Женщина, писавшая эти строки, была в самом деле, как она то сама чувствовала, в раздражительном, странном состоянии, но это состояние души ее зависело от не менее странного положения ее в свете, от обстоятельств, не совсем от нее зависевших.
Марина Ненская, которую везде называли счастливейшею женщиной, в самом деле была или казалась и почиталась одною из любимиц счастья и судьбы, избалованных избранниц рока и случая, захотевших показать в ней создание, вполне одаренное для благополучия и для наслаждения всем тем, что только принято считать за благо в жизни.
Она была богата, для иных в этом слове все заключается; потом была по рождению и по замужеству из таких семейств, которые везде могут ожидать почета, по громкой известности и блеску знатного имени. Она была хороша, умна, добра и к тому же свободна; свободна, хотя замужем, потому что совершенное несогласие возрастов, характеров, склонностей и привычек скоро ослабило союз, заключенный с обеих сторон не по сердечному желанию, а по ошибочным соображениям.
Без ссор и неудовольствий, без жалоб и огласки, не допускаемых между людьми известного света и воспитания, прилично и с достоинством, сохраняя все формы взаимного уважения, Марина Ненская и муж ее разъехались, чтоб жить каждый по-своему, напрасно попытавшись связать свои разно направленные жизни.
Муж, человек положительный, успевший насытиться всеми преимуществами и удовольствиями, доставляемыми ему положением и богатством, достигнувший той печальной поры, когда, быв многократно обманут и сердцем и рассудком, не мог даже прибавить к своему утешению, что никогда еще «обманут не был он желудком»[2], принужденный, по расстроенному здоровью, отказаться даже от своего прославленного роскошного стола и всеми завидуемого повара, муж продал свой дом в столице и отправился в дальние поместья – искать выздоровления в лучшем климате и более умеренной жизни, и притом заниматься улучшениями в своих владениях, устройством заводов и разработкой золотых приисков.
Одним словом, хозяйничать на большую руку, когда хозяину ничего нового не оставалось предпринимать или желать на других стезях и на других поприщах жизни, ему вполне известной и надоевшей.
Марина, напротив, только начинала жить, и молодые силы ее во всем ее окружающем находили цель и предмет. Так как у них не было детей и она не только не чувствовала себя нужною равнодушному и полуокаменевшему мужу, но, напротив, была бы ему решительно в тягость в его новом быту, то общим согласием положено было ей остаться в Петербурге с условием, что года через два или полтора она навестит его, или он сам приедет с нею повидаться.
Это было тем приличнее, что отец Марины занимал важную должность на службе, и дочь, хотя не возвращаясь в родительский дом, оставалась порученною покровительству и присмотру отца.
Сначала Марина, как все женщины очень молодые, вертелась и забавлялась в вихре всех рассеянностей и всех удовольствий шумного света. Потом пустота и суета этой жизни без цели и без причины, вечно праздничной и вместе с тем вечно будничной в ее тревожном однообразии и однообразном треволнении.
Все это ее утомило, и она стала себя спрашивать, для того ли она на свете и затем ли родилась, чтобы получать и отдавать визиты, примерять и изнашивать прежде всех новомодные наряды и хоронить блестящие балы, встречаясь лицом к лицу с бледной северной зарею, когда она уезжала полусонная и усталая из душных залов, а заря, вставая лениво и как будто неохотно из-под мягкого одеяла сизо-розовых облаков, показывалась ей предвестницей нового дня, ничем не отличенного от вчерашнего, ничем не розного со всеми предыдущими?
Год-другой прошел еще, покуда Марина не умела или просто не хотела разрешить себе этих вопросов. Иногда, не ясные еще, но уже волнующие мысли, чувства, побуждения возникали и проявлялись в этой молодой, пробуждающейся душе, смущая ее своими намеками, своими загадочными вопросами.
Искушение парило уже над ее безмятежною головою и, мало-помалу развертывая перед нею соблазнительную логику своих умствований и наущений, играло в глубине ее мыслей роль змея, соблазнившего Еву. Снова для Евиной правнучки в тысячном поколении свершалось испытанное столь многими дочерьми и внучками общей прародительницы – возобновлялась эта вечная драма женщины, тоскующей, пытливой и праздной, раздумывающей о своей участи и недовольной ею.
Снова женщине надоедало ее безбурное неведение, ее неполное существование, и она начинала волноваться и колебаться, сманиваемая в мир познания всем ее окружающим и всем в ней трепещущим. Древо добра и зла, пугающее сначала неопытных и понемногу заманивающее их под свою таинственную тень, вдвое привлекательную запрета ради, и манило ее, и притягивало ее издали обаятельными обетами…
И тем опаснее было это обаяние, тем сильнее его навевание, что бедная женщина изнемогла от сердечной устали одиночества, от жажды и голода, утомивших ее душу в аравийской пустыне ее жизни, ничем и никем не населенной… Все причины женского падения, все ловушки и подкопы светской жизни окружали Марину…
Но она еще противостояла им и сама хранила себя. Это потому, что Марина была выращена в такой сфере, где приличие, гордость и чувство собственного достоинства долго заменяют женщинам более строгие правила добродетели, возвышаемой до степени долга, более спасительные уроки чистой, прямой, задушевной, на убеждениях основанной нравственности.
Вообще у светских людей и в светских семействах, воспитывая девушек, только стараются развить их для света, а не для них самих, только хлопочут об одном внешнем усовершенствовании их, придают им тот блестящий и все сглаживающий лоск светскости, который должен выказать их в наилучшем виде. Таланты, осанка, поступь, наружная изящность обращения, заученная наперед стыдливость – вот что у слишком многочисленных родителей почитается главными условиями модной девушки, высоко поставленной в обществе женщины, высшею степенью совершенства и достоинства.
Для этих блестящих качеств мотыльковской натуры, для этой раззолоченной пыли, стряхиваемой в глаза людям с легких крыльев великосветской бабочки, слишком часто жертвуется всем внутренним, глубоким, нужным и спасительным.
Где преподают девушке прямую и грустную науку жизни? Где приготовляют ее к борьбе, к испытанию, к душевному изнеможению, слишком часто ожидающим ее на житейском поприще? Где твердые основы всякого воспитания – учение горьких и глубоких истин жизни, стойкость убеждений и самопожертвование, внушаемое заранее ради веры и христианского самоотречения? Где, наконец, истолкование о долге, об обязанностях, о всех тяжких, но неизбежных тайнах, ожидающих женщину на ее земном пути – и для которых ей нужно бы запастись такою теплою верою, таким сильным чувством строгого долга, таким терпением и такою твердостию?
Нет, этого обыкновенно не имеют в виду в светском воспитании, в развитии дочерей и девушек тех семейств, которые живут и вращаются в мелочах и суетах не общественной, а общепринятой светской жизни! Но зато обычай, тон, приличие, все условное, все принятое имеют между ними силу закона и до известной степени, покуда… до слишком потрясающего столкновения женщины с искушениями и трудностями жизни, заменяют ей все то, что не дало ей ложно направленное ее воспитание, все то, чего недостает в ее уме, в ее душе для защиты и ограждения ее.
В мирном и великолепном доме своих родителей, окруженных людьми лучшего круга и лучшего образования, Марина с малолетства слышала разговоры, где перебиралось все то, что можно, все то, что не дозволено по светскому уставу и светским понятиям. При ней, десятилетней девочке, рассуждали о личностях того круга, обсуживали их, выхваляя одних, укоряя других. Она знала, какое строгое соблюдение всего принятого требуется от женщины, знала, не понимая вполне их смысла, но пораженная иными словами и речами; она слышала укоры каким-то слабостям, каким-то отступлениям, прославление какой-то непорочности, неприкосновенности и какого-то гордого достоинства, которые представлялись ей ореолом, окружающим даму, всеми превозносимую.
Она приучалась полагать все заслуги и совершенства женщины в исполнении малейших и неуловимейших предписаний учтивости, скромности, этикета и обычая: нельзя, не принято, и проч., и проч… Азиатские народы, эти умные консерваторы, над которыми мы бессознательно и неразумно смеемся, не поняв до сих пор, что они, дошедши – остановились и, достигнув относительной образованности, – врезались в нее, как мозаичные узоры в вечном камне, их предохраняющем.
Китайцы, понимая и зная натуру своих женщин и боясь не уметь обуздать их, вздумали назвать красотою недоразвитие женских ног и придумали целую систему отвратительных мер и жестоких мучений, чтобы умалить, изуродовать эти бедные ноги и тем приковать, вернее и прочнее, чем цепями, целые поколения хромых жен к их домашней, безвыходной, недвижной жизни. У нас, европейцев, не ноги с детства умалены и стеснены в неумолимых колодках, а умы женщин и понятия их вырабатываются и ограниваются по известной форме, упрочивающей потом на всю жизнь недвижимость моральную и заключение души в пределах, ей назначенных. Оно вернее.
И подобно тому, как китайцы пеленают пальчики ног у девушек, а черкесы зашивают грудь малолетних дочерей своих в жесткую и узкую кашубу (кожа, которая никогда не снимается, не перешивается и не приспособляется к росту девушек, давит им грудь и мешает плечам развернуться, а лишь в день брака распарывается на них кинжалом мужа), так просвещенные народы употребляют мало-помалу составленный кодекс утеснительных понятий и условий, который и раздается преимущественно женщинам высшего круга и, если он принят и соблюден в точности, приготавливает их как нельзя лучше к искусственной, мелкой, условной жизни, им предназначенной.
И почему бы не так? Ведь растут же цветы в оранжереях и живут птицы в клетках! Конечно, никогда бедное, тощее растение в теплицах и парниках не получит той мощной красоты, той дикой, роскошной свежести, того сильного аромата, которые принадлежат исключительно творениям Создателя и природы, расцветшим свободно и произвольно на родной почве, под небом и воздухом, им свойственным; конечно, никогда бледная канарейка или слепой соловей, вскармливаемые в клетках, для удовольствия хозяев, не поют так весело и громко, не полетят так живо и стремительно, как вольные птички Божии в лесах…
Но те и другие украшают жилища наши, одни наслаждают наш взор своими яркими красками и ласкают обоняние наше своим душистым дыханием – другие тешат наш слух своим пением, забавляют прихоть нашу, чего же больше? А что они достигли или нет своего полного развития, проявления всех своих сил и свойств, данных им матерью природой и неистощимою щедростью Творца, что нам за дело? Не все ли нам равно? И если вместо женщины, твари разумной, одаренной бессмертной, всеобъемлющей душою, любящим сердцем и светлым умом, из тепличек и клеток домашнего воспитания выходит часто безмозглая кукла, способная только наряжаться и отмалчиваться на все вопросы жизни, – что же за беда?
Ведь иногда кукла безвреднее и особенно сподручнее женщины; кукла не имеет ни личного мнения, ни слишком больших требований; кукла везде поместится, не стесняя никого, а женщина, пожалуй, могла бы…
Да что тут долго спрашивать! Многие поймут и оценят все отрицательные достоинства и преимущества куклы пред женщиной! Оттого-то кукле так все и удается в свете и на свете!
Марина была не кукла, и потому ей не все удавалось! Лишившись матери на осьмнадцатом году своем, она осталась скорее заботой, чем отрадой на руках отца, обремененного и без того службой и делами, и была поручена дома надзору гувернантки, а вне дома и при редких девических выездах – покровительству двух теток, из которых одна была двоюродная, стало быть, мало в ней принимала участия, а другая, сама еще прехорошенькая и довольно молодая, занималась гораздо более собою, нежели племянницею.
Утром отец приходил пить чай к дочери, много ее ласкал, расспрашивал о вчерашних выездах и занятиях, о том, что могло ей быть нужно или приятно, исполнял все ее требования и даже прихоти, крестил, целовал (он был очень нежный отец) и уезжал на весь день.
Обедывал он с нею вообще, когда был дома и не имел гостей, но правда, что раз пять в неделю он или был отозван, или сам должен был принимать друзей и сослуживцев своих, а потом нельзя же было и ему не побывать в клубе или в ресторанах, прославленных гастрономическим искусством!
Итак, Марина знала, что у нее есть отец, который ее любит, подобно тому, как каждый из нас мог бы знать, что у него есть своя звезда, хранительница и сопутственница, данная роком, но почти не видела этого отца, как все мы не можем видеть своей звезды.
Марина имела полный досуг, была предоставлена самой себе в эти самые опасные и самые знаменательные годы жизни, где человек знакомится прежде с самим собой, потом со всем, что может привлекать его внимание и порождать его участие.
Гувернантка, женщина добрая, тихая, накопляющая последний десяток заранее назначенного ею количества тысяч русских рублей, чтоб разменять их на французские франки и удалиться с ними на покой в свой родимый городок на берегах Луары, – гувернантка очень заботилась о своей питомице, то есть спрашивала, хорошо ли она спала, оделась ли довольно тепло в ненастную погоду, – и только! Да больше от нее, правда, и не требовалось. Марина ведь кончила свое воспитание с учителями, и ей оставалось только ожидать условного возраста и окончания годичного траура, чтоб явиться формально в свете.
Наставница шила и перешивала свои чепцы, считала и пересчитывала свои будущие доходы, по вечерам вязала или делала филе[3], но все это в одной комнате с Мариною и не спуская глаз с нее. А Марина думала и мечтала!..
Лермонтов рассказал нам своими звучными, музыкальными стихами, как Демон воспитывал княжну[4] в старинном доме и пустом зале ее знатных предков. Смерть, пресекшая скитальческую, неудовлетворенную, тревожную жизнь его, и заодно обаятельную, прелестную сказку для детей, лучшее его произведение в артистическом отношении, эскиз художника, обещавший мастерскую картину, смерть не дала ему докончить рассказ и показать мораль, то есть вывод и заключение такого воспитания.
Но по тому обстоятельству, что его Демон выбрал зеркало в подмогу и способ своего преподавания, можно заключить, что он был дух суетности и тщеславия, питатель женских прихотей и женского самолюбия, и что княжна должна была выйти из его школы отличною кокеткой, посвященной во все таинства науки света и общежития.