Из всей своей долгой жизни лучше всего я помню день, когда встретил дочь господина Баффо.
Я, Джорджо Виньеро, перелез тогда через стену женского монастыря.
Это не было юношеской карнавальной шуткой, хотя сезон карнавалов уже наступил. Мне велели сделать это. Я должен был перелезть через стену монастыря, чтобы доставить необычное послание. Это не было простым письмом, которое пишет дож из Венеции любой молодой девушке в такой ситуации. Странность заключалась в самой девушке, которая ни за что не хотела доверить свою судьбу листу бумаги. Секретарь его светлости решил ублажить прихоть этой девушки и доставить ей секретные сведения с посыльным.
Мое чувство романтики и тяга к приключениям проявились сразу же: едва мне предложили выполнить это поручение, как я ухватился за этот шанс.
Никогда прежде я не бывал в монастырском саду — я же не священник, в самом деле. Я представлял его в образе цветущего весеннего вертограда. Но все оказалось наоборот: сад оказался серым, холодным и пустым, без намека на цветение и красоту. И если сравнивать его, например, с птицами, он скорее напоминал ощипанного цыпленка, чем разноцветного павлина. Воздух тоже был холодным, но при этом чистым, как бриллиант.
Сад был совершенно пуст, пахло сыростью. Влажные клумбы уже отцвели, как раз по сезону, и на фоне неба я выделялся, словно чернильное пятно на белоснежном листе бумаги. Боясь, что меня заметят, я забрался высоко на дерево. Но и там я все равно оставался в зависимости от этой девушки, находясь в положении полной беспомощности, которое, впрочем, мало меня заботило.
Спустя некоторое время мои пальцы начали неметь от холода.
Наконец появилась девушка. Она шла в сопровождении монахини, как потом оказалось, своей тети. Эта пара появилась напротив серой стены трапезной в дальнем конце сада. Если бы я выделялся так же, как она: темно-красное на сером, — я был бы в серьезной опасности.
Старая женщина, наоборот, сливалась со стеной, но ее лицо было обращено в мою сторону. Мое сердце бешено забилось, руки онемели и едва не выпустили сук. Как неосторожно было со стороны донны Баффо привести свою тетушку в сад! Или, если это было сопровождение, которого она не могла избежать, ей не надо было позволять старой женщине смотреть прямо на место моего укрытия. Молодой человек, прячущийся в саду женского монастыря! Что бы сказала эта старая женщина, если бы увидела меня?
Лицо тетушки напоминало кислое яблоко в конце зимы — дряблое, сморщенное, красное, морщинистое. Оно было полно горечи фрукта, который забыли на дне корзинки на всю зиму, горечи неисполненных желаний и несбывшихся мечтаний.
Я осмелился только мимолетно взглянуть на эту несчастную монахиню. Если девушка и была настолько глупа, что привела ее с собой в сад, я не собирался делать еще большую глупость, злоупотребляя своей безопасностью и долго разглядывая ее. Но все же у меня было время удостовериться, что старая женщина была увлечена беседой со своей собеседницей. Я могу только догадываться, что дочь Баффо знала, что имела полную власть над своей тетушкой и играла с опасностью, как канатоходец, притворно теряющий равновесие, чтобы напугать зрителя. И почему только, спрашиваю я себя, зрители замирают от испуга? Когда я в следующий раз осмелился выглянуть из моего убежища, старая женщина ушла — просто испарилась неизвестно куда, — а другая, молодая, шла к моему укрытию, насвистывая популярный мотив, по которому я должен был узнать ее. «Насвистывающие девушки и кудахтающие курицы приносят несчастье». Я не верил этой старой поговорке, мне было только интересно, откуда знатная девушка, воспитывающаяся в монастыре, ухитрилась узнать и выучить несомненно бесстыдный напев.
Она шла ко мне уверенной походкой, которая подсказывала, что я был не первый, кого она встречала под этим деревом. Я не был удивлен, хотя и был немного разочарован. Гораздо больше меня удивляло то, что она, будучи столь юной, так часто ухитрялась обманывать свою тетушку.
Я быстро спрыгнул с дерева, надеясь произвести на нее впечатление своей ловкостью.
Донна Баффо была высокой и женственной для своих четырнадцати лет. Едва взглянув на девушку, я был поражен ее красотой. У меня захватило дух, как будто сам ангел спустился ко мне с небес.
Многие говорили о ее неземной красоте, и я, кто видел ее совсем юной, перед тем как все эти панегиристы родились, говорю это тоже. Ее походка напоминала танец. Она спускалась по каменной тропинке шажками, которые отстукивали такт гальярда. Это были движения, полные очарования. Чувственные шажки, отбивающие ритм популярной и непристойной мелодии, которую она насвистывала. Мотив назывался, как я помню, «Приди в лесок, моя любовь».
Когда она приблизилась, я снял шляпу и выписал ее голубым страусиным пером глубокий поклон.
— Донна Баффо, — сказал я, — могу ли я представиться? Я Джорджо Виньеро, к вашим услугам, если желаете.
— Вы человек дожа?
Она больше утверждала это, нежели спрашивала, и ее деловой тон заставил меня сразу собраться. Но, глядя на нее, я все равно был растерян, настолько эта девушка была необыкновенна. Жизнь монастыря наложила отпечаток больше на ее речь, чем на костюм. Коричневый цвет ее платья будет уместнее назвать румянцем зрелых апельсинов, окаймленных персиковым и золотым. Ее одеяние можно было даже назвать легкомысленным по монастырским нормам.
Складки, глубиной с мой большой палец, соединялись вместе по четыре, образуя скромную юбку, обхватывающую тонкую талию. Суживающийся модный строгий корсаж обрисовывал силуэт и будил много фантастических поводов для предположений.
Я подумал, что огромные буфы на ее рукавах имеют свою историю: строгую старую тетушку явно вводили в заблуждение пышными сборками рукавов в два ярда.
— К вашим услугам, — повторил я, уже осознавая неуместность своей скованности, которая усугубилась к тому же моим глупым поклоном.
Тем утром я одевался с особой тщательностью. Зная, что мне предстоит лазать по стенам, я не стал надевать своего самого лучшего камзола до колен из турецкого бархата, темно-синего с золотой вышивкой. Он должен был остаться для более важных дел. Но я не был разочарован тем эффектом, который все-таки произвела на девушку пара гладких зелено-синих лосин и синего вельветового камзола, подвернутого и скроенного так, чтобы немного приоткрывалось чистое льняное белье.
Благодаря тому, что я родился в горах и рос близ моря, мои ноги стати сильными и выносливыми, а стан — гибким. Хотя и было прохладно, я не хотел портить впечатление большим количеством одежды и надел только короткую тунику. Я ужасно дрожал — не только от продолжительного ожидания, но и от возбуждающе сильного впечатления, которое девушка произвела на меня. Но я все равно откинул накидку с плеч, чтобы выглядеть по-щегольски, а заодно, чтобы привлечь ее внимание к своему подбородку.
Тем утром я больше, чем обычно, занимался своей небольшой бородкой, тщательно расчесывая и укладывая ее. В конце концов я сбрил ее совсем, надеясь, что донне Баффо скорее понравится хорошо выбритое лицо европейца, чем бородка азиата, которую я пока так и не смог отрастить.
Сейчас я сомневался в правильности своего решения, так как через два часа после бритья у меня уже пробилась щетина на щеках. И моя обычная самоуверенность из-за того, что в пятнадцать лет я успел покорить несколько довольно опытных женских сердец, сейчас исчезла.
Дочь Баффо взглянула на меня холодными, как льдинки, глазами. Ее губы (которые, как я узнаю позже, были обычно пухленькими) во время нашей беседы были плотно сжаты. Она с некоторым напряжением, но и с интересом рассматривала меня. Однако это был не тот интерес, который проснулся во мне, когда она приблизилась. В нем не было и намека на безрассудство, которое обычно у девушек проявляется жгучим румянцем на щеках и попыткой скрыть это за веером. Нет, здесь был явно другой случай. И если она и вглядывалась в меня, то явно хотела отыскать нечто, что могло ее заинтересовать.
Сейчас, много лет спустя, я могу дать этому название, хотя тогда я стоял, сбитый с толку и пристыженный обуревавшими меня чувствами. То, что она желала увидеть во мне, как и в любом мужчине, которого она встречала, была сила, хотя в данном случае была всего лишь сила, позволившая мне перелезть через стену монастыря.
Дочь Баффо танцевала, когда она двигалась, но не как куртизанка, а как лошадь в загоне перед забегом. Тем полднем, когда ей было только четырнадцать, страсть, которая уже сжигала ее, называлась честолюбием.
— Ну излагайте ваше послание. — Ей стало надоедать мое смущение.
— Я был послан дожем с секретным посланием для вас… — запинаясь, сказал я.
— Вы, должно быть, уже целый час здесь, — ее нетерпение росло, — и еще не сказали ничего, что бы оказалось для меня новостью. Я знаю, что вы человек дожа, вы знаете, что вы человек дожа. Сейчас, наверное, каждый пострел в Венеции знает, что вы человек дожа?
Я не мог ответить, наблюдая, как нежная плоть проглядывала сквозь роскошь ее рукавов. У нее были прекрасные плечи, изящные ключицы и длинная шея, которая посоперничала бы по белизне с ниткой жемчуга. Ее лицо напоминало прекрасное флорентийское алебастровое яйцо с сужениями для носа и подбородка. Его форма повторялась в тяжелых жемчужных серьгах, украшавших ее уши, а ее глаза были похожи на миндаль — того же цвета, большие и привлекательные.
— Пойдем дальше, — продолжала она, — и что его светлость дож республики Венеции сообщает мне? Мне, Софии Баффо, дочери правителя острова Корфу, было недавно велено отцом встретиться с ним неизвестно где. Кажется, он подыскал мне мужа — одного из знатных жителей острова, этим он надеется упрочить свое положение для более эффективного управления и во избежание еще большего кровосмешения на острове.
Наблюдая за ней во время разговора, я убедился, что наибольшую прелесть ее внешнему облику придают ее великолепные волосы. Много венецианских девушек мучились с лимоном и уксусом, чтобы осветлить свою прическу, но в результате получали грубый, безжизненный, ломкий пучок соломы. Ее же белокурые волосы, наоборот, были пышными и полными жизни. Словно отшлифованная золотая филигранной работы драгоценность, они контрастировали с ее темной вуалью, которая подсказывала мне, что она не была так уж невинна.
Она не была невинна, но в то же время она совершенно не подозревала об эффекте, который производила.
— Мне придется выйти замуж за корфиота! — в отчаянии воскликнула она тем временем. — Мне, кто заслуживает гораздо лучшего мужа! О Боже, за крестьянина с грязью под ногтями!
Я сконфуженно спрятал свои руки за спину, потому что небрежно относился к своим ногтям.
— Я, София Баффо! Я, которая всегда должна быть в центре всеобщего внимания! Это единственное, чего я прошу. Быть в центре!
— Корфу — чудесный остров, — попытался я реабилитировать себя знанием мира. — Я бросал якорь в его прекрасной бухте целых четыре раза и даже однажды встречал вашего отца. Он замечательный человек и очень похож на свою дочь.
Я сделал ей комплимент и счел ее молчание как разрешение продолжать свою речь:
— И Корфу не так уж далек от центра мира. Он расположен как раз на пути торговых маршрутов с западом, в месте впадения их в Адриатическое море. Безопасность Корфу очень важна для Венеции.
— Дурак! — взорвалась она. — Ты думаешь, я этого не знаю? Мой отец пишет мне просто великолепные письма со всеми подробностями. Но что такое Корфу? Разве какое-нибудь другое место можно сравнить с Венецией? Здесь — площадь Святого Марка, здесь живет и управляет дож, здесь находится Венецианская лагуна, куда стремятся все торговые суда со всех уголков света. Здесь, и только здесь я намереваюсь остаться! Здесь управляют миром.
Мне показалось забавным, что она видит мир в таком свете здесь, в покое монастыря.
— Все же скажите мне, — продолжила она, — что сказал дож? Не подыскал ли он мне другого, более подходящего мужа, чем корфианский крестьянин?
— Этот человек — не крестьянин.
Как же мне не нравилось все это сватовство! И я с трудом мог заставить свои слова звучать правдиво:
— Имя его семьи записано в Золотую Книгу («Так же как и мое, так же как и мое! — кричало мое сердце, но тон оставался тем же. — И я единственный наследник, и поэтому мне разрешено — нет, я даже обязан жениться».) Имя должно быть в Книге, в противном случае свадьба со знатными Баффо была бы невообразимой.
Донна Баффо взмахом руки оборвала мою речь. Так же легко она могла отбросить и Золотую Книгу своей белоснежной ручкой.
— Я слышала, у дожа есть племянник. Замечательный молодой человек, к тому же неженатый…
Теперь пришло мое время быть раздосадованным, так как я знал, что племянник — полный дурак, хотя вдвое старше ее, и вряд ли подойдет этому неземному существу, стоящему передо мной.
— Да, у дожа есть племянник. И у вас хватило дерзости упомянуть это в письме дожу, не так ли?
— Да, а почему бы и нет? Я — Баффо как-никак, и хотя мой отец и принизил наш статус, приняв должность правителя, я не собираюсь идти по его стопам. Я имею право так говорить, потому что подхожу любому мужчине на земле. И дожу, и другому высокопоставленному человеку, если я этого пожелаю. Я, даже не колеблясь, заговорю с самим Святым Марком, и если он не будет слушать меня, это будет его ошибкой, так как он упустит отличную возможность.
— Святой Марк едва ли тот человек, которому не хватает возможностей к повышению, — сказал я, содрогаясь от богохульства (все же мы были в монастырском саду), — к тому же молодой женщине не пристало устраивать свою собственную свадьбу. Даже вдовам редко предоставляется эта привилегия…
— Женщины, фи! Стая глупых гусынь. И мне приходится жить среди них; а вот вам нет. Я никогда бы не желала вести себя так, как они, все эти женщины слишком плаксивы и нелепы. Лучше ответьте мне, что же сказал дож? Должна ли я выйти замуж за его племянника или нет?
— Я думаю, нет, — ответил я.
— Нет? Кто же это будет тогда? Кто-то из семьи Барбариджо? Андре Барбариджо будет неплохой парой для меня, хотя он еще и молод.
Кровь прилила к моему сердцу от той фамильярности, с которой она упомянула имя этого молодого человека. Я был готов к действиям. Но каким действиям? Я только смог перебирать гравий под ногами, и это действие произвело шум, который еще больше подчеркнул мою неловкость.
Девушка проигнорировала меня и продолжила: «Возможно, Приули? Барбаро?» Она не упомянула Виньеро. Наша семья была столь же знатна, как и те, что она перечислила. Наши доходы, однако, уменьшились в последнее время. В эту минуту я категорически решил во что бы то ни стало улучшить материальное состояние нашей семьи.
— Хорошо, что же тогда дож передал мне? — потребовала она. — Так как он прислал вас в назначенный день в назначенное место, он, наверное, хотел что-то сказать мне.
К этому времени я совершенно разозлился и на себя, и на нее.
— Его светлость дож говорит, что вы должны сесть на корабль, направляющийся в Корфу, и делать все, что приказывает вам отец, или он сам выпорет вас, как выпорол бы свою собственную дочь.
— И это послание дочери Баффо? Вас следовало бы привязать к позорному столбу на площади, вы негодяй, если так разговариваете с почтенной синьориной.
— Простите меня, донна, но это были в точности его слова. Если вы хотите в этом удостовериться, пойдемте со мной во дворец и мы вместе предстанем перед дожем.
То, что я сказал, было не совсем правдой. Я никогда не видел его светлость воочию, я всего лишь был секретарем, чьи обязанности сводились к ответу на рутинные письма. Но я не мог позволить девушке воспользоваться этим фактом. Правитель Баффо был всего лишь одним из граждан, ответственных за выборы дожа. И даже секретарь знает, что правитель Баффо должен подчиняться его светлости дожу Венеции, даже если его дочь не подчиняется.
Дочь Баффо поверила моей маленькой лжи, которая была почти правдой с налетом злости.
— Очень хорошо. Благодарю вас, синьор…
— Виньеро, — повторил я свое имя. Если она не могла наградить меня уважительным титулом, как сделал я, зовя ее «донна», она могла хотя бы назвать фамилию, которая была не менее знатной, чем ее собственная.
— И если вы собираетесь сами писать Барбариджо, — ревность добавила резкости моему голосу, — вы можете выкинуть эту идею из головы. Вы должны также знать, что вы поплывете со мной на одном корабле. Это будет галера «Святая Люсия», и я там первый помощник капитана.
— Первый помощник капитана! — воскликнула она с презрением. — Теперь я знаю, что вы лжец. Вы слишком молоды, чтобы быть первым помощником рыболовной лодки, не то чтобы галеры.
Хотя на этот раз я говорил правду, ее презрение ранило меня так глубоко, как будто я был пойман на надменном хвастовстве.
— Мой дядя — капитан этой галеры, — настаивал я, — я выходил с ним в море с восьми лет, и он действительно наградил меня этой должностью. Между прочим, — сейчас я намеревался отыграться на ней, — я лично назначен следить за вашей безопасностью и безопасностью вашей сопровождающей.
Я кивнул головой в сторону монастыря.
— До свидания, донна Баффо. Мы увидимся на пристани во время прилива в день Святого Себастьяна.
Девушка глубоко вдохнула воздух и затем сделала сильный и злобный выдох. Она остановилась на тропинке, набрала пригоршню голышей и запустила ими в меня. Я вскарабкался на стену в один момент — это было легко для человека, привыкшего к лазанью по парусной оснастке корабля, — и уселся наверху, в недосягаемости от нее.
Я приподнял шляпу и снова повторил слова «до дня Святого Себастьяна». Затем я перепрыгнул через стену, преследуемый ее проклятиями до конца переулка и канала.
— Своенравная и упрямая девчонка, — сказал мой дядя Джакопо, недоверчиво качая головой, как только я закончил свой рассказ о моих приключениях этим полднем.
Его голос испугал меня на мгновение, так как он исходил из-под маски, которую дядя примерял перед зеркалом в своей комнате. Выдающиеся брови этой маски, делающие глаза пустыми впадинами, и абсурдный нос, который придавал мрачный присвист его словам, заставили меня на мгновение подумать, что мой дядя разговаривает со мной из могилы.
Дядя Джакопо снял маску, которая была в комплекте с большой конической белой шляпой. Сейчас он предстал передо мной как человек, которого я всегда знал и любил, который вырастил меня, когда мои родители и его жена погибли во время эпидемии. Его темные глаза излучали жизнь. На свои волнистые волосы он возложил капитанскую белую фуражку.
— Почему бы тебе не надеть эту маску сегодня вечером? — спросил он, вручая ее мне.
— Я, дядя?
— О, я маскировался довольно часто, могу тебе сказать. Использовал это, чтобы скрыть молодость и глупость, но больше опрометчивые поступки, как я помню.
— Вы, дядя? — удивленно переспросил я. — Мой благочестивый, набожный дядя? Я никогда не поверю этому!
— Ты не веришь в это, потому что я всегда надевал маску, — ответил он, конспираторски подмигнув. Он положил руку на мое плечо, которое было почти вровень с ним. — Пришло время передать все молодой крови, у которой есть запас жизненных сил, чтобы испытать все сполна. Прими маску как первое из того, что я оставляю тебе.
— Дядя, вы еще можете повторно жениться, и тогда…
— Нет, Джорджо, я больше не женюсь. Я уже не смогу иметь сына. Слишком многих распутниц познал я во множестве портов. Сифилис, которым они меня наградили и, как следствие, лечение моей семьи… — я не заставлю другую благочестивую женщину пройти через то, через что прошла бедная Изабелла в ее попытках родить сына. Это возложено на тебя. Продолжение нашего рода, плата Богу за увеличение и пополнение — все это возложено теперь на твои плечи. Следи, чтобы не упустить эту возможность, как это сделал я.
— Я не сделаю этого, — ответил я, удивляясь необычной и непривычной трезвости суждения моего дяди. — Но давай не будем думать об этом сейчас, не сегодня, не в эту карнавальную ночь.
Мой дядя оставался в хорошем настроении, хотя и отреагировал на это с сарказмом и рисуясь:
— Итак, я завещаю тебе эту величественную старинную маску венецианских гуляк.
— Большое спасибо, мой великодушный дядюшка. Я принимаю ее. — Когда он так выражался, я не мог ему отказать. — Но тогда вы наденете мою маску на этот карнавал.
Дядя Джакопо взял мою простую черную сатиновую маску и стал осматривать ее в таком ракурсе, будто он повернулся посмотреть в окно, а не на тот предмет, что держал в руке. Мы жили на третьем этаже; более знатные представители нашего рода занимали нижние этажи, но позволяли нам останавливаться в этих маленьких комнатушках, когда мы возвращались из наших морских путешествий. Наши месяцы в море, однако, оплачивали их гобелены, персидские ковры, серебряную посуду, их длинные зимние вечера у камина. Наш труд оплачивал стеклянные витражи, роскошь, которая встречалась редко, но к которой мы привыкли даже здесь, на третьем этаже.
Окно было составлено из двадцати или более отдельных небольших частей, их круглые глаза, соединенные вместе, образовывали узор из переливающегося красного, зеленого и прозрачного. Все, что я мог видеть с моего места, были лишь очертания чаек, видимые сквозь прозрачное стекло. Я думаю, мой дядя со своего места мог видеть гораздо больше.
— О, Венеция! — Он вздохнул, мучаясь от плохого предчувствия. — Если бы земной рай, где Адам жил со своей Евой, был бы похож на Венецию, Ева бы оказалась в затруднительном положении, защищаясь от соблазнов города только фиговым листочком.
Он цитировал Пьетро Аретино, знаменитого сатирика, который вот уже шесть лет как умер. Я знал, что мой дядя имел в виду тот факт, что ни в одной колонии Венеции, где мы побывали, карнавал не был разрешен. Но я думал совершенно о другом, так как не мог не вспоминать образ дочери Баффо, взывающий ко мне в другом саду тем полднем. Синьорина Баффо была темой, от которой мы слишком быстро отошли, но я не знал, как вернуть моего дядю к ней снова, особенно когда он пребывал в таком настроении.
Я был так поглощен ею, что произнес вслух:
— Я так хочу поговорить с Софией еще раз или хотя бы издали увидеть ее.
На это мой дядя рассмеялся и пошутил над моим «возрастающим мужским аппетитом». Затем он сказал:
— Я удивляюсь готовности правителя Баффо отправить свою дочь первым в этом году рейсом. Кто же она такая, если ее свадьба не может подождать более подходящей погоды?
— Правитель, наверное, знает о твоем мастерстве, дядя. Он знает, что ты сумеешь найти тихую гавань даже в самый ужасный шторм и сможешь без труда привезти дочь Баффо живой и невредимой.
— Помолимся Святому Элмо, чтобы так и случилось. — Серьезный тон, которым это было сказано, заставил меня устыдиться своей юношеской безрассудности. Вздохнув, он продолжил: — Я, например, готов в путь. Довольно этой жизни, стоящей на якоре, этой скуки! Этого постоянного чувства, которые наши сухопутные братья внушают мне, будто я не могу плыть. Молись, Джорджо, хорошей погоде в двадцатых числах, если только консул не сменит свою снисходительность, боясь убытков прибылей республики, и не отложит день отплытия на Великий пост снова.
Чтобы немного отвлечься от мыслей о прекрасной дочери Баффо, я примерил маску. Вдохнул резкий, немного соленый запах моего дяди, как будто черная кожа вокруг моего носа была его собственной кожей. Но что за изменения я увидел в зеркале: дядя Джакопо держал в нише оберегающую статую Девы Марии!
Желание узнать больше о Софии Баффо, которое заставляло мои щеки подергиваться в судорогах, было смыто, как мел с грифельной доски. Такая очищающая сила заключалась в магии маски, полное растворение индивидуальности, радости и грусти, добра и зла, молодости и старости. Даже мужское и женское начала, самый первый атрибут, по которому повивальная бабка определяет ребенка, даже это стирается под маской.
Когда мир смотрит на нас как на личности, он обкрадывает нас. «Ты многое можешь сделать, — говорит он, — но не больше, чем неопытный юнец, младший сын… Или женщина». Но убери свою индивидуальность — что за свободу и могущество ты ощутишь!
Нервная дрожь пробежала по моему телу, и я обернулся к своему дяде, ища ободрения и поддержки, но больше подтверждения своего состояния и мыслей. Первый раз с тех пор, как я залез на дерево, другая вещь, за исключением дня Святого Себастьяна, заставила так биться мое сердце.
Когда дядя сжал губы под своей простой черной маской, задумавшись над моим неожиданным смятением, мелодично зазвонили колокола Венеции. С их звоном все пришло в движение. Птицы пролетали быстрее мимо нашего окна, как будто чайки и голуби стали более живыми.
— Пора. Самое время отправляться, — сказал мой дядя. Он взял наши две вечерние шляпы с кровати и бросил мне мою.
Мы остановились на мгновение спросить Хусаина, живущего в комнате по соседству, не хочет ли он присоединиться к нам. Он был очень старым другом нашей семьи. Но, будучи мусульманином, перешедшим в христианство, он игнорировал карнавальное безрассудство. Ему было хорошо в своем убежище, но каждый раз, когда звонили колокола, мы могли видеть, как жадно он ловил зов муэдзина. Его лицо отражало своего рода страстное желание — его можно назвать тоской по дому или просто болью в коленях, заставляющей падать на ковер, — увидеть Мекку хотя бы еще раз. И чем меньше Венеция видела это, тем дольше республика могла оставаться спокойной.
Итак, мы оставили Хусаина с его книгами и отправились в путь, остановившись только, чтобы забрать нашего черного Пьеро из комнаты для слуг. Он был нам нужен, чтобы нести факелы, когда мы будем возвращаться ночью.
Мы пожалели, что Пьеро не взял факел уже дома. Сумерки зимними вечерами спускались очень рано. Погода была неважной: штормовой ветер дул с лагуны и начинал моросить дождь. Аллеи Венеции обычно хорошо освещались, но только не сегодня. В волглой темноте мы прошли мимо нескольких призрачных женских фигур, дрожащих от сильных порывов ветра.
Каждый камень мостовой, казалось, был покрыт каплями дождя, лес источал запах сырости и гниения. Каналы блестели в сумерках, ступени мостиков над ними лоснились. Низкие арки, под которыми мы проходили, немного закрывали нас, но призрачный свет от воды танцевал на карнизах крыш. Это была ночь для закрытых кабинок гондол, но, будучи моряком, мой дядя настоял, чтобы мы ими не воспользовались.
— Да, едва ли можно назвать Венецию твердой землей, — усмехнулся он. В некоторых местах темная вода начала накатываться на гравий дворов и площадей.
Наконец, мы подошли к палаццо родственника моей умершей матушки, Фоскари. Я не очень хорошо знал этот центр богатства и власти. Это было четырехэтажное здание из красного кирпича. Дон Фоскари надеялся, что редкие приглашения на подобные мероприятия с лихвой окупят их родственный долг по отношению к нам. И если мы были в море и не могли ответить на приглашение, они даже радовались. Я же сильно переживал по этому поводу.
Слуга в блестящей алой ливрее, открывший нам дверь, вначале проигнорировал мое имя. Мы с дядей переглянулись. Даже под маской этот взгляд заставил меня страдать. Я тихо поклялся, как делал много раз прежде, что когда-нибудь с божьей помощью я поставлю Фоскари на место и заставлю их узнавать мое имя.
«Неудивительно, Венеция полна публичными взываниями к небесам». Кто-то прошептал это моему дяде на ухо, заставив меня еще больше страдать, когда наконец-то дверь за нами закрылась и мы освободились от нашей промокшей одежды. «Возможно, мне стоит купить свечи и заключить такую же сделку с небесами завтра. Как ты думаешь, это заставит их навсегда запомнить мое имя?» Я действительно намеревался дать эту клятву. Но это бы стало еще одним юношеским обещанием, которого я не сдержал.
Дядя Джакопо улыбнулся и приказал жестом сдерживать себя, когда мы вошли в холл палаццо, богато украшенный картинами Беллини и Тициана, которые, к сожалению, неприлично было рассматривать так близко, как мне бы хотелось. Мой дядя из рода Фоскари играл роль в своем частном театре этой ночью, чтобы придать карнавалу сходство с Рождеством и Богоявлением. Когда мы с дядей Джакопо уселись на свои места слева от декораций, которые разделяли сцену на три части, пролог уже начался. Зрители могли бы сердиться на нас за наше опоздание, но это была Венеция и многие приходили даже позже нас. К тому же под нашими масками могли скрываться сам дож с его племянником, и все об этом знали. И эта мысль снова заставила мое сердце биться.
— Как ты думаешь, дядя, — прошептал я в его ухо. — Как ты думаешь, есть шанс, что дочь Баффо будет здесь?
— Мы должны думать о ней только как еще об одной посылке, которую мы должны доставить, — ответил он строго.
Никто уже сердито не оглядывался на нас из-за разговора, потому что все вокруг весело болтали друг с другом, играли в карты, рискуя, делая ставки и даже скандаля. Слуги в алых ливреях мелькали то тут, то там, предлагая напитки, итальянские закуски и подушки, украшенные лентами, чтобы держать ноги в тепле. Представление на сцене было не больше чем фоном, как и играющая группа музыкантов, помещенная на балконе.
Это была новая пьеса. Я забыл имя автора, если только она вообще имела его, а не была совместным усилием состава актеров. Я долго не мог понять сюжет пьесы. Герои были знакомы по комедии масок. Их отношения были совершенно схожими с отношениями в любом фарсе. Только окружение было неизвестным, к тому же запах свежей краски декораций заставлял меня волноваться за костюмы актеров, когда они подходили слишком близко к декорациям.
Мой дядя прочитал мои мысли даже сквозь маску при первом выходе главной героини — Коломбины.
— Мы должны обеспечить нашему грузу заботу, как о неотшлифованном алмазе, — порекомендовал он, — но игнорировать ее страсть к соленой рыбе.
Наша любимая служанка Коломбина не подвергалась опасности в Италии, как обычно. Она была похищена из своей семьи и отправлена в гарем турецкого султана, роль которого взял на себя Панталоне в злобной маске, отличавшейся темной раскраской и тюрбаном. И конечно же там был Арлекин, непокорный капитан, и его друзья, чьей задачей было освободить Коломбину. Пьеса была наполнена огромным количеством дешевого фарса, швырянием тортов в лицо и связыванием Панталоне-султана его собственным тюрбаном под выкрики: «За Святого Марка и Венецию!» Несмотря на тот факт, что вся аудитория была занята сама собой, это восклицание каждый раз вызывало шквал аплодисментов и поэтому повторялось со сцены часто и громко.
— Я рад, что Хусаин остался дома, — сказал я дяде Джакопо.
Я был ошеломлен тем эффектом, как странная притягательность перемещения знакомых образов в экзотическое окружение подействовала на окружающих. Султан был негодяем, над чьими несчастьями мог посмеяться любой венецианец. Однако сцены с участием прекрасной, сексуально привлекательной, но совершенно зависимой, покорной молодой женщины приводили в уныние, я желал бы большей изобретательности. Это говорит о том, что мы думаем о наших женщинах больше, нежели о варварстве наших врагов.
Навеянная иллюзиями стен гарема на сцене, в моей голове вновь возникла встреча в монастырском саду.
— Корфу — не так уж далеко, — понимающе сказал дядя Джакопо.
Разобравшись с сюжетом и уже поверхностно наблюдая за действием, я заметил одну странность — актеры в масках играли для аудитории, которая тоже сидела в масках. Кто же больше играет и больше скрывает? Я вспомнил ту власть, которую ощутил, когда первый раз примерил маску. Власть актера, который совершает безумства на сцене, и все же не слышит порицания в свой адрес в нормальной повседневной жизни.
Но власть зрителей была больше, так как ты мог видеть других, оставаясь незамеченным, власть всеведущей аудитории, которая знает, что Арлекин скрывается за ширмой, когда султан даже и не догадывается об этом.
Тот факт, что наша любимая Коломбина добавила к своей кружевной розовой маске нечто похожее на чадру турецкой женщины, навеял еще больше ассоциаций. Что, если гарем — это совсем не то, чего бы мы хотели для нашего распутного старого Панталоне?
— Что же чувствуют турецкие женщины, пряча свои лица от нечестивых взглядов и теряя индивидуальность? — спросил я.
Мой дядя громко рассмеялся и только пожал плечами:
— Этот полдень изменил тебя и настроил философически. Ты никогда не узнаешь, о чем думает женщина. Турецкие женщины, которых мы выдумываем, могут даже и не существовать. И принимая эту информацию во внимание, это имеет значение и для дочери Баффо.
Я бывал с моим дядей и в землях «неверных». Мне нравился наш друг Хусаин, хотя он и не был варваром и язычником. Но мне пришло в голову, что я не знаю ничего — совсем ничего об этих распутных образах своей собственной культуры, так же как и их, — когда я пытался понять словосочетание «турецкие женщины». Женщины, которых я знал в Константинополе, все были европейками — женами сослуживцев. И распутницы, которых часто посещал мой дядя и которые заразили его, тоже были европейками. Женщины, нашедшие свою профессию слишком распространенной здесь, и сейчас ищут приключений в дальних странах.
О турчанках никогда не говорили и, конечно же, не показывали их на сцене. Я не мог вспомнить ни одной встречи с турецкой женщиной. Возможно, у них было две головы и их уродство пряталось за вуалями. Возможно, этому было и другое объяснение. Великая, неземная красота, в которую верили мои соотечественники. И что насчет влияния? Власти?
Помню, я наблюдал театр теней на публичной площади в Стамбуле. Героями, казалось, были те же самые основные фигуры, что и в Венеции. Там были женщины — вздорные, старые, молодые, привлекательные. Все они — героини театра теней. Но, принимая это во внимание — кто я был для них? Они смотрели на всех мужчин только через экран. И кто же управлял марионетками?
Ряды факелов на аллеях Венеции поведали мне, что, даже несмотря на их шумливость, их самонадеянность каждый год покорять Адриатику, их маски и расточительные представления — даже Фоскари, самые могущественные из моих родственников, никогда не были полностью уверены, что они управляют миром.
Я вспомнил то чувство власти, которое испытал, спрятав лицо под маской, и которое не покидало меня, когда я дерзко оглядывал все это сборище. Я позволил себе смотреть куда глаза глядят, в самую сердцевину, на помпезную добродетель или полное распутство, не заботясь контролировать свои мысли, чтобы они не отражались на моем лице. Я предполагал, что турецкие женщины имели такую же свободу не только в карнавальную ночь, но и каждый день со своего рождения.
О Боже! О чем я думаю? Для меня было бы последним делом мечтать о том, чтобы стать женщиной!
— Хотя бы для того, чтобы понять их, — попытался я убедить моего дядю. Действие на сцене отвлекло мое внимание. Но меня привлекла не превосходно отрепетированная постановка, а грубая ошибка, приведшая к взрыву смеха. Эта ошибка также привлекла внимание зрителей к развитию действия, в то время как все актеры просто умирали от смеха под своими масками.
Наша Коломбина охранялась комическим евнухом. Я знал человека, играющего его роль. Ни грим, ни ярды шелковых драпировок на его костюме не могли спрятать толщину его тела.
Он был гондольером моего дяди по материнской линии и был приглашен сыграть эту роль благодаря своим физическим данным и общительному характеру или, может, из-за своего громкого баса. Если бы я увидел его при других обстоятельствах, возможно, я бы его не узнал, хотя его внушительная мускулатура в области ягодиц все равно раскрывала его занятие. К тому же я довольно часто видел его вопившим свои баркаролы, когда он отталкивался шестом от причала с флажком Фоскари над гондолой с названием «Спокойный Город». Консулы проводили много времени, мучаясь угрызениями совести от расточительности гондол нашей знати, но к тому времени они все еще не решили принять указ о ношении одинаковой мрачно-черной формы.
Теперь я узнал гондольера легко, когда он сделал акцент на хорошо отрепетированном диалоге, обращая внимание на слова «евнух», «обрезанный» и «кастрированный», плачась Коломбине о своей судьбе. Я неловко заерзал на своем месте только об одной мысли о таком увечье.
Я был не единственным, кто узнал гондольера-евнуха. Двухлетний малыш тоже узнал его и с криками: «Папа! Папа!» — бросился к нему.
Сразу же все иллюзии были разбиты, неожиданно все вспомнили, что этот человек был отцом не только этого двухлетнего малыша, но еще десяти ребятишек.
— Его жена, — услышал я шептание соседей, — молится день и ночь Святой Монике об уменьшении мужской силы этого гондольера.
Когда он больше уже не смог терпеть дерганье своей робы, мужчина наклонился и признал своего отпрыска, взял его на руки и принимал его восклицания до тех пор, пока мать ребенка не забрала его, получив поцелуй от мужа и восторг аудитории.
В итоге сцена подошла к своему завершению. Так увлекательно было действие пьесы, что казалось, прошло только несколько минут, и мне было довольно трудно отойти от впечатлений и почувствовать на моем колене чью-то руку. Она медленно продвигалась все выше и выше.
Мои брови поднялись от удивления из-под маски моего дяди. Он тоже заметил ту вольность со стороны неизвестного лица в маске, которое неожиданно появилось на сиденье рядом со мной. Но если мой дядя не жаловался и даже ничего не говорил, как же мог я жаловаться и возмущаться?
Она была высокая и стройная, в бургундском вельвете с огромным количеством драгоценностей, недорогих, но бесподобных на ее руках, шее и талии. Ее глубокое квадратное декольте было украшено замечательной золотой вышивкой. Черные волосы были собраны в высокий пучок, но ее лицо оставалось загадкой, спрятанное под муаровой бургундского цвета маской, украшенной той же золотой вышивкой. Она выглядела совершенно по-венециански: законы нашего города запрещали любой знатной даме появляться больше чем в одном цвете, за исключением серебряных и золотых украшений. По моему мнению, этот закон прививал хороший вкус, который в противном случае деградировал до вычурности пестрого одеяния Арлекина.
Ее первыми словами в мой адрес были: «Держу пари, у вас не будет проблем, как у этого бедного скопца турка. Рискну предположить, вы можете доставить женщине удовольствие, которого она никогда не забудет».
Ее смех, сопровождавший это высказывание, был резким и громким. Так как я все еще был во власти воспоминаний о моем сегодняшнем приключении, сначала мне пришло в голову, что это может быть дочь Баффо, которая воспользовалась свободой маскарада, чтобы сбежать из монастыря этой ночью. Я надеялся на встречу и ждал ее. Но смех убедил меня, что это была не она; девушка моей мечты не может смеяться так резко и громко, как эта женщина. Смех же Софии больше напоминал шелест легкого ветерка в весеннем саду. И все же фигура на первый взгляд была очень похожа на фигуру донны Баффо. Она сидела рядом со мной, и я не мог противостоять ей.
Моей главной задачей стало теперь засмеяться так же, как и она, чтобы мой голос не казался выше ее.
— Я просто обожаю интермедии, — заявила моя собеседница, ослабляя свои действия, когда был объявлен перерыв. Певцы и танцоры должны были теперь заменить актеров, которые как раз играли сцену бегства из темницы на самую высокую башню дворца султана.
Занавес упал на минареты Константинополя. Объявили «пастораль», что еще раз напомнило мне о монастырском саде. Причудливые деревья были все в листве, иллюзию которой создавал миллион мельчайших петелек, сделанных дюжиной рук швей; найти настоящие листья и цветы в это время года было довольно сложно даже для богатых.
Сцена, которую предполагалось играть на фоне этой декорации, привела к некоторому оживлению в зале. Она изображала Харона, лодочника из «Ада» Данте, который появился в лодке обнаженным, но прикрытый красной прозрачной тканью в самых важных местах. У моей незнакомки захватило дух при его появлении, и она на некоторое время оставила меня в покое.
Харон осторожно управлял своей лодкой по направлению к грешникам, которые представляли собой дикую смесь религий: фавны и сатиры вместе с Адамом и полногрудой Евой, еретики более позднего времени, предатели Святой республики и частные враги Фоскари. Турецкий султан сам попытался приблизить свою интермедию к пьесе, которой она прерывалась. Это давало праведную иллюзию, что Вечность в какой-то степени наблюдает за людскими глупостями.
Грешники пели погребальную песню, приближаясь к священной виноградной лозе. Харон потряхивал своими цепями в такт, и хор чертей звучал подходящим скорбным аккордом под тромбон и контрабас, которые находчивый костюмер представил как инструменты мучений в аду.
— И музыка тоже инструмент мучений, — прокомментировал я тихонько своей соседке.
К моему смущению, она не разделяла моего мнения. С восхищением и очень внимательно, даже капельки слез сожаления мерцали сквозь прорези муара, она подсчитывала свои жизненные грехи и созерцала свою собственную судьбу.
Это уж слишком, подумал я.
Праздно оглядываясь, ища что-нибудь интересное, я заметил приход двух запоздалых синьоров. Они привлекли мое внимание, потому что они вполне могли быть мною и моим дядей: один постарше, другой — помоложе. Наша сходство еще более усугублялось тем фактом, что черная маска и белая коническая шляпа молодого человека были совершенно похожи на мои. Однако никакая маска не могла спрятать седеющих бакенбардов старшего. Вся Венеция знала их как представителей рода Барбариджо, а старшего — как главу великого рода Барбариджо, одного из ужасных Десяти Консулов.
Молодой человек пытался казаться самостоятельным. Это, должно быть, был наследник Барбариджо, Андре. И как только имя Андре Барбариджо пронеслось в моей голове, я вспомнил, что последний раз я его слышал из пухлых губок Софии Баффо. Моя рука автоматически спустилась к моему левому бедру. Я должен вызвать его на дуэль и убить, подумал я рефлексивно.
Молодой Барбариджо тоже беспокойно рассматривал аудиторию. Как только его взгляд наткнулся на меня, как на зеркало, он остановился. Казалось, те же самые мысли пронеслись в его голове, однако из-за маски было невозможно этого понять. Теперь он только кивнул мне в знак приветствия, я кивнул ему в ответ, а что еще, собственно, было мне делать в этой ситуации? Он отвел глаза.
К этому времени наши любовники вернулись на сцену, шумно гуляя по гарему. Моя соседка в золотом колье уже совершенно забыла про адский огонь. А может, она решила оставить вечные муки на потом, для того чтобы сейчас поиграть со мной. Конечно, это меня немного смутило.
Слабое постукивание слуги по моему плечу вернуло меня к реальности. Слуга, как и все остальные, был в маске и отличался только алой ливреей Фоскари. Не говоря ни слова, он вручил мне листок бумаги и, заговорщицки кивнув головой, растворился среди тысячи подобных себе.
Моя соседка в муаровой маске все еще пыталась сделать из наших высоких стульев некое подобие кровати. Она уже вытащила мою сорочку между лосинами и камзолом и щекотала мою голую кожу подвесками своего золотого колье.
— Возможно, нам следует поискать не такое оживленное место, — прошептала она.
Ее медленное «Хм?» могло бы заставить меня отложить чтение записки, но я случайно заметил подпись. Это была «С», украшенная причудливыми завитушками и узорами. Теперь письмо обжигало мои руки, словно огонь.
Игнорируя мою незнакомку, я открыл записку, подставил ее под отблеск ближайшего факела и, всматриваясь в темноту, начал читать:
«Моя любовь — Вторая интермедия. В фойе, как и планировали».
И затем — многообещающее «С».
— Моя любовь, — ворковала муаровая маска в мое ухо. — Что это?
Я выхватил записку из ее ощупывающих пальцев, понимая только сейчас (так как я не замечал, когда они были под моей сорочкой), какие они старые и узловатые. Кроме того, я заметил, что на ее левой руке одного из пальцев не хватало, и эта пустота предательски зияла, несмотря на все ее драгоценности.
— Моя любовь?..
Повторение ею этих слов вызвало у меня раздражение.
— Дела, — резко ответил я даме.
Я посмотрел на своего дядю, ища поддержки, как я делал всегда, когда упоминалось слово «дело». Брови моего дяди приподнялись еще выше, чем раньше. В прошлом мне часто приходилось удивляться его самообладанию. Несмотря на все неуместные ощупывания муаровой маски на следующем от него сиденье, он ничего не говорил и не делал никаких комментариев. Или, по крайней мере, сумел подстроить свой громкий гогот под общий смех Коломбины и ее Арлекина.
— О да, дела, — отозвался он, как будто что-то вспоминая.
И затем движением своего колена, одетого в шелковый чулок, он указал на аудиторию по другую сторону от меня. Моя подруга в муаре не заметила сигнала, но я последовал глазами за его движением, понимая, что он знает, кто послал записку и сейчас показывает мне этого человека.
Он указывал на опоздавших, которых я только что заметил. Они сидели в дальнем секторе аудитории, который обычно занимали женщины, так как хотели поддерживать традицию разделения по половому признаку которая была правилом тогда. Кроме того, это подчеркивало разделение на куртизанок и честных женщин. Они были там почти одни.
В неярком свете вначале я узнал монахиню. Она, будучи единственным человеком без маски, выглядела раздраженной и явно чувствовала себя неуютно в окружении всего мирского и непристойного. Хотя две молодые девушки, сопровождавшие ее, надели одинаковые маски, мне хватило и мгновения признать сопровождающую с правой стороны от монахини как слишком смешливую и переключить свое внимание на более высокую, сидевшую с левой стороны.
Несомненно, она и была той загадочной «С». Она, казалось, затмевала свет факелов на сцене. Ее пристальный взгляд в мою сторону не оставил у меня и тени сомнения, что именно она послала это любовное письмо. О, сколько же будут эти паяцы занимать сцену? Когда же начнется интермедия?
— Скажи, что ты не должен идти прямо сейчас. Разве мы не можем исчезнуть вместе на несколько мгновений? Разве дела не могут немного подождать? — шептала мне дама рядом.
Я отмахнулся от муаровой маски, как от надоедливого москита, и попытался трезво поразмышлять. Но все, что я мог сделать, это погрузиться в мечты. Я совершенно потерял нить пьесы. Дочь дона Баффо называет меня «моя любовь»!
Мои мысли стали приобретать музыкальный аккомпанемент. Занавес снова опустился, и хвала блаженным теперь провозглашалась в песнях и танцах. К пению серафимов присоединились божественные напевы муз, исполняемые на лютнях, арфах, ребеках, флейтах и корнетах.
Даже Властитель небес не мог представить, что творилось в моей голове. В какой-то степени действие на сцене отражало мои мысли, только мысли были более сумасбродными.
Я был готов извинить себя.
Между тем на сцене облака на небесах раздвинулись, чтобы открыть божество. Не какого-то определенного Юпитера, а Аполлона в золотой тунике и оливковом венке. Его выход сопровождался пением хора, и Аполлон тоже открывал свои уста, чтобы обращаться к нам.
Звук его голоса, который разносился в самые дальние уголки театра, был просто невообразимым. Он буквально приковал меня к стулу и очистил мою голову от любых других мыслей. Вначале я внимательно рассматривал сцену, ища хор женщин, который должен был быть где-то спрятан, чтобы производить весь этот шум, выходивший из уст Аполлона. Затем я с ужасом понял, что этот поток звуков, эта полная октава выше нормального женского голоса исходили из его уст, из уст только одного человека. Ноты были прекрасны, такие трудоемкие, звенящие в ухе, и напоминали звон кристаллов серебра. Они блестели и переливались в опасных каденциях, как будто он не прилагал никаких усилий. И было невероятно, что вся эта красота исходила от Аполлона.
Абсурд. Моей первой реакцией было рассмеяться так громко, как только возможно, как никакой побег из гарема не мог меня заставить.
Но вся аудитория отреагировала на это пение иначе, и мне пришлось промолчать. Моя соседка в муаровой маске наклонилась вперед, будто она действительно увидела божество.
— Он! — воскликнула она в восхищении. — Это он!
— Он — это кто? — спросил я.
Она произнесла имя, которого я теперь не помню, но это было точно мужское имя, затем добавила:
— Посланник Фоскари обещал мне, что он переманит этого певца из его церкви во Флоренции на сцену. И он это сделал. И разве этот голос не настолько же божественный, как объявляли?
Некоторое время я боролся с этим определением и этой музыкой. И даже после этого единственное, что я мог сказать, было:
— Но как такое возможно?
— Он — кастрат, бедняжка. Несчастный случай в детстве, — просветила меня моя соседка.
Моряки многое теряют в море, понял я. Тем временем хозяин небес решил возвестить свою похвалу обычным, мирским голосом, поэтому дама продолжила просвещать меня:
— По крайней мере, так говорят. Но я знаю из достоверных источников — он пел в хоре мальчиков во Флоренции, и его семья была слишком бедной, чтобы позволить ему подняться так высоко. Существуют врачи, я понимаю…
— Я не верю этому. Какая семья может сотворить такое со своим наследником?
— О, ты должен поверить мне. Что еще они могли сделать? И Апостол говорит нам: «Женщина должна молчать в церкви». Но это же парящие, высокие голоса, что превозносят наши мысли к Богу. Голоса мальчиков — мягкие и чистые, но мальчики есть мальчики, — она слегка толкнула меня локтем, — недисциплинированные, и их невозможно удерживать долго на одном месте, чтобы они достигли мастерства. Я слышала, Его Святейшество Папа однажды услышал его и захотел, чтобы он пел в его хоре. Его Святейшество был утомлен неестественными нотами этих испанских фальцетистов, которые были так популярны. И если уж Его Святейшество одобряет, то…
— Но это же противоестественно! — воскликнул я.
Моя соседка пожала плечами, и морщинки на ее декольте явно указали на ее возраст.
— Общество накладывает на всех нас противоестественные требования, — ответила она, — но мы находим пути обойти их. С другой стороны, кто устанавливает, что естественно, а что нет? Ты слишком молод, но скоро узнаешь и все поймешь.
Она задумчиво потерла пустое место на своей левой руке.
Прозвучало еще несколько вводных аккордов, и затем музыка стихла, освобождая Аполлона от всех уз земных. И он парил, игнорируя ноты, с облака на облако, как самый легкий из стаи воробьев, ловя лучики солнца своими крылышками.
Музыка глубоко затронула меня, но я не могу сказать, что сидел с открытым ртом, как вся остальная аудитория в театре той ночью. Сейчас я могу предположить, что парящие звуки повисли над моей головой как серьезные умозаключения, все еще не рожденные и даже не снившиеся мне во сне.
Я считал неправильным, что певец был то мишенью для жестоких шуток, то его обожали за его неестественность. Да, Аполлон был богом, но с ограниченными возможностями. У него никогда не будет двухлетнего малыша, чтобы он мог с ним понянчится. Что же это за бог, который ограничен? Но, как и многие другие противоречия, многие другие пятнадцатилетние мальчики постигали это, и это доводило меня до страха. И чтобы избежать страха, — к которому возраст становится слеп — я воспринял это как насмешку.
Я в отчаянии оглядел зал, надеясь, что кто-то молодой, может, и противоположного пола, посочувствует мне. Затем сквозь все это дикое звучание я вдруг понял: София Баффо больше не сидела рядом со своей тетушкой.
— Дела! — воскликнул я, убеждая больше себя, чем мою соседку.
Я вскочил. Я вдруг вспомнил, что это же началась вторая интермедия.
Мужчина в алой ливрее проводил меня по фойе, совершенно пустому, за исключением сердито смотрящих портретов Беллини и Тициана, в комнату налево.
— Синьор, двигайтесь в этом направлении, — сказал он.
Слово «синьор» не совсем подходило к моему возрасту, но я не знал, как ему возразить. И если этот человек — или, может, его близнец — дал мне записку с узорчатой «С», я решил и здесь воспользоваться его советом.
Я оказался в щедро отделанном деревом зале, освещенном восковыми свечами, еще более безлюдном, чем фойе.
Большинство преклоняющихся перед искусством зрителей не собирались упустить возможность посмотреть на певца-кастрата. Парадокс между высокими звуками, издающимися горлом и легкими Аполлона, проник и в эту комнату. Как умно было со стороны донны Баффо устроить нашу встречу именно в это время и в этом месте! Но тогда где же она?
Занавеска в зале скрывала балкон, где мужчина мог справить свою нужду в Большой Канал. Чтобы немного расслабиться, я воспользовался моментом, думая о том, как все-таки свеж воздух после ночного дождя. Это меня немного успокоило. Странно, что орган, который мы всегда с таким усердием прячем от мира, является неотъемлемой частью, соединяющей нас с ним. Как только моя вода присоединилась к водам канала, я снова почувствовал себя частью человеческой расы, ее мужской и женской частью. Волнующий мир кастратов и гарема растаял за комнатами и ширмами, словно это все было лишь волшебством мага. Я снова вернулся к реальности.
И сегодняшняя реальность — это София Баффо! София Баффо, которая только и ждет, что я ее найду.
Вернувшись с балкона, я направился к столу, ломящемуся от еды и напитков. Странно, но обычный аромат такого пиршества не достиг моих ноздрей. Все на столе казалось нетронутым, как будто сделанным из золота. Дичь в соусе была похожа на бронзовую. Глянцевые груши, медные фиги, апельсины, пирамиды орехов, даже пучки шалфея и лаврового листа блестели неестественно. В мерцающем свете воды канала они радовали больше глаза, чем желудок — декоративные, яркие, но непитательные, твердые и неестественные.
Мельком я заметил, что пол в комнате был сделан из мрамора четырех цветов и положен таким образом, что, казалось, серый отступает под напором золотого. Это обманывало зрение и заставляло думать, будто ты идешь по кубикам.
И тут я услышал шум чьих-то шагов. Я повернулся, посмотрел наверх, затем поправил свою шляпу и маску, так как оказался в обществе незнакомого молодого человека. Он был одет в маску Арлекина и огромную бумажную шляпу. Конечно же, это был салон для синьоров, но звук этих шагов вначале заставил меня думать — что это…
Когда мальчик сделал несколько шагов, я понял, что это был не мальчик. Гальярд и «Приди в мой лесок» в монастырском саду были теперь несовместимы с лосинами и камзолом.
— Донна София? — запинаясь, вымолвил я.
— Вы не узнали меня? О, тогда я с легкостью обману их всех.
Я не очень внимательно слушал. Когда я увидел, что обтягивают ее лосины, я понял, почему женские ноги обычно прячут под длинные юбки, и чем юбки длиннее, тем лучше.
— В любом случае — вы пришли. И даже раньше времени! — Слова так и сыпались из ее пухлого ротика. — А хорошая приманка та проститутка, которая была с вами в театре, когда я пришла? Посмотри на мою одежду! Посмотри! — она покрутилась передо мной. — Великолепно сидит, не так ли?
В действительности же костюм Арлекина сидел на ней ужасно. Он был выкроен на крупную мужскую фигуру. Пижонская шляпа скрывала самое великолепное ее украшение — ее волосы, а раздутая накидка была просто нелепа, сползая то с одного, то с другого плеча. Но я не мог критиковать ничего, во что было одето ее восхитительное тело.
— Мадонна… — это было единственное, что я смог сказать. Возможно, я взывал к небесам.
— Подождите минутку. Я должна посмотреть, как это все выглядит с другой стороны, пока мне это позволяет мой маскарадный наряд.
Она проплыла мимо меня, и я последовал за ней, поглощенный ее танцем.
— Хм, еда такая же, — заявила она, мимолетно посмотрев на стол, — хотя у вас, наверное, напитки получше. И у нас за занавеской тоже стоят узорчато расписанные горшочки. Я думаю, для меня было бы весьма проблематично достать отсюда Большой Канал, — размышляла она, вглядываясь за каменную решетку в ночь, при этом открывая свои бедра и ягодицы под камзолом.
— Пойдем, моя любовь, — сказала она в заключение.
София опустила занавеску перед балконом и протанцевала обратно ко мне, мимоходом ухватив со стола инжир. Она преподнесла фрукт мне, подмигивая своими пушистыми ресницами сквозь щелки своей маски, и затем просунула свою руку под мою маску.
Я помнил сухую шершавую руку муаровой маски. Прикосновение юной кожи Софии было совершенно другим, горячим и нежным.
— Пойдем, Андре. Не заставляй меня больше гадать, как мы организуем наш побег…
И только в этот момент я понял, что она перепутала меня с кем-то другим и что этот кто-то другой сейчас присоединился к нам в комнате.
— София!
Рука, держащая мою руку, вдруг стала твердой и холодной.
Андре Барбариджо сорвал с себя маску и коническую шляпу, так похожую на мою.
— Я вижу, ты нашла одежду в фойе, — сказал он сдержанно.
— Я… я… да, — запинаясь, ответила дочь Баффо.
— И она подошла тебе?
— Она… она подошла просто великолепно. Но… но разве ты не получил мою записку?
— Записку? Какую записку?
Ее рука отпустила мою, и даже сквозь маску ее глаза гневно вспыхнули, словно цехины.
— Пойдем, София. Гондола ждет нас. Мы не должны терять ни мгновения. Пока я жив, ты не выйдешь замуж за этого корфиота. Или за кого-нибудь еще, — его глаза сверкнули в моем направлении, — только за меня.
— Да, Андре. Я принадлежу только тебе.
Ее рука коснулась его в необыкновенном желании обладания, и в это мгновение Андре зажегся. Я знал это чувство. «Вызови его на поединок, вызови его на поединок!» — вертелось у меня в голове, но все нужные слова потерялись в моем смущении, боли и чувстве негодности.
Мой оппонент пылал, и его слова летели в мою сторону вместе с испепеляющим взглядом.
— Если ты промолвишь хоть слово об этом, я лично прослежу, чтобы твое имя оказалось в львиной пасти, — пригрозил он мне.
Львиная пасть! Теперь к моему смущению добавился еще и страх. Львиные пасти представляли собой темные тени, обращенные к исполнению обета в Венеции. Я никогда не смотрел на них во время нашей вечерней прогулки, потому что они были спрятаны тенями, но еще потому, что я знал: они порождают кошмары. С пустыми прорезями вместо глаз, с открытыми пастями, они были беспорядочно разбросаны по всему городу, эти львиные пасти для анонимного извещения о врагах республики. Обвинения шли к Десяти Консулам, которые расследовали это обвинение с особой тщательностью. Человек мог даже не узнать, в чем его обвиняют, до своего исчезновения — словно небольшая записка в пасти льва в темной, сырой аллее. Почему я так испугался? Потому что старший Барбариджо был одним из Десяти. Его сыну нужно было всего лишь обмолвиться словом, к примеру, за обедом.
Две пары шагов проследовали по мраморному полу. Оглушительные аплодисменты Аполлону, крики «бис!» скрывали этот звук от всех, кроме меня.
Несовершеннолетняя София Баффо была вне поля моего зрения, моя голова была совершенно пустой, как будто на нее вылили ведро холодной воды. Андре Барбариджо не собирался произносить моего имени своему дяде за обедом. Он убегал с дочерью Баффо. И ему повезет, если его отец захочет вообще видеть сына после этого. А что касается пасти льва — я был в маске. Барбариджо не узнает меня на эшафоте палача. Он даже не знает моего имени. И, кроме того, дочь Баффо тоже не знает. Ничто не показало, что она признала во мне посланника из монастырского сада.
«Обходные пути этого общества». Эти слова так и застыли на моих губах. И в одно мгновение я вспомнил свою соседку в муаре и золотом колье.
Что еще я мог сделать? Что сделал бы наркозависимый, видя, как иссыхает его источник наркотиков? Я выбежал в фойе, подбежал к первому человеку в алой ливрее, которого я увидел, дернул его за алый рукав и указал на исчезающую пару, бормоча несвязные слова типа «тайное бегство» и «позор семьи Фоскари».
Вдруг алые ливреи появились повсюду, как проклятье Древнего Египта. Театр опустел.
Монахиня пронзительно кричала, подражая кастрату, и ей пришлось дать нюхательную соль. Старый Барбариджо метал громы и молнии. Я снова увидел муаровую маску и решил узнать немного больше об «ограничениях общества». Но муаровая маска выскользнула во всеобщем переполохе и растворилась в ночи, как будто я раскрыл и ее тайну.
Молодых любовников связали и посадили в разные гондолы. Дочь Баффо разразилась рыданиями, и ее белоснежное лицо казалось таким молодым и открытым в сиянии факелов.
Андре Барбариджо смотрел на меня, и его глаза сверками местью, он даже пытался вызвать меня на поединок, но он не видел Софию, и его слова не имели для меня совершенно никакого значения. Старший Барбариджо швырнул своего сына к двери и не дал ему ни одного шанса.
Это было мне на руку, потому что у меня из глаз тоже потекли слезы, когда я наблюдал, как увозят дочь Баффо. Даже маска не могла это скрыть.
Гарем был смыт из нашей памяти, словно большим наводнением. Коломбина не успела сбежать. Но все же мой родственник из семьи Фоскари подошел поблагодарить меня и объявил, что честь их семьи спасена и что у них теперь все будет хорошо.
Великие синьоры Венеции заметили меня. Но почему же я чувствовал себя таким несчастным?
— Это мой долг, — пожал я плечами на поздравление дяди Джакопо, когда мы шли за старым Пьеро домой.
Можно ли будет стряхнуть все эти поздравления со своих плеч, как капельки моросящего дождя с моей накидки? Мой дядя почувствовал мое настроение и больше ничего не говорил.
На полпути к дому я заметил, что все еще держу в руке инжир. Он уже потерял свой бронзовый блеск и превратился в кашеобразную массу оттого, что я сдавливал его во время всего этого вечера. Подумав, что слабость моего желудка могла быть и от голода, и для того, чтобы освободить руку, я съел инжир. Я только помню, как хруст косточек этого фрукта привел меня в состояние раздражения. У меня засосало в желудке, боль распространилась в руки и отразилась на лице.
— О, Святой Себастьян, — проговорил мой дядя. — Это будет тяжелое плавание.
Боль отозвалась и выше, в торсе, когда дядя дружески похлопал меня по плечу.
— Да, она своенравная и упрямая девушка, — констатировал он.
Как будто это могло меня утешить.
— Своенравная и упрямая девушка, — произнес я громко, когда стоял в порту рядом со «Святой Люсией». Я задумчиво вглядывался в Венецианский залив. «Святая Люсия» была пришвартована правым боком. Серо-зеленые холмы сливались с горизонтом и городской суетой. Цвета везде были размытыми, пастельными, как островки жизни, затерянной в море и приплывшие к берегу. День был таким чистым, что было ясно видно подножие Альп. Мои глаза слезились на солнце под сильным холодным ветром, приносившим с моря йодистый запах. Вездесущие цветные флажки собора Святого Марка развевались на ветру. Блеск золотого и красного на фоне голубой дымки гор напоминал мне фейерверк.
Ветер не принес снега, поэтому ожидалось хорошее плавание в этот день Святого Себастьяна.
Перед выходом из порта располагался остров, носящий имя моего тезки, Святого Джорджо. Ходили разговоры о строительстве большой новой церкви для монахов, обосновавшихся здесь. Я вспомнил озноб и нервную дрожь во время торжественной процессии к старой церкви: каждая маленькая лодочка республики была освещена лампами, свет которых рикошетом отскакивал от черной воды. Когда я был ребенком, то думал, что этот сезон, начало прилива и судоходства, является чем-то особенным только для меня одного, потому что Святой Джорджо был моим святым. Я все еще испытывал это чувство, когда смотрел на остров, имеющий ко мне особую божественную благосклонность.
В голове моей снова всплыли дядины слова: «Своенравная и упрямая девушка». Я залился румянцем от смущения и от биения своего собственного сердца.
Высокий резкий смех прервал мои мысли:
— О, я тебя понимаю. Да, это стихия.
— Извини, Хусаин. — Занятый собою, я не видел, как мужчина подошел ко мне.
— Стихия, — повторил он, — по-твоему, своенравная и упрямая девушка. (Я вначале не понял, потому что на моем языке стихия — мужского рода.) Мы же, арабы, представляем ее по-разному: иногда как маленького играющего мальчика, иногда как спящего великана, а иногда как влюбленного юношу. Иной раз, по велению Аллаха, стихия — это разгневанный безумец. Я только сейчас думал, что сегодня залив выглядит, словно кольца огромного змея, передвигающегося мимо нас, как наводнение, поглощающее берег. Видишь, поэтому-то я и не понял, почему ты обращаешься к ней, как к своенравной и упрямой девушке.
Но теперь я понимаю твое сравнение, — продолжал он, — и оно прекрасно, мой друг. Я могу представить твою девушку тоже, утопающую в шелках и драгоценностях и достаточно бесстыдную, разве нет? На месте ее отца я немедленно отдал бы ее в гарем. Кто знает? Возможно, этот змей, которого я вижу обвивающим залив, — и есть она, бесстыдная и безрассудная искусительница.
Я улыбнулся, потому что мне понравилось это его поэтическое сравнение, и не стал поправлять его. Хусаин был другом нашей семьи еще до смерти моего отца. Я помню, как я скакал на его коленях, помню кусочки турецкого сахара, которые он приносил мне завернутыми в шелк, когда я был ребенком. И если мой дядя заменил мне отца, когда я остался сиротой, то Хусаин был для меня крестным отцом. Довольно интересная роль для неверующего!
Но конечно же не море привлекало мое внимание, это отчаяние доводило меня до безумия. Стихия всегда была для меня как объятие маминых рук, и конечно же Хусаин понимал это. Я всецело доверял ей, хотя иногда она и бывала бурной.
А вот дочери Баффо я не доверял.
Мой дядя сделал меня ответственным за нее и ее багаж. С рассвета и весь предыдущий полдень я следил за погрузкой огромного количества тюков и ящиков с надписью «Баффо-Корфу». Ящик за ящиком опускался в центр палубы «Святой Люсии». Теперь, когда корабль был полностью нагружен, корма сравнялась с уровнем моря.
И хотя я говорил себе тысячу раз, что эти ящики наполнены только соленой рыбой, всякий раз мое сердце вздрагивало, когда я читал надпись на них. И, конечно же, они пахли не рыбой, я чувствовал запах лаванды или гвоздики, проникающий сквозь дощечки ящиков. Да и команда с легкостью переносила эти ящики, не испытывая никаких трудностей, как это обычно бывало при погрузке соленой рыбы.
Наш корабль мало походил на монастырский сад или на величественные залы, где я чувствовал себя совершенно не в своей тарелке. Здесь же я был на своем месте — первый помощник капитана. Я чувствовал себя на галере как дома, но привычная работа, полное повиновение команды, исполнение любого приказания, которое я давал, заставило меня посмотреть на мое предательство в доме Фоскари в другом свете. Здесь я знал, чего ожидают от меня, и я это выполнял очень хорошо. И с этой стороны я имел вес в венецианском обществе. А непослушная молодая девчонка не имела ни малейшей надежды взять надо мной верх. И мне не надо было волноваться за нее, как новичку мореходного дела в его первый шторм.
— И вот еще одна черта, которая мне всегда нравилась в турках, — Хусаин снова перебил мои мысли. — Они не так скрупулезны, как итальянцы или арабы, по поводу рода их вещей.
— Пойдем, мой друг, — сказал я, нетерпеливо толкая его локтем к тому месту, откуда он мог бы видеть загрузку судна. — И не забывай: тебе надо быть осторожным, когда ты говоришь на своем родном языке. Один из моих гребцов мог тебя увидеть, Хусаин, никто не должен знать, что ты не тот, кем кажешься.
— Ты что, боишься пиратов, мой друг? — рассмеялся Хусаин.
— Турецких корсаров? Только не с тобой на борту.
— Я имел в виду христианских крестоносцев.
— Возможно, ты подразумеваешь мальтийских рыцарей?
— Они действительно не лучше пиратов.
— Да, не лучше, — согласился я, поторапливая его.
— Они не хотят, чтобы кто-нибудь приближался к Константинополю. Они против торговли и свободного предпринимательства.
— Они не против торговли.
— Идея материальной наживы оскорбляет их духовность.
— Материальная нажива для христиан не проблема.
— Но мусульмане, с другой стороны…
— Я извиняюсь за свое единоверие, — сказал я.
— Также и я за свое.
— По моему мнению, Хусаин, ты — сириец, потомок турок.
— Ты сомневаешься, что я говорю на итальянском языке очень хорошо?
— Твой итальянский — великолепен, так же как и турецкий, арабский, генуэзский и французский. Будучи достаточно упитанным и белокожим, тебе стоит только переменить костюм, и ты с легкостью сойдешь за преуспевающего купца республики.
Хусаин посмеялся над моей лестью в его адрес, тщеславно поправил свой украшенный золотом камзол так, чтобы полы снова достигали его колен.
— Гарантирую, что ты любишь деньги больше, чем заповеди церкви. Ты и не думаешь о том, чтобы выпить вина, съесть свиную колбаску, когда крестишься или говоришь «О, Дева Мария», взывая к помощи. Но все же, когда тоска по дому охватывает тебя, я могу сразу различить в тебе мусульманина.
Хусаин задумчиво пригладил свои усы и бороду.
— Я не думал ни секунды, когда дядя Джакопо согласился отвезти тебя, семьдесят тюков ткани и четыре дюжины упакованных соломой ящиков со стеклом в Константинополь во время этого плавания. Я только обрадовался, думая о путешествии, — продолжал я.
— Мой друг, я благодарю тебя, — преувеличенная благодарность не была лишена ноток сарказма, но звучала вполне мягко. — Ты и твой дядя всегда проявляют к моим делам большое внимание. Я очень хочу присоединиться к вам в этом путешествии, надеясь на раннее открытие судоходного сезона, чтобы как можно быстрее исчезнуть из этой земли невежества.
— Мой дядя знает, что ты для нас не опасен, и я знаю, что ты безобиден.
— Сейчас это комплимент или нет?
— Мы знаем, что ты ведь торгуешь только готовой продукцией, а не техническими секретами, которые делают венецианское стекло чудом света.
— Ты имеешь в виду промышленные секреты, из-за которых людей лишали жизни в вашей безмятежной республике? — Хусаин осветил меня одной из своих лучезарных улыбок, блеснув своими золотыми зубами, и сказал, закрывая тему: — Очень хорошо, мой друг. Больше никаких арабских или турецких уроков во время путешествия.
— Спасибо, Хусаин.
— Но тогда ты должен прекратить называть меня Хусаином.
Я тотчас исправился.
— Энрико, — запнулся я, — ты Энрико.
— Ты еще слишком молод для таких дел, мой друг, — Хусаин улыбнулся, — читать мне лекции о пиратах и обмане. Но со временем у тебя получится. Меня зовут Энрико, если ты не против. Пожалуйста, называй меня Энрико Батисто, пока мы не доплывем до Константинополя. А тогда я смогу с легкостью называть тебя там «Абдула, сын Аллаха».
Неожиданно он прекратил разговор, как толстая крыса, перевалился через поручни и закричал:
— Эй ты, неуклюжий олух! Следи за тем, как несешь этот ящик со стеклом!
Проклятия и ругательства — это первое, что торговец учится говорить на любом языке, и мой друг сам познал это, совершенствуясь от «Сын ослицы!» до «Твоя мать — шлюха!» или «Чтоб ты сдох, богохульник!» Если бы кто-нибудь знал, что он мусульманин, весь город поднялся и осудил бы его. Но такое богохульство легко принималось христианами, тем более на палубе корабля. Так что я совершенно за него не боялся.
— А сейчас давай посмотрим, сможем ли мы приручить эту страстную водную синьорину? — сказал Хусаин, весело подмигнув мне, снова одаряя меня своим вниманием.
— Да, да, дядя Энрико, синьор, — засмеялся я.
Он потрепал меня по плечу, прежде чем отправиться по делам, и я тоже отправился по своим.
Туман и дождь тем утром первый раз за эти дни представили Венецию именно такой, какой я помню ее всегда. Город словно вырастает из воды. Вытяжные трубы поднимаются в небо, словно городские флаги. Все вокруг чисто вымыто дождем. Площадь, виднеющаяся с залива, словно только что испеченный хлеб в руках булочника, поданный на стол во Дворце дожа или башне собора Святого Марка.
И все, что могут видеть окрест твои глаза, является творением этого святого. Жизнью, которую я всегда себе представлял в мечтах. Няни пересекают площадь, спеша по своим делам, проходят мимо виселицы, на которой парочка преступников была повешена еще рано утром. Акушерки суетятся вокруг семей бедняков. Нищие сидят рядом с покойным, потеряв всякую надежду собрать денег на его похороны. Купцы, направляющиеся к морю, как и мы, преобладали на этом пейзаже, загружая и разгружая свои товары в порту. Торговое судно с пряностями, имеющее огромный нос и новый, убыстряющий движение корпус, причалило достаточно близко к нашему кораблю. И мы могли чувствовать запах тмина, корицы и перца, доносившийся до нас.
Среди больших океанских судов встречались и скромненькие, но не менее важные местные кораблики. Простенькие баржи транспортировали урожай зимних овощей, источающих запах земли. Рыбацкие суда, полностью загруженные утренним уловом, далеко разносили запах свежих кальмаров.
Крики чаек перемежались с криками моряков. Каждый час с башен церквей раздавался звон колоколов, ознаменовывая то панихиду в одном приходе, то свадьбу в другом.
И возвышаясь над всей этой мешаниной человеческого и животного, жизни и смерти, земли и моря, слышалось шипение морских волн и скрип корпусов кораблей, как отражение воды и неба, окрашивающих все, с чем встречался твой взгляд. Все это множество ингредиентов, словно в тесте булочника, были смешаны в одно ежедневное единство. Запахи, виды и звуки, некоторые из них совершенно несносны, если рассматривать их по отдельности, но когда они являются частью целого, то кажется, что они просто замечательные, как только что испеченный хлеб с зарумяненной коричневой корочкой, погруженный в большую чашку январского охлажденного молока, который напоминает залив.
Но этот день был совершенно другим, непохожим на те, когда я наблюдал ту же самую сцену.
— О, Тициан, где же ты? И почему же ты не здесь, чтобы запечатлеть эту сцену? — Дядя Джакопо процитировал мне своего любимого Аретино во время одного из коротких перерывов в делах, когда он подгонял меня.
Наша близость к кораблю со специями заставила меня думать о ежедневных аспектах моей жизни. О праздничном пироге со смородиной, посыпанном корицей, и о тонкой сладости меда, которые заставляли меня дольше, чем обычно, вглядываться в расстилающуюся панораму.
Это был день Святого Себастьяна, день прилива. Было также воскресенье, но море и первое путешествие в году не могли ждать следующих выходных.
Всю субботу я думал, смогу ли вернуться на берег и помочь моему дяде забрать ту девушку из монастыря. Но утром я увидел двух женщин, приехавших на площадь со слугами и зонтиками, с ручными собачками и канарейками. Это был настоящий ходячий рынок, мало напоминающий монастырь, в который была заключена донна Баффо. И только теперь и здесь, на многолюдной площади, ее капризы начали проявляться в полную силу.
Скулящие, просящие и рыдающие звуки доносились отовсюду, и я мог только догадываться, откуда они исходят, так как стоял слишком далеко от площади, чтобы разобраться в происходящем. Но даже находясь на борту, было просто невозможно не заметить ее проделок. Действительно, девушка в ярко-розовой накидке собрала толпу вокруг себя, как будто она была актрисой или танцующим медведем. Некоторые жалели ее и подбадривали. Другие думали, что она испорченная, и говорили ей об этом одновременно, воздев вопрошающе руки к высшим силам, к дожу или даже к самому Богу.
Дочь Баффо падала в обморок. Дочь Баффо изображала припадки. Дочь Баффо убегала, и солдаты охраны ее хватали и возвращали на место. Она флиртовала с членами команды. Она показывала им свои лодыжки. Она приспускала свой лиф. Ее глаза заигрывали с ними, выглядывая из-под веера. Она посылала им поцелуи, обещала золотые дукаты и даже с рыданьями падала перед ними на колени. Когда все это не помогло, она как бы случайно выпустила собачек и канареек, и кортеж не мог тронуться, пока большинство из них не поймали.
Это не могло длиться вечно — ни мое безумие, ни его причина, и наконец, мой дядя не выдержал и приказал:
— Зови их, Джорджо. Они потеряли достаточно времени на эти прощальные поцелуи. Мы должны отчаливать сейчас или нам придется ждать следующего прилива.
Я помахал нашим людям на берегу и стал внимательно наблюдать, что же будет дальше.
Было бесполезно ловить канареек Люди будут любоваться их желтым оперением и слушать их пение здесь, в Венеции. Но старая тетушка и слуги были очень нежно привязаны к своим собачкам и теперь, после происшествия, крепко держали их на руках. Затем я увидел, как что-то ярко-розовое было схвачено и повлечено на баркас.
— Очень хорошо! — вырвалось у меня.
Едва я сосредоточился, чтобы придумать приветственную речь, как вдруг София Баффо взорвалась, как ядро канонады. Вырвавшись из рук мужчин, она выбежала прямо в центр площади, где стояли два больших столба из красного гранита, ища у них правосудия. Яркий блик розового поднялся на эшафот, занял свободное место, и мне стало ясно намерение Софии. Она собиралась повеситься рядом с казненными.
Глядя на это представление, одна из монахинь, ее тетушка, упала в обморок Толпа вздыхала, вопила о спасении или просто стояла, напоминая статуи, наблюдая за этой странной сценой голгофы. Хусаин, стоявший рядом со мной и тоже наблюдавший это зрелище, перешел на арабский и начал нашептывать заклинание против зла неверных, не отводя глаз от ярко-розовой девушки. Веревка уже была у нее на шее, примостившись между нитями жемчуга, изумрудов и золота. И я опять отметил, что она была довольно высока: ей не приходилось стоять на цыпочках в сравнении с другими приговоренными.
В следующий миг она одним ударом выбила подставку из-под своих ног и упала… в сильные руки слуги моего дяди — Пьеро. Он отвечал за ее безопасное прибытие на корабль, и я знал, что он не подведет меня, но только сейчас я вздохнул с облегчением. Затем я от души смеялся со всеми остальными на корабле и на берегу, когда старый Пьеро уселся на подставку рядом с телами преступников, положил дочь Баффо на свое колено и отшлепал под одобрительные возгласы толпы.
Я никогда не забуду эту картину: огромный чернокожий мужчина и розовые дрыгающие ноги. Контраст цветов мне так понравился, что я решил купить слуге моего дяди коралловые серьги, когда мы прибудем в Константинополь. С этой мыслью я и вернулся к своей работе. Донна София Баффо больше не будет отнимать моего времени, пока она не прибудет на борт.
Прилюдное приручение синьорины придало мне уверенности, что я тоже могу стать хозяином положения. Я наблюдал за проделками все это утро с отрешенностью от аудитории, как женщины гарема за решеткой, и я чувствовал эту силу, свободу. На расстоянии в половину залива сила ее красоты не имела на меня воздействия. Все ее махинации сошли на нет. Они казались глупыми и детскими. Больше я не боялся ее. София Баффо станет шелковой, чувствуя только море под своими ногами.
Свежий ветер дул над нами, наполняя паруса нашего корабля и заставляя судно разрезать волны. Моряки были свежи и полны сил, и к вечеру полуостров Истрия стал всего лишь низким серым видением на горизонте. Заходящее солнце освещало землю с такой яркостью, что на берегу невозможно было ничего разобрать. Но ветер все же доносил запах дубового леса на наш корабль, запах киля, весел и палубы. Яркие цвета заката, напоминающие шелка знатной женщины, предвещали хорошее плавание на следующий день. Вечерние звезды напоминали бриллианты в ушах синьоры. Дельфины, радостно кувыркаясь, сопровождали нас.
У меня было много дел. И я, честно говоря, даже забыл на некоторое время о своенравной пассажирке. Она вела себя довольно тихо.
Но когда дети тихие, — бывало, говорила моя старая няня, — я знаю, они готовят новую проказу.
Дядя Джакопо подвел ко мне старую монахиню. «Это мой племянник Джорджо, первый помощник на корабле, — сказал он. — Если у вас будут трудности, обращайтесь к нему». Его взгляд, брошенный в мою сторону, сказал мне, что сам он просто-напросто не хочет тратить время на глупости.
На лице монахини уже застыли слезы, и оно приобрело зеленоватый оттенок от качки корабля. Однако она смотрела на меня с отвагой, сжимая четки и ища в них поддержки, этим самым показывая, что мне придется противостоять божественной силе, содержащейся в них.
— Сестра, вы что-то хотите сказать? — спросил я.
— Молодой синьор Виньеро, — она повернулась ко мне и в упор поглядела на меня, — я желаю, чтобы вы более строго следили за своими людьми.
— Моими людьми?
— Тот чернокожий монстр, синьор…
— Кто? Пьеро? Что он сделал?
Один или два раза она раскрыла рот, как рыба, выброшенная из воды, но так и не смогла заставить себя произнести имя злодея. Она провела меня по палубе к скамейкам гребцов и показала мне его. Мы остановились у бака, где могли видеть брызги воды перед нами и полночное небо, отражающееся в рыболовных снастях.
Среди гребцов я увидел слугу моего дяди. Скрестив свои длинные, в экзотических белых штанах ноги, он усердно работал веслами в лучах уходящего света. Но что это? Рядом с ним, усевшись на катушках троса, примостилась дочь Баффо!
Девушка уже переоделась. Сейчас она была в сливовом вельвете, украшенном золотыми цепями и кольцами. Но розовый шелк был при ней. Оказалось, что весь полдень она провела, обрезая и перекраивая свою юбку. Вооружившись иголкой и ниткой, сейчас она как раз переделывала юбку в рубашку для старого Пьеро. После утра, проведенного в разыгрывании безумной на причале и повешенной на эшафоте, ее попытка устроить здесь показ мод была почти нормальной вещью. И все же я отметил прекрасный вкус дочери Баффо, ведь она тоже заметила, как хорошо розовый цвет подходил чернокожему слуге моего дяди.
Она не далеко продвинулась в своем проекте — во-первых, потому что была не очень хорошей швеей. Ее второй трудностью был тот факт, что она проявляла большое внимание к работе Пьеро, пренебрегая своей собственной. Девушка наблюдала за его руками, комментировала их ловкость и вообще задавала любые вопросы, которые приходили ей в голову.
Пока я стоял рядом с тетушкой, наблюдая за происходящим, я увидел, что дочь Баффо дважды нагнулась к рабу, сначала уронив свой наперсток в свиток каната, который он галантно достал. Так как это не возымело желаемого результата, она наклонилась второй раз с наигранным интересом по поводу канатного производства, которым она хотела показать свою разносторонность, а не его знание пеньки. Мне стало совершенно ясно, что донна Баффо решила начать флирт со своим спасителем, нашим чернокожим рабом, выбрав его изо всех мужчин на корабле.
Я громко рассмеялся.
— Синьор! — ужаснувшись, сказала монахиня. — Это не смешно.
— Конечно, сестра, конечно же нет. Но я не знаю, что вы себе вообразили. Бедный Пьеро должен… — Я прикусил язык от той мысли, которая пришла мне в голову, и попытался изобразить на своем лице ту же горечь, что была и на лице монахини. — Пришлите вашу племянницу ко мне в каюту. Я поговорю с ней.
— Мою племянницу! — воскликнула монахиня. — Конечно же, я ее не пришлю. Это ваш человек достоин взбучки, а не София. И я, конечно же, не позволю ей входить в каюту к совершенно незнакомому человеку. Одной? Без сопровождения? О Боже, сжалься надо мной!
— Как пожелаете, сестра. Но наши люди не очень умны. Он будет стоять напротив вас и кивать каждому слову, которое вы говорите, но затем он развернется и в следующую же минуту сделает то, что вы просили его не делать.
— Синьор Виньеро, я говорю не о простом выговоре. Я хочу, чтобы вы наказали этого бронзового мулата — отхлестали кнутом или плетью — что там обычно делают у вас на море.
— Даже такое наказание вряд ли будет иметь какой-то эффект. Он огромен, как бык, вдвое сильнее его и в три раза глупее. — Я старался отвлечь внимание монахини на что-то другое, чтобы она не заметила подмигиваний Пьеро, которые он посылал в мою сторону, одобряя мои попытки вывести его из затруднительного положения. — Только посмотрите на шрамы на его спине и плечах: это от побоев, которые убили бы простого человека. Но они не произвели на него никакого впечатления. Я боюсь, он совершенно неисправим.
— Тогда, интересно, почему ваш дядя держит его? — спросила тетушка, вздохнув.
— То, что мы можем получить за него, не стоит всех хлопот по его продаже.
Конечно же, я лгал.
Пьеро был больше чем наш раб. Он был членом нашей семьи и достаточно умным, чтобы прикрыть меня, если мне придется когда-нибудь отлучиться от моих обязанностей. Но монахиня по простоте душевной сразу же поверила мне.
— Ладно, — сказала она. — Я сделаю, как вы просите. Но я буду стоять под вашей дверью и ловить каждое ваше слово. Если с моей племянницей что-то случится… Кроме того, — пробормотала она, встав на цыпочки, чтобы посмотреть, что наша парочка делает у канатов, — я не знаю, что такое вы можете сказать ей, чего я еще ей не говорила, чтобы исправить ее поведение. Святой Иисус, если бы только мой брат был жив и здоров… и…
…И достоинство моей девочки было не затронуто, — прочитал я окончание этой фразы на лице монахини.
— Входите, донна Баффо, — сказал я, услышав стук в дверь. — Входите, — повторил я, когда она вошла и закрыла за собой дверь. Я думал, что тот факт, что я сижу в большом кресле моего дяди, придавал моему голосу силу и значительность.
— Присаживайтесь, — пригласил я ее.
Она села.
— Немного вина? — предложил я, наливая. — Оно очень хорошее. Прошлогодний сбор винограда на Кипре.
Она недоверчиво посмотрела на меня, но набралась смелости и взяла бокал. Я приподнял свой, но девушка не присоединилась к тосту, быстро поднесла бокал к губам и отпила. Однако она не привыкла пить на борту, и неожиданный толчок привел к тому, что вино плеснуло ей в нос. София подавилась и начала кашлять. Тетя ворвалась в каюту на эти звуки.
— Тетушка, ничего страшного, — проговорила она, пытаясь подавить свой кашель.
Я знал, что она была унижена, и тихонько улыбнулся своему первому триумфу, так как тетя с неохотой покинула каюту.
Чтобы отомстить за свое поражение, дочь Баффо повернулась ко мне с высокомерной искоркой в своих глазах. Мне пришлось бороться со смущением, в которое привел меня ее взгляд. София была совершенством. Я подумал, что сливовый цвет подходит ей больше всего. И вельвет был таким же мягким, как и ночь. Ее лицо напоминало чистую, бледную, холодную луну той ночью. Это легко могло свести с ума любого мужчину. Я был в опасности, с каждой минутой теряя свое преимущество.
— Донна Баффо, — сказал я, — кажется… вы влюбились, не так ли?
— А вам какое дело? На корабле нас связывают только ваши служебные обязанности.
— Конечно, это не мое дело, — согласился я, — за исключением того факта, что это наш человек, которого вы избрали для своего флирта.
Я отпил вина и недоверчиво посмотрел на нее.
— Не так ли, донна Баффо? Вы прекрасная синьорина. А наш корабль полон здоровых молодых моряков. И черный раб — это самое лучшее, что вы могли выбрать? О Святой Марко! Вы слишком умная молодая женщина, чтобы думать, что вы должны вознаградить мужчину просто потому, что он спас вам жизнь. И, конечно же, вы должны знать, что я плачу Пьеро за то, что он приглядывает за вами. Я обещал ему розовые коралловые серьги за его беспокойство. Так что он получит свое вознаграждение. И если вы кому-то останетесь должны, так это именно мне…
По выражению ее глаз я понял, что она очень не любит ходить в должниках. Я посчитал это как еще одно очко в свою пользу.
— Дальше, перед тем как я приглашу сюда вашу тетушку, позвольте мне немедленно сказать вам, что я отклоняю любую оплату. Мне не нужно вознаграждение. Это был мой долг доставить вас на борт живой и здоровой. Это моя работа. Хотя, конечно, не хочу скрывать, что это было и удовольствием для меня.
Дочь Баффо скептически фыркнула.
— Однако я все же не полностью удовлетворен.
София заерзала на своем месте.
— Я никак не могу понять, почему… почему Пьеро… изо всех моряков?..
Девушка наклонилась ко мне, демонстрируя всю белизну и нежность своего декольте, которые каютная лампа оттеняла куда лучше, чем свет на палубе.
— Угадайте, — сказала она и сделала глоток вина.
— Очень хорошо. — Я подумал мгновение и ответил: — Вы хотите вывести из себя свою тетю.
— Нет, — засмеялась она.
— Вы хотите задеть меня. Отомстить мне за обиду… — Я снова почувствовал жар ее руки в моей в зале Фоскари и покраснел от мысли о той обиде, которую она могла таить на меня. Мне пришлось сделать большое усилие, чтобы привести себя в чувство и продолжить: —…причиненную непреднамеренно, я клянусь — и поэтому вы преследуете моего человека.
— Вы себе льстите, синьор Виньеро.
Очко в ее пользу.
— Очень хорошо, кому-нибудь другому на корабле?
Она покачала головой.
— Значит, это не человек на корабле. Но кто-то другой. Вы хотите кому-то причинить боль. Но кому?
— Моему отцу.
— Вашему отцу?
— Конечно. И этому глупому крестьянину, за которого мне предстоит выйти замуж. Синьор Виньеро, вы простак.
— Но я не понимаю. Как ваш легкий флирт здесь, на корабле, может затронуть кого-то, кого здесь даже нет и кто не может всего этого видеть?
— Очень просто. — Она облокотилась на стол с очень самоуверенным видом, который подсказал мне, что она собирается нанести сокрушающий удар и выиграть эту игру своими последними словами: — Я надеюсь, что у меня от Пьеро будет ребенок. Вот будет смех, когда я представлю моему мужу наследника — маленького негритенка.
София начала смеяться над шуткой и над ее несомненным эффектом, который она произвела на слушателя за дверью. Но она сразу же прекратила свой смех, когда я присоединился к ее веселью. Я же хохотал, пока слезы не полились по моим щекам. Девушка сидела и смотрела на меня, сжав кулаки от злости, что, в конце концов, и остановило мой смех. О Боже, она была прекрасна с этой смесью презрения, ярости и замешательства в ее глазах! Хотя в тот момент я был уверен, что выиграл наше маленькое противостояние, я чувствовал, что на меня надвигается какая-то опасность. К счастью, я все еще был в хорошем настроении.
— Подойдите сюда, донна. Я хочу показать вам кое-что.
С круглого столика рядом с моей кроватью я взял чистый лист бумаги, окунул мое перо в чернила и написал: «Донна, вы можете прочитать это?»
Подмигнув на дверь, которая скрывала нашу переписку, она выхватила мое перо и написала: «Да».
В каюте стояла гробовая тишина, за исключением скрипа моего пера, когда я выводил: «Донна, вы не можете забеременеть от слуги моего дяди, он евнух».
— Что это значит? — удивленно спросила она.
Я еле сдерживался, чтобы не рассмеяться, но заменил свой смех улыбкой над ее невинностью.
«Евнух, — написал я, — похож на кастрата, который пел в субботу ночью у Фоскари. Или вы были слишком заняты побегом с Андре Барбариджо, чтобы заметить его выступление? Евнух — это мужчина, у которого отрезали его мужское достоинство, чтобы сделать его импотентом. Среди турок, где мой дядя покупал его, это в порядке вещей. Это делается, чтобы иметь рабов, которым можно доверить своих женщин, рабов в Турции…»
Я перестал писать, потому что больше и не требовалось. Это была чистая ложь. Мне было жаль, что мне пришлось клеветать на Пьеро дважды за такое короткое время, первый раз назвав его простаком и второй раз кастратом. Огромный здоровый евнух, такой, как наш Пьеро — если операция не убьет его, — стоил бы слишком дорого для столь бедных моряков, как мы. Слава Богу, он был полон мужской силы, как и любой из нас.
Впрочем, мой блеф, вдохновленный воспоминанием колких, абсурдных замечаний нашей последней встречи, сработал. Если я, глупый первый помощник на небольшой галере, направляющейся на Корфу, знал о ее неудавшейся попытке побега на свободу, как далеко эти слухи могли быть распространены в венецианском обществе? Молодая девушка униженно сжалась на своем стуле.
Я мягко улыбнулся, но она отвела свои глаза.
— Идите теперь, — сказал я, немного жалея, что она так расстроена. — Допейте свое вино, перед тем как уйдете. Это поможет вам не умереть от разрыва сердца.
Со злостью она опрокинула свой бокал и вышла из каюты. Она не ответила на расспросы своей тетушки, о чем же я говорил ей, а быстро прошла по палубе к своей каюте.
Я закрыл за ней дверь, сел и допил вино, потрясенный своими мыслями по поводу моего трактата о бесполых людях. «Да», — написала она мне в ответ, — «Si», и заглавная буква «С» была той же, что и в записке, начинающейся со слов «Моя любовь», которую я прятал в своем камзоле. Я свернул сегодняшнюю записку и спрятал туда же.
На следующее утро я не видел ни тетю, ни племянницу. Только в полдень тетушке пришлось спуститься на палубу, чтобы немного подышать свежим воздухом. Она надеялась, что это поможет ей справиться с морской болезнью. Я подошел к ней, чтобы выразить свое сочувствие, но как человек, рожденный для моря, может помочь человеку, не переносящему море? Она посмотрела на меня с большей благодарностью, чем я ожидал от человека с таким недомоганием.
— Благословляю вас, синьор, — сказала она, и затем, прилагая усилия, продолжила: — Я не знаю, что вы показали моей племяннице в своей каюте прошлой ночью, но что бы это ни было, это помогло. Она не вставала с кровати с тех пор.
— Я молю Бога, чтобы она не заболела.
— О нет, она не заболела. У нее железный желудок и ледяная кровь. Только она… что я могу сказать… подавлена. Да, только одно определение подходит для этого ее состояния. Она подавлена. Наконец-то укрощена. Надеюсь, это продлится до самого Корфу.
Год 1562. Конец января. Под зимним небом Далматинский остров кажется еще более пустым, чем обычно. Сосны, как последние защитники, окружают крепость из белоснежных гранитных утесов. Мы заехали в Рагузу для пополнения запасов и во избежание шторма, но шторм уже прошел, и через дня два, самое большее через три, мы уже будем на Корфу.
Вот уж не думал, что путешествие может быть таким скучным, лишенным каких-либо событий. За исключением одного, которое предприняла дьяволица София, но даже оно не очень взволновало меня. Конечно, я видел ее снова. Она провела только один день взаперти до того, как стоны и причитания ее больной тетушки заставили ее покинуть каюту в поисках свежего воздуха. Но она всегда как-то умудрялась оказаться на другом конце корабля, подальше от меня. И если я помогал морякам выгружать рыбу в порту, то она интересовалась берегами в противоположном направлении. Если я сходил на берег, чтобы представить наш товар, то она оставалась на корабле и любовалась закатом. Если я разговаривал с лоцманом на корме, то она обязательно шла на нос корабля и, наклонившись через перила, смотрела вдаль, как будто ждет не дождется приезда на Корфу. И если я решал пойти вперед к носу, то она шла на то место, где мы только что были.
Она также избегала бедного Пьеро, как будто он был болен чумой и как будто она никогда и не шила ему розовую шелковую рубашку. Несколько раз я видел, как она разговаривала с моим другом Хусаином. Сначала я подумал, что она хочет заставить меня ревновать, и поэтому усердно игнорировал этот факт. Но затем я подумал, что, возможно, должен написать ей, почему молодым христианкам не стоит общаться с мусульманами, если они не хотят оказаться в гареме. Видимо, эта мысль пришла мне в голову, потому что я снова хотел увидеть ее в моей каюте одну, насыщенно пурпурную и золотую в свете лампы, пробующую самое лучшее вино моего дяди.
К счастью, перед тем как я на это решился, Хусаин уверил меня, что она разговаривала с ним только потому, что он (кроме меня и моего дяди) был единственным человеком ее класса, кто не был подвержен морской болезни. Мой дядя был человек дела, и у него «не было времени на детей», как он выражался. Что касается меня, она даже не позволяла себе смотреть в мою сторону.
Полагаю, я должен быть благодарен ей за мир и покой на корабле. Но я был молод и не мог избежать преследующего меня чувства, что если дочь Баффо прибудет к своему отцу совершенно без приключений, она будет не единственной, кто пропустит, может быть, самый интересный момент своей жизни.
Я не знаю, какую часть этой мысли я высказал первой Хусаину, но я прекрасно помню его ответ с искоркой в глазах.
— Так я и думал, — сказал он.
— Что ты думал? — спросил я.
— Ты влюбился, мой друг.
— Какая ерунда!
— Очень хорошо. Думай как хочешь. Ты не влюбился. — Хусаин пожал плечами, развернулся и с усмешкой начал вглядываться в темную воду за бортом.
— Ну, хорошо! — в конце концов воскликнул я возмущенно. — Ты прав. Но что, это так заметно?
— Так же, как и ее чувства к тебе.
Я чувствовал себя совершенно униженным, как ребенок, пойманный за какой-нибудь проказой.
— Она не хочет даже смотреть на меня.
— О, я не знаю, — сказал Хусаин, пытаясь спрятать свою усмешку за задумчивым выражением лица. — Но если это так, ее нежелание смотреть на тебя — это сестра-близнец твоей любви.
— Это она сама сказала тебе? — спросил я, ревнуя к их доверию.
— Нет-нет, мой молодой друг. Мы только разговаривали о погоде и Венеции, больше ни о чем. Но я говорю с тобой о том, что заметно со стороны.
— Мой друг, — я рассмеялся и махнул рукой на все его комментарии. — Ты выходец из страны, где ни одна уважающая себя женщина не покажет своего лица в публичном месте. Ты не можешь читать женские мысли; у тебя нет практики. К тому же ты вообще не обращал внимания на то, как усердно она избегает встречи со мной последнюю неделю. Я ставлю золотой дукат, что сейчас она находится на носу корабля только по той одной причине, что я нахожусь здесь.
— Побереги свой дукат, мой друг, — сказал Хусаин. — Я уверен, что ты прав. Она избегает тебя, как чумного.
Я был доволен его отказом, так как, бросив внимательный взгляд на нос корабля, убедился, что там находились только гребцы. Она, должно быть, пошла в свою каюту пораньше этим вечером, подумал я, убежденный в том, что могу угадать ее фигуру в любой темноте после столь долгого наблюдения за ней на таком большом расстоянии. Но я не сказал Хусаину ничего, лишь позволил ему продолжать.
— Вы как пара кошек, которые, перед тем как спариться, должны пошипеть друг на друга, поцарапаться, помяукать, — сказал он. — Лично я предпочитаю деловой подход. Отец отдает тебе свою дочь в обмен на торговые привилегии. Намного легче для кошелька и сердца. Кроме того, человек без сильных эмоций живет дольше.
— И ты, Хусаин, говоришь это? У тебя столько же жен, сколько деловых связей. Одна в Алеппо, одна в Константинополе, одна в Венеции…
— Хвала пророку, кто позволил мне это. Но даже с двадцатью женами я опережу тебя, мой друг, с твоей романтикой.
— Что ты предлагаешь мне делать, Хусаин? Представиться губернатору Баффо? И что я скажу ему? Неужели такое: «К вашим услугам, синьор. Не выдавайте замуж вашу дочь за этого знатного корфиота. Почему вам так уж необходим этот неравный брак, когда вы можете выдать вашу дочь замуж за меня? Я — бедный моряк. Однако из знатной венецианской семьи, которая видела и более хорошие дни в своей истории. Нерелигиозный человек, который пьет и ругается, человек, который будет в море девять месяцев из двенадцати, оставляя вашу дочь одну в Венеции…»
— В Венеции, где она хочет быть, — добавил Хусаин.
— О Боже, я бы не оставил эту девочку в Венеции с деньгами и свободой, даже если это было бы последнее место на Земле.
— Да, это было бы очень неразумно, — согласился мой друг, представляя свой гарем за решеткой.
— И как я, Джорджо Виньеро, могу вести оседлую жизнь на берегу, жизнь обыкновенного торговца, который ничего не делает целый день, только сидит в своем магазине и считает дукаты? Я женат на море.
— И оно — суровая избранница, — улыбнулся Хусаин.
— Хусаин, мой друг, думаю, что я предпочту образ моря по-твоему, по-арабски, то есть мужской взгляд на эту стихию.
— Господин разрешит тебе ходить домой каждый вечер, госпожа же более ревнива, она встречает тебя со своими тапочками у самой твоей кровати, и она более требовательна к тебе.
— Что мне делать, Хусаин?
— Это единственный вопрос, в котором я — даже со всеми своими костюмами и прекрасным итальянским языком — не венецианец. Вы любите ваши образы моря. Возможно, другие образы вам тоже подойдут. Вы — венецианцы — всегда задаете вопрос: «Что мне делать? Что мне делать?», как будто у вас есть сила изменить мир. Как будто вся ответственность всего мира легла на ваши плечи. Мой друг, она в руках Аллаха, и мы никогда ничего не можем сделать. «Хвала Аллаху!» — говорим мы, мусульмане. Это можно понимать как «все в руках Аллаха».
Неожиданный шум отвлек нас от нашего философствования. Груда досок слева от нас с грохотом свалилась на палубу. Как только мы обернулись на шум, то увидели чью-то фигуру в широкой сатиновой юбке, которая и вызвала весь этот переполох.
— Кто это был? — гадал я.
— Ты еще спрашиваешь, мой друг? — удивился Хусаин.
— Боже мой! Дочь Баффо! Интересно, как много она услышала?
— Всё, — ответил Хусаин и улыбнулся.
Этот ее поступок был ее первым триумфом надо мной, и он осел в моем желудке, как плохая пища. Я проигрывал наш разговор с Хусаином снова и снова в своей голове, но ничего уже нельзя было сделать. Она пришла на ту сторону корабля, где находился я, и услышала мое признание в любви. И нельзя даже было найти оправдания, что она не слышала. Мысль о ее тайном злорадстве, ее смехе, о том количестве камней, которыми она теперь могла атаковать меня, — все это было невыносимо. Я думал о тысячах способах защиты, но все они были неубедительными. Я был потрясен возрастающим барьером между нами, вызванным этим признанием.
Однако чем больше я думал об этом, тем больше мне казалось, что Хусаин специально выудил из меня это признание своей хитрой улыбкой. Ему нельзя верить, так же как и признаниям, сделанным под пытками. В действительности я не верил, что люблю эту девушку. Она была еще ребенком. Просто ребенком, непослушным ребенком, больше с пылом, чем с умом, больше с амбициями, чем с привязанностью или чувственностью. Я уверил себя, что могу и буду контролировать ситуацию — решительно, яростно, если потребуется, — но у меня ушла целая ночь, чтобы уверить себя в этом. И когда, перед рассветом, меня позвали на палубу, я был совершенно разбитым. И уже не сомневался, что в подслушанном ею разговоре таилось что-то более опасное, чем мое признание в любви.
«Полный вперед!» — был крик, который заставил меня и моего дядю покинуть каюты, и я сразу же обнаружил причину этой бдительности. Под покровом ночи наблюдатель подумал, что нагоняющие нас огни — это просто звезды, и не обратил на них никакого внимания. Но к утру преследователи приблизились так близко, что мы смогли даже увидеть эмблему их флага. Это был острый белый мальтийский крест на черном фоне — рыцаря ордена Святого Иоанна Крестителя.
— Спасибо, Боже, — сказала монахиня, сложив руки и обратив свой взор к небесам. — Я так боялась, что они окажутся пиратами.
В моем покачивании головой и моем ответном бормотании монахиня уловила скептицизм.
— Но они, конечно же, наши друзья, — воскликнула она. — Они плывут под флагом Христа.
— Они, конечно же, захотят остановить нас, — ответил я, — и обыщут наш корабль.
— Зачем?
— Они ищут турок, — я с силой толкнул дверь.
— Тогда все хорошо. У нас же нет на корабле нечестивых турок, не так ли?
— Конечно, нет, — быстро ответил я, — но это нас ужасно задержит. Это продлит наше путешествие на Корфу еще на два дня.
Когда подошедший корабль — маленькое суденышко, но вооруженное до зубов — пришвартовался к нам, монахиня заставила свою племянницу и всю свиту выйти на палубу, встать на колени и неистово молиться. Если бы я был рыцарем ордена Святого Иоанна, это представление показалось бы мне чересчур религиозным, чтобы казаться реальным, и я бы сразу заподозрил, что здесь прячутся турки. Но, возможно, простота пожилой женщины была столь велика, что исключала всякую ложь; может быть, их убедили белокурые волосы девушки, потому что они очень быстро прошли мимо. Я видел, что их капитан отдавал распоряжения, но на нашем корабле он не мог найти турка, даже если бы очень хотел. Меня это ужасно разозлило, но больше всего то, с какими заигрывающими взглядами и улыбкой София отвечала ему.
Капитан корабля рыцарей был худым, угловатым мужчиной с каштановыми волосами по плечи, свисающими, как мокрое белье. Он был единственным из всей команды, кто носил униформу и вместо традиционного палаша вооружил себя парой серебряных пистолетов. Я был уверен, что в рукопашном бою или даже на палашах могу победить его очень легко. Бог не наделил капитана ни умом, ни мускулатурой. Но с этими пистолетами (вероятно, украденными) фортуна неестественным образом повернулась к нему, и нам всем приходилось дрожать в его присутствии, как овцам перед волком.
При утреннем обыске, однако, рыцари не обнаружили ничего подозрительного, и им пришлось принять приглашение отобедать вместе с нами. Кок подал засоленную свинину с жареными яблоками и печенье, которые мы залили огромным количеством вина. Все остальные на борту тоже приняли участие в этом обеде — монахиня даже более активно, чем это позволял ей больной желудок, а Хусаин так же беспечно, как и любой другой христианин.
Я смог немного расслабиться и присоединиться к тостам за море, «свободное от турок». Я положил свои ноги на подпорку, облокотился на люк и наконец-то смог забыть всю эту испорченную ночь. Еда и вино были превосходными, солнце — теплым, и свежий ветерок приятно ласкал лицо. Небо было совершенно голубым и отражалось в воде, как в хорошо отполированном зеркале. Среди пустого судового оборудования чистили перышки чайки, чувствуя себя совершенно как дома.
Однако вся эта идиллия была недолговечной. Мой покой был прерван взглядом, настолько чувствительным, что его можно было сравнить с похлопыванием по спине. Я повернулся и увидел ее взгляд, ненавидящий мое спокойствие. Сейчас мы посмотрим, что могут сообщить эти пронзительные глаза, прекратив наконец это подглядывание искоса. Я читал все по ее глазам, как будто слова были произнесены вслух. София быстро отвела взгляд, как будто я застиг ее за чем-то непристойным. Но у меня было достаточно времени, чтобы принять сообщение ее глаз: они предупреждали меня о том, что она собиралась сделать. Или же она была настолько уверена в своей победе, что просто играла со мной, заманивая меня в ловушку.
Когда дочь Баффо уверилась, что я обратил на нее внимание, она встала со своего места и пересела на свободный стул рядом с ее тетей. Это место оказалось совсем рядом с капитаном рыцарей.
— Преподобный рыцарь, — обратилась она к нему.
— Да, синьорина? — рыцарь повернулся к ней, покраснев от такого обращения.
София Баффо, напротив, оставалась холодной и спокойной, хотя явно собиралась нанести мне удар в спину:
— Преподобный рыцарь, почему вы ищете турок на кораблях христиан? Ведь хороший христианин никогда не будет иметь дела с язычниками.
— Вы будете удивлены, донна, но турки, как крысы, и ни один корабль в море не может освободиться от них.
Дочь Баффо была шокирована и поражена — или, в крайнем случае, она прикидывалась.
— Но что же за христиане позволят себе такие поступки?
— Не всегда легко определить, кто предатель. Я вам скажу, донна Баффо, что венецианцы — худшие предатели. Хуже, чем испанцы, даже хуже, чем французы.
— Я не могу в это поверить.
— Бог свидетель. Это правда.
— Но почему?
— Потому что они любят деньги больше, чем Иисуса Христа. Потому что они были на стороне турок с тех пор, как мы завоевали Иерусалим. Как говорит Господь, «они открыли могилы, полные смерти и коррупции».
— Я не могу в это поверить, — повторила София. — Притом я венецианка.
— О, вы чисты и наивны, синьорина. Вы еще не знаете жизни. Это заставляет меня чувствовать: то, чем я занимаюсь, — стоящее дело.
— Спасибо вам за это, — сказала она, — и Дева Мария, и ангелы благословляют вас.
Она прикидывалась глупышкой для него, но я знал, что девица затеяла опасную игру, даже если бы они говорили и о другом. Я встал и медленно подошел к затухающему огню, на котором кок подогревал наш обед. Затем я украдкой взял щипцами тлеющий уголек. Изображая рассеянность, я продолжал слушать их разговор очень внимательно.
— Но как я узнаю этих испорченных людей, когда их встречу рыцарь, если вас не будет рядом? Вы меня уверили, что этот корабль чист. И все же как я узнаю, что это так, а не наоборот? Я думала, что здесь есть турки. Как я узнаю, что наш капитан синьор Виньеро, например, не друг турок? Он кажется совсем неопасным, но…
— Чем капитан Виньеро вызвал ваши подозрения, донна?
— Да, это глупо с моей стороны, конечно…
— Возможно, и нет, — сказал рыцарь, проявляя явный интерес к ее словам. — Вы не можете ни в чем быть уверены. Так что же он сделал?
— Ничего особенного. Но на корабле есть огромный чернокожий раб. Он купил его в Константинополе, говорят. Турок или язычник, я в этом полностью уверена. Он меня ужасно пугает. Посмотрите, как я дрожу, только говоря о нем. — И она завернула свой рукав до локтя, показывая гусиную кожу и заодно прекрасную белоснежную руку.
— Да, этот чернокожий раб действительно испугает только одним своим видом. Особенно такую впечатлительную особу, как вы. Но он — простите меня, синьорина, — евнух и к тому же раб.
Поверх нескольких голов я поймал взгляд Пьеро, который стоял, осматривая повреждения на канате. Я посмотрел в его сторону с благодарностью: он действительно играл свою роль великолепно. Затем я осторожно переложил щипцы так, чтобы они оказались за моей спиной.
— Вам нечего бояться его, — продолжил тему рыцарь. — Я уверен, что капитан крестил его надлежащим христианским именем и сделал достаточно, чтобы спасти его бедную душу от дьявола.
Дочь Баффо не могла скрыть своего разочарования, что она не увидит Пьеро, ее первого обидчика, пораженным свинцом рыцаря. Но когда она оправилась от этого разочарования, она сразу же начала искать другую жертву.
— Я уверена, что вы правы насчет капитана Виньеро, — сказала она. — У вас намного больше опыта в этих делах, и я всецело доверяю вашему суждению.
Рыцарь зарделся от такой лести; он был искусно подготовлен для нового удара.
— И все же есть еще его племянник, молодой синьор Виньеро, первый помощник. Мне довелось услышать очень странный разговор этой ночью.
— Что за разговор? — спросил рыцарь.
— Он разговаривал с синьором Батиста, купцом.
— Да?
— Да, только вместо того чтобы называть его «Энрико», он называл его «Хусаин».
— Хусаин?
— Да, что-то вроде того. Это было имя, которое я раньше не слышала. И мы все знаем, что христианское имя синьора Батиста — Энрико. Разве это не странно?
— Да, странно, — кивнул рыцарь, но без ее ноток загадочности.
— Но это…
— Донна Баффо, — не выдержав, вмешался я в их разговор. Я сказал это быстро, но с достаточной силой, чтобы она не могла меня игнорировать. — Ни слова больше, донна, или мы все пожалеем об этом!
Рыцарь, молодая синьорина и вообще все повернулись в мою сторону. Они увидели пылающий уголь в моей руке на малом расстоянии от нашего склада боеприпасов в центре корабля. В этом случае взрыв обязательно разломил бы корабль на две части.
Капитан рыцарей схватился за свои пистолеты, но я приказал ему:
— Брось пистолеты на палубу; и это относится ко всем твоим людям тоже.
Они так и сделали.
— Теперь, — продолжал я, — я хочу, чтобы вы все медленно и спокойно вернулись на свой корабль, отшвартовались и позволили нам мирно плыть нашей дорогой на Корфу.
Мой дядя уже стоял рядом со мной. Он не пытался остановить меня — и я не думаю, что были какие-нибудь способы справиться со мной. Но он начал говорить своим спокойным голосом, тембр которого мог бы утихомирить любой мятеж.
— Джорджо, — сказал он, — что это значит? Рисковать жизнями стольких христиан? Ради чего? Ради какого-то турка и его нескольких тюков ткани?
Я уже говорил, что мой дядя был отцом моих материальных нужд, но Хусаин насыщал мою душу.
— Да для Хусаина я сделал бы все, что угодно. Но эта дочь Баффо несомненно будет доставлена по назначению — к ее отцу на остров Корфу И я надеюсь, крестьянин, за которого она выйдет замуж, будет иметь две деревянные ноги и горб.
— О Боже! — воскликнула на это дочь дона Баффо. — Я расскажу им все, что слышала этой ночью, и ты, Виньеро, не остановишь меня.
— Синьорина Баффо, я предупреждаю вас…
— Они говорили о том, что у синьора Батисты три или четыре жены. Они говорили на его турецком языке. И потом синьор Батиста молился своему демоническому богу. «О, Аллах», — сказал он, и палуба покачнулась подо мной.
Она стояла здесь рядом с люком, сжав кулаки, и ее глаза гневно пылали. Ее золотые локоны непослушно выбились из-под чепца, а грудь страстно вздымалась. Мне даже не пришло в голову, что моя угроза только доказывала рыцарям правдивость ее слов. Я был слишком взбешен, чтобы понимать, что же я делаю, и я не смог удержать свое сумасшедшее желание преподать ей урок.
Не успев как следует подумать, я поднес угли к фитилю орудия. В это же мгновение или даже мгновением раньше девушка вскочила, схватила один из пистолетов рыцаря и, выкрикнув: «Рыцарь!», как боевой клич, бросила ему пистолет. Тот выстрелил. Мой дядя принял выстрел на себя, пуля попала ему прямо в грудь, и в агонии он опустился к моим ногам.
Орудийный залп произвел сильный шум. Обеспокоенный состоянием моего дяди, я не позаботился закрыть уши и несколько минут стоял, оглушенный громом выстрела. Когда я пришел в себя, вода уже потоком хлынула через пробоину в корабле рыцарей.
Сейчас рыцарь уже не терял времени. Он и его команда быстро подобрали свое оружие, и весь корабль был под их контролем. Они связали моего друга Хусаина и бросили его на палубу своего тонущего корабля. Моего дядю, который уже скончался, они тоже бросили туда. Затем они перерубили тросы и, перебравшись на нашу галеру, покинули сцену трагедии так быстро, как могли.
Что касается меня, я был закован в кандалы и брошен в трюм. Как я понял, они собирались судить меня за убийство и предательство в ближайшем венецианском порту. Способы пытки на суше будут гораздо более жестокими. Но я достаточно страдал и в этом темном трюме, вспоминая предсмертные слова моего дяди.
— Сын моего брата, — сказал он, — что же ты сделал? Ты будешь последним Виньеро, который плавал в море. И это будет твоим последним путешествием.
В темноте трюма я потерял счет дням. Я был подавлен, скорбя о гибели дяди, моего единственного родственника, и моего друга Хусаина. Сквозь щели досок палубы пробивалось немного света, и я мог узнавать, когда наступала ночь, по полной темноте, такой же полной, как и мрак горечи утраты в моей душе.
На второй день мы попали в шторм. Я не могу сказать, как долго он длился, вода сквозь щели заливала трюм. В душе я был благодарен рыцарям, что они не посадили меня к гребцам, так как этим бедняжкам приходилось терпеть шторм без всякого прикрытия, только у некоторых из них была сменная рубаха.
В темноте трюма, окруженный крысами и зловонными тюками с тканью и стеклом, меня ужасно мучила морская болезнь. Обычно небольшая прогулка по палубе, молчаливый диалог с волнами, несколько вдохов свежего воздуха быстро возвращали меня к жизни, но здесь не было ничего из перечисленного. Еда, которую Пьеро разрешали приносить мне, была паршивой и не улучшала моего состояния.
Я мог бы посочувствовать монахине и другим людям, которые, должно быть, тоже страдали, но даже мимолетная мысль в этом направлении вызывала у меня сожаление о моих погибших друзьях и злость на предательство Софии Баффо. Я был полным дураком, что помешал ее бегству из зала Фоскари. Если бы я держал рот на замке, Барбариджо проклинали бы ее, а не Виньеро.
После всех этих мыслей я уже не мог жалеть кого-то еще, кроме себя, сидящего в заточении и без друзей, чувствующего боль от железа на запястьях и лодыжках при каждом покачивании корабля.
Хотя мне было неизвестно, сколько дней прошло, но я знал, что мы покинули Адриатику, обогнули нижнюю часть Италии и теперь находимся в открытом море. Я мог это определить по размеру и шуму волн, даже когда они не были большими. Значит, мы вовсе не собирались плыть на Корфу.
Пьеро принес мне подтверждение моей догадки:
— Рыцари решили не рисковать.
— Да, их героизм может быть с легкостью определен на Корфу как пиратство.
— Молодая синьорина…
— Клянусь, она приложила свою руку к этому решению. — Я не мог видеть черную голову Пьеро в трюме, но знал, что он кивает. — Если она не может вернуться в Венецию, Мальта ей тоже подойдет хотя бы на некоторое время. Это, конечно, лучше, чем Корфу и брак с корфиатом.
— Молодая синьорина, — Пьеро попытался преподнести мне это тактично, — находится в центре внимания рыцарей.
— Не надо быть тактичным со мной, Пьеро.
Я чувствовал, что мое наказание будет еще более жестоким — хотя это мало меняло дело, — чем тогда, когда этот услужливый раб выручал меня из моих детских проказ. Я прекрасно помню, что не было случая, когда Пьеро не спасал меня, когда я его об этом просил. Но сейчас он не мог ничего сделать.
— Да, я в курсе, — вздохнул я, — что этот долговязый краснощекий капитан пока еще не показал свое старческое слабоумие. Я не единожды слышал звуки танцев на палубе надо мной. Я слышал легкие женские шажки в сопровождении пиратских башмаков.
— И я слышал, капитан рыцарей проклинал небеса, — тихо сказал Пьеро, — что он женился до встречи с дочерью дона Баффо.
— Да, но так будет только до Мальты. Капитан лжец. Мальта — это площадка в борьбе против язычников Северной Африки.
Хотел ли я успокоить Пьеро этой простой констатацией фактов? Конечно же, это не успокаивало ни его, ни тем более меня.
Примерно после недели в море, когда мы нагнали то расстояние, которое потеряли во время шторма, обычные дела на палубе вдруг стали более оживленными. «Корабль, полный вперед!» — команда наблюдающего повторялась в каждом уголке судна. Через мгновение я услышал, что гребцы ускорили темп вдвое и даже больше. Мы делали быстрый разворот.
— Боже мой! Их три! — услышал я крик капитана. — Мы пропали.
— Пираты! Турки! Пираты! — раздавались крики. — К оружию за Христа и Святого Иоанна!
Я боролся со своими оковами, чтоб увидеть хоть немного из того, что происходило на палубе, но мои усилия были напрасны. Насколько я мог понять, суда пиратов были настолько малы, что их невозможно было заметить меньше, чем за десять узлов, особенно с такого корабля, как наш. Это позволяло им незаметно шнырять в море подобно змеям, подбираясь ближе и ближе к жертвам, до того как их заметят. Малый размер суденышек позволял им также очень быстро окружать большие корабли. Таким образом, хотя гребцы работали в полную силу и гребли они по венецианской моде стоя, очень скоро наш корабль оказался в зоне огня турецких посудин.
Рыцари выстрелили, но преимущество было на стороне пиратов. Для таких небольших суденышек у турок было много оружия: по звукам я определил пять залпов на наш один. Наше единственное орудие к тому же могло защищать только передний фланг и было сейчас совершенно бесполезным. Легкие и быстрые, как ветер, три турецких корабля вскоре окружили нас.
Рыцари сражались долго и храбро. Каждый залп турок заставлял наш корабль дрожать, словно осенний листок на ветру, и каждый раз я думал, что это последний залп, который мы сможем выдержать. Все рассказы о кораблекрушениях всплыли у меня в голове, как ночной кошмар. Я вспомнил ужасную мучительную смерть множества заключенных на кораблях: в трюмах или прикованных цепями к скамейкам гребцов. Некоторые, чтобы не утонуть, ломали себе конечности, чтобы освободиться, но такие люди обычно умирали от болевого шока или привлекали своей кровью акул не только к себе, но и к другим членам команды. Так что просто утонуть — было бы для меня завидной смертью.
Самым худшим в этой ситуации была моя беспомощность. Если бы у меня был хотя бы пистолет, я знал бы, что делать, да и принять смерть в бою мне было бы легче.
Однако звуки на палубе немного успокоили меня, я услышал молитвы и причитания женщин. Безоружные, они могли наблюдать за происходящим, и их крики отображали все ужасы, которые они видели. Слушая их голоса, я думал: когда следующий снаряд ударит в наш корабль, я утону с мыслью, что дочь Баффо наказана за свое упрямство. Как, наверное, она сейчас мечтает о мирной бухте на Корфу!
Битва продолжалась весь полдень. Страх и голод помутили мой рассудок, но когда один из залпов снес угол палубы над моей головой, я смог увидеть сияющее солнце и мачты атакующих кораблей. Быстро и легко они приближались ближе и ближе, окружая нас и атакуя, как стая акул. Флаги реяли прямо надо мной, и я мог убедиться своими глазами, что это были белые полумесяцы со звездой на красно-зеленом флаге ислама.
К ночи пираты взяли нас на абордаж, и битва продолжалась врукопашную в свете факелов. Я следил за ней по звукам и запаху: крики, стоны раненых, хруст весел, свист ножей — все это было приправлено запахом пороха и крови.
Потом, когда капитан был загнан в угол, он, как беспомощный десятилетний ребенок, бросил свои пистолеты и стал просить пощады. Но турки прикинулись не знающими языка и разрубили его своими дамасскими саблями.
Тишина ознаменовала полное наше поражение. Я слышал, как турки осматривали свою добычу — вначале людей, потому что они могли выпрыгнуть за борт.
Затем были открыты люки, чтобы проверить товары в трюмах.
Горящий факел появился в трюме, и я был ослеплен его светом. Человек с факелом тоже, должно быть, плохо видел, так как он прокричал:
— Я спрашиваю, это ты, мой друг? Ты здесь?
Слова были итальянские, но произнесены с акцентом, конечно, не очень большим, поэтому я не мог ошибиться.
— Хусаин, старина! Какого дьявола ты тут делаешь?
Меня подняли наверх, помыли, дали одежду и немного горячей еды. Мы ели курицу, только что зарезанную, так как турки выбросили соленую свинину как оскорбляющую их вкус. Мне также не дали вина, потому что его вылили в море, окрасив его в красный цвет. Но скоро я почувствовал себя гораздо лучше сверх всяких ожиданий, и я сидел за столом, беседуя со своим другом, пытаясь узнать, как все же судьба свела нас снова вместе.
— Я действительно думал, что встречусь с тобой в царстве Нептуна к концу этого дня, — сказал я. — О Боже, как же получилось, что ты выжил?
— Спасибо Аллаху! Этот небольшой флот мусульман увидел корабль рыцарей перед тем, как тот утонул. Они спасли меня и, узнав, что я с ними одной веры, сразу решили отомстить. По воле Аллаха, однако, шторм заставил нас скрываться в бухте рядом с итальянским островом Галлиполи, и мы потеряли вас из виду на несколько дней. Вчера же мы снова увидели вас, вот так все и было.
Мой друг значительно изменился с тех пор, как я его последний раз видел. Его венецианская одежда торговца была заменена на длинную робу и тюрбан. Конечно, он оставался все тем же человеком, но я не мог не быть пораженным изменениями в его характере, который он сменил так же легко, как надел новое одеяние. Темно-голубой вельвет его робы, казалось, смягчил и его характер. Он казался более нежным и заботливым, другим это могло показаться женоподобным, но мне казалось естественным. Загар шел ему, но он подчеркивал седину в бороде, и Хусаин казался старше своих лет. Его тюрбан, чистый и темный, придавал его образу мудрости, в то время как широкие полосы шелка на поясе добавляли ему стройности.
И хотя его пояс был украшен теперь серебряным кинжалом и пистолетом, который, должно быть, еще не остыл после сражения, он придавал ему вид упитанного купца, что успокаивало меня. Я вспомнил тот день, когда впервые встретил его в нашем саду на реке Брента. Я помню его карие глаза, излучающие радость и доброту, и его густые брови, сросшиеся посередине. Я помню его квадратную бороду, теперь седую, под немного крючковатым носом. И эти золотые зубы, обнажавшиеся, когда он смеялся, — это было то, что могло привлечь внимание ребенка!
Я помню, что это был за день, прекрасный летний день, залитый солнечным светом. И мы сразу же поняли, что будем друзьями. Он пел мне песни из своего детства, песни, которые я не понимал. Но я без колебаний бросал свою няню и брал его за руку, чтобы послушать еще. Это зрелище предстало передо мной как наяву, хотя с тех пор прошло много лет и нашу землю с садом пришлось продать за долги уже очень-очень давно. Я думал, что Хусаин нравился мне, ибо был сирийцем. Венецианцы говорили на моем языке, но я не мог доверять им, потому что они не верили ни себе, ни своему Богу.
Подобные чувства испытывал этой ночью и Хусаин. Я слышал это в его голосе, когда он благодарил меня за то, что я рисковал своей жизнью, защищая его. Его слова были довольно скупыми — но как еще может благодарить человек, который испытывает чувство долга, как клеймо на своей душе? — тем не менее в его голосе звучала та же страсть, которая когда-то окрашивала строки его далеких песен.
— Не стоит благодарности, мой друг, — сказал я. — Ты бы сделал для меня то же самое.
— Нет, — сказал Хусаин, — я так не думаю. По правде говоря, мне казалось, что ты не в своем уме. Это было ужасно глупо в любом случае. Что стало причиной такой опрометчивости?
— Если бы я не потопил их корабль, рыцари вышибли бы тебе мозги, даже не задумываясь.
— Мы не можем сказать, какова была воля Аллаха. И даже ты, мой друг, со своей самоуверенностью — даже ты, я думаю, не мог бы изменить его желание. Нет, даже с человеческой точки зрения, ты был явно не в своем уме. Ха! Я и сейчас представляю тебя стоящим с горящим углем в щипцах, пытающимся заставить толпу пиратов покинуть корабль. Ну и защитник!
— Честно говоря, Хусаин, — сказал я всхлипывая, — я заботился и о другом. Был ведь еще дядя Джакопо. О Боже, я буду молиться все свою оставшуюся жизнь и никогда не прощу себе его гибели.
— На то была воля Аллаха, — успокаивал меня Хусаин, — и ты не должен винить себя. Рыцари в любом случае убили бы его за мое сокрытие.
Мы некоторое время поговорили о моем дяде, вспоминая все хорошее о нем. Потом я закричал беспомощно:
— Эта девчонка свела меня с ума!
Хусаин понимающе покачал головой.
— Скажи мне, что ты чувствуешь по отношению к ней после недельного заключения в трюме? Ты теперь можешь думать о ней трезво?
На это у меня не было ответа.
— Причина, по которой я спросил об этом, — сказал Хусаин, — заключается в том, что наш командир обеспокоен разделом добычи.
— Добычи?
— Конечно. Рабы, дукаты, драгоценности и так далее. Мы получили большую добычу с этой галеры.
— Ты имеешь в виду, что мы добыча?
— Мой друг, это была честная битва, ты должен признаться в этом, и мы в ней победители.
— Но… но республика Венеция дружит с Оттоманской Портой — у нас подписано соглашение.
— И вы также дружите с мальтийскими рыцарями.
— Мы единоверцы.
— Люди, которые ходят по острию ножа, должны когда-то упасть. И не делай такое лицо. Тебя, конечно, освободят. Я замолвил за тебя слово и сказал, что ты мне как сын. Наш командир решил, что любой человек, которого держали в заключении, не может быть неверующим. Мне вернули мой товар, так что все будет хорошо. Но все остальное будет поделено по нашим старинным законам дележа добычи, посланным пророком тысячу лет назад. Я не могу идти против этого.
— Люди тоже?
— Конечно, и люди. Нашим кораблям нужны гребцы, а городам — рабы. Это справедливо, мой друг.
— Справедливо?
— Хорошо, если это несправедливо, тогда это воля Аллаха, и прими это как данность, — сказал Хусаин. — Мы обнаружили пятерых мусульман среди ваших гребцов и, освободив их, нуждаемся в замене.
— Пойдем, пойдем. Я был груб с тобой только для того, чтобы ты понял, как обстоят дела. У нашего командира очень милосердное сердце и он предложил нам выбор. Мы можем поплыть на Корфу и предложить правителю выкупить столько душ, сколько он захочет. Или в награду за мое спасение наш командир отдаст тебе девушку и вы оба можете быть свободными, когда корабль достигнет Триполи. Это более чем справедливо. И очень великодушно. И я желаю тебе насладиться ею.
Внутри себя я боролся против чувства такого удобного комфорта, которое я испытывал в присутствии Хусаина совсем недавно. Все-таки он был неверующим.
— Я вижу, ты в нерешительности, мой друг. Пойдем, я приведу тебя к ней, и потом посмотрим, что ты скажешь о великодушии нашего командира.
Пока Хусаин вел меня по палубе, я увидел пояс из ромового шелка на одном из турок и слезообразную жемчужину в ухе у другого, которые показались мне знакомыми. Женщинам-пленницам — донне Баффо, ее тете и их служанкам — позволили остаться в каютах, но их багаж был разграблен.
Когда охранник открыл дверь для нас, мы обнаружили монахиню в нервном припадке. Две служанки прикладывали холодный компресс к ее лбу, и им также пришлось убрать ее шаль, чтобы она могла свободно дышать. С растрепанными волосами, тусклыми и седыми, она походила на ощипанного гуся. При виде нас она так всполошилась, как будто мы застали ее в более непристойном виде, чем если бы она была обнаженной. Я отвернулся, едва заметив, что ее племянницы здесь не было. Но я не спросил, почему.
Хусаин вместо меня задал этот вопрос жестким тоном и на турецком, требуя ответа у охранника. Ответ человека был беспомощным и просил о милости. Исчезновение девушки не должны ставить ему в вину. Он сделал все возможное, оставаясь на своем посту, но ее было не удержать, и он указал направление, в котором она удалилась.
Хусаин покачал головой, и мы отправились на поиски в указанном направлении, бормоча что-то о гневе командира и глупости венецианской девушки. Увидев его волнение, я тоже начал волноваться. Дочь Баффо, думал я, пленница — нет, теперь она рабыня — и эти развратные турки были вдали от своих гаремов бог знает сколько времени. Какую я мог придумать себе причину, что они будут игнорировать ее прекрасное лицо, ее молодое гибкое тело? Почему я позволил себе быть спокойным так долго? Причиной были дни, проведенные мною в трюме; они притупили мои чувства, заставляя больше думать о еде и чистоте. Пока меня приводили в нормальное состояние, кучка этих негодяев, оказалось, переправила ее на один из маленьких турецких кораблей, который плыл рядом, где ее крики и борьбу не могли слышать на нашей галере.
Теперь, когда мы плыли рядом с большим кораблем за судном командира, ее крики могли бы уже превратиться в стоны. Или, возможно, это были вздохи удовлетворенных мужчин. Возможно, она уже покинула этот мир от горечи, позора и боли…
Первое, что я заметил на турецком корабле, была огромная черная фигура, которая заставила мое сердце остановиться. Второй взгляд уверил меня, что это был всего лишь Пьеро. Он держал факел, который освещал его кожу, делая ее похожей на огромный кусок угля, и он двигался между рядами обессиленных тел. Это были раненные в бою: люди, раненные в руку или ногу, с рассеченными лицами или обожженные во время взрывов. Люди с обеих сторон находились здесь. Многие из них не доживут до завтра. Но это были реальные последствия жестокой битвы сегодняшнего утра.
Посреди всего этого человеческого мяса, направляя Пьеро и его факел, двигалась высокая стройная фигура в бледно-золотом. У девушки отобрали все украшения, но мне она казалась более божественной, чем когда-либо. Она наклонилась над телом одного венецианца в голубом, перекрестилась и затем произнесла: «Этот человек мертв».
Два моряка подняли тело и выбросили его за борт — это был простой и быстрый ритуал.
Затем я увидел, что София остановилась рядом с турком. Она осмотрела его рану и попросила принести ковш. В ковше было вино, которым она обрабатывала раны. Хотя наш трюм был полон прекрасного льняного полотна и шерсти, ей не позволили всем этим пользоваться. И когда ей нужна была повязка, она отворачивалась и отрывала кусок ткани от своей юбки, которая уже прикрывала только ее бедра. Когда она, вооружившись таким образом, подошла к раненому, он в страхе метнулся от нее. Она попыталась снова наложить повязку, успокаивая его своим голосом, но в этот раз его попытки увернуться были настолько ярыми, что рана снова закровоточила. Я думаю, он больше боялся ее колдовства, чем смерти от потери крови. Дочь Баффо поднялась со вздохом и направилась дальше, прошептав «глупый турок» таким тоном, что он никогда бы не догадался о значении ее слов.
— Ты должен остановить ее, — сказал Хусаин мне, — перед тем, как наш командир…
Но он сказал это слишком поздно. Командир уже появился. Это был угрожающего вида человек с огромными черными усами, которые свисали прямо с его верхней губы и доходили до подбородка, напоминая пару пистолетов. Все оставшееся он брил, но то ли у него не было времени побриться за последнюю неделю, то ли щетина росла так быстро (я предполагал больше второе), что она тоже была черной. Его огромные руки и грудь тоже были волосатыми, и он стоял, подбоченясь, на палубе и ревел с такой силой, что казалось, мог надувать паруса.
Хусаин ответил на его ярость словами, которые начинали любое предложение: «Мой милостивый господин…»
Хотя я и не видел способов усмирить такую ярость, уважительный поклон перед каждой фразой, казалось, увеличивал шансы моего друга. Командир сказал свое последнее слово, которое выстрелило из-под его усов, как снаряд, но когда Хусаин повернулся ко мне после финального поклона, его улыбка сказала мне, что еще не все потеряно.
Мне было трудно поверить в это, особенно когда два больших турка подошли и прекратили деятельность Софии Баффо. Она яростно отбивалась, и я испугался, что к раненым прибавится еще кто-нибудь, но они были тверды в своем намерении и отнесли ее, сопротивляющуюся и извивающуюся, в каюту. Я хотел броситься ей на помощь, несмотря ни на что, но Хусаин остановил меня. Я все еще верил ему, поэтому сдержался и остался на своем месте.
Новый, более суровый охранник сменил предыдущего у двери каюты. Взгляд его черных глаз говорил о том, что если он будет таким же неосмотрительным, как его предшественник, он может их лишиться. По другую сторону двери дочь Баффо стучалась и кричала такие оскорбления, что если бы ночь не была такой тихой, я подумал бы, что гнев Бога сейчас обрушится на нас ударом грома. Мы должны были действовать как можно осторожнее, перед тем как открыть, и Хусаину пришлось некоторое время умасливать охранника, перед тем как нам позволили только постучаться. Льстивый тон моего друга и его частые жесты в моем направлении, в конце концов, убедили турка.
— Я сказал ему, что ты ее брат, — разъяснил он мне позже.
София отошла назад, когда увидела нас, успокоилась и прекратила выкрикивать обвинения в предательстве, и благодаря этому охранник впустил нас внутрь. Однако из предосторожности он закрыл за нами дверь.
Хусаин и я присели на пустую софу рядом с дверью, в то время как все четыре женщины собрались на кровати больной тетушки в другом конце комнаты. Дочь Баффо взяла слабую руку своей тети и шептала ей на ухо что-то успокаивающее, но мне это показалось наигранным. Ведь недомогание женщины, причиной которого послужили нервы и слабое сердце, было несравнимо с теми муками, которые переживали мужчины, раненные выстрелом в лицо или мечом.
Это впечатление было настолько сильным, что тот факт, что я нашел дочь Баффо среди раненых солдат, неприятных запахов грязи и крови, порванной одежды, теперь вызывал у меня отвращение.
Женщины сидели, занятые своей больной, Хусаин и я сидели, уставившись в пол, пока я не заставил себя прошептать:
— Давай, мой друг. Пойдем.
— Ты возьмешь ее? — спросил Хусаин, когда строгий охранник закрыл за нами дверь.
— Ты же знаешь меня лучше, чем я сам, Хусаин, — ответил я. — Я не могу взять женщину таким способом, как рабыню, как добычу как вы, турки, можете. Особенно эту женщину. Если она и будет моей, то я должен буду завоевать ее, ее сердце и руку, ее чистоту и честь.
— Аллах может и не пожелать, чтобы у тебя появился такой шанс снова.
— Пусть это останется только между мною и Аллахом, — ответил я.
— Очень хорошо. Но я не понимаю, — Хусаин покачал головой, — почему венецианцы так любят усложнять себе жизнь, если все можно сделать намного проще. И я должен сказать, ты создаешь проблему для моего командира.
— О да, — сказал я с сарказмом. — Теперь твоему командиру придется заставить себя одного наслаждаться ее расположением.
— Мой друг, — сказал Хусаин с обидой, — он хотел отдать ее тебе. Он хотел избавиться от этой ответственности. Ты ведь уже знаешь, как трудно удержать эту девушку от безумных поступков.
— Я уже могу представить твоего командира, дрожащего от желания.
— Ты пятнаешь имя моего командира, Виньеро, и я не могу позволить тебе этого. Улуй-Али уполномочен самим турецким правительством и плавает под флагом Капудан-паши. Улуй-Али известен по всему Средиземному морю, как человек, которому я могу доверить свой собственный гарем. Он уважает своих женщин-пленниц, как сестер.
Я знал, мне придется поверить в искренность моего друга. Но мне надо было выплеснуть свою горечь.
— Он будет держать их взаперти, как свой собственный гарем?
— Для их же безопасности.
— Синьорина Баффо помогала раненым, а не играла с палашом.
— Многие из наших людей были посланы на лодку с ранеными, и это их обязанность — заботиться о них. Мужчины должны заботиться о раненых мужчинах. Женщины должны беспокоиться о своем собственном комфорте.
— Но какой вред ей могут причинить раненые?
— Мы не можем сказать, мой друг. Но лучше не искушать Аллаха.
— Но большинство из этих людей христиане. Ей не нужно бояться христиан.
— Разве? — спросил Хусаин. — Наш опыт с мальтийскими рыцарями или другими защитниками веры показывает противоположное. Наши женщины в Алжире, например, изучили, что лучше умереть под мечом своего мужа, чем попасть в «милость» этих демонов, прикрывающихся именем Христа. Нет, мой друг. Если ты не примешь милость моего командира, когда она предлагается, тебе придется подчиниться его воле потом.
— Передай своему командиру, чтобы он плыл на Корфу, — сказал я. — Пусть будет так.
Через два дня остров Корфу появился на нашем горизонте. Подняв белый флаг, турецкий командир попытался поторговаться с губернатором Баффо за освобождение его заложников. Предложение, которое он послал, не вернулось. Ответ был настолько ясным, как будто мы были на центральной площади острова Корфу и наблюдали за казнью посланников: «Проклятые турки. Мы отправим вас в ад, прежде чем заплатим вам хотя бы один дукат». Дочь Баффо, я видел, ходила гордая и упрямая.
На третий день все корабли, находившиеся в бухте у острова Корфу (а их было четыре), направились к нам, выстроившись острым углом.
— Губернатор — полный дурак, — прошептал мне Хусаин. — И к тому же варвар. Какой человек будет атаковать корабль, на котором находятся его дочь и сестра?
Улуй-Али, в глазах Хусаина, сделал еще большее одолжение. Он развернул свои корабли и отплыл подальше, вместо того чтобы терять жизни в битве. Большая галера плелась за нами. Пробоина в ее корпусе, несмотря на попытки ее залатать, набирала все больше и больше воды. Но турки были готовы к этому. Они собрали нас всех на свои небольшие суденышки и наполнили их грузом как только возможно. Мне же предстоял выбор: останусь ли я с галерой и вернусь к моим соотечественникам или поплыву с турками?
С момента смерти моего дяди у меня не стало родственников и, следовательно, уверенного будущего в Италии. Хусаин был моим самым близким другом, и все же было очень тяжело решиться покинуть навсегда родную Венецию. София Баффо, должно быть, слышала это предложение мне, ибо ее глаза так и кричали: «Ты — трус, Виньеро. Я надеюсь, мой отец порежет тебя на ленточки за то, что ты оказался предателем».
Моя судьба была решена взглядом этих глаз, которые я ненавидел. «И она еще смеет обвинять меня в предательстве после того, что сотворила со всеми нами!» Я взобрался по лестнице на турецкий корабль и попрощался с Венецианским заливом.
Когда корфиотские корабли начали нападать на нас, турки обрубили тросы с галеры и освободили ее. Пока губернатор Баффо взбирался на борт и инспектировал ее, мы поймали попутный южный ветер и к закату были в безопасности в открытом море без единого корабля на горизонте.
— И куда мы теперь плывем, мой друг? — спросил я.
— В Стамбул, — ответил Хусаин со своей золотой улыбкой. На его языке это слово было слаще меда — слишком сладким, чтобы проглотить его сразу, но все же безумно желанным.
Два дня спустя монахиня отдала душу своему милосердному Богу. Через неделю после долгой, но безуспешной борьбы с болезнью умерла одна из служанок. Это была лихорадка, и она унесла жизни многих раненых, в том числе старого чернокожего Пьеро. Но я уже видел много смертей в море, и мне удавалось держать себя в руках. И чем больше времени я проводил с Хусаином, тем больше мне нравилась его компания. Песни и рассказы, которыми он развлекал меня, были новы и интересны для моего возраста, и я думал, как мне могли нравиться те детские сказки, которые он рассказывал мне раньше.
Я также стал немного изучать его язык. В действительности его родным языком был арабский, но политика исламского мира сейчас требовала знание турецкого, поэтому Хусаин относился с пониманием к моим трудам. Я знал слова приветствия и как торговаться по плаваниям с моим дядей, но теперь мои познания стали больше, чем просто фразы, которыми можно только смешить местных жителей. Это был другой цельный язык, имеющий не больше и не меньше значимости, чем итальянский, и, что еще важнее, он выражал целый новый мир, о чьем существовании я даже и не подозревал раньше. И хотя прежде я несколько раз был и в Антиохии и в Стамбуле, жизнь там казалась мне кукольным представлением, шоу, которое просто разыгрывалось перед нами и не могло быть реальностью.
Теперь я видел, что это не так. И страна, и ее люди, и их образ жизни — все это было реальностью. Я слушал этих людей, когда они садились вечерами на палубе и говорили о своих семьях, как делают моряки во всем мире, и я поставил под сомнение мое восприятие мира.
Мои первые попытки присоединиться к их разговору были встречены смехом. Как я скоро узнал, это была не насмешка над моим нескладным языком, но искренняя радость, что еще один человек присоединился к их числу. Полдюжины моих соплеменников, поняв, что альтернативой была лишь ранняя смерть за веслами галеры, очень скоро тоже приняли ислам и присоединились к нам. Я не корил их за отступничество от христианской веры. Как я мог, видя, что только формулировка из десяти слов или немногим больше различала их? Вскоре мы стали действительно веселой компанией.
Но мне очень не хватало одной вещи. Иноверцы, как вы, наверное, знаете, никогда не говорят о своих женщинах. Они очень щепетильны в этом вопросе; это догма их религии. Даже Хусаин-сириец отличался от Энрико-венецианца, с которым я шутил раньше на галере «Святая Люсия». Когда один из новообращенных решил позабавить нас своим рассказом о приключениях в алжирском публичном доме, Хусаин так посмотрел на него, что тот сразу же замялся. С тех пор мы могли называться кораблем монахов.
Дочь Баффо и ее единственная компаньонка оставались под охраной и в одиночестве, хотя из-за этого пришлось соорудить подобие ширмы на корабле, потому что здесь не было кают. Временное убежище было приспособлено к тому, что о женщинах не говорили, женщин было не видно и было возможно игнорировать их.
Это было возможно для других, но не для меня. Однажды, когда я случайно проходил мимо их части корабля, охранник, который помнил меня как брата синьорины Баффо, помахал мне рукой. Я приблизился и увидел сквозь дыру холста, что дочь губернатора Баффо пыталась спросить что-то у взявших ее в плен, но безуспешно.
Улыбаясь больше охраннику, чем девушке, я спросил:
— Что случилось?
— Я только хотела узнать, — сказала София с необычной и неожиданной холодностью, — куда они нас везут.
— В Стамбул, — ответил я, радуясь этой новости.
— В Стамбул. Понятно. Спасибо, синьор Виньеро. — И холст закрылся за ней.
Я объяснил охраннику наш разговор так хорошо, как мог. Он покачал головой, и мы вместе посмеялись над тем, что называется «женская глупость».
Однако позже я снова обдумал это, и мне стало ее безумно жалко. Эти две женщины были здесь, на корабле, уже около недели и не знали ничего о своей будущей судьбе. Какие ужасные мысли, наверное, приходили им в голову! Хотя и теперь, когда они знали правду, вероятно, их мысли не станут менее гнетущими. Дочь Баффо видела корабли своего отца и его спасительную бухту, но была жестоко увезена оттуда. И если Корфу казался для нее неизвестным местом, то Стамбул был концом света, страной варваров и неверных.
Я подумал, что, может, мне стоит пойти и успокоить ее уверениями, что это великий и цивилизованный город, в действительности больше, чем какие-либо города в христианском мире, с большим порядком и намного богаче, чем даже Венеция. Но все это будет только сказками для нее, девушки, которая не видела реальной жизни. Если Стамбул был галерами и шахтами для мужчин, то для женщин он был гаремом. О, это была мысль, которой я пытался избегать, пока этот короткий разговор не поднял ее снова. И когда я об этом думал, то чувствовал боль.
Однако я не мог поделиться с кем-либо этой болью. Было неприлично говорить с турками о женщинах — и кроме того, они были меньше чем женщины, они были рабынями; и это была воля Аллаха. Теперь я знал недуг, от которого страдают молодые женщины. Он превращался во внутреннюю боль, которая прогрессировала с каждым днем, ведя к гангрене. В конце концов, они могли положиться друг на друга. Их разговор мог бы быть скальпелем хирурга, который освобождает и удаляет инфекцию. У меня же не было никого. Я даже не мог поговорить с Хусаином, моим самым близким и дорогим другом. Нет, я сделал свой выбор и, как турок, теперь я должен научиться быть удовлетворенным такой судьбой.
Днями и ночами сомнения и страхи кружились в моей голове, напоминая пьяный гомон. Иногда становилось так невыносимо, что я не мог сидеть среди спокойной, приятной компании моряков и мне приходилось искать укромное местечко, чтобы страдать в одиночестве. Местечко, которое я отыскал, находилось между коробками и корзинами с провиантом.
Турки относятся недоверчиво к одиночкам. Для них даже сама душная и тесная компания лучше, чем одиночество. Это пришло, как однажды рассказал мне Хусаин, с древних времен, когда одиночество в пустыне было проклятьем, от которого невозможно было избавиться. Но турки были тактичны к индивидуальным особенностям христиан, и кок научился с уважением приходить и забирать провизию, стараясь не тревожить меня, несмотря на то что все же он не мог до конца избавиться от подозрений, до чего же может додуматься человек в одиночестве. Так случилось, что уголок, который я избрал для себя, находился рядом с местом, отгороженным для женщин. Я обнаружил это обстоятельство, но попытался выбросить его из головы. И я научился делать это, глядя на неизменяющуюся, спокойную монотонность моря.
Однажды, однако, мне пришлось пережить вторжение. Мы находились в состоянии полного покоя; весла ритмично ударяли о толщу воды. Мы только увидели остров Патмос на горизонте. Я помню эту деталь, потому что данный остров известен всем как родина Святого Иоанна, и то, что случилось со мной здесь, раскрывает это.
София Баффо предстала передо мной между реек ящиков словно видение. Она шла медленно, нежно покачивая какой-то сверток в своих руках. Я вспомнил нашу первую встречу, которая была полной противоположностью этой. Музыка снова сопровождала ее шаги, но мелодия, которую она напевала, напоминала панихидное отпевание, и ее туфли отстукивали траурный марш.
Когда я смотрел на ее приближение, то подумал, что мне будет нисколько не легче рассмотреть ее облик здесь, чем в монастырском саду. Бревно легче поднять, когда оно горит, чем когда оно уже превратилось в белый пепел. Вот таким же холодным, сожженным бревном казалась сейчас София Баффо. Она напоминает Фаэтона, подумал я. И как искры от его солнечной колесницы, падая на небо, становятся Млечным Путем, так и огонь ее последнего путешествия должен оставить вечный след в виде золотых кусочков на голубом Средиземноморье. И к тому времени, как мы прибудем в Стамбул, ничего не останется от того огня, который так ярко пылал когда-то.
Я даже подумал, что могу смотреть сквозь нее. Она была одета в легкое золотое платье ангела, которое она носила с момента нашего захвата, и ее фигура стала еще тоньше. Даже ее волосам не хватало блеска, и они большей частью были спрятаны под платок. Уверенный, что малейшее дуновение ветерка может развеять ее образ, я не дыша смотрел, как она подходит ближе.
Находясь не больше чем в трех шагах от меня, дочь Баффо увидела меня и остановилась. От неожиданности она вздрогнула и еще сильнее побледнела, но потом развернулась и направилась обратно той же дорогой.
— Нет, нет, не уходи, — шепотом сказал я.
Она остановилась, повернулась. Это были два совершенно разных движения, разделенных длинным раздумыванием и осторожным пожиманием плечами. Она один или два раза шагнула в моем направлении, видимо, тоже не веря в то, что я не призрак.
— Что вы хотите? — спросила она. Она сказала это тихо, но не потому, что боялась, что ее услышат, а потому, что не хотела тратить голос на такие пустяки.
— Как… как вы себя чувствуете? — спросил я нежно.
Ее взгляд сразу показал мне, насколько глупым и неуместным был мой вопрос. Как она может себя чувствовать в таком положении? Вопрос даже не заслуживал ответа.
— Извините, — запинаясь, сказал я и попытался сменить тему. — Что это у вас в руках?
Она внимательно посмотрела на меня, затем начала развертывать сверток. Она отогнула край ткани. Мое сердце застучало, и я в смущении уставился в пол. В ее руках был маленький труп ее любимой собачки. Из полуоткрытого рта виднелись маленькие зубки, что придавало мордочке страдальческую гримасу.
Я не знал, что сказать, и наконец произнес нескладное:
— Мне очень жаль…
Я надеюсь, что так оно и есть, говорили мне ее глаза. Затем она снова завернула это маленькое существо, поднесла тельце к перилам и тихо отпустила в воду.
Прошло много времени в гробовой тишине, прежде чем она снова обратилась ко мне. Я видел, ее глаза были сухими-сухими, как мел, такими сухими, что казалось, ей было больно закрывать веки.
— Его звали Кози-Кози. — Она одарила меня взглядом, чья сухость, казалось, могла иссушить вокруг все, на что она смотрела. — Кози-Кози, потому что он был наполовину коричневый и наполовину белый. Он у нас появился еще щенком и с тех пор жил уже пять лет.
Ее последнее заявление стоило часового рассказа:
— Его подарил мне мой отец перед отплытием на Корфу.
— Мне очень жаль, — сказал я снова.
— Я хотела попрощаться с ним в одиночестве, хотела побыть одна. Но вы здесь.
— Мне очень жаль, — сказал я в третий раз, вставая. — Что ж, я уйду.
— Подождите, — позвала она.
Я видел, как она подошла к перилам и задумчиво начала кидать кусочки дерева в воду.
— Да? — поинтересовался я.
— Я была долгое время одна, — сказала она, — и долго думала.
— О чем? — спросил я.
Она озвучивала мои собственные мысли.
— Я вот думала…
— Да?
— Я вот думала, вы действительно имели в виду то, что тогда говорили своему другу, перед тем как рыцари захватили нас?
— Конечно, Хусаин — турок. Это должно быть совершенно понятно сейчас.
— Нет. Я имею в виду… я имею в виду то, что вы говорили обо мне. Обо мне… и о вас…
— О, это, — я покраснел, — это…
Она слышала все.
— Вы ничего не имели в виду? — София покачала медленно головой и хотела уйти.
— Нет! Нет! — выпалил я. — Я имел в виду…
Из этого состояния заикания и стеснения я неожиданно был выведен ее взглядом и обнаружил, что начал читать стихи. Хотя я и чувствовал, что этот душевный порыв был вызван ее взглядом, она тоже, казалось, попала под влияние эмоций. Так мы крутились в диком, неминуемом танце, где время и мир вокруг ничего не значили. Мы общались без помощи слов, только глаза, жесты, а потом и прикосновения имели для нас значение. Это был обычный диалог влюбленных, как определили бы наше состояние лишенные чувств люди.
Через какое-то время — время, которое показалось нам бесконечным и в то же время быстротечным, — мы медленно вышли из этого круговорота. Будучи живыми существами, мы должны были вернуться к реальности или умереть. Земной воздух был слишком разреженным для меня, и я задыхался, когда целовал ей руку на прощание, осыпая поцелуями ее пальцы, ладони и запястья.
— Будь верен мне, любовь моя, — сказала она.
— Моя любовь, — обещал я, — клянусь, что найду способ освободить тебя и мы всегда будем вместе. Клянусь жизнью!
Мы плыли мимо суровых стражей Лесбоса и Лемноса с их утесами, покрытыми пухлыми облаками. Западное солнце проливалось на наш корабль, украшенный великолепием близлежащей красоты, и наполняло ущелья у подножия темно-бордовыми тенями.
Я не замечал всех этих красот природы, моим единственным желанием стало еще раз встретиться с Софией и пошептаться через дыру в перегородке. Всеобъемлющая страсть, которую мы испытали в ту встречу, больше уже не повторялась. Она возвращалась только в виде искорки от гаснущего костра, которая освещала нам разговор. И наши разговоры теперь звучали по-другому, состоя из вздохов и огромных пауз отчаяния между заявлениями, которые все без исключения начинались словами: «О, если бы только…» или «Как бы я хотел…»
Но даже такое общение вдохновляло меня на подвиги, я был готовым на все, для того чтобы достичь результата, чего бы это ни стоило, но у нас было так мало шансов на успех. Я решил обратиться к Хусаину Это не значило, что я решил предать нашу любовь, я только хотел воспользоваться милосердием турок.
Но едва я начал свою речь, сказав: «Хусаин, мой друг, я хотел бы узнать…», как он остановил меня, положив свою могучую руку мне на плечо.
— Мой молодой друг, — произнес он, — даже не проси. Такой выбор был предложен сначала, а теперь слишком поздно. Триполи, где вы могли быть освобождены, уже в сотнях милях от нас. Мы скоро прибудем в Стамбул, и Улуй-Али не собирается менять свой маршрут. Доверьте свою судьбу Аллаху. Доверяйте ему, и мы посмотрим, что он сможет сделать для вас.
Я больше не сказал ни слова, так как его рука на моем плече оставалась молчаливым предупреждением. Воображая, что я был очень осторожным в нашем флирте, только сейчас я понял наконец, что немного больше дерзости поставило бы под угрозу не только наше счастье, но даже наши жизни. К счастью, мое пассивное ожидание не было слишком долгим. Тем же вечером турки стали молиться, преклоняя колени чуть-чуть в другую сторону, потому что мы вошли в пролив Дарданеллы и они повернулись в сторону своего священного города — Мекки. К рассвету на горизонте появился золотой Стамбул, возвышаясь над туманом в сиянии, как второе солнце.
В суматохе, сопутствующей причаливанию и бросанию якоря, я успел еще раз переговорить с моей любовью. Флаги Святого Марка, распятия и образы Девы Марии, снятые со «Святой Люсии», были развешаны кверху ногами на планшире. И любая лодка, которая проплывала достаточно близко, а также наблюдающие с берега приветствовали победу турок. Пятая часть добычи, предназначенная для султана, была разгружена первой и аккуратно перенесена на склад.
Я нашел синьорину Баффо стоящей у перил, на том же месте, с которого она хоронила свою собачку, и наблюдающей за всем этим. Я надеялся, что богохульство над нашими иконами не очень расстроит ее. Я хотел сказать, что небеса могут услышать и ответить на молитвы правильно, как подобает, даже если иконы висят кверху ногами.
Я тихо окликнул ее, она поняла, что я нахожусь рядом, но не обернулась. Она, не отрывая глаз, наблюдала за сценой перед нами: бессчетное количество лодок, маленьких рыбацких и огромных галер, толкалось на воде, как народ на рыночной площади в Венеции. Суета на берегу перед огромными плотинами, как на театральной сцене, и, наконец, сам город поднимался как театральная декорация с минаретами и куполами, величественными дворцами и перемежающими их трущобами. Дочь Баффо уже не помнила о нанесенных ей оскорблениях.
— Это Константинополь? — спросила она.
— Да, — ответил я, пытаясь привлечь ее внимание к себе знанием мира. Но сказать «да, это Константинополь» мог любой дурак. Было понятно, в мире нет более величественного города.
Тогда я начал показывать ей достопримечательности:
— Туркам нравится называть его Истанбул, что значит «где преобладает ислам». Вот тот прекрасный купол — это Святая София. Он был так назван, как и ты, моя любовь, в знак мудрости Бога, это один из самых великих памятников христианской веры в мире. Однако последние несколько сот лет храм потерял многое из своего прежнего великолепия и служит туркам в их магометанской вере. Вот там, ниже его великолепных куполов, купола поменьше — это Святая Ирина и колонны…
Но София не нуждалась в моих услугах гида. Тоном, который означал, что она разозлится, если я и дальше буду нарушать ее дальнейшее созерцание, она воскликнула:
— О мой Бог! Он великолепен!
Хусаин был очень терпелив со мной и согласился немного задержаться на площади прямо у плотины, после того как мы сошли на берег. Здесь я надеялся увидеть Софию и узнать, куда ее увезут. Порт в Стамбуле — это сущая суматоха, если сравнивать его с портом в Венеции, который настолько организован, как будто люди маршируют перед балконом дожа. В Стамбуле он похож на муравейник — даже три или четыре муравейника, каждый из которых населен муравьями разного размера и разных видов — и все три перемешаны. Столкновения, борьба или просто бесцельное хождение взад и вперед, которые я наблюдал, были просто замечательными. Тюки этих людей казались яйцами, которые муравьи обычно носят на спинах. Даже тогда одно только движение из двадцати, казалось, совершалось правильно и в правильном направлении.
Еще это было похоже на то, как будто множество колод карт всех людей мира были спутаны ребенком, который не знал правил ни одной игры, ему просто нравилось перетасовывать карты. Это привело к очень странным комбинациям: огромный чернокожий африканец сопровождал отгрузку китайских деликатесов в коробках, украшенных инкрустацией из слоновой кости и резьбой; маленький китаец сгибался под тяжеленным грузом слоновьих или носорожьих бивней. Холоднокровный индиец, юркий как змея, нагружен толстой, зажаренной по-итальянски уткой с арабским ладаном, в то время как арабы секретно, тихо, словно привидения в белых робах и тюрбанах, за которыми не видно ни тела, ни крови, с зернышками-глазами, как бы наполненными миррой, несли итальянский товар.
И везде были турки, турки всех возможных видов. Это были турки-богачи и турки-бедняки, турецкие рыбаки, купцы, грузчики, паши, солдаты, адмиралы и должностные лица. Турок в других, христианских странах сразу же хватают за то, что они мусульмане, а здесь, в их собственной стране, никто даже не мог назвать ту самую индивидуальную черту, которая выдает их на чужбине. Зато венецианцы в Османской империи казались чужаками.
Я был рад ступить на эту землю и увидеть все своими глазами. Я знал по собственному опыту, как легко стать частью этой толпы, присоединяясь к всеобщему безумству. И я знал, как легко это безумство может овладеть тобой, и я мог обнаружить себя плачущим над этим унылым перечнем. И к тому же после более чем месяца, проведенного в море, каждый мой шаг по твердой земле вызывал дискомфорт. Мне пришлось присесть на баул с привезенной шерстью, чтобы немного привыкнуть к твердой земле и прийти в себя.
Из всех представителей человеческого рода, присутствующего в порту, один вид явно отсутствовал. Это были женщины любой расы и национальности. Здесь даже не было раскрашенных шлюх, изобилующих в каждом порту Италии. Это было как раз темой разговора двух моряков, которые после трехмесячного путешествия наконец-то оказались на твердой земле, но им пришлось отойти подальше от остальных, чтобы говорить об этом. Я был уверен, что София Баффо в этой толпе мужчин будет выглядеть, как круг среди квадратов.
Однако Хусаин увидел ее первым. Он был мудр и не искал в толпе ее высокую стройную фигуру или золотое одеяние, он искал маленького грязного раба купца, который торговался с Улуй-Али утром.
Дочь Баффо и ее служанка были увезены с корабля укутанными в покрывала и были больше похожи на тени, чем на живых существ. Я мог только сказать, кто из них была она — даже после того, как Хусаин показал на них — потому что она была очень высокого роста и потому что она постоянно выглядывала из-под покрывала, чтобы рассмотреть чудесный мир вокруг нее. Купец пытался остеречь ее от этой ошибки, потому что если это подглядывание позволяло ей лучше рассмотреть окружающее, то это также открывало и ее саму для окружающего мира, ее как драгоценный товар, который он не собирался показывать здесь, в порту, как какой-нибудь моток шелка. К счастью, у него были приготовлены носилки, в которые сразу же усадили женщин. Восемь огромных носильщиков быстро водрузили носилки на плечи и скрылись из виду. Даже если состояние моих ног и позволило бы мне догнать их, тяжелая рука Хусаина не разрешала мне этого делать.
Затем Хусаин отвел меня к себе домой, где я был встречен так гостеприимно, как будто я и вправду был его сыном. Когда-то я уже навещал его здесь, в Стамбуле, поэтому знал, что в действительности это был не его дом, а его свекра. Как выходец из Антиохии, Хусаин нашел очень выгодной женитьбу на молодой девушке из Стамбула, единственной дочери очень богатого купца.
Хотя дом и находился в городе, он располагался рядом с парком Ланга Бостани и выходил на Мраморное море. Он размещался за высокими стенами с небольшим, но прекрасным садом с фиговыми деревьями. Апельсиновые и лимонные деревья, все еще увешенные плодами, перемежались с кустами роз и мимозы, которые обещали через месяц наполнить сад чудесным ароматом. Кусты жасмина как раз цвели и, казалось, заполонили весь сад, и их аромат, как духи престарелой куртизанки, обволакивал все вокруг.
Дом не был похож на блистательные особняки богачей. Сделанный из дерева, он отлично вписывался в разросшийся сад и казался частью природы. Я думаю, его архитектура предшествовала турецкому завоеванию: колонны у входа были византийскими. Однако на втором этаже, где располагался гарем, окна были зарешечены. Во время моего визита я видел только три комнаты для гостей, или для мужчин, где свежеокрашенные стены были украшены коврами и подушками. Одна из комнат выходила на море, и корабли, большие и маленькие, можно было видеть прямо через огромное окно, сидя на ковре.
Конечно, я никогда не видел жены Хусаина, его сына привели поприветствовать отца, которого он совсем не помнил и даже, наоборот, был напуган его громким голосом и золотой улыбкой. Маленький мальчик начал плакать, сжимая красный шелк своей новой рубашки, и его быстро увели обратно. В конце концов, Хусаин по расчету женился-то на старом купце, и эти двое встретились с радостью и уважением, которое редко встретишь между мужем и женой.
В доме была собственная купальня, и первым делом этих скрупулезных турок было воспользоваться ею. Хусаин и его тесть пригласили меня присоединиться, но я отказался, испытывая желание остаться наедине со своими мыслями. Затем турки приступили к вечерним молитвам и оставили меня одного совершить омовение.
В маленькой комнате стояло много тазов и ванн, наполненных водой, которая к тому же была ужасно горячей. Я снял свой камзол и нижнюю сорочку и вылил чашу воды на голову и волосы, чтобы смыть наконец эту въевшуюся морскую соль. Затем я увидел стопку чистой турецкой одежды: шаровары, рубашку, жилет, пояс и накидку с длинными рукавами, которую надевали сверху. Я отказался от их приманки и надел свою собственную одежду, пропахшую моим запахом и потом. Мне совсем не хотелось становиться похожим на женоподобного турка.
Хусаин и его тесть переглянулись, когда увидели меня. Я понимаю, от меня немного пахло. Но из вежливости они ничего не сказали и вернулись к своему разговору.
Оба моих хозяина разговаривали легко и долго по старой турецкой традиции, совершенно не торопясь конкретизировать тему разговора. Была уже полночь, весь дом уже спал, когда мой друг наконец перешел к рассказу о наших приключениях. (Что же они тогда обсуждали до этого?) Очень беспокоясь, что я должен перейти к обсуждению рабов и работорговли, я кивнул Хусаину головой, в то время как он все еще продолжал рассказывать о затоплении корабля рыцарей под возгласы тестя: «Аллах хранит тебя!» и «Аллах, пошли такую судьбу всем твоим врагам!»
Я проснулся, когда еще была ночь, но в гостиной я был один и все лампы были погашены. Холодный зимний ветер, дующий с Черного моря, проникал и сюда.
Я предположил, что Хусаин наконец-то пошел зачинать еще одного сына, если пожелает Аллах, а старый купец отправился в свою комнату. Без колыбельной голосов мой ум и нервы не могли успокоиться и я никак не мог снова уснуть. Чтобы не сидеть в темноте, я попытался зажечь лампу, но без успеха.
Вдруг я услышал звуки из комнаты недалеко от той, в которой я находился. Это крысы — была моя первая мысль. Испытывая отвращение к этим существам, я замер, чтобы случайно не дотронуться хотя бы до одной. Я надеялся, что они найдут крошки, за которыми пришли, и потом убегут.
Но в этот момент, к моему удивлению, я увидел свет лампы, а ведь крысы обычно не зажигают свет. И представьте мое удивление, когда я увидел сначала руки, затем лицо и затем целиком фигуру привлекательной молодой чернокожей девушки, освещенную светом.
— Добрый вечер, господин, — сказала она, держа свои руки перекрещенными на груди, кланяясь и улыбаясь. Ее зубы были безупречны, а ее глаза были как пламя в лампе, только добрее.
— Добрый вечер, — ответил я.
На ней не было надето ничего, кроме ночной сорочки, хотя в комнате и не было тепло. Под легкой материей ее тело по цвету и текстуре напоминало хорошо засоленные черные оливки, и мысль о том, что я мог бы с большим аппетитом откусить от нее кусочек, пронеслась в моей голове.
Мне было очень интересно, почему она оказалась здесь. Видимо, это был признак высшего гостеприимства со стороны хозяев. Ее преподносили мне так же, как бесчисленные блюда с изысканными угощениями, которые одно за другим меняли этим вечером за ужином. Хорошее настроение девушки тоже можно было легко понять. Она была рабыней в доме, где молодая госпожа только и горевала о постоянном отсутствии ее мужа. Конечно же, эта мулатка разделяла мечты всех девушек-рабынь забеременеть от свободного мужчины. Тогда ее сын мог бы стать свободным, и никто уже не сможет смотреть на его мать, как на рабыню.
Перед тем как я разобрался во всех ее мотивах, эти мотивы уже положили ее рядом со мной на кровать, где она начала петь и затем ласкать меня. Я благодарил Бога за свою одежду, которая для нее показалась диковинной, в противном случае я мог бы пасть в ее объятья сразу же. Конечно, моя истинная любовь, которая к тому времени превратилась уже в настоящий инстинкт, не позволила мне так просто расстаться со своей девственностью. Я попытался объяснить этой девушке, как обстоят мои дела, но каждый из нас оказался в Турции случайно, и мы не очень понимали друг друга. Мне было еще трудно говорить, потому что я никогда не знал, как разговаривают с женщинами по-турецки. Фразы, которые девушка понимала, вызывали у нее смех, так как они употреблялись в речи только купцов и торговцев. Таким образом, разговаривать с девушкой было глупо. Девушка думала, что я с ней заигрываю, как делают все влюбленные, и она не восприняла меня, даже когда я резко оттолкнул ее от себя. В действительности я даже ударил ее по лицу — и так сильно, что на ее глазах появились слезы.
— Нет! — сказал я. — Нет же!
Девушка забилась в угол комнаты, хныча, и мне пришлось предложить ей платок. Но больше я не пытался ее успокаивать, так как всхлипывания девушки-рабыни в этот момент были самым лучшим сопровождением моим мыслям, которые все еще не давали мне заснуть. Девушка всхлипывала и всхлипывала, боясь гнева своего хозяина, потому что она не выполнила его приказ.
Меня даже как-то взбодрил этот жест хозяина. Хусаин не забыл о моем тяжелом положении от радости возвращения домой. Он послал ко мне эту девушку, надеясь, что я забуду свою настоящую любовь. Хорошо, ее слезы утром покажут, что я остался непреклонен.
Мои предположения насчет мотивов Хусаина оказались правильными. Когда он зашел утром после молитвы, чтобы разбудить меня, то принес мне радостную новость о том, что он и его тесть решили выделить мне по пятьдесят грашей на покупку Софии Баффо у работорговца.
Путешествие по Золотому Рогу тем утром принесло обещание еще в сто пятьдесят грашей. Здесь, в маленькой колонии на окраине Галаты, жили купцы и торговцы из моей родины. Венецианский посол и другие добросердечные купцы, которые знали или губернатора Баффо, или моих родственников, тоже были рады нам помочь.
Из моего предыдущего опыта с моим дядей я знал, что в Стамбуле признавались деньги из любых городов: знакомые венецианские цехины, голландские гульдены, немецкие талеры. Даже турки уважали эти европейские монеты, потому что денежные средства в этой огромной империи не были однородными, а европейские деньги ценились по весу и не содержали сплавов.
К тому же по мусульманским законам на монетах не разрешалось изображение портретов, и султан Сулейман различал достоинство монет по арабским надписям. Кроме того, для европейца было очень трудно различить надписи на монетах, а для турок было немного проще изменить некоторые надписи, чем изображение Святого Марка при подделке стандарта Венеции. Я знал: те, кто торгует с турками, должны быть очень осторожны, чтобы не принять фальшивку. Но это легче сказать, чем сделать, особенно тем, кто не читает по-арабски.
Поэтому каждая сделка требовала отдельного внимания. Сделка зависела от вариантов различных валют, которые оказывались у купцов в кошельке. Цена также зависела от индивидуального суждения о том, скольким слиткам серебра соответствует та или иная монета. И еще она зависела от того, решат ли партнеры в данной сделке принимать монеты, которые запрещены в этой земле. Я понимал, что эти все детали мне придется обсуждать с работорговцем.
В данный момент я знал, что у нас есть полный кошель цехинов, гульденов и талеров, которые вместе приблизительно равнялись двумстам турецких грашей. Дядя Джакопо всегда учил меня уравнивать граши с гроссо «теми большими серебряными монетами», чтобы отличить их от простых «серебряников», маленьких асперов, сто двадцать которых составляли один граш. Я знал, что главный повар в султанском дворце, в подчинении которого находились пятьдесят поварят, получал в день сорок асперов. И только за три дня он зарабатывал один граш, работая на таких условиях два года почти без выходных, чтобы заработать такую сумму. Сколько же тогда мог стоить раб? Хозяину приходилось кормить и одевать свою покупку, все эти вещи, напомнил мне Хусаин, не может позволить себе бедный осиротевший моряк, особенно если его женой собиралась стать София Баффо.
Хусаин посоветовал подождать день или два, когда другие купцы и торговцы помогут нам хотя бы еще пятьюдесятью грашами, но я не мог ждать. И набранная сумма денег вселяла в меня уверенность в хорошем исходе.
Вторая ночь с чернокожей девушкой прошла так же, как и первая, только она надоела мне еще быстрее, поскольку меня занимали совсем другие мысли. На следующий же день, вооруженный двумястами грашами, я заставил Хусаина отвести меня на рынок рабов.
Мы были уже там, когда огромные деревянные двери открылись.
В Стамбуле существует несколько мест, где можно купить раба. Гребцы меняют хозяев на причале рядом с морем. Если ищут сильного эфиопа для помощи по дому или покорную суданку для работы на кухне, обычно идут в сарай Хасеки.
Однако Хусаин повел меня на рынок для первого класса, который находился совсем недалеко от дворца Оттоманской Порты. Нам пришлось пройти район продавцов жемчуга, прежде чем мы добрались до него. Какое разнообразие экземпляров жемчужин разной расцветки и размеров было разложено на бархатных подушечках в окнах каждого магазинчика! Это было испытанием. Если это было слишком дорого для тебя, то тебе не стоило даже идти дальше, туда, где продавались рабы.
Ковры, низенькие столы и кальяны были помещены под высокой мозаичной колоннадой. Здесь богатым покупателям подавались шербеты и другие восточные сладости. Покупатели могли раздумывать над покупкой и любоваться ею, как будто на вечеринке. Сама торговля казалась наименее значимой на рынке, который располагался по другую сторону каждого магазина, обогреваемый теплым весенним солнцем.
Я знал, что нетерпение было самым верным способом поднять цены на невероятный уровень, но я не дал Хусаину ни на минуту подумать, что я отдыхаю и расслабился. Я ходил то вверх, то вниз по колоннаде, пока не заметил знакомого лица служанки Софии Баффо. Женщина сидела с парочкой черкесских детей в одном из магазинчиков. Ей дали нитку и иголку и заставили показывать ее мастерство вышивания. К несчастью, от слез она так сотрясалась, что не могла работать.
— Глупая женщина, — сказал Хусаин и покачал головой. — Она должна выглядеть веселой, даже если ей невесело. Какого же хозяина она найдет с таким лицом, никто не захочет терпеть ее страдания всю жизнь…
Мой друг сел за стол под аркадой и стал ждать шербет, но я уже не мог сдерживать себя. Я сразу же подбежал к служанке.
— Мария! Мария! — закричал я. — Где твоя хозяйка?
Женщина была потрясена и несколько мгновений не могла говорить. Это позволило продавцу заметить мою заинтересованность, и он подошел ко мне ближе.
— Вас заинтересовала эта рабыня, мой друг? — спросил он. — У вас хороший вкус. Вы бы не смогли выбрать лучше, даже если бы потратили несколько дней, осматривая рынки Стамбула, нет, даже месяцы, ища по всему исламскому миру. Она немного худа, но это из-за длительного морского путешествия. Несколько недель нормальной пищи, и она снова будет в хорошей форме. К тому же она умелая. Она будет работать и выполнять все ваши распоряжения. Она с готовностью научится всему, что вы пожелаете. Ей нет еще и тридцати пяти лет, хотя она была уже один раз замужем, это был какой-то христианин, который наградил ее одним ребенком. Ребенок умер от проклятого климата ее родины. Но вы увидите, что здесь, в нашем климате, с ее здоровьем и силой, она сможет родить вам пару сыновей и стать прекрасной заботливой матерью для них. Даже трех или четырех, если пожелает Аллах и вы сами, мой уважаемый господин. В любом случае она окупит себя в течение года, могу вас уверить… — закончил он свою речь.
Я не был очень хорошо знаком с Марией, чтобы ответить, была ли хоть треть из сказанного правдой, или если это было так, спросить, откуда он все это узнал. Мои познания турецкого языка остановили меня на: «Я искал…»
К счастью, Хусаин понял мое затруднительное положение и поспешил на помощь.
— В действительности, — сказал он, — мы были на том же корабле, на котором везли эту женщину, и…
— Хвала Аллаху! Что за совпадение! — всплеснул руками торговец.
— …и мы хотели бы узнать про другую женщину — помоложе этой — с золотыми волосами. Мы интересуемся ею.
Молодой мужчина сжал губы и задумчиво покачал головой, Затем он сказал «звените» и исчез в магазине. Через мгновение он вернулся в сопровождении грязного низенького купца, которого я уже видел на причале. Молодой человек наклонился к нему и начал что-то живо говорить ему на ухо.
— Меня зовут Кемаль Абу Иса, — представился низенький купец, — а это мой сын. Добро пожаловать к нам.
Хусаин тоже поприветствовал их и представился, делая ударение на том, как нам приятно находиться в их магазине.
— Пожалуйста, присаживайтесь, — сказал торговец. — Мой сын принесет вам сладости и кальян.
Эта гнетущая вежливость продолжалась для меня, наверное, целый век. Торговец поглаживал свой грязный подбородок, Хусаин мужественно пробовал предложенные сладости и рассыпался в таких любезностях, о существовании которых я даже не подозревал. Я же занимался тем, что нервно дергал ногами под низким столиком.
Наконец купец перешел к интересующей нас теме.
— Мой сын сказал мне, что вы заинтересованы в покупке одной прекрасной молодой рабыни, которую я недавно приобрел. Эта рабыня предназначена для вас или вы просто чьи-то агенты?
— Мы не агенты, — сказал Хусаин.
— Простите меня за мою откровенность, — ответил старый купец на это, — но это дело, не так ли? Человек зарабатывает на жизнь таким образом, с помощью Аллаха, конечно. Так что скажите, сколько вы готовы заплатить?
Хусаин медлил в нерешительности, но я выпалил:
— У меня есть двести грашей.
— Двести грашей, — повторил купец. — Еще раз простите мою откровенность. Но за такой подарок, как белокурая девушка, — подарок, который, может, Аллах не пошлет мне и в тысячу лет, — я ожидал получить триста или даже больше. Нет, не пытайтесь торговаться со мной, мои друзья. Я откровенно с вами говорю. Если бы я хотел торговаться с вами, то назначил бы цену вдвое больше. Я не хочу вас обидеть, но такой подарок — бриллиант — не для простых торговцев, как вы и я. В действительности я запрашиваю четверть вашей суммы с любого клиента, который хочет просто посмотреть на нее.
Сейчас за двести грашей я с радостью продам ее компаньонку. Она тоже европейка и тоже белокожая. Нет, для вас, мои друзья, сто пятьдесят грашей. Нет? Вас не заинтересовало это предложение? Нет, не держите обиду, мои друзья. Я все же только человек. Человек, который должен с помощью Аллаха зарабатывать себе на жизнь. Белокурая девушка — девственница, мои друзья. У меня есть подтверждение повивальной бабки. У меня не будет такого подарка и в тысячу лет — нет, и Аллах мой свидетель, — закончил он.
Я был готов вскочить и надавать этому старику по его грязной шее, но Хусаин остановил меня.
— Мы понимаем ваше беспокойство, сэр, — сказал Хусаин. — Она действительно подарок судьбы. Но скажите мне, можем ли мы хотя бы взглянуть на нее?
— Пятьдесят грашей, — ответил торговец, поглаживая подбородок. — Это моя цена. Обычно я привожу такой товар секретно в ваш собственный дом. Это незаконно.
Законно или нет, но Хусаин теперь нашел, с чего он может начать торговаться. Я отказался потратить на простое свидание четверть наших денег, которые в течение следующих дней должны были каким-то образом увеличиться до четырехсот. Но я недооценил силу золотой улыбки моего друга. Он настаивал и в итоге, при помощи лжи, убедил купца, что, во-первых, мы не были заинтересованы в покупке девушки, и во-вторых, что я был ее братом, и это будет актом милосердия, который вознаградится Аллахом, если он проведет нас к ней бесплатно.
— Хорошо. Только для вас. Потому что вы мои друзья, — наконец заключил торговец.
Старик провел нас через маленькую комнату, которая использовалась для смешивания шербета и хранения других сладостей. В конце комнаты находился колокольчик, в который он позвонил, затем мы подождали некоторое время, чтобы у женщин за дверью было время исчезнуть до того, как мы войдем. Когда он наконец-то отдернул штору, мы очутились в длинном коридоре с огромным количеством тяжелых дверей, многие из которых были закрыты. Открытые двери вели в маленькие, но, я должен заметить, уютные комнатки. Те же, которые были закрыты, я предполагаю, были комнатами для гаремов, для работы рабынь и их отдыха.
Дверь в самом конце коридора было плотно закрыта. Торговец открыл ее ключом, который он носил на шее, и затем отступил назад, чтобы пропустить нас.
Мы очутились в огромной комнате, в которой было достаточно и воздуха, и света благодаря ряду окон рядом с потолком. Окна, я заметил, были достаточно большими (мужчина спокойно мог в них пролезть), и нежные голоса женщин, болтавших о своих ежедневных делах, доносились из них. Комната была украшена и обставлена так же приятно, как и любая другая турецкая гостиная, которую я когда-либо видел. Ковры и подушки на диване были яркими, сделанными со вкусом и, возможно, даже более роскошными, чем в доме Хусаина.
И на этих подушках лежала она. Дочь Баффо расположилась на диване: она лежала на животе и болтала ногами в воздухе — как будто бы плакала. Но она не плакала. Перед ней стоял серебряный поднос с лакомствами, и она наслаждалась поздним завтраком.
София не встала и не спряталась при звуке открывающейся двери, как сделала бы это девушка, боящаяся своего жестокого господина. Она продолжала наслаждаться своим завтраком и оторвалась от него только тогда, когда увидела, что это пришли Хусаин и я. Затем она сделала попытку передвинуться на другую сторону дивана, чтобы лучше нас видеть. Она подложила одну руку под голову, а вторая рука легла на ее бедро, свободно свисая с него. Прямые линии этой руки подчеркивали изгибы тонкой талии и упругих бедер. Я чувствовал, что зарыдаю, если она немедленно не обратит на меня внимание. Но тут раздался ее голос.
— О, Виньеро! — сказала она (не «Джорджо», не «моя любовь»), и ее тон был легким и повседневным, как будто я был обычным посетителем. — Как мило, что ты пришел сегодня.
Мои искренние вопросы: «Как ты? Как к тебе относятся?» растворились где-то посередине той дистанции, которая оказалась между нею и нами с торговцем в качестве охраны.
— Просто прекрасно, — с беспечностью в голосе ответила она. — Лучше не бывает.
Неловкое молчание, которое последовало после этого, заставило меня еще больше занервничать, и я не мог вымолвить ни слова. Но дочь Баффо решила заполнить паузу чем угодно.
— Посмотрите! — воскликнула она. — Только посмотрите на то, что они дали мне надеть! — И она встала во весь рост, чтобы мы лучше ее видели.
Большая часть ее костюма состояла из жакета, сделанного из красного и оранжевого бархата с ручной вышивкой золотой нитью. Его рукава были длиной до запястья и заканчивались манжетами. Талия была затянута великолепным поясом, украшенным жемчугом. Выше талии жакет имел большой вырез, который позволял увидеть естественную красоту ее груди, прикрытой только легким газом.
Подчеркивая эту деталь, София приподняла лиф платья и засмеялась.
— Мне надо быть благодарной, что я была слишком мала и избежала страданий других женщин Венеции, которым приходилось ходить с открытой грудью благодаря моде. Сейчас я могу только молиться, чтобы я была еще моложе.
Луч света позволил нам увидеть, что газ был полупрозрачен, и мое сердце бешено забилось, когда ее соски глянули на нас, как пара круглых засахаренных персиков.
— И посмотрите! — воскликнула она с явным восхищением, платье и скромность поведения были сразу же ею забыты. — Вы только посмотрите! Штаны! Штаны, как у мужчины!
Полы верхнего жакета были раздвинуты, чтобы обнажить красные шелковые брюки. Несмотря на то что они были роскошно широкими, брюки показались мне очень вызывающими, когда она подняла свою стройную ножку, чтобы продемонстрировать нам их.
— Они называют их «шаровары», — объяснила она и взглядом попросила торговца подтвердить ее произношение.
Старик покачал утвердительно головой и улыбнулся с явным удовольствием тому, как был представлен его товар. Он не мог ждать от нее лучшего. Пара малиновых тапочек и светская маленькая круглая шапочка с вуалью завершали ее образ.
— И только посмотрите, что мне дают есть! — затем сказала София, поворачиваясь к подносу на диване. — Такие лакомства! Вот этот компот сделан из айвы, меда и йогурта. Вот финики, фаршированные миндалем, а вот сыр с очень сильным соленым вкусом. И такие странные плоские блины вместо хлеба, посыпанные укропом и тмином! А это мои любимые сладости — вот эти маленькие пирожки. Как они называются? — она вопросительно посмотрела на своего хозяина.
— Taratir at-turkman, — засмеялся он.
— И это значит «маленькие шапочки турок». Его жена печет их, я окунаю их в крем — о, они действительно божественны. Вот, Виньеро, не хотите ли попробовать одну?
Но я отказался и в скором времени попросился выйти. У меня едва хватило терпения попрощаться с торговцем, такое у меня возникло сильное желание побыстрей покинуть это место.
— Он из дворца, — прошептал мне на ухо Хусаин, как только мы немного отошли.
— Кто? — переспросил я.
— Тот евнух из дворца султана, — пояснил мой друг. — Это можно понять по высокой белой шляпе и робе, отороченной мехом.
— Что это за евнух? — спросил я, потому что на этом базаре их было множество.
— Вон тот, который сидит теперь за столом у Абу Исы. Разве ты не видишь его? Мы как раз прошли мимо него, когда возвращались. Сын Абу Исы принес ему кальян, и он курит.
Я признался, что мои мысли были далеко, но все же повернулся, чтобы посмотреть на этого евнуха, и не нашел в нем ничего, что могло бы меня поразить. Под белой высокой шляпой проглядывало лицо мужчины, кожа которого казалась такой же белой и бледной, как тесто неиспеченного хлеба, которое поставили подходить рядом с жаром кальяна. Казалось, легкого прикосновения будет достаточно, чтобы опустить его.
«И вообще какое мне дело до этого евнуха?» Так я думал, когда спешил за моим другом.
— Молодая синьорина совершенно довольна своей новой жизнью, — настойчиво убеждал он меня.
— Это было представление, чтобы хозяин не бил ее.
— Абу Иса — один из торговцев наиболее привилегированных рабов во всем исламском мире. Он не такой дурак, чтобы портить свой товар.
Хусаин замедлил шаг, когда мы подошли к небольшой площади с фонтаном. Площадь была расположена очень неудобно на склоне, и камни, которыми она была вымощена, располагались очень неровно. Должно быть, заложена она была при первых византийских императорах, и с тех пор ее никто не ремонтировал.
Кроме водоносов, продавцов сладостей и толпы шумных ребят на площади находился еще цыган с медведем на длинной цепи. Животное было худым и вялым, его шкура была желтой от грязи, возможно, его пробудили от его естественной зимней спячки и привели в это место. Цыгану удалось — благодаря своей силе, не животного — заставить медведя сидеть. Но это, как оказалось, был единственный трюк, который они знали, и медведь, приняв эту позу, самым непристойным образом стал лизать свои огненно-розовые гениталии. Это привлекло внимание толпы мальчишек, которые начали кричать и хихикать, что, однако, не добавило в чашку цыгана ни единой монеты.
Я подозреваю, что Хусаин нарочно задержался перед этим медведем, надеясь смутить меня. Но это совершенно меня не смутило, наоборот, только добавило раздражительности и волнения. Когда наконец мой друг решил продолжить путь, он остановился возле цыгана, чтобы бросить ему монетку, но я удержал его руку.
— Пожалуйста, — сказал я, извиняясь за резкость моего действия, но не за само действие, — не трать ни единого аспера из этого кошелька, которые к завтрашнему дню должны увеличиться вдвое.
Хусаин открыл рот, чтобы что-то сказать, но то, что он сказал, я не услышал. Вместо этого я увидел, как маленькая темнокожая рука протягивается вокруг талии моего друга, срезает кошелек и сжимает его в своих тонких узловатых пальцах.
— Стой! Вор! — закричал я.
И затем в моей голове всплыло турецкое название вора-«карманника», и я прокричал его тоже. Это слово я запомнил, потому что Хусаин рассказывал мне, что это одно из самых оскорбительных слов, которыми можно назвать человека. Оно употреблялось в самых страшных ссорах и перебранках даже тогда, когда человека и не обвиняли в воровстве.
«Купидон сделал его ноги быстрыми и руки сильными…» — так бы, наверное, сказал поэт, описывая мое состояние, когда я увидел, что половина стоимости (единственная часть, которая была у нас на руках) за дочь Баффо исчезала на моих глазах. Мне удалось отстранить Хусаина с моего пути, сбить маленького воришку с ног и возвратить кошелек в полной сохранности, не легче ни на один аспер. Но поэт, вероятно, не стал бы описывать последствия, произведенные моим криком «карманник», который переполошил всех турок, находившихся на площади. Восприняв его по-своему, зрители решили наказать цыгана за то, что он допустил такую непристойность в их присутствии.
Мальчишки перегородили путь маленькому воришке еще до того, как я добрался до него. После того как я торжествующе вернулся к Хусаину, они позаботились о восстановлении справедливости. Наказание было настолько суровым, что собственный отец цыганенка — а я знал, что это были отец и сын, по одинаковому дьявольскому блеску их темных глаз — не остановился, чтобы помочь ему. Мужчина исчез с площади так быстро, как могла позволить увесистая цепь его медведя, что, конечно же, было не очень скоро. Медведь, единственное существо, которое не поняло мое крика «карманник», был слишком озабочен своей позой, чтобы быстро встать.
Хусаин обнаружил в моих действиях что-то лирическое, однако, поблагодарив меня со всей турецкой щедростью, он некоторое время стоял и разглядывал кошелек в полной тишине.
Он пригладил кончики своих усов вниз к бороде и затем сказал:
— Ты уверен, что покупка свободы синьорины — самое дорогое и главное для тебя?
— Несомненно, для меня это самая важная вещь в мире.
Я сгущал краски не потому, что все еще был под впечатлением своего поступка — хотя я не удивлюсь, если Хусаин как раз так и подумает, — но это была попытка унять мое нетерпение. Этот низкий, полноватый, домашний сириец не мог понять всей трагичности этого происшествия.
— Есть способ, которым мы могли бы… — задумчиво произнес он.
— Ради любви к Святому Марку, не медли.
Святой Марк не произвел на него никакого впечатления.
— Есть один способ, которым мы можем заработать большое количество денег.
— Двести грашей?
— Может, и больше. Может быть, намного больше.
— Быстро?
— Возможно, если этого пожелает Аллах, до вечера.
— Тогда мы должны начать действовать прямо сейчас. О Боже, у нас совсем нет времени, чтобы его терять.
Хусаин отстранил руку от усов и закачал головой с неожиданной решительностью. Он позвал одного мальчика, который наблюдал за избиением маленького цыгана, дал ему несколько коротких приказаний и одну из самых мелких монет — самую грубую и угловатую, из плохого металла, мягкую, как лента, настоящую копейку — из своего кошелька. Мальчик исчез как стрела и, пока я с удивлением наблюдал за мгновенным исчезновением мальчика, я уже уверовал, что Хусаин сумеет реализовать свой план.
— Пойдем, — он взял меня за локоть. — Нам пора.
Я был очень рад наконец-то покинуть эту маленькую грязную площадь, но все же спросил:
— А куда мы идем?
— В бани.
— В бани? Но у нас же есть собственная дома.
— Да, конечно, я только недавно мылся в ней. Но домашняя и публичная бани очень отличаются друг от друга.
— Но как же так? Нам надо заработать двести грашей, а ты собираешься погрузиться в праздность турецкой бани?
— Ты можешь удивиться, — сказал Хусаин, — но многие сделки заключаются именно в банях. Вы, венецианцы, всегда жалуетесь, что мы, турки, закрытое сообщество, и вы правы, потому что мы не раскрываем вам наших торговых секретов. Возможно, если бы вы чаще мылись в общественных банях, наши дела уже не были бы для вас секретами.
Он повел меня по оживленной улице, которая была в Стамбуле чем-то наподобие Большого Канала в Венеции и к тому же представляла прекрасный портрет местной культуры. Я видел навесы над самими дорогими магазинами кофе, обставленными по последней моде, и множество мечетей на площадях, окруженных посадками деревьев.
Камни, которыми была вымощена дорога, были аккуратно вычищены целой армией дворников. Когда я сравнил эту чистоту с кучами грязи в каждом углу в Венеции, мне сразу же представился запущенный сад, за которым не ухаживали годами. Мы пробирались сквозь толпу и я удивлялся, как много иностранцев попадалось мне по пути. Это были люди со всех концов света. И если сейчас ты видел человека из Турции, то в следующее мгновение его сменял выходец из Египта.
Фасады дворцов как бы успокаивали и уравновешивали оживление на дороге. Эти византийские дворцы в большинстве своем были построены до мусульманского завоевания, и чужестранцу было очень трудно определить, принадлежали они богачам или беднякам. Бедняки, скорее всего, жили на задворках, рядом с узкой темной аллеей. В этом парадоксальном мире уединение, когда тебе удавалось его достичь, всегда выставлялось напоказ.
Никогда не существовало в мире города, в котором торговля была настолько развита, как в Стамбуле. Под каждой свободной аркой скрывался какой-нибудь магазинчик, и на полпути к бульвару мы прошли мимо Большого базара. Здесь, за его восемью железными воротами и под его арками с миниатюрными куполами, можно было купить все, что угодно, начиная с турецкого гороха и заканчивая золотыми самородками.
Из наставлений моего дяди Джакопо я знал, что ислам запрещает преследование выгоды. Но даже это не могло остановить торговлю в этом мегаполисе. Для того чтобы сократить риск потерь при сделке, заключалось двойное соглашение. Первым был заем. Вторым, с другой стороны, — обмен любого изделия, которое имело ценность: дом, лошадь, даже обувь могли служить предметом обмена. Товар вначале продавали человеку, который был заинтересован в займе, и затем сразу же возвращали кредитору за обговоренный заранее процент.
Большой базар, в чьих закоулках наблюдались подобные метаморфозы, казался мне лучшим местом для нашего дела. Но нет. Мы прошли мимо него.
Наконец мы пришли на площадь, тесную от мечетей и деревьев и с севера огражденную высокой стеной. Стена была настолько высока, что ничего нельзя было разглядеть за ней. По одетым в красную униформу янычарам я заключил, что за этой стеной скрывается часть султанских владений. Великий султан был достаточно разнообразен в своих привычках и заполнил все свои дворцы, разбросанные по всей Османской империи, своими младшими женами, наложницами и их детьми.
Однако султанские гаремы не были притягательны для Хусаина. Он был больше заинтересован мечетями с правой стороны площади. Было как раз время дневной молитвы, и звон раздавался со всех минаретов многочисленных мечетей.
— Эта мечеть построена архитектором Синаном, — рассказывал мне Хусаин, — для великого султана Баязида II два или три поколения назад.
Но у меня сейчас не возникало ни малейшего интереса к историческим местам, и меня ужасно раздражало убеждение моего друга, что я непременно должен присоединиться к его восхищению.
— У нас нет времени, — настаивал я.
— Время для Аллаха — не потерянное время, — ответил он кротко. — Кроме того, с кем же нам заключать сделку, если все в этой стране сейчас повернулись к Мекке?
— В моих ушах звучат колокола Венеции, — упрямо возразил я и отошел в сторону, так как хаос на площади мало чем мог помочь переполоху в моей душе.
Вдоль стены, я заметил, так же продолжали стоять янычары и охранники, освобожденные от молитвы. Солнце еще не начало заходить, и пространство перед мечетью было окрашено бледным мартовским светом.
Стаи голубей, однако, находили этот разреженный свет подходящим для своих заигрываний. По каким-то своим птичьим законам они разделились на пары, хотя брачный период еще и не наступил. Мужские особи, обычно более темной раскраски, ворковали и низко кланялись только перед определенной, выбранной ими голубкой. Это ухаживание сопровождалось сильными ударами хвостом по камням мостовой, и мне даже было их жалко, хотя и интересно, смогут ли они после этого снова летать.
В это время особи женского пола, не отрываясь, занимались своим обычным делом, как обычно, прыгали от крошки к крошке. Когда это было возможно, они ненадолго взлетали, чтобы пролететь от надгробия к фонтану, а затем снова возвращались к этому утомительному — даже я мог видеть, что оно было утомительным — ухаживанию, к поклонам и воркованию. Я находился в совершенном одиночестве, так как все остальные мужчины в это время стояли на коленях, кладя поклоны и бубня что-то по-арабски.
Но перед тем как я успел это все осознать, молитва закончилась и площадь опустела. Хусаин снова присоединился ко мне, и мы пошли к западной стороне площади, где располагались бани.
— Эти бани тоже построены архитектором Синаном при Баязиде II, — комментировал он.
— Но на основе христианского сооружения, — вновь возразил я и указал рукою на колонны, украшающие вход в бани. На них были изображены павлины, очевидно, обновленные и явно византийского происхождения.
Хусаин простил мне мой тон.
— На это, так же как и на падение Византийской империи, была воля Аллаха.
И это было сказано не так, как обычно дядя Джакопо произносил молитвы, обдумывая свои отношения с Богом. Я вспомнил о его гибели и вновь опечалился.
— Помни также, — заметил Хусаин, — что крестоносцы, в тринадцатом веке захватив Константинополь, грабили империю отнюдь не по-христиански.
Но тут мы подошли к баням, и мой друг отдал часть наших драгоценных асперов привратнику.
Первым препятствием, которое нам пришлось преодолеть в этом «подарке» султана Баязида, был нескончаемый поток рабов, которые сгибались под тяжестью дров, необходимых для отопления бани. Единственная печь служила для обеих половин сооружения — и для женской, и для мужской. Женскую половину, естественно, я не видел, так как она находилась с другой стороны.
Наблюдая за тяжелой работой рабов, я скорчил гримасу. А вдруг молодую прекрасную Софию Баффо тоже ждет участь рабыни, если план Хусаина провалится? Сердце защемило. Мне не стоило об этом думать, но я ничего не мог с собой поделать.
Хусаин как будто прочитал мои мысли и подтолкнул меня в глубь здания. Чтобы я хоть немного успокоился, он положил свою руку мне на плечо.
— Верь мне, верь Аллаху и верь Абу Исе, — сказал он. — Абу Иса не сделает ничего, что может испортить его товар.
Первая комната, в которую он завел меня, была разделена на маленькие кабинки, для чего были использованы невысокие мраморные стены. Было ясно, что они были и в первоначальном здании.
Каждый из нас занял отдельную свободную кабинку, так как Хусаин хотел хорошо отдохнуть.
— Я должен сказать, мой друг, у тебя какое-то странное представление о рабстве. Ты считаешь это огромной несправедливостью, забывая в то же самое время, что вы, венецианцы, принадлежите к одной из самых великих рабовладельческих держав, — наставительным тоном произнес он.
Большое количество рабов-мужчин с обнаженным торсом, обернутым только в бело-красные полотенца вокруг бедер, ходили взад и вперед между кабинками с кипой чистых полотенец на голове. Один необычайно высокий африканец, который без особых усилий мог видеть меня через стенку моей кабинки, подал одно полотенце мне. Оно было сделано из очень плотной и мягкой материи — видимо, из натурального хлопка. Волокнистая бахрома длиной с мою руку обрамляла необработанный край, чтобы он не распускался.
Хусаин продолжал свою речь:
— У твоего дяди, пусть земля будет ему пухом, тоже был старый чернокожий раб Пьеро.
Тщательный осмотр поданного мне полотенца, казалось, развлекал высокого африканца. Его полные ярко-красные губы отобразили что-то похожее на ухмылку. Я понял, что должен раздеться, пока мое одеяние не будет соответствовать. Я не знал, готов ли я сделать это среди чужестранцев, к тому же язычников и иноверцев. Ведь все эти мужчины в соседних кабинках, как я понимал, прошли через варварский обряд обрезания. Возможно, даже африканца постигла та же участь. Это открытие привело меня в замешательство, и я содрогнулся под своей одеждой.
Однако я должен сказать, что скромность преобладала на территории бани (даже в случае с этим африканцем, который легко мог видеть посетителей поверх стен кабинок). Как поведал мне Хусаин, скромность предписывается религией мусульман даже среди особ своего пола. И все же я с ужасом думал о том, что у них под одинаковыми полотенцами находятся одинаковые увечья, и если я уберу полотенце, то рискую потерять то, что у меня присутствует. Эти мысли заставляли меня медлить с раздеванием.
Но Хусаин поторапливал и подбадривал меня постоянным бурчанием. Это делалось для того, чтобы я знал, что он находится рядом и он, как и я, тоже чужестранец.
— Я знаю, что и у твоего отца было четыре или пять слуг-рабов дома, когда он еще был жив, — Хусаин продолжал развивать тему о рабстве.
Он был абсолютно прав, но я не мог принять этого:
— Это совсем другое дело, когда ты кого-то знаешь.
— Как я помню, твоя няня — любая женщина, которая нянчила тебя, — она не была свободной, не так ли? Но ты же по этой причине любил ее не меньше.
Я не мог больше этого выносить. Я вышел из своей кабинки, моя защитная одежда осталась на лавке. Друг уже ожидал меня. Вид почти обнаженного Хусаина меня поразил. Его тело было бледным, как у рыбы, без волос, как у женщины, к тому же с женской грудью и округлым животом. Но самой необычной была его голова. Я никогда не видел Хусаина без венецианской шляпы или турецкого тюрбана. Вся его голова, за исключением одного небольшого чуба, была выбрита наголо и напоминала мяч. Это был мяч, который очень долго использовали, с огромным количеством ссадин и вмятин.
Огромный африканец появился снова, чтобы дать нам обувь — туфли, украшенные жемчугом на перемычке. Тонкость данной работы не сочеталась с той тяжестью, которую чувствовала нога при ходьбе. Каждая подошва была отяжелена толстой деревянной платформой. Я чувствовал себя гейшей, пересекающей площадь в своем кимоно.
— Эти туфли чрезвычайно удобны, — уверял меня Хусаин. — Они не допускают охлаждения ног от мрамора, берегут их от потоков грязной воды на полу. Они также не позволяют тебе поскользнуться и упасть.
Хусаин еще крепче затянул узел на моем полотенце, чтобы показать свою заботу обо мне. Я еле стоял на ногах, но он даже виду не подал, насколько я не вписываюсь в эту обстановку, только сказал: «К этой обуви надо немного привыкнуть».
Его миролюбивый тон показал мне, что он, должно быть, не нашел мою внешность настолько неприятной, как я — его и большинства мужчин в этой комнате.
Хотя, конечно, отсутствие критики могло объясняться тем фактом, что он был занят в этот момент. Только что пришел раб из дома Хусаина. Он принес маленькую коробку, и я был в шоке, узнав в ней упакованную соломой коробку со «Святой Люсии».
— Я полагаю, ты хочешь найти здесь покупателя? — спросил я.
Хусаин улыбнулся, но ничего не ответил. Он приказал рабу оставить коробку в кабинке и присоединиться к нам. Конечно, бани были странным местом торговли, если принять во внимание, как мы были одеты. Торговля предполагает, чтобы продавец прикрывал себя как можно больше, для того чтобы торговля была успешной, так что обычно одежда — союзник продавца.
Надо сказать, что мне очень польстило, что Хусаин желал отдать прибыль от продажи мне. И хотя при удачном стечении обстоятельств дорогостоящий кубок мог принести нам только половину суммы, в которой мы нуждались, я не мог игнорировать этот жест и решил быть благодарным моему щедрому хозяину.
Пока мы ждали, когда раб присоединится к ним, Хусаин продолжал свою болтовню:
— Конечно, жизнь раба на галере не такая уж завидная.
— Так же как и раба, подносящего дрова в этой бане, — заметил я.
— Те люди, которых мы видели при входе бани, — свободные турки.
— Понятно. Но почему они такие… такие…
— Несчастные?
— Да, несчастные.
— Всё очень просто. Свободный человек не уверен, что у его семьи будет вечером пища. Раб же уверен, если, конечно, его хозяин не хочет лишиться своего имущества. Свободный человек работает, чтобы избежать холода, голода его детей, болезни его старых родителей, вреда, который приносит его работа. Рабу не нужно об этом заботиться, — Хусаин говорил уверенно.
Я снова увидел высокую фигуру африканца. Он шел по комнате плавно, как будто под какой-то только ему известный ритм. Та же ухмылка освещала его лицо, и я понял: кипа полотенец, которую он водрузил на свою голову как какой-то необычный головной убор, не спасает его от голода и не делает его хозяина богаче. Мне вспомнилась Венеция и церковь Святого Гумариса, всегда заполненная людьми. Святой Гумарис покровительствовал калекам, обычно из гильдии носильщиков, или, как мы их называли, «занни», когда их отчаянная свобода приходила к страшному концу.
— Да, согласен, — ответил я. — Быть безымянным телом в безымянной массе, словно веточка в печи булочника, это не жизнь и для белого, и для чернокожего человека, мусульманина и христианина. Раба или свободного человека, я могу добавить. Поэтому я одобряю только использование рабов-преступников на галерах — людей, которые из-за какого-то жестокого действия против общества могут быть использованы им во искупление содеянного зла. Но это не относится к домашним рабам, которых забирают в дом хозяина и достойно обращаются с ними.
Появился раб Хусаина, и я дал другу передышку, так как мы все втроем отправились в следующую комнату бань.
Здесь присутствовали преимущественно мужчины. Сквозь огромное количество окон в форме звезд пробивался солнечный свет. Из четырех фонтанов в виде пастей львов (которые, наверное, тоже были византийского происхождения) лилась холодная вода в мраморные ванны и стекала ручейками на пол. Раб-привратник дремал на кипе бело-красных полотенец в углу, подтверждая слова Хусаина. Эти слова перекликались с топотом нашей обуви и звуками прикосновения раковин мидий о мрамор и разносились эхом от стен и воды.
— Это совершенно нормально, мой друг, например, для бедных семей в холмах Катахии продавать своих сыновей, и особенно дочерей, купцам в Стамбул. Им нужны не только деньги, более важен для них тот факт, что там их дети будут есть сытнее, одеваться лучше. Они знают, что там у их детей появляется шанс к лучшей жизни, совсем иной, чем в их бедном селении в горах. — Хусаин замолчал и отдался процедуре очищения.
В этой комнате слуга Хусаина намазал его едким белым составом из лайма и мышьяковой воды. Я и без предупреждения понял, что нельзя касаться этого состава губами и тем более надо беречь от него глаза. Никакие убеждения не заставили бы меня пройти это испытание, после того как я увидел, что через пятнадцать минут белый состав был соскоблен с кожи Хусаина ракушкой мидии. Именно таким образом Хусаин добивался белизны своей кожи и избавлялся от волос, которые были не в моде, каждый раз, когда приезжал на Восток по делам.
— Ты знаешь, Сулейман Великолепный — наш нынешний правитель, пусть Аллах всегда помогает его делам! — очень странный султан. Он всегда женится на матерях своих детей. Обычно женщин для гарема султана покупают, и какой же это успех для них! Подняться из такой отчаянной бедности, что приходится ходить по снегу босиком, и стать султаншей — самый высокий пост, которого может добиться женщина в нашей империи — пост, чуть менее могущественный, чем занимает сам султан. О чем же здесь жалеть? Все наши султаны были рождены женщинами-рабынями.
Хусаин говорил это, сдвигая свое бело-красное полотенце то в одну, то в другую сторону так низко, что раб мог почти касаться его гениталий. Что касается меня, то сколько бы времени я ни прожил среди турок, я никогда не позволил бы такого по отношению к себе. Кто знает, может, и обычай обрезания произошел из-за случайного неловкого действия раковиной?..
Итак, я не позволил рабу скрести меня ракушкой. После того как он смыл с меня мыло мускусной водой, раб вытер свои руки по локоть о полотенце, взял мочалку из конского волоса и начал ею скоблить меня. Единственная вещь, которую он не использовал, была плетенная из проволоки губка, но и все остальные приспособления были не менее жесткими для меня. Такое испытание стоило мне довольно большого количества кожи. Я думаю, раб, который проделывал все это со мной, с усмешкой констатировал, что он никогда еще не добивался такого ошеломляющего «очистительного» эффекта.
Между тем в другой ванне молодой человек приблизительно моего возраста производил такую же процедуру со своим дедушкой, наблюдать со стороны это было очень трогательно. В конце концов мыло с кусками кожи было смыто с нас при помощи ковшей с горячей водой, стекая ручейками по мраморным каналам.
— Рабство не настолько безнадежно и не настолько могущественно, как ты полагаешь, — продолжал Хусаин наш разговор между обливаниями. — Особенно для молодой девушки с такой внешностью и с такими талантами, как у твоей синьорины. И ты должен признать, что она была довольна, когда мы оставили ее, — добавил он. — Ты думаешь, мой друг, что, попробовав тех лакомств, которые она ела на завтрак сегодня, она будет довольствоваться той скромной пищей, что ты можешь ей дать? Прости меня, мой друг, но она избалованная и фривольная молодая женщина. У нее изысканный вкус, и мне жаль тебя, если ты отважишься на попытку удовлетворить его, ты, сирота и моряк.
Поэтому давай не грусти. Позволь мне прислать маленькую чернокожую девочку сегодняшней ночью к тебе опять, и на этот раз ты не прогоняй ее. Испытай удовольствие с ней. Твоя жизнь улучшится, если ты сделаешь так. И к тому же ты выполнишь желание Аллаха. Растворись в ней, и посмотрим, вспомнишь ли ты после этого Софию Баффо. Дочь Баффо смирилась с судьбой, приготовленной ей Аллахом. Мой друг, смирись и ты, — подвел он итог своим размышлениям.
Но пока мы переходили в третью комнату бани, я, отчаянно жестикулируя, дал понять ему, что никогда с этим не смирюсь.
Посреди третьей комнаты находился бассейн, купол над которым поддерживался четырьмя колоннами, которые тоже были явно византийского происхождения. Но я не мог рассмотреть большинство архитектурных деталей из-за пара, который душил меня.
Пар поднимался из бассейна, который напоминал кастрюлю повара, и растекался по всему полу. Пар исходил из серных источников, расположенных в нишах по периметру вокруг бассейна. Пар исходил от кожи турок. Фигуры проплывали мимо меня в потоках тумана. В медленном движении они перемещались и пропадали, как привидения. От давления пара формы расплывались перед глазами.
Очень скоро ничто на земле так не напоминало нижние котлы Дантова «Ада», как турецкие бани. Сцена Фоскари и рядом не стояла с этим явлением лопаточек и люф в качестве хлопушек и бичей и с массажистами в качестве демонов.
— Забери меня отсюда, — умолял я Хусаина, задыхаясь в этой тяжелой атмосфере.
Но, казалось, он вовсе не слышит мои призывы или внезапно перестал понимать итальянский язык. Мои слова терялись в общем гуле смеха и разговоров — или в страхе, который мы испытывали, обнаружив себя объектами вечного проклятия.
У меня не было другого выхода, как только следовать за моим другом в туманную глубь бассейна. Мы придерживали наши бело-красные юбки, так как ткань всплывала на поверхность над нашими талиями, пока вода не пропитала их.
Вода в бассейне была настолько горячей, что здесь можно было бы варить яйца, но я не мог сказать это вслух, так как не мог произнести ни одного звука. Жара действовала на мои связки ужасным образом.
И в этом месте кошмарных мучений я впервые увидел турецкую женщину. Она шла перед нами, пересекая бассейн коротенькими шажочками, как будто бежала от одной двери к другой. Я не видел ее лица, так как она закрывала его руками и сквозь пальцы смотрела на окружающих мужчин — по крайней мере, она не упадет в этот бассейн. У меня не было и тени сомнения, что это женщина, поскольку кровь сразу заиграла в моих жилах.
Большое количество мужчин заинтересованно наблюдали за женщиной, и Хусаину пришлось дать мне некоторое пояснение.
— Ее обвинили в измене, — сказал он, доказывая, что все-таки еще знает, как разговаривать по-итальянски. — Женщина пересекает это пространство, чтобы доказать свою невинность, ее муж и братья наблюдают. У нее нет шаровар, и если она виновна, то ее юбка подымется над ее головой.
— И что будет, если она подымется? — спросил я, больше, чем этой женщиной, интересуясь своим собственным состоянием и несказанно радуясь, что ко мне наконец-то вернулся голос.
— Если это случится, у ее мужа будет право убить ее, как и у обманутого мужа в Венеции. Это испытание — старая традиция, существующая, так же, как эти колонны, с греческих времен.
— Она невиновна, — заключил я, придерживаясь того же мнения, что ее муж и брат.
— Конечно, — сказал Хусаин, глядя в противоположную сторону безо всякого интереса.
— Почему ты говоришь «конечно»?
— Потому что, если у нее хватило мужества сделать это, она невиновна ни на волос. Я предполагаю, что отношение ее к мужу теперь изменится. Она теперь поймет, что муж не единственный человек, которого сотворил Аллах, и что он, восхваляй его каждый, делает больше добра, чем зла. Я могу сказать, что только полный дурак может желать такого испытания для своей жены.
С этими словами Хусаин вернулся к своему занятию, а я должен признаться, был больше поглощен своим дискомфортом, чем возможностью глазеть по сторонам.
Между тем на противоположной стороне появилась новая фигура, которая явно направлялась в мою сторону. Походка этого человека, пожалуй, была даже более женственной, чем у обвиненной женщины.
Я подозревал о странных и неприятных отношениях между мужчинами, но сейчас был просто в оцепенении: женоподобный мужчина с вихляющей походкой чего-то хотел от меня. И тут вдруг Хусаин вышел из воды и начал громко ругаться. На минуту я подумал, что эта тирада направлена против меня и что он забыл, как плохо я понимаю по-турецки.
— Будь проклята ваша религия! — так началась эта речь, где упоминались венецианцы, и дошло до того, что он сказал: «Мой султан засунет свой палец в ваш зад!» и «…они находят обувь ваших дедов под кроватями ваших матерей!»
Я отшатнулся от черноты этих проклятий, как от физического удара. Должен заметить, Хусаин выражался на своем языке лучше, чем на итальянском. Проклятия — это первое, что выучивает путешественник (здесь я вспомнил себя), и если я не мог понять причину оскорбления, я мог хотя бы ответить.
Однако скоро я понял, что объектом его оскорблений был вовсе не я, а тот самый человек, который проходил по противоположной стороне зала.
Я вглядывался в пар и различил, как фигура, играя бедрами, прошла мимо Хусаина и скрылась за углом. И только тогда меня осенила догадка, которую ни я, ни Хусаин не могли четко выразить каждый на своем языке. Боже милосердный! Я был выбран этим гомосексуалистом как самый подходящий кандидат, чтобы разделить его грех. Это случилось потому, что у меня тоже были волосы по плечи, а мой подбородок был безбородым.
Я даже не мог взглянуть на Хусаина, чтобы поблагодарить его за свое избавление. Мой стыд был слишком велик — беспомощность и вина жертвы. У меня не было силы вернуть оскорбление тому, кому оно принадлежало — агрессору. И что надлежало сделать мне, чтобы доказать свою невиновность в этом случае?
Хусаин не предложил мне никакого испытания, только быстро увел меня обратно в ту комнату где мы начинали нашу церемонию. Здесь, в маленьких кабинках, нас ждала наша одежда и прохладный воздух, казалось, снова очистил наши легкие и дал возможность нормально дышать.
Но и здесь я все еще не смог найти защиты под своей одеждой. Ухмыляющийся африканец заменил мне мокрое полотенце на сухое. Затем накинул еще одно на плечи, а третье на мою голову. Я попытался улыбнуться ему в знак благодарности и увидел, как ухмылка сходит с его лица.
В этот момент Хусаин вел по комнате турка, чтобы познакомить его со мной. Незнакомец, как и все, был закутан в полотенца. Я не понимал, почему Хусаин выбрал именно этого человека среди множества совершенно одинаковых людей, и я не смог бы сообщить о нем что-то особенное, кроме того факта, что незнакомцу было около пятидесяти лет.
Вначале я подумал, что это знакомство было сделано для того, чтобы немного успокоить меня и показать, что и среди его соотечественников встречаются достойные представители. Знакомство происходило по сокращенной программе. Незнакомец не знал итальянского, а недомогание в моем желудке более склоняло меня предпочесть сочувственную улыбку африканца.
Но все же Хусаин настоял на нашем знакомстве. Он назвал имя, которое я сейчас уже не помню, и сопроводил его комментарием, что этот человек выходец из Изника, где возглавляет производство плитки. Его печи для обжига известны по всей империи. Никто в мире не знает секрет его обжига плитки, который делает кобальт голубым. А голубой кобальт очень ценится во всем мире. Это был тот самый человек, которого Хусаин так надеялся здесь встретить.
Игнорируя мое упорное молчание, мужчина сам поприветствовал меня, что было жестом милосердия, так как исстари заведено, что младший должен кланяться первым. Я тоже попытался изобразить поклон, но он получился очень неудачным на этих высоких платформах моей обуви. После этого мы только стояли и улыбались от создавшегося неловкого положения, пока я так же молча не попрощался с ним, после чего мы разошлись по разным кабинкам. Я пошел в одну, а Хусаин и производитель плитки прошли вместе в следующую кабинку.
Африканец со странной ритмичной походкой сопроводил меня до кабинки, где усадил на кипу подушек и ковров. Он обернул меня, как младенца, еще в несколько полотенец для тепла. Затем он начал сушить те полотенца, которые были мокрыми, промакивая их салфетками.
И хотя мне это было приятно, однако вовсе не хотелось, чтобы какой-либо мужчина дотрагивался до меня. Я жестом приказал ему отойти от меня, а заодно отказался от массажа и кальяна. Только принял предложение «кофе» — слово, которое я хорошо понимал по-турецки.
Две подобные чашки, наполненные ароматным кофе «Арабика», были отнесены и в следующую от меня кабинку. Туда же были отнесены и кальяны. Предполагаю, что производитель плитки курил этот лекарственный, расслабляющий сбор, который впервые был обнаружен в Новом Свете, но уже выращивался и на берегах Черного и Мраморного морей. Тяжелый бальзамический аромат наполнил воздух, впервые я вдыхал запах табака. Сочетание вкуса кофе с запахом табака было последним писком моды в Стамбуле.
Я слышал, что запах табака может воздействовать на других людей, находящихся в комнате с курильщиком. Конечно же, сочетание расслабленного состояния после этой жары и воды, аромат кофе и эмоциональные переживания в течение целого дня не могли не иметь последствий. Я понял, что не могу больше сопротивляться своему гипнотическому состоянию, и погрузился в дрему. Предполагаю, что я даже заснул на некоторое время, и вероятно, на достаточно долгое время, в то время как в соседней кабинке происходил довольно важный разговор о делах.
Я не могу сказать точно, что меня разбудило, пока я не услышал эти звуки снова. Мне послышалось, как распаковывают какую-то коробку, шуршание соломы. Я даже слышал слова. В полном спокойствии, которое обычно навевает поток иностранной речи, я слышал, как Хусаин упоминал имена Филиппо и Бернардо Серена.
Венецианцы. Но не простые венецианцы. Это были два брата, которых уже не было в живых, но их сыновья продолжали их дело. Приблизительно тридцать лет назад они раскрыли секрет почти магического процесса производства непрозрачного стекла (обычно белого, но иногда самые умелые получали и голубое стекло), в которое можно было вкраплять чистые кристаллы. Произведения фабрики Серена — кубки, кувшины, тарелки — продолжали изумлять весь мир. И в скором времени не только Серена, но и все стекольщики на острове Муран производили это чудо. Это был один из лучших экспортируемых товаров Венеции.
Однако не весь доход доставался республике, но это уже совсем другая история.
Я предположил, что, наверное, среди товаров Хусаина было несколько изделий из венецианского стекла, что было естественно, потому что на этот дорогой товар в Турции всегда находились покупатели. Мои предположения подтвердились, когда я услышал удивленные восклицания производителя плитки, которые сопровождались разъяснениями Хусаина, произносившего итальянское название этой техники «vetro a filigrana».
Таким образом, Хусаин нашел покупателя. Это хорошо, думал я, снова погружаясь в забытье. Однако, почти заснув, я вдруг неожиданно проснулся, осененный неожиданной догадкой.
Это был не просто богатый покупатель. Это был человек, который обладал некоторыми техническими навыками и у которого был определенный интерес. Этот человек мог превратить немного полученного знания в большую выгоду для себя. Он не только купит вазу и заплатит, конечно, намного больше, чем она стоит. Он купит производство — и подорвет монополию, которая приносила Венеции огромный доход.
Каким-то образом Хусаин в облике венецианского купца узнал тайну vetro a filigrana и вот теперь собирался раскрыть ее. Достояние Венеции было под угрозой. Как венецианец я не мог допустить этого.
Я резко встал и сразу же обнаружил, что мраморный пол под ногами обжигает холодом. Полотенца спадали с меня, как капли воды, когда я метался по комнате, пытаясь найти свое белье. Моя рубашка была жесткой и пахла потом и солью. Мой собственный запах вызывал неприятное ощущение, которого раньше я никогда не испытывал. Я стиснул зубы и проигнорировал это открытие. Надев ее на себя снова, я почувствовал себя заново рожденным, получив обратно все то, что было смыто с меня мылом и мочалкой.
Борясь с рукавами своего камзола, я ворвался в соседнюю кабинку.
Я знал, что не ошибся в своем понимании этой ситуации, когда увидел, как Хусаин отреагировал на мой приход. Его руки застыли, изображая литейную форму и объясняя, как непрозрачный тростник превращается в прозрачное стекло. Его жесты были настолько красноречивы, что мне не надо было знать турецкий язык, чтобы все понять. Так же как и производителю плитки.
Производитель плитки поднялся в своем коконе из полотенец, восхищенный тем, что он только что узнал. В своих руках он держал образец всех своих будущих доходов: это была ваза тончайшей работы, покрытая как будто сахарным узором, на подставке толщиной в палец.
Я что-то выкрикнул. Не помню, что это было, — без сомнения, самое скверное проклятье, какое только мог вспомнить, но ярость в моей груди сделала меня глухим ко всякой учтивости. В один момент я снял свой камзол с плеч и ударил им по рукам производителя плитки, задев при этом и вазу. Стекло разбилось о мраморный пол на миллионы осколков.
С этим стеклом разбился и весь мой мир.
Оттолкнув турка в сторону, я выбежал в суету площади.
Я бежал вниз по улице, по которой ранее взбирался в компании с Хусаином, надеясь, что смогу укрыться в толпе.
Я был уверен, что он последует за мной. Я был так в этом уверен, что даже через час, когда заходящее солнце окрасило собор Святой Софии в золотой цвет, я все еще не сбавлял шаг, пытаясь при этом смотреть по сторонам, как загнанный заяц. Однажды мне даже показалось, что я заметил его тюрбан на площади, перед самым великим святым местом в Стамбуле. Хусаин там молился.
При его виде, реальном или воображаемом, мои усталые ноги нашли в себе силы завести меня за левый угол мечети. Там, за углом, я увидел темную тропинку, которая показалась мне достаточно безлюдной. Я пошел по ней.
Единственный факел, забытый здесь каким-то рабочим, освещал расстояние в тридцать шагов. Преодолев его, я погрузился в темноту, идя уже по земле, которая скрывала все звуки и все угрозы незнакомого города, в котором я был один-одинешенек.
По мере того как я спускался все ниже и ниже, я стал слышать звуки воды, огромного количества воды. То там, то тут вдалеке раздавалось металлическое «кап, кап, кап». Тихо, но четко звучали ноты, как будто перебирали струны лютни. И вдруг я увидел большой подземный грот, в котором было достаточно воды, чтобы снабжать весь этот огромный город во время осады — или для того, чтобы поливать сады великолепных дворцов с мая по октябрь. Я даже не мог видеть ни границы воды, ни колонн, которые поддерживали арочную крышу. Колонны, заметил я с горечью, тоже были византийского происхождения.
Я наклонился и зачерпнул рукой воды, проверяя свое открытие. Вода была холодной, но сладкой. Быстро нырнув в нее, я возвратил себе с лихвой все то, что в бане смыли с меня.
Таким образом освежившись, я еще раз подумал об осаде. Здесь, в подземном фонтане, была вода, безопасность, это было безлюдное и защищенное место, где можно было надежно спрятаться.
Когда я наконец отошел от резервуара, а солнце уже совершенно зашло и город был окутан полнейшим мраком, новый план созрел у меня в голове.
То, что я сейчас должен был сделать, это попытаться отыскать рынок рабов. Рынок рабов и Софию Баффо.
Улицы Стамбула с исчезновением солнца сделались тихими, мрачными и холодными. Публичный мир мужчин, который я наблюдал, был всего лишь тщетной иллюзией дня. Частная жизнь гаремов — вот что было реальным, и к этой реальности все смертные возвращались ночью.
Мне это напомнило цветение какого-то гигантского растения, которое сейчас свернуло свои лепестки, так как все магазины и дома сейчас были закрыты. Но везде я мог чувствовать тяжелый запах этого цветения, который остается даже после того, как листва опадает. Вначале я боялся, что мои шаги могут услышать, боялся привлечь к себе внимание. Затем я убедился, что на улице я не один: кроме меня, на улице были еще невидимые женщины в вуалях или закрытых седанах, которые шли по темным переходам.
Я тоже пошел по этим переходам, которые привели меня к воротам рынка рабов. Конечно же, ворота рынка были закрыты. Они были закрыты уже с обеда, потому что считалось, что жара полудня даже в марте — неподходящее время для продавцов и покупателей такого высокого ранга.
Здания рядом не были монолитными. И мне пришлось прислушаться к звукам шагов, чтобы рассчитать геометрию расположения прохода. Наконец резкий аромат уверил меня, что я сделал правильный выбор. Я взобрался по стене, перешел через крышу, спрыгнул на землю и оказался в том самом дворе, на который выходили окна темницы Софии Баффо.
Да, это были ее окна, высоко на стене, но они были достаточно большими: даже мужчина мог пролезть в них. Единственной преградой были тонкие решетчатые ставни, которые пропускали свежий ночной воздух в комнату. Но сейчас они были приготовлены для холодной погоды и могли задержать любого вора, даже меня, готового на всё. Однако страстное желание, как известно, иногда заменяет опыт.
Магазин рабов и двор когда-то были построены с соблюдением всех мер предосторожности, но с годами его владельцы стали менее внимательными и осторожными. Иначе они вряд ли допустили, чтобы виноградная лоза, создающая тень, ползла прямо по стене. Это была довольно хрупкая лестница, и она ужасно раскачивалась подо мною, когда я приближался к ставням. Затем я зацепился за выступ здания. Поспешность не всегда безопасна, но так или иначе я достиг своей цели.
Решетки под моей рукой начали поддаваться.
Я не священник, но все же уверен, что у Бога есть в сердце снисходительность к мятежности молодых людей. Иногда Он закрывает глаза на проступки, за которые старый человек был бы сурово наказан. Я верил в это, как бы это ни казалось фантастично, потому что сердцем чувствовал Его покровительство.
Или, возможно, это был не Бог, а что-то более волшебное и магическое — возможно, поцелуй, которым одарила меня моя мать в младенчестве как талисманом, когда она знала, что скоро умрет, и не могла оставить меня без своей защиты. Я не помнил этого поцелуя, но чувствовал какую-то сверхъестественную силу, которая помогала мне этой ночью. К тому же я был уверен, что если бы я вернулся в дом Хусаина в любое время, я снова был бы принят там без какого-либо наказания.
Действительно, моя уверенность могла распространяться и на это. Я снова и снова проигрывал события в своей голове, каждый день с этой ночи, отыскивая тот шаг, который был лишним. Но в ту минуту я верил, что оставил свободу, чтобы подчиниться своей собственной воле, чтобы делать все самому, самому устраивать свою жизнь в другом, более счастливом русле. Где же был тот момент, когда моя воля покинула меня, когда судьба взяла надо мною верх? Я не мог ответить на этот вопрос. Хусаин, я знаю, думает, что это случилось тогда, когда я вышел из-под его опеки. Но я так верил в себя, что ни минуты не сомневался тогда, что любое дело будет мне по плечу. Не сомневался я и сейчас, зная, что смогу открыть ставни, не разбудив никого.
София Баффо, как оказалось, спала этой ночью одна в той же самой огромной комнате. Она услышала, как я карабкался по лозе, проснулась и поняла, что это я, прежде чем я сам, собственной персоной, появился в проеме окна. Не желая выдать меня, она молча стояла у окна, как дорогая икона, и ждала меня, любуясь лунным светом. Вскоре она подала мне руку и помогла влезть в окно. Девушка улыбалась с удовольствием, когда приветствовала меня шепотом:
— Как приятно видеть вас снова, синьор Виньеро.
У меня не было времени, чтобы попросить ее называть меня «Джорджо». У меня была другая задача.
— Я пришел, чтобы спасти вас, — сказал я.
К моему удивлению, она повернулась и отошла от меня на несколько шагов, как бы заигрывая со мной.
— Но… но это невозможно, — ответила она.
— Нет. Это возможно. Я нашел превосходное место, где мы можем спрятаться. Старый грот совсем недалеко.
— У меня нет ни малейшего желания прятаться в холодном и сыром гроте.
— Это будет продолжаться совсем недолго, пока я не доберусь до Перы, найду наших соотечественников, чтобы они приехали за нами на лодке, и…
— Но, синьор Виньеро, я не могу. Я не могу лазать по стенам, как вы, словно муха. Вы же этим занимаетесь с самого первого дня нашего знакомства.
Сравнение с мухой было вовсе не то, что я ожидал услышать от нее в награду за мой подвиг, но я проигнорировал это.
— Вы можете, — настаивал я. Ведь я предлагал ей то, что она больше всего жаждала с нашей первой встречи. — Я помогу вам. Вы можете это сделать. Вы должны это сделать.
— Я не знаю, — сказала она. Это не значило, что она боялась или не доверяла мне, она просто не знала.
«Я не знаю». Я схватил ее быстро и крепко за талию (эта талия, о Боже! только одно прикосновение к ней заставило мои пальцы дрожать) и понес к окну.
София тихонько вскрикнула — от восторга? от страха? в знак протеста? — и стала вырываться из моих рук. Мне пришлось отпустить ее, чтобы никто не услышал нас.
— Синьор Виньеро, — сказала она, придя наконец-то к какому-то решению. — Вначале присядьте и позвольте мне рассказать вам кое-что. Позвольте мне рассказать, что случилось со мной сегодня.
— Расскажете позже, — я умолял, не приказывал. — Когда вы будете в безопасности и когда будет время.
— О нет, пожалуйста. — Ее решительность и настойчивость победили мою слабость. — Я просто должна вам это рассказать. Я переполнена впечатлениями, и мне не с кем было поделиться весь день. Я хотела рассказать Марии, но, кажется, они ее уже продали.
— Они продали Марию? — спросил я, и странное предубеждение нашло на меня. Я должен был купить эту женщину, Марию, пока у меня был шанс. Этот шанс больше никогда не повторится. Возможно, это было предупреждение, что все надо делать сразу и что второго шанса не бывает, но тогда я отказывался понимать это.
— Куда они ее продали?
— О, я не знаю, — ответила София. — Какому-то старому человеку, которому нужна была помощь по кухне. Я не знаю. Я не смогла понять ни слова из того, что они говорили. Я думаю, что очень непредусмотрительно с их стороны оставить меня без доверенного лица на целый день, когда я видела — о, такие чудеса! Пожалуйста, пожалуйста, садитесь и позвольте мне рассказать вам все, иначе я просто взорвусь. — Она потащила меня к дивану.
Здесь и в этот момент решилась моя судьба. Думаю, я даже чувствовал это. Когда дочь Баффо произнесла свою последнюю просьбу, ее красота и ее близость лишили меня всякой воли. Я чувствовал, как энергия и сила, которые помогали мне действовать в эту ночь, покидают меня, и я становлюсь слабым, безвольным и глупым. Возможно, просто Бог отвел от меня свое благословение или магическая сила материнского поцелуя перестала действовать. Мои ноги подкосились, и я присел, зачарованный ее голосом и чудесами, которые она описывала.
— Этим утром, после того как вы ушли, они посадили меня в закрытые носилки и понесли куда-то — сама не знаю куда. Единственное, что я могу сказать: на земле нет места, похожего на это. Мне даже показалось, что это место было не на земле, что носильщики были ангелами и что я на несколько часов оказалась на небесах.
Вначале я чувствовала и слышала толпу, и я не смела выглянуть, потому что знала, что это может рассердить господина. Кроме того, я немного боялась толпы, потому что она была шумная и грубая. Но вскоре я поняла, что количество людей уменьшается. Те люди, голоса которых я слышала теперь, казались более спокойными и уважительными друг к другу, как будто мы приближались к месту поклонения святым. И тогда я осмелилась немного отдернуть занавес и осмотреться.
Я увидела, что мы пересекали огромный и прекрасный сад. Высокие кипарисы стояли, как часовые, прямыми линиями вдоль многочисленных и великолепных тропинок Под каждым деревом работал садовник в красной шапочке, как будто его там специально посадили.
О! Какие экзотические растения росли под его руками! Газон был таким мягким и однородным, словно ковер, как будто каждая травинка была вручную вшита в свое место. Бордюрами по каждой стороне газона служили клумбы цветов. Великий пост же еще не закончился? У нас же еще есть неделя или две до Пасхи? И все же я видела их: ряд за рядом поднимались великолепные розовые, красные и белые цветы, словно бесчисленная армия выстроилась на парад. Цветы напоминали турецкую армию, я клянусь, потому что они напоминали турецких солдат, стоящих навытяжку. Я никогда не видела ничего подобного раньше…
Вероятно, это были тюльпаны. Это от турецкого слова «тюрбан», которое европейцы неправильно произносят как «тюльпан». Однако неправильное произношение не заставило европейцев меньше жаждать иметь эти цветы у себя в садах. И хотя турки тщательно охраняли секрет выращивания этого цветка, я слышал, что голландцам удалось вырастить этот цветок у себя на родине.
Но все же я не надеялся увидеть их вскоре в Венеции, и в таком масштабе, как сейчас описывала София. В действительности, я не видел в Стамбуле такого парка, где за тюльпанами так бы ухаживали и где бы они росли в таком количестве. Конечно же она преувеличивала, ибо только султан мог позволить себе такую роскошь.
«Султан…» — повторил я про себя. Возможно ли, чтобы Софию Баффо действительно возили в Великий дворец? Упаси Бог!
София тем временем продолжала:
— Потом мы подошли к большим воротам, у которых моим носильщикам пришлось остановиться. Даже моего хозяина не пропустили внутрь. Меня сняли с носилок, закутали в вуали, и мои господин передал меня под опеку огромного белого мужчины, который шел с нами от нашего магазина. Этот мужчина был одет в тяжелую зеленую робу, украшенную кроличьим мехом, а на голове у него была высокая белая шляпа конической формы…
В этом описании я узнал того самого евнуха, на которого Хусаин обратил мое внимание ранее тем днем. «Из дворца», — сказал тогда мой друг. Значит, это было правдой. И это было больше, чем просто дворец в Оттоманской Порте, где каждый бедняк мог искать справедливости. Это был гарем, самое сердце дворца, куда не может вступать никакой мужчина, кроме самого султана. Я продолжал слушать ее рассказ:
— Этот мужчина провел меня через двери. Затем… О! Как я могу объяснить, что я тогда чувствовала? Я была словно проглочена огромным ненасытным животным, животным, чьи внутренности были прохладным мрамором. Мне становилось страшно. Нет, не смотри на меня так, Виньеро. Это был страх, от которого мурашки забегали у меня по спине. Какой прекрасный зверь, думала я. Какой огромный, могущественный, поражающий воображение зверь, который если поворачивается, то земля трясется, а если он моргнет, вся земля погружается в темень. О, если бы я могла стать частью этого зверя, думала я, даже если это значит, что он проглотит меня и я никогда снова не увижу дневного света.
Мы шли вдоль мраморных коридоров в самую глубь этого чудовища. Они были пустынны, за исключением нескольких темнокожих мужчин в тюрбанах и робах, украшенных мехом, как у моих охранников. Они стояли у каждой двери, которую мы проходили, все глубже и глубже продвигаясь внутрь. Затем, как раз тогда, когда я подумала, что мы наконец-то зашли в тупик, дверь открылась, и я была ослеплена ярким светом и звуками.
Свет отражался в бесчисленном количестве зеркал, драгоценностей, бриллиантов, шелка и отполированной плитки, разукрашенной всем буйством оттенков цветущего сада. Это окружение имело такое же воздействие на звук. В комнате были клетки с птицами и группа женщин-музыкантов, но все же болтовня и смех женщин преобладали — о, по крайней мере двадцати самых прекрасных женщин, которых я когда-либо видела.
Это были совершенно разные женщины: чернокожие и белые, мулатки и азиатки, некоторые с голубыми глазами, другие с глазами черными как смола. С рыжими волосами, брюнетки, с волосами черными, как вороново крыло. Все они были одеты с неповторимой элегантностью и так увешаны драгоценностями, шелками, позолоченными одеяниями и бархатом, что я не могла себе представить, как же им удается еще и передвигаться. Все они казались дружелюбными и счастливыми, они сидели на мягких подушках и коврах, угощались сладостями, лакомствами и розовой водой.
Мой охранник приказал мне поклониться, и я сделала, как он мне сказал, наклоняясь к земле так низко, словно черепаха. Я скажу тебе, что это был не просто легкий испуг, кровь стыла в моих жилах от ужаса. Но я поклонилась бы, даже если бы мне никто не сказал, видя всю эту роскошь, пульсирующую внутри этого чудовища. Это поразило и поглотило меня.
Но очень скоро я увидела маленькие желтенькие тапочки из кожи перед моим носом, и одна из женщин помогла мне переобуться. Затем она поднялась и одним движением сдернула с меня вуаль. Все женщины, которые затихли при моем появлении, затаив дыхание разглядывали меня. Затем они заговорили еще более возбужденно. Некоторые из них, я могу сказать по выражению их лиц, очень завидовали мне. Признаюсь, что мне это очень польстило, особенно в такой компании.
Одна женщина в особенности была довольна мной. Что же касается меня, то я была просто потрясена ею. Не то чтобы ее одежда и украшения затмили всех остальных — конечно же, они были великолепны и роскошны, но если я опишу их, это не расскажет тебе, что же в ней меня покорило. Она также не была самой красивой женщиной там, будучи уже не очень молодой. Она, наверное, когда-то была очень красива, но сейчас ей было около сорока — по крайней мере, она была достаточно стара, чтобы быть моей матерью. Но все же ее кожа была безукоризненна, свежая и белая, как слоновая кость, и если она и красила волосы, чтобы спрятать свою седину, то, наверное, это была магическая формула, потому что волосы казались естественными. Она носила их убранными назад, чтобы открывать свой высокий лоб и великолепные скулы.
Но самыми замечательными на ее лице были глаза. Она выщипывала свои брови, оставив только тонкие полоски. Ее ресницы были обильно накрашены черным углем, как это было модно в Турции (мой хозяин заставил меня тоже накрасить так мои ресницы, перед тем как мы выехали). Но эти глаза! Они превосходили по черноте любую сурьму и пронзали тебя в самое сердце. Черненые ресницы и подведенные веки служили прекрасными ножнами, когда глаза ее были кинжалами, вонзающимися в ребра, требующими немедленного повиновения или немедленной смерти.
И они все повиновались ей — мгновенно — все из присутствующих. Девушке, которая переодевала меня, теперь было приказано повернуть меня, пройтись со мной и затем подойти к госпоже, что она немедленно и исполнила. Девушка не изображала усталость, не выказывала нежелания выполнять приказания, как часто делала Мария, чтобы досадить мне. Иногда мне приходилось повторять приказы дважды, повышать голос или даже шлепать тапкой, чтобы добиться послушания от наших домашних слуг в Венеции. Но это женщина добивалась всего взглядом или, в крайнем случае, немного повысив голос.
Даже огромный мужчина в белой шляпе, который мог бы свернуть ей шею своими сильными руками, вытирал пыль с пола в поклоне перед этой женщиной, и если бы у него был хвост, он распушил бы его от удовольствия, когда она сделала комплимент его вкусу. Если она могла управлять этим громилой, то я бы не удивилась, узнав, что она властительница всего мира…
Мне не удалось объяснить дочери Баффо, что евнух может быть и чернокожим, и белым и что ее восхищение этим мужчиной неуместно. Но она была так увлечена своим рассказом, что не могла быть разочарованной.
— Щелчком браслета на ее запястье, — продолжала в упоении София, — эта невероятная женщина наконец-то позволила мне подойти к ее подушкам. Она потрогала мои руки и ноги, проверила мои зубы, уши и шею. В конце она приказала мне снять жакет и рубашку, чтобы осмотреть мою… Хорошо, синьор Виньеро. Мне не было стыдно перед ней, даже в присутствии этого огромного мужчины, но перед тобой… ты даже не можешь представить, что они стали осматривать дальше. Я уверена, даже лошадь не рассматривают так перед покупкой. Можно было подумать, что она покупает меня для своего собственного удовольствия…
Я не стал рассказывать донне Баффо истории, которые я слышал о гареме султана. Я сидел и молчал, пока София все говорила и говорила:
— Нет, синьор Виньеро. Я должна сказать, что я была польщена, что такая женщина осматривала меня! Что она не проигнорировала меня или не отправила меня в сточную канаву только взмахом своей руки! — И ее голос поднялся до экстаза, когда она произнесла: — Святым Марком и кровью Бога клянусь, у меня в жизни нет большей мечты, чем принадлежать такой женщине! Такая власть, какую я никогда не видела в женщинах! Нет, и в мужчинах тоже! Я бы согласилась чинить ее одежду и стирать ее белье, только чтоб быть рядом с ней, просто стоять рядом с ней в надежде, что часть ее могущества распространится и на меня.
Я молюсь, чтобы не спугнуть удачу, произнося это вслух, но я думаю, что она может взять меня. Она взяла мои руки в свои перед моим уходом. Она взяла мою руку, погладила ее и улыбнулась, говоря слова, которые по-итальянски звучали бы так: «Мы будем большими друзьями, моя дорогая, ты и я».
Какой-то другой звук, помимо голоса Софии Баффо, уловили мои уши, однако я не стал прислушиваться. Но звук повторился снова, громче и ближе, и я не смог больше его игнорировать. Кто-то шел по коридору по направлению к комнате, где мы сидели, и сейчас шаги были у самой двери.
— О Боже! — воскликнула дочь Баффо. — Если они найдут тебя здесь…
В своем смятении она не думала о том, что сейчас даже шепот выдаст нас этим людям. Я же в своем смятении уже не думал о попытке спасти ее, пытаясь спасти себя. Я перелез через окно, но одна нога все еще оставалась в комнате. Кто-то тут же схватил ее за лодыжку и потянул.
Я упал на пол, отчаянно сопротивляясь, но в следующую минуту я уже спокойно лежал на спине. На мне восседал молодой сын торговца, и в его руках был тяжелый нож, направленный мне прямо в сердце.
— Иса! Иса! Подожди! — услышал я крики старого мужчины. — Это тот самый христианин, который приходил к нам сегодня.
— Вначале я воткну этот нож в его сердце, а потом вырежу его! — Каким-то образом я стал понимать, о чем они говорят.
— Но подожди. У него могут быть очень влиятельные друзья, мы же не знаем. Может быть, опасно пачкать его кровью наши руки. Девушка — невредима, это самое главное для нас. Если мы прольем кровь или отомстим ему по закону, дело может дойти до Оттоманской Порты. И тогда, боюсь, сделка не удастся, они могут отказаться от нее, — закончил он.
Молодой человек повиновался своему отцу со злой ухмылкой. Чтобы снять напряжение в своих руках, он со злостью метнул нож в стену напротив.
Без церемоний меня вытолкнули из комнаты. Последнее, что я видел: дочь Баффо сидела спокойно на своем диване, как будто ничего не случилось. Оставшуюся часть ночи я провел в подвале этого купца, ожидая самого худшего.
Однако утром, к моей радости, гнев хозяев как-то уменьшился. Они перевели меня под опеку человека, у которого тоже был магазин в этой колоннаде.
Салах-ад-Дин, несмотря на свои многочисленные пестрые одеяния, был одним из самых худых людей, которых я когда-то видел. Было ясно, что не бедность довела его до такого состояния, но все же я не мог разгадать истинной причины его худобы. В то же время он был достаточно высоким, и это сочетание казалось странным.
Этот человек постоянно держал руки перед собой, изучая свои длинные костлявые пальцы с тем же нарциссизмом, как он постоянно поглаживал свои черные пушистые усы. Казалось, что оба объекта его внимания были атрибутами, которые он холил и которыми очень гордился. Возможно, его низость заставляла его думать, что деньги, потраченные на еду, уходили в никуда, и что лучше было бы вкладывать деньги в покупки. У меня было странное чувство, что он потому так оберегал свою худобу и черные усы, что все его знакомые поступали по-другому. Они придерживались другого мнения, считая, что в поглощении лакомств и разнообразных яств было больше престижа, чем в том, чтобы оставаться стройным. Я не знал ни одного торговца, который бы не мог стать таким же тяжелым, как медведь, если бы он пожелал этого.
— Называйте меня Франческо, — сказал на итальянском Салах-ад-Дин, с любовью глядя на свои вытянутые пальцы.
К моему удивлению, я узнал, что этот человек был родом из Генуи. Отрекшись от христианства, он смог начать очень прибыльный бизнес здесь, в Стамбуле, как торговец рабами. Мне это было менее интересно, чем тот факт, почему он взял себе имя султана из рода Айюбадов, сражавшегося с крестоносцами.
— О, я все еще скучаю по Италии, — сказал Салах-ад-Дин. — И мне всегда нравится разговаривать с соотечественником.
Я тоже поделился с ним своей биографией, рассказав, как я осиротел и как потерял своего дядю-опекуна в море.
— Какая жалость, — сказал он с сочувствием и также немного поучающее, пристально всматриваясь в меня. — Какая жалость, — повторил он. — Но все же жизнь продолжается. Поэтому разрешите мне предложить вам завтрак.
Молчаливый раб принес завтрак — йогурт, оливки, сушеный чернослив и простой хлеб — в заднюю комнату магазина Салах-ад-Дина. Несмотря на испытания, выпавшие на мою долю, или, возможно, именно из-за этого — я ел с огромным аппетитом. Салах-ад-Дин не присоединился ко мне, но смотрел на меня с тем восхищением, с каким покупатель смотрит на работу ювелира. И в то же время мне показалось, что он был горд собою, потому что был выше животных стремлений, а я был их рабом.
Посреди моей трапезы коллега Салах-ад-Дина позвал его для консультации. И хотя они разговаривали по-турецки и я не понимал и половины того, о чем они говорили, у меня сложилось впечатление, что они обсуждали какую-то сделку.
— Он слишком стар, — произнес пришедший купец.
— У него нет бороды.
— После двенадцати или тринадцати… смерть самое вероятное.
— Но все же такая кожа, такая фигура, такие волосы… — Салах-ад-Дин что-то доказывал. — Как мы можем упустить это?
Купцы не знали, что я немного понимаю по-турецки, а то бы они вышли из комнаты.
Мой завтрак закончился — и я поднялся, чтобы уйти.
— Я должен вернуться к моему другу Хусаину, — сказал я хозяину, — хотя он предал и меня, и Венецию, и вы можете злорадствовать над этим столько, сколько я горюю. Но у меня больше нет друзей в этом городе. И я знаю, что он очень за меня беспокоится.
К моему удивлению, меня задержали, поскольку тот человек, о продаже которого они говорили, был… я.
Мои протесты и борьба не привели ни к чему, только заставили Салах-ад-Дина поторопиться.
Перед полуднем меня перевезли через бухту Золотой Рог за стены Перы в маленький домик за городом.
Это было сделано против исламского закона, который предписывал совершать торги в пределах города.
Тем же днем, когда меня отвезли на Перу, Абу Иса получил четыреста грашей — больше, чем он осмеливался предположить даже в самом дерзком сне — за белокурую девушку с корабля корсаров. К вечеру закрытый седан отвез ее из магазина во дворец.
Но в этот раз дворец оказался пуст.