Она была готова всю жизнь провести рядом со мной, в этой греха не знавшей постели. Я никогда не отказывал ей в невинном желании невинного, всегда был готов выполнить любую её прихоть, хотя прихотей у неё не было, она хотела только одного - чтобы я был рядом с ней - и её желание казалось бесконечно осуществляемым. Маргинальным чувством была моя привязанность к ней. Всегда моё восхищение ею было побочным, остатком от тех истинных молитв, которыми я наполнял мои одинокие страдающие ночи. Регги всегда находилась в повседневности, в той области моей жизни, к которой я возвращался после ночей воспоминаний. Теперь я точно могу сказать, что был влюблён в неё, но не любил, а был влюблён (это мне представляется совершенно разным). Я был влюблённым в неё, в милое её лицо, в забавность её.

Заново просматривая дни, когда Регги была рядом со мной, отчётливо я вижу себя со стороны, лежащего рядом с ней. Чем объяснить такую особенность, я не знаю. Если продолжать дальше слегка затронутую тему индивидуальности зрительных восприятий, то я могу сказать следующее: когда-то очень давно я поймал себя на том, что смотрю на окружающее из двух щелей моих глаз, как из бойниц, что нахожусь в маске - между моим физическим и настоящим лицом есть некое расстояние, не вполне определенное, но от этого не перестающее быть прямым следствием моего особого восприятия. И уж если продолжать стоны о восприятии - зрительное оно было во мне очень быстрыми, мгновенно меняющимися воспоминаниями о только что увиденном. Постоянное ускользание схваченного мною - очень важная моя черта. Всё ускользало от меня, и это и было моей трагедией.

Как-то она спросила меня: "Как ты думаешь, что будет потом?" (всё прямое в этих повторяющихся приёмах однообразно размякшего текста подлинное, я помню дословно (до слов) всё, вливающееся в непохожие на последовательность слова, если бы не помнил - не вливалось бы). Серьезность и притязательность такого вопроса не смогла подчинить редкую веселость той ночи, когда он был задан, напротив, он был растворён в ней, и я ответил ей так весело, как просила это ночь. Весело, но я сказал ей то, что думал, то, что я ожидал, то, что свершилось. Я сказал ей, что скоро она покинет меня, что никогда не вернётся назад. Всё было произнесено со знакомой и усталой уверенностью, такой старой, что всё предсказанное, становящееся ожидаемым при пророчестве, меняет своё угрожающее значение на иронию пережитого. Она ответила мне (опять дословно): "Что ж, пусть будет так. Знаешь что - ты только не помни меня. Только не помни". Ночная легкость пропала, предсказуемое неожиданно приблизилось ко мне с какими-то предложениями, которые я тут же отверг для того, чтобы оно снова вернулось в свою неопределённость.

Я люблю это имя. Мне казалось,что во фразе, в глубине которой содержится сладость её безгрешного и судьбоносного имени, вся тяжесть смысла падает именно на него. Оно - о любви, о тонкой, тесной и обнаженной настолько, что я не дозволял себе даже думать о ней в чьем-либо присутствии, проводя четкую (слишком?) грань между святым и остальным, не смешивая их никогда. Мари и всё, что отсылает меня к ней, для меня священно. Все остальное во мне - недостойно.

Конец первой части

Часть вторая.

I keep hoping things are gonna change

Colours changing red to yellow

yesterday you said hello

And from now on I'll never be the same

Bernie Taupin

1.

Господа, за бесчисленные ночи, проведенные в пытках отчаяния, за бессмысленные надежды (всегда ненавидел всякий смысл), которые я услаждал двадцать лет, за святую невинность мыслей судьба наградила меня страшным подарком, таким желанным мной и таким неумолимым, подтвержающим пророчество всего, мной написанного, так, видимо, ей было угодно. Я молил о нём, и молитвы мои были услышаны богом, которого я же и создал - он подарил мне в сомнениях ожидаемую вспышку проблеска лгущей надежды - я встретил Мари (неожиданно нашёл рифму - как раньше не замечал - я не назову её - она объясняет слишком многое, да и сейчас не об этом). Я знал, что встречу её там, где встретил. Больше - я был уверен, но выдал всё это как совпадение. Ожидаемое совпадение. Я забыл дышать, такой пустяк не был важным тогда, я опомнился только тогда, когда мои веки закрывались от тяжести неотпущенного вдоха. Заранее угаданное ни коим образом не отражалось на удивлении совпадению. Изменилась, но я узнал её (она - меня). Я верю, что она осталась такой, какой я любил её и люблю. (Уверенность эта незначительно позже пропадёт, но тогда она была). Наивная (очень) радость - она меня помнит - впоследствии сменилась внушённой прагматичностью, дабы не питать себя новыми иллюзиями (старыми переполнен) - она запомнила меня случайно. За секунду переплетения наших взглядов когда-то я обещал отдать несколько десятков лет моей жизни - дьявол все-таки пришёл ко мне с договором. Забирай всю - мне она больше не нужна. Дальше - пусто. Всё, о чём я мечтал годами, прорезалось в десять минут, и, какая бы дерзкая, необъяснимая, спонтанная мечта ни возникла бы у меня, она всё равно не станет больше и безрассудней этой. Впрочем, есть одна, но она совсем не в счет - само собой разумеющееся - я безмолвно хочу вернуться в потерянный рай. Нельзя. Поэтому и останется она тихой мечтой, несмотря на громадность рокового желания, и, если не принимать её во внимание, самое (и единственное) недоверительное желание, о котором я изредка мог думать, прекрасно трогая его невозможность, сбылось. Не жалею и не могу сказать о том, что тягость ожидания смазала трепет ожидаемого - я увидел Мари, и это было лучшей наградой за обязательно-замирающее сердце при воспоминании о ней. Но на самом деле, мне кажется, это было наградой совсем за другое - старая игра все ещё продолжалась - представляется мне, что Регги была послана мне неким соблазнением, которое я не воспринял (остался верен ушедшему времени) - за это и награда. В двадцатилетней тьме, заполняющей время между мгновенными и роковыми воззрениями на неё, я боялся смерти. И чем дальше время продвигалось в своей беспощадности, тем страх перед смертью становился острее и больше. Я не боялся смерти как таковой, я боялся того, что она окончательно разрушит без того несостоятельные надежды. Я боялся, что всё прожитое мной и, главным образом, память об этом исчезнут. Ужас перед смертью взорвался при первом за двадцать лет взгляде на Мари. Теперь я не боюсь этой старухи, страдающей, наверное, от маразма, с тупой заржавевшей косой, которая не может меня убить (хотя я уверен, что если и увижу смерть, то у моей постели она предстанет совершенно не такой, какой вплетала она в свои объятия миллионы отдавшихся ей, смерть моя мне видиться...смерть придёт ко мне в виде Регги, знакомой и уверенной, так кажется мне, и так будет) - я останусь в вечности, как и всё то, что любил. Повторю - я останусь в вечности, мне больше некуда деться.

2.

Сердце билось в сто сорок ударов (это не реминисценция Набокова - до сорока оно не падало). Тело вздрагивало с каждым его ударом. Перефраз Джона Донна: никогда не спрашивай, по ком бьётся моё сердце, оно бьётся по тебе. Слова мои оказались пророческими (а какими ещё они могли оказаться) - оно едва выдержало. Большего мне не надо - в один день я получил всё, что мне было можно получить, даже сверх того. Пророчеством я предвестил себе её неожиданное (и вечно ожидаемое) появление в моих тусклых, испорченных пустотой ожидания днях. Я боялся сомнения - хотел быть определённым в безночных (безпозвоночных) страданиях. Сомнение. Каждый день, измученный мной - сомнение. Я сомневаюсь, что было явью, я сомневаюсь, люблю ли Мари, сомневаюсь, была ли она, но есть то, в чём я убеждён полностью (исходит -несомненное), и это только усиливает неуверенность во всём остальном

3.

Я вернулся домой, каждую секунду сдерживая себя от слёз. Регги была дома, она слышала, как я вошёл в дом, но она была далеко от двери, воспользовавшись этим, я спрятался от неё в кабинет.

Уже сутки я сидел в своём убежище. Единственное, что помню - я тер веки, порядком смущенные обилием пролитых слёз. Руки дрожали. Пытался что-то писать, выводя одной рукой неподдающиеся буквы, а другой покрывая дрожь первой. Стихи, кажется, белые, с часто повторяющимся рефреном, искажённые безрассудством, так и остались непрочтенными. Они были кричащими, развязными (развязанными), позволяющими себе всё, что было возможным, ограничений - не знали. Я сравнил бы их с Регги, если такое сравнение было бы позволительным здесь. Писал быстро, стараясь не потерять ничего, возникшего во время самого откровенного приступа помешательства. Жаль, что не могу привести написанное в качестве примера - не сумел прочитать впоследствии дрожащую руку, управляемую сентиментальным двойником моим. Единственным, что прочесть мне удалось, был этот самый рефрен, удивляющий, во всяком случае меня, непредсказуемостью ожидаемого, как и всякое сочетание двух слов, выхваченное из незнакомого текста. Вот он: "Была она". Рефрен странный, впрочем, настолько же странными, догадываюсь, были и остальные строки невыживших, утонувших в моих слезах стихов.

Изредка доносившиеся голоса Регги, приглушенные полным моим безразличием, я пропускал, как вредную и порочную галлюцинацию. Пустота была во мне, была мной. Редкие припадки наметившегося проявления рассудка исчезали так же стремительно, как появлялись, испуганные мной. Я сумасшедший, и это - впервые встречающаяся разновидность навязчивого сумасшедствия.

Всё, что имел я, упование - исчезло. Я стал другим, Мари - тем более. Жалко. Очень жалко. Жарко. Очень жарко. Щеки мои скоро сгорят. Я пел бредовые щемящие песни, нервно дергаяся в конвульсиях беспомощности. Я проклинал себя. Проклинал так, как никто и никогда. И сейчас проклинаю. Я презирал себя. Я ненавидел себя. Ненавидел за прошлые грехи, ибо всё, что когда-то было моим, что когда-то было мной - грех. Не было у меня никаких смягчающих обстоятельств - все грехи мои. Впрочем, не могло бы быть никакой любви, ничего действительно святого, если не было бы рядом оттеняющего греха. Это лишь объясняет их, но никак не оправдывает. Я очень сильно хочу забыть их, тягостые и отвратительные грехи моих падших мыслей, которые немедленно изгонялись из рая воспоминаний. Я забываю их со временем, но им вслед приходят другие, ещё более непростительные. Во мне очень много того, чего я хотел бы забыть, и совсем мало того, что я хотел бы помнить вечно.

Ты прокляла меня? Ладно, буду проклятым. Ты отпела меня? Буду мертвым. Кто ты? Где ты? Зачем пришла ко мне? Зачем ты?

Время было странно-вязким, тягучим - чем не приторное тело? Сознание отражалось в сотнях несуществующих зеркал. Их не было, как не было тебя, но в дрожащей, липкой, вылизанной амальгаме была только ты - меня не было, не должно было быть. Снова намёк, снова изощрённая... больше - извращённая насмешка.

На колени. Я - на колени. Пред тобой - на колени. Мне нечего преклонить, кроме них. Но они недостойны - они ведь мои колени.

Кто ты? Где ты? Ты там, где был я, ты там, где меня не было. Ты - там. Ты - намёк. Ты - насмешка. Ты - голос. Ты - память. Ты - всё.

Зачем ты? Какой грех я совершу, если наказание дано тобой прежде него?

Я буду мертвым. Я буду проклятым. Ведь ты прокляла меня. Я знаю, за что прокляла.

Сотри мою память, сотри провидение, сотри меня. Мне больно - больно от знаков, больно от голоса, больно от памяти, больно ото всего. Больно от тебя. Ты - боль.

Избитые рифмы, забытые строки, издевающиеся перефразы, дикие мысли, сны - не в руку, а по щеке.

Кто ты? Где ты? Зачем ты? Зачем?

4.

Последняя сволочь - моя жизнь. Зачем она вновь поместила в одно время и пространство меня и Мари? Нельзя помещать рядом самого грешного из грешных и святую (требуется приданием Мари какого-нибудь эпитета уравновесить эту фразу, претендующую без моего ведома на соответствие с каким-то законом, пусть даже литературным, но я не буду этого делать - Мари не нуждается в эпитетах, и не в каких других словах, только молчанием можно выразить определение её. Если бы у Мари не было имени (как у меня сейчас), я мог бы предложить ей молчание в качестве него). Ещё несколько минут, и я окончательно сойду с ума (повторяюсь - мне простительно). Никогда не была так близка ко мне возможность желаемого, но всё прошло мимо. Наивно. Удивленно она смотрела на меня, чуть улыбаясь, показывая расположение ко мне - этим она отмела все мои сомнении в её подлинности, которые возникали пустыми ночами во мне. Мне показалось, что держала она в этой улыбке догадку подтверждения заранее сообщенного какой-нибудь старой сплетницей (к чему?). Немного дерзости, и я бы изменил свою жизнь. Нет, я берег себя от разочарования, берег свою любовь от неизвестного её продолжения (сомнение, прежде всего, здесь). Не сумел. Минутная слабость. Не минутная, несомненно, утрирую - ведь я всегда мог найти её, но не делал этого. Как бы там ни было - я согласен ждать в тысячу раз больше, чем ждал, ради повторения нескольких секунд.

Никогда мысль о ней не наполнялась во мне реальностью - Мари и всё, что было связано с ней, оставалось за гранью мироздания, она была вне условностей, вне жизни, вне времени. До сих пор я не свыкнусь с тем, что видел её вне моих снов. С понятной недоверчивостью я подвергаю сомнению виденное мной, принимая за фата-моргана действительность - я недостаточно близок к фатальной черте, когда памяти случайно хочется показать мне сохранившиеся кадры того дня. Я все ещё не могу поверить в явь произошедшего, новый компонент с трудом укладывается в рецепт отравы моего сердца, составлявшийся годами. Она странным образом меняет Мари, увиденную мной теперь на ту, какой я её помнил - очередной самообман.

Кто же это мистическое существо - зеленоглазый идол псевдопророков, подбрасывающий дикие шутки в варево моей судьбы?

Я с ожидаемой необъяснимостью удивления обнаружил, что двадцать лет, прожитые мной без единого взгляда на Мари, отказывались существовать. Не осталось ничего, бывшего до того времени, когда я скромно находился рядом с Мари, и не осталось ничего после. Были только несколько дней, дней дождя и солнца, её света и моей мрачной тайны. Я растянул их в моей памяти до сладчайшей неизмеримости. Они давно прекратили своё существование такими, какими были изначально, но возродились в целый мир, особый, непонятный, безграничный мир. Он параллельностью всегда существовал где-то рядом, близкий и недостижимый. Мари была девочкой из того мира, и я часто не верил в её бывшую реальность. В том, к упоминанию чего подгоняет меня моя инфантильность, я всегда был рядом с ней, но внезапно она оказалась рядом со мной - это было моей самой безнадёжной мечтой. Я был с ней каждую ночь она со мной - никогда. Каждую ночь двадцати лет я вспоминал её и уходил в прошлое, единственно-доверяя ему. Я уходил в прошлое, а не оно приходило ко мне. Вовсе необыкновенным мне это представлялось - Мари словно пришла из моих снов, вышла из ниоткуда, из временной параллельности. Встреча с ней стала лишь совпадением пространства, но никак - не времени. Я ещё оставался с ней - там, два десятка лет назад. Вне зависимости от того, сколько прошло лет с тех пор, я ухитрялся очень умело заставлять себя верить в то, что это было совсем недавно, но, когда цифры отказывались скрываться, мне становилось очень страшно при мысли о том, что каждая секунда отбрасывает меня от того, что когда-то было совсем не моим вымыслом, несмотря на то, что прошло уже много лет. Чем больше времени проходило мимо меня, тем больше я содрогался от того, что когда-нибудь оно заберёт у меня ту теплоту и святость, с которой я вспоминал Мари. Ясно, что боялся я напрасно - ничто не способно отнять у меня это, память действительно нетленна.

5.

Я был вне реального времени, но во времени, реальность которого давно оспорена и оправдана им самим. Я остался тем же, кем был раньше. Не было бессвязных пошлых дней, ночей этих томительных и неусмиримых не было, не было тоски, не было обречённости, не было скорби. Это время - отрицаемые мной сейчас годы - оказались бесплотными, пропускающими через себя всё, они оказались незаметными. Я не замечал их - надежда вернулась ко мне, но, к сожалению, как всегда, она оказалась призрачной и недолгой. Я уже не могу быть счастливым. И не хочу. Я не смогу вновь вернуться туда, куда вернуться мечтал. Быть с той ушедшей, которой всегда будут верны мои ночи, я никогда не смогу, так зачем же убивать себя разочарованием и прощаться (и прощать) со своим прошлым навеки, невольно заменяя памятное новым и чуждым мне, но неусмиримым и очень настойчивым. Недолгое помешательство уступило место недолгожданной и ненамеренной слезе, решавшей, когда же ей расстаться с ресницами. Я не терпел - раздражение и боль вызывало её пребывание там. Решилась - наконец - оторвалась от ресниц, быстро потекла вниз по щеке, оставляя за собой мокрую полоску, щекотно высыхающую, тут же снизила свою скорость, все ещё сохраняя форму. Пытка продолжалась. Вызвана она была внушением принадлежности к отчаянной моей дерзости; дикая пытка, но я знал, что ещё большая боль ожидает меня в освобождении от неё, я ждал финального отрыва подрагивающей в сомнениях слезы от подбородка, но до этого было далеко (далеко - в сравнении с вытянутым описанием ещё более вытянутых безбожным (и божественным - одновременно) страданием секунд). Вытереть слезу (странно-одинокую) я не мог - не позволяла святость ритуала, тут же выдуманного. Упала. Пропала.

Сидя за столом, в подлой бессознательности вытворяя черт знает что, я совсем забыл о Регги, и лишь к началу вторых суток я вышел к ней, в смятении не одну сотню раз звавшей меня. Мои глаза устали от слёз, на висках - красные полосы от ногтей - свидетельство прошедшего безумия. Она испугалась моего состояния, в суете, не доверяя моим словам (я и сам им не доверял), нервно успокаивала меня (я спокоен, Регги, я спокоен), уложила в постель и хотела оставить меня в покое. Я вернул её обратно, попросил лечь рядом со мной, с продолжающимся безумием обнял её и наговорил чего-то незначительного и утверждающего. Регги лежала рядом со мной, обманутая моими словами и моим возвращением из недр безумства.

6.

Вымученный слезами, я быстро заснул, но это ещё не было завершением к еле пришедшему сознанию сон добавил ещё большую опустошенность и отчаянность. Мне приснилось продолжение моей встречи с Мари. Думаю, при иных моих действиях это могло бы быть явью, но - нет. Маленькое приложение к огромному подарку - увидеть то, что было возможным, все пути, которые мне предлагала соблазнительная в некоторых редких случаях дама (уже дама!) Судьба, но по которым я не пошёл. Надеюсь, это были ложные выходы из удушливого состояния ожидания и надежды, тоски, скорби, печали и отчаяния невозможности. Мари была такой близкой, я чувствовал, как её бедро соприкасалось с моим - ощущение (жалкое его подобие) осталось (до сих пор), и, несмотря на поддельность, причиняло мне боль - знакомую, а, значит, сладкую. Сон - ещё не намёк на произошедшие во мне изменения в отношении к Мари, я по-прежнему любил её чувственной любовью, не знающей какого-либо исключения, он представляется мне явным знаком простой нежности - в обмане моего сна Мари обняла меня сбоку, прикасаясь своим бедром к моему, а руками - к моим плечам. Она положила свою золотых переливов голову мне на левое плечо, сказав что-то сожалеющее. Это выражение существования облачающей реальности, возбудившей мою чувственность. Я ещё чувствую тепло приснившейся Мари, окончания её слов, чувствую её рядом, до сих пор плечо моё ноет от несуществовавшего прикосновения, до сих пор я вспоминаю этот падкий на мечтательные детали сон. Такие сны очень редко посещают меня. Я все их помню - ни одного забытого, но со временем они тускнеют, яркость и чёткость их уходит в прошлое, как безвозвратно ушло всё, что последним взглядом на меня приходило в этих снах. Ушла их детальность, но я помню их тепло, их святость, радость от того, что они были моими снами. Теперь они не живут во мне полностью, невольно они остались только маленькимим кусками от самих себя, самым светлым, что было в них, самым безгрешным и обнадёживающим. Ещё одно, что подарили они мне, вернее - один из них. Случилось так, что тогда этот памятный (не важно, в каком значении) сон я спутал с реальностью, они слились в одно (как много раз они соединялись в экстазах неопределённости), и это доставляло заставляло свойственное мне сомнение дрожать в попытках определить, чем же это было. Сейчас мне это кажется очень смешным и очень глупым, а ответ - до мучительности однозначным - это было сном, и я не понимаю, как я мог ошибаться в этом. Ошибка, единственная из тех святых и непростительных ошибок, которая принесла мне маленькую надежду. И я прощаю себе её. Сны возвращают мне утраченную тактильность того чувства, что Мари - рядом со мной, что я люблю не воспоминание о ней, а её саму, что моя любовь - единственное, что есть во мне. Всё остальное - грешный, недостойный и непоправимый блеф. Я люблю её. Я не думаю сейчас, что все эти годы я любил образ, созданный мной. Это было наваждением, судьба смеялась надо мной во всю свою глотку, наблюдая за выражением моего лица, когда я изредка замечал подкинутые ей намеки. Это не любовь. Это - одновременно: больше и меньше любви. Я до сих пор не знаю, что это. Единственная из неразрешимых для меня загадок.

Моя чрезмерно рельефная фантазия, роскошное воображение моё позволяют мне время от времени испробовать не только зрительное впечатление от выдуманного, представленного и желаемого, но и ощутить телом осязаемость сложных, тяжёлых образов, появившихся в моих грёзах, испорченных скорбью. И чувство её бедра, обнимающегося с моим, осталось со мной (здесь полагается "ia orana...", но открыто - не хочу). Казалось бы, я должен был запретить себе вспоминать о её бедре, о каких-то придуманных бесконтрольной фантазией образах, поскольку даже отделённо похожее на них я называл грехом, а уж эти были такой смелостью, что мне и представить трудно ту степень отрицательности в оценке, проявленную бы мной в каком-нибудь другом случае, но так не случилось. Опять беспричинно. Очень нежным и тёплым было то бедро, чтобы быть грехом. В конце концов, это же её бедро, а она грехом быть никак, никак не может. (Сколько слов о том, чего никогда не было - это все потому, что часто кто-то заимствует у меня границы между снами и той областью существования, которая ими не является).

7.

Наконец-то размытым пятном появилась луна - целый месяц она скрывалась от моего недоумевающего о её внезапной пропаже взора. Месяц, ровно месяц назад, на следующую ночь после полнолуния, она исчезла, исчезла с тем, чтобы появиться сейчас. Где она пропадала все эти дни? Отчего-то целый месяц небо было облачным, отказывающим мне в луне, в идиотском расположении отвратительных грязных облаков, раздражающих своей неравномерностью, своими черными пробоинами в плюшевой ткани. Уступающий скромный блик Венеры первым зажигал страсть в драматическом величии угрюмого неба. По нескольку раз за ночь я подходил к неизменно-открытому окну, чтобы взлянуть на небо. Сначала мне была заметна только Венера, и я удивлялся отсутствию звезд, наблюдаемых мной ещё полчаса назад, но потом, через несколько удивленных секунд, вследствие, видимо, особенностей моего зрительного восприятия, отвлечённые звёзды медленно появлялись. Такое изумление появлялось у меня каждую ночь во всё время пропажи луны. Теперь она вновь со мной (луна, но не она), покрытая чёрными облаками, пропускающими только свет от её, но не её саму. Сравнительно редко, когда рванная облачная завеса отходила куда-то, я мог свободно наблюдать за возродившейся луной. Напоминание о луне и её возникновение ещё не значили полного возвращения ко мне, это произошло только через несколько дней. Регги показала мне её. Я лежал в постели, изнывая от исступления, когда она подошла ко мне и попросила пойти с ней. Я никогда ей не отказывал (за исключением одного) - привязанность к ней была сильнее мимолётной лени. Она взяла меня за руку и повела за собой к самому дальнему окну нашей спальной. Я не сопротивлялся. Регги подвела меня к окну:

- Смотри. (Если мне нужно было бы выдумывать язык, то я обязательно дополнил бы ряд его знаков ещё одним - выражающим приказ. Ассоциативность моя заставляет видеть его какой-то непонятной и стремительной стрелкой).

Это было сродни её откровению - огромная (в пол-неба), с неистовостью фантастического красная, в жёлтых неровных, нервных, неверных, где-то кровавых, подтёках, будто бёдра после нетерпеливой первой ночи, хотя ей она ещё только предстоит, одна в мокром, гдадком и переливающемся небе, пророчащая-порочащая луна. Я и сам не знаю причин такой сентиментальности, отчего-то выраженной в пристрастии к луне, бывшем у меня тогда. Регги стояла передо мной, устремлённая в неё. Я обнял Регги за плечи, обнял сильно, обнял с желанием не отпускать - я лучше других знаю то, как быстро и безвозвратно всё уходит. Я медлительно начал топить себя в её волосах, растирая их рукой по лицу, наслаждаясь прельщением ими, стараясь не думать о том, как скоро она уйдёт из моей жизни и какой след оставит (несомненно оставит) в ней. По несуществующему сценарию (автора!) моей жизни Регги обязательно должна была покинуть меня, как и всё прочее (прочь!). Луна из недлинного списка моих восхищений исчезнет почти в то же время, что и Регги. И если мне будут всегда понятны те чувства, которые влекли меня к ней, то влечения к луне я не пойму уже никогда.

8.

Часы искали моего преступления. Вряд ли они могли его найти - не мог даже я - я потерял проведённую когда-то границу между святым и остальным. Обстоятельства оправдывали то, что никогда в оправданиях не нуждалось. Я не различал, что во мне относится к Регги, а что - к Мари. Я вновь боялся, что потеряю любовь к ней, что Регги займёт её место. Боялся напрасно, как и в прошлый раз, как и всегда. Ничто не способно вытеснить из моих воспоминаний и грёз девочку с невозможным отливом золотых волос, святым взглядом и проникновенной улыбкой. Она останется ей - вечной девочкой, бросившей в меня из снисходительности ласковый взгляд, той, которой будет посвящены все мои сны, все секунды мои, всё, что я сотворю во имя (Ave, Maria, gratia plena) неё. Она останется только во мне - никто не будет помнить её так, как я, если вообще кто-нибудь будет. Страшно и больно от беспомощности когда-нибудь она исчезнет. Не важно, смогу ли увидеть её ещё раз, подобно дарованному мне, важно, что её не будет. Она уйдёт, как ушла из моего ощущения её, как ушло от меня время, как ушло безвозвратное счастье. Вечный вопрос мироздания: куда исчезает то, что было: слова, мысли? Куда исчезает время? Куда исчезнет моя память? Всё это остаётся в солнечных днях моего фантастического безумия, которое заключает безвозвратно (без разврата) ушедших из моей грязной (разной) жизни. Это почтительно-греющее солнце моей памяти заставляло не воспринимать всерьёз двадцать лет, непоколебимо отделяющих меня от Мари. Я благодарен ей за то, что она была в моей жизни, так недолго и так ярко. Я благодарен ей за всё, что она подарила мне несколько часов её присутствия рядом со мной, незатруднительную и лёгкую улыбку, навсегда оставшуюся в памяти. Эта улыбка, превращённая мной в неистребимую вечность, была выражением сравнительного и формального внимания, которым одаривают несомненные богини, такие, как она, тех неимоверно-смертных, как я, на кого случайно (и никак более) попадаёт их милостливый взгляд, тут же переходящий на следующее, сравнительно-достойное его великой милости - всё, относящееся к её улыбке, особенно запомненной мной, всё, что её вызвало и всё, что растворило её, так необъяснимо, что не имеет никакого хоть сколько-нибудь определённого смысла (его в моей жизни вообще ничто не имеет) пытать себя изначально-бесполезным старанием (страданием) в попытке закрепить это в мыслях и выразить в словах - слишком бестелесно, чтобы приравнивать к мерзкому отвращению осязаемости действительно существующего. Мари, послушай меня, я люблю тебя. Это всего-навсего мои слова, ничего не просящие от тебя, даже не смеющие надеяться, что ты когда-нибудь услышишь их растерянный и нерешительный трепет (удивляюсь безграничной распущенности своих робких, как мне по неприкаянной ошибке казалось, грёз. Что ж, по крайней мере, я хоть этим могу утешить себя).

9.

А между тем, я совсем не заметил появление второго моего двойника теперь уже не воплощенного в материи. Боязнь отражений. Существует ли такое заболевание, такая мания, или она дарована только мне? Боязнь отражения. Символ движения. В отличие от того, первого, продолжением которого существовал я, второй двойник стал моим продолжением, но продолжением весьма спорным и не уверенным в своей идеальности. Второй не был копией первого, он даже не был прямой моей копией, скорее, я должен стать вскоре оттиском с его (эго) манерной грации. Этот второй был обращён к противоположности первого, к той побочной и непрочной части моей жизни, символом которой стала Регги. Второй мой двойник зависел от обстоятельств, от меня, от Регги, от нас - первый же не зависел ни от кого, наоборот, я и все последующие мои двойники зависели от него (так кто же из нас двойник: я или он, постоянно умножающий своё количество?). Второй менялся постоянно вместе с незаметнейшим изменением Реггиного взгляда, некоторых моих мыслей, но я завидовал ему в другом - он не помнил того, что я сравнительно хотел забыть. Грех памяти, также раздвоившейся, мешал мне. Одна её часть мешала мне пребывать в беспямятстве другой - в этом была моя самому себе непрощённость. Важно другое - почти одновременно со вторым моим двойником появился в моём неспокойном сознании ещё один, но на этот раз не мой Реггин. Он (или она - какая разница) обладал только её внешностью, всё остальное было надуманным и придуманным - неважно кем, мной или сумасшедствием сущности, во всяком случае, он появился неожиданным и неузнанным. Что повлекло его появление во внутренностях моих мыслей, я не смогу ответить. Реггин двойник возникал в сознании не часто, зато сильно озадачивал появлением. Я старался найти источник того внутреннего, что было спрятано в его несуществующем теле, но так и не смог найти ничего, подобающим образом отвечающего на его вопрос. Кто знает, откуда появились эти сомневающие меня двойники - Реггины и мои, но мне навязчиво кажется, что все они имеют единое начало - неустранимое моё прошлое, все они пришли оттуда и туда же уйдут. У меня нет желания топить себя в лживых глубинах шарлатанства психоанализа, захлёбываться в противоречиях комплексов, которые непременно он обнаружит у меня, только мучает меня всегда одно и то же: что было в моём прошлом, что заставляет меня так скорбить по нему. Определённо, это тот вопрос, на который я всегда ищу ответ, также определённо, что никакого ответа я так никогда и не найду, это, пожалуй, единственный вопрос, на который я не могу найти никакого ответа, даже ложного.

10.

В конце концов (и в начале начал) я люблю именно ту Мари, маленькую хрупкую девочку, бессмертие своё предвидевшую, неподражаемо удивляющуюся почти всему, как мне теперь наивно кажется. Я люблю её вечно той, хотя совсем не знаю, какая она сейчас, осталась ли в ней та доверчивая и не понимающая равнодушия и непричастности к вечному непосредственность, которой она изумляла меня, та неринуждённость, та доверчивость, та непозволительная остальным святая открытость, которые я помню. Я люблю её вечной. Бред, конечно - какой бы ни была она, я по-прежнему буду любить её. Я опять смешон, перебиваю сам себя тщательно-спокойными словами. Какой бред. Мне всё кажется. Для меня существует только то, что кажется. И не зависит ничего от ничего. Ежесекундно меняется всё, и я замечаю это только тогда, когда что-то начинает сталкиваться в таких вот пересечениях моих. Мне кажется, что я люблю Мари любой. Мне кажется, что я люблю Мари прошлой. Мне кажется, что я люблю Мари. Мне кажется, что я люблю. Мне кажется, что кажется. Мне кажется. Мне. Тоска по ушедшему слилась с тоскою по Мари, и, пожалуй, кто-то подмешал к ней отчаяние и безысходности, так необыкновенно и сильно мучавшие меня. Я люблю её той и не смогу полюбить её никакой больше. Слёзным оправданием я ожидал тогда подтверждения догадки моей в том, что судьба вновь мне даёт пару секунд от вечности, всегда принадлежавшей Мари, но эта догадка была слишком ясной, слишком правдивой для того, чтобы быть правдой. Такого со мной быть не может. Я ждал в мучении, доверяясь сразу двум из предлагаемых мной самому себе противоположных вариантов разрешения тревоги. Однозначность не могла существовать при мне, в чём-то мне всегда удавалось находить неприемлемое, но, однако, не отделимое от неприемлющего. Я осознавал, что не суждено случиться тому, о чём догадывался - тогда всё было бы предсказуемым, а моя судьба такого позволить ни себе, ни мне не может. Мне достаточно и ожидания, чтобы быть переполненным потерянным счастьем. Я врал себе, врал непроизвольно и неощутимо, я обманывал себя тем, что жил. Обман переплетался, и наступало время, когда я уже не мог справляться с ним, он слипался в большой ком, не давая разобраться мне, какая его часть является причиной, а какая - сублимацией. Впоследствии размытость изображения, присущая воспоминанием о снах, исчезала, и что-то мне становилось ясным, но не уберегало меня от неразборчивости в настоящем, в том, что ещё только ожидало своего проявления в запутанной жизни моей. Обман пульсировал, как языки в поцелуях, он заставлял меня думать о том, как он неминуемо станет тем обманом, в который я уже не буду верить. А сейчас - верю. Я знаю, что верю в обман, но - верю, ибо он сильнее надежды, он имеет обоснование, он привязан не к моим грёзам, он, к счастью, не обладает никакой вечностью, он когда-нибудь станет другим - параболической болью моего одиночества или тем, чем он должен стать - остатком от себя самого. Он доставлял мне много всего, обязательно присущего мне, существующего во мне - никогда не заканчивающего свои пытки сомнения, трепета, но то были священные, желанные, восторженные муки, от которых я не мог, и сейчас не могу отказаться. Самые невероятные представления развивались во мне с самой неограниченной свободой, которая может существовать, самым невероятным мечтам я подвергал себя, заранее зная, что они ими же и остануться. Никакой трагедийности здесь не было, очередной повод для воспоминаний и пророчеств был таким реальным, всё той же нитью привязанным к чему-то существующему или обязательно обязанному существовать. То солнце, вкус которого я почти уже забыл, грозило вновь вернуться ко мне, но я намеренно отказывал себе в этом, предрекая то, что предрекать было бы смешным. Я намеренно отказывал себе в этом, судорожно зная, что моей определенности в судьбе моей судьбы быть не может. Так и получилось. Я зря надеялся. Одним ударом чересчур говорливая и неудобная судьба определила блуждающую мою грусть грустью по несбывшемуся. Такова судьба. Она посчитала ту близость к возможности возвращения в безоговорочное счастье достаточным для меня, но я так и продолжал надеяться на то, на что надеятся хотел, до самого разрешения никчёмной ситуации с моим переходящим в неизвестное сумасшедствием, ожиданием святости, незнанием и ещё бог весть чем. Когда всё оказалось сомнительно-ясным, ощущения незавершенности и окончания появились внутри меня (несовместимое оказалось рядом). Я ещё раз убедился в тщетности надежд - они заставляют думать о будущем, наполнять его слепками с уже бывшего, представлять его в соответствии с ними, а для меня только прошлое имело значение, и я повернулся к нему, найдя в нём больше света, чем в том, что представлялось мне осуществимым. Только прошлое имеет власть надо мной, только ему я поклоняюсь, только ему верю. Может быть, именно потому, что я разочаровался в ней, в том, что я никак не ожидал желаемого, судьба ещё раз проявила благосклонность ко мне. Я снова (не слишком ли часто) встретил Мари. Как и в прошлый раз, я вновь падал в те глубины изначальной нежности, в которых оказывался под действием воспоминаний. Всё, что было их символом, соединилось в одну большую и неумелую прелюдию к сомнению, она была настолько явной, настолько кричащей, что не смог я удержать свою любовь от очень скупого, но уверенного проявления её в одинокой, как я, слезе, от которой я сразу поспешил отречься. Как и в прошлый раз, сердце билось в особенном ритме, только теперь оно спряталось в глубь меня, отдаваясь сочными ударами (отдаваясь им) в спине, оно билось мной, было во всём мне, я был им, и оно было мною, только оно было, и я был вырвать его готов, выжать всю мне кажущуюся необыкновенно разбавленной, жидкой, водянистой марганцевую кровь, был готов перекрутить его, чтобы на совсем безкровном и от силы уже высохшем перегибе оставить в бесполезности ожиданий её имя. Какая-то одновременность заменяла моё сердце - так много одновременных оживлений пережило оно одно одновременно временно - иногда, внутри нескольких секунд мне казалось, что оно провалилось в содержащееся в нём прошлое, а кровь готовилась заполнить собой пустоту, которой оно было ещё несколько минут назад, но когда потоки её оказывались готовыми стать новым сердцем, время в моей груди (к сожалению, только в ней) возвращалось на ничтожность секунды назад, заново повторяя ту сладчайшую боль, которой сопровождалось намерение. Я не чувствовал внутри ничего, предназначенного, не чувствовал ничего, соответствующего тому, что заставляло меня впоследствии проводить незаметные ночи в воспоминаниях об этом. Я не чувствовал ничего, хотя, думаю, снаружи была видна необратимая выдающая прямота противоположного. Я ожидал постоянных взрывов сердца моего, и они были, только были они незаметными, такими же незаметными, какими обещали быть ночи впоследствии. Сердце - как неоправданно много оно взяло на себя. Меня совершенно не смущает то, что в чьём-то весьма посредственном и предсказуемом представлении (употреблено приблизительно) его удары окажутся измученной, изуродованной символикой. Никакая это не символика. Это правда, мучившая всегда меня, но я неразрывен с ней и в ней - я. Я виноват в этом, в том, чего никогда не прощу себе. Мои волнения и изъяснения наивного характера объясняются моим почитанием её, верой в её святость, в её призрачность. Я был исполнен наивностью того, что любил. Наивностью раздражающей. Я был в любви моей к Мари, к дождю, к воспоминаниям о ней. Я вечно думал только о ней - я не замечал такого посвящения всего меня мыслям о ней, всё было естественным, и жертва моей жизнью воспринималась мною должным. Никогда этого не повторится больше - я знаю. Тело становится мягким и обессиленным (больше - бессмысленным) при любом воспоминании о ней. Я люблю её.

11.

Но мои ощущения не главное - всего меня занимала ("занимала" - в смысле того, что она и моя любовь к ней бурлили внутри моей груди, размывая грудную клетку и угрожая вылиться из расплавленного ими тела) тогда Мари. До конца не уверенный в том, что вижу её, сконфуженный и смущённый, отвратительно-дрожащий, тайно-счастливый и несколько пошлый, я получил то, что никак не поддаётся моим уговорам к сравнению. Я получил всё: тайну выдуманных венецианских масок, тайну невесомости, тайну цифр, не угаданных мною, но полученных. Судьба явно давала мне какой-то шанс, которым я, в силу свой робости и неуверенности в существовании Мари и уж тем более в её присутствии рядом со мною, не сумел воспользоваться. Я пытался решиться мне очень хорошо знакомы такие грани перед срывом в неизвестное - в самый последний момент (такой мелкий и практически не обличённый никакими эмоциями, кроме боли в балансе двух подразумеваемых слов - положительного и непростительно-отрицательного), что для него трудно подобрать слово, в полной мере определяющее его) откладывал казнь (аллюзия всё на то же догадаться не трудно). Я знал, что решусь, вернее, сейчас знаю, что решился бы, а тогда, с ненавидимым телом я мучал себя, неизбежно решая, какую из крайностей мне выбрать. Одним из несомненных убеждений, которых, в общем-то, не так много во мне присутствующих, была уверенность в том, что всё следующее после определённого решения искупляло колебание перед безуспешным выбором. Я сомневался в том, что предо мною действительно была Мари, я, учитывая излишнюю извращённость провидения, не был уверен в ней. Я люблю её. Это единственные слова, что мне когда-либо стоило говорить (а, может быть, совсем наоборот), но - я никогда не произносил их и, наверняка, так и не произнесу. Я люблю её. Никогда я больше её не увижу, но надежда на ещё одну возможность исправления несовершённого (и несовершенного) становиться всё более ощутимой в непосредственности времени, а когда неизвестно откуда появившаяся прагматичность во мне шептала мне правду, напоминала мне о ней, я ненавидел, слезно ненавидел все, что ненавидеть умел, что мог ненавидеть. Подразумевалось продолжение - я не верил тому, что никогда больше не смогу увидеть её, я наполнялся нервным смехом, а после него паузой молчания, признавая правду действительности своим смирением, которое вскоре менялось на очередной бунт против ясности рассудка, редко появляющейся в моих мыслях - после каждого её появления я чувствую себя презрительно (к себе) - спокойным, согласившимся с условиями невозможности, после неё я ненавижу себя, ненавижу за многое, почти за всё. Самое страшное, что было рядом со мной, что существовало неразрывно невозможность. От мысли о ней я приходил к самому предвзятому, к самому обречённому отчаянию. В невозможности - проклятие моё. Я не могу вернуться, я не могу сделать со своей судьбой того, что хочу, она даже не принадлежит мне, она - сама управляет собой (и мною, соответственно). Дерзко она распоряжается мной (и здесь нет никакого вымышленного сравнения - я настолько долго жил с такою мыслью, что она перестала быть для меня значимой, с мыслью о неком провидении, о некоторой высшей силе, некотором злорадном божке, который выбрал меня объектом своих испытаний, до конца не ясных ни мне, ни ему. Он, именно он, подстраивает каждое продолжительное во времени совпадение). Чёрт возьми, а зачем она (или он - кто знает) делают это? Почему именно я? И какая им выгода - им, странным, неизвестным вершителям судеб? Наверное, им нужны развлечения, а где найти им более сумасшедшего, более скорбящего, чем я, идеально подходящего для любой шутки. Прозрением оказались некоторые догадки мои по поводу такой неожиданной его щедрости - он ещё раз случайно встретил меня и Мари ради продолжения паскудной шутки своей - это было лучшим средством, которое он мог придумать для того, чтобы мои солнечные надежды взорвались от переизбытка скорби, ведь получив подтверждение о неслучайности той, первой встречи, я мог надеяться (так и делал) на следующую. Свойственная мне надежда, как и полагается сумасшедшим. Надежда на прошлое, на невозможность, наоборот, на возможность вернуться в него. Всё уже прошло, всё оказалось несовершённым, неоправданным, но получило смелое с моей стороны, мною вызванное, продолжение, к истерической дрожи провожающее.

(Эйфория всего лишённого логики моего случайного (и нет) столкновения с таким удивительным ложным (подложным) символом (подсимволом) прошлого, с самим прошлым, сменилось потом на чудовищное безразличие, приступы которого развивались стремительно - несколько раз за тот день я обрывал себя на на серединах каких-то слов. Я не понимал (поминал) ничего. Случайность - не случайна, в этом её особенность, в этом её природа, и по-другому быть не может. В моей голове было столько наслоений всего: голоса её, мыслей моих, её лица, прочего; мне было трудным догадаться, где же спрятан тот намёк (стечение намёков) который обязательно должен присутствовать среди остальной сознательной мелочи. Потом, по истечении незначительных часов я нашёл его; в чём он был, что представлял собою, я уже не помню - да и стоило ли его помнить. Так - незначительное уточнение).

Важным оказалось то, чего не было во время той, первой, встречи моей с Мари - вспоминая её новой (несвойственно) и, отождествляя её с той девочкой, какой она была и, наверное, осталась (свойственный парадокс), я обнаружил в складках грешного моего мозга (иногда очень грешного - как сейчас) то, что именно от этого самого отождествления и исходит самая печальная восторженность. Ощущая это, заставляя себя ощущать, я чувствовал (хотел чувствовать), что рядом со мной, совсем и совсем близко находилась девочка из прошлого - образ двух Мари соединялся в один. Я всё больше представлял её реальной, существующей, а не следствием моей шизофрении (но полностью не уверен). Мари менялась. Она менялась - из девочки моего прошлого она превращалась в моё настоящее, благодаря становившемуся частым исступлению, впрочём, её образ не подвергся изменениям, настоящая Мари (сегодняшняя, хотя для меня она останется настоящей там, в злой глубине невернувшегося) была чем-то вроде логического продолжения её прошлой ("логического" - предел относительности, ибо я никогда не находил ни в каких моих мыслях никакой логики). Правильнее, она менялась во мне, а если быть ещё более правильным, я менялся вместе с её изменениями в моих мыслях. Конечно, я становился незаметно-другим благодаря тому, что она всё больше обретала иной смысл. Мари возвращалась к образу той, какой я помнил её, несмотря на то, что она была показана мне совершенно другой. Мари становилась той, какой была она в моих воспоминаниях до Регги. Регги внесла грех, своим появлением она закрепила его непримиримое наличие, Регги же этот грех и забрала обратно. Всегда так - то, что однажды было дарованным мне, забиралось впоследствии даровавшим. В сложных приёмах построения моей жизни, произвольно используемых судьбою моей, я никак не мог найти их общего основания, их причины. Двоякое сознание срасталось, Регги осталась вне моих мыслей и снов, грёз и грусти. Она никогда не была моим сном, но упрёком я её считал. Формация моих снов (слов - некоторых) принадлежала только Мари, да и никак не могла она принадлежать никому кроме. Она, воспоминания о ней полностью обтягивали меня. Я не исключаю повторений в деталях судорог моего сознания, возможно, что такое было уже - всё так перемешивается, что любое самое тонкое изменение заставляет принимать чувство другим - это от болезненной чувствительности, которой я недвусмысленно заражён. Из-за неё всё представлется мне очень значимым, ценным и вечным. Дают знать о себе сгустки прагматичности и трезвости взгляда, какие-то необычно большие для моего разума. Всё менялось: я менялся, Мари изменилась: менялось всё. Только одна вещь оставалась и останется неизменной - грусть моя. Скорбь моя. Ночь моя. Печаль моя. Любовь моя. Память моя. Всё - одно. Всё - одна. Одна - всё. Она - всё. Всё - она. Всё. Всё это - кажущееся под влиянием необыкновенности впечатления. Единственно-необратимым, что показало мне время, было то, что я любил несуществующую Мари. Ту Мари, которая была несколько ошибочных секунд, которая изчезла, не появившись, нет её, никогда не будет. Остальное - я додумал, как несуществующее окончание оборванной книги. Какие-то рассуждения, появившиеся у меня в связи с обнаружение в пределах моего существования той, которая чем-то похожа внешне на ушедшую и которая когда-то была ею. Я люблю и любил ту, которой уже нет. В каком-то смысле Регги была права тогда, спрашивая ночью меня, стоящего перед льющимся окном. "Она умерла?". Она умерла. Она была видна только мне. Она была. Была она. Совершенно безразлична мне та Мари, которая есть сейчас - она не та. Мари, любимая мною, осталась только в моей памяти и нигде больше. Собственно, так и было всегда - всегда я находил Мари только там, но внезапное появление той, которая когда-то была ей, с которой я долгое время отождествлял её, растворила осознание этого. Мари была в моих мыслях только ушедшей, большую часть неделимого времени я не замечал этого, как не замечал своих вздохов и выдохов - привычного. Даже моя любовь подтверждает двойственность - даже в отношении я проявляю её. Я заметил, что двойственность во мне развивалась: она срасталась, она срасталась в самой себе, она расставалась со мной, уступая тошнотворное место стремлению к единству. Но как бы ни были сильны мотивы попыток склонения к нему, двойственность и раздвоение всегда возвращались. Возвращались. Возвращали. Возвращали меня к тому, что уже не вернётся. Противоречивость поначалу несколько исковеркала образ Мари, заставив меня заново принять её, но потом всё оказывалось прежним. Во всяком случае, я любил так же, как любил. Ту же, что любил.

12.

Вот какая мысль пришла в одну из ночей: а что, если то божественное, что я любил в ней, она, полностью переместились в мои сердца, ведь, я думаю, после тех немногих дней, которые я сейчас вспоминаю так часто, так неоправданно (в других случаях) - часто, она исчезла, она перестала быть той Мари, которой я застал её. Мне кажется, что волею тех сопутствующих мне неузнанных властителей моей судьбы, моих мыслей и поступков, тех любителей старинных запутанных комбинаций, в которых они в угоду своей дьявольской общей причуде связывают всё самое разное и невыносимое без слез, я и Мари были помещены в какое-то особое пространство, в особое измерение, из которого она (как и я) не вернулась в реальность, она осталась во мне, а вместо неё вернулся в мир выученных, как кажется мне иногда, стихов и черно-белых проклятий модерна её двойник (новый двойник - двойник Мари, в моём мире безбожных двойников (или наоборот), только она долгое время оставалась без физической её копии), отличный от неё во всём, кроме тела, тоже начавшего меняться при попадании в движение, в антиутопию местоимений. Мари, та Мари, какой я люблю её, умерла в действительности, оставшись навечно во мне. Умерла давно, но открылось это мне только после многих лет.

13.

Я ненавидел себя больше всего остального, а самым ненавидимым в себе я считал грех. Грех, мой грех - пошлость. Я, вне сомнения, смог бы как-нибудь спокойно жить с содержащейся в моей крови пошлостью, если бы неизвестный мне демон, присутствующий во мне, не направлял иногда грязные потоки циничности и ужасающего похабства в сторону Мари. Самые святые мои мысли прогрызались самыми солёными. Эстетика чиароскуро. Их было не так много, но они были намного заметнее. Я не приемлил их, но от моего неприятия они не исчезали. Я не догадывался, что провоцировало их на существование. Как бы там ни было, они были, они омрачали свелое, то светлое, что оставила мне вместе с памятью о солнце Мари. Я бил себя по щекам, когда появлялись они. Не помогало. Они должны существовать, я бы принял их, если бы они были в какой-то другой области моей жизни, если бы они были рядом с грехом (а его у меня полно), там, где им самое место. Нет - они были в самой святости и оттого, что они существовали в рассудке моём, я ещё (куда уж больше?) ненавидел себя. Если Мари была божеством, то это не было богохульством никто бы не смог бы позволить себе такого, но и любить бы так никто не смог (уверенная самоуверенность). Вероятно, что чрезмерная пошлость в них появилась из-за того, что я рассматривал вещи, считавшиеся действительно святыми как несомненный грех. И я нахожу это правильным, поскольку мне абсолютно безразличны чужие системы ценностей и, если все остальные уверены в неприкосновенности чего-то, я часто глумлюсь над этим, ибо свято только то, что святым вижу я. А таким я видел только одно, только одну. Всё остальное было противоположным, и я находил даже в самом нейтральном то, что выдавал сам себе за преступление против самого непорочного. Я был окружён пороком и он принуждал меня считаться с ним, потому что я был в нём, и наоборот. Порок всегда присутствовал, на alter ego он не претендовал, но то, что всегда он был рядом со всеми моими мыслями, чувствами, ощущениями и ещё сотней всяких слов подобного рода, это так. Порок был всегда, но он никогда не вмешивался в то, что нежно касалось Мари. Бывало, что я вмешивал в силу грешности своей Мари в порок, но он никогда не вливал грязь свою в мои слёзы. Иногда я смешивал образы Мари с самым грязным пороком, развратом, извращением, иногда я воображал себе гадкое искажение, но они никогда не сопутствовали ей.

14.

Когда я думаю так, когда подтверждаю свою пошлость и низость, порочность и мерзость, любовь кажется мне ужасно грязной вещью, грязной оттого, что она не может быть абсолютно чистой из-за той ничтожной доли грязи, существующей только для того, чтобы доказывать в сравнении святость любви. Любовь грязна. Поэтому я всегда испытываю чудовищное отвращение при каждом невольном воспоминии того, когда я был рядом, совсем рядом, с Мари, ужасаясь собственной сальности, собственной гнусности, собственной недостойности - ужасной недостойности. Я не достоин любить её, я не достоин думать о ней, недостойно вспоминать недостойность. Она - святая. Я ничтожество.

Прошлое и пошлое - два слова, созданные для моей парономазии, они противоположны полностью, не может быть такого, чтобы встретились они, их разница - только в присутствии одной буквы, в двух звуках, в тех самых звуках, с которых начинается Реггино имя. Нечеткая сдвоенность их заставляла его быть ещё очаровательнее и беспомощнее.

15.

Ночь. Оранжевые от неидеальности иммитации дневного света развратными вечерними светилами листья подёргивались, от ветра или просто так. Обтекая высокие многолетние набережные, вода в реке уходила прочь, поблёскивая такими же, как и листья, редкими и незначительными волнами.

Полночь. Регги, облокотившись на перила подозрительно безлюдного моста, смотрела на грешную реку. Я смотрел на Регги. Она замечала это, и вниз, наверное, смотрела, чтобы не смотреть на меня. Уходящая река, грусть неба - всё было каким-то одиноким, безвозвратным и вечным (оксюморон - не редкость). Я позволил себе некоторые стихи (всегда удивлялся пророческому воздействию неизменно-печального Аполлинера на меня): "Любовь уходит, как вода проточная, любовь уходит, как жизнь бессрочная".

Если бы я знал, какая реакция будет у этой юной ненавистницы Аполлинера, я, несомненно, не стал бы читать случайно выпрыгнувшие из плавности секунд стихи. Во-первых, Регги необъяснимо покраснела, то ли от случайно спровоцированной мной ярости (хотя, при чём тут ярость), то ли от борьбы между её интонациями: крайне уравновешенной и отчаянно переходящей на шипение, несмотря на явное пребладание первого. Во-вторых, результатом этой борьбы она попросила в приказном порядке (или приказала в просящем?) замолчать и не читать этих стихов никогда больше. Изрядно удивившись, я ответил чем-то сразу сглаживающим, но на неё это не подействовало. Мне, якобы не догадывающемуся, было интересным, чем же оцарапали её эти стихи. Самое банальное толкование этого я решительно отверг, обманывая себя недоверием к такой простоте. Через несколько меланхолических минут Регги вернулась в своё прежнее настроение, совершенно испортив его основание мне. Спустя ещё какую-то мелочь времени, она извинилась. Как я ненавижу извинения! Тем более, её. Она имела особенность наивно надувать губы, когда чувствовала себя виноватой предо мной. Наверное, такой Регги останется в моей памяти: с кокетливыми губами, со свойственным исключительно ей взглядом.

Мы так и стояли на мосту, уже повернувшись к обратной стороне реки, каждый обвиняя себя в произошедшем, окружённые прочным кольцом темной пустоты.

Я думал, что сломал ей вечер, ругал себя за непонимаемое ещё мною, удивлялся впервые разгневанной на меня (хотя, не на меня, конечно) Регги. Но всё разрешилось ещё большим моим удивлением и непонятностью, почему-то сопутствующими в ту ночь.

Регги захотела, чтобы мы поехали домой.

16.

Она не сказала мне ничего, кроме того, что она хочет вернуться в постель - это не было похожим на маленькую, абсолютно ничего не стоящую месть, нет, это было немного другим - со мной самим так часто бывает внезапно пришедшее состояние бесполезной задумчивости, чуть меланхоличное, чуть ироничное, похожее (в точности) на поиски ответа на вопрос в предельно проникающей внутрь беседе, поиски, заново заставляющие оценивать все и, в конечном итоге, заканчивающиеся полным самообманом с приданной ему уверенностью тем, что он, самообман, становится произнесённым вслух.

Я не обратил должного внимание на её молчание. Все закончилось весьма неловкой сценой у кровати. Я что-то сказал ей и, не дожидаясь ответа, хотел уйти, оставив её одной. Мгновенно она сняла с себя притворную усталость и, совершив громадный шаг в преодолении свойственной многим в таких вещах робости, сообщила мне примерно следующее (надеюсь, сарказм - к месту; но надеюсь зря):

- Я тебя люблю.

Вот это - единственное, что имеет право называться "висящим в воздухе". Я и она, оба, были испуганы ею сказанным: я впервые в своей жизни слышал это, она - говорила. Осознав тяжесть произнесенного, Регги попросила меня уйти. Я ушёл.

Я боялся этого. Я прекрасно знал, но продолжал уныло обманывать себя. Её слова всегда страхом моим присутствовали между мной и ней. Такого не должно было быть. Я запрещал, но мог ли запретить что-то Регги, не понимающей (не принимающей) никаких запретов, кроме одного (всё-таки моего). Она подчинялась моему запрету на моё же имя. Как я люблю непосредственность (непоследовательность). Она любит меня. Я уводил себя от возможности произнесения этих слов и от возможности существования причины, по которой они могут быть произнесёнными, и мне всегда удавалась избегать, отрицать, не верить и не замечать неслучайность привязанности Регги ко мне. Мне удавалась не замечать её привязанность в качестве большего. Я так и не спросил её о подробностях, я не мог спросить её о них - всё ещё отрицал неотрицаемое. Тонкости, милые тонкости чувства всегда казались раздражительно-наивными при произнесении их вслух. Наверное, Регги жалела тогда, что сказала ненужное. В Регги было то, что было. Запретным для меня. Несмотря на абсолютно полное отсутствие ограничения в чём-то между нами, я не мог говорить с ней о том, что было святым для неё, точно так же, как и она не касалась той темы, которая была только моей. Я не мог говорить с ней о том, что было святым для неё, даже если святым был я.

17.

Теперь, когда прошло столько времени, сколько нужно мне, чтобы я мог судить о Регги, я знаю, что она любила меня. Я не верю в любовь. Я не видел её. Её нет. В словах любого о "любви" я мгновенно находил субъективность наивности, в каждой из историй, выдуманных (вымоченных-вымученных) гениями, обязательно полагается что-то из очерняющего. Любви нет, но, тем не менее, приходится пользоваться искривляющим (кривляющимся) словом, чтобы наслаждаться преступной возможностью говорить об оригинале копий, исковерканных абсолютной пошлостью людей, которые насилуют слово, как насилуют друг друга, изредка этим словом прикрываясь. Все уверены в любви. Все.

Любовь не достоверна. Она сомнительна. Подозрительна. Безрассудна. Неподсудна. Она доступна не всем. Лишь у редких и одиноких, таких, как Регги, в той же редкости и одиночестве присутствует любовь. "Надобно быть художником и сумасшедшим, игралищем бесконечных страстей...". Как-то очень бездоказательно - говорить о любви. Нет её. Её нет - и пусть меня выдаёт нервность ритмического рисунка, я повторяю слова - её нет.

18.

Я ожидал Реггиных слов. Ожидал, как ожидал подтверждение своей интонации в следующей фразе. Я ожидал неожиданно. Я не ожидал, что ожидал. Я ожидал, что не ожидал. Я уже дал ей то, что она могла взять у меня повод. Повод для дальнейшего. Дальнейшее тоже было тем, чего я никак не ожидал. Правильнее сказать, тоже было тем, чего я не хотел ожидать. Опыт мой показывает (иногда), что всё, что я ожидал, было ожидаемым зря потому, что все ожидания были напрасными и безосновательными. У меня не было никаких оснований полагать и предполагать, что слова, забирающие у меня любое равнодушие, Реггины слова, останутся неизречёнными, у меня было только желание этого, но желания недостаточно, каким бы сильным оно ни было. Бесполезно мне искать позывы мои к чему бы там ни было - все оказалось таким, каким стало, и я соглашаюсь с этим, только мысль постоянная, новая грань в моём восприятии Регги добавила то, чего никогда не было и заставила проститься с ещё одним очарованием прошлого, не далёкого, не рокового, которое тоже останется в слишком испачканной всем памяти - первое из того, что относиться к Регги, принятое мной без заведомой уверенности в грехе. Очередная перемена. Их достаточно много последнее время, но всё же не Регги принесла их ко мне, а то высшее и пакостное существо, так настойчиво и устойчиво стремящееся до конца довести задуманное.

Мне было очень нервно разговаривать с Регги. Любая секунда привычных ранее взглядов на неё, привычных слов ей превращались в самую прямую ссылку на её слова, страшные для меня, существующие. С ними, с их появлением, исчезли одни из главных составляющих и определяющих меня и Регги черт беззаботность, понятная лёгкость, естественность (неестественная, по крайней мере, для меня). В Регги же все выглядело таким же обычным (опять простительная неточность - разве могло быть что-то обычным в ней), таким, как было ранее. Регги оставалась прежней. Возможно, мне только казалось так, возможно, она сожалела о своих словах так же, как и я. Скорее всего, так и было. Любая её улыбка мне, любое её заставляло меня приводить свой рассудок к безобразному анализу её, вне сомнения, неизвестных мне чувств ко мне. Я стал всё пропускать через красную ткань её слов. В любой её фразе, в любом движении и ласке я слышал "я люблю тебя". Я заменял её этими словами. Из-за них она перестала казаться мне полностью понятной и раскрытой мной. Я неосознанно полагал, что знаю её полностью, что смогу предугадать все её действия, но я ошибался. И, скорее всего, вовсе не в ней. Я ошибался в действиях никак ещё не обозванной мной неизвестности, всегда заглядывавшей мне через плечо, проверяя эффектность своих каверз, убеждаясь в своём могуществе. Я ошибался в ней, в нём. Рок ли это, судьба ли или ещё что-то, обозначаемое близким по значению набором букв - не важно. Важно то, что ошибался. Ошибку, как и большинство ошибок, уже не исправить.

19.

Если я вспоминаю Регги, что делаю в последнее время довольно (довольно!) часто, то я возвращаюсь памятью своей в ночи, которые были нашими на протяжении ничего не означающего по сравнению с вечностью времени. Они были бесчисленными в неминуемости и, наверное, исчисляемыми в практичности. Их было много, но они превратились со временем в одну огромную и незаконченную, и я берегу их одной ночью, хотя отчётливо помню каждую из них в отдельности. Только одна из моих и Реггиных ночей вырывается из петли общих. Потом станет понятным, почему.

Эта ночь стала последней запомненной (заполненной). Откуда она взялась - границ её я не смог обнаружить в воспоминаниях. Они исчезли, и сейчас я помню только внутреннее, содержание, но никак не форму. Мы впали в эту ночь, мягко и плавно оказались в ней, разрушив эластичные невидимые преграды, спасающие её от чужого ей. Так бывает во снах, ни начала, ни завершения которых не существовало никогда - только середина, отданная созерцанию и неспешному участию. Регги так же впала в мою жизнь, так же эластично (каламбур, которому я запретил рождаться, в любом случае, он родился бы мертвым) - неправильно, не "так же эластично" - слово для сравнения предыдущей фразы находиться здесь в последующей. Как это всё знакомо, как всё соответствует прихотям неизвестных вершителей. Мы впали в эту ночь, в это молчание, в степенное, в траурное, в требующее молчание. Оно было Реггиным молчанием, но мы зависели от него оба, и оба стали его жертвами. Умеренно вышагивая, Регги медлительно, даже мстительно, уверенно молчала. Всё начиналось с начала - как только я чувствовал послабление в её немой неприступности и готовился произнести что-то нейтральное, принимающее её условия, которые мне только казались (всё и всегда мне - казалось), как временное расположение её исчезало и безмолвие начинало восхождение к страшным своим вершинам. От слов, которые, я знал, могли только навредить, меня спасали вечно разные взляды на всё, что было рядом. Фригидная луна, уставшие звёзды, какой-то воздух. Регги молчала. Я не удивлялся её молчанию, более того - я даже не задавался вопросом, почему она молчит. Регги молчала. Я молчал. Все молчали. Мы были преступно-одни на людных обычно улицах желтого ночью и серого вечером города. Взрастали они особенным миром, миром сюрреальных снов, миром отсутствия, щекотливой, легкоразрушаемой оболочкой этого мира. Ad te suspiramus gementes et flentes in hac lacrimarum valle (так, бесполезные цитаты, несочетаемое присутствие которых даёт знать обо всём - несочетаемом). Иногда слова были готовы стать прошедшими, но Регги не хотела расставаться с ними, и, не справляясь с выдающей их предполагаемое существование готовностью услышать самой произносимое, убивала их. От такого её преступления оставался только один след - неспешное угасание её обещающего что-то, готового к чему-то вздоха.

20.

Если бы я знал тогда значение этой жёлтой ночи, жёлтого молчания, я бы не смог находиться в них, сопоставляя моё бессилие и неотвратимость последующего. Регги молчала, стеснённо для её обыкновения и необыкновенно откровенно для обыкновения моего. Всё было внешне простым, но сейчас я вижу вместо такой простоты очень знаковые вещи, половину которых я придумал сам, а другую половину которых позволил фантому внести в окружающее меня естество.

21.

Регги молчала. Я молчал ей вслед. Я отставал от её тишины. Я уставал от её тишины. Я уста её помню - помню так хорошо, что не остаётся ничего другого на них - я не могу определить их, не могу сказать, какими были они, но - помню. Губы её, лицо её, её я буду помнить, так же помнить, как помню Мари, несмотря на непозволительное совмещение их обеих в одном, в одном времени, в одной строке. Много раньше я не позволил бы себе поставить рядом их имена только потому, что я считал Регги легкомысленным грехом, какой-то поспешностью, результатом потакания мрачным и не относящимся к святым желаниям, теперь я, замечая переходящие повторения, не могу представить их имена, ставшие одинаково святыми (но святыми - по-разному), в силу определённо других причин. Как и много дней (что такое дни по сравнению с более тонкой системой измерения времени, время бессильно, время одинаково; часто, настойчиво-часто, оно совсем не совпадает с теми изменениями, которые происходят) назад, я боялся. Я по-прежнему боялся того, что Регги заменит её. Я знаю, конечно, что мои тревоги (какое отвратительное слово) были напрасными и бессмысленными, но от этого лёгкая дрожь страха, особого страха, страха, присущего всему, так или иначе относимому к року, не переставала быть моей. Я люблю одну, но помню двоих. Картинки памяти, захватившие дрожайшие (дрожавшие) секунды их существования находятся в разных областях её, но какими бы разными они ни были, они останутся со мной, как и скорби по ним - по ушедшим - по любимой мною, по любившей меня. Обе они забирали у меня ночи - одна - для слёз по ней, другая - просто так. Простота. Просто та. Просто эта. Просто эта навязчивость и развязность (чёрная нить развязана) - следствия, нечаянные следствия, всего того, что было рядом со мной, было мной, было судьбой и отчаянием, невозможностью и крайней доступностью, невозможностью доступности и доступностью невозможности.

22.

Ночь молчания продолжалась. Регги молчала. Всё, следившее за нашей неслучайной немотой, молчало тоже. Регги заставляла меня безмолвием своим понимать всё как молчание. У меня и без этого было много причин не произносить ни слова. Видимо, у неё тоже. Молчание было гладким, всё было налито сочной тишиной. Так часто бывает, почти всегда. По крайней мере, только однажды я заметил отсутствие тишины - её просто не было, ни звука, ни его смерти, ничего не было. Где-то далеко, на границах вновь и вновь создаваемого мира, тоже бесшумно шумела отсутствующая тишина - я ощущал её присутствие. Любое моё движение, в другом случае разорвавшее бы это беззвучие, игнорировалось мной и всем остальным, поэтому ещё несколько часов я был беззвучным, наблюдая за тем, как сухость и восторженность забытых, но усердно вспоминаемых ассоциаций уступало свои права на владение пространством мягкости понятной и мокрой тишины. Только одна была у меня такая ночь. А все остальные - ночи как ночи, с пролетающим из одного уха в другое движущимся шумом чего-то спешащего, не представляющего себе напрасного ожидания. Они похожи. Эти ночи. Но никак нельзя назвать их стандартными, так же, как присутствовало в них схожее, было и заставляющее напрягать рассудок в пытках более тщательного им детального воспоминания подробностей, некоторые из которых, прячась в прошлом, появлялись вдруг, неожиданные и нежданные, но, несмотря на это, доставляющие по адресу какие-то тёплые и только мне понятные чувства, уже известно чем связанные с невозвратимым. Между всем прочим, что напоминало мне каждое о своём, Реггино тогдашнее молчание напоминало мне мои и Реггины ночи, за которые ни я, ни она не произносили ни слова, боясь словами нарушить тепло наших объятий. Какие-то мелкие, но яркие детали всех остальных ночей, которым не хватило места в моей голове, находили своё законное место в произвольном порядке воспоминаний этой последней ночи. Как и в десятках остальных ночей, в этой также присутствовал всегда одинаковый просящий и отказывающий шум реки, всё та же желтизна ночи, которая, казалось, должна бы быть чёрной, похожие ассоциации, ещё много чего заимствованного из других, не связанных с данной, ночей. Предсказуемым здесь может быть то, что одним из заимствований из уже свершившихся (свернувшихся) и уже завершившихся ночей может быть дождь. Предсказуемость уживалась с непредсказуемостью, пророчество с намеренной догадкой, остальное с остальным - действительно дождь был - он подтвердил не только мои заимствования, но и заимствование того (той, тех), кто прототипы для них создавал, вот только перенятым в плане дождя оказался только факт его наличия, но никак не содержание его он был совершенно другим, отличным от предыдущих, как это и свойственно обыкновению всех дождей - наличие отличия. Регги молчала. Тихое, спокойное, властное и безраздельное её молчание. Дождь тоже молчал, капли его, всегда шумные и напоминающие, тихо падали на нас. Регги вытирала от них почему-то левое веко - медленно закрывая его, пальцы к нему медленно поднося. Регги. Я помню тебя.

Вместе со словами в ту ночь с Регги не было ещё одного - её возраста. Он никогда не был заметным особенно (он не ощущался мной - она была Регги, не девочкой четырнадцати лет, а только Регги), а тогда он отсутствовал совсем. Четырнадцать - бесконечность (цитата из рассказа одного любителя встречать самого себя - цитата более вычурная, ибо присутствует где-то здесь и отзвук её). Никаких плотских признаков у неё не было, рядом со мной шла той ночью лишь её нежность, хрупкость, задумчивость, всё её. Теперь я понимаю символику ночи молчания, я мог бы, я должен был понять её раньше, но мешало что-то мне. Регги мешала. Я надеялся, я вскармливал надежды, как всегда это делал, наперёд зная об их бесполезности, я надеялся, я верил в Регги, я верил ей, а она внушала мне такую большую надежду. И страх. Я знал, что она уйдёт. Я знал. Я всё всегда знал, но никогда предчувствие и уверенность в подлинности его и непоколебимости не спасали меня от разочарований. Я предпочёл бы жить без предвидений. Судьба предпочла предчувствия.

Завершения ночи я не помню, да и не было его, наверное. Она осталась в памяти последней ночью. Она была последней жёлтой ночью. Последней ночью дождя, последней ночью скучных фонарей, нетерпеливой реки, ночью последних мостов. Последней ночью Регги. К утру она умерла.

23.

Вот так закончилось продолжение одной кем-то вплетённой реминисценции. Я должен оправдать мой мокрый ещё слепок с неё, кем-то уже угаданной (кому вплетать, а кому угадывать). Так получилось. Так получилось не из клейкой симпатии, а всё из-за того же невозможного провидения, сводящего вместе разбросанные во времени и по пространству куски бессмертного холста, разодранного в клочья по мистической прихоти хорошо известного мне художника, проверяющего уже написанные шедевры на мне и в тысячный раз доказывающий нетленность своих творений, оставляющего за собой возможность исправить, но так и не исправляющего неведомой ему ошибки, совершённой так дерзко и так гениально. Регги умерла.

24.

Я помню её живой и только такой. Я не запомнил её мертвой. Я не запомнил ничего, что бы соотносило двух Регги: жившую когда-то и нет. Я даже не помню, как она умерла. Она умерла. Она умерла. Она. Умерла. Регги умерла. Умерла. Регги. Регги.

25.

Я даже слов её последних не помню - последним, ею произнесённым, было молчание. Впрочем, путём некоторых логических(?) изысков я смогу заставить себя выделить из обрезков её слов те, что были последними. "...Посмотри, там же, где и вчера" (за день до смерти), удивлённое - "снова?" (за смерть до дня). Нет, не нашёл - между ними и смертью было ещё что-то, что я, наверное, вспомнить не смогу. За неимением подлинного и желаемого придётся воспользоваться подложным (хотя и настоящим) и доступным - Регги, в бытность свою живой (эту иронию я не прощу себе), однажды настаивала, просила какими-то почти заклинающими словами: "Ты только не помни меня". Она любила меня. Любила зря. Помнится, когда-то я хотел назвать любовь "напрасно". Я оказался прав - я любил напрасно, и она любила меня напрасно.

26.

Тем утром, босым и слёзным, я делал то, что не привык делать - я вспоминал её. Теперь настал черёд воспоминаниям о ней, слезам по ней, а я ведь даже не любил её. Я был влюблён в неё, и не стоит обольщать меня, называя влюблённость любовью.

Я вспоминал, как целовал её пресную кожу, её безразличные (ко всему, кроме меня, и всем - кроме меня) пальцы. Я вспоминал что-то другое, связывающее меня с ней. Конечно, я знал, что когда-нибудь она покинет меня, но я не думал, что покинет она меня именно так. Я вспоминал ночи. Я вспоминал дни. Я вспоминал то, что было между ними, то, что было под ними, что было вне их. В моей голове пульсировало лишь одно слово - её имя. Она, живая в моей памяти, повторяла своё имя с той интонацией, с тем оттенком, с той громкостью и скромностью, с какими она назвала его мне на сторой улице вечно новых отсутствовавших (но всё же!) красных фонарей. Я не уставал от сотен раз его взрыва, я был готов выслушивать его заново тысячи и тысячи раз. Блеск имён изменён. Она никогда больше не назовёт его. Она - никогда никогда - больше. Она - никогда. Никогда.

27.

Я тогда раскладывал слова в немыслимые комбинации, сумасшедствие проявлялось сильнее, чем обычно.

Я вспоминал самое начало (начало означало) - как она очень учтиво (учтивое чтиво) обращалась ко мне на "вы", как обходительно, как казалось ей, извинялась - меня всегда раздражали любые извинения, но сейчас я хочу услышать их вновь, я хочу услышать хоть что-нибудь, вымоченное в гибельном очаровании её уст. Я вспоминал её дерзкие, не обладающие её уверенностью, находящиеся под сомнением поцелуи дождливой ночью. Я вспоминал, как однажды спросил про самое большое её желание. Когда она ответила ("Я хочу, чтобы ты плакал по мне. Как по ней"), я, несмотря на удивление, самонадеянно хотел улыбнуться, но всё-таки не дал иронии соскочить на губы, я полагал (и не было ничего сильнее этой уверенности), что желание её никогда не сбудется, что никогда я не буду скорбить ни по кому, кроме вечной Мари, но я ошибался - теперь я плакал по Регги. Её желание прекратило быть желанием. Регги прекратила быть Регги.

"Она умерла, да?". Она умерла. Да.

Её больше не было со мной. Свойство ли это всего моего - всё покидает меня - или это случайность? Смерть Регги (звучит очень принадлежаще, как, например, "волосы Регги" или что-то другое, данное ей от рождения) настолько была неожиданной, она настолько была, что я забывал о ней, я забывал о смерти как о чём-то существующем, и она заставляла меня быть не соответствующим ей - я думал вовсе не о ней, не о теле, лежащем рядом, а о Регги, о той Регги, которая была и будет со мной. Она была и будет. О ней я не могу сказать только одного - "есть", её смерть выбила из меня такое слово. Уже ничего нет. Регги нет.

28.

Она была и будет. Всё, что она привносила в мою жизнь, исчезло, ночи жёлтые, очарование красного на её нагом и утреннем теле (Гармония в красном) исчезли, исчезло многое, а она - будет.

29.

Вместе с Регги исчезло то, что она своим присутствием делала существующим: двойственность некоторая исчезла, некоторые сомнения, они исчезли, но вслед им появились их двойники, усиленные кем-то подобием и фатальностью, и что заключали в себе первые, вторые подтверждали намного увереннее предшественников, вот только то, что они подтверждали, было мной осмыслено с такой же недостаточностью, с таким же безумием, с отрешением таким же. Регги забрала с собой грех, но оставила мне свою святость, святость, котрую я признавать не хотел, но признать которую пришлось. После смерти. Я отрицал её святость, я заставлял себя не верить в неё, не замечать, потому что Регги всегда была, всегда находилась лишь в том измерении моего сознания, которое не допускает подлинной святости, которое отделено мною от великого и непреходящего содержания, не совместимого ни с чем остальным, хоть как-то причастным к пошлости и греху. Регги забрала с собой мой соблазн, моё возможное искушение, моё совращение недопустимым; она забрала это, но слёзы мои по ней заставляют меня думать о том, что я ... бред, конечно (а что не было бредом в моей жизни?). Что бы она ни меняла в моей жизни, что бы ни разбирала в ней, многое из меня оставалось нетронутым ей, как вообще не могло быть тронутым никем. Я все ещё остатки ночей своих убивал в поисках взгляда, что всегда пытался найти, чего мне за долгие и мучительные годы не удавалось никогда. Мари. По-прежнему мои губы слипались в этом имени. Печаль по-прежнему... всё по-прежнему. Неизменно (без измен) я возвращался к ней, стараясь не замечать миллионы секунд, среди которых всего несколько сотен (и их мне более чем достаточно) были счастливыми и ни одна из которых не была достойной её. Сейчас можно проводить множество параллелей между Регги и Мари, прочей геометрической ереси, но то, что они находились в моих мыслях, в памяти моей, и находятся до сих пор, будут находиться, не означает того, что они были одинаково важны для меня. Мари существовала в самой глубине моей, она находилась вне реальности, от которой я оберегал воспоминания о ней. Она была настолько "вне", что только возможно приблизительно выстроить это в словах, определяя её расположение среди сомнительно упорядоченного моего содержания фразой "вне реальности". Она была настолько "вне", что банальное "вне реальности" - ложно. Она была вне всего, даже вне этого самого "вне". Я располагал её в той части сознания, доступ в которую был запрещён всему материальному, а мне - в первую очередь. Однако я нарушал собственный же запрет, скользкими и шершавыми (в зависимости от неопределённости) ночами я пробирался туда, иногда смущённый, иногда - отвратительно (непростительно) пошлый и довольный безнаказанностью. Это расценивалось мной (и не только расценивалось - было) как абсолютный и несравнимый грех. (Философы доказывают, что абсолюта нет, но любое их доказательство - абсолютная ложь, я знаю обратное - абсолют существует - грехи мои - абсолютны. Был ли я смущенным или пошлым, в определении степени тяжести этого самого преступления не играло роли - чувство Мари было тем, что не терпит никакой, даже безотносительной градации - злодеяние был самым тяжким из умеющих существовать, было оно крайне непростительным, и не отпускал я себе этот грех. Не может быть придуманным наказание, способное накрыть своим исполосанным и выстеганным телом едкость первопричин совершённого и несовершённого, не бывшего, но и не рассчитывающего быть.

30.

Я сейчас непреступно вспомнил сон, якобы виденный в одну и ту же ночь нами обоими, слова передали нам похожесть сна каждого, они не в силах наложить оба эти сна друг на друга, чтобы по несовпадаемым участкам ткани грёз определить, насколько же разными (или одинаковыми) в скудной образности они приходили к нам. Я почему-то думаю, что эти сны были абсолютно одинаковыми, думая об ещё одной не совсем понятной выходке такого же непонятного божка, сопровождающего, полагаю, меня на протяжении всего, всех моих дней, всех моих мыслей, даже всех моих снов. По поводу (по проводу) дальнейших продолжений моих потрёпанных слов о природах моих сновидений (по поводу снов и видений) - Регги никогда не снилась мне, ни когда была живой, ни после смерти. Почему, я не знаю.

31.

Все эти выражения о жертве в любви, о выборе направлений, вдруг вспомненные мной, приводят меня к изначальной неспособности понимать логически и логически же делать анализ. Из всех его видов я прибегаю только к психоанализу, проводя его никак не математическими методами, а тем, что этому анализу и подвергалось. Неплохо бы проанализировать, к чему это я?

32.

Я не знаю, какой она могла бы быть в моих снах - такой, какой может быть во сне любая, она была вне снов. Она была - вне. Обе они, Регги и Мари, были вне. Но, не исключаю, что её не было нигде, кроме моих воспалённых значением ожидания снов. Этим коротким словом можно уже второй раз обклеить нас. Я с ней был похож в этом, я уже упоминал, мы оба были вне. Вне времени, вне возраста, вне снов, вне основ, вне искусной ясности. Вне красноречивой опасности. Снова пафосное неприкосновение судьбоносности. Снова вспоминаю её прикосновение, гармонию в красном, слово "напрасно". Возвращаясь к упущенному: снов моих она избегала, но, надеюсь, когда-нибудь (растяжение времени сейчас не важно для меня) ей сделать это не удастся, когда-нибудь я смогу сделать здесь скромную ремарку: "Записано позднее: она все-таки приснилась мне", надеюсь, что будет так. И надеюсь не зря. Хотя относительность сильнее меня. Может, когда-нибудь тусклость визуальности воспоминаний (как надоело мне это слово) сменится редким обманом сна, который через ничтожную временную малость превращается в них же. Я жду, когда же тряпочная сущность сна совратиться к тому, чтобы извегнуть из своих электрических недр спрятанную в них Регги, я жду. Всё, что остаётся мне, что всегда оставалось - самая малость - ждать. Любить. Искать. Не находить. Заново.

33.

Слёзы одноцветного бисера (в который я играл, который метал, чаще всего), перекатываемые мною в моём воображении, скатывались в ими обнаруженный изъян в уверяющей в своей плоскости поверхности, скатывались так же странно, как и те совпадения, которые и существовали только для того, чтобы когда-нибудь соединиться передо мной в одно большое совпадение их, в совпадение совпадений. Какие, к чёрту, совпадения. Регги умерла совпадения мне были не интересны. Она всё ещё умерла. Всё моё время от времени возращает себя и меня к исходному. Я ждал чего-то, бессмысленно (как же ещё) ждал её возращения. Извращение - ждать возвращения. Конечно, я знал, что не вернуть ничего назад (смешно звучит; что больше в наивности смешного или отвращающего?), но понимал я это как-то не окончательно, убежденность понимания была меньше моей веры в возможность. Постепенно убеждённость эта превращалась в отчётливый барельеф на античных стенах моего существования, его явственность росла, росла до тех пор, пока не достигла максимума возможного умопомешательства и не исчезла взрывом особенного разочарования. Всё смешано. Всё смешно. (Уже было где-то - не удивляюсь - повторяюсь).

34.

Я узнал её, когда ей было четырнадцать. В пятнадцать она умерла. Год почти я был рядом с ней. Я не ощущаю времени, и я излишне чувствителен к нему. Подтверждение, следствие и причина двойственности одновременно. Двойственности одновременной.

35.

Регги, я понимаю, что ты уже не можешь читать эти строки, хотя, кто знает. Прости меня. За то, что мечтал не о тебе. За то, что не дал тебе полной власти надо мной - я знаю, ты хотела этого. Теперь уже совершенно не важно, но хоть сейчас я прекращу на несколько букв тешить себя своей праведностью, пора отбросить ненужную ложь - Регги, я тоже этого хотел. Я не виню себя в твоей, Регги, смерти, но бесконечно-правдиво виню себя за то, что не мог отдать тебе - за себя. Я виню себя в себе. Прости мне мой мутный, мой тонкий, мой долгий грех. Я знаю, детка, ты меня любила, я знаю это лучше тебя. Я спокоен, Регги, я спокоен. Спокойствие - высшая форма напряжённости. За радостью - всегда боль, за прошлым - всегда настоящее. Сейчас, когда я продолжаю повторять твоё имя, я почему-то вспоминаю твой вечный и твой последний изгиб отвернувшейся шеи, её уверенность и притязательность, её даримую с лёгкостью нежность, её безотказность взгляду и мне. Самое страшное во всей этой инфантильности - твое исчезновение. Для повторяемой сладости похожих реминисценций тебя следовало бы называть "Регги Disparue". Ты исчезла, и самое опечаленное твоим уходом из жизней из моей и твоей - то, что ты ушла навсегда. Впрочем, та, с кем я окончательно простился всеми своим мыслями, всем банальным серцем своим, та, по которой только оно и билось, та вернулась в несколько моих секунд, та вернула мне несколько моих секунд. Надежда, Регги, сумасшедшего - я и тебя жду, я буду ждать тебя вечно, и за один твой вздох я готов платить любую цену. Знаешь, Регги, перед самой твоей смертью, в ночь перед ней, я хотел намочить твое молчание прощанием с другим молчанием, с моим. Я хотел, я представлял в произносимом с эпитетом мозгу то, как я брошу в тебя моим именем, преступным и ненужным. Не удалось. Я говорил тебе тогда, что ты никогда не узнаешь моего имени - так и случилось. Я говорил, что ты покинешь меня - и так случилось тоже. Всё, что говорил я, превратилось в будущее, а тому, о чём просила меня ты, суждено так и оставаться твоими желаниями. Я не смогу не помнить тебя. Регги, помни меня. Прости меня. Посети меня. Приснись мне. Каждую ночь после твоей смерти я превратил в ожидание сна. Псевдогаллюцинации предсказуемы, сны - нет. Приснись мне. Приснись той, какой была, приснись нагой - какой спала, приснись любой, но только приснись мне. Знаешь, теперь я провожу все выданные ночи точно так же, как до тебя. В пустом и синем ожидании. Иногда я жду тебя, чаще - её. Прости меня и за неё тоже. То же самое я могу сказать и ей. Тебя нет сейчас, но есть рядом со мной маленькая часть тебя, маленькая привязанность твоя, это - принесённый тобою грех. Он со мной, он стал даже больше, чем был, когда была ты. Я жду тебя. Я жду вас. Вернитесь ко мне. Две юные, две ушедшие девочки моего плача. Плач плача. Плач, плача. Палач плача. Я жду вас, я надеюсь, что жду. Слёзы мои - по вам. Ночи мои - по вам. Я - по вам. Слезы мои - вам. Ночи мои - вам. Я - вам.

Регги, очень редко, в потоках воздуха мне случается видеть тебя. Порочные псевдогаллюцинации, беспричинно возникающие (смерть - не причина, причина - в её обобщении). Надежда на то, что ты вернулась, сильнее представления о том, что видения - обман. Я надеюсь, ведь мои надежды дороже мне последствий кажущегося. Часто ты возникаешь передо мною, собравшая себя из моих скорбей, говорящая мне что-то невозможное, недоступное, желаемое. В каждом приступе наступает такое мгновение, когда я оказываюсь отказывающимся поверить в смерть твою, но такие мгновения проходят, оставляя сильную боль, боль за то, что я верил. С каждым новым видением возрастают две уверенности, со свойственной для всего моего противоположностью - возрастает надежда на то, что смерть твоя - вовсе не смерть, надежда, подкрепляемая также растущей силой ощущения снов, завидным "творческим ростом" обманывающего, его блестящей драматургической способности к воплощению своих паскудных замыслов, и второе - все больше и больше становится в размерах боязнь разочарования, для исполнения которого, говорят мне мои подозрения (презрения), и сделан я зависимым от несомненно-подстроенных псевдо (ещё одно, характерное для меня) галлюцинаций. Я стараюсь отговорить себя от них, стараюсь не поверить в их доступность и правдоподобность, в яркость их красок, более насыщенных, чем те, которые передавали мне живую. Их неусмотрительно-много, но приходят они только для того, чтобы однажды уйти. Знаешь, это бывает очень неожиданно и просто, мне случается видеть тебя в совершенной повседневности, которая и была тем концептуальным измерением, в котором существовали мы; я очень часто, часто так, что становится мне понятным, что всё - обман, обман обмана, вижу тебя привычно-утренне-обнажённой и изнеженной, такой, какой ты была почти каждое утро (сравнительное - я называю утром три часа дня, лишь соответствуя тому издевательству над часами и правилами, которое мы умиленно позволяли себе). Я, Регги, вижу тебя такой привычной, но кроме этого ещё и изменённой смертью, прошедшей и предвидимой. Ты растворяешься в моей жизни и в моём времени сильнее, чем делала это прежде. Должно быть смешным - я говорю тебе о тебе. Теперь ты - больше, чем просто девочка для забавы, отнудь не легкомысленной, но, всё же, забавы, теперь ты проникла во всю мою жизнь. Ты со мной, ты будешь со мной всегда, псевдогаллюцинации всего лишь двойной обман, обман второго порядка, призванный своим появлением через недоверие к себе убеждать меня в достоверности первого обмана, твоей смерти. Ты со мной, но какой бы сильной ни была уверенность в том, что это так, она не может переубедить меня, что когда-нибудь покинешь. Я знаю это точно - ты покинешь меня. Я ожидаю того, что ты меня покинешь, хотя ты давно уже это сделала.

Изменение мысли, за секунду превращение её из одной в другую не позволяют мне быть последовательным - в данный момент, я, впавший в чрезвычайно редкое состояние, достаточно для меня трезвого взгляда, сравниваю всю запутанность слов, поясняющих непонятное даже поясняющему, с той раздвоенностью, которая бывает с изображением в глазах, на некоторое время сжатых пальцами - рядом оказываются сразу две настоящие смерти, смерть физически подтверждённая и смерть, выдуманная мой, ожидаемая мной.

Регги, я опять отвлекаюсь, как ты любила; наверное, помнишь. Продолжаю отвлекаться: Я не знаю, почему я вспомнил сейчас жест, который в твоем употреблении означал какое-то приветственное согласие, ассоциированное мною с тем жестом, который всегда находит свое рождение у тех, кто принял ожидаемый ответ на заданную загадку, такой покровительственный и небрежный. Но вовсе не значение твоего жеста вспоминается мне сейчас, а твои маленькие и нежные пальчики, два из которых и делали его проникающим в самые недоступные мои глубины. Я не знаю в точности, что побудило меня к обращению к нему, возможно, что такую же комбинацию твоих пальцев я видел в недавней моей псевдогаллюцинации. Это, Регги, моя судьба - даже галлюцинации и те - псевдо. Иногда я разговариваю с тобой, как сейчас, только я повторяю то, что когда-то действительно говорил тебе. Не знаю, помнишь ли ты те слова. Если помнишь, то забудь. Если забыла, не вспоминай. Было бы хорошо, если бы ты никогда не вспоминала меня. Так, наверное, и есть. Пожалуй, ты - единственная, кто знал меня. Слишком, Регги, много мы потеряли времени (ещё одна трудноугадываемая цитата из скрываемого под многобещающим названием, покрытым злой иронией в нашем случае). Думаю, ты уже заметила, что здесь слишком много обращений к тебе - просто просвечивает местами твоё имя, повторяющееся во мне уже которую тысячу раз, острие его, эта дроблёная "Р", скрывающая где-то глубоко в себе неудавшуюся попытку к грассированию, разрывает в некоторых местах неравномерной толщины оболочку моего вымешанного (но не вымышленного) повествования, такого же запутанного и смешного, как и всё, ставшее его содержанием. Я до самой смерти своей буду слышать в себе твоё имя, сладкое и безутешное, имя символ, имя - пророчество. Имя - грех. Я был искренним с тобою, каким не был ни с кем. Я не говорил тебе запретного, но в том, что было разрешено для тебя, я был искренним. Я инфантилен, как герой Пруста, даже если более инфантильным быть невозможно. "В поисках утраченного времени" - как точно это подходит мне: в бессмысленных, безотчётных (чётных и нечётных) поисках (происках) времени, теряемого во время него же. В поисках ненаходимого. В возвращении невозвращаемого. В смерти бессмертного. Бессмертной. Тебя, Регги, тебя.

Знаешь, наверное, в этом есть что-то, не имея чего, я мог бы быть свободным от намёков, от пророчеств, за своим количеством перестающих удивлять. Когда-то я гладил желание вернуться, вернуться к истокам трещины, как сказал бы анализирующий обыватель, которая сломала всё, начинавшееся и продолжающееся радужным отрицанием, что могло бы сделать меня безмерно удовлетворенным сложившимися обстоятельствами, если я, конечно, был бы другим, "нормальным", используя всё тот же лексикон обывателя (обмывателя). Я думал, что, если вернусь к началу, то вернётся и всё остальное, что было в нём ожидаемого мною. Я ошибся - не вернулся - исчезло то, куда я вернуться хотел. Ничего не возвращается. Всё конечно. Всё, конечно, конечно. Не вернутся ночи, что проводили мы с тобой, обманчивые, но всё-таки раскрывшие свою истинную сущность, не вернутся те прелестно-жёлтые фонари, на которые мы непонятно и еженочно смотрели (помнишь?), ушло то, что было вокруг нас, то, что было с нами. О чём я говорю - ведь ты исчезла. Ты, которой были посвящены кем-то (не мной, Регги, совсем не мной - прости) некоторые мои ночи, исчезла из посвящаемого. Разве оно могло быть после тебя, вместо тебя, без тебя.

Возвращаются лишь мысли. С каждым вздрогом трясущегося от озноба времени они изменяют сами себе, они меняются и себя меняют (и в этом постоянство), а когда они перепробуют каждую из предназначенных комбинаций, они становятся такими, какими были. Часто я не замечаю этого, но случайности иногда подверждают мои догадки.

Все эти редкие каламбуры, тщетные цитаты, несвершённые намёки, некоторые из них, впрочем, нравятся мне, всё это, Регги - тебе. И ей, о которой ты ничего не знала, но присутствие которой в моей повседневности, я знаю, ощущала. Эти строки, большая часть которых принадлежит словам о тебе, об утерянном рае, о рае обретённом, и потерянном вновь. Это о любви и влюблённости. О потерях памяти. О ней самой. О грехе. О святости и пошлости. О недостойности. Об отчаянии и невозможности, о тех, кто до сих пор не разгадан мною. О ней, исчезнувшей в неизвестность. О тебе. Они никем не могут быть понятыми, и не только потому, что чрезмерно изобилуют всеми многочисленными и разными на первый (и на все последующие) взгляд словесными играми (на самом деле, я выделяю только две). Это книга мертвых и живых намёков, явных и скрытых цитат, порою слишком скрытых, грубых и неточных каламбуров, форма которых намного уступает содержанию, книга парадоксов и измученных слов, необъяснённых комментариев, которым тесно иногда в тишине и необязательности частых скобок, улыбающихся или кривящих рты, книга дождей и скорби, печали и ожидания, ожидания и благословения, всепрощения и боли, это книга всего того, что было со мной рядом, что было с нами рядом, книга о тех, что были близки мне. О ней и о тебе, Регги. Всё, что было написано мною о тебе - тебе, для тебя, во имя тебя. В твоё двоившееся в одном и том же имя. Регги.

(Вся эта узловатая, обгрызанная местами, скользская повесть размером в шестьдесят девять глав, с вычищенными, не в пример гладким и в чём-то понятным сразу романам, подробностями, ибо вовсе без них мне виделась ты, на них я никогда не смотрел, никогда не замечал, больше - никогда не подозревал об их наличии, закончена. Здесь всё так, как видел я, и нет ничего, кроме моих видений, разве что те, кто стал их причиной. Разрушенный сюжет, недостаточная гибкость конструкции, излишне-недосказанные фразы, часто к тому же обрываемые - вот то, в чём можно упрекнуть данный текст, если смотреть на него как на отданное на развлечение (и на влечение). Все эти очень пошлые штампы (обвинять штампами в штампах) годятся на некие попытки критики чего-то литературного и выдуманного, а к извращенному описанию выборочно запомненного этого применять нельзя. Только мы с тобой знаем, что было до извращения памятью моей, ведь так, Регги? Всё лишнее стёрто мной, дабы не позволить реальности опошлить своим присутствием мир моих нечетких снов).

Случается так, что я вспоминаю те твои слова, просившие меня не помнить тебя, ту фразу, вторую часть которой ты предпочла оставить себе. Я представляю, додумываю, придумываю, какой она могла быть. Я анализом пытаюсь вычерпнуть её из содержания всех твоих слов, случайно и намеренно запомненных мной. Каждый раз, когда я встречаю отсутствие версий относительно несказанных (несказАнных) твоих слов, я убеждаюсь, что недостаточно знал тебя, что было в тебе что-то эквивалентное моему молчанию. Я хотел бы узнать, и, уж совсем беспредельное, услышать продолжение смутивших меня в момент их сползания с твоих губ слов, и это одно из самых больших моих желаний - с момента твоей смерти. Ни первое, ни второе, к моему презренному сожалению, невозможно.

Регги, я тоже когда-нибудь умру (бессмертные тоже умирают). Я никогда не думал об этом, и если искать причину такого пропуска в теме для размышлений, то придётся искать причину для отсутствия любых тем, кроме, конечно, одной (теперь двух), а причина в следующем - всегда я был занят только одним, мой мозг работал только как несовершенный проигрыватель (кому-то может показаться, что в этом я и проиграл), проигрыватель снов, основ, проигрыватель грёз и картинок из прошлого, ставшего поводом к моей скорби (обязательно вечной). Не существовало для меня ничего иного (но это под сомнением), я всегда думал о ней, как сейчас о тебе, Регги, ночами я вспоминал её, я вызывал её голос из того раздела памяти, что хранит звуки, я слушал только одну фразу, о которой я уже упоминал... напрашивается цитата, которой, однако, не понять - я отверг её, так подходящую ко всей неразборчивости этих букв. Но заключающую грех, вещь, часто присутствующую в моих мыслях, но не до такой степени, чтобы разрешать ему быть произнесённым вслух. Есть во мне лжец, есть грешник, но по-другому быть не может. Регги, где ты? Какое отчаянное сумасшедствие - спрашивать у мёртвой, где она. Какое отчаяние. Нечаянное отчаяние. Отчаянное отчаяние.

Ты всегда. Ты всегда была. Будешь всегда. В моей памяти. Ты всегда будешь мертвой. Ты всегда будешь невернувшейся. Последняя вариация, самая сентиментальная, но подлинная: ты всегда можешь надеяться на мои слёзы.

Регги, как сладко повторять твоё имя. Даже то, что ты никогда больше его не услышишь, никогда больше не повернёшь головы, отвечая на него, не омрачает произнесения твоего счастливого имени. Регги. Salve Regina, mater misericordiae: vita dulcedo, et spes nostra, salve.

36.

Регги, я понимаю, что ты уже не можешь читать эти строки, хотя, кто знает.

Прости меня. За то, что мечтал не о тебе. За то, что не дал тебе полной власти надо мной - я знаю, ты хотела этого. Прости меня, ибо только прощенным тобой я могу (на этот раз - могу!) снова вернуться на ту улицу, где встретил тебя, и повторить все сначала - с другой, но такой же благосклонно-праведной. Salve, Регги.

КОНЕЦ

Загрузка...