ГЛАВА 9

Неправда, что Петербург — сырое и мрачное место, и что здесь триста шестьдесят дней в году идёт дождь. Статистика метеонаблюдений этого не подтверждает: есть на Земле куда более дождливые места, чем наш Город.

Зима в этот год удалась холодной и невероятно солнечной. Короткие бураны сменялись долгими, звонкими, наполненными светом днями. А с конца января уже ощутимо прибавился день.

Я сыпала зерно в кормушки для птиц, и жёлтые синички меня уже не боялись, самые смелые отваживались присесть на рукав, поклевать сечку с ладони. Снег скрипел под ногами, промороженный воздух дышал острой сладкой ванилью. Мне было хорошо и покойно, как, пожалуй, никогда ещё в жизни.

Мы с сестрой вместе жили в её квартире на Мебельной, и с двадцать пятого этажа открывался великолепный вид на замёрзший залив. В ясную погоду сверкал на пронзительной синеве неба золотой купол Морского Собора в Кронштадте. По Лахтинскому Разливо ходила спасательная шлюпка на воздушной подушке, с двумя вентиляторами за кормой. Ревела она знатно, далеко было слышно. Если стоять при этом у самого берега, то можно было ощутить колебания льда, принимавшегося на себя нагрузку…

Я перебивалась случайными заработками в интернете, выходить на офисную работу в моём положении не было смысла, подписываться на проекты, требующие серьёзного сосредоточения — тем более. Днями напролёт я бродила по Старому Городу, и рисовала, рисовала, рисовала…

Улицы. Памятники. Прохожих.

Я ходила на мастер-классы, посвящённые работе с красками — акварелью и маслом. Завела знакомства в мастерской, продающей всё для художника, а так же не чурающейся изготавливать рамки на заказ, вставлять в те рамки картины, иконы, вышитые вручную гобелены; фото на документы и различные батарейки с флэшками тоже можно было купить здесь. И картины непризнанных гениев, вроде меня. Хозяйка мастерской сама рисовала, в изумительном совершенно пастельном стиле. Я попробовала, мне тоже понравилось.

Всё-таки, мой инструмент — это именно карандаш, не кисточка. Карандашом получалось выразить то и так, что никак не удавалось передать акварелью, ну а масляные краски вообще повергали меня в шок и трепет.

Оля полностью освоилась со своим новым положением. Сила её личности была такова, что, разговаривая с нею, человек быстро забывал, что говорит с инвалидом-колясочником. Если она и страдала, то делала это молча. Когда я не вижу. Меня она поддерживала как никто другой и готовилась к рождению малыша не меньше меня.

Одну из комнат мы переделали в детскую. Кроватка, гимнастический комплекс, шкафички, столики…

— Оля, — смеялась я, — остановись! Малыш ещё года два будет спать со мною рядом!

Мы до сих пор не знали, кто родится. Хитрован на узи закрывался ладошками или зажимал ножки. Поди там пойми, что у плода, пестик или тычинка! Пытались придумать имя, но имя никак не приходило, не ложилось на душу, не откликалось совсем. А зачем нарекать малыша мёртвым. Имена, годные для младенца любого пола — типа Александр/Александра, Евгений/Евгения, Валерий/Валерия я отвергала. Имя должно полностью соответствовать ребёнку бога, а для этого малыша надо было, по-видимому, взять для начала на руки…

Иногда мы с Олей по вечерам валялись на чьей-нибудь кровати в обнимку, совсем как в детстве. Она делилась со мною своею силой, я с нею — своей. Нам не нужны были слова, чтобы понимать друг друга.

— А всё-таки, — сказала однажды сестра. — Кто отец?

Я затаилась: как рассказать? О Похоронове, о гарпии Кэл. О визитке страхово, й «Согласие», на которой стояло имя Мрачновой Эллы Таумантовны… Да, мы купили две машины! Одну мне, другую Оле, приспособленную для инвалидов-колясочников. Чтобы она могла управлять ею сама…

Я обратилась к Элле, конечно же. Глупо было бы не использовать подаренную возможность. Петербург — любопытный город, вроде шесть миллионов здесь проживает только официально зарегистрированных, не считая студентов и приезжих, но слухи распространяются со скоростью света. И Кэл, наверное, обиделась бы, узнав, что я обратилась не к её сестре. Мне хотелось обижать Кэл.

Элла Мрачнова, значит. Интересная женщина оказалась, со своеобразным шармом. Как-то сразу было видно, что ссориться с нею — себе же проблем на голову искать. Наверное, те клиенты, кто сходу начинал давить криком и требованиями, огребали своё сполна. Нечего потому что пытаться прогнуть под себя гарпию.

Оба глаза у Эллы были свои или один тоже вставной, как у её сестры, Кэл, я не проверяла. Но общее сходство у девушек между собой имелось. Те же тёмные волосы, тёмный взгляд, восточное лицо с длинным, без тени курносости, шнобелем — крючком бабаяга-стайл… Сёстры, что ты хочешь!

— Не хочешь рассказывать, не говори, — торопливо сказала Оля, по-своему истолковав моё молчание.

— Не то, чтобы я не хочу, Оль, — вздохнула я. — Я хочу! Мне надо всё-таки с кем-то поделиться, иначе я сойду с ума рано или поздно. Но ты же мне не поверишь…

— Почему же? — Оля немного обиделась, я почувствовала.

Вот как ей рассказать…

— История слишком уж невероятная, — предупредила я. — На грани реальности.

— Но ты попробуй всё-таки. Я постараюсь поверить…

— Пойдём на кухню? — предложила я. — Тебе — кофе, мне — чаю…

Кофе мне был теперь противопоказан полностью, а хотелось, иногда до ужаса хотелось хлопнуть чашечку хорошего молотого. Зря, что ли, стояла у нас кофемашина на кухне!

Оля будет пить кофе, я буду наслаждаться кофейными запахами и дуть чай с фенхелем. На что не пойдёшь ради будущего малыша!

— Помнишь, — начала я издалека, — я заболела. Ты уже уехала тогда.

— Да. Алексей мне говорил, — Оля потёрла пальцами лоб.

Помнила она плохо, это же очевидно. Я подумала, что про Алексея ей не расскажу. Она ведь верит, что он был с нею в машине и погиб; трагическая случайность.

— Оля, — сказала я, сводя вместе кончики пальцев, — только, пожалуйста, выслушай сначала всё… Сначала просто выслушай, ладно? Без комментариев. Так было, поверь. А уж как всё это объяснить, я не знаю.

— Хорошо, — кивнула Оля. — Рассказывай.

— Я пришла домой и обнаружила за диваном куклу, — сказала я. — Знаешь, из этих… с иголками в руках-ногах и лбу. Я обозлилась и сожгла её. И той же ночью свалилась с температурой, чуть не сгорела от гриппа, буквально.

— Ну, это совпадения…

— Оля, дослушай! — оборвала я её. — Я тоже думала, что совпадения.

— Магии не бывает, — всё-таки закончила она.

— Тогда я не буду ничего рассказывать, — заявила я. — Ты не поверишь.

Оля подняла ладони:

— Сдаюсь, сдаюсь! — она сделала пальцами жест, показывая, что застегнула себе рот на молнию.

— Потом я поехала во Всеволожск, — продолжила я рассказ.

Всё, что я увидела и пережила во Всеволожске, я рассказала практически без купюр. И про куклу тоже. И про то, как вернулась домой и увидела труп тёти Аллы, исчезающий в чреве скорой.

Потом я рассказала про Бегемота.

Потом — про поезд, убийство и немного про Похоронова. Всё-таки язык не повернулся рассказывать частности. А может, кто-нибудь мой язык узелком завязал? Магически. Он мог это сделать. Хотя… ведь поил меня водичкой из Леты, так что зачем.

Я замолчала, ждала, волнуясь, реакции. Но уже чувствовала, видела, понимала — Оля не поняла. Не просто не поняла, разум её отторг услышанное, как инородный предмет. Могу понять, я тоже не верила до последнего. До того момента, как мой рисунок на стекле начал наливаться кровью. А уж когда увидела куклу

Память подсунула картинку, меня едва не стошнило. Безглазое лицо, зашитый рот, заклеенный пластырем нос, одна нога обглодана до самой кости, как будто с неё целенаправленно, каждый день, отрезали лоскуты мяса и ничем не обрабатывали рану.

— Ты хочешь сказать, что носишь теперь ребёнка бога? — спросила Оля недоверчиво. — Этакого маленького иисусика?

Я медленно накрыла лоб рукой: фэйспалм. Но, с другой стороны, а чего я ждала? Я, я сама, на месте Ольги, я бы — поверила? Да никогда в жизни!

— Нет, конечно же, Оля, — сказала я мягко. — Ничего такого я не хочу сказать. Это ребёнок опера, расследовавшего убийство. Между нами проскочила искра. Поезд, дорога, адреналин. Всё.

— Римус, ты не договариваешь, — сердито сказала Ольга. — Что ты утаиваешь?

И меня внезапно накрыло. Отчаянием, злостью, болью, пустотой в том месте, где сейчас должен быть Похоронов, но его там не было, и пустота болела. Так бывает. Бывает, что пустота — болит. И ничем ту боль не уймёшь, никак не преодолеешь, с ней остаётся только смириться.

— Ты требуешь от меня откровенности, Оля, — сказала я, всё-таки удержав свой язык от совсем уже непоправимых слов. — Но ты не хочешь верить моим словам, и какая тут может тогда откровенность? Да, я рассказала тебе не всё. Но ты не веришь. Ты не хочешь верить. Ты даже попытаться начать поверить не хочешь. А я не в твоём суде, прости. Не на скамье подсудимых. Выкинь из головы всё услышанное; твой племянник или племянница — дитя полицейского. Следователя, работавшего по тому убийству. Всё.

Я встала из-за стола, отошла к окну. Больно? Очень. Но — сама виновата. Не надо было лезть в ненужную откровенность. Надо было зубами и когтями держаться за версию следователя, делать невинные глазки, мямлить, только — не правду. Настоящая правда выглядит фантастикой, выдумкой, бредом, но только не тем, чем она есть на самом деле, — собственно правдой.

— Я понимаю, — сказала Оля мне в спину, — ты пережила серьёзное потрясение. Может быть, тебе стоит пойти к психологу…

Вот оно! Вот — началось. Больничный дух палаты номер шесть приподнял мне волосы дыбом: я испугалась! Реально оказаться в Кащенке, из-за своего языка болтливого — как вам перспективка? Мне она такая с приплатой не нужна.

— Оля, — не оборачиваясь, сказала я тихим, но твёрдым, железным по оттенку голосом, до того железным, что аж привкус во рту появился, — если ты продолжишь говорить о психологе, я уйду прямо сейчас и никогда сюда больше не вернусь.

— Но то, что ты рассказала мне…

— Не требует никакого лечения. Мне приснилось. Я, может, книгу об этом сне напишу. Мистическую. И её издадут миллионным тиражом как Гарри Поттера. Вот видишь, как ты купилась, ты поверила!

Дикие, лживые слова сами соскакивали с языка почти против моей воли. Я завралась уже настолько, что сама с трудом понимала, что именно я несу. Но одно я осознавала совершенно точно: никогда! Никогда больше и никому в жизни я не расскажу про Похоронова!

Смертные женщины, рожавшие богам Олимпа героев, жили во времена, когда никто не удивлялся божественным отцам их детей. Сейчас всё иначе. Совсем. Надо учитывать.

Может, а даже ребёнку своему не расскажу об отце. Та же версия: встретились случайно, полюбили друг друга, судьба потом развела навсегда. Не хуже прочих легенда. Сколько детей растёт точно так же: папа лётчик, моряк, иностранец — нужное подчеркнуть.

— Ты сейчас шутишь, Римус? — немного помолчав, уточнила Оля.

Я растянула губы в беспечной улыбке, хотя внутри меня шёл нескончаемый дождь:

— Ну, конечно, Олюша! Конечно, шучу. Я, знаешь, действительно думаю о романе, только в рисунках. Как в Японии рисовали свитки… Его разворачиваешь: сверху картинка-иллюстрация, снизу — текст. Картинки перетекают друг в друга, текст тоже. Мне кажется, это может даже взлететь. Люди любят необычное.

— Конечно, Римус, — складка на переносице сестры разгладилась. — Давай. Дашь потом посмотреть?

— Обязательно, — заверила её я.

А про себя подумала, что не дам. Потому что рисовать такое не стану, спросит — как-нибудь отнекаюсь, а Оля потом забудет. Особенно после рождения ребёнка, вот когда станет ни до чего!


Ночью мне не спалось, я долго стояла на балконе, смотрела на залитый лунным светом замёрзший залив. Луна уваливалась на закат, рыжела, тускнела, расплёскивая по звёздному небу слабое закатное зарево. На башне Лахта-Центра опять тестировали освещения — поджигали то один, то другой бок то красным, то зелёным, то фиолетовым, а потом грани башни облили чисто синим и так оставили. Навигационные огни вспыхивали каждую четвёртую секунду. Слал в проморожённое тёмное пространство свой световой луч маяк на макушке здания. Когда откроют, надо будет обязательно подняться на смотровую площадку. Вид оттуда должен поражать воображение.

Только, конечно, надо выбрать ясную погоду. В туман посмотришь свысока на плотные, не проницаемые для взгляда, волны непогоди, чертыхнёшься, да и спустишься вниз не солоно хлебавши. Если туристом приехал издалека, да ещё ненадолго, — хоть плачь, хоть не плачь: не повезло.

К концу марта, когда спали сильные морозы, я стала чаще выезжать в старый город. Мне нравился Невский, с его Гостиным двором, Домом Книги, Казанским Собором и памятником Екатерине, я могла подолгу ходить от статуи к статуе моста через Фонтанку. Укрощение коня — четыре последовательных действия, запечатлённые талантливым скульптором Клодтом фон Юргенсбургом. Необузданность, страх перед человеком, ярость, смирение — в такой вот последовательности. На гранитном постаменте одной из скульптур сохранился след от снаряда, прилетевшего сюда в блокаду…

Всё здесь дышало историей, пусть не такой уж и длинной, — Петербург молодой город, всего-то навсего триста с лишним лет, — но полной славы и великих деяний. Подняться среди финских болот, пережить подряд три революции, выстоять в страшной и тяжёлой битве с фашистскими полчищами, не сдаться в 90е…

Город-Сумрак, говорил о нём Похоронов. Город-Дверь.

Чем дольше я бродила по его улицам, тем больше понимала, о чём говорил мне мой мужчина. Иногда накатывало, и я доставала блокнот, рисовала, рисовала — до исступления. Здания, улицы, транспорт, замёрзшие реки и каналы, скульптуры, падающий снег. С пастельными карандашами получалось великолепно: Город оживал на бумаге — пронизанный светом, холодный и чистый. След солнца на гранитном парапете — неправда, что у нас сплошной дождь и мрак, света тоже хватает. Разного… не только того, что льётся с небес…

Я облокотилась о парапет и рисовала — в который уже раз! — одного из коней, когда рядом со мной возник кто-то ещё. Я не обратила внимания, была занята. Но мужчина кашлянул и сказал странно знакомым голосом:

— Хорошо рисуете.

Я дёрнула плечом, мол, сама знаю, что хорошо. Выдавила дежурное спасибо, подосадовала, что отвлекает. Меня иногда путали с уличными художниками, предлагали деньги — нарисуй портрет на заказ. Чаще всего я отказывалась.

Принципиально не хотела рисовать плохого. Наловчилась уже видеть, когда получится светлый рисунок, а когда будет плохо, как с той жидкостью из-под двери купе, невнятной на рисунке и обернувшейся кровищей и расчленённым трупом в реальности.

Я не хотела дарить людям тлен и боль. Даже если они того заслуживали.

— Не ожидал, что подадитесь в вольные художники, Римма Анатольевна, — продолжил между тем назойливый незнакомец. — Даже странно, с вашими-то познаниями в программировании. И опытом.

Я стремительно обернулась. Откуда он меня знает?! Но моему изумлению — и гневу! — не было предела: передо мной стояло моё бывшее начальство! Почему-то без мерзких бериевских очков: линзы надел? Коррекцию сделал?

— Упс, — сказал он, разводя ладонями в кожаных перчатках. — Сюрприз.

— Что вам от меня нужно, Лаврентий Павлович? — сдержанно поинтересовалась я.

Послать его на юг я всегда успею. Он мне теперь не указ. А вот послушать, что скажет… почему бы и не выслушать. «Если позовёт обратно», — злорадно подумала я, — «откажусь!»

— Лаврентий Петрович, — поправил он меня.

— Какая разница! — вздёрнула я подбородок.

— Может, и никакой, — вздохнул он. — Всё равно это не моё настоящее имя…

— Новости, — поразилась я. — Вы — подкидыш? Потерянный в детстве младенец? И сейчас вас нашли, вернули в лоно семьи, так сказать?

— Вроде того, — кивнул, но рассказывать подробности не стал. — Красиво, не так ли?

Я посмотрела на занесённую вчерашним снегом Фонтанку, на старые дома на том берегу. Да, красиво. С неба, затянутого прозрачной дымкой, начал медленно сыпаться редкий, лёгкий снежок. Такими слабыми, взблескивающими на свету искорками, поймай на рукав — увидишь крохотную сверкающую бисеринку чистого льда…

— Возьмите, — Берия протянул мне визитку. — Пригодится.

— Я не пойду к вам на работу! — резко отказалась я, испытав острое, жгучее, как перец, удовлетворение.

Сколько он разорялся на тему, что незаменимых нет! Сколько крови мне выпил… с доброе ведро, наверное, не меньше. И вот, пожалуйста, пришёл с посыпанной пеплом лысиной, визитку мне протянул.

— А всё же возьмите, — усмехнулся он так, словно насквозь видел. — Не будет лишней-то. Особенно в вашем положении.

Живот у меня и в самом деле ощутимо подрос. Даже с поправкой на зимнюю одежду, уже было видно, что я в положении. Пятый месяц, как-никак.

Ладно… зачем с ним ссориться, зря обижать… возьму. Только, конечно, даже под дулом пистолета — не дождётся!

— Вы верите в чудо, Римма Анатольевна? — вдруг спросил у меня мой бывший начальник. — В волшебство?

Он положил руки на парапет, смотрел на реку и одновременно за реку странным расфокусированным взглядом. Не могу объяснить! Но кто видел человека, который так смотрит, тот поймёт, о чём я. Другие слова тут подобрать сложно.

— Верю, — внезапно призналась я.

Сама не знаю, что меня дёрнуло за язык. Но как не верить в волшебство, если сама стала его жертвой? Как не поверить в чудо после того, как зачала ребёнка от бога?

— Это хорошо, — одобрил Лаврентий Павлович.

Хоть убей, не могла я его в мыслях назвать правильно. Привыкла видеть в нём тирана, ассоциировала с тираном, называла как тирана. Люди — рабы своих привычек; посей привычку — пожнёшь характер. Скажи, к чему ты привык…

— Возьмите, — он протянул мне вдруг… карандаш.

Обыкновенный простой карандаш, деревянный, зелёный сверху, но — с остро очинённым кончиком. И со стирательной резиночкой на конце. Такие в «Буквоеде» пачками продаются, по двадцать один рубль за штуку. Лаврентий наш свет Павлович издевается надо мной, что ли?

— Берите, берите, — усмехнулся он уголком рта. — Это не простой карандаш, а волшебный. Вы ведь верите в волшебство, Римма Анатольевна, сами только что в этом признались. Вот и берите. Пока даю.

Я протянула руку и взяла карандаш. Должно быть, на моём лице всё было написано, потому что бывший начальник засмеялся, легко, по-детски, как ребёнок. Мне так и послышалось далёкое эхо из детства: «Обвели мы дурачка на четыре кулачка, на пятое стуло — да чтоб тебя раздуло!»

— А теперь загляните в визитку. Смелее, она вас не съест! А то выкинете ещё в урну, так и не прочитав… Локти потом сами себе сгрызёте по полные плечи.

Я медленно перевернула плотный прямоугольник визитки. Там, благородным зелёным шрифтом по белому полю было выведено всего два слова: «Всеслав Ярополк». И одиннадцатизначный телефонный номер.

— Надумаете, позвоните, — сказал надо мной весёлый голос бывшего начальника.

— В-вы… вы что… вы — тот, кому имя в нарды…

Он отвесил поклон, на старинный манер прижав ладонь к сердцу.

— А… а… — у меня закончились слова!

— Так было надо, — посуровел он. — Но мне понравилось, как вы держались, Римма Анатольевна. Хотя, конечно, было бы лучше, если бы всё-таки выпили тот кофе. Не обижайтесь. Вам теперь придётся очень и очень непросто.

Он попрощался со мной движением ладони и начал уходить.

— Погодите! — крикнула я вслед. — Подождите же!

— Не сейчас, — он обернулся на миг, развёл руками. — Ещё не сегодня.

Ещё шаг, и он исчез в толпе, я кинулась было следом, но, конечно же, его и след простыл. Кто бы сомневался-то!

Меня толкнули в спину, обругали дурой, отожравшей себе пузо и задницу, потому что я застряла на пешеходном переходе и мешала пройти. Я не отреагировала. Визитка белела девственной чистотой — ни имени, ни телефона. Как же так-то! Снова толкнули, уже другие. Тогда я отмерла и отошла обратно, к постаменту со следом от снаряда. Текст на визитку не вернулся. Ни имя, ни телефон. Теперь это был бесполезный клочок бумаги. Даже слёзы выступили от досады.

Знала бы, постаралась бы запомнить. Или хотя бы перерисовать. Я посмотрела на карандаш в своей руке. Волшебный? Запомним.


Домой вернулась поздно, Оля уже звонила мне целых два раза. Оба раза я заверяла её, что со мной всё хорошо…

Дома ждали тепло и свежезаваренный чай. Оля приготовила в духовке картошку под майонезом. Поджаренный сыр приятно хрустел на языке: я проголодалась за день, и поняла это только теперь.

— Не уходи так далеко и так надолго, Римус, — попросила вдруг Оля. — Я за тебя беспокоюсь…

Меня вдруг прокололо острой иголочкой вины. Сестра ведь и вправду беспокоится. Ждала меня, приготовила ужин…

— Прости, — сказала я. — Больше не буду… Но, представляешь, кого я встретила!

— Кого же?

— Бывшего начальника.

— Где?

— На мосту через Фонтанку. На Невском…

— Мир тесен, а город тем более, — пожала плечами Оля. — Но случайности иногда бывают неслучайными.

— Ты о чём? — насторожилась я, не донеся ложку до рта.

— Лаврентий Петрович звонил мне, — пожала Оля плечами. — Интересовался, как ты и где ты.

Меня облило холодным ужасом. Я-то уже знала, кто такой наш Берия и что он такое. Что ему от Ольги-то понадобилось?!

— Успокойся, тебе нельзя нервничать, — посоветовала сестра.

— Что он тебе говорил?

— Ничего, — чуть удивленно ответила она. — Просто спросил, где ты, я ответила — гуляешь где-то в городе. Он твой номер потерял, я дала.

— Он мне не звонил, — призналась я. — Просто подошёл… у моста. Я коней рисовала, вот, — я выложила свой блокнот из сумочки на стол. — Поздоровался.

— Позвал обратно на работу? И как, пойдёшь?

Я замотала головой:

— Нет, и не проси, ну его. Сначала я рожу. Потом год посижу с младенцем. Потом — буду уже думать.

— Ты здорово рисуешь, — сказала Оля, меняя тему. — Не думала организовать свою собственную выставку?

— Глупости, — отмахнулась я. — Кому оно нужно. Я понимаю, — мягко сказала я, — рисунки — это хорошо, но ими сыт не будешь. Я не собираюсь отказываться от профессии. Постараюсь поддерживать форму по возможности, буду работать удалённо… а потом, как лялька подрастёт, займусь вопросом серьёзнее. Запасы проесть не проблема. Проблема — запасти снова.

— Рада, что ты трезво смотришь на мир, — кивнула Оля. — А то я начала уже за тебя бояться. Зачем ребёнку блаженная мама, сутками пропадающая в городе?

— Низачем, — согласилась я. — Оль… не волнуйся. Со мной всё хорошо?

— Точно?

— Ага. А к Лаврентию Павловичу не пойду ни за что!

— Петровичу!

— Павловичу! Он — тиран!

Что тиран, я даже не сомневалась. Магия портит людей. Способности, всевластие, всемогущие. Проиграл же ему мой Похоронов в нарды! Что там за нарды были, хотелось бы узнать. Наверняка, не простые, с подвохом, может быть, с чем-то отменно пакостным, способным доставить проблемы даже бессмертному!

Но где-то в глубине моей души жила тревожная, и вместе с тем радостная мысль, что, может быть, Лаврентий Павлович — Всеслав, чёрт бы его забрал! — расскажет о моём положении Похоронову. И тот явится… не сможет не явиться! Ведь это его дитя живёт во мне! Не может же он отнестись равнодушно.

Но дни шли за днями, недели бежали за неделями, Похоронов не появлялся, а в Город пришла весна.


Снег таял, оплывая грязными сугробами. Метель то возвращалась и тогда всё вокруг тонуло в сером жемчужном полумраке, то уносилась в даль, и мир поджигало весёлое солнце, согревавшее, если ему подставить, лицо совсем не по-зимнему. Световой день прибавлялся стремительно: дышали в Город подступающие белые ночи.

И однажды, на вскрывшемся из-под зимнего покрова газоне зажглись яркими жёлтыми пятнышками первоцветы — мать-и-мачеха, самый первый весенний цветок Петербурга. Крокусы ещё держали свои бутоны сомкнутыми, словно сомневались, стоит ли цвести. Иногда среди жёлтого мать-и-мачехиного ковра проступали синие пятна пролесков. Такие маленькие яркие колокольчики, синие, иногда фиолетовые.

Я изрисовала жёлтым и фиолетовым два блокнота подряд, пока меня наконец не отпустило.

Есть что-то грандиозное в этих нежных лепестках, доверчиво раскрывающихся в холода и в непогоду, иногда — ещё прямо под снегом. Торжество жизни над уходящим, но всё ещё могучим, ещё способным обречь, холодом…

А потом я увидела Олю… Она смотрела на меня, и лицо у неё было такое… такое…

Даже не зависть к тем, кто не утратил возможности бегать, прыгать и просто ходить. Нет. Отчаяние. Глубокое, задавленное, постоянно сдерживаемое, а вот сейчас проступившее со всей своей угрюмой силой. Я помнила, Оля очень хотела родить ребёнка. Прикладывала для этого все усилия, ничего не выходило. А теперь её шёл тридцать седьмой год, и ноги, уже похудевшие от прежних вдвое — если мышцы не работают, то они атрофируются, известная беда всех колясочников, — когда рожать? Как рожать? От кого?

Об Алексее мы с нею не заговаривали. Я просто не знала, что говорить. Во всяком случае, не правду. Я однажды попыталась рассказать часть правды, касавшейся только меня, и что вышло? Спасибо, больше не хочу. Винила ли Ольга себя за смерть Алексея, она ведь уверена была, что он находился в момент катастрофы рядом с нею в машине? Она не рассказывала. Но что-то этакое, я уверена, поедом её душу всё-таки ело. За рулём ведь была она.

Когда мы вернулись, я разложила у себя в комнате на своём рабочем столе плотный лист А4 из белой чёрным и оранжевым папки с пометкой: бумага для черчения. Такие листы подходили для рисунков карандашом лучше всего.

Я не рисовала Ольгу никогда, боялась. Вдруг нарисуется у меня что-нибудь плохое? Во время работы карандаши жили сами по себе, я уже успела много раз в этом убедиться. Мой странный дар не знал тормозов и не умел работать вполовину силы. Скоростей у него было всего две: ноль и максимум.

Если я нарисую Ольгу и нарисую о ней плохое, то хоть верь, хоть не верь, а оно сбудется так, как нарисуется.

Мне на глаза вдруг попал простой карандаш в зелёном деревянном кожухе, подарок Лаврентия блин Павловича ака Всеслава Ярополка. Волшебный, он сказал. Волшебный! Я осторожно взяла карандаш двумя пальцами.

Мастера во многом делает его собственный инструмент. Конечно, дар не пропьёшь. Но рисунок плохим пишущим предметом и рисунок хорошим — земля и небо, без вариантов.

Я нанесла на девственно чистую бумагу первый штрих…

Мир провалился куда-то за горизонт событий. Волшебный карандаш жил в моей руке, открывая пласты иной реальности. Той реальности, где Оля танцевала вальс с молодым капитаном на собственной свадьбе и той реальности, где они вместе, пересмеиваясь друг с другом, катили по дорожкам парка двойную коляску, и ещё той, где дети, взявшись за руки, убегали, дурачась, от догоняющей их на самокате матери.

Штрихи текли, менялись, ложились один на другой по собственной моей воле, а не сами собой, как раньше. Я меняла реальность… и когда я осознала, что я творю с самой основой Мироздания, карандаш с лёгким укоризненным треском сломался в пальцах и истаял, как палмя восковой свечи на ветру.

Я медленно приходила в себя, чувствуя сухость во рту и странную боль не в теле, а в глубине своей души. Как будто… что-то… не успела. Не смогла. Не доделала.

Но коллаж из рисунков не выглядел незаконченным! Пять полей, пять разных ситуаций, ни капли мрака или караулящей за поворотом беды!

— Да-а, — сказала за моей спиной Оля, тихо вкатившаяся в мою комнату, пока я работала. — Впечатляет. Ты настоящий художник, Римус… Из тех, что приходят раз в пятьсот лет, чтобы оправдать существование мира.

— Глупости, — неуверенно отозвалась я. — Это просто… эскиз. Зарисовка.

— Не скромничай. Посмотри ещё раз — это великолепно.

— Скажи ещё, — гениально, — привычно буркнула я, обращая на саму себя едкий сарказм.

Я не считала себя гением. Более того, я не считала свои рисунки чем-то таким уж грандиозным. Они помогали Городу открывать свою Дверь для добра, а на большее я не посягала. Не те силы, не те умения, не те знания. Мне довольно было моей скромной роли… и вот бы ещё раз увидеть Похоронова! Хотя бы раз, хотя бы издали… хотя бы одним глазком!

— Кто эта женщина? — привычно спросила Оля, гладя рисунки тонкими пальцами. — Где ты увидела её? Странно, но её лицо… кажется, я тоже видела её… но где.

— В зеркале, — засмеялась я. — Ты каждый день видишь её в зеркале! Оля, это — ты.

— Не может быть!

— Я увидела тебя — так.

— Я никогда не смогу ходить, — Оля уронила руки и теперь в упор смотрела на меня. — Ты же видишь. Ты вместе со мной читала мою амбулаторную карту. Все эти выписки, заключения врачей, рентгены.

— Оля, — серьёзно сказала я, опускаясь перед ней на колено и беря в свои руки её подрагивающие пальцы, — ты веришь в волшебство?

— Ты опять сходишь с ума? — устало спросила она. — Как тогда, с твоей беременностью от бога?

Я замотала головой: нет.

— Я просто увидела тебя — так, — кивнула я на рисунок. — Оля, ты сможешь ходить. Ты встанешь на ноги. Выйдешь замуж И родишь близнецов.

Она молчала, кусая губы. Жестоко, но как ещё поделиться с нею своей радостью: я смогла! Я переписала подаренным волшебным карандашом её будущее, правда, истратив до последнего атома сам карандаш. Но для чего ещё его надо было беречь? Засолить, может быть, или в футляр спрятать и в банковскую ячейку отнести?!

— Не верю, — тяжело уронила Оля наконец.

— Правильно, — неистово закивала я. — В мои рисунки нельзя верить. Петля Кассандры. Не верь, Оля. И вот тогда они точно сбудутся.

— Ты смеёшься надо мной?

— Что ты! Нет.

— Тогда зачем говоришь такое… и так…

И губы у неё запрыгали. Моя крепкая, умная, сильная духом старшая сестра! Как тебе хотелось поверить, и как ты не могла поверить, и сколько боли в тебе накопилось, оказывается, за последние эти чёрные полгода!

Я обняла её, гладила по голове, говорила и говорила, как я люблю её, и что всё будет хорошо, надо только немного подождать…

Закончилось всё тем, что я сама разрыдалась. И так мы ревели оба, не знаю, сколько времени. А потом, отрыдавшись, пошли на кухню и приготовили омлет.

Рисунок этот, ничуть не изменившийся со временем, Оля вставит потом в рамку и будет держать в своём рабочем кабинете. Как символ надежды и веры на самом краю отчаяния, когда кажется, что всё пропало и остаётся лишь только шагнуть вниз, закончить свою никчёмную жизнь коротким полётом к асфальту с тем, чтобы расплескать по нему свои мозги.

Оля признается, что мысли о самоубийстве посещали её тогда не раз и даже не два. Не раз и не два она цеплялась за перила и подтягивалась на руках, буквально подвешивая себя между жизнью и смертью. И каждый раз её останавливала мысль обо мне и моём будущем ребёнке: на кого нас оставить? Как навесить на нас похороны и связанную с ними страшную суету?

Я поблагодарю её. Что ещё мне останется сделать?


Оля пошла летом, после сложнейшей операции на спине. Сомневалась, боялась, но терять-то было нечего, и она в конечном итоге согласилась поучаствовать в эксперименте. Что ей было терять? Ноги, которые и так лежали в коляске бесчувственными колодами?

Ходить она начала с трудом — мышцы атрофировались, их надо было восстанавливать. И уж боли она наелась… Не каждому по силам вынести хотя бы вполовину подобного.

Но к тому моменту, когда пришла пора рожать мне, Оля уже уверенно ходила. С тростью. Не пренебрегая автоматической коляской в случаях, когда надо было мотаться по делам и мотаться долго, нудно и много. Но она ходила сама!

Я радовалась, глядя на то, как она ходит.

Волшебный карандаш и впрямь оказался волшебным.

А всего-то и надо было, что поверить в чудо…

Загрузка...