6

Смотрю на Грегори не отрываясь. Его лицо, теперь столь хорошо знакомое, снова другое: напоминает географическую карту. Значки на ней невидимые, но я точно знаю, где излучина реки, где горная цепь. Все эти цепи и изгибы – отражение глубоких острых чувств. Заметить их дано не каждому, лишь самым зорким и внимательным. Я до сих пор была как слепая и вот вдруг прозрела.

– Мы с Джаспером подружились еще школьниками, – выпив второй бокал, начинает рассказывать Грегори. – На общей городской дискотеке для старшеклассников накануне Рождества. Тогда я об этом еще не знал, а спустя какое-то время понял: встреча с ним была лучшим рождественским подарком в моей жизни. Такого друга у меня больше никогда не будет, в этом я уверен. – На минуту замолкает.

Я облизываю пересохшие губы и думаю о Джосс. Могу ли я назвать ее подарком? Не знаю… Она, бесспорно, моя самая близкая подруга, но главное достоинство наших отношений в том, что мы друг друга прекрасно знаем и умудряемся обходиться без ссор. Если Джосс вдруг не станет, скажем если она куда-нибудь уедет – мысли о смерти не желаю и допускать, – мне ее, наверное, будет не хватать. С другой же стороны, я живу без нее почти неделю и, признаться, не особенно скучаю.

– Сразу выяснилось, что у нас море общих интересов, – продолжает Грегори. – Мы оба были большими поклонниками «Депеш мод» и «Роллинг стоунз» и свято верили, что станем морпехами. – Криво и безотрадно улыбается. – Упорно готовились к будущей карьере, но меня не приняли из-за пустяка, о котором я понятия не имел, – из-за плоскостопия. Джаспер хотел из солидарности отказаться от мечты, но я убедил его в том, что хоть один из нас должен пойти желанной дорогой. Теперь корю себя… Все думаю, не уговори я его тогда, может не стряслось бы беды…

Смотрю на него, затаив дыхание, и не смею приставать с расспросами. Щеки горят – оттого, что на улице до сих пор необыкновенно тепло, от вина, усталости, сострадания и чувства вины, которое усиливается с каждым мгновением.

Грегори поднимается со скамьи, и у меня ёкает сердце. Неужели он так и не скажет, что стало с Джаспером?

– Схожу за сигаретами. Нормально переносишь табачный дым?

– Да, вполне. – С языка чуть не срывается: у Стивена вечно дымят как паровозы, но вовремя себя одергиваю. Такое чувство, что о той, городской жизни говорить запрещено, опасно. – Ты что, куришь?

– Очень редко, – отвечает Грегори уже с крыльца. Усмехается. – Под настроение.

Несколько минут я сижу одна. Голова от мыслей трещит, того и гляди расколется. Плоскостопие… У богатеев тоже проблемы. Болеют так же, как и обычные люди. Ежусь, ощущая, что что-то не так. Напрягаю мозги. Ах да, вот оно что. Понимаете, все это время я почти не помнила, что Грегори отпрыск толстосума. С ним так просто и легко, что кажется, будто разные там пословицы, типа «Богатому бедного не понять», точнее «Сытый голодного не разумеет», придуманы искусственно и искажают правду. Такое ощущение, будто Грегори способен заметить и понять много такого, до постижения чего мне, например, еще расти и расти.

Усмехаюсь. Сижу, будто снова на съемках, но теперь – фильма серьезного, тяжелого, о том, как неожиданна и запутанна жизнь. Провожу пальцами по цепям, на которых держится сиденье качелей, и задумываюсь о Джаспере. Каким он был? Успел ли жениться, оставить потомство? И есть ли надежда, что стать для Грегори новым другом смогу я? Хотя бы наполовину столь близким? Пусть не сейчас, по прошествии времени, когда я повзрослею, стану мудрее, отдалюсь от пустой суеты?

Грегори возвращается, и я, боясь, что ему вдруг станут известны мои дерзкие недопустимые мысли, беру бокал и смотрю на отражение звезд в вине. Он чиркает спичкой и закуривает.

– Не желаешь?

Качаю головой и осмеливаюсь взглянуть ему в глаза.

– Я не курю.

– Принципиально или просто нет желания?

Пожимаю плечами.

– Не вижу в этом смысла. Я попробовала курить еще совсем девчонкой, лет в шестнадцать, по-моему. Взяли с подругой у приятельниц по тоненькой дамской сигаретке, закрылись в туалете, будто кому-то было до нас дело. – Криво усмехаюсь. – Что в этом находят? Не понимаю. С тех пор у меня больше не было охоты и притрагиваться к сигаретам. Да и у… подруги тоже.

Назвать Джосс по имени не поворачивается язык. Впрочем, и просто упоминать о ней как-то неловко. Сразу представляется, с каким нездоровым любопытством она пустилась бы расспрашивать о моих каникулах, как опошлила бы самое светлое, может многого не поняла бы. В ушах так и звенит ее «Гнус». Кошмар!

Не подумайте, что я вдруг задрала нос, возомнила себя более достойной, нежели Джосс. Нет, я ведь говорю: взрослеть и вникать в суть начала лишь здесь. Стыжусь себя прежней и, была бы на то моя воля, вернулась бы в прошлое и сделала все по-другому.

– Впрочем, я тоже не вижу в этом особого смысла, – задумчиво говорит Грегори. – Но бывают такие минуты, когда есть потребность втянуть в себя дым. – Улыбается уголком губ. – Наверное, это число психологическое. Думаю, если захотеть, можно в два счета отделаться даже от столь невинной зависимости. – Держит сигарету двумя пальцами, смотрит на нее, бросает на землю и, негромко смеясь, тушит ногой. – Ни к чему эти глупости. В жизни и так приходится подчиняться сотне нелепостей.

Изгибаю бровь.

– Например?

– Например, когда является новый клиент, ты обязан прикинуться, что очень ему рад, даже если человек тебе омерзителен. Говоришь «Приятно познакомиться», а самому ну хоть бы самую малость было приятно.

Лицо Грегори принимает то выражение, с которым он неизменно входит в бар, и тут я понимаю, что толпа курящих, без меры пьющих и кривляющихся друг перед другом людей, если взглянуть на нее его глазами, и впрямь покажется уродливо-отталкивающей. Зачем же он вообще туда ездит? – в который раз задаюсь я вопросом. И вспоминаю его ответ: это традиция. Память. Делается так безотрадно и тоскливо, что хочется зажмуриться и на время исчезнуть с лица земли. Впрочем, если такое было бы возможно, я непременно позвала бы с собой Грегори. Без него заело бы одиночество, хоть в самых прекрасных мирах вселенной…

– Помнишь, как у Сэлинджера? «Но если хочешь жить с людьми, приходится говорить всякое».

– Это из «Над пропастью во ржи»? – сразу догадываюсь я, радуясь, что литературные вкусы у нас примерно совпадают.

– Верно, – подтверждает Грегори.

Читаю я не очень много, по мне лучше посмотреть хороший фильм или познавательную передачу, но «Над пропастью во ржи» прочла не раз. Очень уж мил этот чувствительный, никому не понятный и неуместный в корыстолюбивом обществе Холден.

– Я стараюсь поменьше кривить душой, – медленно произносит Грегори. – Особенно после всех этих событий. Но, к сожалению, не так это просто.

После всех этих событий? Что он имеет в виду? Гибель Джаспера? И что-то еще?

– А… что произошло? – несмело спрашиваю я.

Грегори смотрит на меня озадаченно, будто не понимает, о чем я, потом кивает.

– Я разве не рассказал?

– Нет.

– Джаспер погиб в две тысяча третьем году. В Ираке.

На наши головы и плечи опускается давящая тишина. На несколько мгновений замирает все вокруг, сверчки в траве и те прекращают свой непрерывный стрекот. Грегори нащупывает пачку, но сигарету не достает – секунду-другую держит руку на ни в чем не повинной коробочке и сминает ее.

Я сижу ни жива ни мертва. Такое чувство, что Джаспер был другом не только Грегори, но и моим, и оттого, что его теперь нет, так и подмывает в отчаянии схватиться за голову. Но я сижу не двигаясь. Боюсь лишним звуком осквернить скорбь Грегори.

– Парадоксальнее всего то, – произносит он, глядя в ночную тьму, разбавленную сиянием серебряных звезд и светом единственного фонаря, – что много-много лет назад, еще до знакомства с Джаспером, я всем сердцем полюбил эту страну, ее народ, культуру. Я был там до «Бури в пустыне».

– Что? – качаю я головой. Вот это да!

– Двенадцатилетним мальчишкой, – говорит Грегори, всматриваясь в пространство перед собой, будто видя прозрачного призрака и желая разглядеть его черты. – С дедом, материным отцом.

– Он что, тоже был военным? – спрашиваю я, хоть, признаюсь, имею поверхностное представление о «Буре в пустыне» и о том, что ей предшествовало.

– Нет, историком, – с едва заметной улыбкой отвечает Грегори. – Невинным историком, ярым противником войн и насилия.

Он поворачивает голову и смотрит на меня устало-ласковым взглядом. Мое сердце взволнованно подпрыгивает, и по всей груди разливается вибрирующее тепло, от которого голова идет кругом. Во взгляде Грегори что-то непривычное: возникает ощущение, что теперь он окончательно принял меня, видит во мне свою.

– Дед тоже умер, но не от бомбежки. Он слишком отчаянно любил свою работу, чересчур страстно желал приносить людям пользу, поэтому не щадил себя. – Грегори вздыхает. – Почему-то вспоминаются строчки, хоть они и о другом:

Кто, терпеливый,

Душу пытал на излом,

Судеб извивы

Смертным свивая узлом,

Ранясь, рискуя,

Маясь в крови и в поту, —

Чтобы такую

Миру явить красоту?

Я замираю. И не подозревала, что поэзия способна меня так пронимать. По-видимому, и до нее я еще не доросла, точнее созреваю только теперь, вот в эти минуты, рядом с человеком, перевернувшим всю мою жизнь.

– Ранясь, рискуя… маясь в крови и в поту, – задумчиво бормочет Грегори. – Дед был таким – работал на износ и никогда ничего не боялся.

– Давно он умер? – осторожно спрашиваю я.

– Давно. Еще в девяносто четвертом.

Какое-то время молчим. Я не узнаю себя. Понимаете, у меня, слава богу, все родственники еще живы. Точнее, бабушка, мамина мать, умерла, когда я была совсем крошкой, а у папы вообще не было отца – он погиб еще до рождения сына в результате какой-то аварии на заводе, где работал. Нет, конечно я видела смерть. Животных, соседей. Но из очень близких людей в сознательном возрасте никого не теряла. Смотрю на лицо Грегори и ясно вижу отпечатки тяжелых потерь. Становится даже как-то неловко сидеть рядом – в благополучии, с легким сердцем.

– Чьи это стихи? – интересуюсь я, когда молчание затягивается.

– Уильяма Батлера Йитса, – отвечает Грегори.

– Любишь поэзию? – спрашиваю я, втягивая голову в плечи от осознания своей невежественности.

Грегори усмехается.

– Опять-таки под настроение. Бывает, поэзии требует душа, чтобы немного возвыситься над будничностью и смириться с бесполезностью жизни. Тогда и спасаешься стихами.

– По-твоему, жизнь бесполезна? – Я смотрю и смотрю на его лицо.

– Гм… Понимаешь, когда соприкасаешься с последствиями войны и разочаровываешься во многих вещах, которые считал едва ли не святыней, становишься в тупик. Война – естественное состояние человечества. На протяжении всей истории на земле почти всегда хоть где-нибудь да воевали. Разве это не чудовищно? Разве не наводит на мысль о том, что смысл жизни не ясен, размыт?

Медленно киваю. С последствиями вооруженных конфликтов я тоже никогда не сталкивалась, поэтому, признаться, не особенно о них задумывалась. Меня вдруг охватывает непреодолимое желание рассказать Грегори обо всем, что во мне есть гадкое.

– А я, знаешь, – не раздумывая начинаю я, – не очень-то слежу за тем, что там творится, в Ираке. Это ужасно, понимаю. Надо бы пересмотреть свой подход к жизни. И почти не читаю стихов… – Мне вдруг представляется, что Грегори станет меня презирать, и я опускаю голову, боясь смотреть на него, не желая видеть его взгляд.

– Ну и что? – дружелюбно произносит он, и я поднимаю глаза и вздыхаю с облегчением. – У каждого свои интересы, – с убеждением говорит он. – И потом одному любовь к поэзии или, например, к музыке приходит в детстве, а другие обращаются к ней гораздо позднее – когда чувствуют в этом необходимость. Ведь тебе понравились строчки, которые я прочел?

– Еще как! – с готовностью восклицаю я.

– В таком случае возьми сборник Йитса и почитай другие его стихи. Только если есть такое желание! – Грегори поднимает указательный палец. – Это очень важно: действовать из личных побуждений, а не потому, что так принято или чтобы произвести впечатление.

Я оживленно киваю.

– У меня правда есть желание.

– Ну и замечательно. – Грегори смотрит на часы. – Ого! Первый час. Долго же мы с тобой болтаем. – Наклоняется в мою сторону и произносит ласково-убедительным голосом, видно желая, чтобы в эти его слова я вникла как следует: – Прошу тебя, не принимай близко к сердцу все беды, о которых я рассказал. А то еще, не дай бог, не уснешь.

Я ничуть не хочу спать. Сидела бы и сидела на этих качелях и бесконечно слушала бы истории Грегори.

– Я серьезно, – говорит он, заглядывая мне в глаза. – Обещаешь, что сейчас же отправишься в кровать и постараешься уснуть спокойным сладким сном?

– Сейчас же? – Я растерянно моргаю. – Я думала, мы еще поболтаем. Тебя ужасно интересно слушать… Никак не ожидала, что ты такой… Ничего не ожидала…

– Интересно меня слушать? – Грегори довольно улыбается. – Так ведь у нас море времени. Я еще надоем тебе со своими рассказами.

Я уверенно качаю головой.

– И не надейся.

Грегори тихо смеется и упирает ладони в колени с намерением встать. От нежелания прекращать эту дивную беседу я вдруг, сама того не ожидая, вскакиваю с качелей и сажусь перед Грегори на корточки. На его лице – растерянность, радость и что-то еще, некое чувство, от которого кружится голова и теплеет кровь. Он смотрит на меня в ожидании и изумлении. Я в еще не угасшем порыве обхватываю его руки, и вот наши пальцы переплетаются, да так ловко, будто это давно вошло у нас в привычку.

– Грегори… – шепчу я, еще не зная, что сказать, и страшно волнуясь, но чувствуя, что не должна отпускать его так, не поблагодарив, не попытавшись выразить чувств. Вдруг вспоминается печальная история с Пушиком. Я хватаюсь за нее, как за спасательный круг. – Я ведь так и не сказала тебе: огромное спасибо за Пуша! Если бы не ты, его уже, может быть, и не было бы… Сама я растерялась бы, а уж о полотенце на голову в жизни бы не подумала. Спасибо… Ты и представить не можешь, как он мне дорог.

Грегори рассматривает мое лицо с неприкрытым любованием. Такого еще никогда не бывало. От удовольствия, разливающегося по животу и груди, мне кажется, что я вот-вот растаю и растекусь перед ним разноцветной лужицей.

– Я прекрасно знаю, что для тебя значит Пуш, – говорит он, и его тихий низкий голос отзывается в душе музыкой. – Мне тоже небезразлична его судьба, поверь. Так что благодарить меня не за что. Любой нормальный человек поступил бы на моем месте точно так же.

Я кручу головой.

– Вовсе нет!

Грегори улыбается и ничего не отвечает. Наступает удивительная, поистине волшебная минута. Мы смотрим друг другу в глаза не моргая, и чувство такое, будто мечтаем слиться в единое целое и никогда не разъединяться.

Я и вообразить не могла, что, когда возьмусь с Грегори за руки, тут же почувствую себя его дополнением. И что будет страшно представить: рано или поздно нужно разжать пальцы и отстраниться.

Я чувствую, каким горячим делается его дыхание, вижу, что широкой груди тесно в оковах рубашки. И сама изнываю оттого, сколь неуютными и ненужными вдруг становятся джинсы и тонкая футболка…

Нам в самый раз поцеловаться. Поцелуя просят губы, взоры, громко бьющиеся сердца. Но Грегори не торопится или вовсе не собирается пользоваться минутой. Жду мгновение, другое, третье… Кровь бьет в висках так требовательно, что, кажется, сейчас они лопнут. Не выдерживаю, порывисто поднимаю голову, чмокаю его в теплые сжатые губы, распрямляюсь и бегу в дом.


Засыпаю тотчас же, едва приняв душ и улегшись в постель, хоть обещания Грегори так и не дала. Наверное, это от избытка впечатлений, небывалых чувств и сладостных мечтаний, атаковавших меня после невинной и в то же время страстной сцены прощания.

Просыпаюсь полная сил и приятных предчувствий и бегу взглянуть на Пушика. Грегори уже возле клетки – сидит на корточках и с улыбкой наблюдает за ним. Тот оживленно завтракает и выглядит вполне здоровым. О вчерашнем злоключении не напоминает ничто.

Приостанавливаюсь на пороге в некоторой растерянности. Как себя вести? Посдержаннее? Получше прятать дурацкие чувства? Во вчерашнем, должно быть, виновато вино… И пережитый стресс.

Грегори поворачивает голову, широко улыбается, подходит ко мне и целует меня в щеку. Я чмокаю его в ответ. Все происходит так просто и мило, будто иначе никогда и не бывало.

– Доброе утро!

– Доброе утро, – бормочу я, сознавая, что приветствовать друг друга вот так намного приятнее, чем лишь говорить невыразительное «Привет».

– Лекарства мы уже приняли, – весело сообщает Грегори. – Без капризов и возражений. Теперь вот кушаем.

Мое сердце заходится от радости. Как здорово он об этом сказал! «Приняли», «кушаем» – во множественном числе. Так рассказывают о существе любимом и драгоценном, чаще всего о ребенке. Глубоко вздыхаю.

– Отлично.

Грегори берет пакет, с которым вышел вчера из ветеринарной аптеки-магазина, и извлекает из него яркие упаковки.

– Подарки нашему малышу. Пусть поразвлечется.

Нашему?! Мелочь, а сердце от радости готово пуститься в пляс.

В трех упаковках специальные картонные домики, чтобы кролик мог в них полазать, вздремнуть, если нападет сонливость, и погрызть стенки. Четвертая игрушка – специальный кроличий туннель. Грегори собирает первый домик, и ласково бормочет увлеченному завтраком Пушу:

– Ну, брат, занятий тебе хватит на целый день. О прогулках на ярком солнце, уж извини, придется позабыть. Вечерком выйдем, когда станет попрохладнее.

Наблюдаю за ними и начинаю понимать, что за такую вот жизнь на этой ферме готова отказаться от всех на свете баров, ресторанов и супермаркетов. Удивительно, правда? В считанные дни я стала совершенно другим человеком.

В гостиную входит Сэмюель, неся с собой из кухни аромат картофельной запеканки и пышного омлета. Встает он очень рано, на заре, делает зарядку и принимается за кухонную работу. По-моему, она его ничуть не утомляет.

– Ну как тут у вас? Ожил «зверь»?

– О неприятностях, похоже, уже и не помнит, – довольно отвечает Грегори.

– Я знал, что все обойдется, чувствовал, – с улыбкой говорит Сэмюель.

Смотрю на него новым взглядом и пытаюсь постичь: как ему удается, лишившись двух самых дорогих на свете людей, оставаться доброжелательным и неозлобленным? Вспоминая о его ушедших из жизни жене и сыне, осторожно смотрю по сторонам, ища взглядом хоть маленькую фотографию. Нигде нет ни одной.

– Завтрак на столе! Прошу на кухню.

После еды Грегори говорит Сэмюелю, что мы прокатимся по округе, и просит его присматривать в течение дня за Пушиком. Тот охотно соглашается. Поначалу я не могла понять, чем он зарабатывает на жизнь. Когда-то на ферме, по-видимому, вовсю занимались сельскохозяйственными работами, а теперь нет ни скотины, ни посевов – кроме нарциссов, тюльпанов и лука-порея, не растет ничего. Потом Грегори объяснил: Сэмюель переделал под мастерскую бывший коровник и в ней столярничает, выполняет заказы неблизких соседей. Мы бываем дома лишь по утрам и вечерам, поэтому я и вижу хозяина лишь в кухонном фартуке.

Садимся в машину, и Грегори заводит двигатель.

– Куда направляемся? – интересуюсь я.

– Секрет, – отвечает он, но без улыбки на губах и не глядя на меня.

Я не пристаю с расспросами. По сути, мне неважно, где с ним быть – у реки, на лесной лужайке или просто сидеть в машине. Когда он рядом, совершенно не о чем тревожиться – я уверена, что все предусмотрено и найдется способ для борьбы с любой неприятностью.

Смотрю в раскрытое окно. За ним проносятся пустошь, роща, кукурузное поле. Ветерок треплет прядь моих русых волос. Убираю ее за ухо, но она снова выбивается и нежно бьет по лбу. Нежностью налито все вокруг: теплый воздух, позолоченная солнцем зелень. Даже мотор поет ласково. Война, несчастные случаи, смерть кажутся далекими и выдуманными, все мысли о том, сколь могущественна и сильна жизнь.

На языке так и вертится: разве возможно, чтобы во всем этом не было смысла? Неужели природа, солнце, мы сами не доказательство того, что все не просто так? Уже поворачиваю голову, чтобы возобновить вчерашнюю беседу, когда Грегори сворачивает к показавшейся из-за деревьев церкви и останавливает машину.

– Решил помолиться? Исповедоваться? – недоуменно спрашиваю я. – Или отстоять какую-то службу? Лично я в храмах бываю нечасто…

Грегори печально улыбается.

– Не исповедоваться и не отстоять службу.

Выходим из машины, шагаем мимо церкви к обнесенному оградой кладбищу, входим внутрь… Тут я догадываюсь, зачем мы сюда приехали, и по коже, несмотря на ласковый прозрачно-желтый свет солнца, бежит морозец. Останавливаемся у двух могил. «Джаспер Винер, 1974 – 2003» вырезано на первом надгробном камне. «Лилиан Винер, 1953–2003» белеет на втором. У меня в жилах застывает кровь.

Какое-то время стоим молча. В моей голове звенящая пустота, в душе – холод. Боюсь шевельнуться и не осмеливаюсь смотреть на Грегори. Вдруг ему так тяжело, что на глаза навернулись слезы? Будет очень неудобно, если я увижу его плачущим…

– Джаспер тебя, можно сказать, знал, – вдруг негромко произносит он.

Я настолько изумлена, что тут же поднимаю на него глаза. Нет, Грегори не распустил нюни. И как подобное могло прийти мне в голову? У него лишь напряжено лицо и едва заметно заострились черты, будто после ночи без сна. «Джаспер тебя… знал» эхом отдается в ушах, и я хмурю брови.

– Откуда он мог меня знать?

– Потом расскажу, – говорит Грегори, не отрывая взгляда от могильного камня.

Почему потом? – думаю я, сгорая от неуместного любопытства. Слишком много скапливается вопросов без ответа. Еще парочка – и я тронусь умом, честное слово!

Впрочем, кладбище не место для выяснений. Набираюсь терпения и снова смотрю на могилы.

– Лилиан умерла после сына?

– Да, – отвечает Грегори грустным, но твердым голосом. – У нее и так здоровье было неважным, все барахлило сердце, а после такого удара… Похоронили ровно через полгода.

Невольно представляю себе, что умирает кто-то из моих родных. Мама, папа, Генри или Руби… Делается до того тошно и невыносимо, что зажмуриваюсь и содрогаюсь. Нет, только не это!

– Бедный Сэмюель! Как же он перенес столько горя?

– Как все переносят, – задумчиво отвечает Грегори. – Любому выпадают серьезные испытания – кому раньше, кому позже. Первое время с ним жил я, потом уехал. Он очень силен духом, наш Сэмюель.

– Но бывает ведь и так, что люди живут спокойно всю свою жизнь, воспитывают детей, потом внуков и умирают в старости, когда испробовано и сделано все, что хотелось! – с чувством восклицаю я, никак не желая думать, что и меня в будущем ждут сплошь утраты и смерти.

Грегори, не поворачивая головы, вдруг берет и легонько сжимает мою руку. Я настолько растрогана, что перехватывает дыхание.

– Да, конечно, – утешительным голосом произносит он. – Но и таким людям приходится кого-то терять – родителей, теть, дедушек. Смерть всегда страшна и безобразна, даже когда все испробовано, все сделано. Впрочем, такого, пожалуй, не бывает: чтобы человек почувствовал: совершено все. Даже немощные старики строят некие планы на завтра, на что-то надеются. Если ты еще жив, но уже ничего не хочешь, это хуже смерти, по-моему.

Его спокойный тон ничуть не нарушает печальной кладбищенской умиротворенности, но от слов – столь верных и мудрых – делается еще тоскливее. Я вцепляюсь в его руку с отчаянием утопающего. Грегори, тотчас понимая, что со мной, разжимает пальцы, берет меня за плечи и уверенным движением прижимает к себе. Мне становится настолько легче, что хочется убежать отсюда прочь – в ласковость и свет загородного дня.

– Надо научиться не зависеть от мыслей про смерть, – говорит Грегори, явно стараясь успокоить меня. – Не позволять им пугать тебя, отравлять тебе жизнь. Тогда каждый день будет в радость.

Обдумываю его слова и киваю. Какое-то время молчим, смотрим на могилы.

– Его привезли сюда на самолете? – тихо спрашиваю я.

– Да, в специальном гробу, – глухим голосом отвечает Грегори.

У меня возникает чувство, что он хочет рассказать что-то еще – наверное, подробности Джасперовой гибели или то, как безобразно выглядел труп, – но из жалости ко мне отказывается от этой мысли. Жду мгновение, другое, третье. Грегори молчит.

Объятая благодарностью и желанием показать, как я ему сочувствую, обнимаю его за пояс и прижимаюсь виском к его щеке. Он на миг замирает и глубоко-глубоко вздыхает, будто начинает освобождаться от давнего груза душевной боли.

С изумлением ловлю себя на том, что теперь мне не страшно, даже хочется, чтобы эти минуты тянулись как можно дольше. Мы сейчас настолько близки, что страшно об этом задумываться.

– Пойдем? – предлагает наконец Грегори.

– Угу, – отзываюсь я.

Возвращаемся к машине рука об руку. Представляете, я ни капли не волнуюсь о том, что забыла смазать руки кремом и что кожа, наверное, слегка шершавая. Держать Грегори за руку столь естественно, что незачем ломать голову над разными глупостями.

– Ты еще не устала от трав, дубов и сосен? – спрашивает он, уже сидя за рулем.

Качаю головой.

– Как от этого можно устать?

– Тогда едем снова в лес. Покажу тебе очаровательное местечко.

По прошествии получаса мы уже стоим на высоком поросшем травой холме. Макушки деревьев чуть волнует легкий свежий ветер, вдалеке виднеется наш городок, тут и там белеют одинокие фермы. Я снова настолько полна сил и так остро ощущаю присутствие рядом Грегори, что при воспоминании о погибшем Джаспере делается несколько совестно.

– Бежим вниз? – предлагает Грегори.

Меня эта мысль восторгает и немного страшит. Смотрю вниз, прикидывая, не врежемся ли мы на полной скорости в стволы могучих сосен. И успокаиваюсь. Деревья отделены от холма довольно широкой поляной и густым кустарником. Смотрю на Грегори в некотором смущении.

– А разве можно так?

– Как? – Он с улыбкой поводит бровью.

– После кладбища… бегать и радоваться?

Грегори пожимает мою руку. Теперь мы постоянно за ручку – и шли по лесу, и взбирались на холм.

– Можно. Еще как можно. Если Джаспер нас видит, уверяю тебя, во весь рот улыбнется. И хмурился бы, если бы мы ходили понурые. Он был парень веселый, с юмором.

С готовностью киваю и крепко-крепко сжимаю его руку.

– Тогда бежим!

Загрузка...