граф просил, чтобы всякий раз при этом семейство приезжало к нему на целый день.

— Но это значит злоупотреблять вашим гостеприимством, Арно, — заметила графиня.

— Что вы говорите, Габриэль! Я, напротив, злоупотребляю вашим снисхождением из эгоистического чувства. Находясь в вашем обществе, я буду в самом благоприятном настроении для позирования, благодаря чему портрет мой выйдет лучше. Кстати об этом, так как Танкред и мадонна должны будут тоже начать послезавтра служить моделью, то не согласитесь ли вы, дорогая Габриэль, заехал к мадемуазель Жизель?

— О, конечно, с удовольствием, — отвечала графиня глухим голосом, опуская глаза.

Неловкость положения и тайное беспокойство Готфрида усиливалось с минуты на минуту. Роковое стечение обстоятельств вынуждало графиню видеть Жизель, выносить присутствие невесты человека, которого она любила. Готфрид понимал, какой это может поднять ад в пылкой, тиранической, страстной душе этой женщины. Он старался приискать какую-нибудь возможность помешать сеансам, выдумать какой-нибудь предлог, чтобы удалить Жизель и не возбуждать ее появлением все дурные страсти Габриэль. Но напрасно он ломал себе голову, никакая спасительная мысль не приходила ему на ум, и со стесненным сердцем он должен был покориться неизбежности.

На следующий день Готфрид, в сопровождении Серрати, отправился к судье. Художник хотел сам просить молодую девушку служить ему моделью. Жизель покраснела и заметно смутилась от такой неожиданной просьбы.

— Я недостойна изображать Пресвятую Матерь Божию, но если Готфрид позволяет и я могу быть вам полезна, то я согласна, — сказала она, подняв на жениха свои чудные синие глаза.

— Месье Веренфельс уже дал свое разрешение, — сказал радостно Серрати.

— Но только я не могу служить вам моделью ни в одном из моих платьев, — заметила молодая девушка.

— И это затруднение устранено. Мадам де Рекенштейн сказала мне сегодня утром, что она велит своей горничной сшить простую белую шерстяную тунику и вуаль, который мне необходим. И вам, мадемуазель Жизель, останется только быть готовой завтра к одиннадцати часам; графиня заедет за вами, чтобы вместе отправиться в Арнобург.

Когда на следующий день граф с обоими сыновьями, его жена и Серрати вышли на крыльцо, их ожидали два экипажа.

— Папа, — сказал весело Арно, — я полагаю, что великодушие требует не разлучать Танкреда с наставником и Веренфельса с невестой; так оставим для них коляску, а ты и Серрати сядьте в кабриолет, которым я сам буду править. Мы приедем в Арнобург раньше Габриэли, так как она должна сделать маленький крюк, и успеем встретить дам.

Без всякого возражения Габриэль села с Танкре-дом, который, сияя удовольствием, болтал без умолку, и минут через десять щегольской экипаж остановился у дома судьи. Готфрид был уже там. Бледная, собрав все силы, чтобы не выдать своей слабости, Габриэль сидела прислоняясь к подушкам, но ее огненный взгляд был прикован к дверям, откуда должна была появиться молодая чета. Ей не пришлось долго ждать; почти тотчас на крыльцо вышла мадам Линднер и за ней невеста со своим женихом. Жизель была в белом кисейном платье и в соломенной шляпе с незабудками; но этот простой туалет дивно шел к ее чистой девственной красоте. В глазах графини потемнело; она не думала, что молодая девушка так пленительно хороша, и тотчас перевела свой взор на Готфрида, жадно ища на его лице выражения чувств, которые внушала ему его избранница, желая видеть, горит ли огонь любви в его спокойных строгих глазах.

Бесстрастный, как всегда, Готфрид подошел и, почтительно кланяясь, сказал:

— Позвольте, графиня, представить вам мою невесту Жизель Линднер и просить вас не отказать ей в таком же добром расположении, каким я всегда имел честь пользоваться в вашем доме.

— Поздравляю вас, мадемуазель Жизель, и прошу верить моим наилучшим к вам чувствам, — ответила Габриэль глухим голосом, подавляя свое волнение.

Смущенная и пораженная гордой, ослепительной красотой молодой женщины, Жизель сделала глубокий реверанс и, наклоняясь, почтительно поцеловала руку в перчатке, протянутую ей.

Лицо Готфрида вспыхнуло. Это проявление почтительности его будущей жены не понравилось ему, оскорбило его гордость. Причем сравнение, сделанное между этими двумя женщинами, на этот раз не было в пользу Жизели.

Графиня с живостью отдернула руку и предложила молодой девушке сесть возле нее; и между тем как Готфрид с Танкредом усаживались на передней скамейке, она сказала несколько любезных слов мадам Линднер.

Едва экипаж тронулся с места, мальчик наклонился к Жизели, притянул ее к себе и, крепко целуя, воскликнул:

— Боже мой! Как я рад, что месье Веренфельс женится на вас. Вы такая добрая, не позволите ему быть строгим ко мне, упросите его дать мне каникулы. Маме и Арно он отказывает, но вам не посмеет отказать.

Жизель, смеясь, отвечала ему, и тягостное молчание нарушалось лишь этой невинной болтовней. Устремив взор на дорогу, Габриэль не произнесла ни слова; Готфрид тоже был подавлен каким-то тягостным гнетом.

— Мама, какая ты бледная! Ты больна? — спросил вдруг Танкред.

Нет, я здорова, — отвечала молодая женщина, с усилием преодолевая себя, но в эту минуту встретила озабоченный взгляд Готфрида. Она вздрогнула и выпрямилась, затем тотчас, обращаясь к Жизели, завела с ней незначительный разговор о ее родителях, ее занятиях и образовании.

Тем не менее графиня и Веренфельс почувствовали, что у них отлегло от сердца, когда коляска остановилась у крыльца замка. Арно выбежал сам, чтобы помочь мачехе выйти из экипажа.

VI. Отчаянное покушение

С этого дня все сеансы продолжались регулярно в Арнобурге. Гвидо Серрати деятельно работал как над портретом, так и над картиной.

Граф Вилибальд, которого утомляли эти постоянные поездки, отказался присутствовать на каждом сеансе. Зная восторженное рвение, с каким Арно заботился о Габриэли, отец охотно предоставил ему развлекать свою прихотливую супругу. Но он не подозревал, что преступная страсть охватила душу его сына, отнимала у него покой и подтачивала его здоровье. Как был бы он несчастлив, если бы знал, какие муки ревности, любви и угрызения совести Арно скрывал в своей душе. Граф не придавал большого значения легкому кокетству Габриэли; он знал ее слишком хорошо, чтобы понимать, что она любила в пасынке лишь раба своих прихотей, руку, всегда готовую сыпать деньгами для удовлетворения ее требований; но что Арно служит ей забавой и что она убивает покой его души, этого он не предполагал.

Все мысли Габриэли были теперь поглощены Го-фридом и ее положением относительно него. Почти каждый день она видела невесту с женихом, и каждый взгляд, каждая улыбка, которыми они обменивались, поднимала в ней бешеную ревность. Жизель в простоте своих чувств часто увлекалась планами будущего, и уже один ласковый, фамильярный тон, каким она говорила ему «Готфрид», поражал, как кинжалом, сердце Габриэли. Но кроме терзаний ревности, гордость графини терпела страшные муки; несмотря на умение владеть собой, она не могла сгладить предательских следов своих тайных мучений, и тот, который менее всех должен был подозревать их, читал в ее взгляде, понимал значение ее внезапной бледности, внезапного трепета ее руки. И это доказывало ей, что ему известна ее тайна: его сдержанность с Жизель, тягостное стеснение, которое замечалось в нем при малейшей невинной фамильярности молодой девушки, и его старание не подавать никакого повода к ревности. Эта заботливость оберегать ее чувства оскорбляла самолюбие Габриэли, и сна изнемогала под тяжестью своего унижения.

Оставаясь одна у себя в комнатах, графиня предавалась порывам бессильного бешенства; по целым часам она ходила взад и вперед, и глухие стоны надрывали ей грудь. «О, если б я могла ненавидеть его, уничтожить, убить, — твердила она, — или умереть самой, чтоб не выносить этого сострадания, этого унизительного снисхождения к моей слабости».

Более двух недель прошло таким образом. Однажды адмирал Виддерс пригласил все семейство Рекенштейнов к себе на целый день. Праздновался день рождения его невестки, так как танцы могли кончиться далеко за полночь, то хозяин дома и предложил свои гостям остаться у него ночевать, с тем чтобы разъехаться на следующий день после завтрака. Графиня положительно отказалась ехать на этот праздник, а так как она была бледна и как бы не совсем здорова, муж не настаивал, и было решено, что лишь он с Арно поедут к адмиралу.

После их отъезда день тянулся весьма скучно. Серрати был в Арнобурге, где он работал, а графиня послала сказать Готфриду, что если он хочет, то может обедать и провести вечер у своей невесты, так как сама графиня будет кушать у себя в комнатах и желает, чтобы Танкред обедал с нею, но что затем она пришлет мальчика к судье. Молодой человек исполнил предписание, но был грустен, задумчив, какая-то неопределенная тоска теснила ему грудь и отнимала аппетит; он сидел молчаливый, рассеянно отвечал на оживленный говор своей невесты и почувствовал облегчение, когда слуга привел Танкреда, и он, в качестве воспитателя, вмешался в шумные игры детей.

Солнце садилось, когда Готфрид объявил, что пора идти домой, так как Танкред должен готовить уроки, а ему самому нужно писать письма.

Жизель проводила их до парка, и Готфрид, возвратясь к себе, тотчас сел к своему бюро, так как действительно ему надо было заняться важным делом для графа; что касается Танкреда, он попросил и получил позволение пойти на минуту поцеловать свою мать.

Прошло не более четверти часа, как мальчик бледный и весь в слезах вбежал в комнату, кинулся на шею Готфриду и, дрожа всем телом, прижался к его груди.

— Что с тобой, Танкред, не ушибся ли ты?

— Нет. Но я боюсь, не умерла ли мама, — прошептал ребенок.

Сердце молодого человека замерло, и на лбу его выступил холодный пот.

— Какой вздор ты говоришь! И откуда у тебя могла взяться такая мысль, — спросил он, приподнимая голову Танкреда и стараясь прочесть в его глазах, наполненных слезами.

— Мама была такая странная сегодня; она даже не оделась к обеду и ничего не ела. Потом в будуаре она вдруг стала целовать меня как никогда, прижала меня к себе, и слезы ручьем лились из ее глаз. Потом она мне говорит: «Танкред, если я умру, ты не забудешь меня? Когда ты вырастешь, будешь ты иногда вспоминать свою бедную маму?» Конечно, я стал плакать; тоща она отерла мои слезы, рассмеялась и сказала: «Я пошутила и, смотри, не рассказывай никому, что я тебе говорила. Будь спокоен, я увижу тебя красивым офицером, мой кумир», как она всегда говорит, — заключил мальчик с некоторым смущением.

— Но где теперь твоя мама? — спросил Готфрид, дрожа от нетерпения.

— Оттого я и боюсь, что ее нигде нет. Когда я увидел, что ее комнаты пусты, я побежал в гардеробную, но там, кроме глупой Трины, которая гладила белье, никого не было. Сицилия и Гертруда пошли в Арнольду, старшему садовнику: сегодня у него парадные крестины, и мама позволила им остаться там до одиннадцати часов. Трина сказала мне только, что мама пошла в сад. Я побежал ее искать, но ни в гроте, ни около бассейна нигде не нашел. Но мне попался навстречу маленький садовник Шарло и сказал, что видел маму в аллее, которая ведет в теплицу, только туда нельзя войти, дверь заперта, как я ни стучал, никто не ответил.

Встревоженный этим рассказом, заставившим его заподозрить покушение на самоубийство, Готфрид, целуя Танкреда, сказал:

— Успокойся, дитя мое, твои опасения напрасны. Мама, конечно, где-нибудь в парке читает или гуляет, но чтоб тебя успокоить, я пойду погляжу, где она, и за чаем ты увидишь свою маму. Садись без всякого смущения за уроки и будь умным мальчиком.

Веренфельс кинулся стремглав к оранжерее; он почти не сомневался более, что Габриэль хотела лишить себя жизни удушающей атмосферой ароматных цветов. И если ей удалось это сделать, какое горе для обоих графов, какая нравственная вина ложилась на него самого! В несколько минут он добежал до оранжереи и толкнул дверь; она была заперта. Он сильно стучал, но ничего не шевельнулось. Рекенштейнские теплицы, обширные и богатые, состояли из нескольких зданий; но если подозрение Готфрида было основательно, то графиня должна была находиться в оранжерее экзотических цветов.

Мучимый страхом и нетерпением, Веренфельс нажал дверь плечом, и, уступая атлетическому напору, она с треском отворилась. В оранжерее пальм, папоротников и пр. никого не было; в следующей за ней, где находились померанцевые деревья в цвету, розы, магнолии и другие душистые цветы, атмосфера была крайне удушлива. Все окна оказались закрытыми, и при слабом, тусклом вечернем свете он скоро увидел Габриэль. Полулежа на деревянном стуле, она не шевелилась, глаза ее были закрыты.

Готфрид коснулся ее рук, они были влажны и холодны, голова безжизненно откинулась, и на губах не было заметно ни малейшего дыхания. Подняв графиню на руки, как ребенка, Веренфельс вынес ее на воздух. Если он не опоздал, то чистый воздух мог ее оживить. С мучительным беспокойством молодой человек прижал ухо к ее груди; ему показалось, что слышно легкое биение сердца. И, не теряя ни минуты времени, он понес ее в замок.

Трудно описать, что происходило в душе Готфрида в течение этого пути. Уверенность, что графиня хотела лишить себя жизни из-за него, наполняло его сердце жалостью, сожалением и сверх того каким-то неизъяснимым чувством, весьма близким, но не тождественным любви. В эту минуту Жизель и все остальное было забыто; он видел и чувствовал лишь ношу, лежащую на его руках.

Двери террасы были открыты настежь, и в комнатах никого не было. Это давало молодому человеку возможность оказать Габриэли помощь и, быть может, привести ее в чувство, прежде чем он позовет слуг и пошлет за доктором.

Положив графиню на диван в ее будуаре, Готфрид открыл все окна, зажег лампу, затем взял с туалетного стола флаконы с солями, с уксусом и принес с постели подушечку, чтоб подложить под голову Габриэли.

Сначала все его старания оставались безуспешными. Напрасно он тер ей эссенциями виски, руки, давал нюхать соли, тряс ее в отчаянии, — Габриэль оставалась недвижимой. Дрожа, как в лихорадке, Готфрид провел рукой по ее лбу. Ужели в самом деле умерла эта пылкая молодая женщина, красивая, как спящая Психея? Но виноват ли он в этой смерти? Что он мог тут сделать? Ничего.

В эту минуту едва заметный румянец показался на бледном лице графини. Молодой человек вздрогнул и поспешно прижал ухо к ее груди. Он расслышал биение ее сердца, и легкое дыхание появилось на ее губах. «Габриэль!» — крикнул он, наклоняясь к ней.

Имя ее, как мучительный стон сорвавшееся с уст человека, так страстно ею любимого, казалось, пробудило жизненные силы молодой женщины; она протяжно вздохнула и открыла свои синие глаза. При виде Гот-фрида луч счастья озарил ее бледное лицо, но угас в то же мгновение.

— Габриэль, Габриэль, что вы сделали? Что вы хотели сделать? — шептал Готфрид с упреком. И, не получая ответа, присовокупил:

— Я сейчас принесу вам немного вина, и, умоляю вас, успокойтесь. Необходимо, чтобы слуги ничего не подозревали; я сейчас вернусь.

Он прикрыл ей ноги плюшевой шалью, которую нашел на кресле, и поспешно направился к себе.

— Ну что, нашли маму? — спросил Танкред, как только увидел его.

— Да, я пришел тебе сказать, что мама у себя в будуаре, но ей немного нездоровится и она просила меня почитать ей. Будь же добрым мальчиком, вели Осипу зажечь лампы и займись без меня.

— Я буду умен. Но отчего вы так бледны? — спросил он, глядя на него с беспокойством.

— Это тебе так кажется. Я надеюсь на твое обещание и скоро вернусь.

Готфрид прошел поспешно в столовую, взял из буфета полрюмки вина и вернулся в будуар. Никто его не видел, так как большая часть слуг была на крестинах.

Габриэль все еще лежала с закрытыми глазами в смертельном изнурении; тихие слезы катились по ее щекам. С неописуемым волнением Готфрид наклонился к ней; слезы ее, казалось, падали ему на сердце и жгли его, как огонь. Он чувствовал себя размягченным, обезоруженным и понял в эту минуту, что сам он неравнодушен, что для него было бы упоительным счастьем любить, назвать своею эту обворожительную женщину. И он знал, что ему стоит только протянуть руку, чтобы воспользоваться ее преступной страстью, заставить ее бросить дом и следовать за ним, куда бы он ни пожелал. Но снова честный порыв победил искушение. Чувство долга требовало, чтобы он преодолел свою слабость и употребил все свое влияние, чтобы и Габриэль поставить на путь долга, внушить ей силу и позабыть свою несчастную страсть и самому быть для молодой женщины не любовником, но ее душевным врачом.

— Графиня, выпейте вина, оно подкрепит вас, — сказал он, приподнимая ее.

Габриэль выпила без сопротивления, но зубы ее стучали по хрусталю, и нервная дрожь сотрясала ее нежное тело.

Готфрид придвинул стул и, прижав к своим губам руку Габриэли, сказал с грустью:

— Мы одни, и так как случай дает нам возможность переговорить свободно, надо разъяснить тайну, которая тяготеет над нами. И так уже произошло слишком много, чтобы мешкать еще более, и я умоляю вас сказать откровенно, что понудило вас, замужнюю женщину и мать, покуситься на самоубийство.

— Я хотела положить конец моему унижению, — прошептала она прерывающимся голосом.

— Унижение можно чувствовать только перед врагом, но никак не перед другом, преданным всей душой. Или вы считаете меня пошлым фатом, способным гордиться злополучной любовью, которую я внушил вам совершенно невольно — Бог мне в этом свидетель! — и надеюсь, Он научит меня и поможет мне возвратить вам утраченное спокойствие, вырвать горечь из вашего гордого сердца. Я понимаю, Габриэль, как вы страдаете, но вы простите, быть может, другу, каким я желаю быть для вас, что он угадал вашу тайну, в которой желал бы сомневаться.

Графиня закрыла лицо руками и разразилась судорожными рыданиями.

— Не плачьте так; вы приводите меня в отчаяние. А между тем, что могу я иное, как только стараться поддержать вас в нравственной борьбе, которой я невольная причина… Нас разделяет пропасть. — Он наклонился и, заглянув блестящим, глубоким взглядом в глаза молодой женщины, спросил: — Разве бы вы хотели замарать ваше чувство ко мне связью, которая бы стоила вам чести и уважения даже того человека, который был бы так низок и воспользовался бы вашей любовью к нему. Поверьте, где нет уважения, там нет и настоящей любви. Обладать вами как законной женой, любить вас и быть вами любимым неразделенным чувством, должно быть упоительным счастьем для того, кто мог бы этого достичь. — Последние слова он произнес глухим голосом. — Но мы с вами должны жить каждый в тех условиях, в какие Бог поставил нас.

Габриэль быстро приподнялась, губы ее дрожали, и голосом, исполненным горечи, она воскликнула:

— Разве думают о последствиях, когда любят? Разве не вменяют себе в заслугу своего равнодушия ко всему? Я не краснея созналась бы в любви к человеку, который отвечал бы моей страсти, но когда знаешь, что служишь лишь предметом сострадания, то нет другого средства залечить рану самолюбия, кроме самоубийства.

— Вы ошибаетесь, Габриэль, истинная привязанность доказывается сопротивлением искушению. Не трудно наслаждаться, когда не несешь даже ответственности, так как главная тяжесть позора ложится на обманутого мужа и на семью. А женщину, послужившую игрушкой, нравственно погубленную, можно оттолкнуть, бросить, когда она надоест, когда угаснет пламень этой минутной страсти. Я знаю, многие найдут меня безумным, но я имею свой взгляд на вещи. Я докажу вам мою глубокую дружбу и уважение, которое вы мне внушаете, спасая вас от самой себя, а не злоупотребляя вашей слабостью. Я знаю, что вы предпочли бы мою любовь и все ее гибельные последствия жестоким словам, которые я вам говорю, но настанет время — вы отдадите мне справедливость и будете мне благодарны.

Габриэль слушала, вздрагивая при каждом слове, как от удара ножом. Вдруг глаза ее загорелись.

— Хорошо, — воскликнула она с жаром, — я не имею для вас никакого значения и не нахожу никакой заслуги в том, что вы так упорно отталкиваете то, чем не желаете обладать. Но в таком случае я спрашиваю вас, по какому праву вы вырвали меня у смерти, добровольно мной избранной и которая уже почти избавила меня от всего этого стыда и унижения, от этой адской, проклятой страсти, пока она не довела меня до преступления?

Сжимая на груди руки и трепеща от бешенства, она продолжала:

— Бывали минуты, я придумывала, какою бы смертью уничтожить вас, которого я желала бы ненавидеть, но обречена любить. Ах, в этой мысли мой приговор, мое унижение, которое подавляет, убивает меня. Наслаждайтесь теперь вашей победой и презирайте меня: я это заслужила.

Голос ее оборвался; она хотела вскочить с дивана, но не имела на то сил.

Испуганный ее порывом, Готфрид встал.

— Вы искажаете смысл моих слов и не хотите понять меня, Габриэль. Я вижу, что не могу благотворно влиять на вас и быть вашим другом; но так как мое присутствие унижает вас, роняет вас в ваших собственных глазах до того, что вы решились на самоубийство, то мне остается только избавить вас от тягостного вам свидетеля вашей слабости. Я оставлю на днях ваш дом. И да хранит вас Бог, да поможет вам стать снова спокойной и счастливой. Прощайте.

Он взял ее руку, поцеловал и повернулся, чтобы уйти, но едва сделал несколько шагов, Габриэль вскрикнула глухим голосом. Взволнованный, не зная, что делать, он снова подошел к дивану.

— Готфрид, останьтесь, я сделаю все по вашему указанию, только не уезжайте. А еще, — молвила она, сжимая крепко горячей ручкой руку молодого человека, — поклянитесь честью ответить откровенно на мой вопрос.

— Обещаю.

— Скажите, любили ли бы вы меня, если бы я была свободна, если бы честь и долг не становились между нами?

Лицо Готфрнда вспыхнуло, на мгновение прошлое и будущее исчезло для него. Он чувствовал, он видел лишь чудный влажный взор, устремленный на него с выражением любви и мучительной скорби.

— Да, Габриэль, если бы я мог, не краснея, не делаясь бесчестным, обладать вами как своей законной супругой, я бы любил вас всеми силами своей души.

С улыбкой счастья на устах графиня упала на подушки и закрыла глаза. Румянец на щеках, ровное дыхание успокоили Веренфельса и дали ему надежду, что злополучное приключение не будет иметь дурных последствий. Он придвинул к дивану столик, поставил на него колокольчик так, чтобы графиня могла его достать, и ушел. Но голова его горела, и множество тяжелых мыслей бушевало в ней.

Уложив после чая Танкреда, он намеревался выйти в сад, чтоб посмотреть оранжерею и придумать, если окажется нужным, какое-нибудь благовидное объяснение, как вдруг Сицилия, вся взволнованная, вбежала в его комнату.

— Ах, господин Веренфельс, что такое случилось? Мне кажется, графиня умирает: надо позвать доктора и дать знать графу.

— Что такое? Этого не может быть, — возразил Готфрид. — С графиней, действительно, произошел несчастный случай, но нет и часу, как я видел ее, и она чувствовала себя хорошо.

— А я покоя не имела на крестинах, что-то толкало меня вернуться домой, — говорила со слезами камеристка. — В половине десятого я уже возвратилась. Найдя графиню уснувшей на диване, я ушла из комнаты, но так как затем долго не было звонка, я вошла, чтобы узнать, не желает ли графиня чаю. И тут я заметила, что она в каком-то необыкновенном состоянии. Глаза были полуоткрыты, она мне не отвечала и, казалось, не слышала моих слов, а когда мы с Триной переносили ее на постель, тело ее казалось совсем бесчувственным. Лишь бы она не отравилась, я давно этого боюсь.

— Нет, нет, причина такого состояния, вероятно, слишком сильный запах в оранжерее. Вернитесь к больной, а я пойду велю послать верхом одного гонца к графу, а другого к доктору.

— Бога ради, месье Веренфельс, придите на одну минуту взглянуть на графиню. Быть может, вы знаете, что делать в таком страшном состоянии до приезда доктора, — умоляла горничная.

— Хорошо, я приду, как только сделаю нужные распоряжения.

Десять минут спустя Готфрид снова наклонился над Габриэлью. Она лежала на постели в полном упадке сил, сменившем нервное возбуждение. Была минута, он сам думал, что она умирает, и сердце его мучительно сжалось. Что делать? Как помочь?

— Графиня, Бога ради, скажите, что вы чувствуете? — проговорил он с волнением. Его голос имел магическую силу и, казалось, вывел Габриэль из летаргии; веки ее медленно поднялись, и голосом слабым, как легкое дуновение, она прошептала:

— Ничего; слабость.

Мучимый беспокойством и страхом, Готфрид вышел в сад и, пытаясь справиться с волнением, стал ходить взад и вперед. Он желал, чтобы доктор и граф приехали скорей, и вместе с тем боялся, чтобы Габриэль в бреду не выдала своей несчастной тайны. Какое тяжелое осложнение! Он прошел в оранжерею и осмотрел сломанную дверь. К своему крайнему удивлению, он увидел, что она была заперта снаружи садовником, который, вероятно, не подозревал, что графиня находится там. Это обстоятельство могло быть благоприятно для объяснения случившегося.

В своем нетерпении Готфрид пошел ждать доктора и графов на дворе и вскоре увидел всадника, который мчался во весь опор на взмыленном коне. То был Арно, бледный и запыхавшийся от быстрой езды.

— Ну что, жива она? — спросил он, соскакивая с лошади. — Скажите, Бога ради, Готфрид. Я вижу по вашему лицу, что произошло нечто ужасное.

В коротких словах и держась насколько возможно правды, Веренфельс рассказал, что графиня пошла в оранжерею и была заперта там, вероятно, одним из садовников, конечно, не с намерением.

А когда по возвращении от судьи Танкред искал свою мать и не мог ее нигде найти, то он, Готфрид, боясь, не случилось ли что-нибудь, пошел в сад и, проходя мимо оранжереи (куда, как видели, направилась графиня), ему показалось, что он слышит слабый стон; тогда он выломал дверь и нашел молодую женщину в бессознательном состоянии. Но так как она скоро пришла в себя, то он не полагал, что это может принять серьезный оборот.

— Какая невероятная ветреность! — воскликнул Арно, стремительно направляясь в комнаты Габриэли.

Полчаса спустя приехал в карете граф и вскоре за ним доктор. Осмотрев больную, которая оставалась неподвижна, безмолвна и, казалось, не видела и не слышала ничего, он сделал некоторые предписания, сказал, что останется до следующего дня, и настоял, чтобы граф лег уснуть, так как он очень ослабел от вынесенного потрясения. Затем, оставив Арно около больной, доктор пошел в залу, где Готфрид, бледный и встревоженный, ждал его, мучимый нетерпением узнать, что он нашел.

— Это вы вынесли графиню из оранжереи? — спросил его старый доктор, окидывая пытливым взглядом красивого изящного молодого человека.

— Да.

— Так скажите мне, в каком состоянии вы ее нашли и не было ли какого-нибудь сильного потрясения до или после удушения.

Заметив, что его собеседник колеблется, он присовокупил:

— С доктором вы можете говорить так же откровенно, как с духовником; чтобы спасти эту молодую женщину, состояние которой очень серьезно, я должен знать правду.

С тяжелым волнением Готфрид заявил, что душевное состояние графини внушало опасения, что нервы ее были сильно возбуждены до и после катастрофы. Удовольствовавшись этим ответом, доктор снова вернулся к больной.

На следующий день Гвидо Серрати приехал из Арнобурга и был удивлен, узнав о случившемся накануне. Когда же, по уходе Арно, он остался один с Веренфельсом, то, устремив на него дерзкий, насмешливый взгляд, сказал шутливо:

— Вот приключение, дьявольски похожее на самоубийство.

— Отчего? Я не вижу никакой к тому цели, — отвечал холодно Готфрид.

— Ах, кто может угадать все «отчего» хорошенькой женщины? Нравственное утомление, ревность, отвергнутая любовь, мало ли что… И в отсутствие всех поэтическая смерть.

Взглянув с насмешкой на мимолетный румянец, выступивший на лице Готфрида, Гвидо встал и ушел. Сдвинув брови, Веренфельс, мрачный, вернулся к себе.

Следующий день был весьма тревожен. Графине было худо; летаргическое состояние, в котором она находилась, не поддавалось лечению, и доктор, равно как и ее родные, терял надежду на спасение. Но тем не менее молодая крепкая натура преодолела болезнь. Габриэль стала медленно приходить в себя, и вскоре опасность миновала. Несмотря на этот счастливый исход опасного случая, атмосфера тоски продолжала тяготеть над замком; и лишь Арно и Танкред приняли свой обычный вид. Граф Вилибальд оставался мрачным, озабоченным и украдкой пытливо всматривался в побледневшее лицо Готфрида и замечал в его спокойном виде некоторое принуждение.

Гвидо Серрати пользовался своими непредвиденными каникулами и деятельно работал над картиной. Он устроил себе наскоро у судьи мастерскую и проводил там целые дни. Молодой живописец нарисовал пастелью маленькую картину, изображающую четверых детей мадам Линднер, и таким образом завладел ее сердцем. Она предоставила ему полную свободу работать над изображением ее племянницы, но, конечно, не была бы так благосклонна, если бы подметила пламенные страстные взгляды, какие устремлял порой художник на милое личико Жизели. Молодая девушка, занятая своим рукоделием и поглощенная мечтами любви, ничего не замечала.

Бедная Жизель, она не знала, что образ ее поблек в сердце ее жениха, затемненный, стертый демонической дерзкой красотой, которая победила и пленила любимого человека, и что теперь его связывала с невестой лишь честь данного слова.

Состояние души Готфрида в течение трех недель, следовавших за покушением Габриэли на самоубийство, было самое тяжелое. Он не мог противиться увлечению и чувствовал себя все более и более прикованным к обольстительной женщине, которая так страстно любила его, но с которой его разделяла пропасть. Он горько упрекал себя, что не покинул замка сразу же после бала. И сердце, и рука его были тогда свободны, а теперь он связал свою судьбу с судьбой доверчивого ребенка, погубил свое сердце и попал в невозможное положение.

Но Веренфельс был слишком честен и слишком энергичен, чтобы долго колебаться. Слово, данное Жизели, налагало на него обязанность забыть Габриэль; причем подозрение трех лиц: камеристки, доктора и Серрати, выказанное ему в день покушения графини, внушало ему желание уехать как можно скорей. Он не видел графиню со дня катастрофы, так как, хотя она и поправилась, но не выходила из своих комнат. И Готфрид жадно искал предлога уехать до появления Габриэли; как вдруг два письма одновременно вывели его из затруднения, поразив вместе с тем тяжелой скорбью его сердце.

Одно письмо было от его матери. Она сообщала ему, что ее болезненное состояние внезапно ухудшилось и, чувствуя близость кончины, она просит его приехать как можно скорее: «Взглянуть на тебя в последний раз и благословить тебя — вот единственная радость, которую жажду получить в этой жизни», — писала она.

Другое письмо было от старого родственника его покойной жены, который был крестным отцом и ее самой, и их дочери Лилии. Но Готфрид не поддерживал с ним постоянно переписки. Вильгельм Берг уже много лет жил в Монако, где у него был собственный дом. Старик, как говорят, обладал солидным капиталом. Игорный дом в Монако представлял обширное поле для спекуляций, и Берг воспользовался этим, чтобы округлить свое состояние. Он давал деньги под довольно ростовщичьи проценты богатым иностранцам, которых непостоянство фортуны ставило в затруднительное положение и заставляло идти на какие бы то ни было условия. Он также покупал или брал в залог драгоценные вещи, когда ему предлагала их какая-нибудь игралыцица, находясь в бедственном положении. Но эти спекуляции не мешали Бергу пользоваться в Монако хорошей репутацией.

Берг и был тот родственник, который хотел помочь Готфриду, когда молодой человек намеревался эмигрировать в Америку. Теперь старик писал, что вследствие подагры он почти лишился ног, что зрение его слабеет и что он чувствует необходимость взять себе молодого и сильного помощника. «И вот я подумал о тебе, Готфрид, — писал он, — так как делаю тебя своим наследником еще при моей жизни. Ты примешь участие в делах, а я буду наслаждаться удовольствием быть окруженным семьей на старости лет. Для твоей матери и для Лилии климат Монако будет очень полезен. К тому же, у меня в доме живет дама средних лет, заведывающая моим хозяйством, которая была учительницей и может заняться воспитанием моей внучки. Приезжай же скорей и ответь мне, когда я могу тебя ожидать».

Хотя дела старика Берга внушали тайное отвращение Готфриду, он счел его предложение за указание свыше; оно давало ему выход из невыносимого положения и обеспечивало ему независимую будущность. И Веренфельс решил, что если его бедная мама умрет, он поселится в Монако с Жизелью и Лилией, а остальное устроит впоследствии.

Не мешкая, он пошел к графу и попросил у него разрешения уехать в эту же ночь к умирающей матери, причем показал ему ее письмо. Граф сразу же дал свое согласие и лишь спросил, когда он думает вернуться.

— Я ничего не могу сказать определенно, так как должен еще съездить в Монако к старшему родственнику, который делает меня своим наследником. Но это, надеюсь, не доставит вам никакой неприятности, так как Танкред хорошо подготовлен для военной школы, а для наблюдения за ним до моего возвращения могу рекомендовать вам прекрасного человека, кандидата теологии — он брат нашего школьного учителя.

— Прекрасно, так оставайтесь так долго, как хотите. Лишь первого октября кончается контракт Петриса.

Танкред был очень удивлен, узнав о неожиданном отъезде Готфрида. Но мысль сменить своего строгого начальника на робкого и добродушного кандидата очень улыбалась ему; он деятельно помогал Веренфельсу укладывать в чемодан вещи и в порыве дружеского чувства подарил ему прекрасный миниатюрный портрет свой, который принес от отца.

— Чтобы вы не забыли меня, — сказал он ласково.

Готфрид улыбнулся и принял подарок.

— Мне столько было хлопот с тобой, что я и так тебя не забуду, но я покажу твой портрет моей Лилии, которой теперь три года, и расскажу ей, какого страшного шалуна я воспитывал.

— Нет, нет! — воскликнул Танкред с неудовольствием. — Прошлое должно остаться между нами; пожалуйста, не говорите обо мне дурно вашей дочери. Что, если она вспомнит об этом, когда мы будем большие?

Находя это преждевременное фатовство очень забавным, Готфрид обещал молчать.

Вечером того же дня Арно пришел к своей мачехе, чтобы читать ей, как делал это обыкновенно, как вдруг вспомнил новость дня. Прервав чтение, он сообщил, что Готфрид уезжает и просил передать ей его поклон и искреннее желание скорого выздоровления.

К счастью для Габриэли, тень от темного абажура скрывала ее черты; в противном случае Арно испугался бы ее внезапной бледности.

— Надолго он уезжает? — спросила она нерешительным голосом.

— Да, я думаю, он не возвратится раньше октября, — отвечал спокойно молодой граф. — Его бедная мать умирает, но агония может затянуться. А по другому делу он должен еще ехать в Монако, — заключил молодой человек и стал продолжать чтение.

Габриэль ничего не слышала, вся поглощенная мыслью, что не увидит Готфрида в течение нескольких месяцев.

— Когда уезжает Веренфельс? — спросила она вдруг.

— Сегодня ночью, чтобы отправиться с пятичасовым утренним поездом.

Молодая женщина ничего не ответила, но немного спустя, ссылаясь на утомление, отпустила Арно. Она чувствовала необходимость остаться одной. Вся ее страсть к Готфриду пробудилась с удвоенной силой, и предстоящая долгая разлука приводила ее в отчаяние.

Со дня своего покушения на самоубийство она не говорила с Веренфельсом, но видела «его иногда из окна, сторожа минуты, когда он гулял с Танкредом или с ее мужем по одной из аллей, которая была видна из ее комнаты. А теперь и эту радость отнимают у нее. Он уедет без ее прощального слова. И возвратится ли он еще? Этот предлог не прикрывает ли бегства?

С возрастающим волнением молодая женщина ходила по комнате; часы, пробившие двенадцать, вызвали ее из задумчивости. С пылающим лицом Габриэль подошла к окну и прижала к стеклу свой разгоряченный лоб. Была чудная июньская ночь, теплая и душистая; днем шел дождь, но вечером погода прояснилась, и полная луна освещала аллеи и темные чащи обширного парка.

Неодолимое желание взглянуть хоть на окна любимого человека овладело Габриэлью; и как знать, быть может счастливый случай помог бы ей увидеть и его самого. Не колеблясь, она накинула на себя большой теплый креповый платок, закуталась в него и вышла на террасу. Она увидела, что во всех окнах замка было темно, полнейшая тишина царила повсюду; очевидно, все спали, и никто не будет знать о ее тайном выходе.

Проворная и легкая, как тень, она прошла площадку, усыпанную песком и освещенную луной, и скрылась в тени деревьев, направляясь к флигелю, который занимал ее сын.

Ноги ее в легких туфлях вязли в сырой траве, но Габриэль не обращала на это внимания и продолжала свой путь, прячась в тени из боязни, чтобы кто-нибудь не увидел ее в окно.

Наконец, она становилась, задыхаясь от волнения. Перед ней возвышался старый корпус замка, и на звездном небе отчетливо выделялась и эта величественная масса, и башня с остроконечным шпицем. Прислонясь к старому зданию, тянулась анфилада окон и широкая терраса, прилегающая к комнатам Танкреда. В помещении мальчика было темно, но два смежных окна были освещены, и на спущенной шторе виднелась колеблющаяся тень. Глаза графини впились в это отражение. И Готфрид, как бы сдаваясь на немой призыв, вышел на террасу и прошелся по ней несколько раз, задумчиво опустив голову, затем направился в сад и пошел по аллее, возле которой скрывалась Габриэль.

— Готфрид! — прошептала она, выходя из тени в двух шагах от него.

Молодой человек вздрогнул, устремив взор на Габриэль; освещенная луной, она казалась волшебным видением.

— Вы здесь, графиня?

— Я не могу дать вам уехать, не простясь с вами, — прошептала она, протягивая ему руки и обращая к нему взгляд, исполненный такой любви и такого отчаяния, что Готфрид был порабощен. Он поспешно подошел к ней, взял ее руки и поцеловал их.

— Благодарю. Но какая неосторожность придти сюда ночью, по сырой траве; вы едва оправились и рискуете простудиться.

— Пускай! Я хотела видеть вас перед этой долгой разлукой и спросить… — она наклонилась к нему, — можете ли вы носить дурные обо мне воспоминания? Будете ли вы думать без отвращения и презрения о женщине, которая, изменив своему достоинству, выдала вам свои чувства и заставила вас напомнить ей о благоразумии и долге?

Слезы помешали ей продолжать.

— Что вы говорите, Габриэль! Как смею я осуждать чувство, которое так предательски овладело сердцем человека, чувство, которое причинило вам столько страданий?! Если мои слова, моя искренняя дружба тронули вашу душу, если вы обещаете мне мужественно бороться с вашей слабостью, посвятить всю свою любовь благородному, великодушному человеку, мужу вашему, если вы будете для Танкреда благоразумной матерью и для Арно истинной сестрой, я буду думать о вас с уважением и с чувством благоговения, и всюду вас будет сопровождать моя молитва о вашем счастье.

Увидев слезы, орошающие лицо Габриэли, он сказал с тяжелым волнением:

— Вы заставляете меня страдать этими слезами, которых я не могу осушить.

— Прощайте, — прошептала графиня, протягивая ему руку.

Порабощенный и позабыв все, Готфрид привлек ее в свои объятия и прижал губы к ее шелковистым локонам, но почти тотчас оттолкнул ее и убежал. Голова его горела, и совесть упрекала его. В последнюю минуту он ослабел, изменил доверию графа и слову, данному Жизели. «Никогда больше я не должен подвергать себя искушению, если не хочу быть подлым», — говорил он себе, возвращаясь в комнату.

Графиня с минуту оставалась неподвижна. Безумная радость охватила ее душу, и одна лишь мысль «он побежден, он мой, несмотря ни на что, так как он любит меня», бушевала в ее голове. Молодая женщина преобразилась; с пылающим лицом она вернулась к себе и кинулась в постель.

Радость графини уменьшилась бы на много, а упреки совести Готфрида увеличились бы во сто раз, если бы они знали, что их свидание было подмечено двумя свидетелями. Один из них был Гвидо Серрати; возвращаясь с ночной прогулки, он увидел Габриэль в момент, когда она подходила к Веренфельсу. Движимый любопытством, он спрятался, желая видеть, что произойдет. «Я не ошибался, — говорил он себе с насмешливой улыбкой, — предполагая, что тут что-то кроется. Да, она положительно без ума от этого злакудрого красавца. Такие открытия ценятся на вес золота, и это поможет мне, прежде всего, овладеть моей прелестной мадонной, в которую я безумно влюблен, а во-вторых, обеспечить мое существование. Обладание подобной тайной прибыльно для живописи. Но Веренфельсу я не завидую; не радость навязать себе на шею такого черта».

С этого дня графиня начала оживать. Свежая, веселая, счастливая, она снова стала интересоваться жизнью, была нежна и внимательна с графом, который казался грустным и не совсем здоровым, и братски добра с Арно. Уверенность, что она любима Готфридом, наполняла ее сердце радостью. Она терпеливо выносила разлуку и не думала о том, что будет после этого.

Сеансы возобновились, и Серрати делал теперь ее портрет. При всяком случае, как только они оставались одни, Гвидо наводил разговор на Жизель и рассказывал множество маленьких эпизодов, происшедших между ней и ее женихом во время болезни графини. Эти рассказы, искусно рассчитанные, возбуждали в графине жестокую ревность, целую бурю страсти, и позабыв всякую осторожность, она сама стала расспрашивать художника.

Однажды Габриэль была в мастерской с глазу на глаз с Гвидо. Он, как всегда, повел разговор на ту же тему и сообщил, что между женихом и невестой установилась деятельная переписка. Накануне Жизель получила письмо, сильно ее взволновавшее. Она перечитывала его несколько раз. «Кажется, дело идет об ускорении их свадьбы», — присовокупил Серрати, всматриваясь украдкой в побледневшее, взволнованное лицо молодой женщины.

— Простите, графиня, что я расстроил вас неосторожным словом, — сказал он вдруг, обратясь к ней и устремляя на нее смелый взор.

Габриэль вздрогнула и, собрав все свои силы, спросила, смерив его презрительным взглядом:

— Я вас не понимаю. То, что вы сказали, не могло расстроить меня!

— Я вижу, графиня, что должен говорить яснее, чтобы вызвать ваше доверие, и потому расскажу вам эпизод, который произошел в ночь отъезда месье Веренфельса. Погода была так хороша, что я вышел пройтись по саду, и случай привел меня к той части замка, которую занимает маленький граф. Вдруг я увидел красивого блондина, который с нетерпением ходил около террасы, затем направился к дубовой аллее, где тотчас из тени деревьев выступила молодая женщина и позвала его; он про…

— Довольно, довольно, — перебила его графиня, бледная, как смерть. — Я понимаю, что вы шпионите и хотите, чтобы вам заплатили за молчание. Во сколько вы его цените?

Художник насмешливо улыбнулся.

— Не раздражайтесь, графиня, надо благоразумно относиться к обладателю тайны. Я хочу дружески сговориться с вами.

— Сколько вы требуете?

— Я вам это скажу, когда выясню все обстоятельства. Вы любите человека, который отвечает вам взаимностью, но слишком строг, чтобы наслаждаться запретным счастьем. Сверх того, этот человек помолвлен и никогда не бросит ту, которой дал свое слово. Но я берусь расстроить это обязательство и сделать ее недостойной и неверной настолько, что щекотливый молодой человек не женится на ней. Если затем вы овдовеете, ничто не помешает вам выйти за человека, которого вы любите, и если… в довершение этих счастливых случайностей, граф Арно погибнет на дуэли с доном Районом де Морейра, например, огромное состояние Арнобургов перейдет к вашему сыну и даст вам возможность по-царски вознаградить друга, который вызовет эти счастливые случайности и устроит ваше счастье. Я беден и должен подумать о моей будущности. А потому попрошу у вас десять тысяч франков за молчание и пятнадцать тысяч, чтобы сделать неверной мадемуазель Жизель. О цене за ваше вдовство и за наследство молодого графа мы поговорим, когда настанет время.

Габриэль слушала, остолбенев от ужаса и негодования; она чувствовала себя как бы запутанной в паутине, как бы в руках этого циничного продажного человека.

— Вы осмеливаетесь предлагать мне целый ряд преступлений. И я не хочу, чтобы Арно погиб; ни за что, никогда, — проговорила вдруг Габриэль глухим голосом.

— Графиня, я предлагаю вам выход из невыносимого положения; богатство и счастье в будущем, благодаря разным роковым случайностям, в которых никто не будет иметь возможности вас осудить. Вы пожалеете о своей нерешительности, когда будет поздно; вот письмо Веренфельса, которое докажет вам справедливость моих слов.

Он вынул из кармана сложенный листок, положил его на колени молодой женщины и снова взялся за кисть.

Дрожа, как в лихорадке, Габриэль откинулась в изнеможении на спинку кресла, и судорожно мяла в руке письмо Веренфельса. Целый ад ревности и страсти кипел в ее груди.

Она выпрямилась, порывисто развернула письмо и стала читать: «Дорогая Жизель»… буквы прыгали и мешались в ее отуманенных глазах, и прошло несколько минут, прежде чем она была в состоянии продолжить чтение. Под впечатлением тайных упреков совести молодой человек был нежным и более отдавался излиянию чувств, чем это было бы без этой причины. В сердечных выражениях он говорил о болезненном состоянии его матери и передавал ей благословение и поцелуй, которые умирающая посылала своей будущей невестке. Далее он писал: «Мне грустно, что-то давит и волнует меня, и я спрашиваю себя порой, достоин ли я тебя, Жизель, и сумею ли я сделать тебя счастливой, как ты того заслуживаешь? Но я отгоняю эти мысли, зная, как глубока твоя любовь ко мне. Когда ты станешь подругой моей жизни, невинный взор твоих голубых глаз, чистых как небо, прогонит эти черные мысли, этого демона, смущающего меня. И потому я хочу ускорить насколько возможно нашу свадьбу. Я знаю, что твоя любовь даст мне покой и счастье».

Трепещущей рукой Габриэль сложила листок. Сумрачно сдвинув брови, она то бледнела, то краснела. Ей был понятен тайный смысл этих строк; демон, убивающий его спокойствие, была его страсть к ней. В союзе с Жизелью он хотел найти спасение и счастье. Эта простая ограниченная девочка будет обладать тем, что она считает своею собственностью. «Нет, никогда! Их надо разлучить, развернуть пропасть между ними во что бы то ни стало», — говорила она себе, бледнея, и мрачный огонь сверкал в ее глазах. Она не замечала насмешливого пытливого взгляда, с каким художник следил за борьбой в ее душе, и улыбку удовольствия, с какой он отвернулся, кончив свои наблюдения.

Беспомощная ревность пожирала ее. Демон-искуситель пробудил пагубные страсти, таившиеся в ней, и протягивал к ней свои когти, чтобы схватить ее и ветреную, страстную женщину сделать преступницей, сообщницей негодяя. Оставаясь глухой к голосу своего доброго ангела, кричавшего ей: «Удержись», она рванулась к итальянцу и прошептала:

— Я заплачу вам за молчание, а если вы разлучите Жизель с Готфридом, я награжу вас сверх ваших ожиданий.

VII. Сила зла

Как справедливо, что первый же шаг в сторону от прямого пути бывает пагубным для нас шагом, он часто ведет к гибели, он всегда дает сильное оружие роковой случайности, которая сторожит нас в образе человека, находящего свой интерес в грехе и несчастии ближнего. Увлеченная своей безумной страстью, Габриэль рискнула пойти на ночное свидание с Готфридом, и это неуважение к долгу честной женщины отдало ее в руки Серрати, который воспользовался ее преступной любовью как орудием, чтобы погубить ее. Как ни была она легкомысленна и страстна, никогда бы она не посягнула на жизнь мужа и Арно, даже для того чтобы сделаться женой Веренфельса, и, несмотря на ослепление ревности, эта мысль приводила ее в ужас и внушала к итальянцу отвращение, смешанное со страхом, которое она должна была скрывать, зная, что находится в его власти.

Гвидо Серрати был опасный человек. Под его приятной наружностью, вежливым и скромным видом скрывалась вероломная, лукавая, развратная душа. Кроме хитрости и энергии, которыми он был наделен от природы, случай вложил ему в руки страшное и тайное оружие, на которое он и рассчитывал, чтобы исполнить обещания, данные Габриэли. Этим оружием была гипнотическая сила.

Несколько лет тому назад Серрати сопровождал в Индию одного итальянского старого вельможу, который пригласил его в качестве секретаря и художника, чтобы составить большой альбом индийских типов, замечательных монументов и других интересных предметов. Во время этого путешествия Гвидо имел случай оказать услугу старому индийцу, и тот из благодарности посвятил его — найдя его к тому способным — в эту науку, дающую такую власть. Молодой человек сумел удивительным образом воспользоваться уроком и уже не раз подчинял своим желаниям и своим интересам волю людей, с которыми имел дело.

И теперь он предполагал воспользоваться этой странной силой, которая тяжелым свинцом ложится на умственные способности человека и подчиняет их чужой воле. Это влияние тем более опасно, что никакое чувство в человеке, в живом, в растении не может ему противиться. Эта тайная власть способна внушать как добро, так и зло, и каждый человек повинуется ей, если только умеют употреблять средства, соответствующие его натуре. Тот, например, на кого не подействует вид металлического предмета, пристальный взгляд, гипнотические пассы, тот поддается звукам музыки, отдаленному звону колокола, виду какого-нибудь яркого цвета и запаху, настолько сильному, чтобы произвести в нем поражение нервной системы, бездействие мозга, необходимое, чтобы чужая воля могла поработить его.

Слепцу, например, слух и обоняние будут служить проводниками, чтобы внушить ему постороннее внешнее представление; глухому — зрение и свет. Но, кроме того, к каждому должны применяться особенности, соответствующие его натуре.

До сих пор эта сложная наука мало известна и мало пользуются ею; но тем, которые занимаются ее исследованием, будущее готовит много неожиданного. Эта сила будет играть огромную роль в медицине и в жизни.

Страстный и развращенный, Гвидо почувствовал сильное влечение к Жизели. Нежная красота молодой девушки с русой головкой воспламеняла его чувства, но честность Жизели и то обстоятельство, что она была невестой человека гордого, с которым нельзя было шутить, заставляли художника скрывать свои чувства. Покровительствуемый случаем, хитрый итальянец решил удовлетворить свою прихоть не только не рискуя, но еще и надеясь получить за это крупную сумму денег, вполне прикрываясь сообщничеством графини.

Для приведения в исполнение своих намерений он начал с того, что вечером же объяснился с Габриэлью. Затем он попросил у графа позволения разместиться для работы в маленьком мавританском павильоне, находящемся в конце парка, возле большого пруда, и состоящего из двух комнат и стеклянной галереи.

Как только Гвидо устроился в своем новом помещении, он отправился в дом судьи и попросил Жизель дать ему еще два-три сеанса.

Делая вид, что рисует, Серрати пристально глядел на молодую девушку, напрягая всю свою волю, чтобы мысленно внушить ей некоторые жесты и слова. На другой день он принес с собой мандолину и по окончании сеанса сделал на ней несколько аккордов. Затем предложил молодой девушке научить ее играть; она, улыбаясь, согласилась. Он подошел и, положив ее пальцы на струны инструмента, заставил извлечь из него несколько звуков. Сам же, наклоняясь над ней, устремил на ее лоб и затылок всю силу своей воли.

— Довольно на сегодня, — сказал он смеясь, — теперь я спою вам что-нибудь.

Гвидо сел против нее и, аккомпанируя на мандолине, затянул мерную странную песнь; в ней слышались то пронзительные дрожащие звуки, то нежные, медленные и страстные, между тем как его пристальный огненный взгляд, казалось, был прикован к чертам своей жертвы. Незаметно для Жизели какая-то странная тяжесть, какое-то оцепенение овладело ею; ее ослабевшие руки упали на колени, утомленная голова прислонилась к спинке кресла, глаза были лихорадочны и неподвижны, лицо побледнело и изменилось.

«Дай мне розу, которая украшает твои душистые волосы», — пропел итальянец глухим дрожащим голосом.

Машинально, с неподвижным взглядом, Жизель сняла со своей головы розу и подала ее Серрати, который продолжая петь, вынул из груды кисточек ореховую палочку и дотронулся ее кончиком до лба молодой девушки, и она почти мгновенно закрыла глаза и, казалось, уснула.

— Слышишь ты меня? — спросил Серрати, наклоняясь над ней.

— Да, — прошептала Жизель.

— Я велю тебе придти в час ночи ко мне в мавританский павильон Рекенштейнского парка и беспрекословно мне повиноваться. А теперь проснись, забыв все, что произошло в течение этого получаса.

Серрати говорил повелительным тоном, делая ударение на каждом слове, затем приложил противоположный конец палочки ко лбу спящей и сел на свое место; в ту же минуту Жизель открыла глаза, видимо, не сознавая, что она спала, и спокойно принялась за свое рукоделие.

День прошел без всяких приключений. Жизель совершенно забыла итальянца, так как после обеда получила письмо от Готфрида, поглотившее все ее мысли. После ужина, когда дети легли спать и домашние дела были окончены, молодая девушка ушла к себе в комнату, еще несколько раз перечитала письмо жениха и написала ему ответ.

Пробило двенадцать часов, когда она кончила свое письмо, вложила его в конверт и заклеила. Она встала и хотела лечь спать, как вдруг остановилась в нерешительности, глаза ее помутились; тихая, едва слышная мелодия звучала над ее ухом, образ Серрати носился, колеблясь, перед ее мысленным взором и, казалось, манил ее к себе. Сознание, что она должна делать что-то, чего не могла припомнить, причиняло ей странное, мучительное беспокойство.

Не давая себе отчета в том, что делает, она накинула на себя легкий плащ, вышла в сад и тенистой дорогой направилась к замку.

Дрожащие звуки песни слышались все яснее и яснее и, казалось, неслись перед нею, увлекая ее за собой с возрастающей быстротой, и будто звали ее к известной цели, неведомой, однако, для нее.

Ноги молодой девушки быстро неслись по песчаным аллеям, но в ее отуманенной голове не было сознания, что она в Рекенштейнском парке, что идет мимо пруда, и лишь при виде мавританского павильона она остановилась; ее отуманенный взор блуждал бессознательно по тонким колоннам, по разрисованным позолоченным арабескам, по фонтану, с журчанием падающему в мраморный бассейн. Затем вдруг, как бы в помешательстве, она кинулась без памяти к входу в павильон, где дверь тотчас отворилась и на освещенном фоне обрисовался стройный силуэт мужчины. Минуту спустя Гвидо Серрати без сопротивления прижимал свои губы к ее губам и, захлопнув дверь, увлек молодую девушку в глубину комнаты.

С этой злополучной ночи Жизель впала в странное душевное состояние, непостижимое для ее близких. Бледная, мрачная, она сторонилась от всех, вздрагивала при малейшем шуме и упорно ничего не отвечала на тревожные вопросы судьи и его жены. Но с наступлением ночи неведомая сила влекла ее к павильону, к бессердечному негодяю, который погубил ее из корыстолюбия и беспечного разврата.

Однако эти ночные посещения не могли долго оставаться тайной. Первый заметил их запоздавший лакей; потом женщина, возвращавшаяся из деревни от больного родственника; затем слух об этом скандале дошел до молодого учителя, заменявшего Готфрида у Танкреда.

Молодой человек хотел убедиться в этом собственными глазами; когда же увидел Жизель, входящую в павильон, он не мог более сомневаться, и его честное сердце возмущалось подобной развращенностью в девочке, которой едва исполнилось девятнадцать лет. Но он не мог решиться сообщить об этом Веренфельсу и Линднерам, которые одни только не знали о позоре, павшем на их дом.

Цель Серрати была достигнута, прихоть его удовлетворена, и он решил, не откладывая, разыграть последний акт драмы. Когда ночью пришла Жизель, он взял ее руку и, покоряя ее взглядом, как змей птицу, сказал:

— Ты напишешь своему жениху то, что я тебе продиктую; вот, возьми перо и бумагу.

Без всякого сопротивления несчастная написала:

«Готфрид, я недостойна тебя, я люблю другого и отдалась ему. Забудь меня и прости, и если ты сохранишь хоть тень жалости ко мне, то избавь меня от стыда увидеть тебя когда-нибудь».

Перо выпало из руки Жизели, и глаза ее закрылись. Тогда Серрати сказал ей повелительно:

— Завтра утром ты напишешь слово в слово такое письмо и отошлешь его Веренфельсу. Сюда ты не будешь больше приходить, но помни то, что произошло, помни, что ты приходила добровольно, из любви ко мне.

Как в чаду, молодая девушка вернулась домой, чтобы пробудиться в бездне позора и отчаяния.

На следующий день Серрати воспользовался первым случаем остаться одному с графиней, чтобы передать письмо, которым совершался разрыв между Готфридом и его невестой.

— Это копия с того письма, которое сегодня отправлено, — заявил итальянец.

Бледная, с выступившим потом на лбу, Габриэль прочла записку, плод преступления более низкого, чем убийство, и чувства радости, ужаса и угрызения совести смешались в ее душе. Конечно, Готфрид свободен; это успокаивало ее ревнивое сердце. Но преступление заставляло ее дрожать. Рассудок ее отказывался понять, как Жизель, будучи невестой такого человека, как Веренфельс, могла даже глядеть на другого, а не только увлечься низкой любовью к Серрати.

— Хорошо, сегодня вечером вы получите от меня условленную сумму, — прошептала она, вставая.

Уже тотчас после соглашения с итальянцем тайная тревога терзала графиню, и по мере того, как обрисовывалась интрига, губящая несчастную Жизель, это лихорадочное волнение усиливалось, и чтобы заглушить его, подавить этот хаос чувств, бушевавших в ней, она снова кинулась в вихрь удовольствий. Общество своим шумом заглушало ее совсем; поклонение толпы приводило ее в упоение.

Дон Рамон приехал и возобновил свое ухаживание. Он казался более влюбленным, чем когда-либо, и Габриэль со слепой ветреностью еще более возбуждала своим кокетством пылкого молодого человека. Арно задыхался от ревности и даже намекнул отцу, что было бы разумней отказать бразильцу от дома. Но граф оставался мрачен и равнодушен и, казалось, не придавал никакого значения ухаживанию дона Рамона и кокетству своей жены.

После разрыва Готфрида с невестой тайное волнение графини усилилось еще более. С ненасытной жадностью она искала развлечений, но под этой притворной веселостью таились упреки совести и желание, насколько возможно, загладить преступление.

И вот однажды днем, когда обоих графов не было дома, Габриэль сторожила Серрати и, увидев, что он направляется в мавританский павильон, подошла к молодому человеку.

— Мне необходимо серьезно поговорить с вами, сеньор Серрати, — сказала она без всякого вступления. — Вы поймали меня врасплох и воспользовались минутой ревности, чтобы вовлечь в западню и эксплуатировать случайно открытую тайну. Но зло совершилось, надо стараться смягчить последствия. Мысль, что вы погубили при моем сообщничестве невинное существо, не дает мне покоя; я пришла вам предложить жениться на Жизели. Я дам молодой девушке богатое приданое, и так как она вас любит, то ее честь и ее счастье будут одинаково ограждены.

Густая краска мгновенно выступила на лице художника, и брови его сдвинулись; но тотчас овладев собой, он ответил со своей обычной уклончивостью:

— Вы в свою очередь, графиня, ловите меня врасплох. Я вовсе не собирался жениться, но тем не менее ваша щедрость делает возможным подобное супружество, и я почти решаюсь согласиться с вашим желанием; Только попрошу вас дать мне время обдумать, чтобы принять окончательное решение.

Графиня утвердительно кивнула головой и удалилась. Она не видела, какой ядовитый и насмешливый взгляд сопровождал ее.

«Глупая, тщеславная женщина, — ворчал Гвидо, — она думает заставить меня поплатиться моей свободой за ее любовные шашни. Надо поспешить дать графине более плодотворные занятия, чем забота об успокоении своей совести».

Через несколько дней после этого разговора в замке был праздник. Многочисленное общество собралось на сельский бал, устроенный Габриэлью с присущим ей вкусом и роскошью. Танцевали в саду в устроенной для этого бальной зале и в замке, где все открытые террасы были великолепно освещены, и под звуки двух оркестров нарядные веселые толпы двигались по аллеям сада.

Кончили вальс, и Габриэль, танцевавшая его с доном Рамоном, опираясь на его руку, шла по аллее, ведущей к замку. С разгоряченным лицом наклоняясь к своей даме, бразилец говорил ей что-то с большим оживлением. Ни он, ни она не заметили, что кто-то, скрываясь в тени деревьев, шел следом за ними, стараясь слышать их разговор.

Сопровождаемые этим скрытым наблюдателем, дон Рамон и Габриэль достигли террасы, менее других освещенной, которая примыкала к залу, ведущему в столовую, а другим концом к кабинету графа. Лампы, висевшие между душистыми растениями, освещали мягким светом террасу, которая отделялась от комнаты спущенной портьерой.

Видя, что графиня и ее кавалер направлялись в эту сторону, Гвидо Серрати, — так как шпионил не кто иной, как он, — быстро опередил их, согнувшись, проскользнул позади растений и скрылся в складках портьеры.

Несколько минут спустя наблюдаемая пара поднялась по ступеням, и Габриэль, опускаясь на маленький соломенный диванчик, произнесла шутливо:

— Сядьте, дон Рамон, и успокойтесь; вы очень разгорячились от танцев.

— Нет, нет, — отвечал бразилец голосом, задыхающимся от страсти, — я должен говорить с вами, добиться объяснения, или я сойду с ума.

Не слушая далее, Гвидо вышел из своей засады, прошел зал, где никого не было, затем столовую, где слуги накрывали ужин. «Где же граф?» — шептал с нетерпением Серрати. И как бы отвечая этому призыву, граф показался у входа в соседнюю комнату, выходя из бальной залы.

— Не видели ли вы Арно, месье Серрати? — спросил он утомленным голосом.

— Кажется, я видел сейчас молодого графа и графиню; они проходили по залу и теперь разговаривают на террасе.

— Благодарю, — сказал граф, направляясь к указанному месту. Серрати же быстро другим ходом кинулся в сад.

Не дойдя нескольких шагов до портьеры, граф вдруг остановился; он ясно услышал голос, говоривший с жаром:

— Да или нет, Габриэль? Любите ли вы меня? Глаза ваши то жгут, то леденят меня. Я должен знать, что это — игра или любовь?

С побагровевшим лицом граф подошел и взглянул между складок портьеры; он не ошибся, то был дон Рамон; с пылающим взглядом и дрожащими губами он наклонился к Габриэли, которая отвечала ему небрежно:

— Боже мой! Вы знаете, дон Рамон, что я не имею права вас любить.

— Да, но эта пытка превышает мои силы, и я должен раз поцеловать губы сирены, которая не перестает обещать мне небо и заставляет терпеть муки ада, — воскликнул молодой человек, теряя всякую власть над собой. Стоя на коленях возле дивана, он хотел обнять графиню.

Габриэль, испуганная этим порывом, глухо вскрикнула:

— Оставьте меня, безумный!

Но в ту же минуту показался граф и, решительно схватив бразильца за шиворот, с силой отбросил его от графини.

— Негодяй, который осмеливается в моем доме грубо оскорблять мою жену! — крикнул он голосом, задыхающимся от бешенства. — Я требую от вас удовлетворения.

Он выпустил из рук дона Рамона, который потеряв равновесие, упал бы на плиты, если бы не удержался за балюстраду.

Габриэль почти без чувств опустилась на диван, между тем как молодой человек, побагровев от бешенства, с минуту не мог произнести ни слова. Наконец, он сказал хриплым голосом:

— Я к вашим услугам, граф, и буду ждать ваших секундантов, предоставляя вам выбор оружия.

Никто из присутствующих не заметил, что Арно приближался к террасе. Он, услышав последние слова, с минуту оставался на ступенях и затем с решимостью подошел к ним.

— Что случилось? — спросил он, с беспокойством устремляя взор на расстроенное лицо отца.

Граф Вилибальд почувствовал вдруг слабость и схватился за спинку стула.

— Нетрудно догадаться, — продолжал Арно, обращаясь к дону Рамону, — что вы оскорбили графиню и мой отец вызвал вас на дуэль. Но я тоже представитель чести Рекенштейнского имения, и вы будете драться со мной, а не с больным человеком, которого вы так бесчестно оскорбили, пренебрегая долгом чести и гостеприимства.

— Что ты говоришь, Арно, — воскликнул граф, стараясь выпрямиться. — Я никогда не позволю тебе заменить меня, я сам разделаюсь с этим негодяем.

— В таком случае я буду драться после тебя, — заявил энергично Арно.

— Принимаю вызов от вас обоих, — ответил дон Рамон и стремительно убежал в сад.

Тяжелое молчание царило с минуту на террасе; граф первый прервал его:

— Надо вернуться к гостям, так как не следует посвящать их тотчас же в этот скандал. Я пойду в зал. Поздней ты придешь, Арно, ко мне в кабинет, чтобы условиться о подробностях дуэли. Вот конечный результат бесстыдного кокетства, бешеной погони за любовью каждого мужчины, чтобы забавляться возбужденной в нем страстью.

Бросив на жену взгляд злобы и презрения, граф скрылся за портьерой, но едва он сделал несколько шагов по залу, как голова его закружилась, он остановился и, шатаясь, оперся на стол. Головокружение было непродолжительно, но внезапная слабость приковала его к месту; он хотел позвать, но вдруг внимание его было привлечено словами, которые донеслись до него с террасы, причем его бледное лицо сильно вспыхнуло.

Едва муж вышел, как Габриэль вскочила с дивана, кинулась к Арно и сказала задыхающимся голосом:

— Откажитесь от дуэли, Арно, умоляю вас на коленях. Дон Рамон попадает в птицу на лету. И я с ума схожу от мысли, что он может убить вас.

Габриэль говорила правду: она не предвидела и не имела в виду дуэли. Но если жертва была необходима, то она лучше желает, чтобы этой жертвой был ее муж, так как смерть его делала ее свободной; но лишиться Арно, своего верного раба, эта мысль наполняла ее сердце скорбью и ужасом.

Молодой граф вздрогнул от этого неожиданного взрыва чувств в молодой женщине.

— Габриэль, вы дрожите за мою жизнь, — прошептал он. — О, с каким счастьем я пожертвую ею для вас! И вы не подозреваете, каким избавлением будет для меня смерть.

— Нет, — повторила Габриэль, обливаясь слезами и простирая к нему сжатые руки. — В доказательство, что вы меня любите, откажитесь от дуэли. Если я лишусь вас, единственного человека, который поддерживает, любит и понимает меня, то все погибло для меня в будущем.

Как в порыве безумия, Арно схватил ее руки и привлек ее к себе.

— Габриэль, что значат эти слова? Какое чувство внушает их вам? Если ты любишь меня, скажи мне это один только раз, и все страдания мои будут забыты.

— Да, да, я люблю тебя, Арно, и ты должен жить для меня!

— Нет, я должен умереть после преступного признания, которое вырвалось у меня, — сказал молодой граф дрожащим голосом. — Могу ли я жить под этой кровлей, когда сердце мое полно преступной страсти к жене моего дорогого отца. Я бы должен был бежать, но жизнь вдали от тебя хуже смерти. Дай мне умереть от пули бразильца, кровь моя смоет оскорбление, нанесенное моему бедному отцу, и избавит меня от преступного, загубленного существования.

— Я не хочу, чтобы ты умер, — повторила настойчиво графиня. — Пусть Вилибальд выходит на дуэль, он вызвал дона Рамона.

Шум от падения тяжелого тела в соседней комнате, сопровождаемый глухим хрипением, прервал их раз говор. Бледный взволнованный Арно приподнял портьеру, но при виде отца, распростертого без движения на ковре, он глухо вскрикнул и кинулся к нему, как безумный.

«Я убил его моим гнусным признанием, — шептал он, приподнимая бесчувственную голову графа. — Бог покинул и проклял меня».

Известие, что граф Вилибальд поражен апоплексическим ударом, печальным образом прервало бал; гости спешили разъехаться, глубоко потрясенные несчастьем, постигшим такой приятный, гостеприимный дом.

Граф в бесчувственном состоянии был перенесен в свою комнату; по счастливой случайности, старый доктор, друг графа, был тут и мог тотчас же оказать помощь больному.

Бледный, как смерть, Арно помогал ему, не спуская глаз с посиневшего лица графа. После употребленных первых средств больной слегка пошевелился, но глаза его остались закрытыми. Доктор отошел в глубину комнаты, позвал к себе Арно.

— Я должен предупредить вас, граф, что состояние вашего отца безнадежно; одна сторона вся поражена, и минуты его сочтены.

Глухой стон вырвался из груди молодого человека.

— И он не придет в себя? — спросил он с тревогой.

— Нет, я полагаю, что к нему вернется сознание, и если язык, как я надеюсь, не поражен, надо будет воспользоваться этими минутами, чтобы узнать его последнюю волю.

Подавленный, обессиленный, Арно опустился в кресло и закрыл лицо руками.

Доктор снова сел к постели, и, как он предвидел, граф вскоре открыл глаза в полном сознании. Взгляд его окинул комнату, остановился на сыне и затем обратился к доктору:

— Друг мой, скажите откровенно правду, — прошептал он. — Я, кажется, умираю; смерти я не боюсь, но я должен сделать некоторые распоряжения. Имею ли я на это время?

Со слезами на глазах доктор наклонился к нему и пожал ему руку.

— Жизнь и смерть в руках Божиих, — сказал он с волнением, — но для человеческого искусства состояние ваше очень серьезно, и я одобряю ваше намерение распорядиться немедленно вашими делами.

— Благодарю. Теперь не откажите мне в дружеской услуге. Отдайте приказание, чтобы тотчас позвали сюда нотариуса, судью и священника. Я продиктую мое завещание и хочу причаститься. Затем, не велите никому входить сюда, мне надо поговорить с сыном.

— Все будет сделано. Примите успокоительных капель, они поддержат ваши силы.

Доктор дал лекарство, поправил подушки больного и ушел, взглянув с состраданием на молодого графа, который, будучи подавлен угрызениями совести и отчаянием, казалось, ничего не видел и не слышал.

— Арно! — позвал слабым голосом умирающий.

Молодой человек вздрогнул, встал и, подойдя к постели, упал на колени и прильнул губами к руке отца.

— Встань, несчастное мое дитя, и постарайся выслушать меня спокойно: мне немного осталось времени…

— Ах, отец, ты не отталкиваешь меня с отвращением, не проклинаешь меня за то, что охваченный преступной страстью, я похитил у тебя сердце твоей жены и нанес тебе смертельный удар. О, как я подл и преступен! — заключил он, трепеща от стыда и раскаяния.

— Успокойся, мое бедное дитя. В сердце моем нет ни капли желчи против тебя. Могу ли я тебя осуждать, что ты поддался очарованию этой губительной красоты, которая, как всепоглощающий огонь, убила и меня? Я виноват, что в моем непонятном ослеплении не подумал, какой опасности ты был подвергнут. Не твое признание нанесло мне смертельный удар, но убеждение, что ты должен быть страшно несчастлив, если, будучи молод, красив и богат, тяготишься жизнью и ищешь смерти. Поцелуй меня; мне нечего тебе прощать, я, напротив, благословляю тебя на радость и любовь, которыми ты усладил последние дни моей жизни.

Слезы лились по лицу Арно; он наклонился и трепещущими губами поцеловал отца.

— Теперь, дитя мое, поклянись мне исполнить то, о чем я хочу тебя просить.

— Клянусь.

— Обещай мне никогда не покушаться на свою жизнь.

— Но если дон Рамон убьет меня? — прошептал нерешительно Арно.

— Результат дуэли в руках Божиих, но я говорю тебе о самоубийстве. Ты должен вырвать из своего сердца пагубную любовь, которая снедает тебя, должен удалиться и постараться забыть. Это тебе удастся, так как от любви не умирают. Время залечивает всякую рану, отсутствие изглаживает из наших мыслей самые мучительные воспоминания. С Габриэлью тебя разделяет невозможность: ты не можешь жениться на вдове своего отца. И, несмотря ни на что, я счастлив этим, так как женщина эта, такова как она есть, неспособна дать прочного, истинного счастья. Как ты, Арно, так и я боготворил Габриэль, а между тем едва был терпим ею. Она злоупотребляла бы твоей слабостью, как злоупотребляла моею, и ты, как я, стал бы жертвой позора и гибели. Чтобы иметь над ней перевес и повелевать ею, нужен человек иного закала, чем мы.

Ты сейчас упрекал себя в том, что похитил у меня сердце жены. Успокойся; уверяя тебя в своей любви, Габриэль лгала. Она любит в тебе лишь верного раба, руку, всегда готовую сыпать золото, чтобы удовлетворять ее безумной роскоши. Она просила тебя не драться с доном Рамоном, боясь, чтобы ты, послушное орудие в ее руках, не погиб на дуэли, а я не остался бы жить.

Бог мне свидетель, что в этот великий час я не хочу осуждать жену, произносить над ней мой приговор за ту случайность, которую она не предвидела. И самое ее желание быть свободной законно до некоторой степени: так естественно, что муж, старый, больной, не что иное, как неприятная тягость для этой красивой страстной женщины, безумно влюбленной в другого.

— Что ты говоришь, отец? Ты предполагаешь, что Габриэль любит дона Рамона? — воскликнул Арно, вставая. Он изменился в лице и весь дрожал.

— Нет, не дона Рамона. Она любит безумно Веренфельса. В ночь его отъезда она имела с ним свидание, которому я был случайным свидетелем, после чего у меня не осталось никакого сомнения насчет ее чувств.

— О, вероломный негодяй! — воскликнул Арно, как подстреленный падая в кресло. Сердце его разрывалось от отчаяния, ревность душила его.

Со слезами на глазах граф глядел с минуту на изменившееся лицо сына, затем сказал нежно:

— Приди в себя, дитя мое, будь тверд и не обвиняй несправедливо честного, благородного человека. Веренфельс не искал и не вызывал этого свидания; Габриэль пришла, увлеченная своей страстью, но из ее собственных уст я слышал, что Готфрид уже ранее старался призвать ее на путь долга и добродетели, что, несмотря ни на что, она наконец заполонила его, победила его сердце. Это общечеловеческая слабость, которую я прощаю ему… Давно, впрочем, у меня были подозрения, которые подтвердились кое-какими подробностями, простодушно рассказанными Танкредом. Случай в оранжерее был не что иное, как покушение на самоубийство. И я уверен, что когда моя смерть сделает ее свободной, она выйдет за Веренфельса, и я этим доволен. Ей нужен именно такой муж; он уже смирил ее и переломит ее нрав, как переломил нрав Танкреда.

Граф замолчал, утомленный. Арно ничего не ответил. Он прижал голову к подушкам, сдерживая стоны, теснившие его грудь.

Несколько минут спустя тихо постучали в дверь; то был доктор, который пришел сказать, что священник и другие, призванные графом, ждут в соседней комнате.

При появлении приглашенных Арно встал с таким спокойным видом, которого нельзя было ожидать, отдал приказания, сделал нужные распоряжения, затем сел к постели отца, и лишь особое выражение в лице молодого человека выдавало его внутреннее волнение.

Граф начал диктовать завещание.

Он постановил, чтобы Танкред в эту же осень был отдан в военную школу, и его опекуном назначал полковника барона Оттокара Вельфенгагена, своего двоюродного брата и старшего товарища по полку. Надлежащая сумма определялась для воспитания и содержания мальчика, который, достигнув совершеннолетия, вступит в обладание всеми доходами; но особо оговоренным пунктом ему запрещалось до двадцати пяти лет касаться капитала, продавать или передавать другому что-либо из своего состояния. Своей жене граф завещал, как вдовью часть, пожизненную пенсию, которая будет ей выдаваться до самой ее смерти даже в случае вступления ее во второй брак. Он предоставлял ей право жить в Рекенштейнском замке, равно как и в его доме в Берлине.

При редакции этого параграфа Арно наклонился к отцу и сказал ему шепотом:

— Папа, увеличь пенсию, завещай ей, как дар, тридцать тысяч талеров, которые я имею лишних в моем распоряжении; она привыкла к роскоши, а Веренфельс беден, нам следует устранить препятствия к ее счастью.

Граф глядел с любовью на великодушного молодого человека, который не хотел вымещать на любимой женщине своего страдания. Без возражений он исполнил его желание, включив в завещание вышеназванный дар.

Когда документ был составлен и подписан всеми свидетелями, граф выразил желание причаститься Святых Тайн; и пока умирающий оставался один с духовником, Арно пошел к Танкреду, чтобы разбудить его и отвести к отцу, который желал его благословить.

Ночная лампа, подвешенная к потолку, освещала слабым светом комнату и кровать с шелковыми занавесами, на которой спал мальчик глубоким сном. Мрачный и озабоченный, Арно подходил к брату, как вдруг вздрогнул и остановился. Возле кресла, в ногах кровати, он увидел Габриэль; она стояла на коленях, закрыв голову руками. И эта отчаянная поза составляла тяжелый контраст с ее шелковым розовым платьем, обнаженными плечами и помятыми розами в ее черных волосах.

Услышав, должно быть, шорох шагов, она вдруг встала и кинулась к Арно, но, заметив перемену в выражении его лица и во взгляде, остановилась и прошептала голосом, в котором слышались страх и досада:

— Что тут происходит? Меня, по-видимому, забывают, и Христофор позволил себе не пустить меня в комнату Вилибальда.

— Это потому, что отец умирает и не хотел, чтобы ему помешали продиктовать духовное завещание. Успокойтесь, Габриэль, вы будете свободны и можете не бояться больше, что он не станет драться на дуэли, — ответил Арно с такой стойкостью, какой он никогда не проявлял.

Молодая женщина вскрикнула и, ошеломленная, упала в кресло. При виде этого истинного душевного волнения, взгляд молодого человека смягчился, и, наклоняясь к ней, он сказал:

— Вы этого не желали, не правда ли, Габриэль, и вы не любите Веренфельса?

Но в эту минуту графиня была неспособна притворяться; ничего не отвечая, она закрыла руками свое взволнованное, побледневшее лицо.

Арно горько улыбнулся и, оставив ее, подошел к брату и разбудил его.

— Вставай скорей, Танкред; папа очень болен и хочет тебя видеть.

Он помог испуганному мальчику одеться и увел его, не взглянув на мачеху. Но у дверей она догнала, остановила его и, схватив за руку, прошептала голосом, задыхающимся от слез:

— Арно, умолите Вилибальда позволить мне придти проститься с ним, не дайте ему умереть без того, чтобы я попросила у него прощение в моей неблагодарности.

— Хорошо, — проговорил он, тяжело дыша и отнимая свою руку, — я сделаю все, чтобы уговорить его.

Заливаясь слезами, Танкред кинулся к отцу и в своей детской скорби умолял его не умирать. С отуманенным взором граф положил руку на кудрявую головку мальчика и благословил его. Затем благословенно причастился Святых Тайн. Когда торжественная церемония была окончена, Арно наклонился к больному и сказал тихо:

— Папа, Габриэль умоляет тебя пустить ее проститься с тобой и попросить у тебя прощения.

Заметив в графе тревожное волнение и резкий жест отрицания, молодой человек присовокупил с убедительной мольбой:

— Не отказывай ей; мне кажется, ее раскаяние искренно. И в такую торжественную минуту, приняв Святые Тайны, символ любви и прощения, можешь ли ты желать перейти в лучший мир, оставив кого-нибудь непрошенным на земле!

— Ты прав, дитя мое, не надо уносить в вечную обитель никакого мелкого злопамятного чувства. И быть может, зрелище смерти заставит легкомысленную женщину серьезней взглянуть на жизнь. Позови же ее скорей; я чувствую, что слабею.

Арно нашел мачеху в ее будуаре. Спрятав лицо в подушки дивана, она горько плакала.

— Придите, Габриэль, отец зовет вас, — сказал он, слегка дотрагиваясь до ее руки.

Молодая женщина тотчас встала и пошла вслед за ним; но у дверей комнаты графа она остановилась, вздрогнув, и готова была упасть. Арно поддержал ее. Голос священника, читающего отходную, произвел на нее потрясающее впечатление.

— Соберите все свои силы, если хотите не опоздать, — шепнул ей Арно.

Трепеща и робко ступая, Габриэль приблизилась к постели и упала на колени, припав губами к руке мужа, который лежал на подушках бледный, с печатью смерти на лице. Мучительное чувство раскаяния и страха охватило ее. Внутренний голос, всегда понятный совести человека, шептал ей, что, лишаясь мужа, такого снисходительного и великодушного, который дал бедной сироте имя, богатство, положение, она лишалась покоя, мирной жизни, где ее окружал почет, и что, несмотря на любовь Готфрида, будущее для нее было темной пропастью, куда ее увлекал злой рок. Проникнутая суеверным страхом она схватила холодную, влажную руку того, чьей смерти желала, но с которым, как казалось ей в эту тяжелую минуту, она лишалась всего.

— Это ты, Габриэль? — спросил слабым голосом умирающий.

— О, Вилибальд, прости мне всю мою низость против тебя, мою неблагодарность, все горе, которое я тебе причиняла в ответ на твою доброту, — взывала графиня голосом, задыхающимся от рыданий.

— Я прощаю тебя, Габриэль, вполне и от всего сердца. Пусть этот час раскаяния улучшит и облагородит тебя. Будь благоразумной матерью для Танкреда, любящей, честной женой тому, кого избрало твое сердце. Я знаю все и не хочу, чтобы воспоминание обо мне служило препятствием твоему счастью.

Подавленная стыдом и раскаянием, Габриэль встала и прижала голову к груди мужа.

— Благослови тебя Бог за твое великодушие, Вилибальд. А между тем, такое прощение сильнее упрека для меня. Непостоянная, легкомысленная кокетка, я делала тебя несчастным и убила тебя. Ах, я так много грешила в последнее время под влиянием гибельного чувства, что проклятие Божие — я боюсь — все же поразит меня и отомстит мне за тебя помимо твоего желания.

— Успокойся, бедное дитя, и ищи в молитве поддержку своим слабостям, а теперь поцелуй меня в последний раз в знак нашего полного примирения.

Габриэль прижала свои горячие губы к губам умирающего, но, заметив, что глаза графа вдруг потускнели и лицо покрылось мертвенной бледностью, она глухо вскрикнула. Доктор поспешно подошел и, увидев, что холодеющее тело судорожно передернулось, перекрестился, меж тем как священник торжественно произнес:

— Душа христианина, возвратись к своему создателю.

Минуту спустя все было кончено.

Трепещущая и бледная, как полотно, графиня откинулась назад; широко раскрыв глаза, она с минуту пристально глядела на усопшего, затем без чувств упала на ковер. Арно, который вчера еще забыл бы все, все бросил бы, чтобы помочь ей, поднял голову при ее падении, но не тронулся с места, и меж тем как доктор с помощью старого лакея уносил графиню, молодой человек стал на колени, привлек Танкреда, чтобы и он был возле него, и весь отдался молитве.

Габриэль скоро очнулась от обморока, но находилась в тяжелом состоянии духа. Она чувствовала себя уничтоженной и несчастной; все, казалось, рушилось вокруг нее. Когда же она вспомнила об ожидаемой дуэли, ее охватила безумная тревога. Что, если Арно падет теперь жертвой ее легкомыслия!

С внезапной решимостью молодая женщина поспешно подошла к бюро и трепещущей рукой написала:

«Дон Рамон, ваше увлечение вчера вечером имело гибельные последствия: муж мой умер от апоплексического удара. Понимаете ли вы мое отчаяние и муки моей совести? И можете ли вы после такого несчастья драться на дуэли с моим пасынком? Если бы он пал от вашей руки, я, кажется, сошла бы с ума. Итак, если вы дорожите моим уважением и моей дружбой, напишите Арно несколько слов извинения и уезжайте отсюда. Если все то, что вы говорили мне вчера, правда, то вы уважите мою просьбу.

Габриэль».

Она заклеила письмо и велела своей преданной Сицилии немедленно отправить его. Два часа спустя она получила следующий ответ:

«Графиня, ваше желание для меня свято, и вполне справедливо, чтобы я старался загладить мою вину и извинился перед графом Арнобургским; вызов его был. ему внушен законным негодованием. Я в отчаянии, что увлекся своей пылкостью, и молю вас простить меня. Безумная любовь, которую вы мне внушаете, служит мне единственным оправданием; но пролить кровь между нами считаю гнусным. Я уезжаю на несколько месяцев и молю Бога хранить и подкрепить вас. До свидания.

Рамон де Морейра.

Облегченная от огромной тяжести, Габриэль уснула, крайне утомленная. На следующий день утром верховой привез письмо от барона де Морейра графу Арнобургскому.

«Надеюсь, граф, — писал дон Рамон, — вы не объясните трусостью то, что я вам скажу. Вы достаточно меня знаете, чтобы быть уверенным, что я никогда не уклонялся от дуэли, но я узнал о смерти вашего отца, и мысль, что мое безумное увлечение способствовало тому, ужасна для меня. И в виду этого незакрытого еще гроба дуэль с вами немыслима для меня. Я немедленно уезжаю отсюда и прошу у вас прощения за мой вчерашний поступок. Но можете ли вы осуждать меня за то, что я был ослеплен моей страстью к этой очаровательной женщине! Счастлив тот, кто может противиться ей».

С тяжелым вздохом Арно сложил письмо. Жизнь была ему ненавистна, и умереть от руки дона Рамона было бы для него желанным исходом. «Да, счастлив тот, кто может противиться этому коварному созданию, гибельному для Рекенштейнов», — прошептал он с горечью.

После похорон графа Вилибальда в Рекенштейнском замке водворилась мрачная пустота. Арно удалился в свое имение и не трогался оттуда, занятый приготовлениями к дальнейшему путешествию. Он решился океаном отделить себя от Габриэли и, согласно обещанию, которое дал отцу, стараться вытеснить из своего сердца соблазнительный образ. Успеет ли он в этом? В настоящую минуту состояние его души было ужасным. Страсть и ревность терзали его, лишая покоя и сна,, подтачивая здоровье и заставляя его подчас бояться помешательства.

Он думал, что не вынесет этих мук, но душа, соединенная с телом, — эластичная ткань: человек мучается, корчась, как червь, когда ступает на него давящая пята судьбы, но истерзанный, разбитый, он встает… и продолжает жить.

После смерти мужа графиня заперлась у себя в комнатах и не принимала никого, удаляла от себя даже Танкреда. И мальчик, скучая в замке, проводил большую часть времени в Арнобурге или у Фолькмара, куда тащил беспощадно доброго и слабого кандидата.

Весть о скором отъезде Арно достигла Габриэли и усилила ее мрачную грусть. Все вдруг покидали ее. От Готфрида не было никаких известий; она даже не знала, слышал ли он о событиях, происшедших в их доме. Безмолвное уединение, которое ее окружало, давило ее, как кошмар; и порой этот обширный замок казался ей саркофагом, закрывшимся над ней.

Однажды вечером графиня сидела у себя в будуаре. Лампа под абажуром слабо освещала ее голову, откинутую на спинку кресла, побледневшее лицо и сложенные руки, ослепительная белизна которых выделялась на черном платье, делая их похожими на дивное изваяние. Погруженная в свои думы, молодая женщина не заметила, что портьера приподнялась и Арно остановился на пороге. Не отрывая глаз, он смотрел на любимую женщину, которая никогда не казалась ему более обольстительной, и тяжелый вздох вырвался из его груди.

Габриэль вздрогнула и поднялась.

— Арно! — проговорила она нерешительным голосом, протягивая ему руку. Перемена, происшедшая в наружности ее пасынка, мучительно сжимала ей сердце.

— Я пришел проститься с вами, Габриэль, — сказал молодой граф, подходя к ней. — Я уезжаю на много лет, может быть, навсегда.

— К чему такие печальные предчувствия? — прошептала она, приглашая его сесть.

— Это не предчувствие, но простительное для путника предположение. Знаешь, когда расстаешься, но не знаешь, свидишься ли снова. И так как, быть может, сегодня мы прощаемся навсегда, я не хочу, чтобы вы сохранили неприятное обо мне воспоминание, чтобы злоба осталась между нами. Я люблю вас, Габриэль; это чувство последует за мной в изгнание, и я хочу покинуть вас без негодования, так как истинная любовь все выносит и все прощает.

Графиня опустила голову, и несколько капель горьких слез скатилось по ее щекам.

— Ах, Арно, не считайте меня такой гнусной. Никогда, клянусь вам, я не играла так легкомысленно вашим сердцем, как сердцем каждого другого; никогда я не хотела сделать вас несчастным. Я люблю вас, как брата, как друга, и если б я могла возвратить покой вашему сердцу, я бы сделала это во что бы то ни стало. Вот хотите, — она схватила его за руку, — я откажусь выйти вторично замуж? Я это сделаю, если это может возвратить вам покой.

Лицо Арно вспыхнуло на мгновение, но, победив бурю своих чувств, он с твердостью сказал:

— Габриэль, я не хочу обещания, которое вскоре стало бы тяготить вас и, быть может, вызывать ваше проклятие. Я никогда не могу обладать вами, и во мне нет жестокого эгоистичного желания омрачить вашу жизнь. Будьте свободны и счастливы, выберите себе человека по сердцу. Молодой красивой женщине необходимо иметь покровителя.

Разговор продолжался более спокойным тоном, но от предложения остаться пить чай граф отказался.

— Я должен ехать, — сказал он, вставая: — дайте мне, Габриэль, что-нибудь, что напоминало бы мне о вас в моем изгнании.

Молодая женщина поспешно подошла к письменному столу и вынула оттуда футляр, в котором был миниатюрный портрет, изображающий ее шестнадцатилетней девушкой в подвенечном платье с венком из померанцевых цветков на голове.

— Вот возьмите, Арно. Когда я позировала для этого портрета, я была невинна и счастлива и мое сердце было полно любви к вашему отцу.

— Благодарю, — сказал молодой человек, пряча футляр в карман своего платья.

— Будете вы писать мне, Арно?

— Нет, с завтрашнего дня я разрываю с прошлым. Рекенштейн и все, что обитает в нем, перестает существовать для меня. Я не хочу ничего знать, пока сердце мое не излечится. Но тем не менее, если когда-нибудь вам это понадобится, обратитесь к моему банкиру в Берлин, месье Флуру. Я остаюсь вашим братом, вашим помощником, вашим другом; не забывайте этого. А теперь прощайте. Храни вас Бог.

Быстрым движением он привлек ее к себе, поцеловал в губы и выбежал прочь.

— О, безумная! я сама изгнала моего лучшего друга, — промолвила Габриэль, падая на кресло и разражаясь рыданиями.

* * *

В один прекрасный сентябрьский день легкий кабриолет, запряженный парой почтовых лошадей, катился по шоссе, ведущему к Рекенштейнскому замку. В экипаже сидел Готфрид; небольшой чемодан лежал у его ног. Молодой человек устремил задумчивый взгляд на замок, который начинал выступать в конце долины, весь окруженный своими садами. Как все изменилось с того дня, когда два года тому назад он ехал той же дорогой!

Охваченный грустью и смутной надеждой, он вздохнул и спросил себя, какова будет их встреча с Габриэ-лью теперь, когда они оба свободны. Молодой человек узнал от кандидата о происшедших событиях. Известие о смерти графа и об отъезде Арно вырвало его из мучительного оцепенения, в которое его поверг разрыв с Жизелью; внезапная измена молодой девушки, нравственная развращенность, выказавшаяся в ее бесстыдной связи с художником, внушали Готфриду отвращение и ужас. Но когда в его воспоминании возникал милый образ невинной Жизели с чистым, искренним взором, падение ее делалось для него непонятным.

Смерть матери, последовавшая вскоре затем, и все хлопоты с переездом в Монако вполне поглотили молодого человека. Вильгельм Берг принял его с искренним радушием и сразу привязался к маленькой Лилии с той нежностью, которая часто охватывает. старых холостяков. И Готфрид, успокоенный и подкрепленный в душе любовью своего родственника, стал снова думать о Рекенштейне и его обитателях. Он написал кандидату, прося его дать ему известия, и спрашивал, вышла ли Жизель за Гвидо Серрати. Он не получил ответа, и после некоторых колебаний решился ехать сам на один или два дня в замок, чтобы взять оставленные вещи и узнать, что происходило в течение почти трех месяцев после смерти графа.

В момент, когда кабриолет готовился повернуть в аллею, Готфрид велел ехать по шоссе, которое ведет к деревне, и выпустить его у входа в парк, а вещи отдать в служительский флигель. Он не хотел остановиться у главного подъезда.

Тяжелое ощущение охватило душу человека, когда он увидел колокольню церкви и красную крышу дома судьи, выглядывающую из-за деревьев, полуобнаженных теперь, и, уступая внезапному побуждению, он обратился к кучеру, который был из этой деревни, и Готфрид знал его.

— Руперт, ты, вероятно, помнишь, говорили об иностранце-художнике, который приезжал делать портреты графини и графа Арно? Не знаешь ли, давно он уехал?

Кучер повернулся и сказал, глядя искоса:

— Разве вы не знаете, что этот самохвал утонул три недели тому назад?

— Утонул? — повторил изумленный Готфрид. — Каким образом? И отчего ты называешь его самохвалом? — присовокупил он более спокойно.

— Я знаю то, что мне рассказывал брат, который служит конюхом в замке. Так вот, после смерти старого графа графине было не до портрета, и живописец мог бы уехать, но он нашел себе работу в окрестностях и проводил время то тут, то там; но главной его квартирой был мавританский павильон парка. Туда к нему приехали раз господа братья Румберг, чтобы звать его на рыбную ловлю. День был жаркий, и им захотелось выкупаться. Но, едва они вошли в воду, как вдруг итальянец вскрикнул, говорят, и стал тонуть. Старший Румберг кинулся за ним и вытащил его; но, хотя река неглубока в этом месте и живописец оставался в воде каких-нибудь несколько минут, он не ожил. И я не один думаю, что черт потопил его. Колдуны, которые губят невинных, всегда кончают таким образом. Злой дух берет себе их черную душу.

Кабриолет остановился. Готфрид вышел и в тягостном раздумье ступал по парку. Но мысли его приняли вдруг иное направление, когда на повороте аллеи он заметил женщину, которая медленно шла опустив голову; длинный трен ее траурного платья шумел по сухим листьям, большой газовый вуаль покрывал ее голову. Сердце его забилось сильнее, и он ускорил шаг, чтобы подойти к ней.

Да, то была Габриэль. Унылая, томимая тоской и грустью, она вышла пройтись в парке. Мрачное уединение, окружающее ее, действовало расслабляющим образом на эту светскую молодую женщину, снедаемую к тому своей страстью. Страшные ощущения, вызванные смертью ее мужа, угрызения ее совести и отъезд Арно заглушили на время это чувство, но мало-помалу оно снова овладело ею. Она не переставала думать о Готфриде, сердилась за его молчание, приходила в отчаяние, но не могла решиться написать ему. В эту самую минуту она была погружена в подобные мысли, как вдруг шум поспешных шагов коснулся ее уха. Она подняла голову и увидела Готфрида. Из груди ее вырвалось восклицание такой нескрываемой радости, что ей стало стыдно самой себя, и, то краснея, то бледнея, она промолвила:

— Ах, вы появились так неожиданно, что испугали меня, месье Веренфельс.

— Извините, графиня, что испугал вас моим внезапным появлением, — отвечал молодой человек, не менее ее взволнованный, целуя ее руку. — Я думал, что лучше будет, если я войду не главным подъездом.

— Ах, я рада вам, откуда бы вы не вошли, но я нервна до невозможности. Печальные события, постигшие нас, и жизнь в этом обширном опустелом здании, делают меня больной.

Разговаривая, они направились к замку, и Готфрид узнал, что Танкред отправился на несколько дней к Евгению Фолькмару, что кандидат уехал, так как получил место, и что на будущей неделе графиня намеревалась ехать в столицу с сыном, который должен был поступить в военное училище.

Габриэль и ее гость обедали вдвоем и вечером пили чай tete-a-tete. Графиня как бы преобразилась; присутствие любимого человека действовало на нее, как солнце на захиревший цветок: на щеках появился румянец, в глазах блеск, и ее улыбающиеся губы старались даже скрывать отражение того счастья, которое наполняло ее душу. Нервная, страстная, она все отдавалась настоящей минуте, беспредельно наслаждаясь присутствием, лицезрением, беседой того, кого любила.

Обаяние этой сильной увлекательной страсти, при сознании, что теперь они оба свободны, производило свое действие на холодную, рассудительную натуру Готфрида. Он приехал с намерением держаться в пределах самой строгой сдержанности, из уважения к трауру графини, предоставив будущему решить их судьбу; но под живительным огнем очей Габриэли все эти соображения исчезли. Он сам не замечал, какая перемена совершалась в нем. Почтительная сдержанность сменялась любезностью и желанием нравиться; речь его оживлялась, большие черные глаза горели нескрываемым восторгом и все смелей и смелей заглядывали в глаза Габриэли.

Они разошлись поздно; и, возвратясь к себе в комнату, Готфрид был как в чаду. Ночь принесла ему некоторое успокоение, и на следующий день, когда Сицилия пришла звать его к завтраку, он уже решил — вопреки желанию сердца — уехать обратно вечером того же дня. Молодой человек чувствовал, что слабеет, покоряясь силе любви, и боялся, чтобы в порыве увлечения решительное слово не сорвалось с языка раньше срока, который предписывало ему чувство деликатности и уважения к памяти графа.

Графиня приняла Веренфельса у себя в зале и, в ожидании завтрака, попросила его подсесть к ее пяльцам: она вышивала ковер для сельской церкви. Молодая женщина повела разговор с таким же оживлением, как и вчера, но Готфрид чувствовал себя неловко, не зная, как лучше ей сказать, что уезжает сегодня же вечером.

Наконец, он попросил позволения взять экипаж после завтрака, чтобы съездить к Фолькмару для свидания с Танкредом, так как не хотел уехать, не простясь со своим учеником.

При этих словах лицо Габриэли покрылось смертельной бледностью; мысль снова лишиться Готфрида, не видеть, не слышать его, сразила ее; ей казалось невозможным вынести эту разлуку. Чувства, которые волновали молодую женщину, так ясно отражались на ее изменившемся лице, что Веренфельс был сражен; сердце его мятежно билось, и, позабыв все свои разумные соображения, всю щепетильность чувств, он наклонился и припал губами к трепещущей ручке, которая тщательно старалась направить иголку.

— Я должен уехать, — прошептал он, — но могу ли я вернуться через год, чтобы предложить вам вопрос, который решит нашу судьбу?

Габриэль наклонила к пяльцам вспыхнувшее лицо; глаза ее пылали.

— Ах, Готфрид, — ответила она тоже тихим голосом, — нужно ли вам спрашивать о том, что вам давно известно. Приезжайте через год, когда я буду иметь право открыто перед всеми сказать вам мое «да».

Лакей, вышедший доложить, что кушать подано, прервал их разговор; но решительное слово было произнесено, и беседа, возобновленная позднее, заключилась поцелуем обрученных. День пролетел как стрела; завоеванное, наконец, счастье окружало, как ореолом, прелестное лицо Габриэли, и она являлась совсем в ином свете. Готфрид в упоении все более и более отдавался своей любви.

Чай был подан в будуаре, так как новость была уже известна хитрой камеристке: инстинкт или уши открыли ей секрет. Жених и невеста свободно продолжали свою бесконечную беседу. Было решено, что данный ими друг другу обет будет храниться в строгой тайне, что графиня, съездив в Берлин, сдаст Танкреда в военную школу, вернется в замок на все время своего вдовства, а в октябре, через год и четыре месяца после смерти графа Вилибальда, состоится их свадьба.

— Но ты, однако, приедешь ко мне на Рождество, Готфрид?

— Конечно, и надеюсь, что к той поре я буду в состоянии сказать тебе, где мы поселимся в будущем.

— Разве мы не будем жить здесь, или в Берлине в Рекенштейнском отеле? Вилибальд укрепил за мной право жить в этих обеих местностях даже в случае второго супружества.

Веренфельс, улыбаясь, покачал головой.

— И ты считаешь это возможным, Габриэль! Могу ли я жить в замке покойного графа и быть управляющим сына моей жены? Нет, я один должен заботиться о содержании моей семьи и таким способом, чтобы это не роняло моего достоинства. Ты выходишь не за богатого человека, дорогая моя, и должна примириться с мыслью, что тебе придется отказаться от многих привычек роскоши; мы не будем держать лакеев, поваров, и ты сама будешь немного заниматься хозяйством.

Слегка нахмурившись, графиня промолвила нерешительным голосом:

— Ты забываешь, что я получаю годовое содержание, которое обеспечивает нам возможность жить прилично; и я не понимаю, отчего нам не жить здесь или в Берлине, где дом вполне устроен. — Твои слова заставляют меня приступить тотчас же к разговору на серьезную тему, что я думал отложить на после, — отвечал Готфрид.

Он достаточно знал графиню, чтобы понимать, какую ему придется вынести борьбу, прежде чем он заставит быть благоразумной эту избалованную, прихотливую молодую женщину. Но он твердо решил отучить ее от привычки бездумно тратить деньги, а также положить конец ее кокетству со всеми.

— Я прежде всего отвечу на твое возражение. Вполне устроенный дом, о котором ты говоришь, принадлежит новому графу Рекенштейну; из его доходов платят за содержание этого дома, и, как вдовствующая графиня, ты имеешь полное право пользоваться им. Таким образом, твоего годового дохода достаточно, чтобы удовлетворить твоим прихотям. Но с минуты, когда ты делаешься моей женой, я не могу жить за счет твоего сына. Теперь сообщу тебе мои планы на будущее. Мой старый родственник, который живет в Монако, делает меня своим наследником и дает теперь же в мое распоряжение довольно значительную сумму денег, которая доставляет мне возможность купить небольшое имение; доходы с этого имения вместе с тем, что ты получаешь, позволяют нам жить очень комфортабельно и держать лошадей и экипаж, что, впрочем, необходимо в деревне. Я позабочусь тоже, чтобы дом был красив и удобен, настолько элегантно убран, чтобы не оскорблял утонченного вкуса моей милой прихотницы. Но в других твоих привычках, дорогая моя, ты должна будешь сделать полное изменение. Роскошь туалета должна прекратиться. Граф Вилибальд не мог выдерживать такие издержки, а я не потерплю их даже из твоих средств. Впрочем, пышность нарядов была бы неуместна по многим причинам. Я бы не чувствовал себя как дома, мне все бы казалось, что графиня Рекенштейн, заблудись, нечаянно попала в мое скромное жилище. Твоя ослепительная красота не нуждается в тряпках, чтобы возвысить себя. И сверх всего, я не хочу, чтобы моя маленькая Лилия привыкла видеть роскошь, которую не готовит ей будущность. Впрочем, тебе и случая не представится показывать свои туалеты, так как то общество, какое ты принимала в городе, не поедет к нам, а помещики, наши соседи, вероятно, будут люди простые, занятые своим хозяйством, мало думающие о визитах.

По мере того как он говорил, густая краска покрывала лицо Габриэли, губы ее нервно дрожали, и она с трудом сдерживала слезы, готовые пролиться из ее глаз.

Когда она мечтала о любви Готфрида и о счастье быть его женой, то никогда не думала об этих темных сторонах вопроса. Она была подавлена тем, что услышала сейчас. Отказаться от нарядов, от удовольствия нравиться и быть предметом восторженного поклонения, как царицы всех балов; зарыться в жалком поместье, чтобы сделаться простой хозяйкой, это было таким для нее страданием, будто ей вырвали сердце. По тону голоса Готфрида слышно было, что он не уступит и что настал конец роскоши и кокетству. А между тем, а между тем она не смела возражать из страха, что он откажется от нее; она понимала, что он способен на такую решимость. И хотя знала силу слез над влюбленным и тысячу раз злоупотребляла этим средством, тут она на них не рассчитывала. Габриэль боялась и стыдилась строгого взгляда этих черных глаз, а лишиться любимого человека в момент возродившегося счастья было для нее хуже смерти.

С сердечной нежностью и тревогой Готфрид следил за нравственной борьбой, отражавшейся на прелестном лице молодой женщины. Он не обманывал себя насчет трудностей, ожидавших его впереди, и тех бесчисленных бурь, которые будут волновать его супружескую жизнь даже в таком случае, если в увлечении любви Габриэль согласится на все. Но он чувствовал в себе силу вынести эту борьбу и вырвать мало-помалу из сердца молодой женщины недостатки, которые, по его мнению, были систематично развиты слабостью графа Вилибальда и обожанием Арно.

Тем не менее видя, как мужественно она старалась победить бурю, поднявшуюся в ней, он был тронут, и сердце его сильно забилось в груди. Он привлек ее к себе и, целуя ее трепещущие губы, прошептал:

— Габриэль, дорогая моя, мне тяжело, что я вынужден требовать от тебя так много жертв, но я не могу иначе, а между нами должна быть полная откровенность.

— Я согласна на все, Готфрид, и для тебя отказываюсь от прошлого, — прошептала графиня прерывающимся голосом. Но это обещание будто уничтожило в ней последние силы, она разразилась рыданиями и прижала голову к плечу своего укротителя, единственного человека, против воли которого она не смогла восставать.

Луч счастья и гордости блеснул в глазах молодого человека при этой первой победе, и он не старался остановить ее слез, так как видел в них проявление спасительной реакции, и, только когда она несколько успокоилась, Готфрид нежно сказал:

— Благодарю тебя, моя дорогая, за это доказательство твоей любви. Но, поверь мне, отсутствие роскоши и рассеянной, пустой жизни доставят тебе менее сожаления, чем ты думаешь. Истинная любовь дает столько счастья в тесном семейном кругу, что светское общество делается излишним. А я буду жить только для тебя, не буду иметь другой мысли, как твое счастье.

Он встал и, приготовив стакан лимонада, подал его Габриэли. Она выпила несколько глотков, затем сказала, улыбаясь сквозь слезы:

— Ах, настал конец моего могущества! И я предчувствую, что ты обуздаешь меня, как обуздал Танкреда. Молодой человек расхохотался.

— Во всяком случае, для твоего воспитания я думаю употребить особый метод и более мягкие меры, так как половина власти все же останется в твоих руках.

Он обвил рукой ее талию и прижал губы к ее нежной щеке. В эту минуту портьера приподнялась, и Танкред остановился на пороге, окаменелый от изумления, не понимая этой невероятной сцены.

— Мама, не спишь ли ты? — вскрикнул он внезапно раздраженным голосом.

Графиня оглянулась, вся вспыхнув.

— Зачем вы целуете маму, месье Веренфельс? При жизни папы вы никогда этого не делали, — продолжал мальчик, видимо, сильно пораженный.

— Танкред, мой кумир, — сказала Габриэль, привлекая сына в свои объятия, — если ты любишь меня, то будешь любить и месье Веренфельса: он мой жених и заменит тебе отца, которого ты лишился.

Мальчик покраснел и опустил голову с выражением недовольства, но тем не менее дал Готфриду поцеловать себя, мало-помалу развеселился и обещал свято хранить случайно обнаруженную тайну. Только перед ужином, прощаясь на ночь, он сказал со вздохом:

— Однако я бы лучше желал, чтобы дон Рамон был моим вторым отцом.

— Ну, делать нечего, тебе надо примириться с тем, что вышло не по-твоему, так как мама не разделяет твоего вкуса, — отвечал, смеясь, Готфрид.

Несколько дней прошло в невозмутимом счастье. Но вот однажды управляющий пришел к Готфриду с просьбой помочь ему отправить вещи Гвидо Серрати, оставшиеся в замке.

— В столе мавританского павильона, — сказал старик, — полный ящик бумаг художника; их забыли, когда отправляли все его вещи. Все писано по-итальянски, а так как я не знаю этого языка, а вы с ним знакомы, то не будете ли вы так добры, месье Веренфельс, не поможете ли мне разобрать и привести в порядок эти бумаги. Может быть, окажется возможным отправить их прямо семейству покойного.

— С удовольствием, месье Петрис. Дайте мне ключ от павильона, я сейчас пойду погляжу, есть ли там что-нибудь, стоящее хлопот.

Порешив тотчас заняться этим делом, Готфрид пошел сказать Габриэли, что идет в павильон. Молодая женщина слегка побледнела: имя Серрати и воспоминание о нем производило на нее мучительное, давящее впечатление.

— Я провожу тебя до круглой площадки фонтана, — сказала графиня. И когда они прошли некоторое пространство, она робко проговорила:

— Я все хочу тебя спросить, нет ли у тебя неприятного ко мне чувства за мое прошлое?

— Что за вопрос! Я не имею ни права, ни желания заниматься прошлым; будущее и наша любовь — вот все, что меня касается и что интересует меня.

— Итак, ты безусловно прощаешь мне все, что было сделано мной до нашей помолвки? Ведь я могла быть очень дурной.

— Да, да, даю тебе полное отпущение твоих грехов, — отвечал Готфрид, смеясь.

При входе в комнату, которую занимал Серрати, чувство презрения и гадливости охватило молодого человека. Художник был всегда ему антипатичен, и циничное нахальство, с каким он соблазнил Жизель и потом кинул свою жертву, делало его в глазах Готфрида еще мерзостней. Впрочем, все, что видимым образом напоминало итальянца, исчезло отсюда; что касается стола, забытого при описи, никто не знал, что художник пользовался им, так как он стоял в глубокой амбразуре окна первой комнаты. Готфрид сел к этому маленькому бюро и выдвинул его единственный ящик. Там были тетради, образующие род журнала; затем разные заметки, счета и кое-какие наброски; и сверх всего этого лежал недописанный листок бумаги.

Надеясь найти какое-нибудь указание, Веренфельс вынул и развернул листок, чтобы слегка пробежать его глазами, как вдруг лицо его вспыхнуло, и взгляд стал жадно пожирать строки, написанные рукой покойного.

«Милый мой Иосиф, — писал Серрати, — твой скептицизм переходит всякие границы, и не будь ты мой брат, я бы оставил тебя коснеть в неведении, но на этот раз тайная сила, существование которой ты так упорно отвергаешь, дала такие осязательные результаты, что сомнение становится ересью. Но так как я предполагаю остаться здесь еще три недели или месяц, то, щадя твое любопытство, я расскажу тебе в коротких словах, как все произошло, сообщу тебе если не весь ход действий, то, по крайней мере, полученные результаты».

Затем следовало короткое, но ясное изложение интриги, разыгравшейся в Рекенштейне, начиная с разговора художника с графиней до кончины графа. Серрати ставил себе в заслугу, что вызвал эту катастрофу своим ловким вмешательством, и надеялся получить еще крупную сумму денег.

Бледный, как смерть, Готфрид положил письмо и провел дрожащей рукой по лбу, покрытому холодным потом. Ему казалось, что пропасть раскрылась под его ногами. Женщина, которую он любил, на которой хотел жениться, была преступницей, разрушившей все преграды на своем пути. В какую бездну ее пагубная страсть ввергла несчастную Жизель! Ужас и любовь боролись в сердце молодого человека. Его строгая честность удаляла его от графини, но обаяние этой бурной, всепоглощающей страсти влекло его к обольстительной женщине, образ которой носился перед ним, возбуждая все его чувства и приводя его в упоение.

Вдруг он вспомнил о Жизели, невинной жертве гнусного злодеяния. И это он погубил несчастную девочку, выбрав ее щитом своей слабости. Не был ли он обязан загладить все, что она выстрадала, и покрыть своим именем ее незаслуженный позор? Тяжело дыша, Готфрид поднялся со стула и стал ходить по комнате. Долг чести подсказывал ему жениться на Жизели, но мысль отказаться от Габриэли так мучительно терзала его сердце, что была минута, когда эта жертва казалась ему выше его сил. Мало-помалу он успокоился и, спрятав письмо в карман, вышел из павильона.

Торопливо, как бы боясь, что откажется от своего решения, он отправился к дому судьи. Все там имело печальный вид; один лишь младший мальчик сидел на ступенях веранды и учил свой урок. При виде Веренфельса ребенок встал, краснея, и со смущением прошептал, что отца нет дома, что мать занята в прачечной, но что тетя Жизель наверху, у себя в комнате.

Не размышляя долее, Готфрид поднялся по лестнице, и в полуоткрытую дверь комнаты он тотчас увидел Жизель. Она сидела у окна в такой глубокой задумчивости, что ничего не видела и не слышала. Не веря своим собственным глазам, Готфрид остановился на пороге, и беспредельная жалость охватила его душу при виде страшной перемены, которая произошла в молодой девушке в течение нескольких месяцев и делала ее неузнаваемой. Лучи заходящего солнца освещали ее лицо, бледное, как воск, и поразительно худое; ее большие глаза, обведенные темными кругами, были устремлены в пространство; выражение мрачного отчаяния, казалось, застыло на ее чертах.

— Жизель! — прошептал Готфрид, наклоняясь к ней и взяв ее руку.

Молодая девушка вздрогнула и, узнав своего бывшего жениха, глухо вскрикнула и, закрыв лицо руками, хотела бежать. Но Готфрид удержал ее, сел возле нее и сказал ласково:

— Останься и успокойся, бедное дитя; ты не имеешь причины краснеть передо мной, и то, что я хочу тебе сказать, докажет тебе, что ты не виновница, а жертва.

Не говоря об участии графини в этом деле, он объяснил ей, каким способом Серрати подчинил ее волю и заставил молодую девушку отдаться ему. Чудеса магнетизма и внушения были известны Готфриду, и эти вопросы интересовали его.

Жизель слушала, онемев от ужаса и от удивления.

— Ах, — сказала она наконец, — теперь я понимаю, что происходило во мне. Благодарю вас, Готфрид, что вы открыли мне тайну; это избавляет меня от презрения к самой себе, которое не раз влекло меня к самоубийству. Теперь я умру счастливой, что снова приобрела ваше уважение.

— Зачем такие мучительные мысли? Ты будешь жить для меня, Жизель; вдали от этих несчастных мест ты возродишься для счастья и забудешь этот мрачный сон. Серрати умер, что лишило меня возможности взыскать с него за его подлость; но что касается тебя, Жизель, я буду таким любящим мужем, что ты забудешь прошлое.

Мимолетный румянец выступил на бледных щеках молодой девушки. Затем она покачала головой и промолвила с полной безнадежностью и утомлением:

— Благодарю тебя за твое великодушие, Готфрид, но предчувствие говорит мне, что я не воспользуюсь им; что-то разбито во мне, и я чувствую, что умираю.

— Если такова воля Божия, ты умрешь моей женой, — ответил молодой человек, вставая. — До свидания; я должен теперь вернуться к себе, но приду переговорить с твоим дядей о необходимых подробностях. Предупреди его, чтобы он ждал меня, так как я хочу сегодня же уехать из Рекенштейна.

Медленно, опустив голову, Веренфельс возвращался в замок. Совесть его говорила ему, что он хорошо поступил, а между тем мысль о сцене, которая его ожидала у Габриэли, как свинцом теснила ему грудь. Силой воли он заставил себя быть спокойным и внутренне упрекал себя за свое смущение перед разрывом с преступницей, недостойной женщиной.

Габриэль ждала его в будуаре; его долгое отсутствие приводило ее в нетерпение, но при первом взгляде, брошенном на молодого человека, она встала бледная. Никогда она еще не видела его таким мрачным, строгим, и его суровый взгляд, устремленный на нее, пронизывал холодом ее сердце.

— Мы совсем одни? — спросил он, запирая за собой дверь.

— Совершенно одни; даже Сицилия в гардеробной. Но что случилось, Готфрид? Боже мой, я предчувствую несчастье, — воскликнула графиня, кидаясь к нему.

Но Готфрид отступил и, вынув из кармана письмо итальянца, подал его ей, сказав лаконично:

— Прочтите.

Почти машинально молодая женщина пробегала глазами обличительное письмо. В комнате водворилась мертвая тишина, которую нарушало лишь шуршание бумаги в похолодевших и дрожащих пальцах графини; затем она в изнеможении упала на стул. Мысли ее путались. Что скажет он, он, из-за кого она шла на все? Молодой человек стоял безмолвный, прислоняясь к столу, но в глазах его горело смешанное чувство презрения и скорби, и слова замерли на ее губах.

— Я полагаю, вы сами понимаете, что все кончено между нами, — сказал Готфрид тихим голосом. — Смерть вашего мужа, это — дело вашей совести и суда Божия; но загладить зло, причиненное несчастной, которую вы погубили, — мой долг. Итак, я женюсь на ней. И позвольте вам сказать, что я горько сожалею, что был невольной причиной стольких преступлений и несчастий.

Габриэль слушала, побледнев и широко раскрыв глаза. Она, казалось, не поняла смысла его слов; но вдруг глухо вскрикнула и, упав на колени, протянула к нему сложенные руки:

— Готфрид! Пощади меня, наложи на меня какое хочешь наказание, но не отталкивай меня! Ведь ты любил меня! Как же ты можешь отказаться от меня без жалости и сожаления? Я не могу жить без тебя и на коленях умоляю простить меня.

Этот вопль и выражение безумного отчаяния, которое звучало в словах графини, поколебали твердость молодого человека: страсть к очаровательной женщине побуждала его привлечь ее в свои объятия, все забыть и поцелуем дать ей прощение. Усилие, сделанное им над собою, вызвало в его тоне жестокость, которой не было в его сердце, и, оттолкнув Габриэль, он сказал резким голосом:

— Нет, я не хочу дать свое честное имя женщине без принципов, которая вступает в сообщничество с негодяями и платит им деньги. Ты внушаешь мне отвращение.

Габриэль вскочила на ноги, как раненая пантера, и обеими руками схватилась за голову.

— Готфрид, возьми назад это ужасное слово и прости меня! — вскрикнула она вне себя. — Избавь меня от того, что выше моих сил, — лишиться тебя. Уже любовь к тебе вовлекла меня в преступления, близ тебя я еще могу сделаться иной; если же ты меня оттолкнешь, я сделаюсь гибелью всех, кто будет ко мне приближаться; и я чувствую, даже твоя голова не будет для меня священной. Сжалься! Избавь меня от новых грехов!

Тронутый и испуганный душевной бурей, потрясавшей все существо молодой женщины, Готфрид поспешно подошел к ней и взял ее руку.

— Несчастное создание, как можно было замарать любовь таким множеством дурных поступков! Если моя слабость может тебя утешить, то признаюсь, что, несмотря ни на что, я люблю тебя, но жениться на тебе не могу. Нас разделяет могила графа Вилибальда и слово мое, данное Жизели. Прощай, Габриэль, я уезжаю сегодня же ночью.

Габриэль ничего не ответила. С минуту она оставалась, как окаменелая, затем упала без чувств на ковер. Весь дрожа и как в чаду, Готфрид отнес ее на диван. Несколько минут он смотрел на нее, как бы желая запечатлеть в своей памяти это безжизненное лицо, затем быстро вышел из комнаты.

Когда Габриэль пришла в себя, то сначала думала, что видела дурной сон, но эта иллюзия была непродолжительна. При сознании горькой истины новый ураган отчаяния охватил ее. Лишиться человека, которого она любила до безумия, и в ту минуту, когда полагала, что приобрела его навсегда, лишиться его потому, что он ее презирает! При этой мысли голова ее кружилась. «Ах, ты был прав, Арно, — прошептала она, ломая руки и тяжело дыша, — истинная любовь все прощает и все извиняет; любимую женщину не отталкивают, как Готфрид оттолкнул меня, когда я ползала перед ним на коленях, умоляя о прощении. Вилибальд! Арно! Вы жестоко отомщены».

С пылающей головой, молодая женщина ходила быстрыми шагами по будуару; она задыхалась и, открыв дверь балкона, кинулась в сад. Холодный воздух освежил ее, и она в изнеможении опустилась на скамью; но минуту спустя вдруг поднялась, как гальванизированная, и спряталась в тени кустов. Она услышала шаги Готфрида; мрачный и озабоченный, он прошел мимо нее, не подозревая ее присутствия. В темноте нельзя было рассмотреть выражения его лица, но затем была минута, когда ясно обрисовался его строгий силуэт. Нервная дрожь пробежала по ее телу; она прижала голову к стволу дерева, с трудом удерживая крик бешенства и отчаяния. Она знала, куда он шел: к Жизели, к этому ненавистному существу, которое, несмотря ни на что, будет обладать ее любимым.

Как гонимая фуриями, Габриэль вернулась в комнаты. Под влиянием дикой ревности мгновенно произошла перемена в ее пылкой душе. В эту минуту она ненавидела Готфрида так же сильно, как любила до сих пор, и не желала ничего более, как отомстить ему, уничтожить его.

Опершись на стол и устремив пылающий взор в пространство, она погрузилась в раздумье. И со дна ее души, этого сфинкса с тысячью изгибов, как из неизмеримой бездны, восстали демоны дурных страстей, уснувших, но не укрощенных, омрачая ее совесть, заглушая всякое смущение.

Габриэль встала бледная, как смерть, но решительная.

«Ты дорого поплатишься, Готфрид, за этот адский час, — шептала она с жестокой улыбкой. — А! Ты не хочешь дать мне свое честное имя. Погоди, у тебя не будет честного имени ни для какой другой женщины. Я внушаю тебе отвращение, как женщина без принципов, так я могу не стесняясь совершить еще одно преступление, если это доставит мне удовольствие унизить тебя».

Она поспешно вернулась в будуар, взяла с бюро маленький кинжал с инкрустацией на ручке, впустила лезвие в замочную скважину стола, нажала и сломала замок. Затем вынула из ящика портфель, наполненный банковыми билетами. Это были 30 тысяч талеров, которые Арно дал ей, как завещанные отцом, и спрятала бумажник в карман. Как тень, она пробралась в комнаты Танкреда; мальчика там не было, и она поспешно прошла в комнату Готфрида, освещенную лампой, висящей на потолке.

Молодая женщина окинула взглядом всю обстановку. Очевидно, Готфрид, прежде чем уйти, почти окончил свои приготовления к отъезду. Два дорожных мешка были уже замкнуты; но чемодан, еще открытый, лежал на двух стульях, и на столе стояла шкатулка, предназначенная, вероятно, для бумаг и документов. Габриэль попробовала открыть шкатулку, но она была замкнута и ключа не было. Тогда она проворно подошла к чемодану, вынула из-под вещей сюртук, положила портфель в его карман, затем, сложив аккуратно сюртук, снова подсунула его под все вещи.

— Мама, что ты спрятала в платье месье Веренфельса? — послышался голос Танкреда в ту минуту, когда она уничтожила всякий видимый след своего шаренья в чемодане.

Если бы молния упала к ногам Габриэли, она не была бы более потрясена; ей показалось, что земля уходит из-под ног, когда она встретила удивленный взгляд ребенка.

Она кинулась к Танкреду, увела его из комнаты и, закрыв дверь на замок, опустилась в кресло в таком состоянии духа, которое невозможно описать.

— Что с тобой, мама? — спросил испуганный мальчик.

— Танкред, — прошептала она, привлекая его к себе, — если ты меня любишь, если хочешь, чтобы я жила, поклянись, что никогда, слышишь ли, никогда ты не скажешь никому, что видел меня там, возле чемодана Веренфельса. Если же ты, мой кумир, не сдержишь своего обещания, я умру в тот же день, как ты проговоришься.

Ребенок глядел на нее со страхом и удивлением. Бледное, изменившееся лицо матери, ее пылающий и странный взгляд дали ему понять, несмотря на его неопытность, что произошло нечто необыкновенное, и, разражаясь рыданиями, он кинулся на шею матери с криком:

— Никогда, никогда, клянусь тебе, не скажу ни слова, только живи!

Поглощенные своим волнением, ни мать, ни сын не слышали, что в соседней комнате отворилась дверь и вошел Готфрид. При словах Танкреда, которые Веренфельс ясно слышал, он остановился, и сердце его болезненно сжалось; он думал, что графиня требовала от сына, чтобы он не говорил об их помолвке, так скоро расстроенной. Затем подойдя к чемодану, он с шумом закрыл его.

Габриэль вздрогнула и тотчас встала; еще раз прижала Танкреда к своей груди с уверенностью, что он будет молчать; затем, шатаясь,. вернулась к себе. Случай благоприятствовал ей, никто из слуг не встретил ее, и даже Сицилия не подозревала, что госпожа ее уходила из своих комнат. Когда она вошла к себе, ей прежде всего бросилось в глаза письмо Серрати, упавшее на ковер. Она подняла его и тщательно сожгла на свечке. Затем упала на кушетку; силы ее истощились. Когда час спустя Сицилия, удивленная, что графиня так долго не зовет ее, вошла спросить приказаний насчет обеда, она была испугана состоянием, в котором нашла Габриэль и тотчас оказала ей нужную помощь, не изменяя при этом своей обычной сдержанности.

Хитрая камеристка только что узнала, что Веренфельс оставляет замок, и этот неожиданный отъезд в связи с отчаянием, упадком сил графини, открыл Сицилии почти всю правду.

С полнейшей апатией Габриэль дала себя раздеть и уложить в постель, причем сказала утомленным голосом:

— Завтра вечером мы едем в Берлин. Позаботься, Сицилия, чтобы все было уложено и готово и скажи экономке, что она должна отправиться раньше меня, с утренним одиннадцатичасовым поездом.

— Все будет сделано, как вы приказали, дорогая графиня. Примите только успокоительных капель и постарайтесь заснуть. Я пойду распоряжусь кое-чем и сейчас вернусь к вам.

Но Габриэль не могла уснуть. Несмотря на сцену, которая разыгралась сегодня утром, несмотря на ненависть и гнусную месть, мысль, что Готфрид оставляет замок, что никогда, конечно, она его не увидит, мучительно разрывала ей сердце. Все ее чувства, болезненно напряженные, сосредоточились в слухе; впрочем не столько ухом, сколько сердцем она уловила шум экипажа, остановившегося у главного подъезда, затем глухой стук колес, который мало-помалу замирал в отдалении.

Когда пришла Сицилия и осторожно наклонилась над кроватью, холодные пальцы сжали ее руку и Габриэль спросила разбитым голосом:

— Он уже уехал?

— Да, графиня, десять минут тому назад, — отвечала камеристка, ни секунды не сомневаясь о ком шла речь.

С помощью наркотических капель, которые ей дала Сицилия, Габриэль заснула на несколько часов.

Под предлогом, что хочет сама наблюдать за приготовлениями к отъезду графиня встала рано утром, отдала подробные приказания камеристке и экономке, затем велела позвать к себе в будуар управляющего, чтобы дать ему некоторые предписания.

Петрис был нездоров, и вместо него пришел его помощник Лаубе. Когда деловой разговор был окончен, Габриэль подошла к бюро, чтобы достать деньги, которые назначала для помощи бедных и для других надобностей; но вложив ключ в замок, она вскрикнула от удивления и констатировала вместе с Лаубе, что замок был сломан и портфель с тридцатью тысячами талеров похищен.

— Я ни на кого не имею подозрения, но кража так велика, что не знаю, можно ли не сделать заявления, — сказала молодая женщина с некоторым колебанием.

— Ах, графиня, нельзя и подумать оставить без расследования подобное преступление. Я сейчас пошлю за комиссаром, чтобы произвести следствие и подвергнуть обыску весь ваш служебный персонал.

— Но это будет скверная история; и потом, погодите, Лаубе, я не хочу, чтобы мой сын был свидетелем скандала. Я отправлю его с мадам Стейжер, которая во всяком случае непричастна к делу, так как она провела три дня у своей больной сестры и вернулась только сегодня утром, как мне сказала Сицилия, а вчера перед обедом у меня еще был в руках портфель. Ничто, впрочем, не мешает наблюдать за ней в городе. Так пошлите же за комиссаром, пока я буду отправлять сына.

Она велела позвать Танкреда, сообщила ему, что так как ее задерживает до утра одно дело, то она отправляет его в город с экономкой. Мальчик не противился этому. Он был печален и задумчив и перед тем, как уйти, спросил вдруг:

— Мама, разве ты поссорилась с Веренфельсом? Вчера вечером, после того как ты ушла, он сказал мне, что уезжает и никогда не вернется. Он был добр, как никогда, и казался таким несчастным. Мы оба плакали.

— Не говори мне о нем. Никогда больше не произноси его имени, — сказала Габриэль, бледнея. — Помни, мой кумир, что этот человек причинил страшное зло твоей матери и сделал ее несчастной.

Ни следствие, ни обыск, произведенный комиссаром, не привели ни к какому результату.

— Графиня, — сказал Лаубе, — крупная цифра похищенной суммы и неуспешность наших поисков принуждают меня выразить подозрение против бывшего воспитателя маленького графа. Несмотря на приличный вид месье Веренфельса, некоторые указания говорят против него. Известно, что он провел послеобеденную пору в будуаре, что его отъезд более чем неожидан, так как сам он мне сказал вчера утром, что останется здесь еще несколько дней; наконец, судья,, которого я видел сегодня, сообщил мне, что Веренфельс снова посватался за мадемуазель Жизель — что, нахожу, не делает ему чести — и что он намеревается купить имение; а это более чем подозрительно, так как известно, что у него нет никаких средств.

Габриэль слушала, опустив голову. Несмотря ни на что, сердце ее трепетало, но отступить было трудно, и дерзкие слова «я не хочу дать тебе мое честное имя» снова звучали в ее ушах. Бледная, но непоколебимая, она встала и сказала спокойно:

— Как ни кажется неправдоподобным ваше предположение, месье Лаубе, я не считаю себя вправе пренебрегать каким бы то ни было указанием и должна вам признаться, что видела, как месье Веренфельс рассматривал вчера маленький кинжал, которым, как кажется, и совершен взлом. Предоставляю действовать властям, не мешая ни в чем, что они признают необходимым для уяснения дела.

VIII. Гражданская смерть

Не подозревая, какая гроза собирается над его головой, Готфрид был весь погружен в свои печальные думы. Поезд быстро уносил его далеко от места, где осталась половина его сердца. Мрачный, исполненный тоски, молодой человек сторонился своих спутников, ни с кем не говорил и выходил из купе только, чтобы поесть.

Было часов шесть, когда поезд остановился на станции большого города; и так как это была остановка на час времени, то Готфрид вышел на вокзал и стал ходить взад и вперед. Он не заметил, что начальник станции и господин в партикулярном платье, пробиравшиеся сквозь толпу, как бы разыскивая кого-то, остановились, увидев его, внимательно его осмотрели, затем после короткого совещания подошли к нему.

— Извините, но позвольте вас спросить, не с бароном ли Готфридом Веренфельсом я имею удовольствие говорить? — спросил начальник станции с легким поклоном.

— Да, это я. Что вам угодно?

— Я попрошу вас войти на минутку ко мне в кабинет по важному делу.

Удивленный и недовольный, Веренфельс пошел вслед за ним; но как только дверь заперлась позади их, господин в партикулярном платье подошел к Готфриду и подал ему карточку.

— Я агент охранной полиции и должен, к моему сожалению, барон, подвергнуть обыску ваши вещи и вашу особу в виду имеющегося на вас важного обвинения.

— Обвинения на меня? — спросил Готфрид, краснея от досады. — Недоразумение более чем странное! Вот мои ключи и билет от багажа, — присовокупил он, бросая то и другое на стол. — Могу ли я узнать, по крайней мере, кто меня обвиняет? — спросил он с раздражением минуту спустя.

— Никто — прямо. Но крупная кража совершена в Рекенштейнском замке, и ваше имя находится в числе подозреваемых лиц, — отвечал полицейский, всматриваясь в него пытливым взглядом.

Как громом пораженный, Готфрид отступил и, шатаясь, прислонился к стене. Если Габриэль вмешалась в обвинение, что-нибудь ужасное угрожало ему. В глазах у него потемнело; и оба свидетеля этого страшного волнения обменялись значительным взглядом. В эту минуту принесли вещи, и начался обыск. Осмотр обоих мешков и шкатулки не дал никакого результата. Бледный, с пылающим взглядом молодой человек следил глазами за каждым движением полицейского; он сам теперь ожидал, что найдется что-нибудь, что именно — он не знал. Но вдруг припомнил, что во время его отсутствия Габриэль приходила к сыну, а раньше, быть может, была и в его комнате. Что значит для этой женщины еще одно преступление?

После всего принялись за чемодан, осматривая тщательно каждую вещь. Вдруг агент вынул из кармана сюртука кожаный портфель и констатировал, что он наполнен банковыми билетами.

— Тридцать тысяч талеров, — сказал он, сосчитав деньги, — все верно, месье Веренфельс; именем закона арестую вас, как изобличенного в краже.

Бешенство и отчаяние лишило Готфрида способности говорить, но почувствовав на плече руку агента, он с отвращением отшатнулся и воскликнул глухим голосом:

— Какая подлость! Мне подложили этот портфель.

— Ах, милостивый государь, это оправдание всех уличенных воров, — ответил сыщик с презрением.

При этих словах, оскорбляющих все чувства несчастного, силы изменили ему; острая боль сжала его сердце, все потемнело вокруг него, и, как дуб, вырванный с корнем, он упал без чувств.

Каково было душевное состояние Готфрида, когда дверь тюрьмы закрылась за ним, трудно описать. Он сознавал себя погибшим, так как не мог дать никаких убедительных доказательств своей невиновности; у него не было даже письма Серрати, которое бы бросило подозрительный свет на характер Габриэли. В отчаянии он не раз думал о самоубийстве, но чувство благочестия и мысль о ребенке всегда останавливали его.

Почти месяц спустя после заключения Готфрида однажды утром сторож, принеся ему обед, вручил вместе с тем маленькую коробку и затем ушел. Молодой человек равнодушно открыл ее и к своему удивлению нашел в ней свежую ветку розы, завернутую в атласную бумагу; рассматривая цветок, он заметил привязанную к стеблю полоску бумаги, на которой были написаны тонким, измененным почерком весьма понятные для него слова:

«Ты не имеешь больше честного имени, но я все же люблю тебя. Прости и согласись взять меня, Готфрид. Я сумею тебя освободить какою бы то ни было ценою и пойду за тобой на край света?

Пораженный Готфрид с изумлением глядел на эти строки, на это новое доказательство упорной и безумной страсти этой тигрицы, которую он так неосторожно раздражил. Он с отвращением кинул на пол розу, раздавил ее каблуком и разорвал записку.

Когда сторож вошел снова, то нашел заключенного лежащим на постели лицом к стене. Служитель молча поднял раздавленный цветок и обрывки бумаги и отдал этот красноречивый ответ Сицилии, ожидавшей в его комнате…

Прошло около двух месяцев после этого последнего инцидента. Габриэль лежала однажды, свернувшись на диване своего кабинета в Рекенштейнском отеле, погруженная в глубокое раздумье. С тех пор как ее камеристка принесла ей затоптанные обрывки ее письма, после этого окончательного доказательства презрения к ней Готфрида, затаенное бешенство кипело в ее груди, перемежаясь с припадками упреков совести. В эту минуту она старалась изменить направление своих мыслей, заставляя себя обратить их на дона Рамона, который снова появился в Берлине и хотя с большей сдержанностью, но возобновил свое ухаживание. Утром этого самого дня она имела с пылким бразильцем разговор, предметом которого было предложение, почтительно высказанное. Ее ответ равнялся обещанию, и молодой человек оставил ее сияющий и исполненный надежд. Снова перед молодой женщиной раскрывалась будущность богатства и наслаждений. Конечно, влюбленный миллионер будет исполнять каждое ее желание и окружать ее феерической роскошью, которую она так любила. Ведь он был ее рабом! А между тем, думая об этом, она тяжело вздохнула, ясно сознавая, что оттолкнула бы от себя все за одну лишь улыбку, за один лишь взгляд любви того, кто укротил ее и даже в пропасти, куда она его столкнула, отвергал ее с презрением.

Молодая женщина поднялась с пылающим лицом и тяжело дыша. Взгляд ее упал на кипу газет, журналов и на письмо, лежавшее на ее столе. Машинально взяла она это письмо и пробежала его глазами. То был отчет смотрительницы Рекенштейнской фермы с уведомлением об отправке разной провизии и с подробностями о хозяйстве. Но в конце фермерша присовокупила:

«Зная, как Вы были всегда добры, графиня, к племяннице судьи, мадемуазель Жизели Линднер, позволяю себе сообщить Вам, что эта несчастная молодая девушка умерла на прошлой неделе. Известие о гнусном преступлении ее жениха нанесло ей последний удар. Она истаяла, как свечка. Да простит ей милосердный Бог ее прегрешения».

Бледная, дрожащими руками, графиня сложила письмо. Эта преждевременная смерть была ее делом. Эта могила взывала к Высшему Судье о мщении против нее. А между тем преступление не привело к желанной цели. Но зачем эти поздние сожаления? Что сделано, того нельзя переделать. Она взяла газету и стала читать, но вдруг задрожала и прильнула глазами к столбцу следующего содержания:

«В суде городе С… разбиралось печальное и потрясающее дело. Оно доказывает, что, к несчастью, деморализация и позор поражают даже самые почтенные семейства и что жажда наслаждаться во что бы то ни стало влечет к преступлению людей, носящих самые древние имена. Подобный представитель рыцарской расы, барон де В***, был уличен в воровстве со взломом у графини де Р*. Несмотря на его приличный вид, на его отрицание и жаркую защиту его адвоката, уличенный приговорен к двухлетнему тюремному заключению».

Листок выпал из рук Габриэли, и глаза ее загорелись диким огнем.

— Отомщена! — прошептала она. — Это честное имя, которого я недостойна, у тебя его нет больше. Удар, нанесенный мною, еще хуже того, который поразил меня; и я знаю, что ты предпочел бы смерть. — Она сжала руками свой пылающий лоб: «Да, я отомщена, а между тем не чувствую счастья, которого ожидала от удовлетворения моей мести. Я не нахожу покоя, так как хотя все думают, что он вор, но я знаю, что он не виновен, а он знает, что я бесчестна и преступна». Она прижала голову к подушкам и разразилась рыданиями. «Ах, Готфрид, зачем своей безжалостной жестокостью ты принудил меня сделать тебе так много зла и предал меня терзаниям совести?!»

Через год и полтора месяца после смерти графа Вилибальда Рекенштейн избранное общество собралось в католической церкви столицы, где с большой пышностью праздновалась свадьба дона Рамона и графини Габриэли. Среди аристократической и нарядной толпы был и Танкред, уже в форме военной школы, с радостной улыбкой на румяных устах.

В тот час, когда молодая графиня де Морейра, опираясь на руку своего мужа, принимала в своем салоне, залитом солнцем, поздравления приглашенных, в отдаленном городе на берегу Рейна, в тюремной келье, одиноко сидел заключенный. Его бледное лицо выражало страдания и отчаяние. Несчастный не знал, что в эту самую минуту та, которая погубила его, празднует новый триумф красоты и гордости. Готфрид не знал ничего об этой насмешке судьбы. Закрыв лицо руками, он был погружен в раздумье, и из его истерзанного сердца вырывался все тот же вопрос: «Где же правда Божественная, если нет правды человеческой?»

Загрузка...