Если жизнь — не поиски Грааля,
она может быть чертовски забавна!
Исчезновение двух девушек из Сомюра в последние дни 1912 года не повлекло за собой никаких событий, вызвав лишь неясное волнение, быстро утихшее в канун приготовления к Рождеству. Из пропавших интересовала только хозяйка — яркая блондинка Мадлена Бюффар, чье происхождение было окутано туманом. Что до горничной, пикантной Леа, о ней ничего не могли припомнить, кроме имени, а также того, что она была предосудительно предана своей хозяйке.
В то время Сомюр был еще достаточно веселым городом. Радость жизни, свойственная жителям берегов Луары, игристое вино с окрестных виноградников, непоседливое присутствие кавалерийских офицеров составляли подобие счастья, и исчезнувшим красоткам хватало здесь развлечений. Однако и та и другая знали, что существует город, где с неистовством, вряд ли достижимым где-либо еще, предаются в сто раз большим наслаждениям. И в разговорах на рынке, и в женских газетах постоянно перечислялись его достоинства и дивные грехи. Париж, Париж, не было ничего, кроме него, и именно туда однажды утром нантский поезд увез очаровательных девушек из Сомюра. Они уезжали без сожалений, без угрызений совести, словно им и не нужно было возвращаться. Их почти не искали. Это внезапное исчезновение казалось очевидностью, отъездом, о котором просто забыли сообщить.
Впрочем, в конце 1912 года весь мир предавался беззаботности. Насмехались над тем, что Монтенегро[1] объявил войну Турции, что «Святые Врата»[2] замуровали Дарданеллы[3]. Главным было получить на этом свете как можно больше возможных радостей — и чем греховнее, тем лучше. Всякого, кто предчувствовал грядущую бурю, считали занудой. Однажды решив, что пышное цветение чувств должно длиться без конца, все задавались единственным навязчивым вопросом: как продлить удовольствие?
Париж был тогда признанной столицей этого мира наслаждений, о которых говорили, что они наперегонки следуют друг за другом. Русские князья и английские фабриканты уже давно осваивали эту сладостную территорию, и круг вкушавших ширился. Весь мир был влюблен в удовольствия Парижа. Словенцы, венгры, египетские греки, аргентинцы, левантинцы[4], магараджи — все были тут, здесь можно было увидеть и правителя аннамитов[5], и королеву Антананаривы[6]. И даже первые американцы, которых высаживали теплоходы, покрытые сверкающими каплями атлантических волн, спешили все попробовать и заливались смехом по пустякам. Двумя веками ранее Париж был известен как территория разума — теперь он стал заповедником сладострастия.
От Сомюра до столицы не так далеко, поэтому, несмотря на свою дерзость, затея девушек не вызвала никаких затруднений. В конечном счете их бегство не отличалось оригинальностью: они просто хотели встретиться со своими кавалерами. Девицы давно уже обратили на них внимание. Дом Бюффаров очень удачно располагался как раз напротив магазина военных головных уборов. Мадлена часто наблюдала из окна за офицерами, которые квартировали в Сомюре, и сделала свой выбор при помощи Леа. Горничная отличалась находчивостью, устраивая свидания, причем и сама не оставалась в стороне; между тем впоследствии, когда к ней приставали с расспросами, она отказывалась отвечать, где и когда обе девушки встали на путь порока. Они могли бы выбрать какой-нибудь отель для проезжих неподалеку от вокзала, но там назначали свидания замужние женщины, оттуда обреченно выходили дамы-грешницы с упрятанным в муфту корсетом, давая взятки собственным горничным. Скорее всего, девушки отдавались где-нибудь в оранжереях замков во время бала, на мансардах вилл, в чаще парка или в каморке прислуги. Так своими достоинствами — семнадцать лет, из прекрасной семьи — распорядилась Мадлена. Никто не знал, как на самом деле дебютировали в любви Леа и ее хозяйка. Известно только, что у них было трое соблазнителей, которые необдуманно предложили девушкам встретиться в Париже, где они рассчитывали провести рождественский отпуск.
Мадлена с детства отличалась прерываемой время от времени странными капризами молчаливостью, которая зачаровывала окружающих. При том, что Мадлена и Леа — одна блондинка, другая брюнетка — были одинаково соблазнительны, первая сразу запечатлевалась в памяти своим особым шармом. Обстоятельства ее рождения относились к тому, что в Сомюре называли «пошлым стилем».
Мадлена Бюффар родилась от адюльтера. Как только стало известно о беременности жены, у которой это был уже второй ребенок, фармацевт Алексис Бюффар, предпочтя предупредить насморк, нежели его перенести, не стал скрывать того факта, о котором уже шли пересуды: будущий ребенок не от него. Мадам Бюффар проявила преступную снисходительность к молодому, резвому, светловолосому лейтенанту польского происхождения — так говорили одни, еврею, вне всякого сомнения, — были уверены другие; в любом случае, к иностранцу. Офицер уехал обратно в Тонкин[7], где его полк усмирял строптивые племена, так и не узнав, что жена фармацевта носит в себе плод их порочной любви. К большому облегчению Алексиса Бюффара родившийся ребенок оказался девочкой. Он решил проявить великодушие и признал ее.
Никто в Сомюре не обманывался насчет причин этой запоздалой индульгенции. Фармацевт был внуком винокура, а его жена, урожденная Серизи, принадлежала к одной из самых богатых семей в этих краях. Несмотря на значительное наследство, брак с Матильдой де Серизи был сложной партией. Ее считали неврастеничкой, способной к отвратительным вспышкам гнева с длившимися затем неделями меланхолическими кризами. Бюффар рискнул за ней приударить, и страстная Матильда не задумываясь отдалась молодому аптекарю, а потом, угрожая покончить с собой, вынудила отца согласиться на мезальянс. Так Алексис Бюффар приобрел то, чего так пылко желал: замечательную аптеку в центре города, — и выстроил на Альзасской улице шикарный дом с башенками, где среди кормилиц, бонн, рядом с меланхоличной матерью, старшей сестрой Одеттой и старым Серизи и выросла Мадлена.
Именно потому, что Серизи питал отвращение к Бюффару, он обожал Мадлену. Казалось, незаконность ее рождения тешила его. Постаревший, истрепанный, одинокий и больной, он покинул свой замок и поселился на Альзасской улице. Серизи добился от зятя, чтобы Мадлена училась в маленьком городском коллеже, а не в отдаленном монастыре, как того хотел фармацевт. Только дед мог развеселить странную внучку, а позднее, когда ей исполнилось тринадцать и она окружила себя молчанием, только Серизи мог до поздней ночи поддерживать с ней беседу. Он многое пережил и часами рассказывал ей о войнах, в которых участвовал, о своих лошадях и женщинах, о Париже. Она задавала тысячу вопросов, озаренная радостью после этих ночных бесед. Наконец, именно дед, узнав, что для старшей дочки Бюффар нанял горничную, потребовал, чтобы и у Мадлены была собственная прислуга. Бюффар, фыркая, покорился: старик только что отдал ему свои виноградники, следовало удовлетворить его каприз. Кандидаты в услуженье водились во множестве, и подбор служанки обошелся недорого.
Мадам Бюффар уже давно заточила себя в одном из флигелей виллы, благочестивая и покорная, не чувствительная ни к чему: ни к праздникам, ни к балам, ни к вольтижировке на манеже, ни к благотворительным распродажам, ни к новым опереттам, приводившим в восторг весь город. Ничто не могло вывести ее из оцепенения: ни наводнения на Луаре, ни большие урожаи винограда для игристого, четвертой частью которого она владела, ни даже звук кавалерийской рыси по три раза на дню. Мадам Бюффар безумна, шептались в Сомюре. Временами находились любопытные, выслеживавшие ее тонкий силуэт за стеклами мещанских башенок.
Мадлену ожидала та же участь, если бы весной 1912 года молодая горничная, востребованная дедом, не прибыла на Альзасскую улицу. Леа, прекрасная Леа семнадцати лет, — как и Мадлена, того же роста, с похожей фигурой. Их можно было спутать, если бы Леа обладала томностью своей белокурой хозяйки, но ее обаяние заключалось в ее живости. У Леа были такие же зеленые глаза, как и у Мадлены. Но достаточно было посмотреть в них один раз, чтобы увидеть, что они не обладают редчайшим нефритовым оттенком глаз ее хозяйки. Почти сходный с цветом камня, он был неподражаем в той же степени, что и цвет волос Мадлены. Несмотря на самоуверенность Леа, ей были неведомы те непринужденные манеры, которые привил своей любимой внучке Серизи.
Так никто и не узнал, откуда была Леа. Нант, по предположению кухарки, или, возможно, Бретань — неизвестные, отдаленные районы, полудикие, где не растет виноград. Да никто особенно и не интересовался происхождением Леа. Единственное существо, выделявшееся среди всех своим веселым нравом и не казавшееся блеклым рядом с Мадленой, она сумела вырвать ее из молчания. Леа появилась вовремя. Старый Серизи быстро слабел, и Мадлена рисковала остаться в одиночестве и забыться в нервном заболевании, сделавшем из ее матери живого мертвеца. И вот однажды наступило то июньское утро, когда после ритуальной чашки чая не менее ритуальный туалет молодой хозяйки закончился слишком поздно, почти к полудню. Много раз впоследствии в момент шнуровки корсета сплетались руки и юбки девушек, а губы не всегда тянулись только к щеке.
Что же происходило летом 1912 года, незадолго до их побега? Новости из Парижа день за днем прославляли идею нескончаемого праздника. Кабинет министров выделил субсидии, призванные установить равновесие сил между Францией и Германией. К 14 июля[8] в Париж приехали самые авторитетные союзники. Сын дю Бэя из Туниса, великие русские князья, королева Ранавалона[9] восхищались авиацией и пышностью кавалерии. Во время очень элегантного праздника «Журне де Драг»[10] репортеры насчитали четыре тысячи восемьсот девяносто семь очаровательных женщин, включая светских и тех, кто таковыми не являлся. В общем, все шло хорошо. Несмотря на намерение правительства распустить профсоюзы, люди продолжали посещать церковь и работать так, как того требовали компании, мануфактуры и торговые дома. Что касается самых обделенных, шахтеров Севера, депутаты проголосовали за выделение двухсот миллионов на постройку для них дешевых домов.
Коронование скромниц, конкурс гримас, народные гулянья, водные праздники — жители в Сомюре, несмотря на повеявшую с Востока угрозу, были увлечены своим меню удовольствий и не заметили ничего необычного в поведении двух девушек, разве что Мадлена стала чаще выходить в город. В сопровождении Леа она посещала манеж, караулила на вокзале новые номера «Фемины», часами пропадала в магазине модной галантереи. Никого не волновало, что Леа не олицетворяла собою добродетель, а Мадлена краснела и заливалась смехом, не свойственным ей до сей поры, что слишком близки отношения между хозяйкой и ее служанкой. В городе предпочитали настоящие скандалы, и таковой уже назревал: сорокалетняя старая дева была брюхата от каноника.
Правда, однажды воскресным вечером кто-то увидел Леа около «Большого коммерческого кафе», где назначали свидания те, кого в Сомюре считали шикарной публикой. Ей тут же приписали идиллию с заместителем директора банка, но шум мгновенно улегся после заверения в том, что возможный ухажер предпочитал красивых военных. Наконец, однажды вечером в «Доме спорта. Обеды и ужины в любой час» Леа увидели беседующей с тремя хорошо одетыми молодыми людьми, офицерами кавалерии. Один из них, уже несколько охмелевший, убеждал ее: «Конечно, моя дорогая, а главное, приводите вашу прекрасную подругу…»
Как раз в это время разразился скандал с каноником, и Сомюр оказался близорук: никто не обратил внимания на то, что вечерами Мадлена покидала дом на Альзасской улице, дабы отведать и других грехов, кроме преподанных горничной. Это длилось всю осень и начало зимы. Однажды ночью, вернувшись домой, Мадлена постучала в дверь старого Серизи. Ей никто не ответил. Она вошла в комнату и нашла деда сидящим в кресле. Поняв, что он умер, она не закричала, осторожно закрыла дверь и пробыла с ним до утра; в сущности, это были последние часы рядом с тем, кто любил ее с самого детства.
Рано утром Мадлена прихватила портфель умершего и скрылась в своей комнате, где тремя часами позже старшая сестра объявила ей то, что уже не было для девушки новостью. Назавтра вечером, едва вернувшись с похорон, она приказала Леа купить два билета третьего класса на поезд до столицы.
Десятью месяцами раньше в Париж прибыло аргентинское танго, отважившись на свои первые шаги в парижских салонах, и теперь город был охвачен новым безумием. Найденные без труда по указанному адресу кавалеры поспешили увезти Леа и Мадлену в один из храмов новой религии в районе Этуаль. Для трех офицеров это было единственное место, где они могли появиться в компании с провинциалками, не скомпрометировав себя. И вообще было непонятно, что делать с девушками дальше. Да, они были соблазнительны, но их сумасбродство раздражало. Появление с горничной в обществе могло повлечь за собой нежелательные последствия, тем более, если обнаружится, что они лишили невинности хозяйку и втроем обладали двумя женщинами — досадный эпизод для офицеров, мечтавших о блестящем браке. В Сомюре пикантная интрига казалась забавной, а приглашение девушек в Париж было только игрой, начатой ради красного словца. Лицезрея результат своей интрижки, честолюбивые офицеры внезапно испугались скандала.
Тем не менее они не могли выкинуть девушек на улицу. Надо было схитрить, и один из мужчин вспомнил о танго.
— Я никогда не видел вас танцующей, — сказал он Мадлене.
Она покраснела. Леа вывела ее из замешательства:
— Отвезите нас на бал и увидите!
— Дорогая, но есть нечто получше: танго!
Леа оторопела:
— Танго!
Она читала о нем в «Фемине». Как и для Мадлены, для нее это было верхом изысканности, о котором она и не мечтала.
— Да, дорогие дамы, танго, — подтвердил офицер. — И прямо сейчас: в пять часов Париж начинает танцевать. Быстрее одевайтесь, пудритесь — и в фиакр!
Пока девушки прихорашивались в соседней комнате, одновременно в ужасе и в восхищении от своей авантюры, трое мужчин поздравили себя с пришедшей им на ум идеей. В домах, где собирались поклонники танго, как и в домах свиданий, неписаные правила позволяли посетителям оставаться неузнанными. На первых этажах дома в районе Этуаль танго объединяло дам из высшего общества и авантюристок, смешивая сословия в общем опьянении, путая нити происхождения. Правда, шубки Мадлены и Леа, попахивающие провинцией, покрой платья, старательно скопированный с плохого чертежа, вызвали вокруг них шепот с пробивающимся сдавленным смехом — таково презрение Парижа. Но все предрассудки сдавались здесь в гардероб, и партнеры сплетались в танце.
Хозяевами этого праздника были аргентинцы. Налаченные волосы, тонкие усы, заостренный профиль, как наконечник томагавка, серебряные шпоры, широкие штаны из расшитого коленкора — Роберто пользовался огромным успехом у дам. Как и его подручному Фернандо Симарра, ему не было равных в деле обращения в новую религию. За короткое время он уже набрался «парижского шика», о чем свидетельствовала выбранная им фамилия «Дюваль», в то время как латинские слоги имени продолжали волновать при мысли о его экзотическом происхождении.
При всех обстоятельствах Роберто сохранял то выражение лица, которое больше подходило выбранному им образу безразличия и одновременно влюбленности. Он никак не проявил своей радости, когда старший из офицеров засунул банковскую купюру в его широкий карман, незаметно указывая на двух женщин. В свою очередь Роберто подал знак Фернандо. Ни Мадлена, ни Леа не видели приближавшихся к ним аргентинцев. Они стояли у входа в помещение, немного сбитые с толку. Эти три голые комнаты, где вся толпа волнообразно, в сбивчивом ритме терлась друг о друга, не были похожи на ожидаемое великолепие Парижа. Девушки надеялись услышать другую музыку, а не пронзительный речитатив, исполняемый отупевшими от долгой игры пианистом и игроком на мандолине. Музыканты с отсутствующим видом покачивались в такт на своих стульях, а выходя из оцепенения, издавали гортанные крики или же стучали каблуками по навощенному паркету.
Роберто только что отошел от княгини с султаном на голове, которая воскликнула ему вдогонку:
— О, Роберто, ты так хорошо меня вел!
Пожилая, явно крашеная дама с шиньоном в виде насеста уже стремилась к нему:
— Сюда, Роберто, дорогой гаучо, вот еще одна твоя medialuna[11]!
Он отстранил ее и в молчании поклонился Мадлене. Не было никаких слов — лишь вздохи, шуршание скомканной материи, не слышное за стенаниями музыки и скрипом лакированной обуви. Мадлена вступила в танец, пытаясь следовать движениям этих незнакомых ног, властных рук, будучи уже им послушна.
— Ты быстро схватываешь, — сказал ей аргентинец.
Глядя через плечо, Мадлена вскоре увидела Леа в объятиях Фернандо. Обе девушки отдались танцу, забыв о своих офицерах. Для них уже ничего не существовало, кроме чужих ног, чужого пота, иногда они чувствовали обнаженные спины друг друга. Сбившись с шага, девушки начинали снова, следовали за гибкими ногами своего партнера, прикрывали глаза, время от времени посматривая с вожделением на налаченные волосы, полный рот с маленькими усиками, ловя пронзительный взгляд.
Наконец настал момент, когда мелодия, пропитанная меланхолией, пресытила танцующих своей грустью. Дыхание стало прерывистым, ноги отяжелели, а движения обрели свою прежнюю неловкость. Девушки попросили пощады, и аргентинцы тотчас же оставили их. Один из офицеров уже направлялся к выходу, когда Леа заметила его и окликнула. Он изобразил радушие, но никто из мужчин не предложил подругам переночевать в их холостяцкой квартире. На ужин съели несколько устриц в закусочной около Орлеанского вокзала. Девушкам посоветовали хороший отель, оставили немного денег. Они расстались с кавалерами, не поцеловавшись. Совсем забыв, что был канун святого Сильвестра[12], в десять часов вечера Мадлена и Леа заснули в грезах о пампасах.
На следующее утро они решили вновь посетить убежище холостяков. Фиакр отвез их туда, но офицеры успели удрать. Мадлена побледнела, потом схватилась за ручку двери. Леа испугалась, поскольку ручка вот-вот готова была развалиться под напором крутившей ее Мадлены. Наконец она ее отпустила, поправила шляпку и с яростью воскликнула:
— А как мы найдем Роберто? Его адрес был у этих идиотов.
— Роберто, — вздохнула Леа. — И Фернандо…
— Постарайся вспомнить, вместо того чтобы мечтать.
— Это было где-то возле Триумфальной арки.
— Едем туда.
Голос Мадлены дрожал, она еще больше побледнела. Леа испугалась, что хозяйка упадет в обморок: решив найти аргентинцев, они рано встали и ушли из отеля, не позавтракав.
— Пообедаем сначала, — предложила она. — Дай мне деньги, которые у нас остались.
Их едва хватало на еду в дешевой закусочной, хотя трудно было предположить там те же цены, что и в Сомюре. Накануне, перед встречей с офицерами, Мадлена растратила содержимое дедовского портфеля на духи и шарфики. Что же касается «подарка», оставленного им соблазнителями, то он едва покрывал стоимость двух ночей в отеле.
Они вошли в закусочную, проглотили плошку супа, в котором было гораздо больше капусты, чем мяса. На краю стола лежала газета. На первой странице красовались предсказания мадам де Тэб:
«Для вас, дамы, начинается светлый год, предвестник благородного пробуждения, великодушных устремлений…»
Дальше Леа не читала. К ней вернулся ее оптимизм.
— Танго, Мадлена! Я теперь вспоминаю, где это. На маленькой улочке, совсем рядом с площадью Звезды…
— Значит, поищем площадь Звезды!
И Мадлена увлекла свою подругу в послеполуденный голубой и холодный город.
Мадлена и Леа перепутали Триумфальную арку и ворота Сен-Мартен. Не осмеливаясь спросить дорогу, они устало брели в поисках заведения, где танцевали танго. В конце концов девушки наткнулись на «Грот Венеры» — один из худших кафешантанов, какие только возможно было найти тогда в Париже.
— А ведь здесь дебютировала красотка Отеро! — сказала Леа.
— А Мата Хари? — спросила Мадлена. — Думаешь, сюда приходит Мата Хари?
— Да, — ответила Леа. — И Сесиль Сорель, Режана, Мистингетт[13], Лиана де Пужи, Клео де Мерод!
Она всегда произносила эти имена в одном и том же порядке, с некоторым религиозным оттенком, как молитву. С первого дня, как девушки открыли журнал «Фемина», они взяли за обыкновение погружаться в его просмотр после утреннего туалета Мадлены. Они составили список парижских фей. Каждую неделю им предлагался новый, незнакомый до этого образ: Клео де Мерод, собирающая цветы, танцующая, Клео, готовящая омлет с трюфелями, Клео, управляющая автомобилем, купающаяся в Довиле, Клео на велосипеде, за игрой в теннис, на качелях, на коньках, за обедом, нянчившаяся с пекинесом. Чем банальнее было занятие, тем ближе к своим божественным кумирам ощущали себя Леа и Мадлена. Эти эпизоды, выхваченные из жизни высшего света, эти крохи чудесного так походили на их жизнь! Абстрактные мечты выкристаллизовались в этих крупинках Парижа и прижились в их сомюрском существовании так же, как, говорят, приживаются жемчужницы.
Вместе, день за днем, Мадлена и Леа создавали великолепную легенду о парижской женщине, мифологию роскоши и любви, религию с исключительно женскими образами, вечно прекрасными, сверкающими, всегда поющими или танцующими, так же легко переходящими от мужчины к мужчине, как другие дышат. Дар красоты, отличающий этих богинь, был предназначен исключительно для любви. Столь сказочная жизнь казалась недостижимой для большинства женщин, и чтобы утешиться, они вспоминали, что этих богинь называют кокотками, и громко клеймили их аморальность. Но среди женщин были и те, кто перед сном погружался в фантазии о прекрасной жизни, чтобы забыть толстого мужа, храпящего под боком. Возможно, Мадлена последовала бы такому примеру, если бы не было Леа. Независимая стойкая Леа, появившаяся бог знает откуда, но, без сомнения, из того мира, который очень рано ее закалил. «Эти кокотки, — говорила она своей хозяйке, — ничуть не красивее нас. Их возвышает Париж, и там они используют свою красоту. Потому что, мадемуазель, можно извлечь пользу из всего, что у вас есть: ваших губ, вашего маленького красивого носа. И всего остального!»
Стать Клео. Стать Сорель. Стать Режаной или Полэр. Царствовать безраздельно над мужчинами Парижа. Коллекционировать жемчуг и бриллианты. Играть, как Отеро и Лиана де Пужи, которым приписывали несметные богатства. Покорить всех принцев и герцогов, которых насчитывала Европа. Промышленников тоже, прибавляла Леа. Жить во дворцах. Ездить верхом на чистокровных лошадях. Купаться в море в Довиле. Спать в тени венецианской лоджии. Ривьера в январе. Шампанское и гусиная печенка круглый год. Вставать в полдень. Ложиться спать, когда встают рабочие. (Леа особенно настаивала на этом пункте.) Смена туалетов по десять раз на дню, ритуал первого завтрака, утренней прогулки, платье для интимного завтрака, для галантного завтрака, дневное платье, для чая, для визитов, платье для Булонского леса — королевское, хрустящее от покрывающих его драгоценностей. Несмотря на картинки из любимого журнала, Мадлена и Леа упорно представляли себе Булонский лес в виде спящего леса из сказок Перро, где среди аллей произрастали принцы из Европы, чтобы очаровывать прекраснейших из прекрасных.
И опять платья — для вечернего выхода, для вечеров любви, конечно, платья, ниспадающие на более пышные нижние юбки; корсеты из глянцевитого атласа, затянутые до перехвата дыхания, чтобы расшнуровывать их часами, стеная от наслаждения, и, в конце концов, замереть в блаженстве среди шелковых простыней.
Но пока Леа и Мадлена были далеки от подобного счастья. Их одежда покрылась грязью. Каждые два шага им приходилось скользить по лошадиной лепешке, вот-вот готовой приклеиться к юбкам. Они только что вновь напудрились и опрыскали шею из флакончика «Благородство обязывает» новомодными духами, чье название отвечало их затаенной мечте, а несколько тяжелый запах напоминал о танго. Девушки вздохнули и с энергией отчаяния устремились в забегаловку.
Подобно церкви с приделами, она состояла из главной пещеры и двух боковых полугротов — зеленого и розового — с расположенными в беспорядке столами и стульями. Папье-маше, из которого были сделаны перегородки пещеры, использовали и для изображения фантастических деревьев. Эти деревья — что-то среднее между пальмой и сталактитом — были украшены оранжевыми и голубоватыми лампами, а кое-где и живыми растениями, казавшимися болезненными в сочетании со всем остальным.
В центре пещеры на сооруженной из подставок эстраде актриса средних лет декламировала патриотические куплеты.
Мадлена устало села на свободный стул.
— Совсем как в «Большом коммерческом кафе» в Сомюре, — заметила Леа. — Но там уже год как убрали декорацию грота и сделали все в стиле Людовика XVI! — Она не скрывала своего разочарования.
В кошельке у них оставалось всего несколько мелких монет, в животе было пусто, но безумно хотелось провести уже эту ночь на шелковых простынях.
Стоя рядом с подругой, Леа рассматривала одно за другим лица посетителей. Мужчин было много. Но какие это были мужчины: военные навеселе, вульгарные и без гроша в кармане, тщедушные канцелярские крысы, один или двое худеньких юношей тоже без денег! Еще один очень толстый тип, раздувшийся посреди своих стаканов с абсентом чуть не на грани апоплексического удара. Женщины выглядели не лучше. В платьях диких цветов, смотревшихся еще более крикливыми в лучах электрического света, они слонялись между столиками, выставляя напоказ грудь и приподнимали юбку, демонстрируя икры. Очевидно, что это заведение не для них. Ах, если бы она записала адрес того места, где танцевали танго! Не для того, конечно же, чтобы увидеть Роберто или Фернандо — с иностранцами никогда ничего не понятно, — но чтобы познакомиться с господами в блестящих одеждах, в чистых рубашках, без сомнения, шелковых, — с принцами или князьями, которых она заметила, когда, протрезвев от танца, собиралась уходить.
Внезапно взгляд Леа остановился на одном из боковых гротов. Она различила фигуру, выгодно выделявшуюся среди присутствующих. Облокотившийся на стойку мужчина с рассеянным видом рассматривал выступавшую. Голубое сияние лампы придавало мечтательное выражение его лицу. Он выглядел «комильфо».[14] На вид ему было лет пятьдесят. Если и был хоть один достойный их человек в этом поганом заведении, то это именно он.
Леа сильно сжала руку Мадлены.
— Видишь? Там, под голубой лампой…
— Да, — прошептала Мадлена.
— Идем, маленькая хозяйка!
Мадлена улыбнулась — первый раз за этот день. Миндалевидные глаза сузились и в свете лампы заблестели нефритовым цветом.
— Идем, — эхом откликнулась она и первой направилась к мечтателю.
Граф д’Эспрэ был шикарным мужчиной и, как многие представители высшего общества, снисходил порой до всякого сброда без отвращения. Когда ему наскучивали обеды в городе и светские новости, его молодые протеже, заумные поэты и авангардные художники, он любил прогуляться в районе Монмартра или бульваров и, открыв дверь невзрачного театра, проникнуть за кулисы, или же, как этим вечером, расположиться в глубине низкопробного кафешантана. Однако граф д’Эспрэ отличался от людей своего круга склонностью к самым причудливым развлечениям. В юности он был готов испытать всю гамму любовных переживаний, однако женитьба не принесла ему удовлетворения. Правда, для продолжения своего знаменитого рода он произвел на свет двух сыновей. Его жена, умерев, поступила очень тактично, избавив его дальнейшую жизнь от осложнений.
Граф менял в своем сердце женщин из совершенно разных кругов общества. Лет пятнадцать назад маленькая работница из квартала Бастилии сменила великую герцогиню Валахии. Он был без ума от этой девушки, растратил целое состояние на валенсианские кружева и корсеты на китовом усе, не считая подушечек из конского волоса[15], очень популярных в это время. Затем он бросил ее ради московской графини. Восток всегда его зачаровывал, и любая женщина оттуда, даже если обитала в Париже, могла вскружить ему голову. Москвичка обладала более солидными аппетитами, однако не измотала ни его, ни его состояние, одно из самых значительных благодаря хитроумным помещениям капитала его отцом во время Второй Империи. Когда, около 1900-го, графиня бросила его ради крупье из Монте-Карло, шесть месяцев он был безутешен, до тех пор, пока знаменитая кокотка, давняя любовница известного кардинала, не вернула ему вкус к жизни. И до сих пор Эдмон д’Эспрэ время от времени встречался с нею, хотя она уже несколько лет как потеряла свое очарование. Кардиналка — так ее называли в Париже после ее скандальной связи с прелатом — оставалась его лучшим другом. Это она посоветовала ему испробовать все виды сладострастия, какие можно было найти в Париже, в Довиле, в Венеции, на Ривьере.
И д’Эспрэ охотился только за удовольствиями. Удовольствиями и красотой. Это превратилось в настоящую погоню. Но в своих нескончаемых поисках совершенства он следовал выдвинутому им самим условию: женщины, которых он выбирал, должны были идеально выражать то, что он называл духом времени. «Дух времени! — восклицали его противники. — Дух времени, мой дорогой граф! Но нет ничего менее очевидного, менее ощутимого. Подумайте, как это определить: вы купаетесь в нем, его не видя!»
Д’Эспрэ, любивший иногда пофилософствовать, отвечал, что всегда выбирал женщин, не следуя моде, а обгоняя ее. Действительно, он открыл Лиану де Пужи, когда ее еще звали Анн-Мари Пурпр, он предвидел будущий успех Полэра, предчувствовал вознесение весьма заурядной Жанны Буржуа, прославившейся под именем Мистингетт. Якобы он даже угадал, сколько лет еще прекрасная графиня Греффуль будет царить среди своих ультрасветских почитателей. Однако граф был не вполне удовлетворен: ведь сам он еще никого не вывел в свет. Он мечтал о женщине, способной опередить моду на два или три шага, удивляющей всех своей крайней новизной, хотя при этом опасался, что ветреный закон изменений стиля, силуэта, одежды заставит его авангардное создание быстро устаревать, и тогда поползут слухи, что песенка графа спета. Однако дар предвидения Эдмона д’Эспрэ стал легендой, и ее надо было поддерживать во что бы то ни стало. Он совершенствовал свой дар, с интересом изучая все оттенки парижской жизни. Ни одна из столичных женщин не могла ускользнуть от его прозорливого взгляда, не утомлявшегося в поисках красоты. Но эта лихорадочная погоня не принесла ему пока редкой птицы, жемчужины, собственного маленького Грааля, который увековечил бы его имя.
Граф как бы уже и смирился с этим. «Если я ее не найду, — говорил он себе, — то я ее создам». Но неутомимо продолжал свои поиски в джунглях удовольствий. Певицы кабаре и уличные певички, пижонки, дамы полусвета, актриски, натурщицы, княгини, содержанки и полусодержанки, в шляпках с перьями и нищие, блистательные расточительницы и оборванки, фаворитки светских приемов и испуганные дебютантки, шлюхи и светские львицы — граф обошел всех женщин Парижа, с нетерпением ожидая появления прекрасной незнакомки. Для очистки совести он заглянул в мир тех, кого называли великими султаншами, и их надушенных мускусом господинчиков. Опять ничего! Он дерзко навестил разбойников Бельвиля — тщетно: со времен исчезновения Золотой Каски[16] бандиты и их любовницы не отличались богатым воображением.
Этим вечером, сидя за столиком кафешантана, Эдмон д’Эспрэ готов был сдаться. «Я не найду райской птицы, — подумал он, потягивая абсент, — я не создам женщины, которая свела бы на нет вознесение Отеро или славу Клео де Мерод. Исчерпав псевдокрасоты светского сияния, я обошел все окрестности, пройдя и сквозь странный лабиринт геральдических лож, и подвалами кафешантанов, и сняв пенки за кулисами „Русского балета“. Я предоставлял женщинам апартаменты в стиле модерн и не брезговал лучезарными простушками, не отступаясь и от посещения приемных тюрьмы Сен-Лазар, где держат маленьких оборванок: Изящная Ляжка и Транжира, Шпала, Ульбрика, Армида, Зульма. Я знаю их напересчет, и ни одна не пришлась мне по вкусу…»
Граф глотнул абсента. Он не переносил этой горечи и тем не менее снова выпил, стараясь забыть шумную встречу Нового года в компании трех герцогинь, двух кубистов и одного сильно захмелевшего любителя Малларме[17]. Без сомнения, он старел. Мода на него скоро пройдет. В 1890-м д’Эспрэ первым стал pschutt[18]. Он первым продемонстрировал urf[19] в 1895-м и был smart[20] в 1898-м. Наконец, на вершине своей молодости прославился как самый шикарный мужчина конца века. Неужели все кончено? Ему пятьдесят четыре года, и он умрет, не создав свое произведение.
Граф осмотрелся: вокруг только девочки, чей путь закончится в Сен-Лазаре, — и вздохнул. Его время уходило, и он, подобно некоторым коллекционерам, мечтал обменять немыслимое количество накопленных за всю жизнь реликвий на одну-единственную, исключительную и совершенную. Выбрать одну женщину, сделать из нее совершенство, а потом вывести в свет. Его взор рассеянно блуждал по сцене, где певичка продолжала исполнять патриотические куплеты. «Я хочу создать это чудо», — повторяя эти слова, д’Эспрэ понимал, что болезнь Пигмалиона ярче всего свидетельствует о возрасте. Он уже готов был предаться размышлениям на эту тему, которые потом можно было предложить одному из молодых поэтов, чьи дебюты он оплачивал, но в этот момент незнакомый голос вывел его из меланхолии.
Граф не разобрал слов. Он уловил только голос, потом увидел лицо, необычно светлые волосы, слишком юная, лет шестнадцать, возможно, семнадцать, глаза удлиненные, как у азиаток, высокие скулы, бледная кожа, гибкое тонкое тело. За спиной блондинки другое лицо, может быть, менее совершенное, брюнетка, решительнее, менее складная, но пикантная, этакая «изюминка»… Ему больше понравилась вторая. Однако он обернулся к первой и не спускал с нее глаз: ее фальшиво невинная улыбка, ее зеленый холодный взгляд, совершенный овал лица, как у японской статуэтки, светились порочностью.
Находка! Двойная находка! Одним глотком граф допил абсент, поднялся и слегка коснулся руки. Которой из девушек, он не знал. Из них можно было вить веревки — это все, что он понял по их виду, и хладнокровно начал их разглядывать. По их духам граф понял, что девушки из провинции, мещаночки, выросшие среди тусклых тряпок и белых чулок. Их переполняли желания: граф д’Эспрэ, среди прочих достоинств, обладал «нюхом», который никогда не обманывал. Он рассмотрел маленькую муфту блондинки, покрой ее платья, непривычный для девушки этого возраста. Без сомнения, сбежавшие провинциалки. Забрызганная дорожной грязью нижняя юбка, смятая ткань корсажа, круги под глазами, ужасная рисовая пудра, неровно рассыпанная по божественной коже. И тем не менее эта дерзость, раскованность, да, эта «изюминка», особенно у подружки! Отеро не могла выглядеть краше в лучшие моменты.
Д’Эспрэ вдруг лишился голоса, чего с ним не случалось со времен знакомства с московской графиней. Приосанившись, он перекинул через плечо длинный атласный шарф с бахромой и указал на стул рядом с собой. Певица только что замолкла, в углу у сцены послышались смутные аплодисменты вперемешку с шутливыми замечаниями, пианист подбадривающе сотряс аккордом воздух, и сборщица денег начала свой обход между столиками.
Д’Эспрэ высыпал дождем монеты, заказал два абсента. Девушки смущенно молчали, вдруг словно отстранившись, и старались не смотреть на него. Он воспользовался этим и стал наблюдать за блондинкой, уверенный, что именно ее нежный голос вырвал его из меланхолии. Она скрестила ноги, но бесцеремонный жест никак не сочетался с ее опущенными веками. Ложная стыдливость; юбка задиралась над лодыжками, она явно хотела показать их. Дьявольская маленькая особа. Она носила гетры и легкие лаковые ботиночки, тоже очень провинциальные. Еще одно движение коленями. Надежда, волнение, счастье — она постепенно открывалась целиком, эта маленькая деликатная лодыжка, такая тонкая в хорошо натянутом черном чулке, само совершенство. Все это предвещало и другие радости. Что касается брюнетки, то ее осанка, изящная линия бедер прочитывались в изгибе тела, а под корсетом угадывалась великолепная грудь. «Решительно эта девушка мне больше нравится, — подумал д’Эспрэ. — Она лучше подруги. Со времен маленькой работницы из района Бастилии я не испытывал подобного волнения».
В это мгновение блондинка оперлась на руку своей подруги, намекая на интимность их отношений. И д’Эспрэ почувствовал возвращение старинной боли: странное покалывание, невыносимое. Просто-напросто ревность.
Уйти? Нет, он останется! Ему нужны эти девушки. Это двойственное странное существо идеальной красоты, эти две половины, полностью дополняющие друг друга. Именно из этих двух крошек, от которых исходили свежесть недавно лишенных невинности мещаночек и дух меблированных комнат в отеле и бульона за три су, — из них он, д’Эспрэ, создаст свое великое произведение.
И выведет в свет. Сразу двух — вот гениальная идея! Они должны подчиняться ему во всем — он не имел права на провал! Граф встал, склонился над Мадленой и Леа, прошептал им несколько слов. Они улыбнулись и последовали за ним, как если бы только того и ждали.
Так вечером 1 января 1913 года Эдмон д’Эспрэ вышел на-бульвар Монмартр в обществе двух незнакомок. Хотя это были не те элегантные барышни, которых привыкли видеть с ним рядом, они держались с достоинством и выглядели довольными. Этим же вечером он разместил их в своей квартире на бульваре Хаусман, после чего послал записку милейшему Стеллио Брунини, мастеру на все руки у кутюрье Пуаре[21]. Первым делом нужно было одеть этих обольстительных особ.
Проходя этим утром через ворота проспекта д’Антен, Стеллио Брунини был крайне озабочен, и не только потому, что получил записку от графа д’Эспрэ, где тот просил о невозможном. Неужели он походил на чудотворца, он, мастер по тканям из Дома Пуаре! На самом деле все считали именно так. Все, начиная с самого кутюрье, были убеждены, что Стеллио поможет выйти из любых затруднений: раздобыть вышитый атлас, которого нет во всем Париже, успокоить шестидесятилетнюю клиентку, чей молодой любовник угрожал ее оставить, поправить драпировку, испорченную женщинами во время последней примерки, галантно открыть дверцу лифта перед принцессой.
О нем говорили: «Этот молодой венецианец приносит удачу; а вы видели, как он мил, изящен. Эти голубые глаза, густые черные волосы! Двадцать пять лет и так красив! Как жаль, что он не любит женщин! А, вот и вы, Стеллио, с вашим приходом все меняется к лучшему! Ах, Стеллио, Стеллио, вы настоящий итальянец, как легко вам все дается, вы всюду поспеваете, вы само изящество, у вас руки волшебника, вам нет равных в выборе тканей, вы незаменимы, Стеллио, необходимы…»
«Снисходителен, скорее, — говорил себе Стеллио, проходя через сад Пуаре, мимо клумб, подстриженных на французский манер. — Я слаб. Я должен заниматься одним делом: подбирать ткани для этого сатрапа, в чьем рабстве теперь нахожусь. Но вместо того чтобы думать о собственном счастье, я служу всему Парижу. Так я все потеряю».
Он раздраженно вынул из кармана записку д’Эспрэ. Уже светало, когда он ее получил, едва заснув после трудной ночи. Весь вечер его любовник, Сергей Лобанов, одна из звезд русского балета, осыпал его упреками: «Ты не любишь меня, Стеллио! Тебя никогда нет рядом! Никогда нет рядом, когда я просыпаюсь, тебя интересуют только твои маленькие амбиции, твоя светская жизнь, твои ткани, женщины, может быть? Ты меня погубишь, Стеллио, ты любишь только себя… Где ты носишься по Парижу целый день, как сумасшедшее насекомое, что ты ищешь?.. Ты любишь другого?..» И это продолжалось почти всю ночь, пока он не успокоил Лобанова. А потом, около семи часов утра, маленькая записочка от графа и поспешный уход.
Граф составил послание в своем обычном стиле — полуэлегантном, полутелеграфном:
«Две девушки, семнадцати лет, высокие (очень похожи друг на друга, но одна блондинка, мягкие великолепные волосы). Одного типа, размеры более-менее одинаковы. Немного в духе де Лужи. Однако очень провинциальные, гардероба нет или он не годен. В конце концов, мой милый, найдите, во что мне их одеть! Скорее: в данный момент им не в чем выйти. Подбор моделей и прием манекенщиц — на дому у красавиц: 107, бульвар Хаусман. Я хочу видеть их неслыханными (он подчеркнул). Знайте, что это два бесценных сокровища (он еще раз подчеркнул)[22]».
Две девушки, которых надо было одеть с ног до головы, приехали из провинции, бог знает откуда. Конечно, Пуаре будет кричать, неистовствовать, осыпать его оскорблениями. Возможно, это продлится дня три, а тем временем будут приходить записочки от графа — во все более неуместные часы, все чаще, вначале беспокойные, затем в исступлении: «Стеллио, вы меня покинули… мне нужны наряды за неважно какую цену, я вам дам столько комиссионных!.. Ну давайте, Стеллио, выгодное дело, я вам заплачу вдвое…»
Не в первый раз д’Эспрэ обращался к его услугам, чтобы ввести неизвестную к законодателю парижской моды, и всегда добивался желаемого. Но всякий раз, едва приодевшись, в течение следующих двух недель красавицы исчезали, успев появиться лишь «У Максима»[23]. Пуаре, как и Стеллио, относился к графу с некоторым недоверием, хотя тот щедро оплачивал все наряды. Но, как говорил маэстро, д’Эспрэ не делает нам рекламы! И Стеллио был убежден, что в этот раз тот откажет графу.
Правда, последняя фраза в записке интриговала: «Это два бесценных сокровища». Стеллио никогда не замечал, чтобы Эдмон д’Эспрэ говорил о женщинах иначе, чем отстраненно и иронично. Лишь однажды, — имея в виду сразившую его своей красотой Клео де Мерод, — он рискнул сказать: «Да, действительно, она не так плоха, в ней есть что-то от мадонны, мила и не вызывает у меня антипатии». Никто не слышал, чтобы он, наподобие прочих, восклицал: «Ах, как она красива!» или «Она так прекрасна!» И вдруг: «Это два бесценных сокровища!» Возможно, граф влюблен. «Это усложняет дело», — подумал Стеллио, подходя к дому, где священнодействовал маэстро. Замедлив шаг, он обернулся, чтобы взглянуть на сад, как если бы оставил позади себя нечто очень важное.
Подморозило; было прозрачно и сухо. Тонкая пленка льда покрывала ступеньки и клумбы: она не таяла, хотя давно уже пробило десять часов. Лед, Россия, Петербург — на Стеллио тут же нахлынули образы из рассказов Лобанова, с которым они жили вместе с прошлой осени. Ему представлялись сани, хрустящие по снегу, крестьянская вышивка и те запахи, о которых Лобанов мог говорить часами: еловой смолы в фамильной бане в Ялте, фимиама, воскуривавшегося перед каждым уроком в гимназии, папоротника и земли в середине октября. За это ли он полюбил Лобанова, или за его великолепное тело, утонченные черты падшего князя?
Лобанов… Стеллио отметил, что в последние три недели, как начались эти сцены ревности, он уже не мог называть друга по имени. Лобанов — так он обращался к нему, а не Сергей, тем более не Сережа. Время любви прошло. А была ли когда-нибудь любовь? И существует ли вечная страсть, или же она живет только в легковесных мозгах тех женщин, которых одевает Пуаре?
Стеллио с силой толкнул входную дверь. Нет, он никого не любил, никого не полюбит. Его единственная страсть — это ткани.
Маэстро еще не пришел. Стеллио прошелся по анфиладе салонов, под тяжелыми сталактитами люстр, потом окинул взглядом соседний флигель, где жил кутюрье. Его этаж на уровне сада день и ночь освещался прожектором, направленным на огромную, древнюю китайскую статую богини, приносящую, по мнению Пуаре, счастье. Он ничего не предпринимал, не спросив ее мнения. Его недруги, ревнивцы, завидовавшие его нескончаемому вдохновению, экстравагантным приемам, преображавшим женское тело, говорили о дьявольской подоплеке его таланта, коренившейся в черной магии, а китайская штучка свидетельствовала об этом самым кричащим образом. Стеллио не знал, что и думать, а Пуаре не противился этим слухам.
Издали поприветствовав Стеллио, мимо прошли манекенщицы, работницы проследовали за ними, сгибаясь под рулонами ткани. Рассыльный спускался по лестнице, неся большую папку с эмблемой Дома Пуаре: роза, созданная Ирибом, и вычеканенные слова: «Поль Пуаре в Париже». Через широкие окна солнце освещало красную обивку мебели — последний каприз маэстро. Сдержанные естественные цвета сюда не подходят, механически отметил Стеллио. Они придают обстановке вид прошлого.
Прошлое! Возможно ли представить, чтобы Пуаре когда-нибудь оказался в прошлом! Впрочем, как бы для того, чтобы убить в зародыше эту еретическую мысль, маэстро возник, огромный, на вершине лестницы:
— Поднимайтесь, Брунини! Какой мрачный вид! Вы выглядите еще более тощим, чем обычно! Вы ничего не едите? Вам надо отпробовать нечто по моему рецепту… Омлет с трюфелями…
Стеллио был одним из тех немногих людей, кто рисковал противоречить маэстро:
— Вы заставляете женщин худеть, а сами едите за четверых.
— Богатый человек толст, Брунини. Венецианцы, подобные вам, плохо это понимают, но богатый человек толст, вбейте это себе в голову. Женщины — другое дело.
Последнюю фразу он произнес с загадочной и деспотичной интонацией, вызвавшей раздражение у Стеллио. Нужно было бросить в ответ что-нибудь вроде «знаю о женщинах не меньше, чем вы», — но тот бы только рассмеялся: «Вы, Стеллио? Вы шутите!» Момент был выбран неудачно, однако молодой человек уже искомкал в кармане записку графа.
— Две новые клиентки, — начал он, — у д’Эспрэ…
— Снова он!
— Дело… непростое. Но обе красавицы.
Пуаре поднял палец:
— Никаких бабенок, Брунини! Никаких потаскух! Будь они хоть Мессалины[24], я одеваю только светских дам.
Стеллио возразил:
— Существует и полусвет, маэстро, и он лучше платит… Сесиль Сорель…
— Да, да, Сорель…
Пуаре бормотал, чтобы дать себе время подумать, а потом продолжил о новой горячностью:
— Кто эти девицы? И почему две? Я вижу его насквозь, этого старого волокиту д’Эспрэ! Маньяк!
— Он, видимо, влюблен.
— В обеих?
— Он вполне на это способен!
— Невозможно любить двух женщин сразу.
Свойственная Пуаре манера говорить афоризмами не предполагала ответа. Это была его игра. Пуаре мог утверждать невесть что по любому поводу, подобно тому, как играл с модой: в один год он вдохновлялся эпохой Директории, в другой с его легкой руки улицы заполняли персонажи в костюмах венецианских дожей. Присягнув в одну зиму лишь соболям, в следующую он отказывался от них ради опоссума или обыкновенного скунса.
Маэстро стал подтягивать свои гетры, и у Стеллио появилась надежда. Ему был хорошо знаком этот жест, означавший, что мысли Пуаре уже не заняты расцветкой манто, драпировкой платьев, тюрбанами и духами, а также мечтами об абсолютной власти над светскими женщинами. Именно сейчас он думал о Руссо, своем бухгалтере, человеке невзрачном, но безжалостном. Поступления, долги, сроки платежей. Пуаре задумал один из тех безумных праздников, которые ему блестяще удавались, но еще не получил поручительства по нужному векселю. И Стеллио понял, что партия выиграна.
Кутюрье смягчился:
— Что хочет д’Эспрэ?
— Два комплекта гардероба.
Пуаре сначала удивился, затем, откинувшись на перила, разразился смехом:
— Так д’Эспрэ влюблен! Однако он не молод! Может быть, он хочет эпатировать публику…
И задумался, потирая гетры. Он пытался понять, что за интригу замыслил старый сноб, и прикидывал возможную выгоду. Его черты внезапно разгладились, он улыбнулся, вздохнул и произнес, поглаживая свой наполовину облысевший череп:
— Ах, Стеллио, Стеллио, вы незаменимы… Именно в тот момент, когда я замышляю большой праздник, знаете, что-то вроде Тысячи-И-Одной-Ночи, о котором Париж будет вспоминать и через сто лет… Я хочу устроить нечто еще более небывалое, более роскошное, более ошеломляющее. Весь свет мне подражает, а княгиня де Клермон-Тоннер готовит к весне персидский праздник. Но я покажу, кто хозяин развлечений, и никто не сможет меня превзойти! У меня идея… Дело на сто тысяч! Сто тысяч франков, да, а мой добрый брюзжащий Руссо, он мне говорит, что ткани повышаются в цене — да, ваши ткани, мой дорогой Брунини. Это не упрек, но, в конце концов, зимний сезон был не так хорош, как летний… Мне нужен праздник — грандиозный, величественный… — Внезапно его голос потерял все лирические оттенки: — Величественный… Ну хорошо, я их одену, маленьких любовниц графа д’Эспрэ. Этим я покрою расходы на половину праздника. В крайнем случае на четверть…
Теперь, после согласия маэстро, оставалось сказать самое неприятное. Д’Эспрэ уточнил в записке: подбор моделей и прием манекенщиц — на дому. Пуаре уже поднимался по лестнице, с рассеянным видом приветствуя работниц и манекенщиц. В этот час на проспекте д’Антен, 26 клиенток еще не было. Они были либо заняты своим утренним туалетом, готовясь к первому выходу — выезду к одиннадцати часам в Булонский лес, — или же еще спали в атласных альковах. Вообще Пуаре предпочитал не работать, а размышлять над своими моделями. Едва ли можно было назвать работой создание моделей для светских львиц — это больше походило на тайную церемонию, на ультраутонченный ритуал high-life[25]. Внезапно овладевавшая им в это время идея — вот в чем заключался его труд, когда властный голос затухал, а тело, намеренно расслабленное в глубине кресла, вбирало в себя женское тепло; тогда он представлялся восточным владыкой, обдумывающим празднества и наказания, прокручивающим в своем мозгу не виданные доселе изощренности.
Стеллио знал, что с минуты на минуту Пуаре скроется во флигеле, чтобы остаться наедине со своим идолом. Нельзя было упускать этот момент. Он посмотрелся в одно из бесчисленных зеркал, украшавших лестницу, и быстро преодолел несколько ступенек, отделявших его от Пуаре:
— Маэстро…
Тот вздрогнул, нахмурил брови.
— Д’Эспрэ хочет, чтобы девушек обслужили у них дома.
— Никогда, — сказал он ледяным тоном. — Никогда в жизни, я вам говорю. За кого он себя принимает, этот маркизишка? Я посылал на дом манекенщиц только для баронессы Ротшильд, ибо ни в чем не мог отказать самой богатой из моих клиенток. И что же? Об этом знают все: она заставила манекенщиц дефилировать перед сутенерами, чтобы высмеять меня, как какого-нибудь приказчика из бакалеи. С убытками и грохотом, невзирая на титулы, я выгнал эту самую баронессу. Все, покончено с дефиле на дому. Что касается д’Эспрэ, он прекрасно разбирается в моде…
— Вот именно, разбирается, — согласился Стеллио, — иногда он даже предчувствует моду. Эти две девушки… Настоящее чудо…
— Умные? Танцуют? Театр?
— Театр и танец… — Он взывал ко всем венецианским мадоннам, чтобы Пуаре не заметил его вранья. — Очень изящные… очень молодые, дьявольски красивы, — продолжал он. — Д’Эспрэ хочет вывести их в свет. У него нюх…
Пуаре снова поправил гетры — его мысли опять были заняты предстоящим праздником.
— Ну хорошо, пусть придут. Я их приму. Но я не пошлю к нему ни одной манекенщицы.
— Может быть…
— Все уже сказано, Брунини. Пусть приходят.
Маэстро уже пересек порог, толкнув дверь, ведущую в сад, и его внимание было приковано к китайской богине в павильоне напротив.
— Когда вы их примете?
Пуаре обернулся:
— Брунини! Вы забавны! Они из захолустья, не правда ли, эти две простушки, подобранные у ручья! Я его знаю, нашего д’Эспрэ! Ладно, запомните раз и навсегда: я не отказываюсь одевать простушек! Я тоже выводил в свет неряшливых инженю, всяких Андреа Леви, Кариатис! Вплоть до Мистингетт! Лучшую мою манекенщицу я выловил в кондитерской в Биарице, где она работала официанткой. Эти голодранки, а не герцогини, создают великолепие Парижа! А ваших обеих милочек, расфуфыренных, как пиковые тузы, и, хуже того, затянутых корсетом, согласитесь сами — вы не осмелились бы, — ни вы, ни д’Эспрэ, — прислать сюда, если бы…
Маэстро усмехнулся:
— Но, мой дорогой Стеллио, вы ведь разбираетесь в женщинах так же хорошо, как в тканях, не правда ли? Разве я могу вам не доверять?
Стеллио вздрогнул. Угадал ли Пуаре, что он никогда не видел двух предполагаемых красавиц?
— Сегодня вечером, в семь часов. Введите их через дверь на улицу Фобур. Никто их не увидит!
И величественной поступью императора маэстро удалился испрашивать мнение своей богини.
Этим же вечером Поль Пуаре снял корсеты с обеих протеже графа д’Эспрэ. «Снял корсеты» не означает, что кутюрье сделал это своими руками. Любя женщин, он, тем не менее, избегал волочиться за клиентками, даже если они были, как и эти, только что подобраны на мостовых Парижа. В течение последних десяти лет он изгонял из женского гардероба это ужасное нижнее белье и не раз встречал сопротивление клиенток. «Господи, Иисус-Мария, — бормотали Мадлена и Леа, — как это, не носить больше корсет?» Что произойдет с их прелестями, предоставленными теперь свободе? Восемью месяцами раньше у Мадлены, благодаря инициативе дедушки, появился первый корсет, потом появилась горничная, и она восприняла это как торжественное вступление в мир женщин. Что касается Леа, та неделями экономила свое жалованье, чтобы побаловать себя изящным атласным и дешевым панцирем. Тем не менее они заметили, что на фотографиях в «Фемине» их излюбленные идолы отбросили приспособления, распределяющие женские преимущества на два полюса привлечения внимания: один — в области груди, другой — сзади. Тела знаменитых соблазнительниц казались гибкими, непринужденными, свободными от пут. Молодые, прекрасные Клео, Мистингетт, Мата Хари диктовали моду и обладали на это всеми правами. Но чтобы Мадлена и Леа оставили свои доспехи из китового уса? Немыслимо!
Пуаре умел убеждать. Устав от разглагольствований, он попросил помощницу принести прозрачные короткие серебристые панталоны в комплекте с пышной шелковой рубашкой, на которую надевают, как он кратко объяснил, аксессуар нового вида на легком остове, называвшийся лифчиком. Девушки с поспешностью надели его в примерочной, соседствовавшей с салоном показа мод. Легкое болеро оставляло свободу как дыханию, так и мягкому движению груди под тканью, но они все равно сомневались. Помощница произнесла слова, довершившие дело:
— И не надейтесь носить платья Пуаре, если останетесь в своих корсетах!
Мадлена глубоко вздохнула. Как высказать, что любовь представлялась невозможной без этой зашнурованной клетки? Как объяснить первое волнение, обучение удовольствию под нежными пальцами Леа, а затем страдание всех желанных частей тела, целый день зажатых под неснимаемым панцирем, вечернюю радость в момент расшнуровки в искусных руках горничной или нетерпение мужчин, запутавшихся в хитросплетении завязок?
Пуаре грохотал в соседней комнате:
— Знайте же, милые дамы, на любовную войну больше не выходят в ошейнике из ткани и стали, будто вы рыцари времен крестовых походов! Времена изменились! Вы находитесь в лучшем доме высокой моды, и я не хочу видеть мои платья на деформированных средневековыми доспехами телах!
Ни Мадлена, ни Леа не прислушивались к этим пламенным речам. Тем не менее сам их тон на них подействовал. После долгого молчания, двух-трех легких вздохов Леа согласилась:
— Хорошо!
Помощница протянула девушкам два домашних атласных пеньюара, и они проследовали в салон, где их ждали д’Эспрэ, Пуаре и немного мрачный молодой человек, которого они сначала не заметили. Он приветствовал их издали и отошел в сторону: служащий, наверное.
Здесь все было прекрасно: интимный будуар, несколько кресел, две кушетки, большое наклонное зеркало на ножках, позолоченные канделябры; на стенах — ряды всевозможных зеркал, уходящие в бесконечность. Наконец, тут и там были раскиданы круглые столики на одной ножке, маленькие низкие столы, нефритовые или лакированные восточные вазочки с отцветшими розами.
Вечерело. Пурпуровые занавески закрывали окна на проспект д’Антен, откуда время от времени приглушенно доносился цокот лошадиных копыт.
Мадлена, смутившись, села на рекамье[26] рядом с Леа, украдкой сжимая ее руку. Молодой брюнет вернулся с ворохом набросков и раздраженно посмотрел в сторону девушек. Пуаре заметил это.
— Милые дамы, поспешим, — сказал он. — Уже поздно. Выбирайте! — И добавил, обращаясь к графу д’Эспрэ: — Я дал недельку отпуска моим манекенщицам. У нас впереди тяжелая неделя. Но у дам есть вкус, не правда ли? Они смогут сами выбрать все по эскизам. После, если хотите, мы приступим к примерке моделей из коллекции. Итак, наряд для прогулки, для обеда, манто для театра, вечерние платья, домашнее утреннее платье.
Лучше, чем в «Фемине», подумала Леа. Все эти цвета… Казалось, ощущаешь нежность тканей. Неужели она тоже будет походить на этих длинных женщин, очерченных одной тонкой линией, со слегка сплюснутыми бедрами, почти без груди? Она пожалела о проведенном месяц назад курсе приема «Восточных пилюль» для увеличения своей небольшой груди.
Мадлена один за другим рассматривала рисунки и, как изучающая грамоту девочка, вслух произносила названия платьев, которые действительно были великолепны — «Утомление», «До встречи», «Мимолетная невзгода», «Непринужденность», «После снегопада», «В театре», «Первые радуги», «Птица Востока», «Была ли любовь», «Утренний ветер», «Наконец он!», «Чудесная весна». Она будто выбирала легенду к костюмам, а не покрой или ткань. Так, она отвергла великолепный английский костюм из белого муара, обшитый по краю мехом опоссума и названный «Для тебя одного», и предпочла ему платье из красной кисеи «За нас двоих!». Она выражала свое мнение уверенно, даже немного воинственно. Граф забавлялся, глядя на нее.
Он не желал ни в чем отказывать своим протеже. И уже предчувствовал их преображение, улыбался, видя их обеих на кушетке, немного запыхавшихся после столь поспешного освобождения от извивов корсета. Две пленницы, освобожденные от узды, думал граф, две молодые кобылы, только что сбросившие сбрую и попону на землю. Покончено с атласными портупеями, с доспехами на китовом усе. Они выглядели восхитительно уязвимыми. Д’Эспрэ не представлял, чтобы кто-то другой, кроме него, мог обладать ими.
Когда выбор гардероба закончился, темноволосый красавчик исчез в соседней комнате. Пуаре взял отобранные эскизы платьев и подсказал несколько вариантов: здесь обшить мехом, к этому лацкану — петлицу, на это платье — маленький голубой воротник… Брюнет снова появился, сгибаясь под вешалками. Два или три раза он приносил ткани, рулоны меха, полные кружки шпилек. В кабинке помощница снимала с девушек мерки, не переставая удивляться, что они так похожи.
Наконец Пуаре начал первую примерку.
— Это лишь черновые варианты, — предупредил он. — Посмотрим, посмотрим…
Маэстро опустился на колени. В то время как он присборивал фай, комкал креп, распылял шелковые накидки, незнакомый силуэт возникал из-под его рук. Сначала странным образом порозовели щеки Леа, а затем настал и черед Мадлены. Стеллио, подавая булавки, наблюдал за девушками. Этот внезапно посвежевший цвет лица был ему хорошо знаком: так после полного забвения в любви изменялись лица мужчин и женщин. Но сейчас не от того, что раздеты, так смутились дамы. Наоборот, от того, что их одевали толстые руки Пуаре, чьи пальцы прикасались даже не к коже, а лишь к ткани. Одной легкой складкой, обволакивающей шею, он делал ее еще более соблазнительной, маскируя круглые очертания бедер, он вызывал желание угадать их форму. Странные мечтания сопровождали его одежды: манто-кимоно, позаимствованные у росписей китайского фарфора, напоминали о загадочном Востоке, панталоны по-персидски навевали грезы о гареме, об извращенных султаншах, о жестокостях безумных евнухов.
Кутюрье прервался:
— Продолжайте, Стеллио: у меня дела. — И повернулся к д’Эспрэ: — Извините, дорогой граф. Ваш поздний визит! Я согласился на него только из уважения к вам. Для вас… У меня столько дел! Костюмы для актеров из «Минарета» — гигантская работа, а этих актеришек можно одевать только в ночное время!
— Я знаю, идите. Летите к вашей славе. Здесь ваш Стеллио, он сотворит чудо.
Венецианец не поднял головы, холодно кивнув кутюрье. Пуаре уже скрылся, его тяжелые шаги слышны были на лестнице. Пальцы Стеллио сжались на спинке кресла. Руки дрожали. Усталость, без сомнения. Помощница с беспокойством взглянула на него. Но он уже начал, как и маэстро, сборить пальцами ткань в стремлении покорить ее, чтобы в этой битве преобразить женщину. Двух этих женщин.
Стеллио склонился у ног брюнетки. Бросив быстрый взгляд в зеркало, он встретился с глазами ее подруги, смотревшими на него с иронией и вниманием. Протянув помощнице плошку с булавками, он рассмотрел лицо в зеркале: оно было удивительно спокойное, как у мадонн. Девушка напоминала Мелюзину[27], слегка извивающуюся, безмятежную и в то же время загадочную, подобно русалке. Но еще больше его смущало то, что она удивительно походила на сделанный им недавно восковой манекен, предназначенный для показа моделей, — глупое изобретение, заявил маэстро, но Стеллио был уверен, что найдет ему применение. Те же спокойные черты, та же застывшая улыбка. Женщина-искушение, женщина-опасность: лицо Смерти, может быть. Рука снова вздрогнула. С удвоенным рвением Стеллио пришпиливал ткань, наметывал складки. Это продолжалось до полуночи. Д’Эспрэ рассыпался в комплиментах, все больше переходивших в дифирамбы, помощница зевала, подавая булавки, а две красавицы оставались невозмутимы, будто эта роскошь внимания к ним подразумевалась сама собой.
«Особенно блондинка!» — удивлялся про себя Стеллио. Всякий раз, как снова ловил ее взгляд в зеркале или касался ее тела под тонкой кисеей, он пытался думать только о цвете и прочности ткани — единственной страсти своей жизни. Погрузившись, насколько возможно, в свое детство, он вспоминал, как целыми днями рылся в шкафах у матери, откапывал на самых верхних полках страусовые перья, искал среди ее муфт батистовые платочки, тайно проникал в шкатулки, заполненные старинной тесьмой, в сумки с драгоценным бархатом и карнавальными масками. Двенадцать лет — тот ужасный год, когда пропал отец, был продан палаццо, а Стеллио заболел чахоткой. Его отправили на лечение в Альпы. Ему не было еще шестнадцати, когда умерла его мать. Беспокоясь о его здоровье, родные не позволили ему приехать в Венецию. Он не видел, как гроб уплывал на похоронной гондоле, и так и не смог поверить, что мать умерла. И для того, и для сегодняшнего Стеллио она просто-напросто ушла в волшебный мир покойных принцесс из города дожей, мир старинных картин, занавешенных парчой окон дворцов, праздников на канале, скопления удивительных грузов в лагуне. Во время болезни ему удалось обратить на себя внимание фабриканта из Лиона, который и научил его разбираться в тканях, а после выздоровления взял к себе на службу. Спустя четыре года он привел его к Пуаре. Здесь Стеллио целиком отдался своей страсти. Он знал все шелка — от самых распространенных видов до наиболее редких: крепдешин, японский шелк, индийский, бенгальский, тюсор[28], нансук, фай, муар, цейлонская вуаль, тафта, кашемир, наконец, его излюбленный шармёз — величественный атлас, идеальный для вечерних платьев, матовый с одной стороны и блестящий с другой. Он не пресыщался этим разнообразием: одни были ломкими и блестящими, как льдышки, другие скользили сквозь руки, как вода сквозь сито. Самые драгоценные из них — вроде купленной за большую цену парчи из Индии или Китая, расшитой изображениями безумных драконов, огненных спиралей, — превращали женщину в сокровище. Но всего на один миг, так как, скинув платье, бросив наземь манто, она вновь обезличивалась. Вот чем был шелк для Стеллио: образом недолговечности чистой красоты, блистательной и эфемерной.
Заколов последнюю булавку, он отступил на несколько шагов и бросил фразу, ставившую точку на алхимии кутюрье:
— Приходите через пятнадцать дней. Мы устроим вторую примерку…
Обе женщины исчезли за занавесками кабинки. Стеллио повернулся к графу.
— Пятнадцать дней, Стеллио? Но это очень долго! Что я с ними буду делать все это время?.. Им нечего одеть, я не могу их вывести в свет!
— Вы от меня больше ничего не добьетесь, господин граф. И так уже этот вечер… Не настаивайте, прошу вас.
— Хорошо, я подожду пятнадцать дней, — согласился д’Эспрэ. — Но мне хотелось бы сейчас же окрестить наших красавиц.
— Окрестить… — прошептал Стеллио.
Он вытер пот со лба, откинул назад длинную темную прядь. Почему д’Эспрэ назвал их нашими, нашими двумя красавицами? Разве не ему они принадлежали, эти бог знает где подобранные им девицы? Стеллио вдруг вспомнил, что граф их даже не представил, а просто сказал: «Вот мои протеже», — что изящно избавило его от всяких объяснений.
Женщины вышли, не очень довольные возвращением в старые одежды. Они снова сели на рекамье, обитую желтым бархатом, подвинувшись одна к другой, как и до примерки.
«Что-то в них странное, — подумал Стеллио, — можно было бы принять их за близнецов. Однако это сходство — лишь иллюзия. Одна просто копирует другую. Их фигуры почти одинаковы, но держатся они по-разному: брюнетка более решительная, стремительная, блондинка более томная, оригинальная…»
Д’Эспрэ между тем продолжал:
— Поймите, Стеллио, у вас есть воображение, придумайте имена для моих протеже…
Брюнетке нетрудно было дать имя. Она была вполне в духе эпохи, с гибким телом, немного вульгарная, красивая и слегка вызывающая. Ей бы подошло то имя, что у всех на слуху. Но как назвать другую? Она так выделялась на общем фоне! И не только цветом волос редкого бледного оттенка — она будет чудесна и с коротко остриженной головой, он был в этом убежден. Ее глаза — этот жесткий нефрит — будут хорошо сочетаться с яркими красными шелками Пуаре и кремовой кисеей. Редкий тип лица: совершенный овал, заостренный вытянутый разрез век и ненакрашенный великолепно очерченный рот. А кожа, как ее описать? Он едва коснулся ее во время примерки, но все еще ощущал своими пальцами.
Стеллио понимал, чем она привлекала д’Эспрэ. Как и он сам, как Пуаре, как большинство членов маленького кружка, диктовавшего вкусы Парижу, д’Эспрэ пестовал страсть к Востоку, правда, Востоку, адаптированному Европой, цивилизованному, без зверств и ужасов. В этой женщине соединились все черты этого идеала: лощеная, бесстрашная, цвет волос обитательницы Европы, нежность кожи, родившейся под влажными небесами. Она воплощала прообраз новой красоты. Возможно, это будущая Ева.
Леа улыбалась графу, взяв его под руку. «Они уже любовники, — подумал Стеллио, — но еще ничего нет между д’Эспрэ и другой». Эта мысль его ободрила, и он обратился к Леа:
— Мадемуазель могла бы зваться Лианой. Ее формы так гибки!
— Лиана? Как де Пужи? Это имя уже отслужило свое. Оно в моде, но…
Стеллио перебил его:
— Мадемуазель скоро станет необыкновенно модной дамой. Подберите к имени Лиана красивую фамилию какого-нибудь угасшего дворянского рода…
— Угасшего рода? Нет. Два года назад я приобрел маленькое имение недалеко от Сенлиса, и мне нравится, как оно называется: Шармаль. Лиана де Шармаль, благородно, не правда ли?
— Действительно, очень красиво, — согласился Стеллио.
Леа-Лиана сжала руку графа:
— Это мне идет!
Д’Эспрэ рассмеялся:
— Как она это говорит! Ах, моя красавица, я вас научу красивым манерам с подобным именем!
Да, он любил ее, свою маленькую Лиану, такую темноволосую, такую непосредственную. Он обожал ее, тогда как другую, холодную блондинку с зелеными глазами, опасался. И даже не осмелился начать обсуждение ее имени.
Стеллио обернулся к Мадлене. Их взгляды встретились, но она была все так же недоступна.
— А вы, мадемуазель?
Она не ответила. Наступило долгое молчание. Упорно блуждая где-то в своих грезах, Мадлена забавлялась с муфтой. Ну что ж, поскольку она играет в светлостей, будем относиться к ней как к рабыне, решил Стеллио. Больше к ней не обращусь. Предмет, маленький инструмент для удовольствия — вот что она такое.
— Не будем думать о ее волосах, мой дорогой граф, — начал он. — В особенности о волосах! Но ее кожа — она такая нежная!
Мадлена холодно взглянула на него.
— Нежная, — продолжал Стеллио, — как из шелка. Но сама женщина прочна, как репс[29].
Д’Эспрэ смущенно рассмеялся:
— Ну хорошо, пусть будет так, как вы сказали, мой милый! Репс!
— Да, Репс! Но с «й» — Ре-й-пс — более модно и очень изысканно: напоминает бельгийское дворянство.
— Как Клео де Мерод, — прибавила Лиана.
— Вы правы, — ответил д’Эспрэ. И повернулся к Стеллио: — А… как с именем?
Стеллио, боясь снова встретиться взглядом с блондинкой, которая странно волновала его, взял свои перчатки, шарф, шапку, прошел мимо девушек и остановился напротив д’Эспрэ:
— Если бы я был на вашем месте, господин граф, я бы называл ее Файя![30]
И удалился, едва попрощавшись.
Еще несколько недель назад в Сомюре девушки и представить себе не могли, что столь желаемая метаморфоза произойдет с ними так неожиданно, быстро. Лиана совсем растерялась. «А вдруг тебя начнут искать?» — спрашивала она по всякому поводу подругу. «Нет, не будут, — отвечала невозмутимо та. — Я всегда была лишней, ты ведь знаешь, я была лишней».
Лиана наконец успокоилась. Действительно, Файя была нежеланным ребенком, и Бюффара не взволновал ее внезапный отъезд. Дочери, чье сомнительное происхождение ставило под угрозу святость наследования, встречались не так уж редко; доведенные до крайности обидами, которыми осыпала их семья, они в конце концов уходили из дома. Сколько полусодержанок вышло из их числа, а странные имена штамповались одной фабрикой — эти Яны д’Аржан, Алисы де Мент…
Для Лианы и Файи, радостно открытых всем ветрам под легкими туниками, началась новая жизнь кокоток. Время пролетало с ужасающей скоростью, превратившись в череду счастливых мгновений. Каждое из них, легкое и беззаботное, привносило роскошь и новизну. Примерки, первые выходы в Булонский лес, первые скромные вечеринки — каждый раз они приобщались к чему-то новому. Д’Эспрэ показал себя как примерный педагог, он был мягок, терпелив и еще более изыскан от того, что его ученицы все хорошо усваивали. За одну неделю они вникли в сложный ритуал полуденных прогулок по проспекту Акаций, поняли, как следует себя вести в модных ресторанах. Они рассказали графу о некоем Роберто, учителе танго, но д’Эспрэ дал им понять, что не может быть и речи о том, чтобы его увидеть. Он пообещал им знакомства с людьми из высшего общества, в тысячу раз более привлекательными, чем эти латиноамериканские бандиты. Девушки приуныли на целый час, затем вновь предались веселью.
Надо было позаботиться об их жилье. Подруги не хотели расставаться, и д’Эспрэ уступил их капризу. Он снял им смежные апартаменты на Тегеранской улице, на втором этаже шикарного дома. Занялись подбором мебели. Лиана полностью положилась на вкус графа и предоставила ему возможность обставить свои комнаты мебелью с изогнутыми линиями и закрученными в спираль лампами с рассеивающим стеклом.
Но Файя воспротивилась.
— Мне такого не нужно! — возмутилась она, когда начали распаковывать первые ящики с мебелью для нее.
Д’Эспрэ пришел в замешательство и попытался узнать причину ее отказа.
— Я не люблю всего, что извивается, — ответила Файя тем же тоном.
— А что же вы любите, мадемуазель?
— Я люблю такое… ну, как бы сказать…
— Вы любите прямые линии, — свысока перебил ее д’Эспрэ. — Хорошо! Выбирайте ампир. Или всё равно что!
Файя молчала. Он понял, что это «все равно что» ее обидело, и сразу исправил положение:
— Поступайте тогда по-своему…
Откуда взялась эта девушка, выбиравшая обстановку с такой твердой уверенностью, находившая все самое редкое как у Пуаре, так и у антикваров? Она безусловно обладала тем качеством «идти впереди моды», которое он считал своей привилегией. Она выбрала для своей комнаты низкий комод, покрытый черным лаком, ширмы Коромандель[31] для своего салона с креслами в стиле Директории и, в довершение ансамбля, китайские вазы исключительной красоты. Она мечтала о восточном стиле, но менее тяжеловесном, как если бы подбирала декорации к платьям, а не наоборот. Д’Эспрэ восхищался ею. Она часто выводила его из себя, но это раздражение было вовсе не безгрешно.
Между тем для Лианы, с которой он разделял ложе с первой ночи, для ее столь понятной и слегка вульгарной красоты он не мог подобрать ничего иного, кроме антуража эпохи. Он знал, что девочки-цветы, изображающие ножки ламп, начали выходить из моды, так же как бабочки и стрекозы на инкрустированных круглых столиках, но неспособен был предаваться любви в иной обстановке. Для интимных ритуалов ему необходимы были кровати выгнутых форм, удлиненные, как тропические растения, множество ваз — вытянутых до крайности или преувеличенно пузатых — самых редких цветов: бледного золота, охры, цвета морской волны, темно-фиолетового. Он радовался, встречая эти цвета на платьях и нижнем белье Лианы. Томная, потом внезапно резкая, снова покорная, гибкая, как его любовницы пятнадцатилетней давности, Лиана на фоне всей этой мебели напоминала ему о прошлом и воскрешала его молодость.
Как только апартаменты Лианы были полностью обставлены — в марте, когда уже началась весна, — д’Эспрэ стал проводить там все часы, свободные от светских обязанностей. Он казался бодрым, но его счастье было бы более полным, если бы он мог еще позвонить и в дверь напротив. Коварная! В те несколько минут, предшествовавших сну, когда д’Эспрэ, пресытившись Лианой, предавался размышлениям, он думал об их общей подруге и соседке, так напоминавшей ему русскую княгиню, правда, брюнетку, за что прозвал ее тогда княгиней Преисподней. Много раз он пытался избавиться от этого мучительного сравнения, но тщетно. Граф мечтал овладеть Файей здесь, посреди этой мебели, в безумии этих цветов и бабочек. Он узнал от Лианы, что та, которую он представлял себе только в мрачных красках, едва поднявшись, широко открывала окна навстречу свежему утреннему воздуху. Она велела обтянуть стены в своих комнатах белой чесучой, а стулья ампир — светлой тканью цвета шампанского. При каждой встрече — это случалось теперь лишь на лестнице по случаю визита поставщиков — ему казалось, что ее волосы стали еще светлее. Граф оплачивал все ее счета, но не решался прийти к ней, даже не пытался сделать первый шаг. Его не смущала ревность Лианы. Такая счастливая в его объятиях, разве она способна вдруг заартачиться?
Завтра ночью, говорил себе д’Эспрэ, завтра я позвоню в дверь моей княгини Тьмы. Но утром он опять встречал ее на лестнице, слегка вздрагивал — и ночью оставался рядом с Лианой. К середине марта ничего не изменилось, и он в конце концов пожалел, что поселил девушек рядом. Но было уже поздно. Квартиры были окончательно обставлены, гардероб — до лета — готов. К каждой он приставил горничную, кухарку и очаровавшего их негритенка. Наконец — памятное посещение — он отвел их к ювелиру на Вандомской площади, где Лиана получила в подарок великолепный платиновый убор, оправленный изумрудами, в то время как Файя выбрала колье из бриллиантов и сапфиров с кольцами и сережками в придачу.
Д’Эспрэ уже начал себя проклинать, но Файя так ему и не принадлежала.
Между тем весь Париж, узнавший о покупках на Вандомской площади, удвоил свое внимание к графу и его двум протеже. И это его взбодрило. Как и всегда, он решил удовлетвориться тем, что есть. Что до остального, то Лиана, эта чудесная девушка, обожала его. Обе женщины уже воплощали собой придуманный им идеал, и неважно, что они думали и чувствовали. Пришло время вывести их в свет.
Никогда впоследствии Стеллио Брунини не признавал свое авторство по отношению к придуманным именам. Если он и соглашался иногда, что играл какую-то роль в крестинах Лианы де Шармаль, то всегда подчеркивал свою непричастность к имени Файи де Рейпс, заинтриговавшей, а затем и очаровавшей Париж того времени. Это мягкое сочетание звуков ее имени отражало таинственность и поэтичность неповторимо изысканной странной девушки, всегда сопровождаемой своей темноволосой копией, подчеркивало загадку юного создания, приступившего к завоеванию Парижа. Утром они посещали Булонский лес, куда д’Эспрэ отвозил их на автомобиле; после полудня — на ипподром; потом — в Чайный павильон; иногда — на вечеринки с танго. Наконец, поздно вечером они отправлялись втроем на ужин к «Максиму».
Первое же появление в знаменитом ресторане стало их триумфом. Они прошли через зал, вызвав общее удивление. В темно-зеленой кисее, открывавшей всю спину, Лиана покачивала бедрами, словно альма[32], сбежавшая из гарема. Файя шла впереди, ее волосы были тщательно завиты и скручены в тяжелый низкий шиньон. Она откидывала голову назад, а ее простодушный взгляд диссонировал с декольте ее платья и в особенности с розово-черным хохолком плюмажа, дерзко воткнутого в макушку.
На следующий день за девушками по пятам следовали все светские хроникеры. Их действия пережевывали, фотографировали, и — высшая честь — на них даже нарисовали карикатуру. Целых десять дней, под руку со своими красавицами, д’Эспрэ щеголял по Парижу и, обычно готовый сжечь сегодня то, что обожал вчера, еще не проявлял никакой скуки. Один из его друзей предложил ему устроить праздник — бал Двух Роз. Д’Эспрэ согласился. Разослали приглашения — и снова триумф. Обед был накрыт на три сотни персон в частном отеле на авеню дю Буа, позади обеих женщин стояли шесть лакеев, готовых выполнить любое их желание. Потом их обступили магараджи, русские князья, лорды, богатые сирийцы и гранды Испании. Впервые в жизни Лиана и Файя почувствовали себя настоящими светскими женщинами, которые никогда не переступали порога «Максима» и благодаря замужеству получали все то, чего куртизанки добивались альковными талантами. На одно обстоятельство обратили особое внимание: обычно, когда кокотки подражали светской моде, они добавляли к костюму явные знаки обольщения — более пышные перья, чересчур сильные духи, слишком низкое декольте. Однако Лиана и Файя приложили столько умения, что их можно было принять за девушек из хороших семей. Их взгляды, излучавшие скромность, усиливали это впечатление.
Граф проводил своих прекрасных подруг на Тегеранскую улицу. В то время как утренняя заря поднималась над парком Монсо, он весело объявил им:
— Ну вот вы и признаны светом!
И все трое расхохотались. Дело было сделано.
Но и другие слухи, более сдержанные, начали бродить по городу. Они зародились в будуарах великосветских ревнивых дам, в комнатках кокоток, начавших не столь удачно или же более зрелых, таких, как Алиса де Мент, Габи де Наваль, Маргарита Бразильская. Все пели одну и ту же песню: откуда появились эти крошки графа д’Эспрэ, такие юные и столь вызывающие? Кто они, с видом фальшивых принцесс и слишком красивыми припудренными носиками?
Граф целую неделю ничего не знал об этих слухах, пока не встретился со Стеллио в кафе «Мир». Это была чистая случайность. Д’Эспрэ появлялся здесь достаточно редко. Он как раз входил, а задевший его в это время молодой человек извинился, даже не обернувшись. Граф узнал его по легкому акценту:
— Стеллио! Мой дорогой Стеллио…
Тот очнулся от своих грез.
— Давайте сядем за столик!
Стеллио покачал головой:
— У меня дела. Извините.
— Бросьте!
Как всегда, Стеллио не смог устоять перед д’Эспрэ. Они еще не сели, как граф наклонился к нему:
— Я начал выводить их в свет. В Булонский лес. К «Максиму». Неделю назад был большой праздник у герцога де…
— Я все знаю, — перебил его Стеллио.
Гримасу, сопровождавшую эти слова, д’Эспрэ принял за попавшуюся тому горечь в кофе.
— Да, Брунини, мы их одеваем, мы их создаем, этих красавиц, а все почести — им.
Стеллио прервал его:
— Надолго ли это, господин граф? Вы наделали много шума. Говорят только о ваших двух… — Он не смог договорить до конца. — Но начались пересуды!
Д’Эспрэ отодвинул в сторону принесенный ему кофе со сливками:
— Говорите начистоту, Брунини.
Граф перешел на тон, принятый им в общении с управляющими своих имений. Зная, что Стеллио провел свое детство в венецианском палаццо, он, тем не менее, никогда не воспринимал его иначе как мастера на все руки. Во всяком случае, думал граф, настоящее дворянство — лишь французское, в крайнем случае, испанское или славянское.
Стеллио, похоже, не был задет его тоном и продолжил:
— Говорят… говорят, что вы спите с обеими, что они сестры.
— Вот что! Это чудно, изысканно, божественно, неслыханно!
— Это не все…
— Ну?
— Настойчиво интересуются, откуда вы их вытащили. Мужчины считают, что вы их похитили, а женщины…
— Женщины?
— Вы их хорошо знаете — коварные, злые… Они рассказывают, будто вам принадлежит дом… дом свиданий, откуда вы их привезли, чтобы развлекаться в Париже…
— Ну и что? Всякая красивая женщина должна иметь свою легенду.
— Некоторые кричат, что вы их совратили. Что девушки из провинции. Из хорошей семьи. У подобранных на обочине не бывает подобных манер.
— Вы тоже так думаете, Брунини?
— Никто не знает, откуда они, не правда ли?
Д’Эспрэ бросил перчатки на стол:
— Возможно.
— Конечно, вам не грозит, что их кто-то признает, — сыронизировал Стеллио. — Я их совершенно преобразил. Этот черный к глазам, красный к щекам… Они неузнаваемы. И вы вправе содержать их так, как вам хочется. — Он запнулся на мгновение и добавил: — Однако вам надо немного отдалиться от них. Устройте их как куртизанок.
— Лиану, никогда!
— Не Лиану, так другую. Файю.
Это придуманное им самим имя он произнес осторожно, будто чего-то боялся.
— Тогда сделайте их певицами, танцовщицами, — продолжал Стеллио, — придумайте каждой свою историю… Чтобы творили о них, а не о вас! Вы должны создать им прошлое! Так вы избежите ненужных расспросов. Вам надо остерегаться этих девушек. Давайте же, граф, пусть они у вас поют и танцуют!
— Но я никогда не слышал, как они поют, а танцуют только танго!
Д’Эспрэ был обескуражен.
Стеллио допил небольшими глотками кофе, аккуратно отложил ложечку, медленно вытер рот и произнес:
— В том балете, к которому шьет костюмы Пуаре, два места вакантны, знаете, эта персидская фантазия Ришепена, «Минарет», ее ждут с нетерпением. Две вакансии на последний выход, маленькие роли, пустяк. Всегда можно попробовать, граф. У всего есть начало.
Д’Эспрэ подскочил:
— Стеллио! Это то, что нужно. Где пройдут пробы?
— Никаких проб, господин граф. Никто не откажет вам в этих ролях. Лиана и Файя — королевы Парижа в этом году. Пойдите к Ришепену и завершите дело, показав ему ваших подруг… И будете выводить их в свет как актрис, танцовщиц — как вам понравится…
— Прекрасно, Стеллио, не знаю, как вас и благодарить…
К д’Эспрэ вернулось самообладание. Он подхватил перчатки, шляпу, с горячностью попрощался. Еще миг — и он исчез.
А Стеллио, хоть и сослался ранее на свою занятость, еще долго сидел за столиком. Он наслаждался небом Парижа, видневшимся поверх крыш, его невыразимым цветом раковин устрицы, который еще два месяца назад мечтал отобразить на шелке дли летнего платья или вечернего наряда. Но этим утром он думал не о тканях, а об экстравагантных костюмах, созданных Пуаре для балета Ришепена. Только опытные танцовщицы класса Айседоры Дункан осмелились бы их надеть. Впрочем, в этом и состояла причина внезапно освободившихся двух вакансий. Увидев костюмы, Лиана откажется от этой авантюры. Стеллио был в этом уверен. Но Файя, эта невыносимая Файя, чье имя отголоском слышалось ему отовсюду, согласится. И Ришепен оставит ее, у него не будет выбора. А Париж, прощающий все, кроме смешного, забудет ее навсегда.
Выходя из кафе, Стеллио уже не знал, хотелось ли ему, чтобы Файя вышла на сцену. Он упрекал себя за стремление разрушить свою волшебную сказку, отдав на съедение злобным языкам Парижа ту, которую этот город мог сделать своей королевой.
Вместо того чтобы идти к Пуаре, Стеллио вернулся домой. Вместе с Лобановым они занимали обширные апартаменты на последнем этаже дома на улице Капуцинов. За исключением одной комнаты с огромными окнами, где танцовщик отрабатывал свои па между поездками и репетициями, во всех остальных ставни были закрыты. В доме было мало жильцов, и Стеллио никогда не задумывался, почему. Поэтому этим утром, войдя в подъезд, он очень удивился сообщению консьержки о том, что как раз под ними поселился иностранец. Она добавила, что мужчина не провел и дня у себя в квартире, как пришел жаловаться, не выбирая выражений, на невыносимые запахи, доносящиеся из квартиры на последнем этаже.
Стеллио понял: Лобанов снова увлекся своими духами. Это было плохим знаком: не прошло и недели после возвращения из Лондона и Монте-Карло, где два раза триумфально выступил «Русский балет», как в Лобанове снова проснулась его отвратительная ревность. Этот сценарий Стеллио знал наизусть. Сначала Сергей разразится оскорблениями в адрес Нижинского, новой звезды балета. А все из-за того, что тот, во-первых, стал любимчиком Парижа, а во-вторых, Дягилев предоставлял ему партии в большинстве новых постановок. Потом придет черед Дебюсси, Равеля, Стравинского. Лобанов будет поносить их на чем свет стоит. Дураки, декадентствующие эстеты, «нетанцевальные»! Именно теперь Нижинский готовил постановку балета на музыку Стравинского «Весна священная» и еще одну на музыку Дебюсси под названием «Игры», которую — высшая наглость! — будут исполнять в костюмах для тенниса. Лобанов не мог этого пережить.
Стеллио понял: предстоящие месяцы — с марта по июнь — станут для него адом. Он будет неделями слушать эту брань, стараться успокоить страхи, а потом все закончится настоящим кризисом: «Я это хорошо вижу, Стеллио, я это чувствую, знаю, ты меня не любишь, ты такой же, как другие, Стеллио, даже хуже…» Каждый раз, когда Лобанов начинал сомневаться в себе, он пытался предупредить возможный провал, атакуя окружающих. И Стеллио был среди первых. Необъяснимым знаком, указывающим на начало войны, всегда служила эта особая кухня редких запахов и эфирных масел.
В то время как лифт приближался к последнему этажу, Стеллио понял, что надвигающаяся битва будет невыносима. Сильный запах проник на лестницу. В нем смешались испарения мускуса, кипариса, запахи дуба и кожи. Смесь была тошнотворной. Он устремился к двери в квартиру, в поисках ключей сунул руку в карман, но не нашел их. Должно быть, опять забыл. Еще один провал. Раздражение нарастало. В последние недели он стал слишком рассеянным: сегодня утром забыл образцы тканей, теперь ключи. А пропущенные встречи с поставщиками, оборвавшиеся пуговицы на манжетах и даже потерянные часы? Что происходит?
Стеллио позвонил в дверь, но никто не вышел. Собираясь позвонить еще раз, он почувствовал, что кто-то схватил его сзади. Наполовину оглушенный, он едва успел разглядеть нападавшего. Это был очень высокий молодой человек, гораздо выше него, со светло-рыжими волосами. Открытый взгляд голубых глаз, загорелая кожа, слегка шелушащаяся на скулах. Тут открылась дверь и появился Лобанов, глядевшийся весьма театрально, несмотря на простой халат, накинутый на голое тело. Тяжелый запах из прихожей окончательно заполнил лестничные пролеты. Блондин, всхлипнув, отпустил Стеллио и бросился на Лобанова.
Стеллио не стал вмешиваться. Неудержимая запальчивость и стальная хватка нападавшего — конечно, того иностранца, о котором говорила консьержка, — не оставляли ему никакого шанса на успех. Он удовлетворился тем, что спустился на несколько ступенек, чтобы выждать исход сражения. Дверь к соседу была открыта. Стеллио смог увидеть красивые меблированные апартаменты — такие сдавали богатым иностранцам, приезжавшим на несколько месяцев в Париж. Ставни были наполовину открыты. В вестибюле он насчитал восемь чемоданов, но только два из них были распакованы. Прищуря глаза, он прочитал на этикетках имя владельца: Mister Steven O'Neil, Philadelphia[33]. Американец.
Драка продолжалась уже на нижней площадке. Лобанов одним энергичным усилием подхватил американца за воротник куртки, заставив подниматься вверх по ступенькам, одна за одной. Наконец противники поравнялись со Стеллио. Он в замешательстве намечал бесславное отступление, когда резким толчком американец распрямился, и Лобанов покатился вниз. Стеллио боялся пошевелиться, надеясь избежать подобной участи. Однако американец прерывисто вздохнул, немного успокоился и обратился к нему:
— Это ваш друг? Этот…
Он проглотил ругательство и неожиданно перешел на извинения. Он безупречно говорил по-французски, с легким акцентом.
— Два часа он окутывает меня своими смрадными запахами… Я устал… с поезда… вчера… из Гавра… чемоданы не разобраны… У меня пока нет прислуги. Этот запах проникает повсюду: вентиляция, кухня! Я звонил в дверь — он не пожелал открыть, я кричал, стучал — ничего. Я решил, что вы выходите оттуда… И…
Он снова тяжело задышал.
— У меня… астма, понимаете? Я не переношу запахи. А эта страна… и так сильно воняет. Да, вонючая Франция!
Весь в синяках, в распахнутом халате, Лобанов медленно поднимался по лестнице. Стеллио хотел взять его под руку:
— Сергей… Сережа, я тебя прошу…
Танцовщик его не слушал. Он преодолел три последние ступеньки и попытался снова сцепиться с американцем:
— Собака!
Стеллио знал, что у русских это худшее оскорбление: собаками, наказывая плетью, господа называли своих мужиков. Американец между тем отступил. В апогее ярости Лобанов заважничал, откинул назад свои жесткие черные волосы, вышел вперед на площадку с видом прогневанного князя, принесшим ему главные роли в «Русском балете». Американец же собирался с силами, стараясь восстановить дыхание. Стеллио наконец заметил, что он красив и хорошо сложен, бесхитростное и естественное выражение его лица, обладавшего очарованием дикаря, не было лишено благородства. Выше Лобанова, он выглядел таким же мускулистым, но изящнее, без жеманства. Его тело было смоделировано каким-нибудь видом спорта. Гребля, может быть, или скачки. Он готовился к новой атаке, но Лобанов не оставил ему для этого времени. Одной рукой он толкнул Стеллио в глубь квартиры и в последнем порыве плюнул в лицо американцу.
— Собака! — крикнул он снова и проскочил в дверь, сразу же хлопнув ее за собой.
Последующая ночь была не из легких. Мщение соседа не замедлило себя ждать. У него в квартире было пианино, и он играл до утренней зари, используя резкие пассажи, переходящие от низких нот к высоким. Лобанов назвал это трактирной какофонией. Но у Стеллио большее отвращение вызывал мерзкий запах, царивший в собственной квартире. Все было им пропитано — от меховых одеял до венецианских кружев, даже вода в самоваре. Как он и предполагал, Лобанов поссорился с Дягилевым и Нижинским из-за хореографии. В ярости он предсказал Дягилеву предательство его новой звезды: «Ты увидишь, он женится, твой красивый любовник, он ухаживает за твоими девочками и вступит в брак, года не пройдет!» На это Дягилев ответил ему другими оскорблениями: «Я разотру в песок такого фата, как ты, Сережа! В тебе нет той гениальности, которую я ценю, тебе надо всему еще учиться. А что касается Нижинского, знай: я сохраню его до конца времен!»
Рассказывая об этом, Лобанов всю ночь развивал теорию заговора, в который включал и соседа снизу по тому простому поводу, что тот пианист. «Они его подослали, чтобы погубить мои нервы, — повторял он, проглатывая то, что попадалось под руку, будь то чай или алкоголь, — они хотят моей смерти, они меня ненавидят!»
Стеллио решил применить старый способ: заставить Лобанова говорить о его второй страсти после балета — о его духах.
Ему это великолепно удалось. До рассвета, до тех пор, пока не затихла музыка американца, Лобанов, как и в начале их отношений, рассказывал ему о мечте своего детства: найти состав духов легендарной прабабки, княгини Софьи, завлекшей в свои сети благодаря им, как он считал, самых лучших дворян России. Потом он перешел к охоте на медведя, спящим под снегом равнинам, Пасхе, благоухающей ванильной сдобой и запахами зажаренного ягненка. Стеллио все больше поддавался силе его обаяния: пылкие слова друга пробудили в собственном воображении видения цвета и тканей, где охра степей сочеталась с царским золотом в расцветке парчи, мерцали турецкие вышивки, витал прозрачный розовый флер Испагана[34]. Он тяжело вздохнул, снова отдавшись в объятия Лобанова, поскольку упорно видел единственную женщину, которой могло бы все это подойти: Файю, принесенную им, как ему казалось, в жертву.
Как Стеллио и думал, Лиана отказалась от предложенной ей роли, а Файя согласилась. Раздосадованный вначале, д’Эспрэ смирился с ситуацией. Много времени у Файи уходило на репетиции, она поздно возвращалась домой и, в редкие моменты встреч наталкиваясь на ее неприступность, он уже был доволен тем, что приберег для себя Лиану. Граф смутно понимал, что его мечта Пигмалиона рассыпалась, и признавал, что Файя для него потеряна. Он перенес всю свою пылкость на ту, которую называл не иначе как «моя дорогая Лианон». Еще немного, и он предложил бы ей замужество. Но сначала нужно было развеять тайну ее происхождения. В один из томных вечеров их любви граф рискнул задать ей этот вопрос. Лиана была удивлена:
— К чему это тебе? И почему именно теперь?
— Имя… — настаивал д’Эспрэ, — имя твоей семьи… В свете интересуются тем, откуда вы…
Она пожала плечами. Он отметил, что она приняла надменный вид, так раздражавший его в Файе.
— Вы не сестры, — продолжал граф.
— Ну и что?
Она явно над ним подтрунивала. «Совсем как та, вторая», — подумал он, и в первый раз у него появилось желание разлучить их. Он сдержал нараставшее раздражение и продолжил доверительным тоном:
— Однако вас что-то объединяет, какая-то тайна, странная дружба.
— Ты ведь поэтому обратил на нас внимание, да? Поэтому нас выбрал…
Он упорствовал:
— Я ничего не знаю о Файе. — И тотчас поправил себя: — И о тебе. Что вы друг для друга? Впрочем, об этом я предпочитаю ничего не знать. Но откуда взялась Файя, кто она? Мне надо знать все, скажи мне, Лианон.
— Обо мне? Моя семья разорилась. Они… мелкие бретонские дворяне. Это было очень давно. Не будем больше об этом.
— Но тебе нет и восемнадцати!
Он откинул одеяло, встал, надел халат.
— А… она? — Он не решился еще раз произнести имя.
Лиана тоже поднялась. Обнаженная, с облегающими ее распущенными густыми темными волосами, она чувствовала себя неотразимой. Она обвила его руками:
— Эдмон… — Голос, тем не менее, звучал уверенно. — …Запомни раз и навсегда: мы ничего плохого не сделали. Никто за нами не гонится. Ни полиция, ни родители. Ни семья.
Воцарилось молчание. Д’Эспрэ недоверчиво смотрел на нее:
— Ну конечно, вы феи, созданные из ничего! А до меня вы просто питались воздухом!
Лиана не поддавалась. И еще крепче обняла его:
— Если тебя забавляет подобное положение дел, пусть будет так! Да, упали с неба. Чтобы тебе не было скучно!
Д’Эспрэ был ошеломлен. Восемнадцать, может быть, семнадцать лет — и такая заносчивость! Хотя неверно называть это заносчивостью, правильнее — ясностью ума и предвидением. Эта девушка читала его мысли. Он дрожал, осознавая, что эта давно забытая дрожь походила на любовь.
Ночью граф не спал. Ходил по комнате, глядя время от времени на спящую Лиану, зажигал по одной лампы, поглаживал ядовитые завитки мебели, наслаждался их колдовским украшением в виде насекомых и бабочек! Лиана, среди своих атласных простыней, казалась девочкой-цветком, попавшей в страну чудовищ. На рассвете он вышел покурить в прихожую. Прислонив голову к выходящему на улицу витражу из маленьких квадратиков, он видел снующих садовников, краснощеких прачек, прошло несколько каменщиков. К семи часам, как и обычно, на углу улицы появилась зеленщица. Его охватило забытое с юности воодушевление, чувство уверенности в том, что он сам влияет на происходящее. Кровь, пульсирующая в висках, больше не напоминала о неумолимом приближении старости и смерти, но лишь о жизни, которую ему предстояло счастливо растратить. Потому что Лиана составит его счастье. Мир замечателен, даже эти рабочие, спешащие по своим подневольным делам, через разноцветные стекла витража создавали поэтическую картину. Чего бояться? Этот год, так хорошо начавшийся первого января, станет благословенным: Лиана с ним, арендная плата и проценты за ренту хорошо сошлись, послушные рабочие, довольная прислуга… Нищий средних лет, всегда располагавшийся напротив дома, устроился на своем обычном месте между остановкой омнибуса и прилавком торговки цветами. Этим утром мир казался действительно успокоенным.
Граф оторвался от витражей и направлялся в комнату Лианы, когда услышал легкий шум в соседних апартаментах. Журчанье струящейся воды, позвякивание флаконов. Что ж, пусть она сама устраивает свою жизнь. А Лиана станет его спутницей, наплевать на ее прошлое! Он обеспечит ей положение в свете: титулованная любовница графа д’Эспрэ. Он добьется уважения к ней. Что касается мечты о дополняющей и имитирующей ее красоте, то это иллюзия, вздор, и надо отбросить ее в пользу счастья. Лиана здесь, в этой постели, ее резкая фация в любви, ее тактичная и нежная покорность принадлежат ему. Он повернулся в кровати, возобновляя с ее еще дремавшим телом утехи предыдущего вечера.
Таким образом, чем ближе была премьера «Минарета», тем чувства д’Эспрэ все больше походили на состояние души Стеллио. Непроницаемая Файя, будучи причиной невысказанного избытка страсти, пугала графа.
Стив О’Нил не придал особого внимания визиту Стеллио Брунини, принесшего ему извинения от лица Лобанова. Его гнев давно рассеялся. Впрочем, и плевок русского попал в стену. Стив полагал достаточным растопить свою ярость в игре на фортепиано и превосходной бутылке джина, привезенного из Америки. Визит Стеллио был краток, и Стив тотчас о нем забыл.
Уже целых три недели живя в Париже, он был попросту оглушен. В Принстонском колледже, откуда он приехал, французская столица представлялась ему в весьма романтичных красках в виде увеличенной версии залов для бала в Филадельфии, хотя нельзя было сказать, будто Стив О’Нил парил в облаках. Без видимых усилий в двадцать пять лет он блестяще защитил все дипломы лучшего университета Америки, что и побудило отца сделать ему этот подарок — год жизни в Париже. «После этого ты возьмешь узды в свои руки, сын!» — сказал старый О’Нил. Узды в свои руки — это управление фамильными сталепрокатными заводами недалеко от Филадельфии. Стив понял из этих слов, что отец не торопится увидеть его в качестве преемника. И королевский подарок, объявленный во время Дня благодарения[35], был одним из способов отдалить это событие. Во Франции юноша предполагал жить на широкую ногу, вращаться в среде богатых американцев, привлеченных в Париж изысканными развлечениями. Там он хотел полностью отдаться двум своим увлечениям — игре на фортепиано и аэропланам.
Стив О’Нил был еще вполне безмятежен. Все ему удавалось. Родившись в семье, лишь недавно разбогатевшей, он не выглядел выскочкой. Он не вычеркнул ничего из прошлого своей семьи, хранил память о ее смутном происхождении и голодной Ирландии, покинутой его отцом сорок лет назад. В Ирландии старый О’Нил голодал до того момента, пока не изобрел чудодейственную пружину для крысиной ловушки, избавившей часть Восточного побережья от опустошавших ее грызунов. Сейчас О’Нилы возглавляли целую империю стальных пружин, их знали в самых элитных кругах от Бостона до Балтимора, чьи светские приемы Стив посещал. Это не помешало ему несколько раз порезвиться в трущобах Нью-Йорка. Там он и открыл для себя радость слушания и исполнения музыки. Довольно часто, вернувшись домой, Стив часами наигрывал по памяти негритянские мелодии. Он любил звучащую в них ностальгию, их быстрые и прерывистые ритмы. «Вот оно, мое: хандра и любовь к наслаждениям, причудливый коктейль», — думал он. Но он был неправ: будучи тем реалистом, каким его воспитала Америка, он, хотя никогда не видел землю своих предков, хранил в душе частичку Ирландии, и неподвластные ему грезы следовали за ним по свету.
Но, приехав в Париж, Стив проклял свое богатое воображение. Плывя на корабле, он представлял, как гуляет по улицам, заполненным красивыми молодыми женщинами. Да, особая изысканность всюду бросалась ему в глаза, особенно в тех высокопоставленных кругах, где он побывал в первый месяц. Но что за сумасбродство! Разве Gay Paris, где отец сулил ему золотые горы, — это женщины, одетые по-турецки, по-русски, в японских платьях, тюрбанах, перьях, в манто венецианских дожей? А парижанки с густо накрашенными губами и ресницами, пахнущие духами, чьи названия были одно причудливее другого, — он особенно страдал от этих запахов, уже через полчаса становясь больным. Март стал для него просто пыткой: не зная преград в искусстве обольщении, он теперь сам не осмеливался сделать и шага в сторону какой-нибудь парижанки. В то время как они не отставали от него: «О! Какой у вас прекрасный французский, месье О’Нил, а говорят, что вам удается все, за что вы ни беретесь! Законы физики и английская литература! И спорт, и аэропланы!»
По прошествии трех недель Стив стал мрачен и мечтал лишь о возвращении в Америку, решив провести остаток отпущенного ему года в полетах на аэропланах. И когда друзья зазвали его на новую версию туретчины, что-то вроде оперетты под названием «Минарет», он дал себе слово, что это в последний раз. Входя в ложу, с мрачным удовлетворением он нащупал в кармане небольшой конверт: это был обратный билет в Нью-Йорк.
Зал был набит битком. Запахи кипариса и кедра становились все нестерпимее. Стив провалился в кресло, страдая от мигрени. Когда одна дама, метрах в десяти от него, стала расправлять складки своей кисеи, ему показалось, что его голова вот-вот расколется, и он вцепился в ручки кресла. Его спутницы без устали кудахтали, иногда поправляя свои хохолки на шляпках. Расфуфыренные курицы, самки фазана. Стив всегда питал отвращение к дичи. Одна мысль о ней вызвала у него тошноту. Он закрыл глаза.
— Эти американцы, у них такие манеры, — перешептывались княгиня и банкирша, сопровождавшие его. — Если бы он не был другом Вандербильтов…
Стив начал проговаривать про себя список пружин, изготовлявшихся на заводе в Филадельфии. Зазвучала томная музыка, но он отсчитывал пружину под номером одиннадцать-бис и не открыл глаза.
Должно быть, Стив заснул. Через пять минут, — а может быть, через три четверти часа, он так и не понял, — его разбудили крики и аплодисменты. Томная музыка, ввергшая его в сон, сменилась более оживленной. Он взглянул на сцену. Декорации были достаточно банальны: стилизация под восточный город — ковры и подушечки, лазурные плитки, персидские шатры. Зато краски были удивительны: здесь соединялись ярко-синий и малиновый, хромовая желтая и киноварь, изумрудно-зеленый, сапфировый, алый. Провалы глубоких теней, пурпур, фиолетовый, переходящий в черноту. Колорит, выбранный Пуаре, мог поразить любого, кто три года назад не открыл для себя русский балет. Но Стив пережил еще более сильное потрясение, когда на сцене вдруг появилась юная одалиска, снедаемая сладострастием. Оправившись от первого удивления, он смотрел только на нее. На голове у нее был огромный тюрбан, расшитый золотом. Она почти не была накрашена, лишь глаза подведены карандашом — большие зеленые глаза, вытянутые, похожие на тигриные, — и что-то кошачье затаилось в складках губ. Она улыбнулась — и зал вздрогнул.
Девушка явно не владела такой техникой танца, как ее напарники, султанша и визирь, сплетающиеся в восточных позах на другом конце сцены. Очевидно, что она импровизировала, и все чувства были написаны на ее лице. Ее странные жесты, то нежные и мягкие, а через мгновение будто обезумевшие, сменяли друг друга.
Стив схватил бинокль. По бледности кожи, мелькнувшей в какой-то момент из-под соскользнувшего болеро, он понял, что она блондинка. Жаль. Ему не нравились блондинки. Но все равно она была очаровательна, первая женщина, не показавшаяся ему ряженой, несмотря на свои восточные наряды. Маленькие стеклянные турецкие браслеты, звякающие у нее на руках, пышные лимонные панталоны, красное болеро — все, вплоть до небольших металлических украшений, пришитых и поблескивающих на груди, ей безумно шло. Чудо естественности, невзирая на эксцентричность ее костюма. Она прочертила еще несколько па в углу сцены, приняла удрученный вид и скрылась. Раздались аплодисменты. Другие танцоры застыли в ожидании следующей картины.
Стив обернулся к одной из своих соседок:
— Когда она вернется?
— Кто?
— Да эта… Эта танцовщица…
— Эта девочка? Ну, мой друг, это маленькая роль! Думаю, мы ее больше не увидим!
Стив поднялся, задев соседку, вышел из ложи и подбежал к служительнице:
— Девушка, она только что танцевала…
От волнения его американский акцент усилился, и та ничего не могла разобрать.
— …Танцовщица, — продолжал он, пытаясь успокоиться. — Танцовщица в желтых панталонах.
Он начинал задыхаться. Конечно, опять от этих запахов.
— А, малышка графа д’Эспрэ? Это Файя…
— Как, как?
— Файя.
— Мне нужно ее видеть. Немедленно.
— Ну нет! Только после спектакля. И вас должны сопровождать ее друзья!
— Я хочу ее видеть. Фа… Файю.
Его язык запутался в странных созвучиях.
Женщина пожала плечами и удалилась. Он догнал ее, взял под руку, пошарил в карманах:
— Вот пятьсот франков.
Как он и ожидал, она тут же огляделась, дабы убедиться, что путь свободен, потом показала Стиву на плохо освещенную лестницу, ведущую за кулисы.
И вот перед ним эта девушка. Дверь была широко распахнута, и он вошел без стука в артистическую уборную, старомодную и холодную, обтянутую кое-где ободранной красной и золотой бумагой. Китайская ширма, фарфоровые штучки, разбросанная одежда, трельяж, два больших зеркала. Танцовщица положила свою чалму на низкий диван и причесывалась перед зеркалом. Она не обернулась. Видела ли она его? Стив сомневался. Не вздрогнула, не встрепенулась, ничего похожего на дрожь. Она продолжала расчесывать свои волосы, и мало было назвать их просто длинными. Щетка спускалась по волнам волос, как по течению ленивой реки, запутываясь в прядях, закрывавших бедра, до низко спущенных завязок пуантов почти во всю длину ног.
Превратиться в эту щетку! Или лучше в эти волосы! Сопровождать ее повсюду и всегда! Стать этим светлым шелком! Быть с ней, быть ею!
Стив не мог шелохнуться. А ведь еще двадцать минут назад эта девушка была ему никем. Он не подозревал о ее существовании. Он даже ее не искал.
В отличие от американок, смотревшихся, как он знал, в зеркало во время туалета, она не разглядывала себя. Он осторожно подошел, раздираемый желанием захватить ее врасплох.
Под висевшей над зеркалом лампой ее глаза внезапно потемнели и приняли странный оттенок моря и камня, оттенок ультрамарина — легендарного камня, приписываемого русалкам. Именно в тот момент, когда Стив подобрал ему название, он встретился взглядом с Файей. Она не удивилась. Губы раздвинулись в некоем подобии улыбки, но в выражении глаз все равно осталось что-то грустное, какое-то разочарование.
— Вы хотели меня видеть?
Стив ожидал услышать надменный голос и был обезоружен его мягкостью. Эта женщина так доступна? Он покраснел и начал теребить в руках свой шарф.
— Сейчас не время, — снова заговорила она с той же горестной улыбкой. — Обычно артистов поздравляют после спектакля. — Она выдержала небольшую паузу и бросила взгляд в зеркало — …В общем, так мне сказали. Я — дебютантка. И потом… вы ведь сюда пришли не для этого?
Стив не знал, что ответить. Он весь дрожал, лоб покрылся испариной. Волосы, к которым он приложил столько трудов, чтобы они лежали по моде, хорошо заглаженными назад, снова бойцовски взъерошились.
— Не правда ли, это было ужасно, мой танец! Все будут презирать меня. Мне не оставят эту партию. — Она произносила эти слова совершенно беззлобно.
— О, нет, — удалось выдавить Стиву. — Нет, мадемуазель.
— Вот видите! Вы сами это говорите. Они выставят меня за дверь. Я в этом уверена. — И она скрылась за ширмой.
Стив решил исправить положение, в то время как Файя, сбросив на пол болеро, высунулась из-за ширмы и спросила:
— Вы так сюда спешили, чтобы сказать мне именно это?
«Еще одна фраза, и она выставит меня за дверь», — подумал Стив. Надо уходить. Но чудесный силуэт двигался за лаковыми панно. Она взяла со стула подвязки, черные чулки, бесстыдно намекая ему на свою полуобнаженность. Нет, она его не провоцировала — просто Стив для нее не существовал в этот момент. Лишь только она оденется, сразу вытолкнет его в коридор, или, что еще хуже, пройдет мимо, не заметив. Надо было использовать оставшиеся несколько минут, несколько секунд до того, как она исчезнет. Но что делать?
Скорее всего, выпить. Старый обычай О’Нилов с начала времен на тот случай, если на пути их желания возникает препятствие. Он взглянул на трельяж. Рисовая пудра, карандаш для глаз, румяна, какие-то флаконы. Ни джина, ни коньяка. Единственная фляга, что могла подойти, содержала золотистую жидкость. Он тут же ее схватил. Простой флакон с этикеткой «Guerlain. Wild Flowers of America»[36]. Наверняка американское спиртное для продажи во Франции. Стив махом проглотил содержимое флакона. Спирт обжег ему гортань, и он не почувствовал ничего, кроме ужасающего вкуса во рту, проникающего дальше в желудок. Сердце бешено забилось, он закашлялся, стал задыхаться и упал на диван. Девушка изумленно посмотрела на него поверх ширмы:
— Что с вами?
Стив не мог ответить. Его тошнило. Ему едва хватило времени увидеть, как она шла к нему, изящно накинув платье в японском стиле. Он всхлипнул:
— Я выпил… это… — И указал на флакон.
— Боже мой! Духи! Зачем?
— Из-за вас, мадемуазель, — прошептал Стив, всхлипнув в последний раз, и обмяк у нее на руках.
Париж, открывшийся этим вечером Стиву О’Нилу, напоминал волшебную сказку, мерещившуюся ему по пути из Нью-Йорка. Но дело было не в бальных залах или улицах, вымощенных паркетом. Файя, она одна создавала эту феерию. Она могла ввергнуть его и на самое дно, но она же и одним видом своего нежного лица, зеленых глаз, длинных волос переносила его в страну чудес.
Если подумать, то весь этот вечер был довольно забавным, скорее несуразным, чем по-настоящему романтичным. Его подхватили под руки двое мужчин, от которых воняло дешевым красным вином, и проводили до артистического выхода. Там волновавший его нежный голосок вызвал такси, и он очнулся уже в машине. Фея склонялась над ним, шлепала по щекам, очень деликатным образом и не совсем по-матерински приводила в порядок его волосы и усы, и если бы не ужасная тошнота, готовая, казалось, вытолкнуть его сердце, Стив О’Нил мог бы вполне считать себя в раю.
Светлый ангел отвез его к врачу Стив не мог потом всего вспомнить, если не считать того, что несговорчивый седеющий врач навязал ему весьма малоприятные процедуры, а Файя тем временем продолжала похлопывать его по щекам. Когда он вновь ощутил некое подобие комфорта, то услышал ее шепот:
— …Да нет, нет, это совсем не то, что вы думаете. Я даже не знаю его имени! Иностранец, конечно… Вы знаете, они так быстро возбуждаются! Он пробрался в уборную сразу после моего номера. Хотел отравиться.
Стиву послышалась некоторая неуверенность в ее голосе. Значит, она не так уж привычна к подобным случаям, как ей хотелось это показать. Врач брюзжал:
— Отравиться! Револьвер или бритвенное лезвие — то, с чем мы сталкиваемся обычно… Должно быть, сумасшедший, уверяю вас!
Он схватил Стива за плечи и заставил встать. Того еще шатало.
— Ну как? Вам лучше? — Врач злобно смотрел на него.
— Well…
— Ох уж эти иностранцы! — Он пожал плечами и продолжал, глядя на Стива с осуждением:.— Теперь я без сна не по вине родильниц, а из-за них, этих прожигателей жизни из России, Англии, отовсюду! Хорошо, если он не накачался наркотиками! Но вы разузнайте…
— Мы уходим! — прервала его Файя и бросила на стол несколько монет.
У Стива уже достаточно прояснилось в мозгу, чтобы понять, что это уже не нежная девочка, укачивавшая его в такси. Он сразу вспомнил взгляд в гримерной, когда она заметила, что он наблюдает за нею в зеркале. Эта женщина могла в любой момент перейти от самой изысканной нежности к холодному презрению.
— Держите его в тепле! — съязвил врач.
Она продела руку под плечо Стива и напряглась под тяжестью его тела. Они вышли.
— Вы простудитесь, — сказал он и высвободился из ее объятий.
Удивившись, она остановилась. Он снял куртку и накинул ее на легкое пальто Файи. Та не противилась. Он взял девушку под руку — она на нее оперлась. Кажется, она ему доверилась.
Так они прошли часть пути в молчании. Вскоре у Стива появилось ощущение, что Файя все больше и больше опирается на его руку. «Похоже, это предназначенный мне аванс, — сказал он себе. — Следует что-то предпринять!» Но он не знал, что делать. «Какой идиот! Я мог бы обладать ею уже сегодня, этой маленькой танцовщицей…»
Они были уже недалеко от театра. Скоро придется расстаться… Он заставил себя заговорить.
— Где мы? — Это все, что ему пришло в голову.
Что-то этим вечером у него ничего не получалось. Первый раз в жизни он робел перед девушкой, и на ум приходили только глупые слова.
— Я отвела вас к врачу, который иногда лечит актеров. Адрес дали рабочие сцены.
Она произнесла эти слова с ребяческой гордостью, будто бы речь шла о секретах, доступных, лишь посвященным.
— Вы хорошая танцовщица.
Она улыбнулась:
— Я должна вас оставить. Конец пьесы, вызовы, если буду… — Внезапно она скорчила устрашающую гримаску: — Я была ужасна, не правда ли? Ноль! Вызовы — это для других. Я плохая танцовщица. И некрасивая. И потом, мне на все наплевать!
Они находились уже в двух шагах от театра. Пьеса закончилась: публика в султанах и в перьях растекалась по улице, распространяя вокруг ароматы духов. Мимо проезжал фиакр. Файя подала ему знак. Потом повторила как бы для себя самой:
— Я была ужасной! И мне на это наплевать!
Стив вздрогнул. Но не от холодной ночи и даже не от тошноты. В какое-то короткое мгновение он заметил на ее лице неприятное выражение, выражение отвращения — да, именно так, — отвращения к жизни. Но как можно не любить жизнь? Почему такая красивая девушка даже на мгновение может возненавидеть жизнь, от какой тайной боли она страдает? И в несколько секунд он осмелился сказать то, что не решался произнести в течение часа. Он отчаянно схватил руку девушки и поцеловал.
— Знаете, почему я пришел в вашу гримерную?
Фиакр остановился, кучер смотрел на них с нетерпением.
— Я пришел, потому что покорен вашей красотой. Я следую за вами уже давно.
Он изящно откинул назад волосы — этот жест безотказно действовал на девушек Филадельфии. В Париже его тоже нашли очаровательным.
— Да, я следовал за вами. Я раз двадцать был у вас на пути… Но вы никогда меня не замечали!
Он не уточнял, где, из боязни запутаться. Впрочем, этого и не требовалось. Она оцепенела.
— И вот сегодня я увидел, как вы танцевали. Вы замечательны, правда замечательны! Я был потрясен. И мне захотелось с вами познакомиться. Но в гримерной вы так безучастно отнеслись ко мне. Тогда, тогда… я решил отравиться.
Девушка ничего не ответила, как если бы все и так было ясно. Верила ли она ему или заставила себя поверить в эту ложь, Стив не хотел знать. Файя прижалась к нему и он понял вдруг, что она первый раз в жизни почувствовала себя любимой. Она и была любимой на самом деле, но у него не осталось времени, чтобы сказать это: кучер уже торопил их.
— Я должна вернуться в театр, — промолвила Файя. — Ну же, уезжайте!
Она вернула ему куртку. Тут только он обратил внимание, что шел по улице в рубашке и брюках, без трости и шляпы. Он мог бы тут же ответить: «Послушайте, я пойду с вами, мои вещи остались в театре», — но даже не подумал об этом. Он во всем теперь повиновался Файе, а поскольку она приказывала ему уехать, он так и сделает.
Уже в фиакре Стив прильнул к стеклу:
— А где мне вас найти?
— Да здесь, в следующий раз, — игриво крикнула Файя. — Если меня не выкинут из театра! Вы очаровательный принц! А я — Золушка. Вот моя туфелька. С ней мы без труда найдем друг друга!
И она бросила ему одну из своих туфелек в восточном стиле, перед тем как исчезнуть в темноте, подскакивая на одной ноге.
Десятью минутами позже Стив уже находился дома, не зная, смеяться ему или плакать. Он неспокойно спал этой ночью, положив одну руку на живот, а другой, как ребенок, сжимая обшитую золотом красную туфельку.
«Минарет» приняли восторженно. Уже на следующее утро в газетах появились статьи, посвященные спектаклю. Отмечали эффектные сочетания цветов в исполнении Пуаре, оригинальность его костюмов, виртуозность примы Коры Лапарсери, которую ждала бессмертная слава. Многие журналисты приветствовали также краткое появление начинающей танцовщицы, юной Файи, и очень сожалели об ее отсутствии во время вызовов.
Д’Эспрэ был на седьмом небе от счастья. В то время как он собирался отказаться от Файи, весь Париж заговорил о ней. Если случайно, спустя неделю после премьеры, еще и встречались какие-нибудь светские недотепы, удивлявшиеся ее странному имени, то неизменный ответ всегда очень радовал графа: «Ну да, вы ведь должны знать: это одна из двух очаровательных протеже Эдмона д’Эспрэ…»
Потом, следуя своей обычной зловредности, город посчитал, что неожиданный успех молоденькой женщины, должно быть, намного сократил богатое состояние ее предполагаемого любовника. Д’Эспрэ ничего об этом не знал, счастливо щеголяя своей репутацией самого шикарного парижского мужчины. Он обольщался на свой счет, думая о себе как о «маяке всемирной моды», совершенно забыв, что никогда и не был любовником танцовщицы. Он по-прежнему проводил вечера вдвоем с Лианой, но если сосед по столику в кафе или встретившийся в Булонском лесу знакомый произносил имя Файи, та, которой никогда не было рядом, казалось, была совсем близко. «Она в двух шагах, — говорил он себе, — она вышла прогуляться со своим маленьким пуделем, купить черепаховый гребень в магазине напротив, причесаться в соседней комнате». Поскольку о Файе говорили как о его собственном произведении, д’Эспрэ и сам верил в то, что она ему принадлежит. После премьеры «Минарета» он начал думать, что странная забывчивость — испорченный механизм его утомленной памяти или, может быть, обманчивое сходство между двумя женщинами — оставила его с раздирающим чувством обладания лишь одной, вполне доступной Лианой. «Нет, я был и с нею, — убеждал он себя, проходя мимо двери Файи, — я был с нею, потому что об этом все говорят». И долгое время убаюкивал себя этой иллюзией.
Лиана тоже теперь все чаще думала о Файе. В ней проснулась ревность. Она узнала от слуг, что не было утра без того, чтобы посыльный не позвонил в дверь ее подруги. Говорили, что он приносил букеты, обвитые золотыми браслетами, охапки ирисов и роз, скрывающих то ларчик, то маленькие брошки. Добавляли, что Файя оставляла себе лишь цветы, а драгоценности отсылала обратно.
Лиана этого не понимала. Там, в Сомюре, вдвоем мечтая о Париже и любовниках, они сходились на том, что будут хранить драгоценности все без исключения, даже от отвергнутого воздыхателя. Сама Лиана исключительно благоразумно обращалась с подарками д’Эспрэ. С того дня, как она услышала от друзей графа разговоры о том, что называли «серьезной угрозой», — о возможной войне с Германией, — она поторопилась припрятать свои драгоценные камешки в несгораемый шкаф, одевая на себя только подделки, а на те средства, что ей благородно выдавал д’Эспрэ, начала выкупать себе ренту за три процента. В течение двух месяцев, прошедших с момента «вступления в должность», ей удалось сэкономить даже на питании прислуги.
Разговоры о войне нарушили прекрасную беззаботность Лианы, но ей было бы легче, если бы рядом находилась Файя и они могли бы вместе смаковать радости Парижа. Но девушкам уже давно не удавалось побыть наедине. Файя то была в театре, то на примерке; в другой раз, когда Лиана могла забежать к подруге, д’Эспрэ вдруг хотел прогуляться и, странное дело, больше не предлагал взять Файю с собой. Короче, за два последних месяца Лиане ни разу не удалось вновь ощутить близость подруги, но еще больше ей не хватало ощущения своего превосходства над Файей. Страхи Лианы достигли апогея, когда она узнала, что Мата Хари иногда будет заменять Кору Лапарсери в «Минарете». Среди прочих слухов утверждали, что восточная красавица не чуждалась женских прелестей.
Наконец представился удобный случай для встречи. В один из воскресных майских дней театр устроил передышку, а д’Эспрэ накануне уехал в свой замок: его старший сын женился. Лиана, не дождавшись девяти утра, уже звонила в квартиру напротив. Ей открыл негритенок и на цыпочках провел в комнату подруги. «Стало быть, он не забыл нашу привычку», — подумала Лиана, и эта мысль ее почти успокоила. Она отослала слугу и, затаив дыхание, довольно долго стояла у двери. Она дрожала от нетерпения, но ей хотелось продлить этот момент неопределенности, когда еще ничего не сказано, ничего не произошло, но уже появилось предвкушение радости, а может быть, и счастья. Затаиться на полпути к желаемому — сладкая минута, но столь редкая теперь, а потому более изысканная…
Из комнаты не доносилось ни шороха — Файя, наверное, спала. Но воскресные улицы уже проснулись: иногда доносилось цоканье лошадиных копыт по мостовой, вырывалась из-под крыш блуждающая в проулках между домами песенка. Через окошко в прихожей, почти такое же, как и у нее в квартире, сквозь цветные квадратики, напоминавшие волшебство кинематографа «Гомон-Колор», открытого с большой помпой три недели назад, Лиана наблюдала за зеленщицей: на лотках, рядом со спаржей и репой, та выставила несколько корзинок с клубникой.
Май уже начался. Ее любимый месяц. На нее нахлынули деревенские воспоминания, но она их тут же отбросила. Не следует думать о прошлом. Что нужно, так это попробовать клубнику. Послать сейчас же горничную купить целую корзинку, которую они с Файей будут есть, сидя на кровати.
Лиана сразу успокоилась. Она уверенно открыла дверь и прошла через комнату, чтобы открыть ставни. Солнечный луч лег на ковер. Файя еще спала, ее волосы разметались по подушке. Она внезапно вздрогнула, и Лиана увидела ее лицо. Ей показалось, что Файя похудела. Лиана медленно подошла к ней, взволнованная уже самим предчувствием той радости, которой собиралась одарить подругу. Ей не пришлось долго ждать. Файя открыла глаза, протянула руки — и все было как прежде: откинутые со смехом одеяла, скомканная ночная рубашка, скинутый пеньюар…
Против обыкновения, Лиана не торопилась расстаться с наслаждением. Вместо того чтобы подняться, первой пойти причесываться, и главное, заказать клубнику со сливками — вместо этого она продолжала лежать рядом с Файей, плотно обвив ее руками. Неожиданно та подвинулась. Лиана решила, что она хочет еще сильнее к ней прижаться, и ослабила объятия. Девушка выскользнула из ее рук и, подбежав к трельяжу, залилась смехом.
Лиана была потрясена. Ей незнакомы были в Файе эти взбалмошные, веселые, даже слишком веселые, повадки. Она вновь ощутила страх. Какую загадку скрывало это лицо, улыбавшееся в зеркале не своему отражению, а кому-то тайному, кого она одна, возможно, и видела?
Файя накинула халат и попробовала исполнить на ковре несколько па своего танца.
— Я полюбила танец, Лианон. И хочу продолжать занятия.
— Но ты худеешь, бледна.
Вопреки ожиданию, Файя не обернулась к зеркалу.
— Какая важность! Через два месяца д’Эспрэ отвезет нас в Довиль. Я снова войду в форму! А потом, я всегда была худая! И бледная. Это ты красивая, Лианон. Умереть, какая красивая!
Лиана возмутилась:
— Ты что, глупа?..
Ей изменил голос. Каждую секунду она все больше теряла уверенность в себе и не понимала, почему. Ей хотелось как-то задеть Файю, но ничего не получалось.
— Нет, я некрасива, я никогда не была красивой, — повторяла Файя. — Ты… ты прекрасна, Лиана! Ведь это тебя выбрал д’Эспрэ.
Что-то спокойное и грустное звучало в том, как она это говорила, какая-то обреченность. Она казалась искренней.
— Я тебя не понимаю, — сказала Лиана.
Но Файя уже шла в пышно отделанную ванную, предвкушая удовольствия утреннего туалета. Раньше чем через час она оттуда не выйдет, и Лиана решила атаковать ее немедленно.
— Ты говоришь, некрасивая, но… Все эти букеты, которые тебе присылают, эти драгоценности…
Файя отпустила ручку двери и обернулась:
— Ты шпионишь за мной?
Она спросила так, будто ей нужно было что-то защищать.
— Да нет… Просто всё в конце концов становится известно. Но ты не заботишься о своих вещах, Файя. Взгляни на свою шляпку, свой мех. И потом…
— Что потом?
Настало время говорить открыто:
— Ты не права, что возвращаешь драгоценности, которые тебе дарят. А между тем подумай, кем мы могли бы стать… Нас могли поместить в один из тех домов, о которых говорил д’Эспрэ… Путаны.
Файя расхохоталась. Громкий отрывистый смех, немного нервный. В этот раз веселость была наигранной.
— Файя, — Лиана пыталась говорить мягче, — оглянись вокруг… Успех не вечен. Красота тоже. Надо беречь драгоценности. Деньги — наша защита.
Файя взорвалась:
— Защита от чего?
Лиана не сдержалась:
— Ну… наша единственная защита от мира, Файя, от мужчин! Мы из полусвета! На скачках нас не сажают на престижные места, нас не приглашают на продажи с благотворительной целью, как других дам… Кто на нас женится? Деньги, надо успеть их получить! Отложить на черный день. Может быть, мужчины захотят нас бросить, да и мы, возможно, захотим чего-нибудь другого. Надо обеспечить свое будущее!
— Ты разыгрываешь даму! Считаешь каждое су! Значит, ты не любишь д’Эспрэ?
Лиана не хотела ничего объяснять. Ведь этому счастью, которое она обрела в ласках столь блистательного в свои пятьдесят лет мужчины, не нужны были подробные объяснения. Как и она, он был рад порхать от удовольствия к удовольствию.
И снова перешла к атаке:
— Любовь, любовь! Ну и что из этого, дорогая моя Файя! Конечно, я его люблю! Но ты, значит, и понятия не имеешь о том, что будет война?
— Да, да, «серьезная угроза», военная служба на три года, аэропланы с бомбами! И ты тоже об этом! Не говори мне только, что ты получаешь ренту!
Лиана разозлилась: итак, подруга все знала, ничем с ней не делясь, но продолжала смотреть на мир сквозь розовые очки… Она уже собиралась надеть пеньюар и вернуться в свою квартиру, но не успела.
— Наша защита от мужчин — это мы вдвоем! — воскликнула Файя и упала на кровать. — Только мы одни, слышишь…
В этот раз поцелуй блондинки разомкнул губы брюнетки, приведя в замешательство ее тело, чего никогда раньше не случалось.
Три четверти часа спустя Лиана еще не могла покинуть постель подруги. Она раскинулась посреди кружев в том положении, в котором оставила ее Файя, в надежде выкроить еще мгновение счастья и стараясь забыть смутное беспокойство. Подруга скрылась в ванной комнате, и с этой минуты Лиана сделала только одно движение: позвонила кухарке, чтобы та принесла клубнику. Ягоды прибыли с огромным бокалом взбитых сливок, но у нее даже не хватило сил их попробовать.
Наконец появилась Файя. Гладкая, свежая, волосы великолепно свернуты в шиньон. Глядя в зеркало, она быстро надела платье из белого и голубого атласа, поддерживаемое над талией розой из черного бархата, и в одно мгновение преобразилась в идеал, созданный модой. Та девушка, которую Лиана любила еще со времен Сомюра, исчезла. Файя вновь стала так же далека, как модницы из «Газеты хорошего тона». Она склонилась над бокалом с клубникой, вынула ягодку, окунула ее в сливки, заметив при этом:
— Первые ягоды…
Файя произнесла это шепотом, будто самой себе, витая далеко в своих мыслях. Пальцы привычными движениями обрывали лепестки розы, умирающей в вазе.
— Пора вставать, — сказала она Лиане тем равнодушным голосом, который предназначался чужим. — Почти поддень.
Лиана покраснела, но сдержалась, чтобы не взорваться. «У нее кто-то есть, — решила она. — Кто-то другой, я уверена… Мата Хари, быть может… Никогда она со мной так не обращалась. Даже в первые дни в Сомюре…»
И снова Файя почувствовала ее настроение. Еще минуту назад такая холодная, она, будто охваченная внезапным порывом, вдруг подошла к постели.
— Я тебе соврала, Лианон. Знаешь… — Она вернулась к трельяжу и достала длинный черный ларчик. — Знаешь… у меня вроде бы кто-то есть.
Лиана привстала на подушках, снова чувствуя свою власть над ней:
— Как так «вроде бы кто-то»? Кто?
Файя открыла ларчик и вынула украшение — великолепное ожерелье с жемчужинами в три ряда.
— Кто? Скажи мне!
Файя опустила глаза:
— Не так хорош, как д’Эспрэ. Я ведь не так красива, как ты…
— Но кто? Возможно, я его знаю.
Файя, стоя перед зеркалом, прицепила к шиньону маленькую шляпку, поправила завиток, выбрала перчатки, надела модные туфли на маленьких каблуках, усыпанные искусственными камешками. Она уже собиралась уходить. Лиана схватила пеньюар и вскочила. Нельзя было терять ни минуты: вот-вот Файя наденет пиджак, распылит на щеки последнее облако рисовой пудры, и — воплощенная загадочность — прикроет глаза вуалью.
Лиана бросилась к ней и схватила за руку:
— Скажи, кто!
Файя посмотрела ей прямо в лицо, слегка улыбаясь — грустно или жестоко, та не могла разобрать, — потом отвернулась. Лиана с силой обхватила ее запястья, догадываясь, что кожа Файи краснеет под перчатками. Перед своей изящной подругой, выходящей навстречу майскому утру, она чувствовала себя смешной, отвергнутой инквизиторшей в измятом халате.
— Скажи!
Файя прервала молчание:
— Иностранец.
— Богатый?
— Американец.
— Что еще?
— Он хотел отравиться из-за меня.
— А потом?
— Потом ничего. Ничего!
— Это правда? Почему ты тогда возвращаешь другие украшения? Ты хочешь выйти за него замуж? Вы обручены?
— Вовсе нет. Нет.
Лиана упорствовала:
— Это неправда.
— Да нет! Я вижу его время от времени, после театра или за ужином. Кстати, я спешу на встречу с ним.
— Сейчас?
— Ну да! Это друг, который меня любит, вот и все!
«Друг, любить» — два слова разрывали сердце Лианы; она никогда раньше не слышала их из уст подруги. Неужели та хотела сказать, что этот мужчина, отвратительный американский толстосум, выбрал ее из-за нее самой, а не как другие, дарившие цветы и драгоценности, из-за тщеславия? Как мог кто-то так любить Файю, как ее любила лишь она, Лиана?
— Друг, который тебя любит?! — воскликнула она. — Ты врешь!
— Нет.
Файя была спокойна, она даже не пыталась освободить руки. Она просто прислонилась к двери и ждала.
— Ты лжешь! — закричала Лиана. — Ты мне лжешь! Ты принадлежишь…
Она не успела закончить. Файя резко ее оттолкнула и с незнакомой властностью прижала к ее губам пальцы в шевровых перчатках:
— Никогда больше так не говори, Леа, никогда! Я запрещаю! Файя никому не принадлежит! Ни одному мужчине, ни одному человеку!
Она назвала ее Леа, как в Сомюре. Впервые за долгое время. И говорила о себе как о посторонней.
Впоследствии, в течение многих лет, мучаясь бессонницей, Лиана вспоминала эту сцену, когда она впервые почувствовала силу Файи и собственную хрупкость. Тогда же она поняла, что способна на ненависть.
Ощутив прилив необузданной ярости, Лиана снова схватила руки Файи и вцепилась в них зубами.
— Ты невыносима! — Вырвавшись, Файя залепила ей пощечину и тут же, снова преобразившись, послала подруге одну из своих обворожительных улыбок: — Подумай лучше о нарядах, Лианон, дорогая. Нас ждет Довиль! И мне и тебе, нам нужно проветриться!
Было ли это знаком надежды? Или же последним словом? Лиана не знала, что и думать. Рухнув в кресло, она смотрела вслед стремительно удаляющейся Файе, с вуалькой, надвинутой на горящие глаза, которые, казалось, смеялись оттого, что Лиана брошена всеми — в это горестное для нее воскресенье, — впервые с тех пор, как приехала в Париж.
Почти месяц подруги не обращали друг на друга внимания. Но их сближали мечты: предвкушение ветра, яркого солнца и особенно моря, которого они никогда не видели. Обе не переставали думать о Довиле. Наконец в начале июля наступил день отъезда. Они забыли о своих обидах. В пути, сидя в автомобиле графа и пытаясь представить себе пляжи Нормандии, они иногда переглядывались. Это был знак того, что обе помнят длинные дни в Сомюре, окрашенные мечтами о путешествиях с будущими любовниками, о поцелуях, вздохах при свете луны, обедах на Ривьере, прогулках по каналам Венеции в стеклянной гондоле — увеличенной версии безделушки, годами пылившейся на камине Бюффаров.
В Довиле их закружил еще более ошеломительный вихрь, чем в Париже. Они этого не ожидали: Довиль-танго, Довиль-банджо, Довиль-театр, баккара[37], ипподром, коктейли, клубы, знаменитости, богатые мужчины и красивые женщины, — и все время и повсюду шампанское. Сбитые в какой-то момент с толку — они едва успели увидеть море через окна своих комнат в отеле, — девушки быстро освоились. Уже через неделю все считали, что в этом году Довиль не был бы собой без двух спутниц элегантного д’Эспрэ. Он выбрал себе апартаменты в отеле «Нормандия», где соседствовал, с одной стороны, с Агой Кан и, с другой, с миллиардером Вандербильтом.
Граф был на верху блаженства. «Какой замечательный season[38]! — восклицал он по всякому поводу с позерством, присущим французским снобам, когда они говорят по-английски. — Как великолепно в этом году в Довиле, какое разнообразие праздников, сколько женщин!» И раздавал без счета чаевые портье, крупье и юным горничным. Его средства, не сравнимые с богатствами соседей, несколько от этого поистощились. Но по радости, читавшейся на его лице, по бодрости, не исчезавшей в течение дня — он отдыхал в три часа дня после игры или танцев и вставал в семь для гольфа, — становилось ясно, что он охотно бы пожертвовал семейным замком, если бы почувствовал необходимость провести еще шесть недель в самом богатом и изысканном обществе. «Кроме того, — заключал он с удовлетворением, — я прогуливаюсь в окружении красоты», поскольку две его чистые жемчужины, как он их называл, покорно всюду за ним следовали. От Лианы д’Эспрэ ничего другого и не ожидал, а что касается Файи, он сомневался в ней до последней минуты. Тем не менее она была тут, улыбающаяся, молчаливая, держась слегка на расстоянии, — в общем, в своей обычной манере, которая могла, однако, предвещать худшее. Но главное, что она была здесь.
Только приехав, Файя вывернула из чемоданов весь свой гардероб исключительно в желтых тонах, в то время как остальные женщины, включая Лиану, одевались в красное. Развязанная ею война цветов неделю разделяла город на две половины и закончилась победой желтого, дерзко коронованного Файей, осмелившейся на это, несмотря на свою белокурость.
Граф часто тайком посматривал на нее, но не для того, чтобы оценить изящество, с которым она носила свои топазные шелка и золотистые атласы, а чтобы по взгляду или движению ресниц угадать, можно ли ему на что-то надеяться. Он тоже месяцами грезил о Довиле, хотя и знал его наизусть. Граф ожидал чуда от этого столпотворения, когда светские люди неделями были скучены в двух отелях, на трех улицах, на нескольких виллах, в одном казино, на восьмистах метрах пляжа. Всего можно было ожидать. Всего — означало: Файю.
Но ничего не происходило. Как в добрые времена их первых выходов в Париже, она появлялась под руку с д’Эспрэ, в то время как другой рукой он обнимал талию Лианы. Но он чувствовал, что внутренне она противилась еще сильнее, чем в Париже. «Обнимайтесь с вашей малюткой Лианон, — будто говорила она, напрягаясь под его рукой, — живите с ней и оставьте меня в покое».
Не прошло и десяти дней, как она повторила это, глядя ему прямо в глаза. Это было вечером, перед ужином. Как заведено, он постучался к ней, чтобы пригласить присоединиться к ним с Лианой. Файя открыла: с неубранными волосами, в легком домашнем платье. Он отступил в неловкости. Она рассмеялась:
— Не волнуйтесь, Эдмон. Я не выйду сегодня вечером.
— Да нет, нет. Мы можем вас подождать.
— Не надо.
Ответ, прозвучавший слишком сухо, показался пощечиной, и его обуяла ярость:
— И почему же, мадам? Вас что-то не устраивает в Довиле? Вам кто-нибудь не нравится?
Файя снова улыбнулась. На мгновение он испугался, что она ответит: «Да, вы, д’Эспрэ!» Она не сказала ничего подобного, но взгляд ее был достаточно выразителен. Повернувшись к окну, чтобы видеть море, она как будто чего-то ждала. Чтобы он ушел, конечно. Графу захотелось ее ударить, но он сдержался. Вырвалось что-то глупое:
— Файя, я содержу вас как королеву, я вас одел, и все эти драгоценности…
Она ринулась к шкатулке, открыла ее, достала ожерелье с жемчугом:
— Вот ваши драгоценности, граф, если желаете, можете забрать! И выкиньте меня на улицу, если вам хочется!
Д’Эспрэ смерил ее взглядом — она не отвела глаз. Тогда, не говоря ни слова, он закрыл дверь. Совсем неджентльменские ругательства вертелись у него на губах, и он с трудом сдержал их. «Наверняка существует мужчина, — подумал он, — мужчина, покоривший ее». Мысль эта была невыносима. Но ему хотелось, чтобы предполагаемый поклонник — на самом деле граф не представлял, кто бы это мог быть, — уничтожил Файю. Разрушил ее саму и ее красоту. По крайней мере, заставил ее страдать так, чтобы в конце концов она вернулась к нему — Эдмону д’Эспрэ. «Да, однажды она станет моею, время работает на меня» — эта мысль облеклась в форму вывода, и, воодушевленный старой присказкой неисправимых соблазнителей, он с новым пылом вернулся к удовольствиям Довиля.
Файя целых два дня сидела затворницей. Вскоре ей это наскучило, а может быть, она почувствовала, что зашла слишком далеко. Она вышла к завтраку, лучезарная, как никогда, в длинной белой тунике, обшитой кремовым атласным шнуром. С видом одалиски она нагнулась к уху графа и прошептала таким сладким голосом, который удивил его больше, чем ее дерзость:
— Простите меня, дорогой Эдмон. Я была отвратительна в тот вечер. Не… нервы. Пусть все будет по-прежнему.
Однако в этой покорности д’Эспрэ почувствовал притворство. В ее интонации он услышал еще большую свободу, но замаскированную: это была хитрость крайней независимости. Тщеславию д’Эспрэ льстило завистливое шушуканье за его спиной, он успокоился, вновь обретя счастливую возможность выставлять напоказ обеих красавиц. Он простил Файю и, притворившись, что убежден в своей двойной власти, дефилировал между двумя женщинами — нос кверху, усы покорителя — еще элегантнее, чем обычно. По своему обыкновению, вскоре он в это действительно поверил и снова стал необыкновенно счастлив.
Ближе к августу водоворот событий закрутился с новой силой. С нарастающим возбуждением ожидалась вершина сезона — Праздничная неделя, как ее называли, — между седьмым и пятнадцатым августа. Файя и Лиана были в моде: их всюду приглашали.
Из-за занятий танцами и оттого, что рано вставала и поздно ложилась, Файя сильно похудела. Два месяца назад одним из столь привычных для него «указов» Пуаре решил, что такая ненужная безделица, как женская грудь, должна быть изгнана из летнего обихода. «Восточные пилюли» тут же исчезли с ночных столиков, и не было женщины, не желавшей спрятать свою грудь. Файе не нужно было прилагать никаких усилий.
Теперь, когда она похудела, под платьем можно было вообразить лишь зарождающуюся грудь, вполне соответствующую ее девичьему облику; более того, она научилась ходить, выпячивая немного вперед свой изящный маленький живот, чтобы он казался круглее.
Все так и обращали бы внимание только на Файю, если бы Лиана наконец не догадалась стать самой собой. Впервые со времени их появления в свете никто не отмечал ее сходства с Файей. На нее засматривались так же, как и на ее красивую подругу, но она не придавала этому значения. Лиана не отрываясь следила за Файей, чем бы та ни была занята: наклонялась ли к витрине кондитера, наводила ли бинокль, чтобы лучше следить за скачками. Она любовалась красотой подруги и боялась того времени, когда, как и она, другие женщины будут мечтать об обладании таким гладким и грациозным телом. «Тогда мне не останется места в этом мире», — опуская глаза, думала Лиана, чувствуя набегающие слезы.
Довильская лихорадка усиливалась вместе с жарой. К концу июля приезжающие заполнили последние оставшиеся комнаты отеля и все виллы. Казалось, деньги текут отовсюду. Но это совсем не опьяняло Лиану, напротив, беспокоило ее до такой степени, что она на время забыла о своей ревности. Великолепие праздника на небольшом отрезке побережья — что за этим стоит на самом деле? Конечно, она участвовала в нем впервые и, возможно, волнение ее напрасно. Но все-таки: слишком большие деньги, слишком напоказ, слишком все просто! Она в конце концов решила поговорить с д’Эспрэ.
Это произошло вечером после скачек, и она долго вспоминала потом об этом разговоре. В какой-то момент, непонятно почему, в их жизни наступило затишье. Д’Эспрэ, по-видимому, почувствовал усталость и пригласил ее устроиться на террасе «Нормандии», расположившись лицом к морю. Было очень жарко. Вечерело, море медленно теряло свои краски. Файя изобразила мигрень в поспешном намерении восстановить свою красоту перед ужином — вот уже несколько дней она слишком торопилась вернуться в свою комнату. Но этим вечером Лиана не думала о своей подруге. Странное спокойствие, опустившееся на море, завладело и ею. Если не считать доносящихся издалека звуков банджо — чернокожий играл обычно на углу у казино, — пляж был погружен в молчание.
Д’Эспрэ закрыл глаза, откинувшись на спинку стула.
— Все эти дни, один за другим… — услышала она собственный шепот. Ей хотелось остановиться, но не удалось. — Эти дни, один за другим, без конца обеды, Эдмон, эти балы, постоянный праздник… Нет времени вздохнуть.
Д’Эспрэ приоткрыл веки:
— Вы жалуетесь, моя дорогая Лиана? Вы же первая будете потом об этом сожалеть. Такая жизнь, столько приятного! Изысканные, элегантные, благородные господа, балы… Великолепный праздник. Вы сами в нем участвуете, Лианон, и весьма успешно.
— Я не жалуюсь… Но…
Д’Эспрэ раздраженно посмотрел на нее, выпрямившись на стуле:
— Так в чем дело? Ну же! Выпейте коктейль! Это вас взбодрит.
Лиане нравились коктейли — одно из последних новшеств, — но она отодвинула бокал:
— Послушайте, Эдмон. Все эти деньги, выброшенные на ветер! Это безумство! На скачках женщины позволяют топтать шелковые шарфики, портят платья из-за пустяков, покупают эгретки и ломают перья во время танго четверть часа спустя… И все эти слуги рядом, в ожидании, с протянутой рукой. Рабы. Мы не отдаем себе отчет — двадцать пять франков за яйцо всмятку!
— Лиана! Вы путаете все карты! Я ни в чем не нуждаюсь, знайте об этом. Наконец, моя очень дорогая, моя очень нежная подруга, зачем вы беспокоитесь об этих мелочах? Вы походите на мещаночку!
Лиана отпила из бокала. Граф, без сомнения, был прав. Так думают мещане. Файя наверняка не обращала на это внимания.
Лиана не сдержала вздоха и посмотрела на море. Солнце почти зашло. Волны окрасились в фиолетовый цвет. Еще пять минут, может быть, меньше, и д’Эспрэ допьет коктейль. Снова нужно будет подняться к себе, переодеться в другое платье — муслиновое или крепоновое, — надеть оранжевый, или сафрановый тюрбан, приколоть плюмаж на прическу, натянуть на подвязку черный ажурный шелковый чулок, утопить щеки в розовой массе; потом придет черед рисовой пудры, карандаша для глаз, кипарисовых духов. Все так же, как и в другие вечера.
Лиане захотелось свежего воздуха, простой одежды, более легкой, более мягкой даже, чем платья Пуаре, захотелось обнажить кожу навстречу дождю и солнцу. Вызвано ли было это желание усиливающимся ветром или видом паруса на горизонте? Нет, просто, не осознавая этого, она мечтала совсем о другом Довиле, а он предстал в виде миниатюрного Парижа на побережье, только лишь без Эйфелевой башни и трамваев, вот и все. Другие платья, более легкие, более обнажающие, несколько новых развлечений, но те же люди, столь же богатые… те же кокотки. Она в их числе. И Файя. И граф. Можно задохнуться!
Она не осмелилась больше ничего сказать. Д’Эспрэ осушил бокал и, как и всегда, когда спешил, пригладил волосы, усы, поправил манжеты. Он уже не выглядел усталым, всегда резвый граф, всюду первый — в парах котильона, в маскарадах, в ставках на зеленом сукне.
— Я не понимаю, вас, Лиана, — заявил он высокомерно. — Вы живете в одном из самых роскошных отелей в мире, вы встречаете здесь всех знаменитостей: Шаляпина, Сантос-Дюмона, Карпантье[39]! Мистингетт и Сорель завидуют вам, а вы недовольны, вы привередничаете. Чего вам еще надо? Ну же! В этом году вы одна из королев Довиля. Выкиньте из головы глупые мысли, дорогая, прошу вас.
Он встал и протянул ей руку. Она продолжала с упрямым видом созерцать море.
— Но оно не может вечно длиться, это веселье.
— Что-что?
Видимо, она сказала что-то ужасное. Д’Эспрэ сдернул ее со стула и потащил к отелю.
— Бедняжка! Тот мир, что нас ожидает, он тут. Все, кто сейчас диктуют нам образ жизни и будут его диктовать, собираются летом в Довиле. Мы всегда будем в моде. Мы создаем эту моду, мы впереди нее. Остальные следуют за нами.
Он говорил «мы». Лиана уловила «я» и не знала, плакать или смеяться от его бахвальства. Перед изумленным швейцаром она схватилась за петлицу графа.
— Может быть, вы и на гребне удачи, — воскликнула она, выдергивая из петлицы увядшую гвоздику. — Но я вас уверяю, Эдмон, что эта жизнь скоро закончится.
Д’Эспрэ и глазом не моргнул. Он взял ее за руку, как обычно поступают с трудными детьми, и медленно повел вдоль кабинок для переодевания.
— Послушай, Лиана, я создал тебя. Я больше не задаю вопросов о твоем прошлом. Ты тоже успокойся. Не бери в голову эти разговоры идиотов о «серьезной угрозе». Угомонись, Лианон. Доверься мне. Говорю тебе с высоты моих пятидесяти лет: что бы ни случилось, чувство вкуса и деньги всегда будут уделом избранных, и это единственное, что имеет значение. Наше общество, наша жизнь не могут измениться. Благодаря мне, твоему телу, лицу, которое я преобразил, ты относишься к избранным, Лианон. Если ты сообразительна, то останешься среди них вопреки всему. Ты зря волнуешься.
Он поднес ее руки к губам и повернул к отелю.
Но Лиана мягко освободилась от его рук и сделала несколько шагов по деревянному настилу. Полосатые кабинки уже начали исчезать в темноте. Поднимающийся ветер нес запахи водорослей. Еще сильнее, чем несколько минут назад, ей захотелось на свежий воздух, броситься в волны. Но в Довиле ни вечером, ни утром никто или почти никто не купался: тратя состояния на пляжные костюмы, ими лишь бравировали.
Д’Эспрэ ожидал ее на пороге «Нормандии», не скрывая своего раздражения.
— Я знаю, что скоро все в этом мире изменится, — глухо повторила она.
Он притворился, что не слышит. Слова Лианы затерялись среди шума морского ветра.
Снова началась эта жизнь, еще более опьяняющая, чем раньше, более легкомысленная, стремительная и бесшабашная. Шампанское, коктейли. Фото на пирсе для репортеров. Приборы для завтрака на фоне деревянного настила, перекличка зонтиков от солнца. Время от времени что-то происходило, но столь незначительное в конечном счете, что не изменяло хода событий; просто радость стала еще откровеннее. Так, солидную банду шулеров изгнали из казино: они выдавали себя за светских джентльменов, и почему-то их называли «философами». Затем покровительствующая нескольким дамам графиня принудила трех из них выкупаться голыми на одном из отдаленных пляжей и, угрожая отказать им впредь в своих милостях, заставила вернуться в том же обличье на террасу «Нормандии». Женщин отвели в полицию. Они провели там ночь, отказываясь от всех одеяний, предлагаемых им жандармами, но неистово требуя свои шляпки. Их спасло вмешательство министра: с первыми проблесками зари им принесли из отеля их перья. На следующий день одна дама из высшего света внезапно решила сделаться кокоткой, о чем и объявила всем, кто готов был ее услышать. Не было необходимости повторять сказанное: ее комнату уже осаждали кавалеры, и ювелиры были в большом выигрыше. Наконец, одна герцогиня, чье имя вписано в историю со времен крестовых походов, не скрываясь взяла на содержание танцовщика танго.
Как и все остальные, Лиана вовсю смеялась над этим. В очень редкие моменты и она чувствовала себя способной на подобные безумства. Она позволила себя одурманить, ослепить, вновь повеселела и обрела радость гурманства, влекущего ее к лимонным тортикам, «снежкам» и губам любовника. Она забыла свои страхи и злополучные препирательства с д'Эспрэ. Даже о Файе она не вспоминала.
Так пришло утро третьего августа. К одиннадцати часам как и всегда, д’Эспрэ в сопровождении Лианы постучался в дверь Файи — она не ответила. У него были дубликаты ключей, и ему удалось войти в ее апартаменты.
Граф нашел лишь записку. Его имя было выписано каллиграфическим почерком, а письмо лежало рядом с вазой с цветами — белыми садовыми розами, которые не продавались в магазине. «Не беспокойтесь обо мне, Эдмон, — говорилось в записке. — Отныне я с другим». Подписано, тем не менее: «Ваша Файя».
Единственная вилла, которую смог найти Стив, находилась в добром получасе езды от Довиля, в сторону Кабурга, на берегу пустынного пляжа. Туда вела песчаная тропинка, вся в рытвинах, которая прерывалась у входа, как русло внезапно высохшей реки. Дом был немного несуразный: обширная конструкция конца века, полуготичсская, полу-«арт-Нуво». Вокруг был парк, усаженный маленькими кедрами и утопающий в розах. Эти розы Стив накануне отправил в «Нормандию», обернув в шарф из золотистого шелка, с запиской:
«Вилла нарциссов, по дороге в Кабург. Вам укажут дорогу.
Вилла нарциссов. Привлекательность этого дома состояла лишь в самом его имени и уже заржавевшей от дождей и ветра веранде, соединенной с одним из флигелей. Вилла называлась так из-за витражей, по мнению Стива, совершенно безобразных: на широких стеклянных панелях были изображены гигантские желтые цветы с ярко-зелеными листьями. Стив презирал этот стиль, модный в Европе пятнадцать лет назад, за его болезненность и томность. Но вершиной патологии были черные нарциссы с оранжевой серединой на одном из витражей. Каждый раз при взгляде на него Стив начинал видеть перед собой похоронные образы, и в душе просыпалось желание бежать отсюда как можно быстрее. К несчастью, это было невозможно. Когда он занялся поисками виллы в Довиле, все было уже давно снято. Ему пришлось согласиться на эту развалюху, хотя он знал, что Файе здесь не понравится. Но только появится ли она здесь когда-нибудь?
Уже пять месяцев он за ней «волочился», как говорили в Париже. Смешное выражение, а сам ритуал казался ему еще более нелепым. Он проклинал своего отца за то, что тот так расхваливал радости Франции. Он, Стив О’Нил, самый изысканный молодой господин с Лэнси-стрит и Риттен-хауз-сквер, пять месяцев обхаживает эту маленькую француженку, простую танцовщицу, даму полусвета[40], о чем не замедлили сообщить ему злые языки. Кокотка! Ужины на скорую руку после театра, обеды второпях, время от времени получасовая прогулка на машине по проспекту Акаций, несколько шагов по Булонскому лесу. И больше ничего.
Совсем ничего. Если бы они при этом хотя бы беседовали и желательно откровенно. Но в основном говорить приходилось Стиву. А она? Загадка. Обрывки фраз, улыбки, будто бы что-то обещавшие, но лишь «будто бы». И три поцелуя.
Стив их пронумеровал и поставил даты. Первый — в ресторане, когда на него нашло вдохновение: он заставил Файю посмотреть на себя в зеркало, пристальнее вглядеться в свое отражение и убедиться, что она красива. Второй поцелуй пришелся на тот день, когда он преподнес ей жемчужины, но стоило ли его засчитывать? Наконец, третий — в середине июня, когда он объявил о своем отъезде в летный лагерь, где собирался потренироваться на французских аэропланах. Она разразилась слезами, и этот последний, единственный из всех, был настоящим поцелуем, таким, о каком мечталось молодому американцу: предназначенным именно ему, глубоким, словом, действительно многообещающим.
В остальном же — трижды ничего. Рукопожатия, обнажавшаяся все дальше и дальше узкая полоска кожи, когда Файя снимала перчатки или когда удивительным образом ее шарф приоткрывал плечо. Короче, полная целомудренность и безупречные ухаживания. И вот в довершение всего он приехал в Довиль, где снял этот затерянный в песках дом, нанял пожилую нормандскую домработницу, загрузил в погреб пять ящиков шампанского. И все это с единственной целью — дожидаться благоволения какой-то женщины полусвета, которая, возможно, никогда и не приедет. Он был уверен: если она и отважится появиться, то, увидев этот дом, эту пустыню, пляж, откуда в ветреный день волны доходили до порога, тут же повернет обратно.
Этим утром Стив убедился в обоснованности своего отчаяния. Ну, к примеру, рытвины на дороге. Позавчера он заказал пианино, и рабочие, отвечавшие за доставку, прокляли всех возможных чертей. А тут Файя, Файя и ее туфельки из нежного шевро, ее выверенные, мелкие движения, ее нежная кожа, всегда скрытая за вуалью и зонтиком от солнца, ее отлакированные ногти, ее персидские платья, затянутые на лодыжках… На вилле не было даже ванной комнаты, а Стив знал, что она обожала эту роскошь. Он же мог предоставить ей лишь таз и кувшин с водой в спартанской туалетной кабинке. Что касалось него, он приспособился. В другое время уединенность этого места, его нетронутость смогли бы его привлечь. Приехав сюда, он даже подумал, что здесь есть что-то американское — Атлантик-Сити в эпоху его зарождения или что-нибудь вроде этого.
Но он стал слишком нервным, чтобы видеть вещи в их настоящем свете, как раньше, в Америке. Слишком долго он ждал. Чересчур много свиданий сорвалось, в последнюю минуту он получал записку, или звонил телефон: нет, Стив, я вся на нервах, примерка, затянувшаяся репетиция, я так утомлена, в другой раз, вы согласны?
В начале июня Стив решил вернуться к аэропланам. Она плакала. Тогда они договорились вновь встретиться в Довиле. У нее сразу высохли слезы. «Снимите виллу, — потребовала она тоном таинственной принцессы, — я буду жить в отеле „Нормандия“». И — весь ее шарм выразился в этой прихоти! — попросила Стива сообщить о своем прибытии особым способом: прислать цветы, упакованные в шарф «цвета солнца», по собственному ее выражению. «И ни слова, — шепнула она перед уходом, — ни одного лишнего слова. Я узнаю ваши цветы по упаковке».
Еще до своего отъезда в аэроклуб Стив обошел все магазины тканей в столице, все бутики, торгующие шейными платками и безделушками. Не имея представления о сказках братьев Гримм, он не понял, что требование Файи слово в слово скопировано с «Ослиной шкуры». Объясняя свою просьбу торговцам, он не придавал значения их насмешливым улыбкам. К концу третьего дня поисков ему удалось раздобыть в сумраке галантерейной лавки золотистую ткань, которая пришлась ему по вкусу и которая, как он надеялся, понравится его подруге: она была нежно-золотого цвета, напоминающего и волосы Файи, и полуденный свет, за которым Стив любил наблюдать в полете.
Спустя шесть недель, едва прибыв на виллу и увидев в саду розы, он сам сорвал их и завернул в драгоценную ткань. Сразу же устремившись с ними в гостиницу «Нормандия», он не смог сдержаться, чтобы, несмотря на пожелания Файи, не прибавить два лишних слова: «Я жду».
Тем не менее накануне вечером, разметая пески, появился запыхавшийся велосипедист и протянул ему записку. Только когда наступила ночь, Стив решился ее прочитать. «Моя жизнь или смерть в этом клочке бумаги», — не осмеливаясь распечатать письмо, повторял он в течение добрых трех часов. В конце концов, схватил перочинный ножик и разрезал конверт. На тонком пергаменте красовалась одна строчка:
«Я приеду завтра, очень рано».
Она не подписала ни «я вас люблю», ни четверть слова, ни малейшей запятой, наметившей бы пунктиром первые признаки нежности.
Стив отослал кухарку на двадцать четыре часа и не спал всю ночь. Еще не взошло солнце, а он уже был умыт, выбрит, одет, усы приглажены, и — в знак преклонения перед той, которую любил, — слегка надушился. Тем временем как солнце поднималось за дюнами, он повторял: «Завтра, очень рано…»
Что означало «очень рано» для юной прекрасной парижанки? Десять, одиннадцать часов? У него не хватит пороха дождаться. Скорее, он снова уедет, вскочит на первый попавшийся аэроплан, чтобы упасть с ним вместе в море, остаться никем не увиденным, не узнанным.
Семь тридцать утра. Было уже жарко. Стив отодвинул приготовленную им самим чашку кофе и сел за фортепиано — лицом к дороге, к морю. Как долго он играл? Из-под его пальцев совершенно хаотично возникали одна за одной разные мелодии: обрывки сонат, услышанных в Париже в этом году, фрагменты Дебюсси, почти напоминающие его собственную музыку. Регтаймы, которые он привез из Америки, успокаивали его — это были Филадельфия, Нью-Йорк, спокойное прошлое. Ничего, связанного с настоящим, с Файей.
Потеряв голову от музыки, опьяненный нетерпением, любовной меланхолией, он сначала не услышал шума и поскрипывания такси, пробиравшегося через рытвины. Только резкая пауза в переходах регтайма позволила ему уловить грохот мотора. Он подскочил и побежал ко входу, но перед дверью замешкался и остановился у витража в прихожей.
Файя! Она посмотрела на стеклянную стену, как если бы прочитывала его взгляд за черными нарциссами, протянула монетку шоферу и рукой показала, чтобы тот уезжал. И застыла перед домом. Такая серьезная… Он никогда не замечал у нее этого выражения.
Видимо, она явилась объявить о разрыве, сказать ему, что опомнилась, — запрокинув голову и с улыбкой на губах, как настоящая парижанка. «Прощайте, дорогой, вы ведь обо всем догадывались с самого начала, мы не подходим друг другу, и потом, у меня есть другой, но останемся друзьями, я вас прошу, давайте же…»
Легкомысленная, капризная француженка. Какой же он болван! Разумеется, жемчуг останется у нее. Он не потребует его обратно. Он попался в ловушку кокотки, самого дурного пошиба — «динамистки». Эдакая professional beauty[41], сверх того, она ничем не вознаградила его! Она играла с ним, чтобы отвлечься от своей злосчастной продажной любви. И — верх глупости! — он уступил всем ее требованиям: снял эту абсурдную виллу, рыскал по всему Парижу в поисках солнечного шарфика…
В это мгновение длинная накидка поднялась, развеваемая ветром с пляжа.
Золотистая накидка. Его шарф. Их шарф. И ожерелье из жемчуга. Файя, отвернувшись, смотрела на море. Набежало облако. Ветер растрепал две непослушные пряди надо лбом, две совсем крошечные пряди — он считал себя единственным, кто их заметил. Возможно, эти пряди ему нравились больше всего в ней, он любил их постоянную непокорность. Она поправила гребень из слоновой кости в волнах шиньона, расправила кремовый шелк платья, щелкнула зонтиком из бледного атласа. В какой-то момент ее руки сжались на золотистом кошельке у пояса. Стив едва успел обратить на это внимание, а Файя уже бежала к двери, весело приподняв фалды своего платья.
Файя, солнышко! Он вдруг осознал, что ожидание закончилось, и открыл дверь. Она упала в его объятия.
Казавшаяся высокой на фоне пляжа, она внезапно стала совсем маленькой, как девочка. Ее бил озноб, она бормотала что-то непонятное, что, может быть, и не нужно было понимать. Впрочем, он был так взволнован, что совершенно не мог думать.
Файя уловила запах его духов, улыбнулась, потерлась носом о шевиот его костюма. Шаловливое движение, ободрившее его. Он поднял ее на руки и понес вверх по лестнице.
Они оказались в скромной комнате с деревенской обстановкой. Удивительным образом случайно кровать была застелена стеганым одеялом из золотистого атласа. Он собирался опустить ставни, закрыть окно.
— Нет! — вскрикнула она. — Смотри, Стив: море, пляж…
В первый раз девушка обращалась к нему на «ты», называла по имени. Она выглянула в окно, чтобы полюбоваться пустынными песками, потом, резко выдернув гребень, распустила длинные волосы. Они медленно раскручивались набегающими волнами, неравномерно, как прибой у берега. Ее летнее одеяние, легкое чесучовое платье, прозрачное нижнее белье, невесомые чулки — одно за одним — открыли наконец настоящий шелк — ее кожу.
Солнце внезапно озарило всю комнату как раз в тот момент, когда любовники рухнули на сверкающий атлас. Спустя два часа, поднявшись, Файя между двумя поцелуями в его загорелое лицо шепнула, что их любовь происходила в Солнечном Дворце. Так же как и с шарфиком, он не пытался вникнуть в смысл. Это означало бы свести на нет свое счастье.
Файя возвращалась каждое утро. Она всегда появлялась при свете солнца, ни разу — вечером или ночью. В этом году в Довиле не было ни одного серого утра. Она приходила к девяти, иногда к десяти часам, один раз заставила Стива изнемогать до завтрака[42]. Она была воплощенной изменчивостью. В первые четыре дня Стив отсчитывал ее посещения, так же как и в Париже прошлой весной считал их поцелуи. Это свидетельствовало не о мании, а, напротив, о страсти. Ему было страшно. Отныне он спал при открытых окнах, чтобы услышать такси, если ей вдруг вздумается приехать среди ночи; он не притрагивался к пианино, страшась, что Файя, видя его погруженным в музыку, неожиданно приревнует и тотчас же его покинет. Как только она уходила, он начинал бояться худшего. Он поднимался на заре, высматривал ее на дороге, стоя за стеклянным панно с нарциссами. Один и тот же страх каждое, утро: возможно, это в последний раз. Сегодня она не придет. А если придет, это будут наши последние поцелуи, последнее объятие. Она вернется в свою другую жизнь, свое таинственное существование, свой непонятный мир. Да и откуда она появилась, Файя, кто она?
В надежде раскрыть ее секрет Стив часами подстерегал такси на дороге из Довиля. Он повторял ее имя — Файя, — наслаждался звуком собственного голоса, растягивающего последний слог, снова ощущая эту белокурость, нежность, вкус ее кожи. Еще немного, и он поднимется в комнату, протянет руки к фантому, будет искать в одинокой подушке воспоминание о ее запахе.
А потом появлялась она, своенравная, непостоянная. Все эти дни напоминали ритуал. Причудливый ритуал без определенного часа — единственное правило в ее капризах. Но каждый раз так же ритуальна была любовь. Особенно его смущало то, что за восемь дней она не одарила его ни одним «я тебя люблю», ни малейшего «дорогой», «любовь моя», «моя радость»; ни одного из этих глупых и сладких слов влюбленных, где бы они ни были — в Европе или в Америке.
Наверное, уверял он себя, Файя считает их ненужным декором, формальностями стиля. Она чуждалась и нежной пошлости, свойственной счастливым любовникам, отталкивающей но всегда желаемой одним от другого; и бог знает почему они все равно оставались и пресытившимися, и притягательными друг для друга. Так, едва Файя одаряла его одной из самых совершенных радостей, как его начинало тут же мучить ее неумолимое молчание. Но не проходило и четверти часа, как она начинала требовать новой ласки, причем самой невинной. Как у кошки, ее внезапно расширявшиеся зрачки очерняли зеленую радужную оболочку, и вожделение охватывало его с новой силой. Едва заметный жест — и все возобновлялось до того страшащего его момента, когда она решала, что уже достаточно. Одним энергичным усилием она отрывалась от постели, закидывала назад свои растрепавшиеся волосы и говорила:
— Отвези меня обратно.
Покорно, не показывая своего уныния, Стив садился в стоящий за домом огромный автомобиль. В молчании они ехали по изрытой дороге. Она откидывала голову на сиденье, закрывала глаза, отдавалась тряске: лицо оставалось неподвижным, но руки иногда дрожали. За рулем, несмотря на то внимание, которого требовали ямы, Стив замечал все, он не хотел потерять ни одной драгоценной минуты, так как знал, что на полдороге, у въезда в город, она скажет ему вторую фразу, самую жестокую:
— Оставь меня здесь.
И она уходила пешком, странная фигурка в смявшемся от поездки платье. И никогда не оборачивалась.
Со дня на день жара нарастала. Небо оставалось неизменно голубым, казалось, лету не будет конца. Стив знал, что в Довиле началась Праздничная неделя, и соревнования гидропланов, намеченные на 15 августа, ждали его участия.
Рано или поздно, ему нужно появиться в Довиле, повидать знакомых, показаться на публике. Вместе или без Файи — все зависело от нее. И в этот день он наконец сможет понять, любит ли она его настолько, чтобы выходить вместе с ним в свет. Правда, когда они вместе появятся в городе, их союз станет всем известен, как бы его ни называли: сожительство, идиллия, связь, прихоть или страсть. А очарование виллы, затерянной в песках, стеклянное панно с нарциссами, золотистое стеганое одеяло в комнате — вся их любовная магия будет тогда разрушена. И что за этим последует?
В какой-то момент он спасовал. Еще два или три раза утро прошло спокойно, и даже в один день более радостно, чем в другие. Файя тогда приехала в девять часов. Они сразу поднялись в комнату, а в полдень завтракали свежей дыней и курицей, сидя под навесом у входа.
Файя отодвинула тарелку, взяла Стива за руку и указала на море:
— Пойдем!
Он не сразу понял:
— Куда?
— На пляж. К морю.
— Сейчас? Там жарко… И… я без пляжного костюма.
— Идем! Прямо так, пошли…
— Шампанское нагреется.
— Мне плевать на шампанское! Пошли!
Это прозвучало уже как приказание.
Он последовал за ней. На берегу его снова одолели сомнения:
— Разреши мне сходить наверх. Мои вещи для пляжа — в чемодане. А для тебя…
Она прижала ладонь к его губам:
— Нет. Не отдаляй момент удовольствия. Возьми его немедленно. В тот же миг!
Она сбросила длинную тунику — маленькое муслиновое чудо желтого шафранового цвета, обшитое бледно-золотым шнуром, — и положила ее на обломки дерева.
— Пойдем!
Под жаркими солнечными лучами кожа Файи поблескивала, словно покрытая позолотой. Стив помедлил еще несколько секунд, потом тоже разделся. Она затянула его в волны. Они провели там добрый час, резвясь как дети. Волосы девушки кружили водоворотом, терялись там, возвращались густыми пучками с новым подъемом волны. Образ Файи-русалки, обнаженной юной женщины, тоненькой и гибкой, играющей в волнах с развевающимися волосами, запомнился Стиву именно в тот день, и спустя годы он снова возвращался к нему в своих мыслях. Но в отличие от последующих лет, в эти мгновения он не видел никакой фатальности в этом лучезарном образе жизнерадостного существа, неуловимого, несмотря на свою очевидную наготу, открытого солнцу. Радостная, скорее соблазнительная, чем соблазняющая, подумал Стив, когда наконец, схватив ее, пытался увлечь за собой в дом. Соблазнительная, а не соблазняющая — вот вся разница между другими женщинами и мечтательной сиреной, несколько дней назад появившейся на ступеньках его виллы.
Никто не видел, как они вернулись с пляжа. Они пришли совершенно промокшие, сушились, завернувшись в простыни, в комнате. День набирал силу вместе с теплым, почти оранжевым светом. Файя сегодня показалась Стиву еще более золотистой, чем обычно, и у любви, кроме вкуса соли, был еще запах свежесрезанных водорослей.
Поцелуи, купание — все придало им жажду и голод. Как и предполагалось, шампанское стало теплым. Файя пила его прямо из бутылки, и Стив последовал ее примеру. Напевая, они прикончили холодного цыпленка, съели фрукты, еще выпили, закатываясь смехом. Впервые Стив заиграл при ней регтайм, очень медленно, будто вальс, как этого требовал момент и, думалось ему, хотелось бы Файе. Музыка сразу же заполнила дом, растеклась по пляжу, по пыльной и пустынной дороге, по саду, где отцветали розы.
Этим вечером Файя вернулась в отель «Нормандия» очень поздно.
На следующий день она была на вилле уже в девять часов. Не поцеловав Стива, спросила:
— А не провести ли тебе денек в Довиле? — И прибавила, испугавшись, что он не так ее понял: — Вместе со мной.
Она была в английском костюме и, казалось, немного нервничала.
— Вместе? — повторил Стив. — Да! Но поднимемся на минутку, хочешь?
— О нет!
В первый раз ему пришлось настаивать. Он прижал ее к себе. Она вроде бы смягчилась, и он ослабил свои объятия.
— Обычно ты нежнее, — сказала она, надувшись.
В ее взгляде появилось что-то жесткое и даже, чего он не замечал раньше, бесчувственное. Обратить в бегство этот нестерпимый нефритовый взгляд, немедленно сломить сопротивление! Стив никогда не покорялся женщинам, и его охватила ярость. Он сжал ее запястья с такой силой, что, казалось, они готовы были хрустнуть. Файя не опустила глаз. Потом, когда он меньше всего ожидал этого, она повернула голову к витражу над входом:
— Ну что ж, поднимемся.
И прошла впереди него. Ее рука в перчатках провела в какой-то миг по цветам, вмерзшим в стекло витража.
— Смотри, как странно: черные нарциссы.
Подобие улыбки пробежало по ее лицу, и больше она не сказала ни слова.
В комнате Файя казалась послушной, податливой. Она медленно сняла шляпку, перчатки, куртку и юбку, таким же, как и накануне, жестом скинула свою золотистую гриву на бедра. Это была почти обычная ее манера. Но только почли — она так старалась воспроизвести их любовный ритуал, что Стив понял: она пересиливает себя, или, скорее, подобной имитацией хочет показать свое глубокое недовольство.
Великолепный любовник, в этот день Стив был в ударе. Ему нетрудно было добиться ее вздохов и даже волнующих вскриков, которые, он знал, не были притворством.
Через два часа они были в Довиле. На улице Гонто-Бирон Стив, обычно не задерживающий взгляд на витринах, был привлечен странным украшением: брошка в форме сердца, сделанного из двух симметрично переплетенных «С». В нее был вправлен очень простой зелено-голубой камень. Это было не самое эффектное украшение на витрине, однако Стив увидел в нем определенный знак. Два «С», соединенные вместе: Стив, Солнышко-Файя — и этот камень — аквамарин, легендарный камень русалок. Девушка не заметила его внезапного интереса и в задумчивости продолжала идти к отелю. Стив обнял ее за талию, снял шарф, закрыл им глаза.
— Следуй за мной, я твой поводырь, и заткни уши, пока я не сниму повязку.
Она послушно позволила ввести себя в лавку ювелира и потом не задала ни одного вопроса до отеля.
Стив заказал лучший столик. Воспользовавшись моментом, пока Файя снимала перчатки, он успел положить маленький футляр с брошью в ее салфетку. Развернув накрахмаленную ткань, Файя не могла удержаться от смеха. Она взяла украшение, встала, заставив встать и Стива, и поцеловала его в губы долгим поцелуем. Открыв глаза, он увидел, что она улыбается.
Но эта улыбка предназначалась не ему. Искрящиеся глаза Файи выказывали радость всем собравшимся в зале. Ее больше всего радовал не подарок, а дерзость собственного жеста.
С этого вечера начались страдания Стива О’Нила.
Через два дня должны были состояться соревнования. Нужно было срочно осмотреть гидроплан, немного потренироваться. Но это означало разлучиться больше чем на двое суток с Файей. Он готов был пойти на этот риск, потому что решил в случае, если выиграет, посвятить ей свою победу.
После обеда, в салоне «Нормандии» он объявил ей о своем намерении.
— Мы встретимся сразу после соревнований!
Она погрустнела:
— Я боюсь соревнований.
Он подумал, что она беспокоится за него:
— Не жди меня тогда на летном поле. Встретимся в «Нарциссах», я приеду быстро, сразу же, с подарком для тебя.
Она опустила глаза, на мгновение задумалась, потом, повернув голову, указала на одно из зеркал в салоне:
— Смотрите, Стив, вон мои друзья! Я сейчас вам их представлю.
Она произнесла «вы». Снова между ними вставал весь мир. Она поднялась и увлекла его за собой к Лиане и д’Эспрэ. До этого момента он знал их лишь по именам, к тому же по слухам, а не из уст Файи, которую надо было очень долго расспрашивать, чтобы узнать совсем немного.
Позднее Стив признавался, что эта первая встреча не произвела на него особого впечатления. К тому же он был занят другим. Он, конечно, думал о Файе, но прежде всего — тоже из-за нее — о моторах, подвесках, анемометрах. Граф показался ему типичным французским аристократом: сноб и, на его вкус, слегка вышел из моды, — и он сразу же о нем забыл. Лиана больше заинтересовала его. Ее взгляд, не лишенный надменности, напомнил ему юных американок. Она была пикантна, как говорили во Франции. Но сквозило и нечто другое во всех ее манерах, как бы неясное напоминание о Файе. В то же время эта женщина была брюнеткой и более пышнотелой.
Но ему не хватило времени, чтобы как следует разглядеть ее: д’Эспрэ уже удалялся с несколько разгневанным видом. Файя выверяла в зеркале устойчивость своей эгретки. Лиана, явно не спешащая за своим любовником, улучила минутку, чтобы шепнуть ему до того, как уйти:
— Берегитесь, Файя никого не любит…
Она не закончила фразу, когда Стив почувствовал позади себя знакомое трепетание воздушных тканей. Он не успел обернуться, как нежные руки, отягощенные кольцами, закрыли ему глаза.
— А не станцевать ли нам танго?
Это была Файя, ее голос напоминал лучшие минуты на Вилле нарциссов.
— Один или два танца, Стив, прошу тебя…
Она казалась еще более сияющей, чем обычно, в своем тюлевом платье цвета шампанского. Без сомнения, под платьем ничего не было. Он взял ее за руку, и они помчались в зал для танцев, рассеянно попрощавшись с Лианой.
День 15 августа 1913 года был удивительно лучезарным. Сохранив его в памяти на долгие годы, Стив был убежден, что солнце, отдав весь свой свет в этот день, никогда больше не сможет светить с такой силой. С девяти утра Довиль купался в светло-желтом сиянии. Яркие женские платья, как знамена, парили над городом: цвёта лазурного неба, цвёта моря, покрытого золотыми песчинками, — такими же, как на шарфах Файи. Горячий вибрирующий воздух ждал своих победителей.
Соревнования начались на летном поле. Конкуренты должны были добрых двадцать миль пролететь над берегом и затем вернуться в Довиль, где нужно было посадить аппарат на воду между двумя буями, плескавшимися в нескольких метрах от пляжа.
Как в волшебном сне, Стив взмыл в воздух, внезапно сбросив весь груз, отягощавший его после отъезда с виллы. Отныне существовали только ветер и море. Сверять курс по солнцу! Сверять курс по Файе! Лететь быстрее, еще быстрее. Играть со стихией, победить ее, заставить покориться, так же как и белокурую танцовщицу.
В час пополудни вся толпа, слипшаяся в единое целое на возведенных на пляже трибунах, поднялась навстречу огромному шмелю, выскочившему из-за горизонта. Он закрутил вихрь, потом помедлил, попыхтел и бросился в волны посреди фонтана пены.
Это был победитель. Механики кинулись к гидроплану. Женщины, с зонтиками в руках, прямо в своих длинных платьях, даже не сняв обуви, по пояс заходили в воду. Механики подхватили на плечи вышедшего из кабины авиатора. Возбуждение достигло апогея, — и тут, же всех охватило разочарование: это был не Бреге[43] и не Сантос-Дюмон, а американец, некий Стив О’Нил. Он не так уж плох, но в общем-то всего лишь американец! Куда же подевались все французские знаменитости?
Ему лениво протянули бутылку шампанского, и он выпил ее всю прямо из горлышка. Фотографы и репортеры уже отвернулись от победителя, когда у одного из них возникла идея спросить его, не желает ли он посвятить свою победу кому-ни-будь из отдыхающих в Довиле.
— Разумеется, — ответил авиатор с удивившей всех готовностью.
Заинтригованные фотографы снова приблизились, дамы, совершенно промокшие, навострили уши. Стив закинул назад свои непокорные пряди, пригладил усы и торжественно объявил:
— Я посвящаю мою победу Файе!
На какое-то мгновение все оцепенели, но один из журналистов прыснул со смеху:
— Файя? Маленькая белокурая кокотка?
И все уже кричали:
— Где же Файя?
— Она ждет меня, — ответил Стив. — Она ждет меня… там… — И он неопределенно указал рукой на трибуны.
Журналисты и фотографы ринулись туда, но Файи нигде не было. Они обшарили все настилы под зонтами от солнца, обошли все кабинки для переодевания — пусто. Тогда решили наведаться в «Нормандию», где у каждого были свои источники информации. Это были уже вторые соревнования за день, где пальма первенства досталась неизвестному репортеру, совсем новичку. За неделю своего пребывания в Довиле он добился благосклонности горничной, убирающей в коридоре второго этажа «Нормандии». Она без осложнений провела его в апартаменты, сданные две недели назад одной из самых видных персон, гостивших тогда в Европе, — магарадже Карпуталы. Спрятавшись за вешалкой, журналист мог наблюдать ту сцену, которая через полчаса стала достоянием всего Довиля: распростершись на кресле, Файя отдавалась страстным поцелуям индийского принца, зажимающего в руке бриллиант самой чистой воды. В передышках между поцелуями он шептал ей что-то, в основном упоминая о деньгах.
Едва избавившись от надоедливых журналистов, Стив исчез. Он прыгнул в свой автомобиль и погнал к вилле. Трясясь на ухабах, он поймал себя на том, что напевал регтайм. Кто не был бы счастлив на его месте? Сейчас Файя встретит его у входа, и он просто скажет ей: «Я выиграл в честь тебя соревнования», — и они сразу же забудут о трех днях, проведенных без любви.
Воображая сладостные мгновения, Стив представлял возлюбленную в ожидании за стеклянным панно с нарциссами. Он так спешил, что в конце пути не дал себе труда запарковать машину сзади дома, а кинул ее на дороге, устремился ко входу, толчком открыл дверь, но привлекший его внимание предмет остановил порыв. Небольшой конверт. Записка, просунутая между засовами двери. Он поднял взгляд на витраж из страха, что она наблюдает за ним оттуда, смеясь своей шутке.
Коридор был пуст, как и лестница с витражом, как пуста была и комната, пустынен сад.
Он спокойно развернул записку, так как уже, казалось, все понял. Но ее содержание было еще ужаснее:
«Стив, если ты захочешь, то в другой раз. Я занята. Только без ревности, любовь моя! Это портит все удовольствие».
И добавила один из своих постскриптумов, секретом которых владела:
«Помни, что я лишь кокотка. И ты солгал мне: нет, я не красива».
Эти последние строчки были написаны чуть дрожащим почерком. Но в то же время слово «кокотка» было три раза яростно подчеркнуто.
Итак, его публично обманули. Оставаясь практичным даже в самые болезненные для себя моменты, Стив отметил, что Файя не упомянула ни о жемчуге, ни об аквамарине. А главное, она написала «любовь моя» — черным по белому, два нежных слова, до сих пор не слетавшие с ее губ.
Не должно быть никакого другого мужчины — это решение было принято сразу. Он молод, силен, неудержим. Он будет единственным. И завоюет ее. Чтобы поставить точку на всех этих идиотских историях с кокотками, он женится на ней. Добровольно или силой.
Этим же вечером в безукоризненном костюме, впервые пригладив свои вечно торчащие волосы, Стив вторгся в игорный дом. Большими шагами, ко всему безразличный — будь то последние светские нововведения, подобранные до колен платья, или большие красочные цветы на чулках, — он пересек зал и подошел прямо к Файе, сидящей рядом со своим магараджей, который каждый вечер играл по-крупному и проигрывал с равным постоянством.
Стив сел напротив, бросил на ковер десять тысяч франков и начал выигрывать. За его спиной над ним посмеивались, шептали довольно грубые шуточки. Решив, что набрал достаточно денег, Стив тщательно умял свои пачки, часть из них распихал по карманам, а остальное бросил в лицо индийскому принцу.
— Возьмите это, — прошипел он по-английски, — вы на этом сэкономите столько же, сколько на налогах с ваших подданных!
Потом он завладел рукой Файи и повел ее к выходу. По общему мнению, она удивительно легко ему покорилась.
Но магараджа ничего не видел и не слышал: ни оскорблений американца, ни, в особенности, ухода своей только что завоеванной красавицы, — и все так же продолжал играть и проигрывать.
Так в этом году закончилась Праздничная неделя — последняя перед долгим перерывом. Но никто не догадывался об этом или не хотел задумываться. Начиная со следующего дня все — от аристократов до полусодержанок, от полуночного танцовщика танго до певицы, увитой жемчугами, — начали упаковывать чемоданы. Летний сезон заканчивался. Аристократы по одному разъезжались в свои замки к семьям, где до середины сентября, до переезда в Париж, другие аристократы должны были их навестить. Во время чая, за завтраком на веранде они обсудят женитьбы, арендную плату, корма; целые вечера будут посвящены коварству Альбиона: «Поскребите англичанина и вы обнаружите еврея!» Наконец, время от времени, между гольфом и теннисом, будут оцениваться шансы кайзера, если ему вдруг взбредет в голову ввести войска. Потом, как всегда, придут к выводу, что эта тема скучна до смерти.
Другие — побогаче, но попроще, — готовились двинуться в сторону Биарица или Венеции, где жара пошла на спад. Что касается оставшихся, менее денежных, растративших все свои средства на безумства Довиля, — те возвращались в Париж, утомленные, ночью, в вагоне третьего класса, с беспокойством думая, как восстановиться за месяц, к началу осени, когда придется опять появляться в свете.
Но трагичнее всего складывалась судьба неудачливых кокоток. Многие из них, новички в своем деле, промахнулись в выборе любовников. Те оказались прижимисты в расходах и, угощая пышными обедами, не оплатили им платья, а украшений оставили всего на четыре су. Иногда неожиданное прибытие бывшей начеку супруги не позволяло осуществиться их величественным планам. Почти каждый год повторялась одна и та же картина: около двадцати комнат покидались ночью, в спешке, на полу — рассыпанная пудра, всюду — пятна помады, заполненные до половины чемоданы. В поезде Париж-Довиль можно было встретить бледных женщин, странно одевших одно платье поверх другого, с сумкой, набитой истоптанной обувью, и державших в руках по две шляпки и три пары перчаток.
К счастью, Лиана не видела этих отверженных товарок, иначе возобновились бы ее страхи, теперь называемые графом «причудами экономики военного времени». С того утра, как Файя их оставила, — ее и д’Эспрэ (поскольку, заразившись фантазиями своего любовника, она воспринимала этот уход как двойной разрыв), — Лиана получила в три раза больше подарков. Граф как будто хотел восполнить уход Файи своим непомерным расточительством, но даже это вызывало у Лианы беспокойство, так как подобное излишество противоречило тому чувству, которое он питал к беглянке.
Но до 15 августа называть Файю беглянкой было бы неправильно: она провела в одиночестве все ночи в непонятным образом доставшейся ей крохотной каморке под крышей отеля «Нормандия». Деликатный человек, д’Эспрэ не задавал никаких вопросов. Вечером после первого тайного побега он даже не попросил ее покинуть снятый им для нее номер. Но Файя оставила ему все преподнесенные ей подарки и, руководствуясь лишь собственными желаниями, велела перенести все чемоданы в свою каморку.
Он взял все обратно, не говоря ни слова. «Эта девушка безумна, — подумал он, в то время как она удалялась от него по длинным коридорам отеля. — Лето вскружило ей голову; действительно, в этом году в Довиле слишком много солнца. Но как она проживет, бедняжка, без моих подарков, без моего нежного и целомудренного покровительства?..» Ему оставалось только гадать о происходящем. Но несколько дней спустя, подкупив таксиста, каждое утро отвозившего Файю, он узнал, что она посещает довольно богатого и принятого в высшем обществе молодого американца. Причем тот не давал никаких гарантий, подобных старинному состоянию и сентиментальной стабильности, которых юная красавица могла бы добиться от такого пятидесятилетнего мужчины, как он, Эдмон д’Эспрэ, на законном основании, или даже, — представив худшее, — от мелкого еврейского банкира, проживающего в «Нормандии».
«Дело Карпутала», как называли его в Довиле, тоже принесло графу дополнительное облегчение. «Прекрасно, — говорил он себе. — Файя умеет устраиваться. Для любви — американский спортсмен; смуглолицый принц — за бриллианты. Она испорчена еще больше, чем я предполагал». И в который раз д’Эспрэ вообразил, будто уже ее не любит.
Передышка длилась всего двенадцать часов. Поскольку утром 16 августа, в тот час, когда большинство клиентов отеля подгоняли упаковывающих их чемоданы горничных, он узнал, что Файя, по выражению директора «Нормандии», «вернула своего американца», и это, добавил он, «на долгое время».
Д’Эспрэ вернулся на землю. В последнем движении слепого благородства он спустился в бюро директора, чтобы урегулировать счета своей бывшей протеже. Тут граф услышал, что все улажено уже час назад красавцем авиатором, выигравшим накануне соревнования гидропланов. С насмешкой, которая не ускользнула от графа, директор прибавил, что тот «даже не просмотрел счета!».
Д’Эспрэ промямлил несколько слов. В силу своего аристократического воспитания ему претило расспрашивать дальше этого гостиничного, лакея. Однако он не смог сдержать вопрос, обжигавший его губы:
— Скажите, вы, должно быть, знаете, куда она уехала?
Наступило длительное молчание. Очевидно, директор колебался. Поддаться ли благоразумию, или навлечь на себя гнев одного из самых верных клиентов? Он решил ответить. С суровым видом, глядя на уже окрашенное в серые цвета море, он поведал графу разговор красавицы со своим возлюбленным. Это произошло в бюро в его присутствии, и он все слышал, поскольку они говорили не таясь.
— Без подробностей, — перебил д’Эспрэ. — Переходите к главному, прошу вас.
Очень просто: между поцелуями Файя уверила своего любовника, что больше не уедет с виллы и проведет там остаток лета.
— Остаток лета, — прошептал граф. Не хватало еще сказать: вечность.
Разъяренный до бешенства, он тотчас же отбыл в свои владения. Невзирая на самые элементарные приличия, он взял с собой и Лиану. В гневе д’Эспрэ дошел до абсурда: по той же причине, заставившей его сверх меры избаловать Лиану после отъезда Файи, теперь он решил представить ее своим сыновьям, всему обществу — невообразимый скандал, а для него самого неслыханная смелость, претившая его легендарной утонченности.
Как только первые дожди забарабанили по Вилле нарциссов, ее обитатели подумали о возвращении в Париж. Это как-то само собой подразумевалось: на стеклянном панно желтые и черные цветы померкли от ливней, каждое утро волны все выше забирались по песку, влага затягивала стены. Заброшенность, составлявшая всю прелесть этого места, теперь начинала тяготить.
Так же внезапно, как вырвал Файю из светскости Довиля, Стив захотел увезти свое счастье в Париж. Это казалось совсем простым делом. Она вдоволь насладилась солнцем и своими прихотями. В ее глазах, обрамленных длинными, почти белыми на кончиках прядями, спадавшими с распущенного шиньона, Стив угадывал мысли о платьях, гармонирующих с дождливыми небесами, о шляпках с вуалью, под которой побледнеет ее загоревшая кожа, о мехах для первых холодов.
Однако Стив еще не понимал главного: Файя вдоволь насытилась страстью, и этим утром, когда его мокрая и потяжелевшая от чемоданов машина в последний раз направилась по песчаной дороге, для него начиналась самая беспокойная эпоха в его жизни. Годы спустя, когда старался понять, что же произошло, и пытался, прибегая и к чужой помощи, прояснить то, что условно называл «тайной Файи», он удивлялся беспорядочности той жизни, которую вел с осени 1913-го до лета следующего года.
Обычно столь чувствительный к малейшим движениям жизни города, столь поддающийся влиянию его тайных ритмов, Стив стал вдруг равнодушен ко всему. Он не ощутил смену времен года, не увидел толстого слоя снега, накрывшего Париж как раз после Рождества, ничего не узнал о льдинах, уносимых течением Сены в феврале. Даже весна не вырвала его из спячки. Тем временем весна 1914 года была такой красивой, такой теплой! Она напоминала лето — скороспелый подарок, не предвещавший ничего хорошего. Единственное, что он прочувствовал, была июльская жара, обострившая мучившую его боль. Все остальное не имело для него никакого значения. Время от времени, все дольше и дольше ожидая свиданий с Файей, он открывал газеты, прислушивался, чтобы развеяться, к салонным разговорам. Странно, но в этом году все новости казались ему смехотворными. Например, дело об убийстве директора «Фигаро» прекрасной мадам Кайо, процесс над которой длился до июля, — страсти кипели, крупные заголовки в газетах кричали о политической подоплеке. Темная история о возможном налоге на доходы. Налог на доходы, военная служба на три года, политика — вся эта болтовня, процессы, как можно этим интересоваться?
«А война?» — замечали иногда его друзья. «Серьезная угроза» становилась все реальнее: Австрийская империя в развалинах, все более могущественная Германия, ее пушки, ее солдаты, неизбежность альянсов… «Война, какая война?» — спрашивал Стив и уходил, пожимая плечами. Его ничто не волновало кроме того, что он любил Файю. Эта любовь стала его собственной войной. Она длилась месяцами: сначала он выиграл Файю, потом чуть не потерял, теперь надо было ее удержать.
Он быстро понял, что его единственным врагом была сама Файя, вернее, то состояние, в котором она упорно пребывала: красивая женщина, живущая мгновением, без прошлого или почти без него, а возможно, и без будущего, перелетная птица, кокотка, и этим все сказано. А он хотел жениться на ней.
В апреле визит короля Англии взволновал весь Париж; на Стива это произвело не больше впечатления, чем подрагивающие на экране кадры из «Фантомаса против Фантомаса», шедшего в «Гомон-Паласе». Единственной реальностью для него была Файя — прекрасная, неуловимая, убегающая сирена.
С той минуты, как они приехали в Париж, она все больше превращалась и убегающую. Сначала захотела вновь увидеть д'Эспрэ. После обеда в «Максиме» в обществе графа она объявила Стиву, что снова будет жить на Тегеранской улице. Как и ожидалось, последовала сцена:
— Так ты спала с этим старым толстосумом! А я хочу жить с тобой, понимаешь? И, между прочим, собираюсь жениться на тебе!
Эту последнюю фразу ему не простили.
— Еще одна сцена, и мы больше не увидимся! — парировала она.
Он обхватил голову руками. Ему захотелось тут же умереть.
Она смягчилась:
— Если бы ты меня любил, Стив, ты бы понял, что граф — мой старый друг, что мне нужно быть рядом с Лианой, даже если я с ней не встречаюсь. И слуги там знают мои привычки…
Она никогда столько не говорила о себе. Стив позволил себя убедить и, что совсем невероятно, извинился перед ней, а она приняла его извинения.
День за днем его жизнь становилась все сложнее. Однажды утром он решил уехать в Америку, но, едва выйдя из дому, не смог сделать и шага и повернул обратно. Он больше не отвечал на письма отца, избегал своих американских друзей. Тем временем Файя стала знаменита. Ее ангажементы множились. В большинстве случаев ее приглашали для восточных фантазий в духе «Минарета». От роли статистки она поднялась до ролей второго плана. Она много работала, репетировала, дни напролет проводила у своей перекладины. В те редкие моменты, когда Стиву удавалось ее видеть, она говорила с ним о Мага Хари, продолжавшей ее очаровывать, несмотря на свой закат.
Файя никогда не принимала его на Тегеранской улице; он снял для их дневных любовных свиданий малюсенькую квартиру, обтянутую розовым — она называла ее бонбоньеркой, — там они встречались два или три раза в неделю. Но начиная с марта она увеличила промежутки между свиданиями, звонила все реже. Стив похудел, начал выпивать. И чтобы заполнить чем-то череду пустых дней, он стал посещать д’Эспрэ, которого шесть месяцев назад задушил бы своими руками. Граф тоже сблизился с ним и не оставлял без внимания. Наконец, в их «союз» вступила Лиана.
Об отсутствующей никогда не говорили. Все происходило так, как если бы, встречай в других следы собственных терзаний, они заключили между собой некий договор, по которому вслух ничего не произносилось: тайное общество, чей пароль, никогда не высказанный вслух, но вечно подразумевающийся, был фатальным сочетанием звуков в имени танцовщицы. Все те же неизбежность и, безжалостная страсть, ведущие всех троих к одним и тем же страданиям, были единственной угрозой, которую чувствовал Стив до 14 июля.
Довольно часто д’Эспрэ развивал перед ним свои мысли о прекрасном, и молодой человек оценил в конце концов нового друга. Граф познакомил его с живописью кубистов, с некоторыми художниками, которым покровительствовал, посвятил в секреты светской жизни — в прошлом году Стив решительно избегал вникать в это множество столь аристократично французских деталей. Никогда еще в Париже не устраивали так много праздников. За балом драгоценностей следовал бал кринолинов, за Египетским праздником — тысяча первый Персидский. Дамы ходили в декольте уже с десяти утра. От недели к неделе длина платьев для танго уменьшалась, все выше поднимаясь по бедру. Все это кружило голову. У Стива не хватало времени разобраться, действовала ли так на него страсть, или то была болезнь богатого общества, предчувствующего свою кончину и потому желающего красиво отпраздновать последние мгновения своего величия.
Однажды пополудни, в отчаянии, юноша примчался на Тегеранскую улицу: вот уже десять дней он не получал известий от Файи. Стив звонил тысячу раз, но она не отвечала. Он осмелился наведаться в театр, где с уклончивым видом ему ответили, что она разорвала свой контракт. Он не был удивлен, зная, что она, с того дня как увидела «Шехерезаду», вбила себе в голову попасть в труппу «Русского балета» и готовилась к просмотру у Дягилева. Он был в неведении относительно результатов этого показа. Может, она провалилась и в одиночестве зализывает свою рану? Стив был убежден в осведомленности Лианы, именно ее в первую очередь он хотел расспросить.
Он взлетел по лестнице и, даже не посмотрев на дверь Файи, позвонил к Лиане. Его пригласили в салон.
Полуобнаженная, Лиана стояла посреди комнаты, в то время как человек, склонившийся у ее ног, работал с тканью. Кутюрье, конечно. Если бы не темные полосы и более полные формы девушки, Стив бы решил, что это Файя. Кутюрье встал, задрапировал черным грудь Лианы и сказал, указывая на зеркало:
— Вот. Я думаю, беда исправлена. Но вы нравы, эти платья неудобны для танцев.
Лиана осматривала себя в зеркале и тут заметила в отражении Стива:
— А, вы здесь. Я не видела, как вы вошли…
Из глубины комнаты появился д’Эспрэ, тоже одетый для танцев, и направился к Стиву:
— Вы знакомы со Стеллио Брунини, помощником нашего замечательного маэстро Пуаре, законодателя элегантности?
— Думаю, да, — опередил Стива, бледнея, Стеллио. — Мы соседи.
Стив рассеянно кивнул ему и увлек д’Эспрэ в прихожую:
— Файя… Уже дней десять как у меня нет от нее известий. Вы знаете, где она?
Д’Эспрэ попытался увильнуть:
— Но… Я никогда ничего не знаю о ней!
Стив ухватился за лацкан его пиджака и воскликнул:
— Вы — джентльмен, и вы прекрасно меня поняли!
Показалась встревоженная Лиана.
— И вы, Лиана, вы тоже знаете, где она!
Но она не успела открыть рта, как д’Эспрэ схватил ее за руку и увлек в салон, хлопнув дверью. Стив услышал начало их разговора:
— Останемся дома, дорогая моя. Слишком жарко, чтобы идти танцевать.
— Да, вы правы, — ответила Лиана.
От него что-то скрывали, это точно; может; его хотели пощадить. Он слонялся по прихожей, рассматривал листву, колышущуюся за окнами. Темнело, с каждой минутой становилось все жарче; гроза не заставит себя ждать — одна из, тех парижских гроз, которые не освежали, а лишь разрывали воронки на улицах, потому что дождь не прекращался уже в течение нескольких недель.
Посреди тишины, предшествующей грозе, Стив уловил сзади себя легкие шаги — шаги человека, желающего бесшумно скрыться. Что-то внезапно подсказало ему обернуться:
— Это вы шьете платья для Лианы, если я правильно понял! Значит, вы одеваете и Файю.
Мужчина замер посреди холла.
— Вы должны знать, где она!
— Вы преувеличиваете…
Стив схватил его за руку:
— Говорите! Вы не можете не знать…
Стеллио высвободился:
— Послушайте, успокойтесь. Да, я знаю… кое-что. У меня есть друг…
— Ближе к делу, прошу вас.
— Он танцует в труппе у Дягилева и все мне рассказал. Файя была на просмотре, но Дягилеву не понравилась. Она не профессиональная танцовщица, понимаете?
— Ну и?..
— Ну… Говорят, уехала в путешествие.
— Куда?
— Не знаю… Но обязательно скажу, как только сам узнаю больше. Мы ведь соседи, не правда ли?
— Да, соседи, — согласился Стив, сбегая по лестнице.
Он вернулся домой, закрыл ставни, отослал прислугу и начал пить. Это длилось три дня. Он дремал, наигрывал на рояле, опять пил, погружался в океаны аргентинской музыки, звучавшей из квартиры на другой стороне улицы, где всю ночь танцевали с открытыми окнами, а потом снова принимался за джин.
Однажды утром — должно быть, это был вторник или среда — в дверь позвонили и передали записку от Файи. Стив разорвал конверт, не обратив внимания на посыльного, ожидавшего чаевых: «Я… у д’Эспрэ, приходи скорее…»
На лестничной площадке показался Стеллио.
— Она вернулась, — сказал спокойно Стив.
— Да, я знаю. Слава богу! После того, что произошло…
— А что произошло? — спросил Стив.
— Как, вы не знаете? Но…
Стеллио увидел валявшиеся повсюду бутылки, почувствовал отвратительный запах джина.
— Свершилось! Убийство сербского принца в Сараево!
Стив отмахнулся:
— Меня меньше всего на свете интересуют эти европейские истории!
Стеллио был ошеломлен. Увидев, что Стив собирается закрыть дверь, он быстро заговорил:
— Файя была в Венеции, в то время как вы искали ее! Я вам это рассказываю по-дружески, поймите! Другие не рискнули конечно же! Она была в Венеции с австрийским банкиром, который финансирует императора. Она вполне могла бы не возвращаться, последовать за ним в Вену, но нет, она его бросила сразу после убийства в Сараево! Восточный экспресс, тут же! В тот же день! И вот она здесь… — Его голос внезапно осекся. — …среди нас. Теперь все мы уйдем на войну и больше не увидим ее. Потому что… вы знаете…
— Перестаньте, в конце концов, говорить о войне, заклинаю вас всеми богами! — заорал Стив и хлопнул дверью.
Он перечитал записку, как обычно, очень краткую:
«Я жду тебя у д’Эспрэ, приходи скорее, ты мне нужен. Знаешь, вдали от тебя я не бываю красивой. Но с тобой, Стив, с тобой…»
Она не смогла или не захотела закончить фразу. Во всяком случае, этого было достаточно, чтобы за четверть часа Стив оделся, надушился, чисто выбрился, привел в порядок усы, укротил волосы и устремился на Тегеранскую улицу…
Он вернулся уже на заре, кинулся к роялю и играл до утра.
Это не пришлось по вкусу его соседу. Стеллио не мог ускользнуть от этой музыки, будоражащей его не из-за странности звучаний, но из-за нездоровой радости, исходившей от нее. Он поднялся и взял, чтобы успокоиться, маленькую восковую статуэтку, которую лепил уже несколько недель. Он разорвал несколько старых тканей, достал из них длинные золотые нити, сплел их и потом прикрепил к голове куклы. Именно в этот момент у Стеллио появилась идея создать манекен в натуральную величину — образ длинноногого и совершенного тела Файи, — на котором можно было бы показывать модели маэстро и, возможно, когда-нибудь собственные творения.
Но поскольку рояль американца не успокаивался, он наклонился над византийским кадилом Лобанова, зажег там несколько капель фимиама, бросил туда куклу с золотыми волосами и смотрел, как она расплавляется, напевая арию Рейнальдо Ханна под названием «Надушенная смерть».
Итак, Стиву выдались еще две недели счастья. В те длительные минуты молчания, предшествующие или следующие за их любовными утехами, Стив пытался найти в Файе непреложное свидетельство ее предательства. Но что это мог быть за знак? Если исключить несколько осунувшиеся черты лица, легкую синеву век, то Файя походила на себя самое — роскошную, таинственную, почти немую. Впрочем, а были ли они: банкир, Венеция и вагон-люкс? Как узнать? Ни до, ни после любви, никогда она не открывалась больше, чем в своих записках: краткие слова, незаконченные фразы. Иногда Стиву хотелось ее ударить. Затем, на пике любви, когда, стонущая и беспомощная, она казалась наконец покорившейся, он воображал, будто она его рабыня, и ликовал: она принадлежит ему, отмеченная его знаками. Только его! Он ею обладал. И ревность переходила в наслаждение.
Однажды утром Файя начала перебирать свои платья. Открыла чемоданы, вынула оттуда туники, юбки, костюмы для яхты, для пляжа.
Она пошла в туалетную комнату, а он продолжал мечтать о радостях, ждущих их в Довиле, лаская ее платья, разбросанные в беспорядке на креслах. Он поднял одно, похожее на манто: оно было отделано довольно тяжелой парчой и огромными накладными розами из бархата, такими же, какими были расшиты все ее пояса. Она повторяла мотив этих цветов вокруг себя — на лаковых комодах, на бумаге для писем, на носовых платках.
Пресытившись нежностью бархата, немного стыдясь мальчишества своего поступка, Стив собирался положить платье на место, когда какой-то предмет выскользнул из внутреннего кармана. На самом деле, пустяк: маленькая стеклянная гондола, завернутая в шелковую бумагу, вещица довольно скверного вкуса. И скомканная записка с венским адресом и несколькими словами по-французски.
Стиву потребовалось время, чтобы прочесть ее. Тем не менее смысл был ясен: это было объяснение в любви, сопровождаемое упоминанием об украшении, которое Файя должна была получить по прибытии на улице де Ля Пэ как плату за свою благосклонность, и тысяча извинений за внезапный отъезд.
Стив ринулся в ванную комнату. Файя еще не была причесана, он схватил ее за волосы и помахал перед ней запиской:
— Где это украшение? Ты уже взяла его? Ответь!
Она поправила бретельки дезабилье, но не ответила.
— Ты мне это скажешь сейчас же, или я отведу тебя к ювелиру и заставлю там признаться!
Файя упорствовала в своем молчании. Он отпустил ее волосы, бросил на пол стеклянную гондолу и растоптал. Она улыбнулась, подошла к нему, открыла объятия, пытаясь поцеловать.
— В конце концов, Стив, что за глупая ревность! Я тебе это говорила тысячу раз! Удовольствие…
— Кончилось удовольствие! Кончено и со всем остальным… — Ему изменил голос. — Где ожерелье? Я хочу его видеть. Я знаю, оно у тебя. Я приказываю тебе!
Ее взгляд стал острым, веки набухли.
— Ты хочешь их видеть, драгоценности кокотки? Ну что ж, вот они!
Файя вернулась в спальню, нагнулась к комоду, открыла потайной ящик, вынула оттуда длинный черный футляр с выбитым на нем именем ювелира, указанным в записке. Она сняла крышку и высыпала перед Стивом ожерелье в бриллиантах и сапфирах:
— Вот они, драгоценности банкира! Ну и что? Еще один, которого я больше не увижу.
Она замешкалась, закинула волосы за спину и свернулась комочком на подушках.
— Я не танцовщица. Все, что я умею, — брать драгоценности. И хранить их. Твои жемчуга, это ожерелье, остальное. Деньги — моя единственная защита от мира. От людей. От всего.
— И от меня?
— От тебя тоже.
— Но почему?
— Ты ревнив, Стив. А я хочу быть свободной.
Он сжал в руках камни с такой силой, что они до крови врезались в кожу. Ему хотелось бросить их ей в лицо, разорвать ее на части, убить в ту же минуту.
— Свободной, понимаешь?
Он положил голову на спинку кровати. Свободна! Абсурд, безумие, как и все остальное. Свободен, был ли он свободен с того момента, как познакомился с нею? Есть ли в любви что-нибудь еще, кроме полного порабощения? Священное рабство — он нисколько не сожалел о нем, даже после этих ужасных слов он был готов начать все сначала.
Нужно выиграть время. Он — идиот. Больше никогда никаких вопросов, никаких сцен. Выиграть Файю. Сохранить ее, увезти. Даже если ему не суждено жениться на ней. Он подошел к комоду и стал складывать в футляр рассыпавшиеся камни.
И тут прозвучало слово, смысл которого не сразу дошел до него, настолько тихим был ее голос.
— Уходи.
Стив почувствовал звон в ушах. Как перед грозой.
— Уходи! — уже крикнула Файя.
В этот же вечер он вернулся к своим аэропланам.
В лагере царило то же странное возбуждение, что и в столице. Стив наконец-то узнал, что Франция, следуя неумолимой логике союзничества, готовилась с минуты на минуту объявить войну своему немецкому соседу. В армию записывали всех добровольцев, особенно авиаторов. Стив не раздумывал ни секунды, смерть его не страшила, поскольку он даже представить себе не мог, что его аэроплан сможет взорваться или рухнуть.
Подписывая обязательство, он вспомнил фразу Лианы — единственную, произнесенную ею в адрес подруги: «Файя никого не любит…» Перо дрогнуло в руке. Конечно, Файя никого не любит! Теперь он в этом убедился. Правда, и это его не утешало. Он был уверен, что если смерть выйдет ему навстречу из самой глубины облаков, у нее будет великолепное дьявольское лицо белокурой девушки — той, которую отныне он называл Suicidal Siren[44].