Часть I. 1900–1908

1

Манхэттен, февраль 1900 года

С платформы надземной железной дороги сошли мужчина и мальчик и зашагали по 67-й улице в западном направлении, преодолевая ледяные порывы встречного ветра.

Утро выдалось хмурое и ненастное, непогода разогнала бо́льшую часть горожан по домам. Немногочисленные прохожие украдкой провожали взглядами мужчину и мальчика: в своих долгополых темных лапсердаках и широкополых шляпах, из-под которых выбивались завитки пейсов, эти двое были здесь, в Верхнем Ист-Сайде, зрелищем не самым привычным. Свернув на Лексингтон-авеню, мужчина принялся расхаживать туда-сюда, напряженно вглядываясь в вывески на домах, пока наконец мальчик не нашел то, что они искали: узкую дверь с табличкой «Еврейское благотворительное общество». За дверью обнаружилась лестница, поднявшись по которой они очутились перед другой дверью, точной копией первой. Мужчина помедлил, затем расправил плечи и постучал.

Послышались шаги, потом дверь распахнулась, и на пороге появился лысеющий мужчина в очках без оправы и щегольском американском костюме.

В иных обстоятельствах посетитель мог бы представиться Львом Альтшулем, раввином синагоги на Форсит-стрит. Сопровождавший его мальчик был сыном одного из прихожан, которого равви прихватил с собой в качестве переводчика. Мужчина в костюме – фамилия его была Флейшман – мог бы поблагодарить равви за то, что тот проделал столь долгий путь в такую непогоду. Затем эти двое могли бы обсудить дело, которое свело их друг с другом: разбор личной библиотеки некоего равви Авраама Мейера, не так давно почившего с миром. Мистер Флейшман пояснил бы, что племянник покойного равви Мейера выбрал Еврейское благотворительное общество по причине того, что оно специализируется на пожертвованиях книг, но, как только библиотека равви была доставлена и все эти бесчисленные ящики с талмудической премудростью сгрузили у них в конторе, стало ясно, что без специалиста тут не обойтись.

Равви Альтшуль, со своей стороны, в ответ мог бы не без некоторого смущения, продиктованного скромностью, поведать, что известен в своем кругу как знаток талмудической науки и что всю свою жизнь – сперва в Литве, а потом в Нью-Йорке – провел в окружении подобных книг. Он заверил бы мистера Флейшмана, что Еврейское благотворительное общество сделало правильный выбор и под его, равви Альтшуля, руководством все книги покойного равви Мейера обретут новый дом.

Но ничему подобному не суждено было произойти. Вместо этого хозяин и гость застыли на пороге, взирая друг на друга с выражением неприкрытого отвращения: голову одного венчала ортодоксальная шляпа, из-под которой свисали пейсы, в то время как макушка другого была по-реформистски голой, совсем как у какого-нибудь гоя.

Затем, ни слова не говоря, Флейшман отступил в сторону, и взору Альтшуля предстал огромный библиотечный стол темного дерева, заваленный грудами и грудами книг.

Равви Альтшуль ахнул, как жених, которому удалось украдкой взглянуть на возлюбленную.

Флейшман наконец нарушил молчание и соизволил выдать гостю инструкции. Равви надлежало рассортировать книги на группы, руководствуясь собственным разумением. После этого каждую группу следовало отправить в какую-нибудь синагогу по выбору опять же самого Альтшуля. Мальчик срывающимся шепотом перевел все это на идиш; равви в ответ лишь хмыкнул и, ни слова не говоря, подошел к столу и приступил к разбору.

Флейшман, чья роль на этом была закончена, устроился неподалеку за письменным столом, взял газету и сделал вид, что внимательно ее читает, в то время как сам исподтишка наблюдал за гостем. Мальчик тоже не сводил с равви глаз, ибо Лев Альтшуль был фигурой внушительной и даже для собственной паствы оставался до некоторой степени загадкой. Он был вдовцом – его молодая жена Малка умерла от родильной горячки, – однако эта утрата, казалось, никак на нем не отразилась. Все ждали, что он возьмет другую жену, хотя бы только ради того, чтобы у ребенка, девочки, которую он назвал Крейндел, была мать, однако полагающийся по обычаю год траура давным-давно истек, а равви даже не думал искать себе невесту.

Правда заключалась в том, что Лев Альтшуль был не из тех людей, кого волнуют мирские соображения. Он и на Малке-то женился ради исполнения заповеди, предписывавшей правоверным плодиться и размножаться, а также поскольку она тоже происходила из уважаемой раввинской семьи, что, как он полагал, должно было сделать ее подходящей кандидатурой на роль жены раввина. Однако несчастная Малка оказалась совершенно не создана для этой задачи. Тихонькая, как мышка, она сжималась при одном только виде собственного мужа, а его паства наводила на нее еще больший ужас, особенно женщины, которые, как она подозревала, и небезосновательно, за глаза потешались над ней. Альтшуль надеялся, что материнство закалит его жену, однако же, забеременев, та начала таять прямо-таки на глазах и даже доконавшую ее в итоге родильную горячку восприняла, казалось, с каким-то мрачным облегчением. Опыт этот оказался для равви Альтшуля настолько гнетущим, что, исполнив упомянутую заповедь один раз, он решил, что проходить через все это снова не готов. Проблему отсутствия у малышки Крейндел матери он решил, за деньги подряжая какую-нибудь из многочисленных молодых мамаш из числа своих прихожанок приглядывать за девочкой. Вот и сегодня утром, получив от Еврейского благотворительного общества просьбу о помощи, он препоручил маленькую непоседу заботам одной из них.

Поначалу он хотел было наотрез отказаться: в глазах Льва Альтшуля реформисты вместе с их новомодными благотворительными заведениями были злом едва ли не почище русского царя. Особое презрение вызывали у него их социальные помощницы: молоденькие немецкие еврейки, ходившие от двери к двери, предлагая дамам, которые им открывали, бесплатные яйца и молоко в обмен на согласие прослушать лекцию о современных взглядах на гигиену и питание. «Вы теперь в Америке, вы должны научиться правильно готовить пищу», – трещали они. Лев строго-настрого велел Малке не пускать настырных девиц даже на порог: он готов был скорее умереть с голоду, нежели польститься на наживку, которой они сопровождали свои речи. А теперь, когда Малка умерла, он стал осторожничать еще больше: насколько ему было известно, эти самые социальные помощницы по совместительству были глазами и ушами Воспитательного дома для еврейских сирот, огромного реформистского заведения, которое, правдами и неправдами заполучив в свои цепкие лапы детей из бедных ортодоксальных семей, заставляло их забыть свои корни, свои традиции и свой родной идиш. Словом, равви Альтшуль готов был скорее прыгнуть в яму со змеями, нежели провести день в Еврейском благотворительном обществе, однако же в конце концов заманчивая возможность прикоснуться к мудрости осиротевшей талмудической библиотеки перевесила страх, и равви неохотно согласился.

Теперь, расхаживая вокруг заваленного книгами стола, он понемногу начинал понимать, что за человек был покойный равви Мейер. Книги, как и подобало библиотеке настоящего ученого, носили на себе следы многочисленных прочтений, однако содержались в образцовом порядке. Названия их, впрочем, свидетельствовали о том, что Мейер в своих изысканиях был куда более Альтшуля склонен к мистицизму, чтобы не сказать к чернокнижию. Пожалуй, доведись им с хозяином библиотеки когда-либо в жизни встретиться лично, Альтшуль мог бы сказать ему пару крепких словечек. Но сейчас, стоя в чужом холодном кабинете перед бесценным наследием покойного равви, сваленным на этом столе точно содержимое тележки старьевщика, Альтшуль испытывал лишь глубокое сочувствие. Здесь, в этом кабинете, они с Мейером были братьями. Он переступит через разногласия и разберет библиотеку со всем возможным тщанием.

Он принялся раскладывать книги в стопки, в то время как мальчик, уже успевший заскучать, нервозно переминался с ноги на ногу в сторонке. Флейшман по-прежнему сидел в кресле, с громким шелестом листая газету. «Ну неужели нельзя потише», – с раздражением подумал Альтшуль; казалось, хозяин проделывал это намеренно.

И тут он замер, наткнувшись на книгу, которая выглядела куда более старой и потрепанной, нежели все остальные. Кожаная обложка облезла и свисала с деревянных крышек клочьями, корешок тоже лопнул, обнажив сшитые в узкие тетради листки, скрепленные рассыпающимся от старости кетгутом. Альтшуль бережно открыл ее и принялся листать, все больше и больше хмурясь при виде страниц с формулами и чертежами, перемежаемых страницами, покрытыми убористыми ивритскими письменами. Бо́льшую их часть он едва мог разобрать, но те фрагменты, что он понимал, говорили о теориях, экспериментах и способностях того рода, которые, если верить рассказам, были запретны для всех, кроме мудрейших из мудрейших. Что, во имя всего святого, Мейер делал с подобной книгой?

Трясущимися от волнения руками Альтшуль закрыл книгу и увидел, что следующая в стопке выглядит в точности такой же древней и растрепанной, как и предыдущая. Как и следующая за той и следующая за следующей. В общей сложности их оказалось пять: пять книг, вмещавших в себя тайное знание, которое большинство ученых полагали утраченным навсегда и оставшимся лишь в легендах. Это были священные реликвии. Ему следовало очиститься постом и молитвой, прежде чем даже прикасаться к ним. И вот они здесь, в Америке, и не где-нибудь, а в конторе благотворительной реформистской организации!

С колотящимся сердцем он осторожно сдвинул книги в сторону, подальше от остальных. Потом, словно ничего не случилось, взял в руки следующий, к счастью, совершенно обыкновенный том. Ему казалось, что кончики пальцев у него покалывает, словно запретные письмена проникли сквозь искореженные переплеты прямо в его кожу.

К тому времени, когда все книги были рассортированы, уже стемнело. Наконец Альтшуль подозвал мальчика и двинулся вдоль стола, на ходу отдавая инструкции. Мальчик переводил их Флейшману, который с угрюмым видом записывал за ним.

– Вотэти книги, – Альтшуль обвел руками большую группу книжных стопок, – надлежит отдать равви Тейтельбауму из общины Коль Исроэль на Хестер-стрит. А вон те, – еще несколько книжных башен, – в синагогу Мариамполь на Восточном Бродвее.

– А эти, – перевел мальчик, когда Альтшуль указал на последнюю одинокую кучку рассыпающихся от старости томов, – надо отправить равви Хаиму Гродзинскому, раввину Вильны.

Рука Флейшмана, держащая ручку, застыла над бумагой.

– Кому-кому?

– Равви Хаиму Гродзи…

– Да-да, я понял, но Вильна? Это же в Литве?

Альтшуль через мальчика объяснил Флейшману, что равви Гродзинский – главный раввин Вильны, святой и важный человек. Да будь он хоть сам пророк Элияху, вспылил Флейшман. Он что, Ротшильд, что ли, чтобы оплачивать пересылку в Литву? Нет, или эти книги отправятся туда же, куда и все остальные, или пусть Альтшуль сам делает с ними, что хочет.

Равви некоторое время смотрел на него в безмолвной ярости, потом перевел взгляд обратно на стопку древних реликвий. Затем, ни слова не говоря, сгреб книги в охапку и вышел за дверь. Мальчик поспешил следом за ним на улицу.

В тот вечер, когда мать спросила у него, что понадобилось их равви в фешенебельном районе, он рассказал ей и про контору благотворительного общества, и про огромную груду книг на столе, и про человека в очках, который демонстративно шуршал газетой, но ни словом не обмолвился о книгах, которые равви Альтшуль привез на надземке домой. Ему не хотелось вспоминать ни о том, каким жутким огнем горели глаза равви, когда тот смотрел на книги, ни о том, как они едва не проехали свою станцию, потому что очнулся равви лишь после того, как мальчик похлопал его по плечу. Равви Альтшуль никогда ему особо не нравился, но до того дня он никогда его не боялся.


Отсылать книги виленскому раввину Альтшуль не стал.

Вместо этого он завернул их в молитвенную шаль, положил сверток в фанерный чемодан, а чемодан задвинул под кровать, в самый дальний угол и продолжил жить прежней жизнью, состоявшей из посещений синагоги, молитв и преподавания иврита. Месяц проходил за месяцем, но равви Альтшуль ни разу не притронулся к книгам, хотя искушение было огромным. Не пытался он и навести справки относительно обстоятельств смерти равви Мейера, хотя не мог не задаваться вопросом: не сыграли ли книги тут какую-то роль. Он представлял себе, как это могло произойти: радость от случайной находки, бесцельное перелистывание страниц, попытка подступиться к какому-нибудь заклинанию, оказавшемуся Мейеру не по зубам, и как итог – неотвратимые последствия.

Его интуитивная догадка была верной – до некоторой степени. Книги и в самом деле ускорили смерть равви Мейера, мало-помалу подтачивая его силы в процессе их изучения, – не из самонадеянного желания овладеть заключенной в них премудростью, но в попытке удержать в узде опасное существо, волею судьбы оказавшееся на попечении Мейера, которое он приютил у себя и к которому успел привязаться. Существо это было големом, которому его создатель придал обличье человеческой женщины – довольно рослой и неуклюжей, но в остальном совершенно ничем не примечательной. Звали голема Хава Леви. Она работала в пекарне Радзинов на углу Аллен- и Деланси-стрит, кварталах в семи от синагоги Альтшуля. Для своих коллег она была неутомимой Хавой, которая могла за две минуты заплести целый противень хал и порой предугадывала пожелания покупателей еще до того, как те успевали высказать их вслух. Для хозяйки пансиона на Элдридж-стрит, где она жила, Хава была тихой и спокойной жилицей, искусной швеей, которая подрабатывала ночами, штопая и перешивая чужие вещи на заказ. Она справлялась с этим так быстро, что восхищенные клиенты порой спрашивали ее: «Хава, когда вы успеваете спать?» Правда, разумеется, заключалась в том, что спать ей не требовалось.


Сирийская пустыня, сентябрь 1900 года

В пустыне, к востоку от человеческого города аш-Шам, также именуемого Дамаском, два джинна гонялись друг за другом меж барханов.

По меркам их расы лет им было совсем мало, всего каких-то несколько десятков. Многие тысячелетия их клан обитал в укромной долине, на отшибе от человеческих империй, которые росли, угасали и по очереди завоевывали одна другую. Юные джинны носились в вышине, пытаясь перехватить друг у друга поток воздуха, верхом на котором восседал соперник, – игра эта была среди их ровесников чрезвычайно распространена, – когда вдруг один из них заметил нечто крайне странное: с запада в их сторону направлялся какой-то мужчина. Человеческий мужчина. Он был высок, худ и с непокрытой головой. В руке он держал видавший виды саквояж.

Юные джинны изумленно засмеялись. Люди нечасто забредали в эту часть пустыни в одиночку, а уж пешком так и вовсе никогда. Каким ветром занесло сюда этого безумца? Потом смеяться они перестали: он подошел ближе, и стало понятно, что это не человек, а один из их сородичей. Он подошел еще ближе – и обоих джиннов внезапно охватил инстинктивный ужас.

Железо! Он несет железо!

И впрямь запястье незнакомца плотно охватывал блестящий кованый браслет. Но… как такое было возможно? Неужто он не испытывал перед железом никакого страха, не чувствовал обжигающей боли? Дачто же он такое?

Озадаченные юнцы полетели обратно в долину, чтобы рассказать старшим о том, что видели.


Человек, который на самом деле был не человеком, подошел к долине.

Юнцы не ошиблись: он и в самом деле был джинном, существом из живого огня. Когда-то, как и они все, он волен был принимать обличье любого животного, летать по воздуху на крыльях ветра, незримый никакому глазу, и даже беспрепятственно проникать в чужие сны, но давным-давно утратил эти способности. Железный браслет у него на запястье был создан могущественным колдуном, который пленил его, запер в человеческом обличье и для надежности заточил в медный кувшин. В этом кувшине он просидел более тысячи лет – которые пронеслись для него как один нескончаемый миг, – до тех пор, пока в одном городе на другом краю земли ничего не подозревающий жестянщик не вскрыл кувшин и не освободил его. Способность говорить на языке джиннов он также утратил, ибо тот был порождением ветра и пламени, неподвластным человеческому языку. В саквояже его лежал тот самый медный кувшин, который тысячу с лишним лет был его тюрьмой, а теперь стал темницей для того самого колдуна, который пленил его. Победа эта далась ему немалой ценой. И теперь он вернулся в то место, которое некогда было его домом, чтобы спрятать кувшин подальше от мира людей.

Он дошел до края долины и остановился, выжидая. Вскоре он заметил их – фалангу джиннов, отправленных на разведку. Те двое юных джиннов тоже вернулись вместе с ними, но были не настолько отважны, как старшие. Приняв обличье ящериц, они юркнули в кусты неподалеку от ног незнакомца в надежде, что миниатюрный размер поможет им остаться незамеченными.

Что ты такое? – спросили старшие джинны.

И тогда пришелец поведал им свою историю.


Весть о пришельце облетела всю долину.

Вскоре сотни джиннов сгрудились на горных вершинах, наблюдая оттуда за тем, как он, стоя на коленях, голыми руками выкапывает в песке яму. Тем временем два давешних юнца перелетали от одного товарища к другому, возбужденно пересказывая историю, которую услышали от него, находясь в обличье ящериц.

Он один из нас, появившийся на свет в этой долине и плененный могущественным колдуном тысячу с лишним лет тому назад…

Железный браслет у него на руке заколдован, он не дает ему сбросить человеческую личину…

Часы текли один за другим, а пришелец все трудился и трудился, не обращая внимания на зной. Наконец он открыл саквояж и достал кувшин. Медные бока засияли в лучах полуденного солнца.

Вот, видите? Это была его темница! А теперь там, внутри, сидит сам тот колдун!

Кувшин исчез в яме вместе с растрепанной стопкой бумаг.

Там его заклинания! – предположили вслух юнцы; их догадка оказалась верной.

Затем пришелец засыпал яму землей и песком, сложил сверху пирамидку из камней, чтобы отметить место, и поднялся, отряхивая руки.

Старшие джинны тоже все это время внимательно за ним наблюдали. Слетев с горных вершин, они обратились к нему с вопросом, и горы эхом отразили их голоса.

Но как же ты будешь жить, спросили они, заточенный в человеческом теле и скованный железом? Что ты станешь делать, куда пойдешь?

– Я вернусь домой, – отозвался бывший узник медного кувшина.

И, ни слова больше не говоря, покинул долину и скрылся в пустыне.


История о скованном железом джинне передавалась от одного джинна к другому.

Главное во всех этих рассказах совпадало: пришелец, железный браслет, кувшин и яма, в которую его закопали. А дальше начинались многочисленные расхождения, которые множились и ветвились. Одни утверждали, что его видели поблизости от незримых развалин древнего стеклянного дворца, от чьих стен и шпилей практически ничего не осталось. Другие упоминали о том, что какой-то джинн в человеческом обличье был замечен на пути в Гуту, опасный оазис, раскинувшийся вдоль восточной границы Дамаска, где болотные твари подстерегали прохожих джиннов, чтобы затащить в воду, в которой им, сотканным из живого пламени, очень быстро приходил конец.

Но зачем ему понадобилось туда идти? – недоумевали слушатели.

Возможно, для того, чтобы покончить со своей несчастной жизнью, предполагали некоторые.

Другие же вспоминали его слова:Я пойду домой. И мысли их обращались к землям, лежащим за Гутой, к миру людей и железа. Так вот что он имел в виду? Неужели он теперь живет там, среди них? Это казалось немыслимым. Жить в человеческом обличье, как один из них, передвигаясь по земле, а не по воздуху, укрываться от смертоносных дождей в их строениях, говорить с ними на их языках – как долго можно все это выносить? Эдак скоро воды Гуты покажутся благословенным избавлением!

Так они толковали и спорили меж собой, снова и снова пересказывая друг другу эту историю. И вскоре она обрела достаточный вес и оформилась для того, чтобы зажить своей жизнью, вырваться за пределы долины и, подобно своему необыкновенному герою, отправиться странствовать по местам, где ее совершенно не ожидали.


В реальности же скованный железом джинн благополучно миновал Гуту, ибо болотные твари испытывали перед ним точно такой же страх, как и их пустынные сородичи. Об истории, героем которой он нечаянно стал, истории, которая разрослась и превратилась в легенду, он и не подозревал. Он знал лишь, что ему нужно успеть на корабль.

В Дамаске он сел на поезд, который перевез его через горы, в Бейрут. Оттуда, прямо из порта, он отправил международную телеграмму-«молнию», после чего встал в очередь на посадку на свой рейс. Очередь еле двигалась. Он старался сохранять терпение. С тех пор как он освободился из кувшина, прошел уже год, а обуздывать собственное нетерпение по-прежнему стоило ему немалых усилий. Он подозревал, что так будет всегда. Закрыв глаза, он нащупал в кармане билет и стал слушать крики чаек в вышине и плеск волн, бьющихся о причал. День был сырой, и кожу его там, где с ней соприкасался воздух, покалывало от влаги. Джинн старался думать о предстоящем ему путешествии: сперва до Марселя, где надлежало пересесть на пароход «Галлия», а затем на нем совершить трансатлантический переход до Нью-Йорка. Путь обещал быть долгим и полным лишений, но в конечном итоге должен был закончиться. Джинн старался не вспоминать ни пустыню, ни своих сородичей на ветру, ни звуков воздушного языка, говорить на котором больше не мог. Ему хотелось бы задержаться там подольше, вести со старшими джиннами неспешные беседы, часами и днями, о чем угодно. Но какой в этом был толк? Нет, лучше уж сделать дело и уйти своей дорогой. Вернуться в Нью-Йорк и исполнить обещание, которое он дал.

Наконец подошла его очередь, и он протянул агенту в щегольской униформе свой билет.

– Имя? – спросил агент.

– Ахмад аль-Хадид. – Это, разумеется, было не его настоящее имя, ну так что ж? Зато он сам его выбрал: Хадид потому, что это означало «железо», а Ахмад – просто потому, что ему нравилось, как оно звучит.

Агент сделал ему знак проходить, и джинн уже двинулся было по трапу наверх, как тут вдруг к нему подбежал мальчик с телеграфа и с торопливым поклоном передал сложенную «молнию».

Джинн прочитал ее и улыбнулся.


Высокая женщина в темном плаще шла по обсаженной деревьями аллее Бруклинского кладбища, сжимая в ладони маленький камешек.

Был ясный и холодный октябрьский день. Осень давно уже раскрасила деревья в цвета ржавчины и золота, и землю укрывал такой толстый слой опавшей листвы, что под ней не видно было тропинки. И тем не менее женщина безошибочно свернула в нужном месте и двинулась меж рядов каменных надгробий к свежей могиле.Майкл Леви, возлюбленный муж и племянник. Равви Авраам Мейер, его дядя, покоился совсем рядом, в соседнем ряду.

«Возлюбленный муж». Это была благонамеренная ложь. Не сам их брак, нет; она могла с полным правом именоваться Хавой Леви, хотя успела выйти замуж и овдоветь менее чем за три месяца. Но любовь? Она хранила свое происхождение в тайне, а брак их построила на неведении мужа, и он не задался с самого начала. А потом Майкл в конце концов узнал правду – не из ее уст, но из записей Иегуды Шальмана, отъявленного мерзавца. Это он, Шальман, создал ее, глиняную невесту для разорившегося мебельного фабриканта по имени Отто Ротфельд, который хотел начать новую жизнь в Америке с новой женой в придачу. Но до Америки Ротфельд так и не добрался, умер прямо посреди Атлантики, оставив ее, Хаву, в полной растерянности и одиночестве, без малейшего представления о том, как все устроено в мире людей. Она знала лишь, что должна любой ценой скрывать от них свое происхождение. А потом и сам Шальман тоже приехал в Нью-Йорк, где узнал правду о себе самом: он оказался очередным земным воплощением бессмертного колдуна из пустынь, который тысячу лет назад пленил могущественного джинна, сковал его железом и заточил в медный кувшин. В конечном итоге Шальман потерпел поражение, но прежде успел убить Майкла. Хава не могла отделаться от мысли, что эта трагедия на ее совести.

Присев на корточки, она собрала с могильной плиты опавшие листья.

– Привет, Майкл, – пробормотала она. Всю дорогу на трамвае до кладбища она обдумывала, что скажет, но теперь все слова казались вымученными, неподходящими. Она все равно продолжила: – Прости, что обманывала тебя. Твой дядя как-то сказал, что мне всю жизнь придется обманывать окружающих и что это будет нелегко. Он, разумеется, был прав. Как обычно. – Она печально улыбнулась, но улыбка быстро исчезла с ее лица. – Я не прошу у тебя ни разрешения, ни благословения. Я надеюсь лишь, что ты поймешь. Если бы ты остался жив, я была бы тебе верной и преданной женой и не сказала бы тебе больше ни слова неправды. Но, думаю, долго это бы не продлилось.

Наверное, она просто говорила себе то, что желала услышать. Захотел бы он остаться с ней? Был бы счастлив? Она не родила бы ему детей, не старилась бы, не изменялась. Она опустила глаза на камешек, который принесла с собой и все это время держала в руке, вылепленной из глины с берегов прусской реки. При желании она могла бы сжать кулак и стискивать его до тех пор, пока сквозь пальцы не посыпался бы песок. Нет. Майкл не захотел бы такую жену. После того, как узнал правду.

Времени было в обрез. Она договорилась кое с кем встретиться на Манхэттенском пирсе. Обещание надо было сдержать. Она положила камешек на гладкую гранитную плиту в знак того, что приходила навестить могилу. Она видела такое на других еврейских надгробиях. Это было как-то весомее и долговечнее, чем цветы.

– Надеюсь, ты обрел покой, – произнесла Голем вслух.

* * *

«Галлия» подходила к пристани.

На причале толпились мужчины в осенних шляпах и пальто, среди которых кое-где виднелись женщины в таких же, как у нее самой, плащах. Все они ждали своих отцов и матерей, жен и детей, дальних родственников, деловых партнеров, тех, кого знали в лицо, и тех, кого не видели ни разу в жизни. Толпа вокруг колыхалась, наполняя мысли Голема своими страхами и желаниями.

Уж не мама ли это там, у ограждения? Господи, прошу тебя, пусть он никогда не узнает о том, что произошло, пока его не было… Если он не договорился о поставке, мы разорены…

Странным и сомнительным был этот дар, доставшийся ей в наследство после кончины Ротфельда. Лишившись своего повелителя, пожеланиям и распоряжениям которого Голем создана была следовать, она взамен обрела способность улавливать пожелания и распоряжения всех остальных. Поначалу ей было неимоверно сложно не бросаться тотчас же исполнять их, однако со временем она научилась противостоять этому побуждению и отгораживаться от чужих голосов в голове. Временами они по-прежнему проникали сквозь ее защиту, когда она бывала чем-то озабочена или расстроена или просто напряженно о чем-то думала. Однако по большей части они оставались смутными шепотками, существовавшими где-то на краю ее сознания.

И красной нитью сквозь сонм этих чужих страхов и желаний, не тише и не громче, пробивался монотонный звук на одной-единственной ноте: застывший крик Иегуды Шальмана, заточенного в кувшине на другом краю земли. Теперь этот звук с ней навсегда. Что ж, не такая уж это и большая цена, если учесть, что она едва не потеряла вообще всё.

Наконец спустили трап, и по нему тонким ручейком потекли пассажиры – и тут она увидела его. Высокий и красивый, он, по своему обыкновению, был без шляпы, а его видавший виды саквояж припорошила пыль пустыни. Лицо его светилось, точно озаряемое изнутри огнем: признак его истинной природы, зримый лишь для тех, кто, как она, обладал способностью это видеть. На запястье у него поблескивал железный браслет, сделавший его пленником; кроме того, железо окутывало непроницаемой завесой его разум, делая его единственным в этой толпе – если не в целом мире, – чьи мысли она не могла уловить.

Он, видимо, заметил ее еще с палубы, потому что безошибочно двинулся прямиком к ней. Они стояли посреди толпы, обтекавшей их с обеих сторон, и в то время, как воздух оглашался приветствиями на десятке различных языков, молча улыбались друг другу.

– Ну что? – произнес наконец Джинн. – Пошли пройдемся?


Они направились в Центральный парк. Саквояж он все это время нес в руке.

Они бродили по аллеям парка молча, хотя им было что сказать друг другу. Ей хотелось расспросить его о пустыне и о сородичах-джиннах, о которых он ничего никогда не говорил. Что он почувствовал, снова оказавшись среди своих? Она полагала, что это была смесь боли, радости и сожаления – разве могло быть иначе? Но возможно, он пока не готов об этом говорить, а ей не хотелось причинять ему боль, затевать спор сразу после его возвращения. Они успеют поговорить после. А пока что ей просто хотелось снова побыть с ним.

У него тоже были вопросы, которые хотелось ей задать. Как ей жилось на протяжении последних нескольких недель? Он не мог не думать о Майкле, ее покойном муже, которого он никогда не видел. Она наверняка горевала по нему, хотя ничем не выказывала этого внешне. Наверное, ему следовало бы ее спросить, но он ведь ничего не знал об этом человеке, не говоря уже о каких-то подробностях их непродолжительного брака, да не очень-то и хотел знать, если уж совсем начистоту. Куда проще было пока что не касаться этой темы и просто наслаждаться ее обществом.

Мало-помалу тени становились длиннее, толпы гуляющих поредели. Когда они вышли на эспланаду, он заметил, что она жмется к нему, и запоздало вспомнил, что в его отсутствие она вынуждена была по ночам сидеть дома – заложница общественной установки, согласно которой ни одна добропорядочная женщина не должна появляться на улице без сопровождения мужчины после наступления темноты. Он улыбнулся, наблюдая за тем, как она любуется величественными вязами, и испытывая странную гордость быть тем, чье присутствие рядом с ней означает, что она может гулять по залитым светом фонарей мостовым и наслаждаться прохладным туманным воздухом. И она тоже улыбнулась, радуясь возможности ощутить повсюду вокруг жизненную силу огромного парка, силу, подобно ее собственной исходившую от земли.

Они вышли из парка через ворота Коламбус-Серкл и двинулись по Бродвею на юг. Каждый пятачок, который они проходили: и Медисон-сквер с ее аккуратными дорожками, и Вашингтонская арка, залитая электрическим светом, – были памятными вехами их отношений, местами, где они когда-то спорили или ссорились. Именно здесь они по-настоящему узнали друг друга. Теперь оба в молчании вслушивались в отголоски их былых словесных баталий, но с улыбкой, без злобы, в полном согласии воскрешая в памяти те давнишние ощущения.

Наконец они дошли до Нижнего Ист-Сайда, где находился ее пансион. Она вскинула глаза на темный прямоугольник своего окна, потом перевела взгляд на его рдеющее лицо.

– До завтра? – произнес он вопросительным тоном.

– До завтра, – согласилась она, и они распрощались.

Он в одиночестве зашагал на запад. Пересек Бауэри-стрит, промелькнувшую всплеском шума и света, и двинулся дальше, через ночной Сохо, район Чугунных домов, мимо крашеных металлических фасадов. На Вашингтон-стрит он снова свернул в южном направлении и пошел мимо закрытых ставнями витрин магазинов и табачных лавок. Справа тянулась Вест-стрит и за ней река; до него доносились крики грузчиков, грохот бочек, смех из подвального кабачка. Дома слева стали у́же и угловатей, улицы стеснились, да и сам остров сузился: эта его оконечность, вернее, район, расположившийся на ней, именовался Маленькой Сирией. На улицах царили темнота и тишина, если не считать одиноко светящейся витрины расположенной в полуподвальном этаже крохотной лавчонки. Вывеска над ней гласила «АРБЕЛИ И АХМАД. РАБОТЫ ПО МЕТАЛЛУ». Сквозь мутное стекло можно было различить силуэт мужчины, которого сон сразил прямо за деревянным верстаком: голова его покоилась на сложенных руках, спина мерно вздымалась и опадала во сне.

Джинн осторожно открыл дверь, потянувшись зажать ладонью колокольчик, но Арбели все равно проснулся. Он распрямился, протер глаза и улыбнулся.

– Ты вернулся, – произнес он.

– Вернулся, – подтвердил Джинн и наконец поставил на пол пустой саквояж.

2

К востоку от Центрального парка, на Пятой авеню, в особняке, поражавшем великолепием даже на фоне прочих роскошеств этой улицы, собиралась в дорогу молодая женщина по имени София Уинстон.

Будь это обыкновенное путешествие, слуги сейчас сбивались бы с ног, чтобы успеть сделать последние приготовления. Вместо этого они старались на цыпочках прошмыгнуть мимо полуоткрытой двери спальни, за которой их хозяйка деловито складывала чемоданы перед камином, огонь в котором пылал так яростно, что жар от него чувствовался даже в конце коридора. Мать девушки категорически запретила слугам не только помогать ей в сборах, но и вообще заговаривать с ней о чем-либо. Им даже не сообщили, куда их молодая хозяйка едет. Вынужденные пойти на крайние меры, горничные порылись в мусорной корзине девушки и обнаружили там смятый листок бумаги.

Юбка для верховой езды, ботинки на низком каблуке, три пары длинных шерстяных гольфов. Брезент, вощеная нить. Аспирин в водонепроницаемых жестянках. Шесть дюжин шпилек для волос из высококачественной стали.

Все это куда больше походило на приготовления к географической экспедиции, нежели к увеселительной поездке, однако, как ни пытались они выведать еще что-либо, все усилия оказались тщетными. Так что они изо всех сил делали вид, что их молодая хозяйка вовсе не собирается тайно куда-то отправиться, в то время как – если бы все пошло по плану – она сейчас должна была бы отплывать в свадебное путешествие.


В другом конце особняка, в своем личном кабинете, мать Софии, Джулия Хамильтон Уинстон, сидела за маленьким изящным бюро, разглядывая средних лет чету напротив. Одинаково крепкие, с выдубленными солнцем грубыми лицами, они были мужем и женой – ну или, во всяком случае, таковыми представлялись. В общем и целом эти двое были совершенно ничем не примечательны, что претило тонкой аристократической натуре Джулии, однако же она не могла не признать, что в данном случае это подходило лучше всего.

– Ваша задача будет заключаться в следующем, – сообщила она им. – Во-первых, вам предстоит исполнять обязанности прислуги при мисс Уинстон. Вы будете вести все ее хозяйство, а также состоять при ней компаньонами и присматривать за ней.

Супруги кивнули с таким видом, как будто в том, что двадцатилетняя девушка отправляется за границу в полном одиночестве, сопровождаемая только двумя незнакомцами в роли слуг, не было ровным счетом ничего необычного.

– Она составила маршрут, и я его одобрила, – продолжила Джулия. – Вы пробудете за границей приблизительно шесть месяцев.

Она придвинула к ним лист бумаги. Они молча взяли его и все так же молча пробежали глазами.

– Никогда в жизни не была в Индии, – заметила женщина.

– Но, я надеюсь, за границей-то вам бывать доводилось? – уточнила Джулия.

– Да, мэм, – произнес мужчина. – Главным образом в Мексике.

При этих словах Джулия нахмурилась – оставалось только догадываться, чем эти двое могли там заниматься, – однако продолжила инструктаж.

– Моя дочь недавно перенесла тяжелую болезнь, – сообщила она. – К счастью, она полностью оправилась, если не считать затянувшейся анемии. Время от времени у нее дрожат руки, и ей часто бывает холодно. Возможно, иногда вам придется помочь ей одеться, но не обращайтесь с ней как с ребенком, особенно на публике.

Супруги снова невозмутимо кивнули.

– Теперь ко второй части. – Она замялась, на мгновение утратив высокомерный вид. – В прошлом году моя дочь, исключительно в силу своей невинности, подпала под влияние опасного иностранца, человека, который, как я полагаю, является предводителем международной банды злоумышленников. Однажды утром, этой весной, он проник в наш дом в сопровождении шайки своих сообщников. К счастью, тогда нам удалось выдворить их, однако они по-прежнему могут вынашивать в отношении нее коварные планы.

– Вы можете его описать?

– Высокий, смуглый, лет тридцати на вид, – отвечала миссис Уинстон. – Дочь называла его Ахмадом, хотя я не уверена, что это его подлинное имя. Ваша задача – оградить ее от этого человека и ему подобных. Вы будете регулярно присылать мне отчеты о ее здоровье и поведении на публике, особенно в присутствии представителей противоположного пола. И, насколько это будет возможно, не спускайте с нее глаз. – Она помолчала. – Я надеюсь, упоминать о том, что София будет осведомлена только относительно первой части ваших обязанностей, излишне.

– Само собой разумеется, мэм, – заверила ее женщина. – Мы все понимаем.


На этом собеседование было окончено. Мужчину и женщину проводили до выхода.

Оставшись одна, Джулия устало потерла глаза. Приходилось только догадываться, какие выводы эти двое сделали из преподнесенной им истории. О сорвавшейся помолвке дочери она целиком и полностью умолчала; особого отношения к делу это не имело, а ей и так пришлось, проглотив собственную гордость, достаточно унизиться перед этими незнакомцами. Не стала она упоминать и о гипнотических способностях, которые этот Ахмад, по всей видимости, пустил в ход, поскольку тогда пришлось бы рассказывать и о том, как ее собственный муж, один из самых влиятельных людей в Америке, клялся и божился, что у него на глазах этот проходимец заживо сгорел в камине, после чего материализовался вновь без единой царапины.

Да еще эта дочкина «болезнь». Джулия присутствовала при том, как она началась. Это произошло во время их поездки в Европу. Еще много недель потом она не могла выбросить из головы картину распростертой на паркетном полу без сознания дочери в насквозь промокших от крови юбках. Доктора списали все на обычное женское недомогание, пугающе выглядевшее, но неопасное. А потом, когда стало ясно, что приступы дрожи и озноба проходить не собираются, стали намекать, что недуг Софии лежит в области не телесного, но душевного нездоровья.

Тогда Джулия отмахнулась от этого предположения, но потом, после того как те иностранцы ворвались к ним в дом и София, в полной мере воспользовавшись разразившимся скандалом, разорвала помолвку с облегчением женщины, в последнюю минуту избежавшей гильотины, начала задумываться: а не так ли уж доктора были не правы. Ведь не было никаких разумных причин, которые могли бы сподвигнуть Софию так яростно действовать вопреки собственным интересам и добровольно лишить себя всех тех привилегий, которыми так щедро осыпала ее жизнь; это казалось чем-то вроде акта саморазрушения, подобно тому как возница гонит карету с пассажирами к обрыву, прекрасно отдавая себе отчет в том, что и сам тоже неминуемо погибнет. Как еще это можно назвать, если не безумием?

Стук в дверь прервал ее размышления. В комнату с виноватым видом вошла горничная.

– Только что принесли записку от мистера Уинстона, мэм. Он просит вам передать, что задержится на работе из-за неотложного дела и пропустит ужин.

Джулия со вздохом отпустила девушку. С тех пор как София приступила к исполнению своего плана, ее муж принялся изобретать всевозможные предлоги, лишь бы не находиться дома. Неплохо устроился, учитывая, что сам же и приложил к этому руку! Вряд ли Софии пришла бы в голову подобная мысль, если бы Фрэнсис не позволял ей часами просиживать в его библиотеке, глотая мемуары путешественников и археологические журналы! С таким же успехом он мог бы собственноручно распахнуть перед бандитами двери своего дома!


Фрэнсис Уинстон, сидя в одиночестве в своем кабинете на Уолл-стрит, задумчиво смотрел на вечерний поток повозок и людей за окном. На столе громоздилась кипа нетронутой корреспонденции.

Его записка Джулии была ложью, и он презирал себя за то, что написал ее, не потому, что ему особенно претило лгать жене, но потому, что это делало его в собственных глазах слабаком, человеком, вынужденным подстраиваться под чужие планы. Но и возвращаться в особняк, где его некогда полная жизни дочь теперь целыми днями, дрожа, сидела у камина, а жена не упускала ни единой возможности хоть словом, хоть взглядом упрекнуть его в этом, тоже было выше его сил.

Впрочем, хуже всего было то, что Джулия, пожалуй, была права. Фрэнсис Иеремия Уинстон был потомком торговцев пушниной и лесопромышленников, людей, которые измеряли свое благосостояние в акрах земли, в количестве дождей и солнечного света, в перейденных вброд реках и расставленных силках. По мере того как одно успешное поколение сменялось следующим, еще более успешным, эти первобытные ценности трансформировались в более цивилизованные активы: недвижимость, акции железнодорожных компаний, пароходства, оружейные заводы. Фрэнсис не сожалел об эволюции, которая вознесла Уинстонов на одну ступень с такими семьями, как Асторы или Вандербильты, и все же не мог не чувствовать, что это произошло ценой утраты какой-то жизненной силы. Так что, когда маленькая София стала проявлять интерес к путешествиям и археологии и изъявила желание услышать истории времен его холостяцкой жизни, которую он посвятил охотничьим экспедициям и лазаниям по руинам, Фрэнсис в глубине души был доволен. Доктора в один голос выражали сомнения в том, что Джулия сможет благополучно выносить еще одного ребенка, так что казалось вполне логичным, что единственная продолжательница рода унаследует от отца исследовательский дух. К тому времени, когда на свет появился маленький Джордж, ставший, на взгляд Фрэнсиса, доказательством скорее решимости Джулии всегда и во всем добиваться своего, нежели того, что чудеса случаются, София уже в каком-то смысле успела стать для него одновременно и дочерью, и сыном. Изучение естественных наук, рассудил он, склонит ее к тому, чтобы выйти замуж и обзавестись потомством, когда придет ее пора.

А потом его мир разлетелся вдребезги.

Он не поехал тогда в Париж и потому не присутствовал при падении, положившем начало странному недугу его дочери. А если бы присутствовал, то вспомнил бы еще один эпизод из своей холостяцкой жизни: ночь в случайном борделе в Калифорнии, когда он спьяну сунулся не в ту дверь и успел мельком увидеть, как хозяйка с трудом удерживает над ночным горшком стонущую от боли в полубеспамятстве девушку, всю в крови, что-то вполголоса приговаривая на испанском. Но Фрэнсис предпочел принять благовидную выдумку про «женские дела» за чистую монету. А когда жена с дочкой вернулись и он увидел Софию, бледную, с трясущимися руками, он все равно упорно продолжал в это верить – до того самого утра, когда из пылающего камина в их столовой к ногам Софии выкатился обнаженный незнакомец. А она не убежала и даже не вскрикнула от неожиданности. Она склонилась над ним и взяла его за руку. Она произнесла его имя.

«Ей заморочили голову, – твердила впоследствии Джулия, когда он потребовал от нее признать очевидную горькую правду. – Ее втянули в это обманом». Но Фрэнсис, в отличие от жены, видел выражение лица дочери, когда он бросился ее спасать. И это было отнюдь не выражение обманутой невинности, о нет – это был явный вызов, неприкрытая готовность взбунтоваться.

Так что, когда София объявила о своем желании разорвать помолвку и уехать из страны, он сразу же согласился. Пусть уезжает, пусть живет, где хочет, возможно, тогда ему удастся забыть, кем она для него была. Лишь теперь он начинал осознавать, во что она превратилась во многом благодаря его собственному попустительству.


Стоя спиной к пылающему камину, который не угасал теперь в ее комнате никогда, София Уинстон распрямилась и оглядела содержимое чемоданов, затем принялась сверяться со своими списками. По коридору, перешептываясь, сновали слуги; она не стала обращать на них внимания и занялась вместо этого стопками книг, которые претендовали на драгоценное место в ее чемоданах. «Вестник библейской археологии». «Турция: прошлое и современность». «Фольклор палестинских крестьян». «Грамматика арабского языка для начинающих». «Заметки из экспедиции к реке Иордан». «Сирийские обычаи и верования». Она пыталась отсеять часть из них, но выбрать оказалось решительно невозможно, так что все они отправились в чемодан. София не в первый уже раз подумала, что мать оказала ей неоценимую услугу, запретив слугам помогать ей, в противном случае кто-нибудь из них мог бы обратить внимание на то, что ни одна из ее книг не имеет ровным счетом никакого отношения к Индии.

София Уинстон никогда не собиралась бунтовать против родителей. Напротив, она давно смирилась с той жизнью, которую распланировала для нее мать: с помолвкой, которой она не хотела, с бессмысленной светской жизнью. А потом в один прекрасный осенний день она познакомилась в Центральном парке с мужчиной, иностранцем, который представился ей как Ахмад. В ту же ночь она обнаружила его у себя на балконе и неосмотрительно позволила ему… определенного рода вольности. Этим дело бы и закончилось – вот только он оказался не обычным мужчиной, а существом из живого пламени. И крохотная частичка этого пламени поселилась и некоторое время росла внутри нее – до тех пор, пока в номере отеля в Париже ее тело не исторгло это, оставив ее дрожать от постоянного холода.

София знала, что мать опасается за ее рассудок; она могла лишь догадываться, что было бы, расскажи она родителям правду. Они отправили бы ее к специалистам, и тогда София бесследно сгинула бы в стенах какой-нибудь комфортабельной тюрьмы, аккуратно вычеркнутая из жизни. Нет уж, куда лучше было самой вычеркнуть себя, исчезнуть по собственному желанию. Она многое почерпнула из отцовских историй и книг, которые он позволял ей бесконтрольно читать вопреки дурным материнским предчувствиям, и теперь в обличье молодой путешественницы и искательницы приключений намеревалась побывать в пустыне, откуда родом был тот мужчина из пламени, и в тех странах, что лежали по соседству: в Сирии и Турции, в Египте и Хиджазе. Там она будет тайно искать способ избавиться от того, что он с ней сделал, и не вернется домой до тех пор, пока не найдет его.


Уинстоны провожали дочь на пристани, как будто она отправлялась в самое обычное плавание.

Первыми на борт «Кампании» поднялись двое новых слуг, чтобы подготовить каюту, в то время как София и ее родные стояли у трапа, не зная толком, что друг другу сказать. Наконец пароход предупреждающе загудел. Ни мать, ни отец не попытались даже обнять ее, лишь молча смотрели, как она присела, чтобы на прощание прижать к себе маленького Джорджа.

– До свидания, – сказала она им и в одиночестве двинулась вверх по трапу.

Джордж хотел остаться и посмотреть, как корабль будет отплывать, но быстро замерз и начал перетаптываться с ноги на ногу. Джулия увела его прочь, в экипаж. Он даже не пытался протестовать. Оставшись в одиночестве, Фрэнсис еще долго провожал взглядом «Кампанию», которую несколько буксиров, пыхтя, оттащили от пристани и потянули за собой в Гудзон. Он ведь даже не попрощался с дочерью по-настоящему, не дал ей ни совета, ни напутствия наедине. Он ожидал, что теперь, глядя вслед пароходу, будет сожалеть о своем молчании, но не испытывал ничего, кроме зависти, по-детски угрюмой и пронзительной.


Закутанная в целый ворох шерстяных шалей, София дрожала на палубе «Кампании», глядя на то, как Гудзон расширяется и превращается в залив, а береговая линия чем дальше, тем больше становится похожа на широкий бурый мазок на фоне голубого неба. Город все удалялся и удалялся, пока не сузился до точки, а потом и вовсе исчез за горизонтом.

«Я вырвалась», – подумала София.

Она утерла слезы и пошла вниз, в каюту.


Очень скоро новоиспеченные слуги Софии Уинстон начали подозревать, что их хозяйка задалась целью сделать выполнение их обязанностей как можно более затруднительным.

Например, девушка наотрез отказалась выходить из каюты даже ради того, чтобы прогуляться по палубе и немного подышать свежим воздухом. «Может, вас одолевает морская болезнь?» – беспокоились они. «Нет, – отвечала она, – мне просто не хочется находиться на ветру». Они были уверены, что через несколько дней она передумает, хотя бы просто со скуки, однако ее, похоже, более чем устраивало сидеть в каюте и читать бесконечные книги из своих сундуков, подчеркивая отдельные предложения и делая пометки на полях. Так что и они тоже вынуждены были оставаться в каюте, где она могла слышать их разговоры.

Кроме того, возникла загвоздка с ее одеждой. Они ожидали, что ей нужно будет помогать одеваться, но София не взяла с собой ни нарядных туалетов, ни прогулочных костюмов, лишь простые шерстяные платья, которые могла застегнуть самостоятельно, даже когда у нее тряслись руки. Поверх она вечно набрасывала на плечи еще несколько шалей, из которых ее хрупкая фигурка выглядывала словно из кокона. А вместо того чтобы убирать волосы в модный узел или высокую прическу, она собственноручно заплетала их в тугую косу, которую затем оборачивала вокруг головы и закрепляла многочисленными шпильками. С этой конструкцией на голове она даже спала, что, по мнению слуг, было по меньшей мере неудобно.

– Она специально лишает нас любой возможности что-то сделать, – прошептал лакей однажды ночью, когда они были уверены, что их подопечная уснула. – Это мы ей прислуживаем или она нам?

– Я тоже в недоумении, – отозвалась горничная. – Ее мать так переживала насчет незнакомых мужчин, что я уж думала, придется нам к стулу ее привязывать.

– Возможно, этот Ахмад поджидает ее в Индии?

– Посмотрим.

В Ливерпуль «Кампания» прибыла под проливным дождем. В поезде до Саутгемптона было сыро и холодно, угольная печка в вагоне постоянно гасла, как ни старался лакей поддерживать в ней огонь. София переносила холод без единого слова жалобы, но явно пребывала в смятении, и чем дальше, тем сильнее ее била дрожь. К тому времени, когда они приехали в Саутгемптон, она была белее мела и едва держалась на ногах. Они сняли номер в первой попавшейся гостинице, уложили ее в кровать, укутали одеялами и обложили бутылками с горячей водой. Мало-помалу дрожь, бившая ее, утихла, на лицо вернулась краска, и она задремала.

– Что ж, – прошептала не утратившая хладнокровия служанка. – Выходит, для чего-то мы все-таки да нужны.

На следующий день они погрузились на пароход «Хиндостан», где София немедленно улеглась в постель и проспала практически до самого Гибралтарского пролива. «Хиндостан» был судном быстроходным, а воды Средиземного моря – спокойными и безмятежными, и вскоре впереди показалась пристань Константинополя, их первая остановка на пути в Калькутту. Там они сошли на берег и поселились в отеле «Пера Палас», царстве роскоши, позолоты и бархатных штор. Там даже была горячая вода! Они уже собирались позвонить портье и заказать ужин в номер, когда мисс Уинстон заявила, что ей нужно сперва кое-куда сходить по одному делу.

Слуги переглянулись.

– Если вам что-то надо, – сказал лакей, – можно отправить посыльного…

– Нет, спасибо, я сама схожу. Но вы можете пойти со мной.

Они не без опаски проводили ее до ближайшего отделения телеграфа, откуда она разослала пространные послания в десяток мест по всей Малой Азии, большая часть которых находилась в такой глуши, что клерку пришлось долго искать их на карте. София поблагодарила его по-турецки и расплатилась местными монетами. То, что они у нее оказались при себе, стало для слуг полной неожиданностью.

– А теперь, – произнесла София, когда они вышли из отделения, – не хотите ли отправиться на экскурсию?

И, не дожидаясь ответа, подозвала извозчика и велела ему отвезти их на другой берег, к Айя-Софии.

– Это как ваше имя, да, мисс? – спросила горничная, с каждой минутой тревожась все больше и больше.

– Ну да, – с полуулыбкой отозвалась девушка. – Только «Айя-София» означает «Божья премудрость», а меня назвали всего лишь в честь моей тетушки. Смотрите! – просияла она вдруг. – Вот она!

Впереди показалась древняя базилика. Массивный центральный купол окружали его уменьшенные копии, расположенные вокруг в некотором подобии симметрии, а по углам чуть поодаль высились минареты. Извозчик остановился, мисс Уинстон расплатилась и выбралась из коляски с энергичностью, какой слуги в ней до этого даже не подозревали. Они двинулись вдоль стен базилики; теперь слуги едва поспевали за Софией, которая увлеченно показывала им купол за куполом и башенку за башенкой, называя век, в котором они были построены, и правителя, во владении которого в то время находился город. «Теперь в базилике располагается мечеть, – сообщила она им, – но когда-то это была католическая церковь, а перед тем – греческий православный собор, цитадель, которую захватывали то крестоносцы, то османы». Они оставили обувь перед входом и зашли внутрь, аккуратно обходя колонны и молитвенные коврики и любуясь резьбой и каллиграфией. У основания одной из колонн обнаружилось небольшое углубление; это, сообщила им София, знаменитая Плачущая колонна. Если верить легенде, любой проситель, который вложит руку в это углубление и почувствует слезы Девы Марии, исцелится от всех недугов. С этими словами София протянула было руку к колонне, но потом заколебалась. Некоторое время внутри у нее явно происходила какая-то борьба, потом она все-таки сунула в углубление один палец и так же быстро его вытащила.

– Вот видите? – с улыбкой произнесла она, потом отвернулась.

Они не стали спрашивать, почувствовала она что-нибудь или нет, и испытывать легенду на себе тоже не стали.

Вскоре после этого они вышли и вернулись обратно в отель. Едва успели они переступить порог номера, как явился посыльный с ворохом телеграмм. София вскрывала одну за другой и хмурилась все больше и больше, пока вдруг, просияв, не распрямилась в кресле. Некоторое время она задумчиво постукивала ребром телеграммы о край письменного стола, потом произнесла:

– Нам нужно откровенно поговорить.

Горничная расстилала для Софии постель, лакей чистил ботинки. Оба вскинули на нее глаза.

– Да, мисс? – вопросительным тоном произнесла горничная.

– Я полагаю, – сказала София, – вы служите в первую очередь моей матери, а не мне?

Повисла пауза.

– Я не очень понимаю, что вы имеете в виду, мисс, – произнес наконец лакей.

– Прошу меня простить, но… вы же детективы из агентства Пинкертона, да?

Чета переглянулась. Лакей со вздохом отставил ботинки в сторону; горничная распрямилась, отбросив всю напускную почтительность.

– В отставке, мисс, – отчеканила она с неожиданным металлом в голосе. – Наша фамилия Уильямс. Я Люси, а это Патрик.

София улыбнулась.

– Слишком уж легко моя мать дала на все это свое согласие. Могу я узнать, для чего именно она вас наняла?

– Нам поручено заботиться о вашем комфорте, – отвечал Патрик, – а также следить, чтобы с вами не случилось ничего худого.

– Входит ли сюда перехват моей корреспонденции?

– При необходимости.

– И вам уже случалось это делать?

– Пока нет, мисс.

– Тогда вот, держите.

Она протянула им телеграмму.

Они вместе пробежали ее глазами, озадаченно хмурясь.

– Эфес? – спросил Патрик. – Где это?

– К югу отсюда, не так далеко от побережья, – пояснила София. – Древние греки построили там храм Артемиды, богини охоты. Он считался одним из семи чудес света. Сейчас на его месте идут раскопки, и мне предложили побывать там на экскурсии. – Она откопала в сундуке атлас, нашла нужную страницу и ткнула в нее пальцем. – Вот.

Они принялись разглядывать атлас, не преминув отметить значительное расстояние, отделявшее город от Золотого Рога, а также отсутствие поблизости других городов.

– Я уверен, что в вашем маршруте его не было, – произнес наконец Патрик.

– Вы уже наверняка догадались, что в мои намерения никогда не входило ехать в Индию, – сказала София.

Мужчина кивнул.

– Но что тогда входило в ваши намерения, мисс, раз уж мы с вами решили быть друг с другом откровенными?

Она некоторое время оценивающе смотрела на них, потом сказала:

– Моя мать наверняка рассказала вам массу историй о моем фривольном поведении. Я не стану просить вас повторять их, – добавила она, заметив, что выражение их лиц стало настороженным, – равно как не стану и опровергать. Меня страшило будущее, которое она мне уготовила, и в отчаянии я попыталась найти утешение не там, где следовало. Это решение дорого мне обошлось, и больше подобного не повторится. Теперь я намерена отправиться исследовать Ближний Восток и не собираюсь возвращаться до тех пор, пока… пока не смогу это сделать на своих условиях.

Супруги некоторое время молчали, пытаясь сообразить, что к чему.

– И нет ни одного шанса, что вы передумаете? – уточнил Патрик.

– Ни малейшего. Разве что вы увезете меня обратно силком.

Она вся дрожала – но не от холода, а от страха.

– Этого вы можете не опасаться, – мягко произнесла Люси. – Но и мы тоже не имеем права просто бросить все и вернуться обратно домой. Мы подписали контракт. И потом, мисс, вам нельзя без охраны. Здесь, на Востоке, в одиночестве вы будете легкой добычей для любого бандита и похитителя.

София задумалась.

– А вы не согласились бы сменить роли? Стать моими телохранителями, а не шпионами?

Патрик поджал губы.

– Готов побиться об заклад, что ваша матушка на это не согласится.

София некоторое время обдумывала его слова, затем кивнула.

– Мы напишем не ей, а моему отцу.


Сидя у себя в библиотеке, Фрэнсис Уинстон три раза перечитал телеграмму, потом протер глаза и с раздражением выдохнул. «Пинкертоны»! Чем вообще думала Джулия, нанимая эту парочку на работу? Ну разумеется, София немедленно их раскусила. Он убрал телеграмму и попросил лакея подать ему пальто и трость. Нет, экипаж не понадобится – он просто хочет пройтись пешком.

Он двинулся в северном направлении, мимо соседских особняков, пока наконец по Ист-драйв не вышел к Центральному парку. Последние самые стойкие листья дрожали на ветру, цепляясь за ветви деревьев, в то время как их опавшие собратья с шуршанием гонялись друг за другом по земле. Фрэнсис в мрачной задумчивости бродил по дорожкам. Недавний обед напоминал о себе кислой отрыжкой. В последнее время его вообще частенько мучило несварение – следствие, если верить его доктору, чересчур обильного питания. «Не все, что приносит с собой достаток, естественно для человеческого организма», – сказал тот. Фрэнсис тогда посмеялся над его словами.

К тому моменту, когда он пересек Трансверс и очутился перед высоким остроконечным четырехгранником Иглы Клеопатры, возвышавшимся среди деревьев, Фрэнсис уже успел слегка запыхаться. Он выбрал скамейку и опустился на нее, пристроив трость меж колен. Это было место, куда он приходил, когда его одолевал гнев и нужно было обуздать его, укротить и подчинить воле и разуму. Фрэнсис провел здесь бесчисленные часы, глядя на высеченные на камне древние иероглифы и представляя себе, сколько труда, сколько пота и усилий ушло на то, чтобы создать Иглу. Когда ее доставили из Египта в Нью-Йорк, он изгрыз себе локти от зависти к Вандербильту, глядя из окна своей спальни поверх толп на то, как обелиск едет по Пятой авеню по специально проложенным по такому случаю рельсам – ни дать ни взять плененная царица, каменная Зенобия, которую в золотых цепях везут по улицам. А что с ней теперь! Выщербленная и крошащаяся, с полустертыми уже иероглифами, она стала жертвой пагубного влияния морского климата, который мало-помалу уничтожал то, что на протяжении многих столетий сохранялось неизменным в сухой и жаркой пустыне. Воля могущественных людей создала ее, воля могущественных людей обрекла на гибель.

Фрэнсис начинал подмерзать; он чувствовал себя старым сентиментальным дураком. Над ним равнодушно высилась Игла – стрела, нацеленная в холодное нью-йоркское небо. На ум ему пришла строфа из Гомера: «Песня моя – к златострельной и любящей шум Артемиде, деве достойной, оленей гоняющей, стрелолюбивой»[1]. Наконец он грузно поднялся и зашагал обратно в сторону дома, где распорядился, чтобы лакей подготовил его личную спальню, поскольку – признался он слуге, – после того как он переговорит с миссис Уинстон, та едва ли благосклонно отнесется к мысли разделить с ним свою.


СОФИИ УИНСТОН, ОТЕЛЬ «ПЕРА ПАЛАС», КОНСТАНТИНОПОЛЬ

СОГЛАСЕН ИЗМЕНЕНИЯ КОНТРАКТЕ И МАРШРУТЕ. ДЕНЬГИ ВЫШЛЮ ПЕРЕВОДОМ. УДАЧИ ПОИСКАХ.

ФРЭНСИС УИНСТОН

3

– Мистер Ахмад вернулся! Мистер Ахмад вернулся! – возбужденно перешептывались на улицах Маленькой Сирии ребятишки, на время оторвавшись от игры в пятнашки и классики.

И это действительно было так, ибо из лавки жестянщика на всю улицу разносился звонкий стук молота по наковальне: дзынь-дзынь, дзынь-дзынь – звенел молот, совсем не так, как в руках мистера Арбели, медленнее и увереннее, точно сердцебиение великана.

Ребятня обожала мистера Ахмада. В их глазах его окутывал флер некоторой загадочности, поскольку он был бедуином из пустыни – ну или, во всяком случае, так он им говорил, – а не христианином по рождению и крещению, как их отцы. Ребятишки обожали выдумывать о нем всяческие небылицы, утверждая, что он обладает магическими способностями и может свистом призывать к себе птиц и месяцами обходиться без еды и воды. Когда эти небылицы доходили до его ушей, он не подтверждал и не отрицал их – лишь вскидывал бровь и прижимал палец к губам.

Среди взрослых обитателей Маленькой Сирии возвращение Ахмада тоже не осталось незамеченным, дав пищу для многочисленных толков. Может, он ездил за невестой? Или за престарелой матерью, которая наконец согласилась перебраться в Америку? Но ни невесты, ни матери пока что никто не видал. Не спешил он и открывать двери лавки для посетителей, равно как и показываться в одном из многочисленных кафе на Вашингтон-стрит, чтобы поделиться свежими новостями и рассказами из дома. Люди были разочарованы, но не удивлены; Ахмад всегда оберегал свою частную жизнь с едва ли не оскорбительной одержимостью. Участия в общественной жизни, которая в основном крутилась вокруг разнообразных церквей, он практически не принимал, равно как не примыкал ни к одной из сторон в регулярных спорах между маронитами и православными, чем, казалось, даже несколько кичился. И вообще за ним укрепилась репутация человека заносчивого, хотя и несколько смягчавшаяся его связью с мистером Арбели – тот, конечно, и сам был нелюдим не без странностей, но держал себя куда как дружелюбнее и потому считался кем-то вроде чудаковатого любимого дядюшки.

Но даже те, кто с наибольшим недоверием относился к человеку, которого прозвали Бедуином, вынуждены были признать, что его талант пошел во благо всей округе. Прежде лавка Арбели поставляла кастрюли, сковородки и мелкий скобяной товар – все это было добротное, но абсолютно ничем не примечательное. Теперь же каждый предмет, сходивший с наковальни, был подлинным произведением искусства. Кастрюли и сковородки приобрели изящные пропорции, а ручки их украсились затейливыми узорами; таганки, на которых они покоились, походили на чугунное кружево, ажурное, но прочное. В числе творений Ахмада были и ожерелья из серебра и драгоценных камней, а также изумительный подвесной потолок из листового металла, выполненный в виде пустынного пейзажа и теперь занимавший свое место в вестибюле одного из многоквартирных домов неподалеку. Этот потолок долгое время не сходил с уст окрестных жителей, и о нем даже упомянули несколько городских англоязычных газет, что, в свою очередь, привлекло в Маленькую Сирию много посетителей нового рода: хорошо одетых состоятельных любителей искусства.

– Они приходят, несколько минут таращатся на потолок, задрав головы, а потом уходят, – сказал один из завсегдатаев кофейни Фаддулов, главной достопримечательности Вашингтон-стрит. – Ребятишки повадились клянчить у них мелочь. Думаю, никакого вреда это никому не принесет. Да и лавке жестянщика только на пользу.

– Я бы не был так уж в этом уверен, – фыркнул в ответ второй. – Мне доводилось видеть не одно предприятие, которое погубил успех. У Арбели, у того всегда была голова на плечах, но этот Бедуин… не знаю я. Какой-то он…

– Непонятный, – подхватил его собеседник.

– Это кто непонятный? – послышался женский голос.

Это была Мариам Фаддул, хозяйка, которая вплыла в зал с медным кофейником в руках. Во всей Маленькой Сирии едва ли нашелся бы человек, который не был бы с Мариам в дружеских отношениях. Эта женщина славилась своим великодушием и добрым сердцем вкупе со способностью видеть лучшее даже в самых неуживчивых из своих соседей. Даже те, кто был с ней едва знаком, испытывали практически неодолимое желание излить перед нею душу, поделиться своими страхами и горестями, своими самыми неразрешимыми проблемами. Все это Мариам бережно хранила и потом в подходящий момент извлекала из памяти, с филигранной точностью подбирая лекарство к недугу, надобность к надобности. Девушка, жениху которой нужна была работа, могла бы ничего не узнать о том, что мяснику требуется новый подручный, если бы Мариам не посоветовала ей заказать у мясникакиббех для свадебного угощения. А другая девушка, чьи младшие братья донимали ее с утра до вечера, не давая ни минуты покоя, даже не подозревала о существовании некой пожилой дамы, которая была бы рада, если бы ее одиночество хотя бы несколько часов в день скрашивала спокойная компаньонка, но и этим двоим удалось найти друг друга только после того, как Мариам усадила отца девушки за один столик с сыном пожилой дамы. Вот и теперь она ловким движением подлила обоим собеседникам кофе и ободряюще улыбнулась.

– О, мы говорим всего лишь о Бедуине, – сказали они ей. – Вы знаете, что он вернулся?

– Правда? – спросила Мариам.

– Да, и по-прежнему один, как когда только появился. Ни матери, ни жены, ни новых работников. Интересно, зачем он вообще туда ездил?

Мариам склонила голову набок, словно задумалась над ответом. На самом деле она прекрасно знала, зачем Ахмад предпринял эту поездку. Медный кувшин, ныне покоившийся в земле, когда-то красовался на полке в ее собственной кухне: это был подарок ее матери, которая, в свою очередь, получила его от своей матери, а та – от своей, и так из поколения в поколение, от одной ничего не подозревавшей о его подлинном содержимом женщины к другой. Мариам отнесла кувшин своему другу, Бутросу Арбели, чтобы тот выправил вмятины и зашлифовал царапины, – и его незримый узник наконец обрел свободу.

– Наверное, он просто заскучал по дому, – произнесла она вслух.

Мужчины, удивленно вскинув брови, переглянулись.Заскучал по дому? Разумеется, всех их время от времени одолевала тоска по дому, но чтобы исключительно ради этого ехать туда через полмира?

– Ну, – протянул один из них, – может, оно, конечно, и так.

– У бедуинов всё наособицу, – заметил второй.

Мариам одарила их улыбкой и упорхнула к соседнему столику. Но ее муж, Саид, хлопотавший в кухонном чаду, не преминул отметить, как напряглась ее спина, и задался вопросом, что бы это значило, ибо из всех их многочисленных соседей в Маленькой Сирии Джинн был единственным, к кому его жена с первого взгляда прониклась недоверием.


Голем и Джинн снова и снова возвращались в Центральный парк.

Они гуляли по различным его частям, любуясь их осенним убранством: заиндевелой травой на лужайке, бурыми жухлыми стеблями камышей на пруду, кристально-чистой водой в стремительном ручье. Потом, нагулявшись, они доходили пешком до 14-й улицы и по пожарным лестницам забирались на крыши. Там, в вышине над городом, скрытый от глаз прохожих, жил собственной жизнью отдельный мир, мир пожарных бочек и перекинутых между крышами дощатых мостиков, мир озорных детей и мелких воришек. Голем и Джинн были здесь частыми гостями и все равно неизменно притягивали к себе все взгляды: высокий мужчина без шляпы и рослая статная женщина. Странная парочка, пусть и одна из многих.

Так, по крышам, они добирались до Маленькой Сирии и устраивались где-нибудь на высоком углу или на платформе водонапорной башни. Оттуда они наблюдали за тем, как начинает потихоньку разгораться новый день: отчаливают от пирсов на Вест-стрит лодки ловцов устриц, спешат начать работу молочники и мороженщики, выметают за порог сослужившие свою службу опилки владельцы питейных заведений. И лишь когда огромный город готов уже был пробудиться по-настоящему, они все так же по крышам домов возвращались обратно к Кэнал-стрит, где прощались друг с другом, и она, спустившись вниз, смешивалась с растущим людским потоком на тротуарах и спешила в пекарню Радзинов, чтобы замесить утреннее тесто, а он возвращался в лавку жестянщика и раздувал горн, пока позевывающий Арбели просматривал готовые заказы.

Вели они себя в общем и целом осмотрительно, так что до сих пор им удавалось не давать никому пищи для слухов. Квартирная хозяйка Голема была не из тех, кто бдительно следит за каждым шагом своих жильцов; ее постояльцы принадлежали в основном к театральной богеме и потому приходили и уходили в самое неурочное время. Что же до Джинна, если его соседям и случалось видеть, как он возвращается домой под утро невесть откуда, то они предпочитали закрывать на это глаза, коль скоро он обстряпывал свои делишки на стороне.

А вот от ребятишек Маленькой Сирии не укрывалось ничего.

Они просыпались по ночам, разбуженные родительским храпом или ерзаньем кого-нибудь из братьев и сестер, и, выглянув в окно, замечали эту парочку на какой-нибудь из соседних крыш или, завернувшись в одеяло, выходили на пожарную лестницу, где до них долетали отголоски спора на немыслимой смеси языков – эти двое так стремительно переходили с арабского на английский, а с английского на идиш, что слушателям оставалось лишь улавливать разрозненные обрывки фраз, невнятные риторические выплески. «Да, они это делают из самых лучших побуждений, но… Это их непонятное упорство в вопросе… Ты даешь им слишком мало…» Кто, ломали головы ребятишки, были эти загадочные «они», фигурировавшие в разговорах этих двоих? И кто была она, эта рослая женщина в плаще, способная так разговорить их обычно молчаливого мистера Ахмада? Они смотрели и слушали, а потом утром по пути в школу обсуждали увиденное и услышанное с товарищами и строили догадки относительно того, куда эта парочка ходила каждую ночь, причем варианты высказывались в диапазоне от самых прозаических до самых непристойных.

«Они ходят в Центральный парк», – утверждал один парнишка, который имел обыкновение с утра пораньше обходить крыши окрестных домов в поисках недокуренных сигарет и затерявшихся стеклянных шариков и потому чаще других натыкался на эту парочку.

Его товарищи недоверчиво хмурились, слушая эти заявления, высказанные с таким видом, как будто это было что-то само собой разумеющееся. «Откуда ты знаешь?»

Мальчик пожимал плечами. «Потому что, когда они возвращаются, – говорил он, – обувь у них вся в грязи».

* * *

Наконец ударили первые настоящие зимние морозы, и Центральный парк превратился в царство снега и холода. Вьющиеся розы сняли с подпорок и укрыли лапником; вязы на эспланаде тянулись к небу корявыми голыми пальцами.

– Прости, – сказала Голем однажды ночью, когда они дошли до озера Гарлем-Меер. – Теперь нам придется долго идти назад. Да еще и снег начинается.

– Не нужно обо мне беспокоиться, – сказал Джинн. – И прекрати извиняться.

– Я не могу. Мне кажется, что я подвергаю тебя риску.

– Ты же не просишь меня прыгнуть в реку, Хава. Небольшой снежок ничего мне не сделает.

Она вздохнула.

– Просто…он стал громче. Ну или кажется громче. Это сложно объяснить.

Она с несчастным видом обхватила плечи руками. С наступлением зимы ее глиняное тело стало негибким и неуклюжим; эффект этот был вполне ожидаемым, с ним можно было справиться, если регулярно ходить пешком. Но теперь, подобно артритным суставам, которые болели в сырую погоду, крик в ее мозгу – крик ее плененного создателя, охваченного нескончаемым гневом, – стал более пронзительным и не давал ей покоя. Она начала допускать промахи в пекарне: то забывала добавить в тесто для хал изюм, то бухала в печенье вдвое больше пекарского порошка, так что каждое становилось размером едва ли не с корж для торта. Тея Радзин списывала это на ее вдовство; обнаружив очередную оплошность своей любимой работницы, она с жалостью косилась на нее, думая про себя: «И у кого повернется язык обвинить бедную девочку, если она расклеилась?»

– Как тебе кажется, я расклеилась? – внезапно спросила у Джинна Голем.

– Что-что мне кажется?

– Что я расклеилась. Так считает Тея, хотя, разумеется, вслух она ничего такого не говорит. И нет, она не понимает – но ты-то понимаешь. Так что скажи мне правду. Пожалуйста.

Джинн досадливо фыркнул.

– Хава, ничего ты не расклеилась, не знаю уж, что это значит. Ты всегда тяжело переживаешь зиму, мы с самого начала это знали. А теперь еще и это. Ты держишься намного лучше, чем держался бы я, если бы у меня в голове круглыми сутками звучали вопли этого человека.

– Ты так это говоришь, как будто он осыпает меня бранью, – пробормотала она. – Все несколько проще. Это как… как звон в ушах, наверное. Просто в последнее время он стал громче.

– Но здесь тебе лучше?

Голем обвела взглядом темный парк и, как всегда, ощутила каким-то глубинным чувством землю под ногами. Там, под землей, укрытое зимними снегами, дремало, ожидая своего часа, тепло. На смену зиме обязательно придет весна, напомнила она себе; ее тело стряхнет оцепенение и тревогу, и в ее душе вновь воцарится покой.

– Да, – отозвалась она. – Здесь мне лучше.


Весна пришла в свой черед. Зарядили дожди, на время вынужденно положив конец их свиданиям и долгим прогулкам: теперь по ночам она шила у себя в комнате, а он работал в мастерской. Без него она не находила себе места. Ее взгляд постоянно притягивали парочки за окном, спешившие по своим делам под зонтами. Они беззаботно смеялись, предвкушая, что произойдет, когда они вернутся в свои теплые квартиры и лягут в постели. Он тоже стал нервным и рассеянным, его переполняли смутные желания, но он не знал, будут ли они встречены с радостью. Это он-то, который когда-то так уверенно вышагивал по Пятой авеню в поисках особняка Софии Уинстон! А Голем тем временем снова и снова прокручивала в памяти все их разговоры на тему верности, и его слова звучали у нее в ушах точно приговор:Ох уж эти люди со своими дурацкими правилами.

Но вместе с тем ей вспоминался и еще один эпизод, который произошел незадолго до того, как начались разлучившие их дожди. В ту ночь они проходили мимо синагоги в Нижнем Ист-Сайде, когда из двери в подвальном этаже показались две женщины; достаточно было одного взгляда на них, чтобы понять: это мать и дочь. Влажные волосы дочери каскадом крутых завитков ниспадали на спину; она дрожала на холодном ночном воздухе, взволнованная и предвкушающая. Ее бледное лицо, казалось, светится изнутри. Старшая женщина ободряюще обняла ее, и они торопливо зашагали по улице. Мать что-то нашептывала дочери, та кивала в ответ.

– Не поздновато ли сейчас для ванны? – заметил Джинн, когда женщины скрылись из виду.

– Это миква, купальня для ритуальных омовений, – сказала Хава. И, видя его замешательство, пояснила: по еврейским законам женщина не может делить ложе с мужем во время менструации. По ее окончании она окунается в микву и читает молитву. И невестам тоже полагается делать это накануне брачной церемонии.

– А-а. Так, значит, младшая женщина?..

– Завтра утром она выходит замуж.

Она ждала, что он назовет это нелепостью, или суеверием, или еще как-нибудь. Но Джинн лишь рассеянно кивнул, как будто все это время слушал ее лишь краем уха. Лицо его было абсолютно непроницаемо.

«Возможно, – подумала она, глядя на дождь за окном. – Возможно».

Наконец дождь закончился.

В ту же ночь он появился под окнами ее пансиона в их обычный час, и они молча зашагали на север. Тишина, казалось, потрескивала от напряжения. Джинн ощущал еле уловимое облако мельчайшей водяной пыли, которое всегда окружало Голема – словно кто-то перышком легонько касался его кожи. А она задавалась вопросом: неужели от него рядом с ней всегда исходило ощущение такогожара, как сейчас, когда он шагал на расстоянии вытянутой руки от нее?

Они вошли в парк и двинулись по аллее, лишь изредка обмениваясь парой ничего не значащих фраз. «Я никогда раньше не замечала здесь этой тропинки». – «Смотри, берег размыло». Они шли вдоль ручья до тех пор, пока его русло не стало более широким, а течение не замедлилось. Джинн спрашивал себя, почему, кажется, впервые за все несколько сотен лет его жизни он не в состоянии просто сказать вслух о том, чего ему хочется.

– Я думал, после таких дождей уровень воды будет выше, – произнес он вместо этого, кляня себя за нерешительность.

– Там акведук, – пояснила она, – так что дожди не влияют на уровень воды.

– А, – отозвался он растерянно. – А я думал, это настоящий ручей и что это парк разбили вокруг него.

Голем улыбнулась.

– Ну разумеется, он настоящий, – сказала она и, прежде чем он успел возразить: «Ты же знаешь, что я имею в виду», добавила: – Вот, смотри.

Она расстегнула плащ и сбросила его с плеч. Джинн открыл было рот, чтобы спросить, что она делает, но тут же утратил дар речи от удивления, когда за плащом последовали блузка с юбкой, а за ними и туфли с чулками. Голем ни разу даже не взглянула в его сторону, лишь спокойно избавилась от одежды, а затем подошла к берегу, вошла в ручей и скрылась под водой.

Джинн остался стоять на берегу в одиночестве. Ошеломленный, он долго смотрел на кучку одежды, лежавшую на земле, точно пытался удостовериться, что все это ему не привиделось, потом из-под воды показалась ее голова. Она вышла на берег и приблизилась к нему. С кожи ее ручейками стекала вода. Она не улыбалась, но глаза ее горели странным огнем. В них читался вызов – и ожидание.

Он протянул руку и пальцем провел по ее щеке; от его прикосновения капельки воды исчезали, превращаясь в пар.

– Чего ты от меня хочешь, Хава? – спросил он негромко.

– Чтобы ты дал мне обещание, что я буду у тебя единственной, – отвечала она.

Он вдруг понял, что ждал этих слов; но больше всего его удивило то, как рад он был их услышать.

– А ты дашь мне такое же обещание?

– Да, – прошептала она.

– Тогда ты будешь у меня единственной, – сказал он.

– А ты – у меня, – отозвалась она.

С этими словами они улыбнулись друг другу, робко и нерешительно, словно не до конца веря в то, что только что сделали. Потом он взял ее за руки – они были ледяными на ощупь – и привлек к себе.


Несколько часов спустя сирийский мальчик, который любил вставать спозаранку, забравшись на крышу, практиковался в стрельбе из рогатки. Он успел уложить половину шеренги картонных солдатиков, когда заметил ту самую парочку, идущую в его направлении. Он оторвался от своего занятия, чтобы посмотреть на них, пытаясь сообразить, почему сегодня утром они кажутся ему какими-то не такими, как обычно. Потом наконец понял: они не спорили. Наоборот, казалось, они испытывают в присутствии друг друга какую-то робость. Парнишка поспешно сделал вид, что всецело поглощен своими солдатиками, но, когда они проходили мимо него, вскинул глаза и увидел, что к плащу женщины там и сям пристали травинки и прутики, как будто его использовали в качестве подстилки на влажной земле.

Глаза мальчика расширились: он в очередной раз сделал верный вывод.

Женщина вдруг остановилась и, обернувшись, посмотрела на мальчика со смесью смущения и недовольства во взгляде. Потом что-то прошептала своему спутнику; тот прыснул в ответ, и она шикнула на него. Когда они уже были у самой пожарной лестницы, прямо перед тем, как начать спускаться, мужчина неожиданно обернулся и заговорщицки подмигнул мальчику.

* * *

Весна плавно перетекла в лето – и в июле 1901 года на город кувалдой обрушилась жара.

На улицах замертво падали лошади. Кареты скорой помощи переезжали от дома к дому, собирая жатву пострадавших от теплового удара. Городские парки превратились в импровизированные дортуары: все пытались найти место, где было бы достаточно прохладно, чтобы поспать.

В душной подвальной комнатенке неподалеку от Бауэри-стрит молоденькая прачка по имени Анна Блумберг безуспешно пыталась успокоить своего маленького сына Тоби. У нее не было ни цента, чтобы купить льда, хотя бы кусочек, и плач Тоби становился все слабее и слабее. Совершенно парализованная страхом, Анна совсем уже было решилась отправиться на поиски управляющего, который весьма недвусмысленно дал ей понять как чего бы ей хотелось от нее получить, так и того, что он готов за это заплатить, когда в дверь неожиданно постучали.

На пороге стоял торговец льдом, и с огромной прозрачной глыбы у него на плече стекали капли воды.

– У вас холодильный ящик есть? – спросил он вместо приветствия.

Она лишь ошеломленно смотрела на него.

– Послушайте, – произнес он, теряя терпение, – одна дама дала мне пять долларов за то, чтобы я пришел сюда. Вам лед нужен или нет?

Льда оказалось столько, что он целиком заполнил не только холодильный ящик, но и лохань для стирки. Завернутый в прохладные пеленки, Тоби успокоился и наконец взял грудь.

– Рослая такая девушка, на Элдридж-стрит, – ответил разносчик, когда Анна, всхлипывая от облегчения, спросила у него, кто же заплатил за это чудо. – Имени она не назвала.

Но Анна знала, кто это был. Она знала это еще до того, как спросила.


В дневное время Маленькая Сирия напоминала больницу под открытым небом. Мужчины подремывали под навесами и под козырьками на крылечках, дюйм за дюймом перемещаясь вслед за тенью. Ребятишки обоих полов с молчаливого согласия матерей на время отбросили благопристойность и носились по улицам в нижнем белье. Заведение Фаддулов вместо кофе предлагало сельтерскую воду – Саид отпускал ее по центу за стакан, в то время как Мариам переходила от одного многоквартирного дома к другому, справляясь о тех, кому приходилось тяжелее всего: малышах, больных и стариках. Вдохновленные ее примером, те, у кого имелись излишки льда, принялись обносить им тех, у кого его не было; делились друг с другом также и едой, которая в противном случае грозила испортиться. Закончив с обходом, Мариам зашагала по улице, намереваясь перехватить повозку торговца льдом по пути на склад на Кортланд-стрит. Возможно, ей удастся убедить возницу поехать на юг…

– Осторожно! – крикнул ей один из мужчин с крыльца поблизости.

Мариам остановилась, вздрогнув от неожиданности. Мужчина указал на распахнутую дверь лавки «АРБЕЛИ И АХМАД. РАБОТЫ ПО МЕТАЛЛУ», мимо которой она собиралась пройти. И только теперь Мариам ощутила волну убийственного жара, которая изливалась из недр лавки на тротуар перед ней.

Мариам, поморщившись, опасливо заглянула внутрь. Арбели нигде поблизости видно не было: судя по всему, он предпочел покинуть свой пост, нежели упасть в обморок, – зато перед наковальней, зажав раскаленную добела металлическую заготовку щипцами и мерно ударяя по ней молотом, священнодействовал его партнер. Даже сам воздух вокруг него шипел от жара, но он, казалось, от души наслаждался этим.

Мариам поежилась, несмотря на жару. У нее возникло чувство, что она совершает что-то непристойное, наблюдая за ним так пристально, пусть и через открытую дверь. Ей не раз доводилось слышать, как ребятишки перешептываются, обсуждая их с его подругой прогулки по крышам. «Кто она такая? – Не знаю. Кажется, ее зовут Хава». Сама Мариам в эти разговоры никогда не вступала, хотя могла бы рассказать им об этой рослой молчаливой женщине, тоже обладавшей пугающими способностями, едва ли не всё. От роли хранительницы секретов этой парочки ей было не по себе. Иногда она мельком видела его где-нибудь на улице, и сердце ее на мгновение ледяным обручем сжимал безымянный страх – как будто он затевал какую-нибудь ужасную каверзу, а не вопреки очевидности просто шел куда-то по своим делам. Привыкнет ли она когда-нибудь к его присутствию среди них? И хочет ли привыкать?

– Ох уж эти бедуины, – с ноткой ворчливого восхищения в голосе хмыкнул мужчина на крылечке. – Всегда носят пустыню у себя внутри.

Мариам нахмурилась.

– Мог бы хоть дверь закрыть, – буркнула она и двинулась дальше.


Под вечер наконец разразилась долгожданная гроза, давно томившаяся где-то там в котле на небесной кухне. При первом же порыве свежего ветерка, раздувшего безжизненно повисшие на флагштоках флаги, Бэттери-парк огласился радостными возгласами. Все собрали свои подушки и покрывала и разошлись по домам.

Анна Блумберг, в чью квартиру медленно возвращалась прохлада, сидела в продавленном кресле-качалке с мирно посапывающим младенцем на руках.

Хава Леви. Это была она, больше некому. Никто другой не вспомнил бы про Анну в такой момент – и уж точно не стал бы тратить половину недельного заработка на глыбу льда. Ей представилось, как Хава стоит под окнами в толпе истекающих потом бродяг, вслушиваясь в плач Тоби и панические мысли Анны. Та самая Хава Леви, с которой они вместе работали в пекарне Радзинов до той ужасной ночи, когда Анна узнала всю правду.

Это случилось чуть больше года назад, когда Анна пригласила свою застенчивую новую подругу на танцы, которые устраивали в зале на Брум-стрит. Они договорились встретиться там с Ирвингом, женихом Анны и отцом ее будущего ребенка, но тот явился под ручку с какой-то девицей. Анна устроила ему сцену в переулке перед входом; Ирвинг, который был в стельку пьян, разозлился и ударил ее. Она упала. А потом…

Его тело, впечатанное в кирпичную стену.

Пустые нечеловеческие глаза ее заступницы.

Странный высокий мужчина, которого ее подруга привела с собой, – «Анна, познакомься, это Ахмад», –оттаскивающий Хаву от ее жертвы и жгущий ее голыми руками, чтобы привести в чувство.

Тогда жизнь Анны за несколько секунд полетела в тартарары. Обратно в пекарню Радзинов ее, беременную и незамужнюю, никто бы не взял, да и потом, разве смогла бы она как ни в чем не бывало по-прежнему работать бок о бок с такой женщиной? Эти двое были самыми настоящими чудовищами – и тем не менее ее жизнь оказалась переплетена с их жизнями. Вскоре Анна столкнулась с их врагом, злокозненным стариком по имени Иегуда Шальман, который похитил ее и воспользовался ею как приманкой, чтобы завлечь в ловушку эту парочку. В ее памяти не осталось воспоминаний об этом, лишь смутная картина того, как она, не в состоянии шелохнуться, стоит посреди того самого злополучного танцевального зала на Брум-стрит, залитого полуденным солнцем, а старик, ухмыляясь, держит ее за запястья. Потом, когда все уже было кончено, на нее обрушился леденящий ужас, что он мог каким-то образом навредить ее малышу, но Тоби явился на свет в положенный срок, возвестив о своем появлении громким плачем совершенно здорового младенца.

Иногда она делала попытки убедить себя в том, что все это ей померещилось. Нечеловеческая сила Хавы, обжигающие руки ее друга Ахмада, древний колдун, удерживавший ее на месте одним прикосновением, – все это было порождением ее чересчур живого воображения, романтическим вымыслом, призванным отвлечь ее от убогой реальности, в которой она, обесчещенная и без гроша в кармане, вынуждена была с утра до вечера гнуть спину над лоханью с бельем, чтобы прокормить своего ребенка. Она не может позволить себе верить в подобные фантазии. Больше не может.

Вот только…

Она взглянула на невозможную, немыслимую гору льда, медленно тающего в лохани, потом на малыша, мирно посапывающего у нее на руках. На своего прекрасного мальчика, живого и здорового.

Внезапно вскинувшись во сне, Тоби проснулся и тут же залился пронзительным плачем. Анна заворковала над ним, убаюкивая, пока он не задремал у нее под грудью, потом осторожно переложила в кроватку. Затем отыскала ручку и лист бумаги и написала:

Дорогая Хава,

спасибо за лед. Я думаю, что он спас Тоби жизнь. Я знаю, что мы с тобой в последнее время не разговаривали, но, возможно, пора это изменить.

Веки малыша Тоби, лежавшего в кроватке рядом с ней, дрогнули, и он вновь погрузился в прерванный сон.

Странный это был сон, особенно для такого малыша. В нем Тоби – уже не младенец, а совсем взрослый, – охваченный непреодолимым оцепенением, стоял посреди залитого солнцем огромного зала, а ухмыляющийся старик железной хваткой сжимал его запястья. Этот сон преследовал его все время, пока он рос, повторяясь снова и снова и превратившись в самое старое его воспоминание, самый глубинный страх. Пройдут годы, прежде чем Тоби сможет заставить себя произнести вслух слова, способные описать его, но его мать мгновенно узнала бы и этот зал, и этого старика.


Передаваемая из уст в уста, от племени к племени, от одного юного джинна к другому история о скованном железом джинне продолжала путешествовать по Сирийской пустыне.

Обрастая все новыми и новыми подробностями и изменяясь по пути, она продвигалась на север, пока не достигла ушей огромного племени джиннов, которые силой и способностями очень напоминали своих собратьев, обитавших в той самой долине, где эта история началась. Они тоже могли жестом вызывать ветер и принимать облик любого живого существа, а в своем бестелесном и бесформенном обличье проникать в сознание спящих и бродить внутри их сновидений. Владения этого племени простирались широкой полосой, к которой непроходимыми препятствиями примыкали земли людей: город Хомс на западе и оазис Пальмира на востоке.

Когда-то давно Хомс не имел для джиннов никакого значения. Им не нужна была его территория, прилегавшая к смертоносной реке Оронт, равно как не тревожили их и его обитатели, занятые земледелием на плодородных прибрежных почвах и время от времени воевавшие между собой. Но с появлением железной дороги все переменилось.

Началось все с двойной полосы железных лент, которая пролегла с севера на юг, повторяя контуры границ пустыни. Затем появились паровозы – оглушительно громкие чудовища из стали и пара, которые передвигались по этим железным лентам быстрее, чем джинны могли летать. Вскоре воздух огласили чудовищные взрывы: люди принялись пробивать тоннели в древних горах. Даже само небо превратилось в лабиринт, ибо меж скал повисли железнодорожные мосты, а вдоль путей выросли телеграфные столбы, между которыми протянулись провода.

Теперь, когда урожаи стало можно перевозить поездами, хомсские крестьяне потихоньку повели наступление на исконные земли джиннов, распахивая их под пшеницу и хлопок. Надежная и привычная каменистая почва стала предательски влажной. Джиннам, обитавшим на восточной границе пустыни, волей-неволей пришлось перебираться во внутренние районы, вследствие чего конкурирующие кланы вынуждены были потесниться. Это способствовало как возобновлению давних междоусобиц, так и возникновению новых – и вскоре в результате их мелких стычек уже даже в самом сердце пустыни в воздухе постоянно висели тучи пыли и песка.

Но как бы ни осложняла жизнь джиннам бурная деятельность обитателей Хомса, все это не шло ни в какое сравнение с тем, что происходило в Пальмире.

Город-оазис Пальмира на протяжении тысячелетий фигурировал в преданиях как джиннов, так и людей. В стародавние времена, гласили легенды, молодой царь по имени Сулейман явился в крохотную деревушку под сенью пальм на пыльном перекрестке дорог и заявил: «Это будет часть моего царства». Он сровнял с землей кирпичные хижины и приказал возвести на их месте строения из сверкающего камня – силами сонма джиннов, обращенных в рабство Сулеймановой магией. Это джинны добывали камни в каменоломнях и доставляли их на стройку при помощи могущественных ветров, джинны прочесывали пустыню в поисках редких металлов, чтобы расплавить их и покрыть ими камни. Племена людей поклонялись Сулейману и передавали из уст в уста сказания о его великих деяниях и еще более великой мудрости, но в историях джиннов он был презренным тираном, объектом ужаса и ненависти.

Но даже Сулейман был смертен, и, когда он умер, черный морок его царствования сгинул вместе с ним. Столетия спустя Пальмиру завоевали римляне, превратив ее в многоязычную торговую столицу, город храмов, амфитеатров и величественных колоннад. Но и их владычеству пришел конец, а вместе с ним пришел конец и процветанию Пальмиры: теперь основные торговые пути пролегали в стороне, и влиятельный некогда город вновь превратился в скромный оазис. В конце концов права на него заявили местные бедуинские племена, и теперь в тени разрушающихся храмов были разбиты их шатры, а среди колонн мирно паслись стада овец.

Но у джиннов хорошая память, и те из них, что обитали в окрестностях Пальмиры, старались держаться от нее подальше, как люди стараются держаться подальше от зловонной скотобойни. Они именовали Пальмиру Городом Сулеймана или просто Про

Загрузка...