~ затруднение или неспособность человека точно описать собственные эмоциональные переживания и понять чувства другого человека ~
I've just begun
Having my fun! (yeah)
Britney Spears, “I've Just Begun (Having My Fun)”
Я был незначительным предметом в его жизни. Зеркалу в ванной он уделял несоизмеримо большее внимание. Если я попадался на его пути, он огибал или перешагивал меня, как собаку. Может быть, я пытался заговорить с ним, а может, даже не пробовал. Я не помню. Это было в прошлой жизни. И все-таки однажды он меня заметил…
Это был осенний день, начало учебного года. Сидя на полу, я рисовал в разложенном передо мной альбоме. Дверь в комнату была приоткрыта. Я услышал, как вернулся отец. Он был не в духе. Швырнул ботинки, грубо ответил на приветствие матери. Мать скулила, а он слонялся по всему дому, несколько раз метнувшись мимо моей комнаты. И вдруг остановился, заметив меня. Он подошел и, ухватив за плечо, поднял меня на ноги. Начал рассматривать мое лицо так, словно видел впервые. Я смотрел на него в ответ, и мне это нравилось, – я уже понимал, что он очень красивый, хотя еще не догадывался, что и я тоже.
Вероятно, именно тогда у него возникли планы насчет меня, он даже намекнул, что в субботу возьмет меня с собой «прогуляться», однако в тот же вечер я ощутил недомогание. Пару дней я не обращал внимания, так же как моя мать не обращала внимания, но в пятницу мне стало совсем плохо, и прямо из школы меня забрали в больницу, где диагностировали пневмонию. В итоге я задержался в лечебнице надолго. Хотя меня мучили уколами, в целом там было неплохо. Я познакомился с несколькими детьми примерно моего возраста, и мы неплохо проводили время, играя. Когда меня выписали и мать пришла забрать меня, я даже расстроился.
После болезни я был дохловатый и отощавший, но отец поразмыслил, стоя надо мной, и решил:
– Сойдет.
И мы отправились «прогуляться». Шел дождь, я плохо себя чувствовал, не понимал, зачем мы куда-то едем, если вышли прогуляться, и плакал (в том возрасте я был тот еще плакса, и скулил, как щенок, по поводу и без). Раздраженный, отец начал кричать на меня. Я испугался и вжался в сиденье. Тогда он посмотрел на меня и улыбнулся:
– Не бойся. Все хорошо.
Я не поверил ему. Хотя я не мог предугадать последующее, но меня наполнило острое тревожное чувство. Мне было невыносимо смотреть на отца, на серые темнеющие улицы за окном, оставалось только исчезнуть. Мое сознание сжалось в крошечную точку, почти погасло.
Дальнейшее вспоминается фрагментарно. Большая комната, мерцающий желтый свет. Мне холодно, и я дрожу, даже не могу вспомнить, в какой момент я оказался голым.
– Правда, он хорошенький? – спрашивает мой отец и гладит меня по голове.
Их трое или четверо, но мне с перепугу кажется, что десяток, и, прижимаясь друг к другу боками, они обступают меня непробиваемой живой стеной. Они соглашаются с моим отцом: я действительно прелесть, и мне хочется превратиться в самое уродливое, отвратительнейшее существо на свете. Отец отступает, и сразу кто-то касается моей шеи. Внешне я неподвижен, но внутренне ударяюсь в паническое бегство – прочь от этого желтого света, в спасительную ослепляющую темноту.
Теперь я ничего не вижу, и это хорошо, но я не могу прекратить ощущать их прикосновения, хотя изо всех сил стараюсь ничего не чувствовать. Я не понимаю, что происходит и почему это внушает мне такое отвращение, отчего мне так страшно, и больно, и стыдно, – ужасающе стыдно. От этого стыда я весь обугливаюсь. Меня хватают и переворачивают, мне приказывают, и я как механическая кукла – послушная и бездумная. И безмолвная. Я жду, когда же это закончится, но, кажется, все будет длиться вечно, вечно.
И все же я нашел себя: оставленным в покое, но все еще чуждым самому себе, нафаршированным болью. Только мой отец был поблизости. Я стоял в ванне, а он поливал меня душем, монотонно повторяя:
– Все в порядке, все в порядке. И потом, твое лечение обошлось нам недешево.
Я не говорил с ним, только смотрел на белую кафельную стенку, на то место, где к ней пристал маленький кусочек розового мыла. Отец завернул меня в полотенце, унес из ванной, положил на кровать и накрыл одеялом. Я не помнил, чтобы когда-либо прежде он был так заботлив. Он поцеловал меня в лоб и сказал, прежде чем выйти из комнаты:
– Ты молодец.
Я так не считал.
Я был обессилен, не способен и шелохнуться. Я нуждался в сне, но держал глаза открытыми, и из них медленно сочились слезы – странно, я же совсем не чувствовал себя несчастным. Во мне была та же мертвая темнота, что окружала меня. Может быть, эти слезы были от физической боли: болело как будто бы уже все. Во рту оставался солено-горький вкус, и хотелось пить, или сблевать, или и то и другое одновременно. Ночью я глаз не сомкнул, потому что боялся, что кто-то из них подойдет ко мне, пока я сплю.
Утром отец отвез меня домой. В пути мы не разговаривали, мать встретила нас молча, дом был тихий-тихий, – как будто все заключили договор о беззвучии. Воскресенье я провел, лежа на своей кровати, – не испуганный и не печальный, но тотально безразличный. Они оба – мать и отец – не приближались ко мне, и это было лучшим, что они могли для меня сделать. Мое прошлое – все, что предшествовало той ужасной ночи, – обнулялось. Постепенно, постепенно, пока не исчезло совсем, и я стал как чистый лист, пригодный для любых буковок. Впрочем, не такой уж и чистый. Иногда я вслушивался, пытаясь уловить материнский плаксивый, истеричный голос, но в тот день ей было нечего сказать.
В понедельник я пошел в школу. Все было обычным, но словно бы менее реальным. Я пытался почувствовать прежний интерес к урокам, поговорить с приятелями, но меня придавило толщей апатии. Я гадал – другие дети заметили? Да, они заметили, ощутили что-то, потому что отошли от меня и больше не приближались. Я перестал быть одним из них. Я стал другим.
Вечером мы ужинали вдвоем с матерью, потому что мой отец, как обычно, где-то шлялся. Она невидящими глазами смотрела в стол, позабыв о моем присутствии. Ее влажный обожающий взгляд был не для меня. Рано утром, когда вернулся отец, я услышал, как она плачет, вскрикивает. Он разговаривал с ней отрывисто и холодно. Я слышал это не впервые, но впервые вот так: понимая каждое слово. Взрослый мир был ужасающе ясен теперь. Но в любом случае мне было плевать на этих двоих.
«Прогулки» повторились еще несколько раз. Я никогда не сопротивлялся и никогда не возражал. Мой отец наблюдал происходящее спокойно, и, мне думалось, я тоже должен быть спокоен. Я тренировал себя – быть металлическим, неуязвимым. Не знаю, возникало ли у отца чувство вины, понимал ли он, что его поступки были неправильными. Возможно. Не потому ли он, восемь лет не замечавший моего существования, вдруг начал разговаривать со мной и даже выражать ко мне симпатию – особенно после, когда я снова оказывался в той темной спаленке, уже привычной. Тесное помещение со временем начало вызывать ощущение покоя: все закончилось, можно просто уснуть. Впрочем, попытки отца подружиться со мной быстро прекратились, стоило ему упереться в стену. Я просто молчал. Не разговаривал я и с матерью, замкнувшись совсем. И «прогулки» прекратились.
Я не помню наличия у себя душевных страданий. Мои чувства спрятались, и с ними весь интерес и любопытство к миру. Я бросил рисовать, читать, а в школе выполнял лишь то, что меня заставляют выполнить, и ничего сверх того. Отец и мать не обращали на все это внимания, что меня вполне устраивало. После уроков я не торопился домой, долго слоняясь по улицам. Я видел этих только за ужином (чаще – одну мать), а после убирался в свою комнату.
Однажды в школе, после последнего урока, меня подозвала учительница и начала осторожно расспрашивать: не обижают ли меня папа или мама, и все такое прочее. Нет, сказал я, все хорошо (какие мама и папа?). Она улыбнулась, лед растаял в ее глазах, и я понял, что это был правильный ответ, тот, который она хотела услышать, который был удобен всем, включая меня. Она потребовала, чтобы я делал домашнюю работу, и позволила мне уйти. Я начал выполнять домашнюю работу, а вскоре снова забросил, но больше меня ни о чем не спрашивали.
Мне было десять, я шел из школы. Самое начало сентября, страшная духота. Возле притормозила машина. Сидящий в ней мужчина окликнул меня. Я остановился, рассматривая его в полной уверенности, что видел этого человека раньше. Одет он был прилично: голубая рубашка, костюм, галстук, несмотря на жару.
– Поедешь со мной? – спросил он, и я вспомнил его.
Я раздумывал всего несколько секунд, вернее, пытался заставить себя подумать. Но в голове была космическая пустота. Так что я просто сел в машину. Мне и сейчас сложно понять, почему я согласился. Вероятно, мне было все равно, где и с кем быть. Или же мне хотелось выйти из окружающих меня беззвучия, безлюдья, оставить ненадолго свою немоту.
В машине он сказал, что его имя Девер, но позже я узнал, что его зовут Дитрек. Дитрек привез меня… в тот самый дом. У меня возникло странное ощущение: как будто, сделав обширный круг, я вернулся на свое место. Люди находят комфорт в привычных вещах, даже если они совершенно отвратительны.
На кассете, которую он включил, Девер-Дитрек возился с каким-то мальчиком примерно моего возраста. Мне вполне понравилось, как он облизывал меня, но когда он начал засовывать в меня свою вонючую сосиску, я заорал от боли.
– Все в порядке, – сказал Дитрек. – Позже станет терпимо.
Я поверил ему, потому что мальчик на видео, казалось, боли не испытывал. Прошел час или больше, Дитрек истекал потом, растеряв весь внешний лоск, а я отворачивал лицо, пытаясь не вдыхать его запах. Каждый раз, когда он перекладывал меня в другое положение, я ощущал, как простыни противно липнут к влажному телу. Дитрек был не злым и не добрым, не грубым и не нежным. Никаким. И мне самому было плохо и в то же время совершенно никак, одновременно больно и бесчувственно. По комнате летала муха, я закрывал глаза, вслушиваясь в ее жужжание, и в этом монотонном звуке растворялись все мои мысли. Я сдал себя в аренду, перестал быть собой на время.
Потом мы пили кофе. То есть он пил кофе, а я – горячий шоколад («Кофе детям нельзя», – сказал Дитрек, и я закатил глаза, как будто уже понимал в этой жизни до хрена как много). Болтали ни о чем. Он все время боялся, что придет женщина, с которой он жил тогда, хотя точно знал, что в это время она не появится. Я не глядя мог сказать, что моя кружка зеленая, что на ней нарисован подсолнух с желтой серединой и оранжевыми лепестками, но почему-то про Дитрека ничего не смог бы рассказать – какого цвета его волосы, глаза. Когда я смотрел на него, я видел непроницаемую серость, слишком скучную, чтобы я смог сосредоточить на ней свое неразвитое внимание. Провожая меня, Дитрек смущенно сунул мне в карман деньги. Похлопал меня по плечу, пытаясь казаться дружелюбным. Я ушел не прощаясь.
Через неделю он позвал меня снова. И снова. И снова. И не только он. Я узнавал правила Мира Извращенцев. Первое: ни один из извращенцев не похож на извращенца. Они заурядны. Они одеваются как все. Они не ведут себя разнузданно, пока не запрут дверь. Они хранят свои увлечения в тайне, и это получается у них хорошо. Второе: с ними легко. Их отличает невесомая бездумность. Ты не можешь их ранить, и возникает ложное ощущение, что они не могут ранить тебя. Их взгляды пусты, разговоры поверхностны, и ты тонешь, как в облаке. И для тебя все становится легким, лишенным последствий, возможным. И третье, основное: если ты позволяешь одному из них прикоснуться к тебе, скоро ты обнаружишь, что к тебе тянется множество липких рук. Ты либо сбегаешь от них всех, либо остаешься со всеми – и тогда с тобой можно все.
У каждого из них были свои заморочки. Был один дяденька, который трахал меня с такой силой, что я орал на весь дом. Другой обожал дрочить, засовывая себе в член разные предметы, вроде спиц или шариковых ручек, – все бы хорошо, если бы он не считал, что я должен присоединиться к его празднику жизни. Были два братца, которых привлекал исключительно формат тройничка. Все ради «случайных» соприкосновений и возможности пялиться друг на дружку в действии. Когда я предложил им уже наконец потрахаться без прослойки в виде меня, они были шокированы: «Это извращение!» Еще один любил, когда во время ебли на его шее затягивали веревку. Забавно, что страха случайно придушить его я не испытывал.
Иногда – не дольше чем на секунду – у меня возникало понимание, что я скольжу по наклонной. Но я не пытался остановиться. У меня не было на то ни сил, ни желания. Тревога за себя не могла преодолеть одолевающую меня апатию. Да и не всё было так плохо. Что бы ни происходило в постели, вне ее со мной обращались как с ребенком, что мне нравилось, пусть ребенком я себя уже не чувствовал и не считал. Они могли накормить меня ужином, посмотреть со мной какой-нибудь фильм (порнографические не в счет). С одним мы как-то ездили на пикник – далеко за город, сводя к нулю вероятность нарваться на знакомых. Посторонние люди, должно быть, принимали нас за отца с сыном, тогда как у меня не осталось и сантиметра на теле, который бы он не излапал, не обкончал или не обмусолил. Я был полностью грязным.
Сейчас я понимаю, что в то время мне отчаянно не хватало близости взрослых. И я был согласен принять ее даже в самом искаженном и извращенном виде. Но к этим взрослым у меня не могло быть ни доверия, ни уважения, и я оставался с ними напряженным и настороженным, как маленький ожесточенный зверек.
У меня уже были деньги, но я еще не знал, на что их тратить. Они жгли мне руки, и я был готов обменять их на что угодно. Я покупал игрушки, которые были мне не нужны; книжки, которые не читал; сотни жвачек – я запихивал их в рот по десять штук сразу или бросался ими в ленивых голубей, прохаживающихся возле школы. Потом жвачки подбирали школьники.
Я все время ужасающе скучал и только и ждал, когда меня позовет кто-нибудь. Даже томясь одиночеством, на одноклассников я взирал с безразличием. Однажды мне таки понравился мальчик из параллельного класса, и я попытался обратить на себя его внимание. Это закончилось скандалом и выговором за то, что я поступил плохо, – без объяснений, что именно из того, что я сделал, было плохим. Я ничего не понял. Этот эпизод вспоминается очень смутно. Вероятно, я действительно совершил что-то непристойное, хотя не думаю, что у меня было такое намерение. Я просто не знал, как мне следует поступить. В результате я добился лишь того, что настроил против себя всех в пределах досягаемости и стал врагом номер один для двух классов – собственного и класса того мальчика. Очередное доказательство, что люди не прощают ни одной ошибки.
У меня появился весомый повод для прогулов школы: мне там совсем не рады. Да и дома я порой не появлялся по нескольку дней. Мне было уже двенадцать. Как-то утром, когда я чистил зубы, в ванную вошел отец и запер за собой дверь. Он присел на край ванны и пристально уставился на меня, старательно его игнорирующего.
– Я знаю, чем ты занимаешься, – сказал он.
Я тоже был прекрасно осведомлен, чем занимается он. Яблочко от яблони… тебе понадобилось два года, чтобы сообразить, как много между нами родственного сходства?
– Я хочу тебя предупредить. Будь осторожен с ними. Они могут говорить тебе что угодно, обещать что угодно, но на самом деле они всего лишь похотливые, расчетливые твари, и ты всегда будешь для них только вещью, выбрасываемой после использования. Улыбайся им, но помни, кто они такие, и относись к ним соответственно. К людям вообще. Их цель – урвать от тебя побольше, а твоя цель, соответственно, сорвать хороший клок шерсти с них. Получай больше, но никогда – меньше. Потому что в этом случае ты проиграл. Тебе хватит хладнокровия, цинизма?
Я с отвращением выплюнул пасту и посмотрел на него с этакой ухмылочкой, подходящей испорченному ребенку. Тебе хватило хладнокровия и цинизма, чтобы начать все это прежде, чем ты задал мне этот вопрос, папочка. Так какая разница сейчас?
Мой взгляд был все же недостаточно колючим, чтобы ранить его. Он смотрелся нелепо вот так – сидя на краю ванны в дорогом, идеально сидящем на нем серебристом костюме. Элегантный и изысканный, он походил на руководителя компании с вековой историей, а по факту был куда ближе к придорожной проститутке. Его моральные принципы были не так аккуратны, как его прическа, перепутались и полопались, словно гнилые нитки, и он давно уже не мог отличить пристойное от аморального, добро от зла, и ночь стала для него днем.
Я вспомнил своих «приятелей». У них была нормальная работа, жены, дети. Если смотреть из зрительного зала, казалось, они одеты безупречно, но я наблюдал их из-за кулис и видел огромные бреши, сквозь которые проглядывали их волосатые задницы. У меня был облик ребенка, но иногда я ощущал себя маленьким старичком. Все было не таким, каким оно казалось. Или казалось не таким, каким было. Я начинал забывать, что первично – восприятие или предмет. С каждым днем я запутывался больше.
– Ответь мне, – потребовал отец, но я впал в оцепенение – не говорил и не двигался, только рассматривал его.
Долгое время я отводил от него взгляд, так что теперь вбирал заново черты его лица, оттенок его глаз – скорее голубой, чем серый. Цвет глаз у нас был разный. Ему было уже далеко за тридцать, но его кожа оставалась белой и гладкой, как фарфор. Его красота производила впечатление искусственности, почти противоестественности – и, против моей воли, он заставлял меня хотеть быть похожим на него, обрести его безразличие и отчужденность. Моему желанию уподобиться ему противостояло презрение. И все же… я должен был его ненавидеть, но мне все еще отчаянно хотелось его любить. У него было то, чего не было у матери. Совершенство. Пусть только внешнее, но оно заставляло меня забывать о том вреде, который он причинил мне. Я точно раскалывался надвое. Красота может быть насилием, средством манипуляции. Она – оружие, всегда нацеленное в сердце. Она может разрушить твою волю. Я это понял. И просто сбежал от него – сдвинул щеколду и вышел.
Но его слова пробудили во мне беспокойство, которое с каждым днем грызло меня все ожесточеннее. Отец оставил в моей комнате справочник «Венерические заболевания», который я прочитал, хотя до того едва ли брал в руки книжку. То, что я узнал, повергло меня в ужас. Мне представилось, что болезни уже расцветают в моем теле пурпурными, сочащимися ядом цветами.
На фоне общей нервозности стеклянный купол, которым я окружил себя, истончился. Издевки и тычки одноклассников, прежде меня не достававшие, начали злить и раздражать, порой оказываясь по-настоящему болезненными. Получив долгожданную реакцию, задиры умножили свои усилия, и выяснение отношений с последующей дракой стало регулярной частью моего школьного дня. Я был тощим и хилым, но ярость заставляла меня забывать о здравом смысле, бросаться на врагов, победить которых я был не в силах, в итоге получая еще больше. Учителя, «приятели» и мать будто не замечали моих незаживающих синяков. Отец к тому времени уже скрылся за горизонтом, где, может быть, нашел свое счастье и людей, согласных купить его за большую сумму. Сам факт его ухода меня не беспокоил, но я еще не понимал, чем это чревато для меня.
Слегка побитый, но не впадающий в уныние, хотя бы потому, что приближались летние каникулы и один из моих «приятелей» пообещал увезти меня за город, в один солнечный день я вошел в книжный магазин и на стойке с журналами увидел ее. Можно сказать, я влюбился с первого взгляда – и попутно сдался с потрохами ослепляющему блеску отретушированной красоты, стекающей со страниц глянцевых журналов.
Девушка была запечатлена в типичной для того времени модельной позе: одно бедро, приятно округлое, слегка отставлено, в него упирается ладонь. Ярко-розовые ноготки так и сверкали. Ее звали Ирис (я прочитал на обложке). Как цветок. Слишком короткое имя для такого великолепия. У нее были длинные рыжевато-каштановые волосы, большие зеленоватые глаза, подведенные так, что они казались по-кошачьи раскосыми, и открытая, широкая улыбка, от которой потеплело внутри даже у меня, вечно таскавшего в груди кусок л…