2. Перегон «Путь к коммунизму»

Хлопает дверь. В принципе, можно вызвать лифт, но не хочется ждать, а пуще всего – лезть в его исцарапанное, исписанное скабрезностями, воняющее мочой нутро. Да и вообще страшно девушке в лифте одной. Лучше уж топотком по лестнице. Третий этаж, это мы мигом, как в юности. А впрочем, почему «как»? Выскочив из квартиры, Анька ощущает себя не старше, чем в ранние институтские годы. Рука в варежке славно скользит по пластиковым перилам, ноги прыгают через две ступеньки. Вжик! – крутой поворот! – сумка описывает плавную дугу перед отвисшей от удивления челюстью мусоропровода – и снова вжик! Вжик! Какие ваши годы, Анна Денисовна!

На выходе из парадной – кодовый замок, пребывающий в перманентно сломанном состоянии. Периодически посланцы домкома ходят по квартирам, собирают деньги на ремонт. А зачем? Ремонтируй не ремонтируй – все равно сломают. Ну и ладно, подумаешь. Сколько времени жизни мы проводим на лестнице? Минуту в день? Невелика беда, в сутках минут много, одну-единственную можно и перетерпеть.

Улица встречает Аньку мрачнее некуда.

Декабрьский Ленинград это вам не какой-то загаженный подъезд, его не проигнорируешь. Восьмой час утра, а в мире тьма тьмущая. Фонари стоят, нагнувшись, как будто вот-вот блеванут. И есть от чего: внизу чавкает мерзкая слякоть неопределенного цвета, какой можно встретить только здесь, в декабрьском Питере. Но слякоть еще ладно, куда хуже то, что под нею. Там притаилась черная ноздреватая от соли ледяная корка, именуемая в просторечии наледью. Наледь – это от слова «лед», но разве похожи на лед эти отвратительные струпья адской питерской зимы? Разве лед может быть черным? Нормальные ледовые наросты зовутся гололедом, а не наледью. Гололед – что за чудное слово! Во-первых, «голо» – это уже вызывает хорошие ассоциации у понимающего человека. Во-вторых, «лёд» звучит практически как «лёт»: гололед, самолет, полет. Полет – это красиво. Гололёт. Полет в голом виде, как красавица Маргарита у Булгакова.

А наледь – тьфу! Наледь похожа на «нелюдь» и правильно похожа. С людьми подобная гадость не уживается, сколько ее не соли. Как Анька ни бережется, но каждую зиму падает как минимум раза четыре, и хорошо если дело обходится лишь ушибами. А безнадежно испачканная грязью одежда? А рассыпанная, разбросанная по тротуару и мостовой добыча – драгоценные мандарины для Павлика, конфеты к празднику, консервы из набора? А вдребезги разбитые банки с болгарскими перцами, венгерскими огурчиками и румынскими помидорами? Нелюдь, как есть нелюдь!

В этот сезон ситуация обостряется тем, что у Аньки новая дубленка. Красивая, легкая, теплая, с восхитительной опушкой понизу. Дубленка стоила бешеные деньги; вспоминая об этом, Анька всякий раз испытывает угрызения совести ввиду зияющей прорехи, которую эта покупка образовала в семейном бюджете. Как дразнит ее главный остряк отдела Роберт-Робертино: «Свой-то зад прикрыла, а семья? Семья в чем ходить будет?» Вот ведь зараза, знает, как ужалить. Но много ли было в том Анькиной вины? Прежняя псевдо-каракулевая шуба, в которой она честно отходила без малого шесть зим, не просто давно уже дышала на ладан, но и порвалась после попадания в очередную ловушку наледи-нелюди. Если бы еще по шву, то можно было бы починить, а так…

В любом случае, новая дубленка никоим образом не рифмуется с угрозой падения в грязь. Честно говоря, она вообще плохо рифмуется с Анькиным образом жизни. Женщина в такой вещи не должна вываливаться из парадняка с неработающим кодовым замком. Женщина в такой вещи должна, плавно покачивая бедрами, выходить из ярко освещенных врат роскошного отеля и, скользнув приветливым взглядом по толпе поклонников, садиться в поджидающий ее лимузин… или кадиллак? А черт его знает, во что они там садятся. Анька садится… – нет, не садится, а скорее берет штурмом желтый «Икарус» девяносто восьмого маршрута. Даже если дубленка чудом минует встречу с наледью, переживет ли она автобусную давку?

Не убьет ли столь ценную и деликатную вещь Анькин ежедневный «путь к коммунизму»? Так с легкой руки все того же Роберта в отделе называют дорогу на службу. Робертино на полном серьезе утверждает, что, приходя в отдел, он сразу оказывается в обществе победившего коммунизма.

– Вдумайтесь, чуваки, – говорит он в своей ленивой манере, растягивая слова и аристократическим жестом поднимая к глазам ухоженные ногти. – Лично я получаю тут полное удовлетворение всех своих культурных и прочих потребностей. Здесь можно вволю потрепаться о балете, кино и литературе, сыграть роскошный блиц в шахматы, забить фигурного козла на четыре конца и даже немного поработать – если, конечно, захочется. Последнее я упоминаю чисто гипотетически, поскольку пока что такого странного желания у меня не возникало. Что касается чисто телесных утех, то они с избытком покрываются нашими захватывающе интересными отдельскими пьянками, которые устраиваются как минимум раз в месяц по причине славные советских и личных праздников. В перерывах между ними меня всегда могут выручить близлежащие гастрономы, куда с похвальной регулярностью завозят питательный во всех смыслах портвейн. Наши дамы необыкновенно прекрасны, наши помещения теплы и приятны, а в курилке всегда есть у кого стрельнуть сигарету. Вдобавок ко всем этим удовольствиям, здесь еще и платят! Нет-нет, дорогие мои чуваки и чувихи, по всем признакам речь тут идет о коммунизме, причем самом что ни есть натуральном, согласно заветам основоположников. Единственное, что меня слегка угнетает, так это путь к коммунизму, то есть дорога на работу. Два трамвая или автобус и метро, это вам не шутки. Но кто сказал, что путь к коммунизму должен быть легким?

Анька поспешает не торопясь, тщательно выбирая, куда шагнуть. До остановки идти ровно девять с половиной минут. По такой слякоти этого хватает, чтобы промочить ноги. После покупки роскошной дубленки заикаться о новых сапогах было бы верхом наглости, поэтому Аньке остается лишь поджимать пальцы и морщиться. Чертова соль никак не помогает против наледи, зато в два счета разъедает обувь. Разок прошла по улице – голенища в белых разводах, никакая чистка не поможет. Подруга Ирочка мажет свои итальянские сапоги дефицитным кремом для лица: мне, говорит, сапоги дороже морды. Можно понять.

Вот и остановка. Народ стоит слитно, кучно, черной грозовой тучей – не подступись. Ждут, косятся на соседей, держа наготове острые боевые локти. Каждый тут на взводе, как сжатая оружейная пружина. Каждый готов к отпору, к ссоре, к драке. Бр-р… Анька встает в сторонке, переминается с ноги на ногу, поджимая в сапогах озябшие пальцы подмокших уже ног. Болеть нельзя, слишком много дел. Она не ввинчивается в толпу – это опасно.

Во-первых, на краю тротуара самая опасная наледь. Если вынесет туда, на черный поребрик, да еще и подтолкнут не вовремя, да еще и нога соскользнет, то так и выедешь на спине, как на саночках, прямиком под колеса подъехавшего автобуса. А помирать еще хуже, чем болеть, потому что Анька любит жить. Во-вторых – дубленка. Порвать дубленку в некотором смысле еще хуже смерти, потому что Анька любит жить счастливо, а гибель совсем еще новой дубленки – бесспорное несчастье.

Анькина стратегия проста и красива и опирается не на силу и остроту локтей, а исключительно на веру в добро. Люди по природе добры, особенно мужики. С тетками-то Аньке бывает трудновато. Тетки часто оказываются злобными и безжалостными. С такими фиг договоришься, лучше сразу убегать, прикрыв спину стальным щитом. А мужик, он мужик и есть, ребенок по сути своей. Это как с Павликом, светом очей. Иногда заупрямится так, что трактором не сдвинешь. Слава в такие моменты начинает кричать, грозить… – разве криком чего добьешься? Всего-то и нужно напомнить мальчишке, что он мужчина. Ты, мол, сильный, ты, мол, защитник, смотри, как мама тобою гордится. И все – парень как шелковый. Действует безотказно.

Так и с другими мужиками, взрослыми павликами. Главное, глазом правильно стрельнуть – весело, без претензии, без жалобы, но в то же время и с некоторым оттенком чисто женской беззащитности, немо, но явственно взывающей к проявлению надежной мужественной силы.

«Не могли бы вы… ох, я прямо не знаю, что мне делать… ах, не стоит, это наверно, так трудно… ой, я вам так благодарна, так благодарна…»

И можно не сомневаться – в девяносто девяти случаях из ста мужик приосанится, выкатит грудь колесом, подтянет животик, и бросится на помощь, забыв на поле брани свои боевые локти. А тот единственный, который не бросится, наверняка и не мужик вовсе, а какая-нибудь переодетая тетка.

Теперь, возвращаясь к непростой проблеме проникновения в автобус, зададимся вопросом: кто есть шофер оного транспортного средства? Правильно, мужик. А потому, завидев издали грязно-желтую, угрожающе кивающую тушу двойного «Икаруса», Анька осторожно подходит к проезжей части, но не на самой остановке, где кипит дикое столпотворение, а чуть поодаль, в двух-трех метрах за ее пределами. Подходит и стоит, такая маленькая хрупкая фигурка, крошечный островок женской беззащитности на берегу бушующего моря ругани, кулаков и потных оскаленных лиц, натуральный луч света в темном царстве. А с недавних пор не просто луч света, но еще и в такой обалденной дубленке! И как-то само собой получается, что шофер проскакивает остановку ровно на эти два-три метра, и распахивает переднюю дверь точнехонько перед очаровательной Анькиной улыбкой.

Тут уже не зевай, иначе затопчут. Анька хватается за поручень и ловко ввинчивается в автобусное нутро. Впереди не так тесно; она осторожно пробирается к стратегически выгодной позиции возле двух кресел, стоящих спина к спине, как два друга-пирата во время абордажной схватки. Если получается прислониться животом к боковинам этой надежной пары и обнять обеими руками торчащую там же вертикальную стойку, то можно считать, что жизнь удалась. Получилось! Анька прижимает лоб к стойке и блаженно закрывает глаза. Вот так, Робертино! Путь к коммунизму далеко не всегда труден. Дай бог, чтобы и дальше день был таким же удачным.

Автобус, играя хребтиной, дует по Светлановскому проспекту. Он похож на зверя – то припадет на передние лапы, то рванется вперед, вытянувшись в длинном и плавном прыжке. А она, Анька, всадница. Коленки привычно отзываются на движения скакуна: вверх – вниз, вверх – вниз… Сначала это терпимо, но в районе Черной речки, где застрелили Пушкина, подступает усталость. Ноги начинают тихонько гудеть и жаловаться.

«Цыц! – мысленно командует им Анька. – А то будет, как с Пушкиным. Загнанных лошадей пристреливают, помните?»

Ноги вспоминают про американское кино с Джейн Фонда в главной роли, а также про отечественного Пушкина и, испытав культурный шок, временно замолкают.

«Ничего-ничего… – успокаивает их Анька. – Назад будет намного легче».

Назад и в самом деле легче легкого, потому что садишься на кольце. Автобус пуст и просторен, как тот лимузин… или кадиллак? Чувствуешь себя настоящей Джейн Фонда – не той несчастной, замученной капитализмом девушкой, которую застреливают как какого-нибудь Пушкина, а той, которая, качая бедрами, дефилирует по красному ковру. Если уж на то пошло, автобус намного больше, чем кадиллак, такого простора даже Джейн Фонда не снилось. Входишь – и на какое-то время это все твое. Садись, куда хочешь, – хоть вперед, хоть назад, хоть посередке. Правда, время это относительно коротко, но разве в жизни бывает что-нибудь вечное? Все кончается, и лимузин тоже не исключение.

Вот, наконец, и Аптекарский, … «Икарус» проскакивает мост через Карповку, сворачивает направо к чахлому скверу и, в последний раз припав на передние лапы, устало оседает всем своим натруженным телом. Конечная. Вздохнув гидравликой, раскрываются двери, толпа выплескивается наружу. Выходит и Анька. Обычно, соскочив с подножки, она отходит в сторонку перевести дух и расправить затекшие ноги, но сегодня не до того. Сегодня надо торопиться: на Большом проспекте отмечаются в очереди на стенку. Не ту стенку, к которой ставят замученную капиталистами Джейн Фонда, а мебельную, югославскую, по имени «Юлия». Если повезет, то она будет прекрасно сочетаться с их новой диван-кроватью «Наташа». Как пошутила подруга Машка, отмечающаяся в той же очереди:

– Будет твой Славик лежать на Наташе, смотреть на Юлию, а думать о тебе.

Анька тогда только фыркнула в ответ. В этой триаде ее не устраивала только последняя составляющая. Пусть себе лежит на ком хочет, смотрит на кого угодно, но зачем думать-то о ней, об Аньке? Будь Машка не Машкой, а кем-нибудь понадежней, можно было бы сказать это и вслух. Но Машка из тех подруг, которые зовутся опасными: скажешь что-то по неосторожности, а она и передаст. И вроде бы не по злобе передаст, будто бы случайно, только вот ударит это тебя в самую сердцевиночку, под дых, да так, что белый свет с копеечку покажется.

Обогнув серое здание Дворца культуры и выбравшись из потока пассажиров метро, который бьет здесь из-под земли подобно грязевому гейзеру, Анька выходит на Большой. Здесь, на Петроградской, та же черная наледь, но поверх нее вместо слякоти странная коричневая каша – то ли снег с соленым песком, то ли соль с песчаным снегом. В этой массе вязнешь по щиколотку, месишь ее сапогами в беломраморных разводах, давишь, как виноделы давят свой виноград. Но вина тут нет и быть не может; коричневая смесь не тает, не испаряется, не проваливается в щели канализационных люков – она так и будет хватать людей за ноги, пока снегоуборочные машины не сгребут ее по весне своими загребущими клешнями.

У мебельного магазина два-три десятка людей топчутся вокруг дородной женщины в темном пальто с цигейковым воротником. Она держит в руках тетрадку, где отмечаются очередники. Режим пока щадящий – всего два раза в сутки, с восьми до полдевятого утра и вечером, с шести до семи. А вот за день до начала продажи система сменится на вовсе бесчеловечную: каждые четыре часа, и ночью тоже.

– Соболева? – переспрашивает женщина и перелистывает тетрадку на букву «С». – Рискуете, дамочка. Еще шесть минут, и опоздали бы.

– Печать, пусть печать покажет… – мрачно гудит рядом чей-то бас.

Вообще говоря, для того, чтобы отметить, хватает одной женщины с тетрадкой, но есть достаточно много недоверчивых очередников, которым кровь из носу нужно удостовериться, нет ли где мухлежа. На их хмурых, красных от непогоды лицах крупными буквами значится:

«Знаем мы вас, сволочей…»

– Да я ее помню, – говорит женщина, ставя галочку напротив Анькиной фамилии. – Дубленка, вязаная шапочка, глаза блестят.

– Пусть покажет, – упрямо повторяет высокий худой дядька в кроличьей ушанке. – Дубленку можно и передать, а глаза у любого с полстакана заблестят.

– Ладно, покажите ему…

Анька засучивает рукав, чтобы продемонстрировать след печати на правом запястье. Так здесь метят клиентов, чтоб не присылали вместо себя всевозможных друзей и родственников. Чтобы не досталась ценная стенка нытикам и слабакам. Женщина смотрит и озабоченно качает головой:

– Надо бы обновить. Часто моетесь, дамочка.

– Есть такой грех, – признает Анька, улыбаясь персонально кроличьей шапке. – Вы уж мне обновите, если не трудно.

Дядька приосанивается. Мужик есть мужик.

– А чего ж не обновить? – солидно басит он. – Матвеевна, где у тебя печать?

– Где всегда, в правом кармане… – отвечает Матвеевна и поворачивается к следующему запыхавшемуся клиенту. – Как фамилия? Рискуете, гражданин…

Кроличья шапка выуживает из кармана женщины печать с таинственной надписью «ЖГЗПУ-7» и, дыхнув недавним воспоминанием о портвейне, со всей возможной деликатностью прижимает ее к Анькиному запястью.

– Вот. Теперь порядок. Завтра утром обновим.

– Спасибо! Ой, – спохватывается Анька, – а какой у меня теперь номер?

– Соболева? – Матвеевна снова перелистывает тетрадку. – На сегодняшнее утро – номер восемьдесят шестой.

Анька удовлетворенно хмыкает. Еще вчера вечером был девяносто первый. Слабые отпадают. Женщина сворачивает тетрадку, поднимает к глазам руку, смотрит на часы.

– Ну что… Еще две минуты и закрываем.

– Верно, – гудит на разные голоса могучая кучка добровольных контролеров. – Кто не успел, тот опоздал. Нечего. Закрывай сейчас.

– Подождите, подождите!

Господи, да это же Машка! Спешит-бежит с другой стороны проспекта, едва уворачиваясь от автомобилей.

– Нет, не успеет… или успеет?.. нет, не успеет… – азартно приговаривает кто-то за Анькиной спиной. – Сорок секунд осталось…

– А те, кого машиной сбило, тех тоже вычеркивают? – спрашивает женский голос.

– Если машиной, то нет, – басит кроличья шапка.

– Что ж мы, звери?

– Митина! – кричит Машка, вскакивая на тротуар.

– Митина я!

– Да хоть Колина… – с досадой отрезает Матвеевна. – Кто ж так делает, дамочка? Еще бы пять секунд и кончено, поминай, как звали…

Под ропот разочарованной свиты она ставит в Машкиной графе спасительную галочку.

– Ну, ты даешь, мать, – говорит Анька подруге. – Я думала, ты уже давно отметилась.

Та, прислонившись к стене, только машет рукой – дай, мол, отдышаться. Анька берет ее под локоть:

– Пошли, а то в контору опоздаем.

Они медленно бредут по тротуару. Ничего страшного, успеют, есть еще время до девяти. До этого сугубо гражданского конструкторского бюро Анька работала на жутко режимном предприятии под названием «Аметист», куда попала по распределению после института. Вот уж куда нельзя было опаздывать! На проходной там зимой и летом стояли одни и те же существа неопределенного пола в черных бушлатах и с каменными масками вместо лиц. Анькин непосредственный начальник Ленька Громов уверял, что они не то инопланетяне, не то прямые потомки Франкенштейна. В руках эти франкенштейны сжимали настоящие автоматы Калашникова с примкнутыми штыками. Уговорить их на что-либо человеческое не было никакой возможности, да никто и не пробовал.

Чтобы попасть на территорию «Аметиста», требовалось пройти через турникет, расположенный между двумя такими охранниками, как меж Сциллой и Харибдой. Всякий раз, когда Анька приближалась к этому месту, сердце ее сжималось. Направление взгляда франкенштейнов казалось еще более неопределенным, чем их происхождение: сквозь узкие щелочки глаз не видно было зрачков. Пожалуй, их выдавали лишь штыки, синхронно поворачивающиеся к объекту внимания подобно подсолнухам, которые всегда следуют за солнцем. Опасливо косясь на автоматы, Анька упиралась бедром в штангу турникета и сиплым от волнения голосом произносила заветный пароль: «Четыре триста шестнадцать!»

Это был номер ее рабочего удостоверения. В ту же секунду один из франкенштейнов опускал руку под прилавок, точным движением доставал пропуск и секунду-другую сверял улыбающуюся на фотографии Аньку с бледным от ужаса оригиналом. Как он усматривал сходство между двумя этими объектами, знали лишь бог и творец франкенштейнов. Анька ждала, замерев меж двумя нацеленными штыками. Наконец охранник швырял пропуск на стойку, щелкал, поддаваясь, турникет, и Анька на негнущихся ногах ковыляла внутрь, в святая святых своей суперсекретной конторы.

По ночам ей снились кошмары. Они начинались по-разному. Иногда вместо «четыре триста шестнадцать» она по ошибке произносила что-то другое, похожее, – например, «четыре триста шестьдесят», или, напротив, что-то вовсе неподобающее, типа «облако, озеро, башня». Иногда она пыталась улыбнуться, чтобы лучше походить на фотографию, но вместо улыбки выходила какая-нибудь козья морда, причем, во сне, видя себя со стороны, Анька страдала не от того, что превратилась в уродливого козла, а от злостного несоответствия документу. Иногда, уже пройдя проверку, она вдруг обнаруживала, что не может выбраться из турникета: он превращался в подобие беличьего колеса, и Анька принималась в панике наматывать круги по бесконечной замкнутой траектории.

Да, кошмары начинались и так, и этак, но заканчивались всегда одинаково. Франкенштейны, страшно оскалившись, перехватывали покрепче свои автоматы и их острые штыки, безусловно, вонзались бы прямиком в беззащитное Анькино сердце, если бы она всякий раз не ухитрялась проснуться за какую-то долю секунды до неминуемой смерти. Но как долго могло продолжаться это везение? Когда-нибудь она опоздает вовремя открыть глаза, и…Мысль об этом мучила Аньку в течение дня, а ночью повторялся сон со штыковой атакой черных бушлатов. О, эти каменные непроницаемые маски! О, этот страх опоздания, душный, давящий, затягивающий, как омут! Опоздания считались на «Аметисте» самым страшным грехом. Ужасней была, пожалуй, лишь измена Родине. Проходная имени Франкенштейна наглухо закрывалась в восемь тридцать утра; начиная с этого времени, на территорию предприятия можно было попасть разве что вертолетом. Это автоматически навешивало даже на минутную задержку гремящую позором вывеску «Прогул».

Первый такой прогул наказывался прогоном сквозь строй устрашающих карательных мероприятий: объяснительная начальнику отдела, объяснительная начальнику режима, объяснительная заму генерального по кадрам и последующие кровоточивые беседы с каждым из них. Параллельно преступников публично полоскали на летучках, собраниях и митингах; их несчастные физиономии уныло смотрели на остальных честных тружеников со стенда «Они позорят наш коллектив», и, конечно, прахом шли былые надежды на премии, прогрессивки и летний отпуск. Короче говоря, оставалось лишь сжечь прогульщиков на костре, предварительно напялив на их покаянные головы шутовские остроконечные колпаки с надписью «Враг человечества». Возможно, так и происходило с теми, кто отваживался на повторное опоздание? Этого не знал никто, потому что таких смельчаков на «Аметисте» просто не находилось.

К концу третьего года работы за Анькой уже числился один прогул. Чтобы попасть с Гражданки на «Нарвскую», приходилось ехать через весь город: автобус, метро и затем еще четверть часа пешком. На одном из перегонов поезд встал и простоял почти сорок минут. Причина так и осталась неизвестной, хотя потом город полнился слухами то ли о теракте, то ли о прорыве подземного плавуна, то ли о страшной мести ревнивой жены машиниста. Так или иначе, но выехавшая с большим запасом Анька добежала до проходной спустя пять минут после ее закрытия. К счастью, ее объяснения были признаны частично заслуживающими внимания, отчего обошлось без позорного стенда и общих собраний. Впрочем, с прогрессивкой все же пришлось расстаться. Но самое неприятное заключалось в том, что кредит прогулов был теперь исчерпан раз и навсегда. Возможно, поэтому тема опоздания присутствовала в ночных Анькиных кошмарах в таком пугающе ясном виде.

Однажды утром она, как обычно, вышла из дому по дороге на работу. Стоял ранний май – славное время для ленинградского жителя, затравленного до полусмерти зимой и непогодами. Ах, ленинградский май, чудо из чудес, радость души человеческой! Давно уже сметены с лица земли закаменевшие сугробы черного ноздреватого снега. Давно уже дворники в телогрейках, ушанках и серых заношенных платках скололи с улиц последнюю адскую наледь. Теперь тротуары чисты особой весенней чистотой. В мае они похожи на зеркала, и первая зелень тополей отражается в их светлой сияющей глубине. Ветер гоняет по мостовой разноцветные фантики и обертки, но это не мусор, друзья, нет!.. – это приметы игры, приметы карнавала, конфетти и фейерверк первомайских праздников. А небо! Боже, что за небо у ленинградского мая! Самое главное, что оно, оказывается, есть! И, представляете, оно голубое! Голубое! Видано ли такое чудо в нашем серо-свинцовном, нашем тяжко-гранитном Питере? А это еще что, братья и сестры? Неужели солнце? Да! У нас есть и солнце! Майскому солнцу ленинградцы радуются с такой отчаянной искренностью, что, тронутое этим вниманием, оно остается в городе на целый месяц, не покидая питерских небес даже по ночам.

Честно говоря, Аньке нездоровилось. Накануне она сдавала кровь и, как видно, переусердствовала. Май означал приближение лета, а лето означало острую необходимость выезда на юг, к морю. Маленький Павлик, свет очей, страдал многочисленными аллергиями, и морские купания были одной из немногих возможностей зарядить его здоровьем на год вперед. Считалось проверенным, что один месяц в Крыму избавляет ребенка от болезней примерно до ноября, а два месяца позволяют надеяться, что мальчик без серьезных осложнений дотянет аж до самой весны.

С этой целью Анька в течение всего года потом и кровью зарабатывала отгулы. «Зарабатывать потом» означало добровольный выход на всевозможные внеплановые субботники, овощебазы и колхозные грядки. Дежурство в народной дружине считалось менее потным, хотя и тоже весьма полезным в плане отгулов занятием. Анька честно не упускала ни одной такой возможности, но все равно к июню ей удавалось накопить не больше двух, двух с половиной отгульных недель. В этой ситуации на помощь приходила возможность «зарабатывать кровью». Нулевая группа – это вам не хухры-мухры. Донору с нулевой группой рады радехоньки в любом пункте приема крови.

За одну сдачу Аньке полагались два полноценных отгула и талон на обед в начальственной столовке, который к при желании можно было конвертировать в весьма неплохой продовольственный набор. Можно-то можно, но, видимо, в тот раз ей стоило не конвертировать, а хорошенько поесть. Так упрекала себя Анька, ковыляя на следующее утро в направлении автобусной остановки. Пожадничала, что и говорить, уж больно набор был хороший, с бананами и сайрой. Хотя, слово «пожадничала» тут не очень подходило. Бананы-то брались для Павлика, сайра для Славика, а ей самой… ей самой… – ну, разве что, упреки в том, что пожадничала. Поначалу идти было трудновато, но в итоге чудный ленинградский май сделал свое дело, и до автобуса Анька более-менее отдышалась.

Зато в метро пришлось совсем туго – не сразу, а где-то после «Площади Восстания». Слава богу, она еще сидела, а то бы, наверно, точно скопытилась.

– Девушка, вам нехорошо?

– Нет-нет, все в порядке, – ответила она в неразличимое марево качающихся перед ней лиц, брюк, курток, портфелей. – Только, если можно…

– Если можно что? Девушка, вам плохо? Где вы сходите?

– На «Нарвской»… еле-еле вымолвила Анька. – Если можно, скажите, когда «Нарвская»…

На «Нарвской» ее довели до эскалатора. В голове у Аньки клубился розовый туман, туман и всего две отчетливые мысли: сумка и франкенштейны. Сумку нельзя было потерять: там ключи и документы. До франкенштейнов нужно было добраться без опоздания. Добраться кровь из носу. «Не из носу, а из вены», – попыталась отшутиться от своей беды Анька. Но разве отшутишься от такой партнерши? Беда шуточек не понимает, у нее проблемы с чувством юмора.

Выйдя из метро, Анька прислонилась к колонне.

Снаружи приплясывал веселый май, ее верный друг и союзник, и Анька надеялась одолжить у него хоть немного сил. У нее получилось без потерь сойти с лестницы, однако переход через площадь оказался чересчур трудным. Если бы еще не выхлопные газы грузовиков и автобусов… Миновав универмаг, Анька поняла, что вот-вот потеряет сознание. Она уже не надеялась добраться до франкенштейнов, оставалось лишь сосредоточиться на сумке. Как назло, по дороге не встретилось ни одной скамейки – только кусты и чахлые весенние саженцы. От нечего делать Анька обняла какое-то доброе деревце и прислонилась к нему.

Она пришла в себя от того, что кто-то трясет ее за плечо.

– Анька! Анька! Да что с тобой такое?

Это был Леня Громов, начальник группы, где она числилась младшим инженером. Леня оказывал ей явные знаки внимания, но Анька не поддавалась. Во-первых, уж больно это выглядело банально: роман между начальником и молодой специалисткой. А во-вторых и в-главных, к тому времени Аньке расхотелось быть той, которую выбирают. Теперь она намеревалась выбирать сама, имела право. Но в тот конкретный момент объятия Лени Громова были единственной альтернативой чахлому деревцу на обочине проспекта Стачек. В эти-то объятия она и рухнула, из последних сил вцепившись в заветную сумку.

– Надо спешить, опоздаем! – тряхнул ее Громов, но Анька лишь мычала и мотала головой.

За неимением иных вариантов, Леня взвалил ее на спину и потащил в направлении «Аметиста». Путь был длинен, а время коротко, Леня субтилен, а Анька в одежде и с сумкой весила как минимум полцентнера. Эти начальные условия и определили героический настрой живого воплощения современной оптимистической трагедии. Дело, как уже сказано, происходило на проспекте Стачек, то есть именно там, где некогда царские сатрапы стреляли в революционный народ. Возможно, тем же путем выносили из-под огня своих раненых товарищей бастующие рабочие Нарвской заставы. И вот теперь здесь, приняв эстафету поколений, геройствовал начальник группы разработчиков Ленька Громов. Геройствовал, едва передвигая ноги под совместной тяжестью эстафеты и бесчувственной Аньки. Перед глазами у него болталась Анькина сумка, как ранец революционного санитара, как морковка перед мордой смертельно уставшего мула.

Если бы кому-то пришло в голову снять об этом фильм, то, согласно сценарию, Анька непременно прохрипела бы на ухо своему спасителю:

– Брось меня… иди один…

А Леня непременно ответил бы:

– Нет, ни за что!

Но правда заключается в том, что Анька ничего такого не хрипела, а Леня всерьез подумывал о том, не опустить ли непосильную ношу на какой-нибудь подходящий газон и не припустить ли ему дальше одному. Ведь до закрытия проходной оставалось не более трех минут, и не было ни единого шанса добраться такими темпами вдвоем. Так бы он, вероятно, и поступил, но в этот самый момент анемичный организм молодой специалистки чудесным образом вернулся в почти полное функциональное состояние.

Что способствовало тому? Призраки революционных рабочих? Свежий воздух гуляющего по проспекту Стачек питерского мая? Или, что скорее всего, отчаянный возглас «Все! Опоздали!», который вырвался из горла обессиленного Лени Громова? Так или иначе, но Анька вдруг встрепенулась, задергалась и, соскочив с Лениной спины, бросилась к проходной. Она добежала туда одна, без посторонней помощи и существенно раньше самого Громова. А к концу дня принесла заявление об уходе.

– Почему? – удивился Леня. – Мы ведь успели… Анька пожала плечами:

– Понимаешь, второй раз я такого не переживу.

Лучше даже не пытаться.

Помимо кошмаров и опыта общения с франкенштейнами, «Аметист» наградил ее авторитетной строчкой в трудовой книжке: выходцы из этой конторы славились умением и дисциплиной. Поэтому Аньке не составило труда найти новое место. Месяц спустя она уже работала в КБ небольшого заводика по производству несложных микросхем. Официально эта контора звалась ПББЭ – Проектно-конструкторским Бюро Бытовой Электротехники, а в просторечии – «Бытовухой». Здесь тоже была проходная, но без штыков, автоматов, бушлатных каменных баб и крепостного режима. У турникета восседал сильно татуированный, но милейший старик Иван Денисович, Анькин тезка по отчеству. Иван Денисович имел смешную манеру адресоваться ко всем, как к мужчинам, так и к женщинам, с одинаковым обращением «товарыш». Завидев выходящих во внеурочное время сотрудниц, он не устраивал дотошных расспросов, выясняя, куда, и зачем, и по чьему разрешению, а подзывал женщин к себе и шептал, заговорщицки подмигивая:

– Вы уж, товарыш, старика не забудьте, если где что дают…

И ведь в самом деле не забывали. Что ж мы, не при коммунизме живем, что ли? Держа все это в голове, Анька и Машка Минина не лезут в сумки за пропусками, а ограничиваются неформальным приветствием:

– Привет, Денисыч!

– Привет, товарыш Денисовна! – в тон отвечает охранник, приветственно поднимая изуродованную артритом руку. На тыльной стороне ладони восходит татуированное солнце, фаланги пальцев разрисованы синими неопрятными перстнями.

– Доброе утро, товарыш Мария Борисовна!

Лифт. Третий этаж. Стол и табурет. Теперь всё, считай, что мы в домике. На сегодня путь к коммунизму пройден, причем, пройден удачно и без потерь. Анька бросает сумку на стол, с наслаждением меняет мокрые сапоги на красивые итальянские туфли и смотрит в окно, выходящее в темный колодец заводского двора.

Загрузка...