Летний вечер мог порадовать и теплом, и мягким светом ещё высоко стоящего солнца. И веселым чириканьем воробьёв, и веселой, шумной игрой детей во дворах. Но как Люба ни пыталась растянуть губы, улыбки не получалось.
— Лето, солнце, теплынь! Надо улыбнуться, надо порадоваться, — твердила она себе.
Да, надо.
Надо бы.
Стоило бы.
Но не получалось…
Просто она устала. Устала, да. Плечи вот ломит, ноги переставлять тяжело, они будто камнями набиты, такой серой галькой, отшлифованной морем. Вроде уставать не с чего — весь день сидела, не тяжести таскала. Просто мало двигалась, да ещё жара, отеки. Полежать бы, задрав ноги на стену. Да только вряд ли получится: столько всего ещё нужно успеть сегодня!
Сощурившись, Люба вспоминала, мысленно заглядывая в холодильник: надо ли в магазин зайти? Белый и новый, агрегат был мал, но отчаянно пуст. Это вспомнилось легко: всё, что было приготовлено, она доела вчера, а из неприготовленного — только чеснок с желтоватым перышком, проросшим в холодильнике непонятно каким чудом.
Значит, и в магазин тоже надо, и готовить придется. Люба выдохнула — показалось, что тяжесть на плечах стала больше, а ноги отяжелели ещё сильнее.
— Надо радоваться! — уговаривала она себя, но всё, на что хватало её оптимизма — разглядывать собственные босоножки.
Они были поцарапанные и немного пыльные. А ещё — неновые. Вздувшиеся на усталых ногах вены только подчеркивали эту неновость. И пыльность тоже. А ещё — необходимость если не педикюра, на который нет денег, то уж мало-мальского внимания к неухоженным стопам.
Люба, покусывая упрямо не улыбающиеся губы, всматривалась в переплетение ремешков и, уже обращаясь к босоножкам, повторяла, как заклинание: «Держитесь! Ещё чуть-чуть, всего-то до конца лета, а там…»
Улыбаться не получалось, зато отвлечься от грусти — вполне: другой пары летней обуви у Любы не было, а тратить деньги сейчас, когда до конца лета оставалось совсем немного, не хотелось. Да и не было их, денег этих. К следующему лету она накопит на новые босоножки, тогда и купит. А сейчас… «Держитесь, хорошие, держитесь!»
В единственные мысли, которые помещались в голове — неприятные, о босоножках, которые могут развалиться, о вечной нехватке денег и усталости — то и дело влезал отголосок утренней неприятности, которая получит продолжение вечером.
Усилием воли Люба прогоняла этот тихий шепоток, крадущуюся тревогу, настойчиво возвращая мысли к стареньким босоножкам: «Надо начать откладывать сразу после Нового года. Или даже раньше?» и по привычке — профессиональная деформация, не иначе — просчитывала, сколько нужно будет сэкономить в месяц, если начать с нового года, а сколько — если с первого сентября.
Это была нейтральная, удобная и даже уютная тема. Считая в уме, сбиваясь и начиная заново, легко не замечать шумных детей и старушек у подъездов. Одни напоминали о Никите, другие — о соседке Матвеевне. А если вспоминать о другой обуви, считать и пересчитывать, то этой темы хватит до самой квартиры. Ведь в шкафу, нарочно не спрятанные в коробку, немым напоминаем, стояли сапоги.
Люба успела весной в какую-то акцию их починить — мастер на углу то ли от скуки, то ли кто ему подсказал, предлагал поздней весной чинить зимнюю обувь. И починка обошлась недорого, и это было бы чудесно — замечательно, если бы была ещё одна пара на зиму. А вот на новые сапоги деньги собирались со скрипом, постоянно возникали какие-то вопросы, требующие финансов и мешавшие отложить то, что отложить было нужно.
Потому и не складывала Люба в коробку старенькие сапоги. Потому и уговаривала босоножки выстоять и не вводить её в траты.
И на фоне мыслей о сапогах и деньгах было удобно не думать о предстоящем разговоре. А говорить не очень хотелось. Даже просто думать было неприятно. Но спрятаться не получится, и разговор заводить придется.
Она ощущала во рту неприятную горечь, будто уже дышала тем запахом, говорила те слова, что нужно будет сказать, и слышала в ответ неприятные фразы, сказанные неприятным тоном, от которого она будет чувствовать себя снова молоденькой и глупой девчонкой, дурно воспитанной, лезущей не в свое дело.
— Вот справлюсь со всеми делами и сразу же сяду за магию! — уговаривала себя Люба, стараясь не замечать ноющее ощущение в желудке, не просто намекавшее, а откровенно скандировавшее об обеде более чем скромном и давно уже забытом, об ужине, которого нет, и для которого даже продуктов не было.
Так, спокойнее.
Люба медленно вдохнула, представляя, как усядется в любимое кресло…
Как возьмет в руки тонкие стальные спицы…
Как при первом прикосновении они будут холодить ладонь…
Как будут послушны её воле и станут успокаивающе позвякивать…
Как она, Люба, будет творить, и можно будет не думать о насущном, творить и дышать полной грудью, творить и жить той волшебной, сказочной, чудесной жизнью, где главные дела — примерять бальные платья и кружиться в танце, а не… Вот, кстати, она так и не решила, какое же обращение к дамам выбрать: фру или фрау?
Старые босоножки мерно щелкают твердой подошвой об асфальт, дом уже совсем близко, а на душе теплеет: надо решить, как благородную даму лучше величать? Немецкое «фрау» Любе не нравилось, а вот «фру»… Что она помнила про фру? Это из «Муми-троллей», кажется, которых она когда-то давно читала сыну. Или там было как-то по-другому? Фрекен?
Ну вот уже и её двор. И это и хорошо, и плохо.
Хорошо, потому что дома её ждёт Тефик, самое жизнерадостное существо в мире, — Любе наконец удалось улыбнуться. Ещё — потому что босоножки продержались этот день и, если так, то, наверное, выдержат и до конца лета. И ещё потому что Люба вытянет уставшие ноги и скоро поест.
И плохо, потому что придется готовить из ничего или идти в магазин, придется выгуливать Тефика, хотя ноги воют от тяжести, и что-то ещё… Что же ещё? Кажется, сегодня Димкина очередь мыть плиту и раковину в кухне? Значит, ещё уборка.
Да, вот такая баррикада дел, и за ней почти не видно того, самого неприятного — разговора с Матвеевной, от мысли о котором что-то внутри кололось, как вязаный из грубой шерсти шарф.
Ничего. Выстоим! В первый раз, что ли? Надо чуть-чуть перетерпеть.
Люба выдохнула, касаясь электронным ключом домофона. Тот тонко пиликнул, и она нырнула в сумрачную прохладу подъезда. Люба привычно задержала дыхание, но плотная вонь из темного провала без двери — входа в подвал — всё равно осела противной пленкой на языке, и пришлось, как и всегда, поторопиться.
Хорошо бы, ничего неожиданного этим вечером не случилось, а то ведь разные бывают случаи. А ей хватит и тех неприятностей, которые сегодня, как и в любой день, неизбежно произойдут.
Раз ступенька, два… Идти — аккуратнее, чтобы не порвать истершиеся ремешки босоножек.
Пролёт и ещё один…
И вот уже можно нормально вдохнуть, сглотнув гадкое ощущение во рту, и порадоваться, что въевшийся в стены сигаретный дым и вонь кошачьей мочи в кои-то веки почти не ощущаются. Неужели в подъезде сделали уборку?
Но на всякий случай Люба смотрела перед собой, стараясь проверить чистоту вечно грязного пола с оббитой коричневой плиткой. Чтобы не портить впечатление. А то вдруг показалось?
Лай Тефика Люба расслышала уже на втором этаже, и та улыбка, о которой она твердила всю дорогу домой, легко набежала на лицо. Шаги сами по себе ускорились, а ноги стали легче. На свой третий этаж она забралась запыхавшаяся, но счастливая: вот они, первые лучики радости — как же это приятно, когда тебя так любят, так встречают!
Люба поспешно открыла дверь квартиры, и Тефик заскакал вокруг, запрыгал на своих умильно тонких ножках, гавкая и задыхаясь от радости. Придержав ремешок сумки, она подняла собачку на руки, и мокрый язык прошелся по лицу хозяйки быстро, жадно, хаотично. Она сморщилась, засмеялась, уворачиваясь. Холодный собачий нос тыкался ей в шею, хвост, вертящий туловищем из стороны в сторону, только что не вырывал маленькое тельце у хозяйки из рук, и вся эта радость обрушивалась на Любу волной цунами.
— Ну-ну, мой сладкий, — бормотала она с улыбкой, гладила выпуклый лобик и прижимала к щеке шелковистую мордочку пса, счастливая его счастьем.
— Я его придушу когда-нить, — процедила Людка, выплывая из кухни с кастрюлей, которую держала полами засаленного халата, открывая толстые, в наплывах жира ноги. — И гавкает, и гавкает всё время!
Любовь перестала улыбаться, когда подняла взгляд на соседку, и крепче прижала к себе вертящуюся собаку.
— Только посмейте! — сказала тихо и зло — она не позволит себя запугивать. — У меня связи в прокуратуре!
— Ой, ой, ой! — пренебрежительно покачала головой соседка, скрываясь за своей дверью.
Пренебрежение было напускным — Люба знала точно, что душить Тефика Людка не станет, раз сказала об этом вслух. Слишком она труслива, слишком боится возможных последствий. А связи в прокуратуре, какими бы призрачными они ни были, — бывший однокурсник Димки, с которым он давно не общался — были весомым аргументом. Людка скорее поступит подло и тихо накормит отравой. Такой поступок вполне в её характере. Но оставалась надежда, что всё же трусость в этой туше сильнее ненависти.
— Ч-ш-ш, — шептала Люба, почесывая собаку за ухом, и, не разуваясь — она давно перестала относиться к общему коридору как к дому, — пошла к своей двери. На ходу шептала то ли псу, то ли себе: — Я не дам тебя в обиду, не дам!
Проходя мимо двери Матвеевны, стукнула локтем в филёнку, проговорила: «Валентина Матвеевна, собираюсь идти с Тефиком гулять, зайду в магазин. Вам что-то купить?» — и, опустив вертлявого пса на пол, отперла свою дверь.
Повесив сумку на крючок у входа, покопалась в ней и вытащила кошелёк и пакет для похода в магазин. Телефон брать не стала, только выключила звук, чтобы Димка не услышал какого случайного звонка и не стал ломиться в закрытую дверь. Вздохнула, глянув на холодильник. Есть хотелось до рези в желудке — хоть бы чашку чая выпить, что ли? Но это — ставить чайник, мыть руки, ждать, пока заварится. И тогда придется отложить поход в магазин, а за продуктами все равно идти нужно, и, значит, она провозится со всеми делами и не успеет сесть за спицы. Так что лучше прямо сейчас выгулять собаку и заодно заглянуть в магазин.
Люба устало глянула на Тефика, который сидел у порога и, вывалив язык, улыбался счастливой собачьей улыбкой, всем видом демонстрируя готовность идти на прогулку. Она сняла поводок с крючка, присела, защелкнула его на ушке ошейника и погладила счастливого пса, пружинисто вскочившего на ноги и снова вертевшего хвостом.
— Идём уже, радость моя! — поднялась и вывела собаку в коридор.
Огляделась. Никого не увидев и не услышав, заперла дверь. И снова огляделась, подергала ручку, проверяя хорошо ли закрыто. Отдельно проверила, не забыла ли ключ в замке и на месте ли кошелёк.
Матвеевна уже ждала, стоя в дверях своей комнаты.
— Мне хлеба чёрного, четвертинку, ну ты знаешь какого, — строго проговорила она, не здороваясь и не пытаясь быть вежливой, и протянула гладенькую купюру. — И два яблока.
— Валентина Матвеевна, — качнула головой Люба, наматывая поводок на руку, чтобы Тефик не ворвался в приоткрытую дверь соседки, — ну неужели я вам не отрезала бы хлеба?!
Это баранье упрямство старухи чем дальше, тем больше выводило Любу из себя. Она с трудом сдерживала раздраженный крик — ну что за демонстративность? Но та в ответ лишь недовольно поджала губы:
— Вот ещё. Я не нищенка на паперти.
— Ну хорошо, хорошо, — быстро сдалась Люба, прекращая разговор предсказуемый, как восход солнца, и совершенно бессмысленный, как попытка не пустить солнце на небосклон.
Она уже жалела, что затронула эту тему, да и снова злилась на себя — пора бы уже привыкнуть. И перевела разговор на другое:
— Яблок каких хотите: желтых или зелёных?
Старушка пожевала губами, раздумывая, и решила:
— Жёлтых, наверное. Только, Любовь, некрупных! — строго наказала напоследок, и Люба опять почувствовала себя школьницей младших классов. Ну за что ей всё это?!
— Хорошо, — кивнула. — Моющих никаких не надо?
— Нет. Иди уже.
Люба промолчала, сдерживая не только гримасу, но и тяжелый вздох — этот королевский тон из уст соседки её тоже злил. Но не воспитывать же её, старуху? Тем более сегодня. И, потянув за поводок, пошла к выходу из квартиры. А Матвеевна осталась стоять у приоткрытой двери своей комнаты, прислушиваясь к Любиным шагам.
«Вот и хорошо! — мысленно уговаривала себя Люба, следуя за Тефиком сначала по подъезду, а потом по двору, и дальше — по улице. Пёс засовывал нос в каждую дыру, «читая» последние новости — где пробегала собака, где сидела кошка и чем соседи кормили голубей. — Поговорю с ней сразу, как приду, и не буду весь вечер мучиться».
А на сердце всё равно было тяжело, и Люба, потирая живот — бунтующий желудок никуда не делся, — провела в магазине на десять минут больше, чем было нужно. Не то, чтобы она без дела ходила от прилавка к прилавку, но… Размышления над уцененной булочкой, которую можно было съесть прямо сейчас, пока выгуливает пса, затянулись до неприличия. Просто заодно она искала в себе силы не злиться на грубую заносчивую старуху, от предстоящего разговора с которой не ждала ничего приятного.
Булочка стала удачным экспромтом, позволившим оттянуть время возвращения, немного притушить голод и до изнеможения нагулять собаку. Тефик устал первым и потянул её домой, и Люба с неохотой, медленно, уже не тревожась дурными запахами подъезда, поднялась в квартиру.
Хотелось постоять у двери, а лучше посидеть, или даже пойти ещё немного прогуляться, но тянуть было бы глупо — у Матвеевны острый слух, и она, скорее всего, уже услышала, что Люба вернулась. Поэтому, выдохнув, как перед прыжком в прорубь, она решительно постучалась к соседке и повела довольного, вывалившего розовый язык Тефика в ванную мыть лапы.
Маневр со стуком был отработан многими годами соседства: старушка не выходила из комнаты, не поправив одежду и не причесавшись. И вообще, без особой нужды не выходила. Поэтому и на стук отзывалась не сразу. И поэтому стоило её вызывать заранее.
Это было правило Валентины Матвеевны из того же списка, что и «угощения и подарки не принимаю!» Это правило, с которым Люба по молодости пыталась бороться, переставало действовать крайне редко и в исключительных случаях, например, в честь какого-нибудь праздника, например, Восьмого марта или Нового года. Да и то ненадолго.
Когда Тефик уже семенил из ванны, дверь соседкиной комнаты была приоткрыта, а сама баба Валя стояла на пороге, как часовой.
— Вот сдача, а вот покупки, — Люба вложила в её сложенные ковшиком руки деньги и продукты.
— Спасибо, Любовь, — вежливо и немного мягче, чем, когда давала поручения, проговорила соседка.
Но тон всё равно был сродни снисходительной похвале глупенькой прислуге, а не сделавшей доброе дело соседке. И это опять злило и даже обижало. И Любе не хотелось затевать разговор, который она, несмотря ни на что, должна была начать.
Чутко уловив паузу, Матвеевна спросила:
— Что-то хотела?
И опять этот тон. Ну точно королева, которую отвлекли от дел государственной важности…
— Да, — со вздохом ответила Люба, сворачивая поводок. — Можно, я войду?
Матвеевна недовольно пожевала губами — она не любила пускать к себе гостей, — но всё же посторонилась и дала нежеланной гостье пройти. Люба, между прочим, тоже не любила бывать у Матвеевны, и потому прикрыла глаза, прежде, чем сделала два шага вперёд. Она знала, что увидит, и хотела приготовиться.
За спиной закрылась дверь, щелкнула задвижка, которую хозяйка комнаты называла «шпингалет», Тефик потянул за поводок, желая что-то исследовать, и Любе пришлось-таки смотреть по сторонам.
Но, как и всегда, она была шокирована: жуткое сочетание идеального порядка, когда каждая вещь лежит по линеечке на строго отведённом месте, и чудовищной грязи никого не могло оставить равнодушным.
Идеально ровно застеленная кровать, на которой — три подушки, одна на другой, от большой к маленькой. Рядом, строго под прямым углом и н на миллиметр в сторону — тумбочка. Старая, облезлая, с отслоившейся, порыжевшей полировкой, на ней — ряд пузырьков, флакончиков и бутылочек с лекарствами, выстроившихся по росту.
На столе, покрытом темной, как запекшаяся кровь, скатертью, стопка фотографий в рамках. Они лежат строго по размеру, от большей к меньшей, такой аккуратной пирамидкой, чем-то похожей на мавзолей. И зачем старухе эти фотографии — непонятно.
На столике у входа — посуда. Четыре разномастных чашки. Они стоят по росту, и ручки повернуты в одну сторону. В широкой старой кружке, алюминиевой, с гнутой ручкой, — вилки и ложки. Эти тоже стоят аккуратно, букетом — ложки направо, вилки налево. По центру три ножа. И тоже по росту.
Люба знала, что внутри столика, за хлипкими дверцами — кастрюли, сковородки, пара мисок и старый бидончик для молока. И вся эта посуда тоже в стопочках, и тоже от большой к меньшей, по росту. И ручками повернуты в одну сторону. Как чашки.
От этого порядка веет чем-то маниакальным, нездоровым. И Люба тяжело сглатывает и отводит взгляд.
Но взгляд тут же натыкается на маленький диван с лоснящимися, почерневшими ручками и продавленными подушками. Не дай бог на это присесть или даже дотронуться, и плечи сами собой передёргиваются.
В ту же копилку добавляется омерзение от давно немытого, заросшего с улицы пыльной паутиной окна, что глядит пустым, полуслепым глазом из каймы старых, грязных, но уложенных аккуратными складками — да, да, от большей к меньшей! — штор. Старый же шкаф, входная дверь, клеенка на столике — всё засалено бесконечными касаниями до сплошного черного цвета. Крашеные стены, такие же грязные, но с протертой чистой полосой, где их касается палец… Коричневый, никогда не видевший побелки потолок с черными углами. И голая лампочка на перекрученном шнуре, свисающая в центре комнаты. Она едва пропускает свет из-под тысячекратного слоя мушиных точек и почему-то вызывает ассоциации с вытрезвителем, где Люба никогда не бывала.
Она много раз предлагала купить хоть самый простой абажур, постирать шторы, почистить старенький диван, отмыть мебель и стены, но Матвеевна всегда наотрез отказывалась:
— Мне всё равно не видно, а шторы ты и украсть можешь.
Люба уже давно молчит и не суется с глупыми предложениями, но вот это чувство, когда ты от чистого сердца готов помочь слепой старухе, а в ответ слышишь обвинение в воровстве, которого нет, не было и быть не могло, до сих пор неприятно холодит душу и замораживает язык, порывавшийся предложить помощь.
Нет, она всё понимала: Матвеевна не любила свою немощь, а грубостью отгораживалась от доброхотов, держа всех на дистанции. Она же не только Любу гнала. Немолодые женщины из социальной службы, что иногда приходили к соседке, мялись на пороге, порываясь бодро отбарабанить свою речь, но спотыкались на каждом слове под строгим невидящим взглядом Матвеевны. А кому удавалось пробраться в комнату старухи, довольно быстро выскакивали оттуда красные, распаренные, с одуревшим выражением лица. Некоторые — и вовсе в слезах. Люба грустно усмехалась, видя поспешное бегство социальных дамочек — она тоже поначалу плакала. Теперь… Теперь чаще злилась и избегала соседку.
Возможно, в чём-то старуха была права, когда подозревала всех и каждого. Но с Любой она была знакома давно и уже могла бы поверить, что за столько лет…
Тефик всё тянул поводок, пытаясь пробраться под стол, под таинственные своды темно-красной, как запекшаяся кровь, и грязной, как всё в этой комнате, скатерти. И Любе в попытке удержать равновесие в прямом и переносном смысле поневоле пришлось искать, на чём бы приятном остановить хотя бы взгляд, если уж дотронуться ни к чему нельзя.
Нашла.
Относительно новый и потому ещё чистый предмет — прямоугольная пластиковая корзинка с моющими средствами. С такой удобно ходить в места общего пользования, то есть в ванну: ничего не вываливается и всё под рукой, а для слепой старухи такое особенно полезно. Эту корзинку Люба сама же…