Часть третья. Падение

Умар ар-Рахим разменял 22-й год, помощником известного лекаря стал не вчера, и вполне разделял мнение своего почтенного наставника: всех не нажалеешься. Болезни и раны не поражают лишь нечестивых и неправедных, в противном случае не было бы нужды в людском правосудии, и наш бренный мир бы совсем иным. Время идет своей чередой и изо дня в день матери убиваются у постели единственного чада, дети — у одра родителей, недуг становится между влюбленными, чтобы вскоре разлучить их. Смерть и скорбь, которые ты не можешь предотвратить, страдание и слезы, которые не можешь облегчить, — тяжкое бремя, но если сопереживать, распахнув душу, по каждому, то не выдержит уже твое собственное сердце.

И все же, юного наложника наместника благословеннейшего эмира было как-то пронзительно жаль!

Может быть оттого, что мальчик не ныл и не капризничал, покорно снося все, что с ним делали. Лишь иногда, когда думал, что никто не видит его, тихонько плакал… И совсем не походил на избалованное изнеженное созданье, которое можно было ожидать, исходя из противоречия между тяжестью наказания за неповиновение господину и положением любимца.

Атия болел долго и тяжело. Жар не подымался до бреда или беспамятства, но упорно отказывался проходить, держась на одном и достаточно высоком уровне не первую неделю. Ожоги сходили с тонкой нежной кожи настолько медленно, как будто задались целью поставить рекорд, а в желудке не задерживалось ничего, кроме пары ложек какой-нибудь пустой мешонки. Его поили чаями и отварами, чтобы избежать обезвоживания, но на такой диете мальчик исхудал до состояния тени, и несмотря на все лечение, ослаб еще больше, чем сразу после наказания.

Ему было больно глотать, разговаривать, двигать руками, мучили боли в груди, измученном кишечнике и желудке. Беспомощно вытянувшись на мокрых от липкого холодного пота простынях, он окидывал своих сиделок и врачей отчаянным взглядом лихорадочно сверкавших глаз, казалось, спрашивая их всех — за что вы до сих пор издеваетесь надо мной и не даете умереть, почему так жестоки?

Так что то, что испытывал Рахим, уже слишком сильно напоминало настоящие угрызения совести, и в своем негодовании он был не один:

— Он отравлен, — кипя возмущением, но не повышая тона заметил провожающий их помощник управляющего, бывший всего на год или два старше Умара, весь путь прислушивавшийся к беседе ученика и учителя, — это понимаю даже я, хотя не лекарь! Прочему вы сказали обратное?!

Хаким Абдульхади покачал головой, отметив сведенные брови молодого человека, покосился на своего подавленного помощника и пришел к выводу, что объяснение необходимо, в самом деле.

— Во-первых, яда не найдено по сию пору, хотя евнухи твоего господина проверяют не только еду и воду, но даже масло в лампах и простыни, на которых спит это дитя, — обстоятельно излагал старик. — Во-вторых, большинство симптомов его болезни похожи на те, которые действительно вызвала бы гнилая пища или дурная вода. Хотя они и затянулись, и взяться чему-то подобному в дворцовых стенах как будто бы не откуда. В-третьих, я скромный лекарь, а не дознаватель, и должен исцелять телесную хворь, а не проводить расследование и устанавливать виновных, говоря о том, чего не могу объяснить. В-четвертых, я не сказал ни слова неправды, а если бы подтвердил своим словом то, в чем не могу поклясться на Коране, смерть другого мальчика, не виновного в том, что из него сделали, была бы не менее долгой, и скорее всего, более мучительной…

— За дело! — сдавленно бросил Имад не сбавляя широкого шага.

Уж разумеется, Васим давно поведал своему доброму приятелю, — да будут долгими его дни, — почтенному Заки-Хайрату историю о чашке воды, поднесенной фаворитом золотоволосому «подарку», с которым заигрался хозяин… Собственно, в вине Амани никто особо не сомневался, и обычно могли казнить куда за меньший проступок! Но ловкий выплодок змеи и ехидны ухитрился и в этот раз остаться на вершине, каждую ночь проводя в спальне господина наместника, в то время как несчастный золотоволосый мальчик, привезенный с далекого севера, метался на постели отнюдь не от ласк.

У него пухли суставы: распухли пальцы даже у ногтей, у горла, в подмышках вспухали шишки размером с голубиное яйцо, а может так казалось из-за его худобы… Молодой человек видел новую игрушку господина Аббаса всего третий раз, — по недоразумению, само собой, будь Васим на месте, его не пустили бы, — но суть не в том!

Он увидел и изумился: как можно было, чем?! Почему?! Для чего?! Сотворить все это со звенящим солнечными колокольчиками ручейком, который он помнил…

Аллах, Твой мир забыл Тебя, он не справедлив и безжалостен!

Интересно, как часто в жизни мы делаем то, о чем говорим — до или после — «против воли»? В любом языке есть слово «надо», и большинство все же следует именно ему, а не собственным желаниям и чаяниям… Неважно, говорит ли в них высокая патетика идеи, долга, или условия занимаемого статуса, или просто привычная рутинная канитель из рождений и смерти, в которой давно все пройдено до тебя. Так есть. Так будет. Такова жизнь…

Однако, все же есть нечто, над чем не властны рассуждения… И это хотя бы однажды случается с каждым. Тогда мы обтекаемо говорим — «помимо воли». Как будто отрицая самого себя. Как будто за что-то себя извиняя, списывая обычно несвойственную реакцию на нечто неподвластное.

Ложь так красива и так заманчива! А лгать себе — целое искусство… Для избранных, не иначе.

Затянувшаяся болезнь Атии раздражала господина и не давала забыть о подарке. Возможно, не будь ее, а еще вернее не выкажи перед тем наложник непокорность — Аббас Фоад уже пресытился бы развлечением невинностью и неопытностью хорошенького беленького мальчика… Но так не случилось.

Из-за небрежности нерадивых гиен, пришедшаяся по душе забава прервалась не то что на самом интересном месте, а буквально на первых шагах! Что вызывало лишь досаду и злость, благо их было на ком спустить, и Амани с полуслова принимал любую игру, с полужеста безошибочно угадывал все желания своего господина, благодаря его за милость и внимание… Идеально вышколенная подстилка, а хотелось побаловать себя чем-то совсем другим!

Взбешенный очередными отговорками, Фоад решил лично убедиться в состоянии своего «подарка», и зрелище, представшее его глазам, откровенно потрясло мужчину, пожалуй, не меньше чем чуть раньше одного из его слуг. Против воли.

— Говори прямо, — обратился Фоад к пожилому лекарю, отвернувшись от потускневшей лазури взгляда, в которой читались одновременно надежда на облегчение и смирение перед лицом новых испытаний. — Возможно ли вылечить его, чтобы он вновь радовал собой на ложе? Или честнее было бы дать одно из твоих снадобий, чтобы он уснул и не проснулся больше?

Абдульхади задумчиво потеребил бородку, не торопясь с ответом, покосился на обессилено опустившего ресницы мальчика, и вздохнул: как тут ответишь! Да, было бы честнее, но не в том смысле, как спросил грозный наместник. И дураку давно стало бы ясно, что мальчишке в наказание, а не в радость и господин, и его утехи, а почтенный лекарь глупцом не был… Однако жизнь имеет свойство меняться, и пока еще она не угасла совсем, не стоит торопиться и тушить ее огонь.

— Мальчик поправится, — тихо и мягко проговорил лекарь. — И из лекарств ему нужно только два: время и… желание.

Он все же сказал это, хотя знал, что рискует. Его предшественник не смог сотворить невозможное, так что новорожденный сын наместника родился мертвым, в пуповине, а молодая красавица Зорайда изошла кровью. Кому-то нужно было заплатить за их смерть, и этим кем-то стал его коллега, хотя и предупреждал… Что в том, превратности судьбы всегда подстерегают тех, кто так или иначе близок к сильным мира.

— Ты хочешь сказать, что… — гроза ожидаемо подошла вплотную, но старик лишь кивнул.

— Он не борется за себя. Ты повелел строго наказать его за непослушание, но он сейчас наказывает себя еще суровее… Будь великодушным, дай время исцелиться недугу, который не столько в теле, сколько в душе. Твой дар, эфенди, все же не сосуд, который можно слепить из мертвой глины, обжечь и поставить на полку. Даже пса вначале надобно приручить.

Мудрец был уверен, что сказал все, что было надобно, но не озаботился убедиться, что его услышали. А быть может, он, как и все это племя, в чем-то превосходившее по наивности годовалых младенцев, был уверен, что мысль, воплощенная вовне, наполненная звуком и смыслом, — способна изменить что-то сама по себе, просто потому, что была сказана.

И вполне вероятно, что он, как и все мудрые люди, понимал, что изменить что-то уже невозможно…

Кто знает, кто ответит… Хаким Абдульхади никогда не был склонен к пространным откровениям.

Одно он все же изменил: в то время как наместник был занят разговором с почтенным лекарем, некто, кого здесь не должно было быть, бесшумной тенью скользнул мимо, и мальчик вдруг ощутил у себя на лбу осторожную руку. Она касалась легко, чутко, как будто спрашивала тревожно, а не привычно проверяла жив он еще или нет… Пошла дальше, отведя настырно липнущие тяжелые волосы, ласково перебрала их, кончиками пальцев пройдя по ушной раковине и уже откровенно погладив щеку… Когда прикосновение прервалось Атия даже вздохнул судорожно, выдавая разочарование и растерянность. Но открыть глаза боялся, боялся, что это лишь бред…

Кисть, лежащую на груди немного сжало, и мальчик почувствовал что-то необыкновенно нежное, живое у пальцев… А потом все оборвалось, и он опять остался один, заблудившись в муторном кошмаре, составлявшем его существующую, а не придуманную жизнь: слезы подступили вплотную к зажмуренным векам.

Голоса тем временем отдалились совсем, все звуки затихли, и только тогда он решился открыть глаза и взглянуть на свое наваждение — и задохнулся о потрясения: сам не осознавая того он держал на ладони цветущую ветку олеандра с гроздьями бутонов…

Дороже всех сокровищ стала для несчастного невольника обычная цветущая веточка, какими полон пышный сад сераля! Он уже не верил в ангелов. Точнее, не верил, что кто-то из них может явиться, чтобы хотя бы утешить его, а не спасти, но знание, что где-то рядом есть человек, который отнесся с состраданием к его судьбе — согрела сердце мальчика.

Нет, его не всколыхнула мысль об избавлении, о побеге, который мог бы готовить неведомый друг! Но как Господь согласился пощадить города ради одного праведника, так вера в лучшую сторону мира вновь распустилась в душе ребенка от простого знака сочувствия и целомудренной ласки. И снова захотелось жить, и болезнь перестала казаться последним тяжким испытанием перед концом, неотвратимым, как воля безжалостного хозяина. Атия впервые за долгие ее дни попытался подняться, подозревая, что драгоценный дар отнимут у него, попросту выбросив, как нечто нестоящее внимания. Либо же наоборот, что цветы вызовут вопросы своим появлением, и там, где достаточно одного неосторожного слова, он невольно навлечет грозу на своего доброжелателя.

Встать получилось не с первого раза, тошнота подступила к горлу, хотя желудок был пуст. Мальчика вело и шатало весь долгий путь от постели и обратно, и Атия очень боялся упасть, потому что тогда наверняка кто-нибудь тут же прибежит на шум. От слабости темнело и мерцало перед глазами, гудело в ушах. Возможно, лекарь прав и стоит хотя бы попытаться есть чуть больше, но ему случалось худо от одного вида пищи.

Недуг, несмотря на свою тяжесть, стал его надежным убежищем. Защитой, как враг, о котором знаешь, что он убьет тебя, получив требуемую выгоду, но до поры не дает другим глумиться ради забавы. С горькой иронией мальчик опустил цветы туда, где наверняка никто не будет искать за ненадобностью — в ненужный пока ларчик с маслами, и так же, держась за стену, вернулся в кровать, жалея, что сейчас не может оставить подарок с собой. Ведь когда он сможет даже посмотреть на них в следующий раз, цветы наверняка завянут, так и не распустившись… Почему-то это показалось ударом более страшным и несправедливым, чем все, что случилось с ним раньше, и когда вернулся один из евнухов, должных присматривать за больным, юный невольник спал, но на щеках еще не высохли слезы.

Однако сон был спокойным без снадобий, и его не стали будить, а проснувшись Атия впервые о чем-то попросил сам: нельзя ли ему будет немного посидеть в саду. Когда на следующий день об этом сообщили почтенному лекарю, Хаким Абдульхади рассудил, что это добрый знак. Как видно, воля к жизни еще не до конца оставила любимого наложника, и мальчик вполне вероятно сможет преодолеть болезнь, если только терпение грозного шейха не кончится раньше. Само собой, что в сад нести недужного он не позволил, пока тот не окрепнет хоть немного, но разочарование скрасил другой, не менее изумительный подарок.

Откуда взялись у евнуха, сменившего подле него Бараката, свитки с чудесными историями, мальчик даже спросить решился не сразу, сердцем угадав в этом знаке ту же жалеющую его руку. Поскольку лекарь одобрил такое занятие, мудро определив его как часть лечения, лекарство, до которого они с Умаром попросту не додумались, упершись в симптомы, хвори и снадобья от них, — никто не отобрал безымянное послание надежды.

Увы, Атия, уже вполне сносно понимавший язык и объяснявшийся на нем в пределах отведенного ему тесного мирка, не мог читать их сам, и не разбирал многих слов. Все же, волшебные сказки о путешествиях и приключениях завораживали все равно и мальчик сам не замечал, что вновь прося на удивление терпеливого Асима повторить что-то и объяснить, тем самым делает очередной шаг, все дальше отступая от голодной ненасытной бездны.

Он знал, что до постели господина эта дорога доведет его еще нескоро, и будто бы лелеял в ладошках каждый миг, не омраченный болью неминуемого стыда, либо тоскливым ожиданием ее. И дольше всех других его не оставляла мысль, однажды встретить того, чья рука единственная поддержала его, взглянуть в глаза и поблагодарить за то, что часы печали уже не казались настолько черными и беспросветными.

Мальчик поправлялся медленно, но все же это было выздоровление. Постепенно ему было разрешено вставать — нечасто, немного, но это тоже имело свое значение. Даже если касалось всего лишь необходимости справить нужду, чтобы спокойно переносить чужие прикосновения к срамным местам, — Атии каждый раз требовалось напрягать всю его волю, отнимая последние силы, которых и так с трудом накапливались жалкие крохи. Теперь суровая необходимость терпеть, что до него дотрагиваются, отпала в большей мере, и уже не бередила в душе раны от того надругательства, которое творил с ним хозяин.

И продолжит творить дальше, как только болезнь отступит совсем…

Знать это было тяжело. Любуясь причудливой игрой лучей на сочной зелени в тени укромного уголка, куда было позволено выходить больному, мальчик спрашивал себя — не пожалеет ли он вскоре, что у Амани не поднялась рука довести свое намерение до конца, решив его судьбу за него и избавляя от позора самым надежным способом из всех. Смысл сплетен прислужников, скучающих при полуживом мальчишке, не прошел мимо, но Атия не упрекал его и не винил, видя вокруг себя достаточно причин, чтобы сердце юноши ожесточилось. Наложников не спрашивают ни о мыслях, ни о чувствах их, но разве ошейник может лишить души, и кто знает, какие бури бушуют в ее глубине…

И что может ждать каждого из них в итоге? Смерть страшила по-прежнему, особенно сейчас, когда боли мучили мальчика все меньше, ведь жизнь — самый первый и драгоценный дар Господний. Неблагодарно отвергать его лишь потому, что страшно взглянуть перед собой!

Нет, Атия не смирился со своей участью, но не находя другого способа спасения, кроме смерти, отказался от него уже осознано, а не из страха, присущего всему живому. Он просто принял то, что есть, как принял имя, на которое приходилось отзываться. Так, заключенный, не губя себя в отчаянных и бесплодных попытках выбраться из узилища, откуда нет выхода, пытается обрести свободу в ином смысле, отыскивая ее в том, что заключено в нем самом. Кто посмеет сказать, что ведает Божий замысел, но если позволить себе хоть на мгновение усомниться, что каждое слово наше имеет свой смысл, тогда действительно остается только наложить на себя руки!

Ангелы… С грустной задумчивой улыбкой, мальчик вспоминал, как требовал недавно их явления, чтобы сберечь невинность тела, но разве он один, кто зовет о помощи?

А если брат сейчас в самой сече, матушке опять плохо, сестрам вместо венца и суженого, своих детей — снова война и неведомо что, такая же неволя, если не худшая… Да разве он один такой, будто не горели с его плена больше никогда и нигде дома и села, святые храмы… Будто не случалось ни с кем беды!

И разве не был явлен ему в нужде самый малый знак, — такой дорогой в своей простоте?! Что везде и всегда есть рука, которая потянется к твоей… Всегда! — Атия вертел в пальцах засохшую веточку олеандра с осыпающимися бутонами, которую и правда так и не обнаружили, пока он сам не смог перебрать ларец, где она попросту завалилась меж флаконами, а с тех пор хранил при себе и даже засыпал с нею.

Святыня. Разве не вера делает их?!

И сказки… Он перечитывал их уже сам, улыбаясь: это было волшебно, сродни воскресению!

Не бред. Не фантазии, а реальность, пусть даже никогда не придется встретиться с этим человеком, и ничего узнать о нем… Он был — того достаточно!

И был тогда, когда нужен…

Хлеб горек на самом деле, а последняя чаша не минует никого, но — просто сидеть и держать в руке цветок, снова почувствовать под пальцами свежесть лепестков, вдыхать их запах и знать, что даже теперь есть некто, кто увидел в нем не забаву и вещь — к тому же основательно попорченную, после болезни… Человека! Было равнозначно тому, что с него будто смыло чужие и собственные грехи, — точно тела его никогда не касалась ни чужая плоть, ни чужие руки, а душа не ведала горестей и стыда! Мальчик был спокоен и умиротворен и видел цветные сны — просто сны, а не бесконечные кошмары, продолжением тех, от которых некуда было деться даже наяву…

* * *

Золотой рыбке в ее аквариуме не слышен грозный рев океана. И бури мира, оставшегося за стенами сераля, прошли мимо одинокого мальчика, поглощенного борьбой с неохотно отступающим недугом.

Об отсутствии господина, как и причине оного Атия узнал лишь тогда, когда весь дворец сбился с ног, готовясь к его возвращению и торжествам. Однако и они его не коснулись, хотя, казалось, даже птицы на ветвях чирикают о победах Гнева небес и изгнании неверных с побережья.

Ломились столы от яств, пенилось вино в драгоценных кубках, слепил глаза блеск камней на пышных одеждах и оружии гостей — сотня достойнейших воинов и знатнейших мужей пировали, славя карающий меч на поясе благословенного эмира и свершившуюся волю Аллаха. Под журчание мелодий раздавались вирши и тосты за здравие хозяина, подносились богатые дары, получая в ответ еще более роскошные… Но воистину удивительнейшим даром, украшением празднества, пиршеством для взора, пленяющим и самый искушенный взгляд, и самый строгий вкус и самый суровый нрав — стал танец темноокого невольника.

Конечно, и до и после юные танцоры услаждали гостей своей красотой, но лишь один из них стоил того, чтобы о нем сказали. Чтобы говорили, пересказывая как незаписанную поэму из уст в уста, как строфу цитировали в ритме биения сердца, пели, как чистейший аккорд… как пело само смуглое гибкое тело!

…Он скользнул по плитам, как змея по песку осыпающегося бархана, и тем же завораживающим движением немедленно поднялся с ковра, будто кобра раздула свой капюшон, а кому-то почудился шелест трещотки на кончике хвоста… Чуть дрогнули губы, дрогнули ресницы, опаляя губительным зноем — и танец вдруг накрыл ночным штормом. Накатил горьковато соленой волной, в ярости бьющейся о скалы, чтобы отхлынуть, мерцая лунной дорожкой на зыбкой глади. Дышал и манил в глубину, рассыпался мириадом брызг. Терзал, как ночная прохлада сводит с ума несчастного, обреченного умереть от неутолимой жажды посреди бесконечности вод, продляя его агонию…

Замерев напротив, Амани не пал на колени, а прямо взглянул в глаза господина: доволен ли ты? Щеки его раскраснелись, глаза блестели двумя живыми звездами, а бурное дыхание волновало грудь. Дерзкая улыбка торжества изогнула приоткрытые губы, и вдруг — снова едва уловимо затрепетали ресницы, чуть сместился горделивый наклон головы, плавно расправились плечи, разбавляя густое терпкое вино триумфа пряной нотой искушающей чувственности.

Господин Фоад рассмеялся, протягивая наложнику чашу, из которой пил сам. Не смутившись даже для вида, Аман принял ее кончиками пальцев, и, не отрываясь от глаз господина, прильнул губами к краю точно там, где ее только что касались его губы.

— Оставь себе! — все еще смеясь, мужчина сделал небрежный жест, отпуская его.

Лишь тогда Амани качнулся, склоняясь, как должно. Он не вышел, — словно иссякло теплое дуновение ветерка с лимонных рощ. И казалось, что не раб подчинился приказу владельца, но юный, сияющий лукавством дух сладострастия оставил пустовать свой алтарь… Слишком откровенно, слишком волнующе, слишком много глаз не могли оторваться от гибкого почти нагого тела, и не только господин оценил игру между ними!

— Красота его не знает себе равных, но и ее превосходит его искусство, а оно меркнет перед страстью в его очах… — словно бы с сожалением проговорил Хагир Баха, поглаживая бородку, подобно тому, как оглаживал взглядом тонкую фигуру удалившегося юноши.

На замечание усмехнулся еще один гость, сидевший по правую руку от хозяина дома:

— Не такое уж совершенство, почтенный! Раб должен помнить о почтении и меж его даров не забывать силу кнута в руке господина.

Фоад слегка нахмурился, но не более. Тигр был сыт с охоты и щурился благосклонно: пусть их! Случается, и раджа способен позавидовать ломаному грошу, а слава множится не только рукой, разящей на поле боя. От Багдада до Гранады не увидеть такого танца! Алмаз, блистающий в его ожерелье!

— Как видишь, доблестный аль Мансур, — хитро улыбнулся спорщик, — даже у Гнева небес не поднимается рука обломать этому пламенному цветку лепестки жалом плети.

Нужно было быть глупцом и слепцом, чтобы сомневаться в том, чье имя сегодня назовет господин. И быть может некто, незамеченный случайным придирчивым взглядом, — в который раз вздохнул с облегчением, сам удивляясь своему порыву… Но!

Но как же отчаянно коротка была эта ночь! Казалось, что звезды вдруг сошли со своих путей, и накренилась небесная ось, а обе зари слились в одну, отгорев фитильком опустевшей лампы…

Еще одна ночь. Она прошла, промелькнула над головой пером насмешливой птицы-счастья, так и не опустившись в твои руки. Покрасовавшись вволю, позволив полюбоваться на себя и капризно упорхнув снова, подразнив сладкозвонкой трелью на прощание… Что ж, привередливая птица, у каждого свои песни и свои танцы!

Амани возник на пороге, точно в самом деле был бесплотным духом, заклятым и обреченным на слепое повиновение владельцу волшебного талисмана, но ни один талисман не мог бы сравниться по силе с тайной, что скрывал собой бархат черных ресниц!

И разве можно было не заметить очевидного, не увидеть солнца на небе, не разглядеть земли, по которой ступаешь? Будто жгучие искры взметались из ночного костра, словно волны шептали током густой крови, подтачивая рукотворную преграду каждым своим вздохом, но неловкое, случайное дуновение ветерка обещало не бурю, а благодатную прохладу дождя. И были в этой ночи губы — нежнее цветов, руки — легче тумана и трепетнее крылов бабочки, когда они дерзко кружили кончиками чутких пальцев рядом со свежим рубцом, еще не успевшим стать шрамом…

Он сплетал узор из ласк, как сплетают кружево, скользил всем собой по твердым пластам мускулов, как солнечный луч скользит по каменным плитам, отмечая неумолимое время: шрамы. Они украшают воинов свидетельством их доблести, но почему шрамы должны появляться именно на этом теле, подводя вплотную к жуткой мысли: а что если бы ОН — мог не вернуться?!

…И пил дыхание мужчины почти из самых его губ, плавно опускаясь и принимая в себя плоть господина так глубоко, как это возможно. Сжимая коленями бедра, сжимаясь внутри — пытаясь удержать мужчину в себе как можно дольше… Как никогда. Как обычно. И жалил жадными поцелуями все то, что ему было дозволено, выгибаясь в жестоких руках до предела натянутой тетивой. Жесткие ладони сомкнулись на пояснице, удерживая его неподвижно, пока семя господина обильно изливалось внутрь, и протяжный стон сорвался с закушенных накрепко губ юноши… Нет, пожалуйста, еще!

— Ступай, — раздался сытый низкий рык, наложника почти стряхнуло в сторону, будто лист, приставший к тигриной шкуре.

Только вздох слегка сбился. Аман перевел дыхание и подхватил с пола яркий шелк, не досаждая больше утомленному дорогой и пиршеством господину своим присутствием. Он лишь слегка помедлил за дверями, набросив на себя легкое цветное полотнище, чтобы не идти нагим, демонстрируя всем и каждому влажное от пота тело со следами утех на нем. Ныли натруженные тренировками мускулы, от неутоленного желания ныло в паху, как-то совсем тоскливо ныло в груди… И со всем этим нужно было справляться немедленно!

С последним — было проще всего. Презрительно скривив губы, юноша вскинул голову царственным жестом императора, изволившего покинуть свой трон, хотя был уверен, что в этот момент его никто не мог видеть.

Аман спустился в купальню, сразу же разогнав поджидавших его за болтовней «своих» евнухов, и скупо отметил, что те не удивились его дурному настроению.

Само собой — «Аленький цветочек», да еще обласканный! — ядовитая усмешка тронула губы, только усугубив впечатление. — Пусть будет такой каприз, устраивать показательное выступление он не собирается!

Однако вначале приятно теплая, вода становилась уже прохладной, а ладонь, которой юноша касался себя, все так же вяло перебирала неоспоримое и такое же поникшее доказательство его принадлежности мужскому роду. О да, его тело ничем не отличается от прочих, и точки, открывающие путь к наслаждению расположены точно там же, где и у всех, но даже телу иногда хочется не только своей ласки!

Досада на какое-то дурацкое, непонятное чувство, больше похожее на банальную обиду и разочарование — окончательно убила остатки желания. Амани вовремя одернул себя, но даже массаж и полноценная истерика все-таки следившим за ним евнухам с полным перечислением всех нечистых тварей, дополненным красочными подробностями появления на свет их потомков, оскопленных во избежание порчи и такой породы — не помогла вернуть душевное равновесие. Как бы ни был утомлен юноша, сон упорно не шел к нему. Он сидел на подушке, обхватив руками колени, как будто пытаясь укрыться от чего-то и с ненавистью смотрел на светлеющую полоску неба: небо было горько-сладкого цвета…

И эта его ночь кончилась. Так мало… Так много!

* * *

Катится по своему пути пылающее колесо, и вот уже свет его не так ярок и короткие сумерки готовы пасть на белые сверкающие стены, на сочную зелень сада, на плечи двоих, ожидающих своей судьбы. Один — нетерпеливо, другой — покорно…

Судьба — капризная госпожа, ей нравится заставлять ждать себя, но она все равно придет. Явится, распахнув темный подол плаща, усыпанный прихотливым узором звезд, и улыбнется вдруг холодно и жестко из тигриных глаз единственного здесь господина.

Какой будет эта ночь, что пожелается тому, кто держит в руках обе натянутые нити: покорности новым изощренным забавам, тихих ласк, устав от трудов, или же жгучего огня страсти? Равно мучительное, — ожидание вынимало душу. Оно пахло болью, оно становилось — для одного ужасающе неотвратимым, для другого — ужасающе напрасным!

Даже самая яркая и блестящая игрушка все равно надоедает ребенку, самый красивый наряд может наскучить моднице, а любимую безделушку со временем замечают только тогда, когда ее не обнаруживается на привычном месте. Мужчину влечет и волнует неизведанное… Или нераспробованное. Пресыщенного же поджидает скука.

Скучающий вопрос сопроводило небрежное прищелкивание пальцев, но евнух, довольный возможностью благополучно позабыть о собственной оплошности, поторопился рьяно заверить господина, что хрупкая северная звезда готова соскользнуть в его ладони. Мальчик вполне здоров, гуляет и читает, послушен, строптивости в нем не осталось и следа, а красота вновь радует глаза… И дабы господин Фоад не усомнился, немедленно представил юного невольника пред гневливые и грозные очи.

Мужчина встал и обошел застывшего перед ним раба, — о да, раскрашенная собака не соврал! Во всяком случае, не во всем: бледность мальчика все еще имела нездоровый оттенок, и краски с цветастым одеянием лишь больше это подчеркивали, мешая рассмотреть что-то иное.

— Умой его, — распорядился хозяин, отпуская подбородок невольника. — И приведешь сегодня!

Приговор состоялся. Он был адресован одному, но прозвучал над обоими.

Атия без трепета вытерпел то, что с ним делали дальше: нежно и тщательно смыли масла и краски, вставили в отверстия его кожи серебряные звезды на подвесках, увили волосы переплетением тонких золотых и серебряных нитей… Никаких камней, — лишь чистое сияние тела в свете почти алых свечей на алых простынях, в обрамлении переливающихся искр.

Господин оценил старания. О нет, красота мальчика не поблекла и не угасла. Она словно бы приобрела другой, еще более тонкий оттенок, став почти эфемерной: волосы — как отблеск павших куполов, глаза — опрокинувшееся небо, лицо почти прозрачно… не личико вовсе, а лик, и истончившееся тело словно бы уже не совсем принадлежало этому миру. Цветок не увял, а значит, забава не утратила своей остроты, наоборот, приобретая особую прелесть. Такая красота вызывала не столько желание — утолить нужды плоти — сколько стремление к абсолютному обладанию над нею. Жажда утолить его томила невыносимо!

Господин Фоад начал с того же, на чем непослушание раба вынудило его прерваться, и в этот раз мальчик послушно опустился на колени, замешкавшись лишь на мгновение.

Атия прикрыл глаза, пытаясь хотя бы удержать в себе слезы, которыми исходила сейчас его душа. Он думал, что вполне готов к тому, что хозяин вспомнит о нем и пожелает снова взять его тело, но разве можно быть готовым к смерти и разве можно быть готовым к поруганию?! Он оцепенел, застыл и сердце застыло снежинкой, которую гонит ветер к пылающим углям.

Пощады не было и чуда не случилось. Никакого — ни божеского, ни рукотворного, властная рука легла на затылок, пригибая голову ниже, и напряженная мужская плоть вошла в приоткрытые губы…

Тошнота едкой волной подступила к горлу, мальчик закашлялся и дернулся в сторону, уже не владея собой. Его удержала все та же ладонь, намотав на себя волосы. Член погружался во влажную мякоть рта, отстраняясь слегка, снова заполнял собой, и казалось, этому не будет конца. Атия чувствовал себя так, как будто вновь горел в жару, он едва мог удержаться на коленях, и чтобы не упасть ему пришлось ухватиться за раздвинутые бедра мужчины. Движение немедленно получило отклик — головка вошла почти до самой сведенной судорогой глотки, и у несчастного мальчика мелькнула мысль, что он просто задохнется сейчас.

Атия совсем потерялся от ужаса и отвращения. Рефлекторно сглатывая слюну и не представляя, что делать с языком, чтобы хотя бы ощущать как можно меньше, он только больше распалял своего мучителя. Пальцы сильнее натянули волосы, и вязкая солоноватая сперма ударила в небо. Ее было много, белая дорожка побежала из угла рта по подбородку… Когда удовлетворенный господин встал, Атия бездумно утер ее тыльной стороной кисти, и остался сидеть так, прижав руку к губам. Будто что-то умерло в нем безвозвратно…

Даже страх куда-то пропал. Господин взял его еще дважды: сзади и опять в рот, приказав очистить его языком. Мальчик наблюдал за этим словно со стороны: не плача, не вздрагивая, не чувствуя ничего, и кажется, вообще не дыша…

Наверное, именно это состояние оглушенности, полного отупения и помогло ему пережить эту ночь, перекрыв даже простейшие реакции тела вроде тошноты. Заводным болванчиком, он исполнял распоряжения хозяина, поклонился, получив дозволение удалиться, и только на лестнице, не дойдя до комнат сераля всего пары шагов — упал с коротким хрипом.

Что чувствует человек, смотря на поруганную святыню? На растоптанные крылья ангела, беспомощно кружащиеся в воздухе пушинки, оседающие в грязь и кровь, алые брызги на белом, как снег… Гнев? Боль? Бессилие режет без ножа по живому.

Эти золотые волосы он узнал сразу. И бросился к мальчику, поднимая его и удерживая железной хваткой бьющееся в судорогах хрупкое тело, потому что что-то тот уже себе повредил — с одной стороны спутанные влажные локоны были в крови…

Атия не владел собой совершенно. Он даже не плакал, — из груди вырывались отрывистые резкие хрипы, как будто у него не получалось даже вздохнуть, и глядя на это у самого горло перехватывало от ужаса. Мужчина действовал не раздумывая, по наитию, но верно: прижимал его к себе, гладил, проговаривая что-то ласковое и успокаивающее, чтобы только достучаться до мальчика, и укачивал, как младенца, шепча благодарности и молитвы, потому что чудовищное напряжение понемногу отпускало сведенное тело в его руках, а судороги переходили в дрожь.

Атию трясло всего, но припадок все-таки неохотно отступал. Его бурно вырвало горькой желчью, а потом наконец пришли слезы, выпуская все, что копилось внутри долгие месяцы с тех пор, как его превратили в игрушку для удовлетворения похоти. Постепенно он затих, уткнувшись лбом в плечо своему нежданному утешителю, лишь изредка тихонько всхлипывая…

Но стало отчего-то легко и хорошо. Его держали сильные руки — не грубо, не зло, не с равнодушной бесцеремонностью, а оберегая и согревая! Каким-то образом на плечах оказался кафтан, укрывая его наготу, чуткие нежные пальцы знакомо перебирали волосы, брезгливо отдергиваясь, когда натыкались на ошейник. Последнее, что Атия ощутил перед тем как измученное сознание соскользнуло в блаженное небытие, было что ему осторожно обтерли лицо, видимо использовав для этого его смятую одежду, которую он так и не надел на себя, уйдя от господина, — а затем ничего не стало, кроме мягкой темноты, укрывшей его плотным одеялом.

Мужчина оттер последние следы слез и рвоты с бледного личика доверчиво прижавшегося к нему мальчика, и тяжело вздохнул, глядя на слипшиеся потемневшие стрелочки ресниц: Алла Карим! Он же совсем дитя еще…

Рожден и жил свободным, воспитан был не для господской постели… Он гибнет здесь! И никакого яда не нужно для того, — ярость разъедала сердце, более горькая от осознания собственного бессилия.

Что можно сделать, чтобы избавить мальчика от непосильного для него жребия? Встать, взять его на руки сейчас и унести отсюда? Куда… и далеко ли они ушли бы? Продать наложника Фоад не согласится, даже если имелась нужная сумма. Выкрасть? Одна идея фантастичнее другой! Даже если придумать успешный план, спрятать мальчика негде. Разве что бросить все и бежать через полмира, попытавшись вернуть его на родину… И сложить голову обоим наверняка!

Еще один тяжелый вздох, прервали торопливые шаги, ответом на самые черные мысли, — кого искали, было предельно ясно. Евнух почти бежал и не сразу смог остановиться. Увидев открывшуюся картину, глаза его округлились в крайней степени удивления, но спросить и сказать что-либо тот не успел.

— Разве ты не должен присматривать за ним?! — гневным шепотом обрушился на Асима молодой человек. — Он запросто мог разбить себе голову о плиты, если бы я случайно не проходил мимо!

Как только смысл слов и ситуации в целом дошел до понимания прислужника, евнух заметно сбледнул с лица.

— Скажи спасибо, что не окажешься у палачей еще до рассвета, — мужчина едва подавил желание пнуть сапогом Асима, кинувшегося к мальчику с проверкой, и загородил его от евнуха. — Я сам отнесу его, а тебе следовало бы уже бежать за лекарем!

Засоню словно ветром сдуло, и это значило, что уже через несколько минут будет переполошена добрая половина сераля, а последние мгновения, пока можно безнаказанно побыть рядом с юным наложником господина, уже стремительно истекали… Кончики пальцев с трепетом скользнули по линии щеки, а сердце дрогнуло и разбилось на острые осколки: зачем люди сами убивают красоту, ее так мало в мире! К чему ломают то, что нужно хранить как драгоценнейшее сокровище из сокровищ! Грязными руками и с еще более грязными помыслами губят то, на что должны молиться! Аллах, что стало с твоими детьми…

Невыполнимые обещания так и не сорвались со сжатых в скорбном гневе губ. И слышать их было тоже некому: мальчик не пришел в себя даже когда дрогнувшие вдруг руки под возмущенные реплики евнухов бережно опускали его на подушки, укладывая удобнее и целомудренно избегая касаться бедер и ягодиц. Атия лишь вздохнул прерывисто, когда они разжались.

* * *

Как роса на густой траве в раннем утреннем свете — на ресницах повисли переливаясь капельки слез, но ни жуткая слабость во всем теле, ни головная боль не имели к ним отношения. Атия проснулся только к вечеру следующего дня, и первое, что он ощутил — было чудовищное чувство потерянности, обреченной безысходности, — как если бы он заблудился в густом лесу, — от которого сердце заходилось совсем не образно, и губы начинали дрожать сами собой. Мальчик не помнил в подробностях, что произошло после того как он упал, но забыть твердое плечо у себя под головой, тихо баюкавшую его колыбель рук, теплое покрывало слов — было невозможно. Такое не забывается!

И тихо презирал себя сейчас. Он знал, что слаб, но не потому что безропотно покорился своему хозяину, не потому, что не выбрал смерть участи предмета обстановки для сугубо мужских нужд, а срамное и тайное отверстие в его теле, природой и Богом предназначенное совсем для других потребностей — давно превратилось именно во вход, сосуд для семени. Не потому что выплакал уже наверное так много слез, что и не знал, что их столько может быть в одном человеке… Но есть ангелы возмездия, есть ангелы, посылаемые во спасение, и есть приходящие для утешения. Как смеет он роптать сейчас?!

Мальчику не надо было открывать глаза, чтобы понять, что его ангела-утешителя больше нет рядом и он снова один, наедине со своим уделом, казавшимся теперь вовсе неподъемной ношей. И очень жалел о том, что не сподобился поднять голову и заглянуть в глаза, свет которых вновь омыл его от скверны и сохранил рассудок, разогнав окутавший его мрак. Как смеет он требовать что-то еще, когда самое главное уже получил!

Следовало подумать не только о себе, — не навлекло ли выказанное участие, какой-нибудь кары на его спасителя, ведь мирок сераля тесен и закрыт, и кроме евнухов к наложникам никого не допускали, а этот человек служителем гарема не был, почему-то это Атия знал точно. Мальчик побоялся даже спрашивать о том, что случилось на лестнице, чтобы не привлечь грозы: хозяин и без того наверняка рассердится, что забаву снова придется отложить… Так и случилось.

Предчувствия не обманули, и господин пришел в ярость: неужели трудно усмотреть за одним мальчишкой! И по мере сбивчивых объяснений — трудно блистать дикцией под сапогом и уткнувшись носом в толстый ковер — недовольство росло все больше: несмотря на физическое удовольствие не страдавшего немощью мужчины, господин Фоад редко когда бывал менее удовлетворен, чем прошлой ночью, хотя поначалу покорность мальчика вполне компенсировала остальное. Однако все оставшееся время Атия был словно пришиблен, и с тем же успехом можно было уложить на ложе статую или труп — отличий бы нашлось немного!

Мужчина досадливо нахмурился, не позабыв тем не менее распорядиться о каре для нерадивых рабов: похоже, что наказание вкупе с необъяснимой болезнью подействовало чрезмерно и вместо того, чтобы научиться должному послушанию и рвению, мальчишка совершенно одурел от страха. И конечно, он запросто мог оступиться в полумраке, но почему его тогда опять тошнит, ведь ссадина у виска не выглядела сколько-нибудь серьезной?

О да, господин Фоад не поленился явиться и убедиться, насколько в этот раз приврали мешки с жиром, чтобы выгородить свои лоснящиеся задницы!

Зрелище, представшее ему в беседке, оказалось скорее удручающим, чем возбуждающим, хотя поведение наложника, надо отдать должное, изменилось в лучшую сторону. Атия был не прибран, однако приветствовал хозяина как должно, не поднимая глаз пролепетал, что готов доставить радость своему господину. Это немного усмирило гнев, и мужчина улыбнулся: на захромавшей лошади не пускаются вскачь, но очевидно, что предшествующий урок заучен крепко.

А кнут следует чередовать с пряником, чтобы не загнать совсем, и беленыш заслуживал немного поощрения, которое уймет его страхи. Поставив мальчика перед собой меж коленей, Фоад добавил в голос мягкости, от чего в нем проступили низкие мурлычущие нотки, успокоив наложника, что не сердится на него. Не отказал себе в удовольствии насладиться нежностью лилейной кожи, очертив тонкий овал лица и нервную линию шеи, задержал ладонь на бледном сосочке, зажатом драгоценной сережкой. Огладил волнующе сжавшиеся под рукой ягодицы.

— Ты очень красив, Атия, мужчина не может не хотеть тебя, — Фоад откровенно наслаждался принадлежащим ему прекрасным творением, не замечая боли, промелькнувшей в лазурных глазах от этих слов.

Потянув еще ближе, господин Фоад вовсе усадил мальчика себе на колено, перебирая золотые локоны и любуясь игрой солнечных лучей в них, пальцы бездумно поглаживали спинку, забравшись под сползший с плеча халатик — так поглаживают кошку или корешок книги, любую подвернувшуюся безделицу. Атия замер, потупив взгляд: то, что счастье раба — услада хозяина, он уже слышал, а мысль, что происшествие не повлекло последствий для его неведомого утешителя, принесла немного облегчения, придав сил почти спокойно вытерпеть мимолетную причуду господина.

К счастью, тот в самом деле не задержался долго, еще раз небрежно погладив по щеке, заверив что доволен его послушанием, неопытность же и неловкость — простительны и исправимы при достаточном старании. Фоад отстранился и оставил мальчика, не знавшего радоваться ли тому, что нынче хозяин позовет другого или же уже сейчас начинать сокрушаться по поводу грядущего, не представляя, что еще предстоит ему перенести в хозяйской постели, прежде чем он наконец наскучит своему владельцу… Атия пошатываясь поднялся и его снова мучительно вырвало.

Или пока он не сляжет опять, и господин все же прикажет дать ему снадобье для сна, от которого уже не просыпаются… — пришла еще одна горькая мысль.

Красота услада для духа, но будоражит плоть. Близость юного полуобнаженного тела разожгла кровь, и пожар в ней требовал утоления, а кто умел дарить наслаждение искуснее Амани? Хрупкую жемчужину севера заслонил сверкающий бриллиант юга.

Сбитое покрывало походило на облако или морскую пену, стройное тело юноши на нем — напоминало филигранную точеную статуэтку. Уникальное творение гения, с той лишь разницей, что оно было дышащим, живым, теплым…

Больше! Золотисто — смуглая кожа просто горела под ладонями, трепеща каждой жилкой. Расставленные бедра подрагивали, влажная от пота спина прогибалась, лопатки сходились, а пальцы, будто лаская, перебирали звенья цепочки, пропущенной сквозь ушки браслетов и не дающей Амани опуститься на постель совсем.

Он стоял на коленях, обнаженный и полностью открытый под ленивым взглядом своего господина, словно нехотя скользившим по его телу. Юноша прерывисто всхлипывал, низко уронив голову меж заведенных над ней рук, только грива волос колыхалась в такт бурному дыханию. Фоад отмел густой черный занавес кудрей, мешающий разглядеть лицо его раба, намотав их на кулак, оттянул вверх, заставив до предела откинуть голову, и держал так, упиваясь изумительным зрелищем — веер бессильно опущенных ресниц, пылающая на щеках заря румянца, пьянящие густым тягучим вином полуоткрытые губы… Ресницы дрогнули, и господина ожег бесстыдно умоляющий, ядовито-жгучий взгляд искоса.

Сегодня он превзошел себя. Он был распущенным за пределами бесстыдства, покорным до абсолютного отречения и беспамятства, как всегда безошибочно угадав желания своего господина и повелителя, и словно провоцируя его на все более острые забавы. Отдаваясь сладострастным пыткам целиком и полностью, как отдавался всегда, с равным пылом отзываясь на грубость, на боль, на любой самый малый знак, — Амани ласкал слух своего господина стонами ничем неприкрытой страсти. Игра и удовольствие, смешавшись приправами в изысканном блюде — усладили придирчивый вкус наместника, разогнав раздражающие мысли окончательно. О нет, никому не дано было превзойти Амана на любовном ложе!

Забава началась давно и было ей до конца еще далеко. Оба знали это… Мужчина улыбался уголком губ, наслаждаясь видом сгорающего от возбуждения невольника, а тем временем хозяйская ладонь, едва касаясь, прошлась по идеально гладкой и нежной мошонке юноши, каменно твердому члену — ответом стал низкий горловой стон. Толкаясь навстречу мучительно легкому и небрежному прикосновению, Амани выгнулся так, что рисковал вывихнуть себе что-нибудь, а рука, словно не замечая этого, все так же неумолимо продолжила движение по вздрагивающему животу юноши, принявшись играть с тяжелыми золотыми подвесками в сосках.

— Ааах! — Аман уже при всем желании не смог бы контролировать реакцию своего тела, и именно это было восхитительнее всего сейчас! Для обоих.

Юноша дрожал и бился, впившись пальцами в цепочку, а когда мужчина вдруг отстранился, едва не кскрикнул от отчаяния, но господин был милосерден к нему. Он рывком выдернул все еще остававшуюся внутри растянутого, блестящего от масла ануса невольника игрушку, которой тот ласкал себя под жгущим взглядом тигриных глаз, и когда могучая плоть господина одним ударом вошла в него, Амани наконец позволил себе закричать.

Член вновь и вновь безжалостно вонзался в его беспомощно выгибающееся тело, сокрушительные удары приходились точно по бугорку простаты. Мужчине даже не нужно было удерживать и направлять движение наложника. Юноша выгибался, бросая себя назад, навстречу жестоким толчкам насколько позволяла цепь и руки, стискивающие стальными клещами его бедра, — тщетно пытаясь получить в себя еще больше, принять еще глубже, ощутить своего господина еще ближе… Господин Фоад милостиво разрешил:

— Проси! — раздался низкий рык сквозь стиснутые зубы.

Жалобный всхлип.

— О мой возлюбленный господин, луч солнца на моем небосводе, воздух в моей груди, — сбивчивый речитатив прерывают новые стоны, Амани бессильно кусает губы, — лев среди мужей, — крик, — умоляю… — стон, — тебя… — полузадушенный всхлип — явить милость, которой твой раб не достоин!

Юноша просто повисает на цепочке, не чувствуя, что браслеты глубоко царапают запястья. Значение имеет только то, что пальцы мужчины вновь касаются члена — у самого основания, — и зажим, который он одел на себя в самом начале, падает на простыни, а в следующий момент судороги оргазма буквально ломают и бьют тонкое сильное тело. Сокращения внутренних мускулов столь же неистовы, что господину даже не нужно двигаться, чтобы самому немедленно достичь разрядки.

Так же, рывком, мужчина вышел из обмякшего, все еще вздрагивающего, распластанного тела наложника, кликнув евнухов, которые освободили юноше руки. Когда Амани поднялся, Фоад уже переступал порог, бросив на смятые влажные простыни перстень с крупным рубином со своей руки.

Только когда шаги мужчины затихли, юноша медленно потянулся к подарку, и на какой-то миг показалось, что сейчас он запустит кольцом в стену или кому-нибудь в лицо, но Аман лишь сжал ладонь, пряча взгляд за пологом ресниц и переводя вздох.

Ничем не выдав владевшей им безграничной усталости, он отложил перстень и величаво прошествовал в ожидавшую его купальню, где сам не обращая внимания на всегда подстерегавшие его бесцеремонные настырные глаза, тщательно смыл с себя малейшие следы масел, куда добавил несколько капель снадобья, предельно обострявшего чувствительность и разжигавшего вожделение.

Он никогда не пользовался чем-то таким, но сегодня… Хорошо, что успел! Вряд ли иначе у него хоть что-нибудь пошевелилось бы…

Почувствовав, что действие состава наконец начало сходить на нет, оставляя после себя тоскливый холодок, юноша разрешил себе несколько минут передышки, погрузившись в ароматную теплую воду. Возмущенный хор из многочисленных отметин, оставшихся на теле после нынешней бурной ночи, наконец достучался до рассудка, и Аман даже сунул руку в воду, проверив нет ли крови в саднящем проходе.

Тут же подали голос запястья, но их он ничем обрабатывать не стал, как и содранную закровоточившую снова ладонь. Он не любил боль, как можно было бы подумать: кто может ее любить, такое противно человеческой природе. Но если боль неизбежна, если она единственное условие того, что господин оделяет его своим вниманием, и тем как он изволит это делать, — значит, он будет благодарить за нее, он будет просить о ней и молиться, чтобы она не кончалась! А ссадин никто не заметит под браслетами и рисунком из хны…

Амани только с легкой досадой и посмотрел на обломанные почти до мяса ногти — с этим к сожалению не сделаешь ничего, хорошо хоть кору успел вычистить и вытащить занозы… Юноша с отвращением отвернулся, все же позвав прислужников промыть волосы от пота и растереть его. От всего прочего он отказался, разогнав евнухов необычно коротким «Пошли вон!», но никто не обратил внимания, объяснив отсутствие бурных проявлений темперамента затянувшимися и еще более бурными постельными играми. Аман убедился, что нигде не осталось следов краски или масел, и, завернувшись лишь в легкое покрывало, бесшумной тенью проплыл к себе.

Если бы чей-нибудь взгляд все-таки настиг невесомо скользившую фигуру и именно в это мгновение, то наверное первой мыслью стала бы та, что увидь сейчас хозяин своего фаворита, — наверное, по одним браслетам бы и узнал… А если бы кто-нибудь к тому же сумел заглянуть в непривычно опущенные черные очи, — то уже испугался бы! Потому что звезды в них умирали, выгорали в агонии, исходя огненными слезами, заходясь беззвучным воплем, которому не было позволено сорваться с губ, и черным снегом стонал на пепелище ветер…

Он не мог бы сказать, что было более ослепляющим — боль или ярость. Боль — такая, что хочется разорвать собственную грудь, только чтобы добраться до ее источника и вырвать его, вырвать свои глаза за то, что видели это… Ярость — такая, когда хочется даже зубами рвать горло тому, кто стал ее причиной. Но единственное, что разорвал юноша — это свою ладонь. О какое-то дерево, в которое, сорвав себе ногти, вцепился от представшего ему идиллического зрелища.

Как трогательно! Господин зашел к захворавшему невольнику… Аман посмеялся над спятившим недоумком и его глупыми шутками. Однако видимо бессонная ночь в бесплодном ожидании все-таки выбила его из колеи, и захотелось проверить. Проверил…

Он не разобрал слов, но голос мужчины звучал по-особому мягко. Господин улыбался, а мелкая сволочь в непотребном виде устроилась на коленках, улеглась, его гладили по спинке и заплетали волосы… Когда слепящая вспышка эмоций схлынула через первое самое мучительное мгновение, и он вновь смог различать окружающий мир, Аман удивился двум вещам: что небо еще на месте — так новое знание давило на плечи, а второе — что он еще жив. Человек не может жить без сердца, а какое сердце способно перенести, что его взлелеянная, старательно оберегаемая ото всех бурь, наивная и робкая мечта — досталась другому?

Шепот вышел до отвращения жалким и слабым:

— Почему? Ведь я лучше…

Звук собственного голоса отрезвил еще больше, и верх снова взял гнев: как посмела бледная моль, жалкое ничтожество забрать себе то, чего никогда не было у него, чего он мог только ждать, утешая себя хотя бы тем, что никому не доставалось больше, чем ему… Конечно, надежда на чудо жила в душе, но когда боль постоянна и неизменна, она становится просто привычкой, которую даже не замечаешь, а ближе Амани к господину никто не был.

Заслуженно! — горькое недоумение никуда не делось. Разве он был недостаточно нежным или страстным, был покорным и дерзким, распущенным и стыдливым, влекущим — разве есть что-то, что он не смог бы дать своему господину? Разве когда-нибудь навлек на себя неудовольствие… Тогда почему? Чем это недоразумение заслужило такое? Что он сделал для того, чтобы его обнимали, и разве способен подарить хоть половину того, что господин Фоад берет от Амани?! Юноша перестал что-либо понимать. Его небо все-таки рухнуло, а по осколкам ступать всегда больно.

Яд выходит из тела с кровью, боль из сердца уносят слезы. Если он и умел плакать, то давно разучился. Уловив движение, Аман отступил еще дальше за скрывавшие его ветви, усыпанные гроздьями пышных цветов, а когда вернулся к себе, никто, глядя на прекрасного грациозного юношу, не смог бы сказать, что в душе его неистовствует огненный смерч. Только губы дрогнули как-то странно, не столько чувственно, как обычно, сколько нелепо и ломко, от известия, что господин Фоад идет к нему и уже вот-вот явится. Он ответил царственным кивком, словно принимая очевидную истину, достал нужное снадобье и ждал, опустившись у ложа, бездумно выдергивая занозы из-под ногтей…

Впервые что-то в нем не было совершенно, но само собой, что никто не обратил внимания на столь незначительную деталь. Ногти все же не самое главное для наложника, и тигр удалился сытым и довольным, оставив знак своего расположения. Перстень был велик юноше, а на указательном пальце не смотрелся совсем, но Амани надел его сразу, как вернулся после омовения. Остальных драгоценностей он не трогал.

Чем тверже сердце, тем острее осколки. В свете лампы рубин смотрелся каплей крови — очень символично! За украденные мечты и надежды платят только кровью.

О, разумеется, он не собирался действительно перервать мальчишке глотку, хотя это было бы приятно, но яд покойницы Шахиры видимо все-таки дождался своего часа. Маленькая дрянь будет умирать мучительно и долго, расплатившись за каждую минуту, которые Аман останется жить. Наглая бледная тварь исчезнет, и все будет…

* * *

Самое яркое пламя не может пылать вечно. Костер отгорел, и остывали последние угли. Аман наблюдал за развитием событий с холодной головой и еще более холодным сердцем, словно вместо живой плоти в грудь вложили осколок горного льда.

И растопить его было нечему. Возможно, если бы ночи господина вновь принадлежали ему без остатка, — боль утраты последних наивных иллюзий, что в его каменном сердце для юноши все же есть немного места, притупилась бы. Утих яростный гнев, и Амани отступился от рокового решения, найдя другой выход, чтобы устранить даже тень угрозы своему положению в лице хрупкого голубоглазого мальчика… Либо же вовсе забыл о нем, как о недостойной его внимания безделице, нестоящей риска: мало ли таких было за долгих шесть лет!

Но желтоволосая помесь лягушки с заросшей паршой гиеной прочно обосновалась на ложе в покоях господина, изображая из себя все десять казней египетских во плоти. Хватало же наглости днем сетовать на то, что получал ночью!

И тогда господин снова вспоминал о своем сияющем бриллианте, перед тем навестив драгоценную «жемчужину»… Скармливая как псу объедки чужого пиршества, так что Амани временами уже не мог сдержать жалкую отчаянную дрожь губ, и приходилось прятать ее иначе.

В чем? В чем он превзошел меня? — безмолвно шептал юноша. — Чем? Капризами, заискиваниями в чередовании с непристуностью, и телесной немочью?! Но ведь господин всегда презирал подобное!!

И отдавался своему единственному мужчине, своему безжалостному солнцу, каждый раз — как в последний в своей жизни…

Как всегда. Встречая в одиночестве очередной безрадостный рассвет, Аман закалял в нем клинок ненависти, терзавший оголенные, обугленные, натянутые нервы отточенной сталью. Он думал, планы о смерти грязного облака, заслонившего его источник света, придавали сил дышать с тем одним воздухом.

Да и быстро только кошки родятся! Само собой, что точно так, как он не мог позволить себе собственной рукой вонзить в лживое сердце лицемерного твареныша смертоносный металл, Аман не имел возможности запросто высыпать ему в чашку яд! Нити, паутина, звук, обмолвка, знак, жест — орудие было найдено…

Этот взгляд он замечал на себе давно. Не сонный. Не равнодушный, деловитый, оценивающий, даже восхищенный — нет. Особенный! Это чувствуешь всей кожей, даже не глядя… Оценка, но с неприязнью, злоба, но с завистью. Аман в первый раз даже пожалел молоденького евнуха: тот явно тяжело переживал свое увечье и до сих пор мучился, что полноценным мужчиной ему не стать. Никем.

Тем более что возраст был самый острый — Алишер приходился ему скорее всего ровесником… Ищущий — обрящет!

Чтобы подозвать его, не нужно было даже изощряться. Амани всего лишь окликнул подвернувшегося вовремя служку, послав за холодным шербетом, и нежился в теньке, провожая взглядом неспешно удалявшегося евнуха, не подозревая, что сейчас похож на своего господина, оценивающего врага или союзника, — как две капли воды. Когда юноша поставил чашу перед ним, усмехнулся слегка:

— Ты смотришь так, что я боюсь, будто она полна цикуты!

Или ты туда плюнул. Алишер дернул губами и повернулся уйти, но резкий окрик его остановил:

— Подожди!

Он замер.

— Подойди, я хочу поговорить с тобой…

— О чем?! — Алишер невозмутимо развернулся, меряя взглядом совершенное творение природы, удобно устроившееся на подушках, вытянув изумительные ноги с кольцами браслетов и подвесок.

Аман двинул плечом и отвернулся на рыбок в чаше фонтанчика, наслаждаясь прохладой и успокаивающим плеском, который к тому же удобно заглушал голоса.

— У меня есть просьба, — сообщил он.

Евнух многозначительно приподнял брови, выражая свое удивление самим фактом, что у «Аленького цветочка» могут быть просьбы.

— Особая просьба… — Аман понизил голос, добавляя в него вкрадчивых чарующих нот.

Когда по его расчетам обостренная фантазия разыгралась не на шутку, осторожно взглянул из-под ресниц.

— Я не служу лично тебе, — дрогнувшим голосом отозвался Алишер, — и твоих просьб выполнять не обязан…

— Эту ты выполнишь! — сообщил Аман, как само собой разумеющееся: кто может устоять перед ним! — Я дам тебе…

Рубиновый перстень поиграл на пальце.

— И много еще, господин щедро оделяет меня… — ленивая довольная улыбка.

— Как и ты его, полагаю! — опять злость.

— Конечно, — чуть с высока согласился Аман, добив противника окончательно, — но от тебя потребуется совсем иное!

— Что же?!

— Некое снадобье в питье нашей златовласой жемчужине… — черные очи внезапно насквозь пронзили молодого евнуха, не оставляя сомнений, что имеется в виду.

— Ты сошел с ума?!! — на запястье сомкнулся захват.

— С ума сошел ты… — шелест змеи. — Я видел, как ты на меня смотрел!

— Я скажу старшему…

— А что скажу я?!

Алишер замер.

— Нет!

— Нет? — почти скука. И — воплощенное искушение! — И что мне сейчас помешает…

— Чего ты добиваешься? — иронично.

— Я?! — Амани само простодушие, а ладонь медленно опускается на плечо евнуха и скользит ниже. — Как тебе сказать… А не все равно?

— Все равно… — подтверждает молодой человек, обнимая руки, обвившие его шею.

— Вот видишь, и я прошу совсем немного! — Амани уже стоял, вплотную прижавшись к своей жертве.

— Тебе его не жаль?

— А тебе не жаль упускать такую возможность? — ладонь юноши неумолимо спускалась к паху. — Поверь, я смогу сделать так, что даже ты испытаешь удовольствие в постели!

— Не сомневаюсь! — Алишер перехватил руку ненавистного искусителя в шаге от своего падения. — А ты не подумал, что теперь я сам могу взять то, что ты предлагаешь, и уже ты ничего никому не скажешь…

Аман расхохотался ему в лицо, ловко вывернувшись:

— Вот как?! — язвительно поинтересовался юноша. — Интересно, а Васим знает, что твое копьецо вполне способно поучаствовать в бою?

Он предполагал нечто подобное и, само собой вовсе не намеревался исполнять свое сверхщедрое обещание, уже зная, как избежать угрозы разоблачения. Сейчас же понадеялся, что страх и желание реализовать наконец-то смутное томление плоти, которое осталось кастрату напоминанием о его изначальной природе, что случалось иногда, — лишь усилят друг друга, сыграя как нужно.

— Как думаешь, может быть стоит шепнуть этой разжиревшей макаке, что один из его подручных смеет любоваться на наложников господина отнюдь не в эстетическом плане? — задумчиво проговорил Амани, томно колыхнув ресницами. — Не серди меня и соглашайся!

После недолгого молчания, Алишер взглянул на усладу ночей их общего хозяина уже с ничем неприкрытой ненавистью:

— Я сделаю, что ты просил…

Ответная улыбка юноши была подобна восходящему светилу над цветущей пустыней, жаркому мареву миражей, манящих к погибели, а взгляд — колкому хороводу созвездий. Руки сомкнулись в подобии близости, неся между собою овеществленную смерть и передавая ее другому.

Все верно рассчитал забытый господином наложник и ошибся только в одном! Да, Алишер был озлоблен, — тем больше, что его палач вероятно выполнил свою работу небрежно. Желаний, которые он был способен испытывать, было слишком мало даже чтобы походить на мужчину, но все же чересчур много, чтобы никогда не вспоминать о подобном. Да, зависть даже к хозяйским игрушкам, тем более самой яркой из них, — изъела его, ведь это восхитительное тело помимо всех прочих достоинств, несло несомненные признаки пола… Но Алишер не был глуп. И брезгливый жест, которым оставшийся в одиночестве Амани вытер руку, ополоснув ее в фонтане, чтобы смыть прикосновение к евнуху, — сказало тому слишком много!

* * *

На весы судьбы не нужно бросать золотые слитки, чаще бывает достаточно простой песчинки. Тоненькой струйкой, одна за другой, они стекают, наполняя незримые колеблющиеся чаши, и кто знает, кто скажет точно, чье слово, раба или господина, станет на самом деле — нет, не последним и не первым! — решающим, навсегда меняя судьбы.

Крик ли стон, безмолвный шепот, бессознательный жест, небрежное замечание между делом — ложатся на неразличимые за мельтешением дней весы неизмеримым бременем. Одной единственной улыбкой, одной единственной слезой… И если чаши весов вдруг накренились, сходя со своих основ — стоит винить не точный механизм, а собственную неверную руку.

Как только понимаешь это, становится проще принять все остальное и не мучиться больше подобными вопросами. Невиновных не бывает. Молоденького евнуха Амани было даже немного жаль: если бы у него было чуть меньше ума, он мог бы закончить так же, если не хуже, прежде чем его красота расправилась бы в полной мере, не говоря уж о времени, затраченном, чтобы ее огранить. Однако жизнь не знает сослагательных наклонений, а согласие Алишера отравить мальчишку, заставило совесть стыдливо умолкнуть на его счет, сосредоточившись на главном: эта желтая голодная моль должна прекратить свое жалкое существование!

Желание становилось навязчивой идеей, постепенно заменяя собой все остальные. Вопреки молве, любовь и ненависть не ходят рука об руку, но — танцевать вместе им нравится, ничем не уступая друг дружке. Добрые сестры-соперницы: ошибется одна, вторая рассыплется каскадом, взяв реванш за подругу… У кого? Между собой-то они всегда помирятся, выпив бедное сердце до дна, как осушают до капли поднесенный в награду кубок. Кто-то залпом, кто-то смакуя каждый глоток…

Ненависть Амани к блеклой помойной личинке с его чахнущей красой и вечно потупленным взором, достигала уже степени исступления. Он желал видеть сам, как дрогнет чаша в его руке, как мордашка с прилипшей постной миной станет еще бледнее, как он упадет и забьется от муки, скребя пальцами цветной гравий в не менее ненавистной беседке… Жизнь за жизнь, око за око — все честно! Нет худшей кары, чем влачить свою жизнь дальше, понимая, что утрачен сам ее смысл, и какая боль может сравниться с этими днями непрерывной агонии… Господин больше не звал его.

И не приходил. Только ли ненависть вела юношу? Незримый, безмолвный, Аман затаился, слегка отстранив мешающую ветку мирта, чтобы она не заслоняла обзора, но смотрел не на тихоню-соперника, а на солнце свое, — такое же беспощадное, как и то, что сияло в высоком небе. Он не помнил, чтобы господин приходил к кому-нибудь, кроме жен, с простым визитом, но Фоад вновь был здесь, обнимая золотоволосого мальчика за худенькое обнаженное плечико… И смотря на них, черные очи полнила не ярость, ненависть либо злорадство в предвкушении расплаты, а безнадежная тоска — почему? Я бы умер за этот миг в твоих руках…

Юноша прикрыл веки, потому что они вдруг странным образом непозволительно повлажнели, а когда взглянул снова — перестал дышать без всяких преувеличений.

— Нет!!! — словно некая сила бросила его вперед прежде, чем рассудок смог осознать происходящее и придти к какому-либо выводу.

Чаша — та самая чаша, полная до краев — была у губ мужчины…

— Нет… — уже понимая, что этой ошибки ему не исправить, Амани пал на колени, яркой птицей-подранком, видя одно: чаша замерла, но не отстранилась.

— Что тебе? — Фоад недовольно нахмурился.

Как бы не изощрялась сейчас какая-то дальняя часть сознания в поисках выхода, юноша слишком хорошо знал, что его нет… Точнее есть: устроить истерику, завалить капризами, пожаловаться на что-нибудь. Совершенный бриллиант унизит себя, но это было бы объяснимо немилостью, а господин не терпит подобного, и наверняка отослал бы зарвавшегося раба. Но чаша… Она останется. Как и яд в ней.

— Не пей… — никогда еще звезды в изящной оправе ресниц не пылали так завораживающе и маняще.

— Почему же? — с усмешкой поинтересовался мужчина, с отстраненным восхищением любуясь своим прекрасным и дерзким наложником.

Амани непривычно тихо улыбнулся одними губами и спокойно сказал правду:

— Там яд.

— Вот как? — вздернул бровь Аббас Фоад. — И откуда же ты знаешь об этом?

Юноша молчал, и, не опуская головы, прямо глядел в мерцающие тигриные глаза: нужного ответа у него не было.

— Неужели яд?

Рука снова поднесла уже почти отставленную чашу к губам, и казалось, что вся кровь отхлынула от лица к сердцу, из последних сил рвущегося из пут, но Аман не пошатнулся и не отвел взгляда. Он понял все раньше, чем мужчина сделал глоток, отставив наконец злополучную чашу, а Алишера не заметил вовсе, и просто смотрел, вбирая глазами суровый образ своего непреклонного господина. Когда голова летит с плеч, поздно хвататься за волосы!

— Однажды оступившийся — упадет рано или поздно, — холодно заключил Фоад и распорядился пренебрежительным кивком. — Взять.

Словно черное зарево полыхнули бездонные очи, дыханьем самума рванулась улыбка на алые губы, языками пламени, в которое от души вдруг плеснули масла, поднялся Амани, единым взмахом гибкой кисти остановив подбегавших к нему прислужников.

— Прочь от меня!!

И его послушали. Обведя вокруг презрительным взором, юноша гневно дернул щекой:

— Я пойду сам.

* * *

Амани… Порочное дитя, дух лукавый и вздорный, изменчивый как вода, обжигающий как огонь! Страсть воплощенная в танце, полночная греза, слеза желания. Соловьиная трель в душной тишине полдня, пьянящий глоток дивной красоты торжеством величия Аллаха… драгоценный алмаз, гордость сокровищницы господина.

Таким он был, таким и теперь предстал пред грозные очи наместника с первыми лучами восходящего дневного светила, преклонив колени перед ним, будто капля росы, стекающая по широкой глади листа…

Смерть — не повод для небрежения и пресмыкательства.

И помимо воли мужчина вновь посмотрел на склонившегося в ожидании юношу с восхищенным удивлением: многие падали к его ногам, умоляя о милости, но и следа слез не было на лице его невольника, а вместо мольбы — на губах играла та же незнакомая тихая улыбка, что и в саду. Только блеск черных звезд был надежно сокрыт за пологом долгих ресниц…

Ни звука, ни всхлипа, ни дрожи, ни страха — Амани лишь отстраненно отметил, что кроме господина и нескольких слуг, на площадке у башни никого не было. Что ж, значит, казнь его будет долгой и остальных обитателей сераля еще успеют привести посмотреть на нее.

И поблагодарил Создателя, что северянин тоже не видит его падения, избавляя от последнего унижения — он проиграл, но не «жемчужине»!

— Ты знаешь, зачем здесь, — нарушил наконец затянувшееся молчание Фоад.

— Да, — ровно ответил юноша, не поднимая головы.

— И знаешь, что смерть — самое малое из наказаний за такой проступок.

— Да, — так же бесстрастно вновь подтвердил Амани. — Лучше смерть по твоему слову, чем жизнь не слыша его!

Фоад раздраженно отвернулся, сделав несколько шагов — для полноты сходства не хватало только хвоста, нервно хлещущего по бокам тигра. Вернувшись, снова зло оглядел юношу, чье неожиданное спокойствие странным образом лишало уверенности его самого.

— Смерть бывает разной. Я мог бы приказать, чтобы твоя заняла не меньше недели… — мужчина жестко усмехнулся, следя за своим невольником и не узнавая его.

— Да, — в третий раз согласился Аман. Голову он все же поднял, но на своего господина по-прежнему не смотрел, как будто заглядывал в даль, видную ему одному.

Внезапно мужчина усмехнулся еще жестче, и, приблизившись к юноше, запустил пальцы в темные волны волос в подобии ласки.

— Но я считаю, что ночь в ожидании смерти уже сама по себе кара. Было бы преступлением лишать мир такой красоты и непревзойденного искусства… — с долей насмешки протянул господин Фоад.

Юноша коротко взглянул на него из-под руки: ты прав, мой любимый господин, страшнее ночи перед казнью, бывает только ночь в неизвестности. Я знаю. У меня их было много…

И как бы не хотелось поверить в чудо, услышать, что его признание тронуло мужчину и он прощен, но Аман слишком хорошо знал своего господина, чтобы всерьез поверить в это. Он не ошибся.

— Я не возьму на себя грех уничтожить такой дар Аллаха! Твой танец способен зажечь даже слепого, и по крайней мере двое из тех, кому посчастливилось видеть его, уже предлагали мне половину своей казны за тебя, — Фоад отошел и обернулся с жестокой улыбкой. — Я был более чем доволен тобой, и потому сейчас даже разрешу выбрать самому, в чей дом ты отправишься. Выбирай: Хагир-Баха либо же Сакхр аль Мансур?

Как ни жаль было расставаться с изумительным бриллиантом, которому воистину не было равных, но утратить его теперь пришлось бы так или иначе, а Аббас Фатхи аль Фоад мог позволить себе делать подобные подарки! Тем более врагам, при этом вместо мучительной и долгой казни, сохранив жизнь юноше признанием его достоинств.

Но не все из них уже были ему открыты! И ни один самый изощренный приговор не смог бы потрясти Амани сильнее — истинно, господину его не было равных в отыскании самых страшных кар для провинившегося… Юноша пошатнулся, и на какой-то момент показалось, что он попросту упадет на плиты без чувств, но Аман выпрямился, впившись ногтями в ладони, чтобы придти в себя.

— Выбор? — переспросил он, глядя на мужчину широко распахнутыми глазами, в которых стремительно разверзалась стынущая бездна.

Аллах, я не думал, что ты будешь настолько суров, господин мой…

— Твоя милость безгранична, — обескровившиеся губы дрогнули в ядовитой горечи улыбки. — Я полагаюсь на нее и твое решение.

О да, кто лучше — Хагир, сам низкий, ненасытный раб сладострастия или Черный Мансур, о котором поговаривали, что он знается с магией и который уже советовал Фоаду поучить его наложника плетью! Но на самом деле не имя, ничто другое значения не имели… Свой приговор он слышал.

— Один господин был у меня и другого не будет, — без игры уронил Аман, поднявшись по резкому знаку мужчины, вновь ставшего мрачнее грозовой тучи.

Поклон юноши был все так же грациозен, шаг — так же легок, а движения — плавны, и перезвон браслетов отражался от стен. Лишь смотревшие прямо глаза переполнились клубами мрака, будто угасла последняя искра огня, когда-то пылавшего в них.

Но господин больше не взглянул на наложника, хмурясь в досаде и не понимая ее причины. А когда не прошло и часа, и перепуганный заикающийся евнух пал ниц перед наместником, в раздражении мерившим шагами свои покои, — мужчина впервые в жизни не поверил своим ушам.

Однако евнух не лгал, и не лгали его собственные глаза, и приходилось верить. Верить в то, что возвращенный в сераль, чтобы подготовиться ко встрече с новым своим господином, Амани спокойно умылся, обойдясь даже без ругани и едких эпитетов в адрес прислужников. Распорядился проводить его в прежние комнаты, чтобы выбрать наряд и украсить себя подобающим образом, и опять никому в голову не пришло запретить ему — наоборот. Ведь господин Фоад был необыкновенно добр к отставленному фавориту, а связываться с Аленьким цветочком не хотелось даже сейчас…

Дерзкий наложник ослушался приказа, но верность бывает разная! Фоад смотрел на распростертого на полу юношу и видел: рука у Амана не дрогнула. Узкое лезвие с первого удара вошло почти по самую рукоять точно в грудь: туда, где должно быть сердце, и было странно и жутко, что он еще жил на руках хлопотавших лекарей. Смотрел в черные глаза, впервые без утайки блестевшие слезами сквозь бледнеющую улыбку, и молча принимал такое же молчаливое признание, — последнее в бесконечной череде. И какую-то совсем отчаянную, непривычно робкую надежду, постепенно сменявшуюся тоской по несбыточному и мягким укором…

Фоад попятился, развернулся, едва не споткнувшись на пороге, и стремительным шагом удалился по коридору. Сунувшийся было с вопросом Васим едва не оглох от яростного рыка:

— Не сметь даже имя его упоминать при мне!!!

* * *

Как нет двух одинаковых капель в дожде и снежинок в метели, так и дни, сменяющие друг друга не похожи один на другой. Этот день любому — от господина до последнего его раба — запомнился оглушающей тишиной.

Это вчера еще неумолкающим водным потоком журчали и плескались сплетни о размолвке внезапно случившейся между господином Фоадом и драгоценнейшим бриллиантом из его сокровищницы, черноокой звездой, ослепительно сияющей на ночном небосклоне. Те немногие, кто знал истинную ее причину, удивлялись промеж собой, что не видят приготовлений к казни, ибо за куда меньшие проступки жестоко карал Гнев Небес. Те же, кто не знал о подлинной сути событий, — увлеченно гадали, что за дерзость в бесконечной их череде все же вывела из себя грозного наместника: кто злорадно, что наконец-то чересчур буйный норов наложника получит по заслугам, кто с равнодушным любопытством, уверенный, что как обычно прекраснейшему из гадюк все сойдет с рук…

Это назавтра, когда схлынуло первое потрясение, отгремела гроза над теми, кто не уследил за непредсказуемым строптивцем, человеческая природа взяла верх, раз за разом перетирая из уст в уста, что и тут выделился полный гордыни лукавый раб, а жизнь пошла дальше своим чередом, пробуждая жгучий интерес к тому, кто же теперь займет освободившийся трон короля ночи.

Но это было до и после, а в тот роковой день и час, казалось, даже птицы попрятались в пьяно благоухающих зарослях, обмирая от ужаса. Вот пыхтя и отдуваясь, с по-рачьи выпученными глазами, промчался разряженный Васим, — взбесившимся слоном с индийской свадьбы. С хриплым пронзительным карканьем павлина, которому подвыпивший гуляка дал пинка, в обратную сторону пронесся один из личных евнухов Амани… Гомон и толкотня у покоев хозяйского фаворита смолкли при звуке тигриной поступи наместника, а после гневного его рыка, казалось сама земля остановила свой бег вокруг светила!

Пестрой стайкой испуганных пичуг, разлетелись по укромным уголкам мальчишки, позволяя себе даже вдохнуть только через раз, и лишь один из из всего сераля не имел ни малейшего представления о случившемся.

Всю ночь напролет хозяин тешил себя его телом. Атия сбился со счета, сколько раз напряженная плоть мужчины безжалостно врывалась в него, и сколько раз приходилось лизать сморщенный орган, чтобы возбудить его снова. Он не смел умолять о пощаде и передышке, к исходу ночи он вообще уже ничего не осознавал, тупо следуя командам и направляющим рывкам, не помнил, что Асиму пришлось нести его на руках, умывать, поить и обмазывать снадобьями. Но до сих пор ныла каждая жилка, воспаленный анус не закрывался и кровил, — Атия даже не пытался задумываться, что засовывал и заливал в него радивый служитель.

Измученный мальчик, едва проснувшись, упросил отпустить его в сад, где легче дышалось, и прилег в тени, беспомощно свернувшись в любимой беседке. Он бездумно следил глазами за едва заметным колыханием пышных цветов, пытаясь хоть сколько-нибудь отрешиться от окружавшей реальности, но выходило, прямо скажем, скверно. Наместник точно решил разом возместить себе и очередную долгую болезнь невольника, и те тихие минутки, когда он приходил полюбоваться на поправляющегося мальчика. Словно бес вселился в него…

Бес. Все верно. Не может быть в человеке столько похоти, и безжалостной злобы! Бес владеет телом и душой хозяина, а значит и им.

«Где же ты, таинственный ангел… Я не ропщу, нет! Только прошу об одном — если можешь, ответь, в чем смысл этого испытания?! Зная его, было бы хотя бы легче терпеть муку…»

Однако единственным ответом на отчаянную молитву раздались торопливые, почти бегущие шаги нескольких человек, и приподнявшийся в удивлении Атия едва успел увидеть проплывшие по тонкой стежке носилки, покрытые тканью в кровавых разводах.

И отшатнулся, зажимая ладонями раскрытый в беззвучном вопле рот: бескровный лик в обрамлении спутанных черных волос и безвольно свесившаяся холеная кисть — просто НЕ МОГЛИ принадлежать пылкому красавцу-танцору, на его глазах дважды простиравшему себя ниц перед их общим господином так, как лишь владыки принимают подношения.

Общим бесом, погубившим еще одну душу…

Судьба искусная мастерица, и самые разные нити в ее пальцах способны тесно сплестись, завораживая взгляд диковинным узором. Как вышло, как могло получиться, что двое юношей, не сказавших друг другу и слова, даже видевшие друг друга лишь издали — каждый, — станут роком на жизненном пути другого? Основа и холст, небеленый лен, который однажды замяв, уже нелегко разгладить, и тончайший шелк, гибко следующий каждому движению иглы, чтобы преобразиться в яркий орнамент… Трудно представить двух более непохожих людей и все же, не случись пересечения двух этих нитей, не свяжись они в столь крепкий узел — не было бы ни боли, ни радости, не соткалось бы никогда изысканное полотно.

Атия. Хрупкий и нежный, никому не желавший зла и не причинявший боли, мальчик из далеких северных земель, для кого не было страшнее участи, чем неистовая страсть наместника, — стал подлинной причиной для стремительного падения сверкающей звезды полночных грез, истерзавшему свое алмазное сердце ненавистью к тому, кто отнял у него единственную отраду на ложе их господина. Маленьким камешком, неизбежно срывающим неудержимую лавину, погребающую под собой и его… И Аман: раб позволивший себе гордость, бесстрашие и любовь, бестрепетно встречавший смерть чужую и свою, и даже таким уходом — он невольно и ненамеренно перевернул весь мир в душе того, кому желал лишь смерти и мук.

Воистину высокая звезда, меняющая судьбы… И не способная сама сойти со своего извечного пути.

Робость нрава не означает отсутствие ума, а невинность духа — наивную глупость. О нем забыли, но сам мальчик не был слеп, и истина, открывшаяся взгляду, едва с точеного лица осыпались трухой и прахом все маски, что тот носил из ночи в день и изо дня до нового рассвета, — как сердце дрогнуло от потрясения, зайдясь неровным перебоем.

Атия не испугался новой попытки отравления — наверное, он просто знал, что рано или поздно так произойдет, давно простил и даже был бы благодарен в чем-то за избавление. Но причина покушения сбила ось весов, напрочь снося шаткое равновесие, которого с таким трудом удалось достичь!

Ответ, так ясно читающийся в черных, пылающих отчаянием и безнадежностью очах, вдруг ставших предельно прозрачными, — как будто-то были два озера без дна, наполненные никем не видимыми слезами, — этот ответ кричал надрывным воплем сорвавшегося в пропасть, ревел океанским штормом, гремел стремительным селевым потоком… Глухой бы услышал, а мертвый поднялся!

Но прозвучал отнюдь не вопрос, а приговор, и теперь игрушка, щепка в потоке этих игр — мальчик тщетно силился понять, как может быть такое! Не в страхе, не в тщеславии и алчности, не в похоти таилась суть — Аман… любил?! Любил МУЖЧИНУ, и так, что ошейник терял над ним всю власть, чужая смерть не вызывала страха, а своя не стоила сожалений…

Атия достаточно узнал их общего хозяина, чтобы понимать — уж если тень недовольства либо же нерасторопности в его постели влекли собой настолько жестокую кару, то Аман не мог не знать наместника еще лучше.

Но он признался, презрев все свои выгоды, бросился остановить руку, подносившую ко рту чашу с ядом… И к этому времени мальчик знал язык довольно сносно, чтобы слышать и понимать ленивые пересуды прихорашивающихся наложников о том, что фаворит наверняка как-то незаметно повредился в уме, раз пырнул себя ножом услышав волю господина, пожелавшего подарить его князю-союзнику… Сей поступок никак не находил иного объяснения в их хорошеньких головках.

Все просто! — Атия задыхался от слез, хотя в эту ночь Аббас Фоад не звал его, как впрочем и кого-то иного. — Неправильная, греховная, но это была любовь, а любовь это и есть Бог!

Библия, наставления и запреты, образ Амани, нынешний хозяин, который оказывается может не только насиловать и убить в любой момент, но и подарить кому-то, кто тоже будет насиловать тело, убивая душу… Все смешалось в сознании мальчика!

И впервые с того дня, как он стал называться Атией, юный наложник скользнул на колени в тишине ночи, смыкая ладошки в молитвенном жесте.

«Господи! Прошу, прости меня за сомнения, мысли мои и поступки, за то, что слаб и усомнился в Тебе и Твоей воле. Я верю, я знаю, Ты милосерден и справедлив. Господи, и Ты, Царица Небесная, я знаю и верю, что Вы не оставите меня и не за себя прошу…»

Впервые молитва не была — пусть и воодушевленным, восторженным, но — повторением молитвенного правила, а медлительный рассвет мальчик встретил с именем того, кто даже сейчас нуждается в помощи больше него. Сердце его было светло и спокойно.

— Нет у заек рукавичек, нет у заек шапки,

Греют зайки у костра серенькие лапки!..

— мама.

Такая красивая, каких в целом мире нет! Здоровая и веселая: от отца пришла весточка с заставы, что к Благовещенью князь вернется, а значит, чтоб и его дома ждали…

А потом она как всегда сбежит с высокого крыльца, повиснет на шее. Отступит тут же и поклонится земно! Возьмет за руку и поведет в радостно гудящий терем.

И все будет: подарки, басовитые раскаты из-под оглаживающих бородку, натруженных мечом пальцев, счастливый писк девчонок, завороженные глаза непривычно молчаливого Ярки и сияющая припухшими глазами мама… Все будет в Благовещенье, святой праздник, а пока…

Задорно напевая, мама вплетает сестрам-погодкам цветные ленты в толстые тугие косы. Фенечка с Настеной молчат насуплено, только морщатся, но терпят, — как же, девицы-красавицы! Отталкивают мамкины руки, наперегонки выхватывая из них ажурные платки, похожие на пушистое снежное кружево.

Яр еще засветло умчался с приятелями: конечно, он уже взрослый, чтоб с девчонками и малышами, да няньками гулять. Того и гляди, скоро невесту сговаривать придется! Отец только крякает довольно, — а что, парень хоть куда, весь в него… Глаза шалые, лукавые, кудри буйные, вымахал не по возрасту — косая сажень в плечах, а стан гибкий, будто девичий. Зато руки — ко всякому доброму делу приспособлены, и мать, глядя на старшего, всегда улыбается с тихой гордостью.

Самый младший, пятилетний Андрейка рвется из теплых морщинистых рук Ильиничны, по вытянувшимся щечкам катятся слезы с орех — он тоже большой, уже давно сам оделся, сколько ж ждать надобно?!

Там горка ледяная, санки в сенях стоят, и Мороз-Красный нос разотрет улыбчивую мордашку как бураками… А потом идти с мамой за руку по дощатой выстилке, кланяться, кивать знакомым, зато впереди — пряники душистые на лотке, красивые флажки и дудочник на площади…

Резко проснувшись, мальчик Атия сел на роскошном шелке постели, обхватывая тонкими руками колени и утыкаясь в них лбом: иные звезды сияли над ним…

«Но небо одно, и Бог един, и память о том, я храню в своем сердце!» — он сам не знал и не мог сказать, почему в эту ночь впервые за время плена увидел дом и семью, да еще так — будто снова выбор стоял перед ним…

Раньше казалось, что отрезало от них что-то — не иначе, господин его, коршун черный и его постель… А теперь понял вдруг: этого, что было, уже никому не отнять!

«Атия» беззвучно плакал счастливыми слезами, молился и вспоминал: в тот год и случилось главное… Пусто и непривычно было в храме: откуда ему было знать, что мама в повечерие, не дождавшись службы, пойдет благодарить Богородицу за возвращение мужа, да прихватит с собой его как раз тогда, когда мальчик выбирался от няньки кораблик из щепочек в подарок папе смастерить.

Но хорошо было идти вместе, чувствовать ее мягкую руку на свое плече, а в церкви и вовсе все прочее забывалось от взглядов строгих, но ласковых ликов.

— Свете тихий…

Мальчик застыл с погасшей свечкой пред потемневшим уже ликом Богородицы, гадая, что за зеленые потеки вдруг поползли из-под жемчужного оклада, из самых глаз иконы…

— …Чистые прозрачные святыя славы, безсмертнаго Отца небеснаго, святаго блаженнаго, Иисусе Христе…

Батюшка Афанасий долго потом говорил с растерянной мамой, приходил домой уже к отцу: Божье чадо, при нем лик Богородицы мирровыми слезами заплакал, знать не на миру его судьба!

— …пришедше на запад солнца, видевше свет вечерний, поем Отца, Сына, и Святаго Духа, Бога.

…Мама впервые плакала — маленький же совсем еще, батюшка ее успокаивал, а отец взглянул коротко и вздохнул всей грудью как-то особенно: словно и так знал, что сыновья его к Солнцу подымутся, — а самый тихий, Олексий, вдруг всех опередил…

Да так, что и не угнаться…

— Достоин еси во вся времена пет быти гласы преподобными, Сыне Божий, живот даяй: тем же мир тя славит…

А ему интересно было! Мальчик сам упрашивал отпустить его во храм и обитель. Девочки да младшенький не поняли даже, что он из дома совсем уходит. Отец волю сына принял, вдвое старший Ярка смеялся над баловнем братишкой, но тоже смотрел вроде как с уважением…

Они и не виделись больше даже на похоронах отца в Купалу. Не успела весть вовремя, только сказывали, что мать без памяти от могилы отымать пришлось Ярославу. Единожды виделись они с братом в скиту — тот не снимая рукавиц кольчужных сжал виски до боли, всматриваясь в лазурную синь летнего неба:

— Молись, братка… Время нынче черное, только Бога звать… Да услышит ли!

Брат уехал, а монастырь сгорел: Суди Боже, к добру ли такая память…

* * *

Подлунный мир устроен так, что рождаясь из кокона на рассвете, едва просушив радужные крылья и изведав восторг полета, — яркий мотылек обречен умереть, не дождавшись нового дня, опалив хрупкие, садкие от пыльцы крылышки в тонком огненном язычке обычной лампы… При виде него задумчивый мудрец помыслит о бренности бытия, а радивая хозяйка затем деловито стряхнет невесомый пепел со старательно начищенной меди.

Это красиво и страшно, обыденно… Ибо неужели кто-то может наивно полагать, что живая бабочка не чувствует испепеляющего ее огня? Шесть лет одного небрежного кивка было довольно, чтобы предстал пред привередливым господином его черноокий бриллиант. Будто воин в доспехи, облаченный в шелк и золото, в сиянии драгоценных камней, изменчивый, как само воплощение морока, бесконечно покорный в своей дерзости и бессильный во всем торжестве своей превосходной красоты… Единой ночи не минуло с того мига, когда смертоносное жало клинка впилось в пылающую грудь страстного сына Юга, как он оказался забыт тем, ради кого дышал.

Ему напомнили…

Пир во дворце был немноголюдным на этот раз, но торжественным и пышным, да и разве мог он быть иным, когда наместник благословенного эмира провожал своего знатного гостя, после долгих задержек все же отбывающего в свой родной край. Давно уже отзвучали речи, договоры о союзах, войне и политике, неуместные на пиршестве, и нынче лишь музыка услаждала слух двоих владык и благороднейших из их воинов, а юные пэри тешили своими танцами взгляд. Не переводилось в кубках вино, не оскудевал яствами стол под ловкими руками неслышных и невидных слуг, и звезда утренняя уже готовилась взойти, когда празднество стало стихать.

Сакхр аль Мансур благодарил хозяина дома за оказанное гостеприимство, сожалея, что дела и заботы не позволяют пользоваться им дальше, но давая понять, что визит стремительно подходит к концу. Аббас Фоад согласно кивал, не менее довольный, чем его опасный союзник.

— Жаль лишь, что на прощание не довелось вновь насладится дивным танцем того пламенного юноши, что так запомнился мне, — вдруг уронил Черный Мансур.

Не то чтобы завуалированный вопрос князя гор был неясен и неожиданен, во всяком случае, это был не первый намек о наложнике за время их переговоров. О случившемся по утру в серале, как и о предельно четком приказе господина, само собой, Мансур узнать не мог, не говоря уж о том, что правом приказывать ему, к великому сожалению, — наместник не обладал. Но с трудом забытый гнев на дерзкого раба мгновенно возвратился и сторицей. Фоад потемнел лицом, в тигриных глазах зажглись звериные желтые искры.

— Жаль, увы, — с усилием процедил мужчина, — тому причиной обстоятельства, а не неуважение.

— И в мыслях не держал упрека! — князь улыбался, но тоном его можно было порезаться до крови.

— Как и я, — еще суше отрубил Фоад. — Тем более что вынужден признать всю правоту тогда же данного совета относительно Амани. Мне следовало раньше хорошенько плетью поучить его, чтобы и в мыслях никогда не смел забывать свое место!

К концу речь наместника уже напоминала рык, и его собеседник невольно изумился: каким бы дерзким не оказался прекрасный юноша, что за проступок мог вызвать в мужчине такую ярость, хотя Гнев небес не отличался кротостью нрава. Что-то тревожно потянуло в груди холодком, одновременно убеждая, что раз Фоад до сих пор баловал фаворита, то и сейчас не причинил ему вреда, и надеясь, что столь неистовый гнев сыграет на руку его собственным интересам.

— Так каким же будет ответ на мое предложение? — небрежно поинтересовался князь. — Одно распоряжение — и в обмен на танцы этого мальчика, нужное золото окажется у вас так быстро, что позавидуют джины…

Проклятый колдун! Демоны ему что ли нашептали!

Однако Аббас Фатхи аль Фоад — воин, а не ростовщик! И то, что он обнаружил по возвращении, копнув чуть глубже, чем обычно — не обнадеживало, особенно в свете новых происков неверных и двух последних неурожаев. А учитывая истинное положение в столице и расстановку сил, деньги нужны были немедленно, но…

— Чтобы поправить казну, я привык отрубать ворам руки и головы, а не торговать рабами! — резко бросил Фоад.

Даже если бы Амани был жив! Ибо одно дело богатый дар одного владыки другому в знак признательности либо же скрепляющий договоренность, а совсем другое — распродавать имущество.

— Что ж, — тот, кого здесь называли Черным Мансуром, поднялся, делая незаметный знак своим людям, — нет — значит, нет. Я искренне сожалею, если оскорбил достойного хозяина.

Голос звучал без тени издевки, но сами по себе слова не располагали к спокойствию и благодушию.

— …но мы, горцы, дикий народ. Если что-то хотим, то можем отдать взамен последнее. Это было предложение о равноценном обмене, а не торг! Еще раз прошу благородного хозяина меня извинить, и уверен — больше подобные недоразумения между нами не встанут.

Князь ушел прежде, чем красная пелена гнева успела окончательно ослепить мужчину, но подставленная безликим невольником чаша полетела в стену, оставляя на ней густые разводы. Бешено раздувались ноздри, а рука судорожно сжималась и разжималась на изумрудной рукояти парадного кинжала… Почему-то Гневом небес овладело чувство, что сейчас он проиграл какую-то важную битву.

Хотя в чем крылась суть — какой-то наложник, пусть и прекрасно обученный!! — мужчина вообще не хотел думать об этом, иначе он не запретил бы упоминать о Амани.

Что за день! Аббас Фоад не желал и не умел проигрывать — с недругом-союзником он еще разрешит все вопросы, а пока… Он знал, чье безропотное послушание вернет ему уроненный покой и довольство перед началом нового дня, и стремительным шагом направился на половину сераля.

Рассеялись покровы тьмы, и будто в жесте благословения первые лучи ложились на склоненную голову наложника, окрашивая светлые волосы мальчика в более насыщенный густо-золотой с розоватым отливом цвет и играя на гранях самоцветов в них. Он уж не ждал ничего дурного нынче, хорошего тем более, а переживания и думы очередной бессонной ночи — сильно утомили. Обессиленный, опустошенный Атия не сразу даже различил звук приближающихся шагов тяжелой поступи наместника и вздрогнул, когда занавеси отдернулись.

Однако в этот раз больше от неожиданности нежели от страха. Страшнее всего неизвестность, а для чего явился к нему хозяин и что потребует, сомневаться не приходилось. Он пережил довольно таких ночей, кто знает, сколько еще переживет, пока воля господина не оборвет и его существование пусть так, но избавляя наконец от гнета позора и стыда.

Умиротворение, владевшее им после молитвы все еще грело сердце и странным образом придало смирения не дрогнув встретить свой плачевный жребий, который не оплакивать не мог, умываясь собственными слезами вместо росы. Атия лишь отдаленно удивился неурочному часу: бдение наложников в ожидании господина обычно уже давно окончено, и жизнь затухала на ночной половине дворца, дневные же заботы только начинались и то — для многочисленной прислуги, а само собой не повелителя. О пире мальчик ничего не знал, да и зачем кто-то стал бы говорить ему, ведь северянин не танцор, не музыкант, чтобы потешить самолюбие грозного владыки перед его гостями? Иная мысль вдруг поразила юношу.

Когда в отличие от прошлой ночи, наместник не послал за ним, Атия испытал лишь облегчение и благодарность. Не то чтоб он подумал, что Гнев Небес предался безутешной скорби по любимцу — представить нечто подобное было еще сложнее и напраснее, чем всерьез уповать на то, что в следующий миг голубь спустится с небес неся в клюве еще одну цветущую ветвь, чтобы его утешить! Но все же… Из пересудов мальчик успел понять, что черноокий юноша прожил подле наместника долгие годы и пользовался его вниманием несравнимо чаще, чем все прочие вместе взятые. Жестокий господин не убивал своего прекрасного танцора, Амани сделал это сам, насколько ценится жизнь наложника Атия тоже успел убедиться… но ведь погиб тот, кто так долго жил в твоем доме, был тебе близок… любил тебя.

Даже потерявшуюся кошку жалеют больше! В глазах мужчины не было теней печали, одежды отличались еще большей пышностью против обычая, а губы, впившиеся в шею пахли вином. Все просто: хозяин возвратился с празднества и потому так задержался, явившись к новой, еще недоломанной игрушке, когда впору было снаряжать похороны. Недоумение сменилось ужасом — бес, лютый черный бес…

Между тем, безотчетный трепет нежной жемчужины пришелся по душе мужчине усмиряя досаду и гнев, как ожидалось. Его дивный подарок, чья экзотическая хрупкая краса была сравнима только с прозрачным светом северного сияния в небесах его дикой родины, в последнее время исправно оправдывал чаяния господина тем, как покорен был его власти. К тому же Атия обладал одним неразменным достоинством — его кротость была искренней, а не искусственно привитой или наигранной, в отличие от прочих.

В первую очередь именно поэтому, он запретил пускать мальчишку к остальным наложникам, чтобы не набрался их манер, набивших оскомину приемов и всякой лишней дури, пытаясь интриговать вроде…

Прежде чем сорвалось имя зарвавшегося строптивца, мужчина осадил сам себя, полностью переключаясь на белое и восхитительно нежное тело его Жемчужины, любуясь зрелищем, как его разрывающаяся от притока крови плоть движется в тугом отверстии меж округлых половинок, наслаждаясь едва уловимой дрожью стройных бедер и ощущением беспомощно сжимающихся под ладонями ягодиц. Мальчик невинен, послушен, а что неопытен — так это поправимая беда.

* * *

В минуты радости мгновения пролетают незаметно, всего лишь оставляя после себя тень грусти о том, что уже не повторится, и сменяясь чем-то новым с приходом нового рассвета… В часы печали время тянется как цепи за приговоренным. Мальчику казалось, что прошла если не вечность, то по крайней мере долгие годы с тех пор как его подарили наместнику для утех ложа. Тем более, что для него это время вместило множество событий, которые столь многое перевернули в нем.

Только несведующий уверен, что тесный мирок сераля настолько тих, что всегда будто бы погружен в оцепенелую дрему. Для того, кого само его существование стало сокрушающим открытием, — хватало впечатлений и переживаний! Насилие, отнявшее невинность не столько тела, сколько души еще до того, как он успел задаться вопросами о плоти и ее желаниях. Болезнь и ее причина, последовавшие за долгим выздоровлением, и сам мир в котором все это возможно… Атия больше не роптал, найдя для себя ответ, отчего Господь по крайней мере не принял его к себе еще ребенком, там, в догорающей обители, покуда рассудок его еще был так же чист и девственен, как и тело. Ибо в чем тогда заслуга любви и веры, если жизнь лишь очарованный сон, а глаза не видели ничего, кроме икон?

Легко благодарить Бога за дни покоя и счастья, куда труднее славить Его в дни испытаний и бед, и тем ценнее то доброе, те искры тепла и света, которые несмотря ни на что не позволяют захлебнуться среди мерзости, жестокости и боли! Мальчик благодарил в молитвах своего утешителя за то, что тот где-то есть на этом свете, и только одно его тревожило, заставляя сердечко болезненно сжиматься.

Ничего кроме омерзения и страха, физическая близость с мужчиной у него не вызывала, он ничего не мог противопоставить силе и власти, сковавшим его уздою рабского ошейника, но возможно все-таки должен был сопротивляться тому постыдному, что с ним творил хозяин более активно, не оглядываясь на неизбежное жестокое наказание? Возможно, он в самом деле оказался слишком слаб, а его смирение и молитвы не достойны снисхождения?

Таким, задумчивым и печальным, вновь увидел мальчика Имад однажды, пока в бассейне у которого некогда любил нежится Амани, меняли воду. Полностью погруженный в свои мысли, наложник медленно шел по дорожке в отдалении, кончиками пальцев касаясь ярких листьев и пышных цветов, видимо решив сполна воспользоваться редкими мгновениями одиночества. В свете солнечных лучей спадавшие на плечи волосы мальчика, искусно перевитые драгоценными нитями, — сияли золотым ореолом вокруг головы, а закутанная в тончайший газ фигурка казалась эфемерно прозрачной. Он казался более созданием небесным, нежели человеком из плоти и крови, и на какую-то секунду у молодого управляющего мелькнула странная мысль, что подойди он ближе, то убедится, что узкие ножки вовсе не касаются цветного песка серальского сада.

Не помня о том, что делать это дозволено лишь господину, молодой человек с улыбкой любовался явленным ему чудом. В груди мягко всплеснула радость от того, что несчастный мальчик должно быть полностью поправился и не пострадал опять… Однако волна быстро схлынула, разбавившись непонятной горечью: мальчик был изумительно красив непередаваемой, тонкой красотой первого луча зари и судя по отрешенному лицу наконец принял свою судьбу, смирившись с неизбежным…

Что ж, если бедному ребенку стало хоть немного легче, если он смог найти в себе довольно сил, чтобы жить дальше как отведено, — этому тоже стоит порадоваться! В подлунном мире есть вещи, которые изменить невозможно, только принять.

Атия внезапно остановился, будто почувствовав направленный на него взгляд мужчины, и обернулся. На долю мгновения Имад утонул в бездонной синеве распахнутых в испуге глаз, а потом мальчик вдруг вспыхнул мучительно, прижав ладонь к ошейнику, так же стремительно побледнел, запахиваясь плотнее, и отступил в заросли, скрывшись из виду. Молодой человек со вздохом опустил голову, пряча сочувствие и грусть в собственных глазах: ах если бы наместник мог отказаться от своей игрушки!

Увы, ожидать чего-то подобного было бы безумием, бороться же — тем более.

Случайная встреча лишь сильнее растревожила пребывавшего в тоске и смятении мальчика. Лицо незнакомого мужчины не уродовала похоть, а во взгляде читалось скорее восхищение, но едкая волна стыда и горечи накрыла штормовым порывом, и Атия поторопился укрыться в своей комнате от всех нескромных глаз. К его же собственным вновь подступили слезы.

Чем любовался этот человек? Его телесной красотой, которая обернулась тем, что вместо тяжкого, быть может, но честного труда, он коротает дни в ожидании нового позора на хозяйском ложе? Тем как искусно он обряжен евнухами в роскошные одежды и драгоценности, дабы еще больше подчеркнуть привлекательность наложника? Соблазнительной игрушкой для утоления желания…

И должен ли он дальше мириться с этим, оправдываясь, что ничего уже не изменить, а как бы тяжек не был грех, он все же не его… Не значат ли его молчание и покорность согласия с учиняемым насилием, что грозный наместник в своем праве делать с ним, что пожелает, используя как любую вещь в своем дворце для низменных забав?

Измученный сомнениями и страхом, Атия уже жалел, что на его вопросы некому дать пусть неправильного, но ответа. От евнухов он слышал уже все возможное, что жизнь раба — повиновение хозяйской воле… Его незримый ангел пожалел невольника и его слезы, покойный Амани — ненавидел со всем пылом сердца, сгорающего от любви, но среди цветов и зелени садов сераля мальчик слышал голоса, звонкий смех прочих наложников. Кто-то был старше, примерно в возрасте Амана или близко к тому, а кто-то младше самого северянина, хотя сомнений в том, для чего здесь каждый из них — возникнуть не могло. И Атия впервые пожалел, что вначале плена не пожелал свести ни с кем знакомства, а нынче, после покушений и болезни — надзор за ним был слишком строг.

О да! Как видно, хозяин еще не наигрался со своим подарком, и самоубийство бывшего любимца его не задело сильно, тогда как Атия все чаще возвращался в мыслях к гибели танцора и ее причине.

Нельзя сказать, что произошедшее целиком перевернуло в его глазах видение тесного мирка полночной половины дворцов, подобных этому. Но уже не оставляло знание о том, что даже тут, несмотря ни на что, в человеческой душе способно расцвести то чувство, что приближает его к Богу… что как росток, упорно пробивающийся сквозь вытоптанную сапогами землю, так свет Господень способен пробудиться в каждом, пусть на миг, но останавливая уже занесенную для убийства руку.

Да и можно ли упрекать человека, который бьется, не помня себя от боли и тем вдруг причинил вред другому, прежде чем убил себя, чтобы избавиться от муки? Понять их общего хозяина, ему не дано, там был лишь ужас перед его бесовской властью, но вместе с тем, сквозь прихотливые узоры решеток — Атия смотрел на мальчишек на подушках у фонтанов с тоскливой жадностью.

Быть может, подойди он сам, поговори немного, и возможно было бы, если не сблизиться с кем-либо, и не принять со смирением, но понять их мир и в чем их радость? А может разделить печаль или мечты? А может, просто любого узника тяготит такая доля и рано или поздно настает момент, когда и жизнь не жаль отдать за чужое слово… Атия смотрел, не отрываясь.

А между тем, какими соображениями не руководствовался бы наместник, запрещая любое общение своей Жемчужины с прочими наложниками, — решение его оказалось мудрым. Без цепкой ядовитой хватки черноокого Цветочка, его былым соперникам спокойно не жилось.

Ведь как иначе? Аман не был, он — царствовал в серале. Кто-то из мальчишек, — а евнухи тем более, — помнили, что сама Шахира не раз приглашала фаворита для бесед, и до некоторых пор у новых «покупок» и «даров» оставался самый мизерный выбор. Отступить сразу в тень, признавая первенство блистательнейшего и ядовитейшего из потомка крови нагов… Либо вступить в заведомо проигрышную войну.

И до Жемчужины, Аману не приходилось даже тратить заветного зелья на досадные помехи между ним и господином. Впрочем, некоторых умных и понятливых он сносил, ведь господин Фоад ценит новизну, любит разнообразие, а вспышка молнии — особенно ярка на фоне серого тумана.

Само собой, что кто-то нашел подобное существование вполне удобным. Халим, Ламис, Майсун[1] вовсе были счастливы, оставаясь в тени капюшона прекраснейшего из потомка кобр от семени шайтана. Разумеется, это требовало тонкого искусства: господин их не стерпит небрежности, евнухи — опалы, однако рисковать спокойной жизнью и терпеливым расположением опасного соперника тоже не следовало. Кого-то из особо прытких они придерживали сами… Но, — вот свита и лишилась короля!

Кто станет следующим и станет ли? Кто-то просто смаковал сплетни, кто-то, как Фатин и Нисайэм[2], — потихоньку натягивал тонкие ниточки к евнухам-распорядителям сераля… Но каждый пока выжидал, пытаясь сориентироваться в ситуации на доске, когда рухнула сильнейшая фигура.

Только, так уж было понятнее и привычнее, если бы ненавидимый всеми Аленький цветочек пал под ногою господина за давно бесившую всех прочих дерзость… Не-е-ет! Если бы рухнул со своего трона от света новой, более яркой ночной звезды на ложе наместника… Но, иблисовый ублюдок от гадюки, выплодыш скорпионова гнезда, плод сколопендры и гюрзы, — и тут сумел выделиться!

Сдох сам. Достойное напоминание о краткости отведённых тебе дней…

За шелковыми занавесями кипели бури! Тем более что ночи с господином по-прежнему делил его «жемчужный дар», вызывая тем у обитателей сераля законное недоумение и неподдельное любопытство, все дальше переходящее в любому понятную досаду.

Прошло достаточно времени, чтобы надежно остыл азарт господина от новизны подарочка, а одно хорошенькое личико надолго не зацепит, рассеиваясь в памяти едва ли не с первым же лучом зари. Что волос светлый? Так блондины не такая уж и редкость. Мазин[3], вон, тоже светел и волосом, и кожей, воздушен, нежен, что облако на небосводе, за что и получил свое имя… Так что было в северянине такого, что стоило не только всей хитрости Амана, — фаворит мог банально надоесть своим злокозненным и дерзким норовом, да и уже не так уж юн был, — но и умений, красоты каждого из них, а то и вместе взятых?! Даже для самого младшего и по возрасту, и по длительности пребывания в серале наместника, купленного взамен болтливого Джамаля, изумительно миленького, с чистой кожей цвета эбена мальчишки, прозванного Наджи[4] за свою безобидность, — происходившее было непонятным, а потому еще более обидным.

Увы, юношам оставалось лишь делиться меж собой предположениями, и даже евнухи помочь могли немногим, хотя сами Жемчужину едва терпели: уж слишком много с ним возни и риска. Мало ли чего опять надумает тихоня или кто-то из прочих услад очей и чресел господина решится, да возьмет пример с ядовитого Цветочка, а расхлебывать опять же им. Зато награды никакой… что толку, что при фаворите!

Все поучения и добрые советы — отлетают как от стенки. Вместо того чтобы улыбнуться, благодарить за милости, стремиться порадовать господина чем возможно и сверх того, — Атия немного пробуждался от своего оцепенения не накануне посещения хозяина, а после, торопясь смыть с себя следы утех.

Конечно, похвальное стремление к чистоте собственного тела, но… Самые изобретательные помощники Васима и старательные банщики уже заламывали руки от бессилия. Казалось, искупай его в навозе, а не двенадцати отварах трав, сунь в волосы репей, а не отборный жемчуг — холоднокровное отродье снежных дэвов даже не заметит!

И что стоит самому одеться?! Любой наряд из сундуков подобран так, что изъяви неблагодарный хоть долю интереса — явился бы видением рая, сиянием первого луча рассвета над долиной в цветении весны… Так нет же!

Руки опускались сами — ради чего стараться? Уж скорей бы прошла у наместника блажь по поводу мальчишки! Мало ли других? Басим, Шама — легки походкой, нравом, охочи до утех… Вей из них веревки! Ламис, не иначе как в насмешку получивший свое имя, — временами Амани бы сошел за родного брата, но так же щедр к тем, от кого зависит… Их много, перебирать можно как в шкатулке с самоцветами. Уж, скорей бы заскучал их общий господин!..

Высокий, сухой, как жердь, и черный, как отчаяние, давно «немой» за не к месту высказанное слово, давно седой, и гораздо-гораздо дольше не-мужчина в самом полном смысле, — старый, благополучно-ненужный никому евнух Фихр вслушивался в напряженную тишину садов. В шепот шелка, движение листвы, натужный, местами чересчур веселый смех наложников… Усмехался: шакалья поросль! Из лебедя не сделать паву, тем более не вырастить орлана!

И качая головой, он возвращался на свой пост у флигелька среди хозяйственных построек, а то вдруг не досмотрят или поленятся. Позже, потягивая кофе самого тонкого помола и обжарки, сосредоточенно кивал многомудрому Заки… Тяжко. Сложно. Как быть?

Не у него жена и пять дочерей, хотя Аллах свидетель, каждую из них он качал на своих коленях…

Плохо. Все плохо. Гневлив наместник. Невоздержан без меры. Не берет на себя труд смирить нрав даже ради торжества Пророка… Например, зачем, право слово, обидел горцев таким пустяком? Не о том думает!

Заки-Хайрат согласно покачивал чашечку в сухих пальцах… Улыбался: наложники имеют обыкновение меняться, как и настроение наместника Фоада. Право дело, слишком часто и резко… А горцы — пусть их.

О многом говорили двое внимательных собеседников, пока не сошлись на своем.

Казалось бы, в то время не было такого человека во дворце, который не строил бы собственных планов, и лишь одного не учел никто, даже самый прозорливый из евнухов и самый хитроумный из наложников.

Безыскусная кротость, простосердечная невинность, мягкая искренность подаренного мальчика, которые так привлекли в нем наместника Фоада, — никуда не делись. Они как прежде горячили кровь, расходясь по жилам душной, тяжкой волной вожделения, которое неистово требовало утолить его немедленно. Они будоражили и тревожили, заставляя зверя хищно раздувать ноздри в предвкушении добычи. Но… от вечера к вечеру, все более хмуро сдвигались брови мужчины при взгляде на золотые кудри, отрешенное ото всего тонкое личико и покорно распростершееся под ним нежное тело.

Сжимая в руке изукрашенную чашу, Фоад рассматривал мальчика со странным, необъяснимым покамест самому себе чувством, в котором изрядной долей присутствовал и гнев. Скованное движение, которым Атия неловко соскользнул с постели, впервые вызвало в душе лишь досадливое раздражение: право слово! Допустим, до того от него требовалось только кланяться перед раскрашенными досками в их церкви, но сколько времени уже прошло! Он был милостив и терпелив с мальчишкой, и на то, чтобы двигаться хотя бы толику изящнее — не потребовалось бы ни долгих усилий, ни особого труда! Да только паршивец даже не пытается, несмотря на то, что ему было ясно и четко сказано — упрямства и строптивости не окупит никакая красота…

На миг в груди холодком колыхнулось что-то, отчего показалось, что душистое вино горчит или вдруг закисло… Но только лишь на один неуловимый миг, а мысли вновь вернулись к прежнему пути, пусть чуточку сменив оттенок: — тем более, что красота должна быть совершенна, как слова Корана, однако то и дело какая-либо досадная небрежность портят всю картину.

Фоад зло дернул губами, покачивая кубок, и негромко окликнул по имени невольника, застывшего в покорной позе. Низкий тон прозвучал бархатно-вкрадчиво, да и Атия уже не вздрагивал от голоса хозяина, как в первые дни. Подчиняясь невысказанному, но от того не менее явному приказу, мальчик не позволил себе сколько-нибудь замешкаться, он поднялся с колен, приблизился и снова опустился на ковер между раздвинутых ног мужчины, высвободив из складок ткани полувозбужденный член, чтобы сразу глубоко взять его в рот.

Само послушание и старательность! — Фоад усмехнулся снова. Будто нарочно подтверждая его размышления, мальчишка не допустил ни одного жеста, ни одного вздоха протеста, но двигался при этом через силу, как будто шел на казнь, на тонком личике помимо воли проступила тень отчаяния и боли, точно в глотку ему собирались влить свинец, а пальчики касались мужского естества, словно оно было покрыто чешуей ядовитого гада.

Усмешка вылилась в оскал. Тяжелая ладонь надавила на затылок, вцепляясь в золотые локоны и заставляя раба наклониться еще ниже, чтобы головка наконец вошла в судорожно сжимающееся горло. Неопытный мальчишка предсказуемо закашлялся и из-под крепко зажмуренных век невольно покатились слезы.

Даже не отставив чаши, мужчина чуть отпустил его, но только для того, чтобы с наслаждением отвесить пощечину по лилейной коже, к тому же больше не пытаясь придерживать удар.

— Вон! — распорядился он отлетевшему наложнику, который не успел и рук подставить, чтобы хоть немного смягчить свое падение.

Щелкнул пальцами и обратился уже к немедленно возникшему на пороге евнуху:

— Я не доволен. Объясни ему чем, только не переусердствуй, как в прошлый раз. И приведи кого-нибудь, кто знает, как должен благодарить за внимание господина.

Васим рассыпался в поклонах, уверяя, что не допустит никакой небрежности, и раз кое-кто не понимает слов, то уж конечно стоит объяснить иначе, а за новым мальчиком, если господин не пожелает вдруг назвать другого, нетронутым и ласковым, с живой кровью в жилах — уже послали… уже бегут! Атию так же спешно подняли и увели, а точнее, буквально утащили, под надежным присмотром холодных глаз Алишера, втолкнув в самом деле чуть запыхавшегося Наджи и захлопнув двери.

Наряженный мальчик хрупкой птичкой пал на колени. Сквозь темную кожу проступал взволнованный румянец, пухлые губки трепетали в предвкушении, а черные маслины глаз смотрели с восхищенным обожанием: господин наместник, такой высокий, сильный и красивый, — он был как воплощение Пророка! Принадлежать такому — счастье…

Едва ли не с рассветом весь сераль знал тем или иным путем, что господин был зол, а Жемчужина поплатился хорошей поркой, зато лелеющий свой кровоточащий зад Наджи — был мил, и повелитель остался им доволен, пусть и был слегка несдержан.

Загрузка...