Всякая школа учит не для себя, а для жизни
I am miserable and in a manner imprisoned and weighed down with fetters till with the light of Thy presence Thou comforlesi me, givest me liberty and showest me Thy friendly countenance…[48]
С волнением собиралась Настуся в невольничью школу. Знала – именно там будет заложен фундамент ее дальнейшей судьбы, доброй или злой. Либо ради удачного побега, либо ради дальнейшей жизни в этом краю – так или иначе, но она должна знать здешние нравы, обычаи и то, чего от нее потребует жизнь невольницы. Понимала это так же ясно, как молитву «Отче наш», которую беспрестанно твердила про себя.
Она долго размышляла и твердо постановила для себя: усердно усваивать все, чему в той школе станут учить. И еще кое о чем подумывала, хоть в душе и стыдилась этих мыслей…
Например, о том, как понравиться учителям. Перебирала в уме намеки и слова невольниц о том, как вести себя с молодыми и старыми мужчинами, но стеснялась расспросить подробнее.
Когда же впервые шла вместе с другими девушками через сад к соседнему дому, где помещалась школа для невольниц, ее глазам предстала страшная картина. На улице, за железной оградой, проломы в которой были кое-как забиты досками, извивался в цепях обнаженный невольник с клеймом на лице. Из груди его вместе со стонами вырывались всего два слова на нашем языке: «О Боже!.. О Господи!..» Кости его рук и ног были переломаны, их обломки торчали наружу сквозь разорванную кожу. Как раз в это время на него спустили громадных изголодавшихся псов – терзать несчастную жертву. А вокруг стояла стража, чтобы невольника из сострадания не добили христиане, так как ему было предназначено испустить дух от голода, жажды и потери крови[49].
Это была обычная мера, к которой прибегали мусульмане, чтобы покарать пленников, пытавшихся бежать повторно. И проводились такие казни публично – чтобы устрашить остальных и отвратить их от побегов.
От этого жуткого зрелища у Настуси помутилось в голове. Она побелела как стена, глотнула воздуха и рухнула на клумбу с цветами, словно срезанный цветок, успев лишь выговорить: «О Боже, о Господи!!!»
Перед ее затуманенным взором промелькнула чаша смертельной отравы на фоне Чатырдага… и зазвенели в душе страшные, но правдивые слова Священного Писания: «На детях детей ваших отольется злоба ваша».
Странная мысль молнией пронеслась в ее голове.
Казнимый невольник был хорошо сложен и вполне мог оказаться потомком одного из тех злодеев, что наполнили ядом чашу в Высоком Замке во Львове в ту памятную осень, когда обильно плодоносили сады по всей земле Галицко-Волынской…
С улицы доносились болезненные стоны и крики других невольников, подвергаемых наказанию кнутами: там публично совершалась кара, назначенная за своеволие и непослушание. Настуся, не в силах подняться на ноги, зажала уши ладонями.
Лишь спустя некоторое время ей удалось встать – и то с помощью своих товарок. Все еще бледная как смерть, нетвердой походкой она двинулась дальше. Всю дорогу молилась с глубокой верой, повторяя в душе: «О Боже, о Господи! Ты, наверно, справедливо караешь народ наш за его грехи великие… Но смилуйся над ним и надо мной в этом страшном городе казней. Открой мне милостивый лик Твой, и станет легче неволя моя… Возьми меня в руки Твои…»
С такими мыслями она вступила в школьную комнату и села вместе с другими девушками на плетеную циновку, подобрав ноги под себя.
О, как же это было больно!
Подруги, уже ко всему привыкшие, только посмеивались над ней и утешали, говоря:
– Притерпишься! Не бойся!
Но дело не в том, что сидеть было неудобно, что ныла спина и колени. Настуся всеми силами старалась забыть то, что видела на улице. Молилась и смотрела на дверь.
Наконец в комнату важно вошел учитель в тюрбане. «Не молодой и не старый», – мелькнуло в голове у Настуси, и эта мысль привела ее в такое замешательство, что она даже покраснела. Как же ей себя вести?
Осанистый турок Абдулла сразу заприметил новую ученицу и ее смущение. На его лице отразилось сложное чувство: не то сосредоточенность, не то удовлетворение. Должно быть, он решил, что произвел сильное впечатление на хорошенькую невольницу своей мужественной статью, но старался не подавать виду. Усевшись на подушке, Абдулла важно начал урок теми же словами, что и каждый день:
– Нет бога, кроме Аллаха, и Мухаммад пророк его!
Учитель трижды повторил это с таким нажимом, словно извлекал слова из глубин собственного сердца.
Настуся поняла их, так как слышала с самого первого часа неволи.
Слова из Корана, книги Пророка, учитель приводил только по-арабски, а затем пояснял их на странном наречии, в котором смешивались турецкие, персидские, татарские и славянские слова. При этом он энергично жестикулировал и указывал на предметы, о которых шла речь.
Как губка воду, впитывала Настуся правильное произношение арабских слов. Но с сутью их не соглашалась ее душа, противилась, хоть она и была благодарна учителю за то, что он так упорно повторял все снова и снова. Почему-то она была уверена, что он делает это ради нее, и всматривалась в его лицо, как в икону.
Из дальнейшего урока она не поняла ничего. И почувствовала себя последней из учениц. Но тем тверже она решила вскоре сравняться с остальными и даже опередить их. Вникала в чуждые звуки речи наставника, вся обратившись в слух.
По окончании учения почтенный Абдулла спросил, не знает ли кто из его учениц родного языка Настуси. Вызвалась киевская еврейка по имени Клара, и Абдулла велел ей передавать новенькой все, что она услышит от него, и помогать в учебе. Еврейка перевела сказанное Настусе, и та взглядом поблагодарила учителя. Покончив с Кораном, Абдулла принялся обучать своих подопечных счету.
Когда окончились занятия, был уже полдень. Ученицы отправились обедать. Настуся села рядом со своей опекуншей и стала перебирать в мыслях впечатления дня. Так поступал и ее отец – он делал это вслух, в особенности, если собирался совершить крупную покупку или предпринять иной решительный шаг. Настуся надеялась, что найдет в Абдулле друга, потому что явно понравилась ему: он не сводил с нее глаз. Правда, делал он это незаметно, но посматривал на нее значительно чаще, чем на прочих учениц, и с иным выражением. Примерно так, как женщины рассматривают красивую и дорогую ткань, которую не в состоянии купить. Он не произвел на нее никакого впечатления как мужчина – как это было со Степаном, когда Настуся впервые его увидела. Но, несмотря на это, она испытывала удовольствие от того, что нравилась учителю.
Думая об этом, она не забывала и о Кларе. Расспрашивала, как по-турецки называются предметы, которые стояли на столе. Та с радостью отвечала и бойко поясняла все, что знала сама. Клара была типичной представительницей своего энергичного и деятельного племени, привыкшего посредничать между чужими народами. Со временем эта привычка вошла в их плоть и кровь и стала органическим качеством еврейства – во всех отношениях.
До поры до времени расположение Клары было для Настуси еще более ценным, чем благосклонность Абдуллы. От Клары она узнала, что с другим учителем, итальянцем Риччи, она сможет объясняться самостоятельно, так как тот бывал в Лехистане[50] и даже немного говорит на языке, понятном Настусе. Та была так обрадована этим, что после обеда шла на учебу уже почти в веселом настроении.
После полудня появился Риччи – худой жилистый итальянец с каким-то странным блеском в глазах. Манеры у него были изысканные, как у аристократов. Таких людей Настуся видела лишь мельком, когда они с отцом проезжали через Львов. Ее дядя, отец Иоанн, сказал, что это были немецкие послы, направлявшиеся в Москву.
Настусе стало интересно – как подобный человек мог оказаться на службе у людей, торгующих женщинами? Должно быть, были в его судьбе какие-то таинственные события, которые привели его сюда и вынудили добывать свой хлеб, обучая невольниц…
Риччи также живо заинтересовался новой ученицей. Едва начав урок, он подробнейшим образом расспросил ее, откуда она родом, кто ее отец, когда она попала в полон, что знает и умеет.
Сдержанными и вежливыми ответами Настуси он остался доволен, хотя иногда слегка улыбался. В особенности тогда, когда девушка настойчиво подчеркнула свою приверженность православию и заговорила о красоте его обрядов и храмов.
Это уязвило ее настолько, что она осмелилась заметить:
– Вы, должно быть, принадлежите к латинской церкви…
Риччи снова усмехнулся и ответил:
– К ней принадлежали мои родители.
– Родители? А вы, значит, приняли другую веру? – спросила Настуся с некоторым возмущением. Потому что еще из семьи вынесла предосудительное отношение к тем, кто пренебрегает верой отцов.
– Нет, – ответил Риччи, продолжая посмеиваться. – Но об этом, если вам и в самом деле интересно, мы поговорим когда-нибудь позже. И о красоте обрядов и храмов в разных краях тоже. Я всегда готов побеседовать, в особенности с людьми молодыми и любознательными…
После этого наставник вернулся к уроку. Он говорил по-итальянски, а затем переводил каждую фразу, используя невероятную мешанину слов из трех или четырех языков, но, странное дело, – Настуся его хорошо понимала. Речь шла о нравах разных народов, о жизни придворной знати и королей, о том, как там пишут письма, какие строят дома, как одеваются. Это было захватывающе интересно.
Настуся настолько увлеклась его рассказами, что до вечера так и не нашла времени подумать о самом учителе. Только расспрашивала Клару о том, что говорил Риччи раньше, до ее прихода в школу. В конце занятий итальянец, как и Абдулла, учил девушек счету.
Позже вечером подруги отвели ее в те покои, в которых Настуся уже побывала, когда ее только привели в этот дом. На вопрос, чему здесь учат, ей ответили:
– Всяким глупостям! Сейчас сама увидишь.
Здесь наставницами были женщины, и возглавляла их та самая начальница, которая переодевала Настусю.
Они учили любезничать, садиться на колени, нежно и пылко целоваться, плавно ходить по покоям, одевать и раздевать мужчин (которых представляли деревянные куклы в человеческий рост), обнимать, изящно повязывать чалмы и тюрбаны.
Настусе эта наука не понравилась. Она и представить себе не могла, как можно целовать кого-либо, кроме Степана. Но припомнила слова Ванды и задумалась.
В эту ночь она долго не могла уснуть. Думала обо всем, что увидела и услышала в этой странной школе. И только одно ее радовало: похоже, ей удастся самой повернуть учение в том направлении, какое ее интересует. Уже с первого дня, следя за поведением учителей, она надеялась, что у нее это может получиться. Утешившись этой мыслью, Настуся крепко заснула.
Вскоре ей удалось понять главное различие между ее учителями. У Абдуллы не было бога, кроме Аллаха, не было другой власти, кроме султана, не было иного мира, кроме исламского. Он был добрым и, пожалуй, приятным человеком. Но напоминал ей вола на току в молотьбу, который без конца ходит по кругу, хоть временами этот круг и оказывается довольно широким. Абдулла с восторгом говорил о величии власти султана, о красоте турецкой столицы и ее дворцов, о цветущих садах, о пышных одеяниях придворных, о мощи турецких войск, о далеких странах, которые покорились Турции, об их богатствах и красотах, о тайнах Востока. Но основной мыслью всех его рассказов была идея о предначертании. Все будет так, как должно быть, как предназначил Аллах. И этим он сильно отличался от итальянца. Именно так разнятся Восток и Запад.
Риччи же во всем подчеркивал значение человеческой мысли, предприимчивости и труда. Даже то, что выглядит совершенно неотвратимым, человек порой способен изменить.
Настусе это пришлось по душе. Потому что она ни на миг не расставалась с мечтой о бегстве, о том, что когда-нибудь вырвется из этого чуждого ей мира, в который ее насильно заключили, а теперь, помимо нужных и важных вещей, пытались приучить к поцелуям и любезничанью. Эту науку Настуся ненавидела так же сильно, как любила то, чему учил Риччи. Затаив дыхание, слушала она его рассказы о великолепных дворцах и храмах Рима, о царице морей Венеции, раскинувшейся на ста двадцати двух островах в морском заливе, о ее Большом совете, о могуществе дожей, о Золотой книге родословий венецианской знати, о сырых темницах в подземельях дворцов, об университетах в Падуе и Болонье и художественных школах Флоренции, о Ватикане и прочих чудесах эпохи Возрождения.
Сначала ей нравилось то, что Риччи говорил о предприимчивости итальянцев, затем она увлеклась внешним блеском чужеземной жизни. Но в конце концов снова обратилась к людям, образцом которых служил для нее учитель. Особенно глубокое впечатление произвел на нее рассказ о том, что на Западе женщинам доступны все занятия, которые у нас считаются традиционно мужскими: и торговля, и науки, и даже государственные дела! Странное дело – здесь, в жестокой неволе, она впервые почувствовала себя не просто женщиной, а – человеком. Правда, Настуся и прежде знала, что и у нас были женщины, правившие державой, как великая княгиня Ольга. Однако знание это было каким-то туманным и расплывчатым, словно древняя легенда. Это было давно, слишком давно, в какие-то сказочные времена. А здесь все это совершалось прямо сейчас, жило и действовало. От одной мысли об этом ее плечи напрягались и грудь начинала высоко вздыматься.
Именно тогда ей пришло в голову: а почему, собственно, женщина не может заниматься государственными делами?
«Разве я не такой же человек, как любой мужчина?» – думала она. Искра честолюбивой гордости внезапно вспыхнула и затеплилась в ее сердце. И это было тем более удивительно, что она хорошо осознавала свое положение в плену; понимала она также и то, что там, в «старом крае», – так в мыслях она теперь называла родину, потому что эта земля была для нее совсем новой, – из всех женщин разве что обитательницы монастырей занимались общественными делами. В монастырях имелись свои советы, черницы сами принимали решения, отряжали общинниц в поездки для различных дел. А все прочие женщины ничем подобным не занимались. Тем большую благодарность она испытывала к церкви, которая так высоко поднимала женщин и допускала их к труду. И тем больше сердилась на учителя Риччи, который с насмешкой относился к православию.
Настуся и не догадывалась, что на самом деле Риччи был одним из политических разведчиков Венеции, богатейшего в те времена города-государства Европы. В его задачу входило всеми средствами отслеживать ситуацию на мусульманском Востоке и прилагать максимум усилий для воспитания образованных невольниц, которых можно было бы использовать в качестве лазутчиц при дворах турецких наместников, адмиралов, генералов, визирей[51] и иных вельмож.
Чтобы не привлекать внимания турецких властей, ненавидевших Венецию, Риччи состоял на службе у генуэзцев – врагов и конкурентов венецианцев, которые пользовались гораздо большей симпатией турок. Крупная генуэзская купеческая фирма, в которой служил Риччи, образовала союз с армянскими, греческими, турецкими и арабскими купцами. Коммерческие интересы и политика здесь были так тесно переплетены и мастерски завуалированы, что далеко не все участники этого союза понимали, в чем суть дела. Головная контора купеческого союза специально располагалась в Кафе, а не в Цареграде, где действовал только небольшой его филиал и работали самые доверенные люди.
Настуся скорее сердцем, чем умом, чувствовала, что в строе ее мыслей назревает какая-то перемена. Выглядело это так, словно ее «внутренний сад» разделился на три грядки с разными цветами.
Первой осталась, конечно же, та, что была засажена еще дома. Она была ей милее всех остальных.
Вторую насадил в ее душе турецкий наставник Абдулла. Она не любила его ученья, но сам он был ей симпатичен как человек честный и искренне верующий.
Третью грядку возделывал итальянец Риччи. Настуся инстинктивно чувствовала, что по-человечески итальянец не так искренен, как турок. Но то, о чем он говорил, непреодолимо влекло ее и манило сладким, как грех, блеском. Она погружалась в лукавые учения Запада, как в теплую прозрачную воду в купели. При этом она скорее чувствовала, чем понимала, что они освобождают, расковывают внутренний мир человека, но это освобождение не сулит добра. Оно вкладывает тебе в одну руку чашу с ядом, в другую – кинжал, и говорит: «Ты свободен, делай все, что хочешь!»
В то же время суровая мудрость Востока учила: «Ты должен покоряться Аллаху на небесах и султану на земле!» Она связывала – и крепче, чем ременные татарские путы. Но в этой связанности ощущалась скрытая сила. Чувствовала ее Настуся и в самом Абдулле.
Перед ее чистой как цветок душой, предстали Запад того времени, зараженный безверием и злобой, и чуждый Восток, жестокий, но сильный верой в Бога, который избрал этот Восток орудием кары для грешной Европы.
Душа ее боролась, как мотылек, упавший в воду. Единственной ее внутренней опорой был крест. Но и он постепенно отступал в тень под напором новых знаний и впечатлений. Он еще пылал перед ее внутренним взором – даже ярче, чем прежде. И девушка держалась за него, как держится муравей за крохотную щепочку, которую уносит половодьем.
Поистине страшно половодье в заблудшей душе человеческой! И оно уже охватывало невинную душу Настуси…
Хоть Настуся и не жаловала Риччи, но слушала его лекции, затаив дыхание. В особенности, когда речь заходила о безрассудных поступках итальянских женщин. До чего же интересно он рассказывал! Об их коварстве, интригах и заговорах, о всевозможных ядах, которыми те сживали со свету своих врагов.
Внутри у нее что-то кричало: так нельзя, это позорно и грешно. Но этот возмущенный голос заглушало новое знание: да, так поступают вопреки всему. И с каждым разом голос возмущенной совести звучал все тише и тише. Она просто привыкала к этому, хоть и страдала.
Но однажды ей пришло в голову, что учитель, рассказывая им об этих вещах, следует какому-то хорошо продуманному плану. Уже в первые часы пребывания в школе она почувствовала в итальянце какую-то тайну и заметила, что он что-то недоговаривает. Несколько раз Настусе даже показалась, что ей удалось-таки ухватить за кончик нить, ведущую к целому клубку тайн. Она уже и пальчик приложила ко лбу – в знак того, что вот, отгадала. Но в последнее мгновенье нить все равно ускользала.
Все это занимало ее, волновало и мучило. Поэтому она с облегчением перевела дух, когда Риччи перешел к совсем другим вещам. Кое-что об этом Настуся слышала еще дома – первые далекие отголоски. Но теперь узнала в подробностях о новых непостижимых чудесах, открытых итальянцем – земляком ее учителя – за Великим морем, в которое садится солнце. О краснокожих людях, вихрем носящихся по степям и сдирающих кожу с черепов побежденных врагов, об их кожаных жилищах-вигвамах и каменных идолах на берегах таинственных озер, о золотых палатах правителей Мексики и Перу и об их страшной, ожесточенной борьбе с бледнолицыми всадниками.
Вслед за этим Риччи перешел к удивительным приключениям грека Одиссея, а затем – к эллинским философам, чьи мысли девушка впитывала, как цветок впитывает росу в свои нежные листочки. И созревала на глазах, как черешня на солнце.
Все услышанное она потом обсуждала со своей приятельницей-еврейкой, которая больше знала, потому что уже много времени провела в руках торговцев, которые так усердно подготавливали свой «товар» к сбыту.
Однажды Настуся спросила:
– Скажи мне, Клара, зачем нам так много знать о всяческих ядах и о женщинах, которые совершали эти злодеяния?
– Так ты, Настуся, еще не поняла? Они рассуждают так: а вдруг одна из невольниц попадет в знатный дом, где им понадобится кого-то уничтожить. За это они сулят золотые горы, и многие соглашаются. Это все купеческий союз, а руки у него – один Бог ведает, какие длинные. Не знаю точно, но мне кажется, что этот союз имеет силу и в тех новых землях, о которых говорил нам Риччи.
Настуся содрогнулась, словно при виде ползучей гадины: эта страшная мысль так ее встревожила, что она больше никогда не касалась ее в разговорах с подругой.
Но однажды снова спросила у Клары:
– Как ты думаешь, Абдулла тоже в этом союзе?
– Абдулла? Нет! Он честный турок и предан Корану. Он и не ведает, что на самом деле здесь творится.
Однажды, когда Настуся торопливо шла по коридору, опаздывая в школу, ей встретился Риччи. Остановив девушку, он неожиданно спросил:
– Согласились бы вы уехать со мной на Запад?
– Как это? – растерялась Настуся, покраснев до корней волос. – Но ведь я же невольница!
– Убежим вместе!..
Девушка не знала, что сказать. Да, больше всего на свете она хотела вырваться отсюда. Но помнила о своем Степане и понимала, чем придется расплачиваться с Риччи за побег. И в то же время не хотела обидеть итальянца отказом и сделать его врагом. Поэтому ответила, сделав вид, что отчаянно спешит:
– Я… я подумаю…
В коридоре послышались чьи-то шаги, и оба спешно направились в школьное помещение.
С тех пор Риччи стал еще заманчивее повествовать о чудесах Европы, об университетах и достижениях науки и искусства.
Так шло время. О выкупе ничего не было слышно. Не было вестей ни от Степана, ни от отца. А может, эти известия специально кто-то задерживал и не допускал до нее? Временами она забивалась в угол и втихомолку давала волю слезам. Но вскоре вскакивала и бралась за учебу.
Хозяева Настуси не могли нарадоваться на столь прилежную ученицу.
А тем временем Степан Дропан, ее жених, имея при себе большие деньги, ехал в составе польского посольства по следам своей невесты. Он побывал в Бахчисарае и уже добрался до Кафы. Зашел помолиться в церковь тринитариев, что находилась в одном квартале от дома, где держали Настусю.
Расспросил о невесте и двинулся дальше – в самый Цареград. Но нигде о ней не было никаких вестей. И не вернул он Настусю, и она не обрела его. А хитрым торговцам так и не удалось использовать ее в своих тайных целях. Ибо непостижимая рука Господня правит судьбой людей и народов на всех путях, которые те выбирают по собственной воле, устремляясь к добру или злу.