Когда я увидел, что они скрылись за дверью, слезы ярости, боли, разочарования хлынули из моих глаз. Я скрежетал зубами, я до крови кусал губы, я топал ногами; я ринулся бежать как безумный, остановился на мгновение перед закрытой дверью и принялся барабанить по бесчувственному дереву, дабы выплеснуть гнев. Наконец услышал шаги и пошел прочь. Полночи я бродил по улицам и на рассвете, измученный морально и физически, вернулся домой.

— А ваша мать?

— Матери тогда не было в городе. Она была… но о её приключениях я расскажу вам как-нибудь в другой раз — уверяю вас, они того стоят.

Наутро я твердо решил больше не ходить на концерты Телени, не следовать за ним по пятам, забыть его совершенно. Мне следовало уехать из города, но я полагал, что нашел иное средство избавления от этой ужасной страсти.

Наша горничная недавно вышла замуж, и моя мать — по каким-то своим резонам — взяла себе в услужение деревенскую девчонку лет шестнадцати или около того, которая, как ни странно, выглядела моложе своих лет, ибо деревенские девушки обычно выглядят гораздо старше своего настоящего возраста. Хотя я не считал ее красивой, её обаяние, казалось, покорило всех. Не скажу, что в ней было нечто деревенское, ибо это сразу же вызовет у вас смутные ассоциации с чем-то неуклюжим и нескладным; она же была быстрой, как воробей, и грациозной, как котёнок; но она была полна сельской свежести, я бы даже сказал, сладости, как клубника или малина, что растет в мшистых чащах.

Глядя на неё в городском наряде, вам всегда казалось, что вы когда-то видели её в ярком тряпье с красной косынкой на плечах; в ней была грация неприрученной косули, которая стоит под ветвистым зелёным деревом, окруженная кустами шиповника и ржавой розы и готовая умчаться прочь при малейшем шорохе.

Она была гибка и проворна, как мальчишка, и её вполне можно было бы принять за мальчика, если бы не многообещающая округлая упругая грудь, выпирающая под платьем.

Хотя девушка, казалось, знала, что ни одно её движение не остается незамеченным, однако не только не обращала внимания на восторги, но даже и сердилась, если кто-нибудь выражал их вслух или жестами.

Горе бедняге, не умевшему сдерживать чувства; очень скоро девушка давала ему понять, что у прекрасного свежего шиповника есть и острые шипы.

Из всех окружавших её мужчин я был единственным, кто не обращал на неё ни малейшего внимания. Как и все женщины, она не вызывала во мне никаких чувств. Так что я был единственным мужчиной, который ей нравился. Тем не менее ее кошачья грация, мальчишеские повадки, придающие ей сходство с Ганимедом [63], были мне приятны, и, хотя я прекрасно знал, что не испытываю к ней ни любви, ни даже интереса, все же я надеялся, что смогу относиться к ней хорошо и, может быть, даже с нежностью. Будь у меня к ней хотя бы влечение, думаю, я зашел бы так далеко, что женился бы на ней; это было бы лучше, чем стать содомитом и иметь неверного любовника, которому нет до меня дела.

«Разве не могу я испытать с ней хоть малого удовольствия, — спрашивал я себя, — только чтобы успокоить чувства и убаюкать воспалённый мозг?»

И всё же какое из двух зол было большим: соблазнить бедную девушку, тем самым разрушив её жизнь и сделав её матерьо несчастного ребёнка, или поддаться страсти, уничтожающей и тело, и душу?

Наше благородное общество закрывает глаза на первый грешок и содрогается от ужаса, узнав о втором. А поскольку это общество состоит из людей благородных, то, полагаю, благородные люди, составляющие наше добродетельное общество, правы. Какие у них основания так думать, я не знаю.

Я был истерзан, и жизнь казалась невыносимой. Больше так жить я не мог.

Усталый и измученный бессонной ночью, разгорячённый от переживаний и абсента, я вернулся домой, принял холодную ванну, оделся и позвал девушку в свою комнату.

Увидев мое изнурённое, бледное лицо, ввалившиеся глаза, она пристально на меня посмотрела и произнесла: «Вы больны, сэр?»

«Да, мне нездоровится».

«А где вы были ночью?»

«Где я был?» — спросил я с презрением.

«Да; вы не пришли домой», — сказала она с вызовом.

В ответ я нервно рассмеялся.

Я понимал, что такую натуру, как она, нужно подчинять себе сразу, а не приручать постепенно. Я схватил её в объятья и прижался губами к её губам. Она попыталась высвободиться, и сделала это скорее как беззащитная птичка, хлопающая крыльями, чем как кошка, выпускающая коготки из бархатистых лапок.

Она извивалась в моих руках и при этом тёрлась грудями о мою грудь, а бёдрами — о мои ноги. Но я продолжал держать её в тисках; я целовал её, прижимался пылающими губами к ее губам, вдыхая её свежее, здоровое дыхание.

В первый раз в жизни её целовали в губы, и, как она сказал мне потом, это ощущение привело в трепет всё её тело, словно по нему пропустили сильный электрический ток.

Я и сам видел, что у неё кружилась голова и перед глазами всё плыло от возбуждения, которое мои поцелуи вызывали в её нервах

Когда я хотел засунуть ей в рот свой язык, её девичья скромность взбунтовалась; девушка сопротивлялась и ни за что не хотела его впустить. Потом она говорила, что ей показалось, что в рот засунули кусок раскалённого железа, и у неё было ощущение, как будто она совершает ужаснейшее преступление.

«Нет, нет, закричала она, вы меня задушите! Вы меня убьёте, отпустите меня, мне трудно дышать, отпустите, или я позову на помощь!»

Но я был настойчив, и вскоре мой язык по самый корень оказался у неё во рту. Я поднял её на руки — она была легка как пёрышко — и положил на кровать. Тогда трепещущая птичка из беззащитной голубки превратилась в когтистого остроклювого сокола, который дрался изо всех сил, царапал и кусал меня за руки, угрожал выцарапать мне глаза и колотил меня, что было мочи.

Ничто не стимулирует удовольствие больше, чем сопротивление. Кратковременная борьба, несколько обжигающих шлепков и пощёчин воспламенят любого мужчину, так же как хорошая порка разогреет кровь лучше, чем любой афродизиак, даже в немощном старике.

Борьба возбудила девушку столь же сильно, как меня, и всё же как только я повалил её на кровать, она тотчас кубарем скатилась на пол; но я был готов к её уловкам и тут же оказался сверху. Однако она выскользнула из-под меня как угорь и одним прыжком очутилась у двери. Но дверь была заперта.

Произошла еще одна драка; теперь я твёрдо решил овладеть девушкой. Будь она покорна, я велел бы ей уйти, но сопротивление сделало её желанной.

Я сжал её в объятиях. Она извивалась и пыхтела, и все наши члены тесно соприкасались друг с другом. Я просунул ногу меж её бёдер; наши руки переплелись, а её груди трепетали и бились о мою грудь. Все это время она осыпала меня ударами, и каждый, казалось, воспламенял и её, и меня.

Я сбросил сюртук. Пуговицы на жилете и брюках еле держались, воротник рубашки оторвался, сама рубашка превратилась в лохмотья, руки были исцарапаны в кровь. Глаза девушки блестели как у рыси, губы налились похотью, теперь она сопротивлялась не ради защиты своей девственности, а ради удовольствия, которое доставляла ей борьба.

Я прижался губами к её рту и почувствовал, как всё девичье тело задрожало от восторга, и даже на мгновение — но только на мгновение — я ощутил, как самый кончик её языка проник мне в рот, и она словно обезумела от наслаждения. Она была похожа на менаду при первом посвящении.

Я действительно возжелал её, но мне было жаль принести её на алтарь любви так сразу, ибо эту милую игру стоило повторить.

Я снова поднял девушку на руки и положил на кровать. Как она была прелестна! Ее пышные, волнистые, растрепавшиеся в борьбе волосы локонами разметались по подушкам. Чёрные весёлые глаза с короткими, но густыми ресницами горели фосфоресцирующим огнем, пылающее лицо было забрызгано моей кровью, раскрытые трепещущие губы возродили бы к жизни даже вялый фаллос старого дряхлого monsignore [64].

Я прижал её к кровати и несколько минут любовался ею. Казалось, это девушку раздражало, и она ещё раз попыталась высвободиться.

Крючки и петли на её платье оторвались, и сквозь вырез проглянула нежная плоть, позолоченная палящим солнцем жатвы, и две округлые груди; а вы ведь знаете, насколько эта мимолетная картина привлекательнее демонстрации всей той плоти, что выставляется на балах, в театрах и в борделях!

Я разорвал все преграды. Я сунул одну руку ей за пазуху, а второй попытался проникнуть под платье, но юбки так плотно обмотали бёдра, а бёдра были столь плотно сжаты, что раздвинуть их было невозможно.

После множества сдавленных криков, больше похожих на крики раненой птицы, после множества рывков и толчков с моей стороны и царапанья и кусанья — с её, моя рука наконец добралась до обнажённых колен и скользнула вверх по бёдрам. Ноги были не полными, но плотными и мускулистыми, как у акробата. Рука проникла в то место, где ноги соединялись, и наконец я нащупал редкий пушок, покрывавший холм Венеры.

Бесполезно было и пытаться ввести указательный палец меж губ. Я слегка погладил девушку. Она пронзительно кричала и просила пощады. Губы внизу немного раскрылись. Я попытался ввести палец.

«Мне больно; вы меня царапаете!» — кричала она.

В конце концов, её ноги разжались, я задрал ей платье, и она залилась слезами — слезами страха, стыда и досады.

Мой палец замер. Убирая его, я почувствовал, что он тоже орошен слезами, слезами вовсе не горькими.

«Ну что ты, не бойся!» — сказал я, обхватив её голову руками и осыпая её поцелуями, — Это была шутка. Я не хотел тебя обидеть. Ну вот, ты можешь встать. Можешь уйти, если хочешь, Я не стану удерживать тебя против воли».

И я просунул руку меж её грудей и стал пощипывать крохотные соски, размером не крупнее сочной, сладкой дикой земляники, которой веяло от девушки. Она задрожала от волнения и восторга.

«Нет, — проговорила она, даже не пытаясь встать, — я в вашей власти. Можете делать со мной, что хотите. Больше я не могу сдерживаться. Но помните, если вы меня погубите, я убью себя».

Когда она это говорила, глаза её светились такой искренностью, что я вздрогнул и отпустил ее. Разве я смог бы простить себе, если бы из-за меня она покончила с собой?

Однако бедная девушка смотрела на меня с такой нежностью и страстью, что было ясно — она не могла бороться со всепожирающим огнём, охватившим ее. Разве не было моим долгом дать ей испытать тот иступленный восторг, то блаженство, которого она жаждала отведать?

«Клянусь тебе, что не обижу тебя, сказал я. — Не бойся и не кричи».

Я поднял её грубую льняную рубашку и заметил крошечную щель между двух коралловых губ, оттенённых мягким, шелковистым чёрным пушком. Их цвет, блеск и свежесть придавали им сходство с раковинами, которых так много на берегах Востока.

Ни прелести Леды, заставившие Юпитера обернуться лебедем, ни красы Данаи, раздвинувшей бедра, чтобы принять в глубины чрева горячий золотой дождь, не могли быть соблазнительнее губ этой девушки.

Повинуясь законам собственной внутренней жизни, они раскрылись, обнажив крошечную ягодку, спелую и сочную, — каплю росы, окрасившуюся багрянцем меж алых лепестков распускающейся розы.

Я на секунду прижал её языком, и девушка забилась в иступлённых конвульсиях от жгучего удовольствия, о котором даже и не мечтала. Через мгновение мы вновь были в объятиях друг друга.

«О Камиль, — проговорила она, — вы не знаете, как я вас я люблю!»

Она ждала ответа. Я закрыл ей рот поцелуем.

«Ну, скажите же мне. Вы любите меня? Вы можете любить меня хоть чуть-чуть?»

«Да», — произнес я еле слышно, ибо даже в такой момент мне трудно было заставить себя солгать.

С секунду она смотрела на меня.

«Нет, вы меня не любите».

«Но почему?»

«Не знаю. Я чувствую, что совсем вам безразлична. Скажите, разве это не так?»

«Ну, если ты так думаешь, как я могу убедить тебя в обратном?»

«Я не прошу вас на мне жениться. Я ни за что бы не стала ничьей содержанкой, но если вы действительно меня любите…» Она не закончила фразы.

«И что тогда?»

«Неужели вы не понимаете!» Она спрятала лицо у меня за ухом и еще крепче прижалась ко мне.

«Нет».

«Ну, если вы меня любите, я — ваша». И что мне было делать?

Я не хотел овладевать девушкой, которая предлагала себя столь безоговорочно, но разве не глупо было бы отпустить её, не удовлетворив её страсть и моё желание?

— Да, к тому же все эти разговоры о самоубийстве — полная чепуха.

— Не такая уж чепуха.

— Ладно-ладно, что же вы сделали?

— Я? Пошел на компромисс.

Целуя, я уложил её на бок, раздвинул крошечные губки и вдавил кончик фаллоса меж ними. Они раскрылись, и мало-помалу внутрь вошла часть головки, а потом и вся головка целиком.

Я мягко нажал, но фаллос, казалось, был зажат со всех сторон, а впереди он натолкнулся на непреодолимую преграду. Как бывает при вбивании гвоздя в стену, когда острие упирается в камень, и, если упорно стучать молотком, затупляется конец, а затем гнётся сам гвоздь, так и моё орудие при сильном надавливании сминалось и гнулось. Я корчился в поисках выхода из этого тупика.

Девушка застонала, но скорее от боли, нежели от удовольствия. Я чувствовал себя так, словно двигался ощупью в темноте; я сделал ещё один толчок, но мой таран лишь ещё больше расплющил головку об эту твердыню. Я стал подумывать, не лучше ли было положить девушку на спину и пробить себе дорогу настоящим боевым порядком, но, отступая, я почувствовал, что вот-вот кончу — нет, не вот-вот, а прямо сейчас, ибо я залил её всю густой животворной жидкостью. Бедняжка, она ничего не почувствовала, а если почувствовала, то совсем немного; я же, пережив нервное расстройство, истощенный ночным рысканием по улицам, без сил упал подле неё. С минуту девушка смотрела на меня, затем вскочила, как кошка, схватила выпавший из моего карман ключ и одним прыжком оказалась за дверью.

Я был слишком измучен, чтобы бежать за ней, и через несколько секунд крепко заснул. Впервые за долгое время я погрузился в глубокий, безмятежный сон.

Несколько следующих дней я пребывал в относительном спокойствии. Я даже перестал ходить на концерты Рене и посещать его излюбленные места. Я уже начал думать, что через некоторое время смогу относиться к нему безразлично, а потом и вовсе забуду его.

Я так жаждал, так неистово стремился немедленно стереть его из памяти, что само мое страстное желание мешало мне добиться цели. Я так боялся, что не смогу его забыть, что сам этот страх рождал его образ в моей душе.

— А ваша девушка?

— Если не ошибаюсь, она чувствовала ко мне то же, что я чувствовал к Телени. Она сочла своим святым долгом избегать меня и даже пыталась презирать, ненавидеть меня, но это ей не удавалось

— Ненавидеть? Но за что же?

— Кажется, она понимала, что если и оставалась всё ещё девственницей, то только потому, что я был к ней равнодушен. Я испытал с ней некое удовольствие, и мне этого было более чем достаточно.

Влюбись я в неё и лиши её девственности, она бы лишь ещё больше полюбила меня за ту муку, которую я ей причинил.

Когда я спросил её, неужели она не благодарна мне зато, что пощадил её девственность, она просто ответила: «Нет!» — и это было весьма решительное «нет».

«К тому же, — добавила она, — вы ничего не сделали просто потому, что не могли ничего сделать».

«Я не мог?»

«Нет».

Вновь началась борьба. Она снова оказалась в моих объятиях, и мы дрались как два боксера-профессионала — с той же ожесточенностью, но с несомненно меньшим мастерством. Она была мускулистой чертовкой; её никак нельзя было назвать слабой. Кроме того, она начала понимать, какую пикантность победе придает борьба.

Я наслаждался ощущением её трепещущего тела; и, хотя она мечтала отдаться мне, я с большим трудом сумел наконец поцеловать её в губы.

Мне стоило немалых усилий уложить её на кровать и засунуть свою голову ей под юбки.

Женщины — глупые создания, напичканные нелепыми предрассудками; эта неискушенная деревенская девчонка сочла честь, которую я собирался оказать ее половому органу, чем-то вроде содомии.

Она называла меня грязным животным, свиньей и прочими приятными эпитетами. Она корчилась и извивалась, пыталась ускользнуть от меня, таким образом лишь усиливая свое удовольствие.

В конце концов она так зажала мою голову меж бедер и с такой силой надавила на неё обеими руками, что, даже если бы я захотел убрать язык от её пылающих губ, мне пришлось бы весьма постараться.

Однако же я остался там и продолжал щекотать и лизать маленький клитор, пока он не начал молить о пощаде и пока его слёзы не убедили её в том, что этим наслаждением нельзя пренебрегать; я понял, что это единственный способ убедить женщину.

Когда вся внутренняя поверхность была обильно умащена моим языком и увлажнена потоками жгучего наслаждения, кода девушка вкусила иступленного восторга, который девственницы могут дарить друг другу, не причиняя боли и не нарушая печати невинности, её удовольствие заставило моего петушка громко закукарекать. Я высвободил его из мрачной темницы и загнал в тёмную пещеру.

Мой клотик весело вошел внутрь, но вдруг остановился. Следующий мощный толчок принёс мне больше боли, нежели наслаждения, ибо сопротивление оказалось столь сильным, что мой поршень едва не сломался. Узкие упругие стенки вагины растянулись и стиснули его, словно тугая перчатка, но гименальная ткань не порвалась.

Я спрашивал себя, зачем глупая природа соорудила такую преграду на пути наслаждения? для того ли, чтобы самовлюблённый жених думал, что он является первооткрывателем неизведанных земель? Но неужели он не знает, как искусно акушерки чинят замки, открытые адюльтерными ключами? Или для того, чтобы сделать из этого религиозную церемонию и позволить сорвать этот бутон какому-нибудь святому отцу, что давно уж стало одной из множества привилегий духовенства?

Бедная девушка чувствовала себя так, как будто в неё вонзили нож, и всё же она не кричала и не стонала, хотя глаза были полны слез.

Ещё толчок, ещё одно усилие — и завеса храма [65] разодралась бы надвое. Но я вовремя остановился.

«Мне можно взять тебя или нет?»

«Вы уже меня погубили», — ответила она тихо.

«Ещё нет. Ты всё ещё девственница — я ведь не негодяй. Просто скажи, можно мне взять тебя или нет?»

«Если вы меня любите, я — ваша, но если вы делаете это только для минутного удовольствия… хотя делайте что угодно, но клянусь, что убью себя, если вы меня не любите».

«Так всегда говорят, но никогда не делают».

«Увидите».

Я вынул фаллос из пещеры, но, перед тем как позволить девушке подняться, нежно пощекотал её кончиком, даря огромное наслаждение за ту боль, что причинил ей.

«Так мне можно было взять тебя или нет?» — спросил я.

«Дурак», — по-змеиному прошипела она и, выскользнув из моих объятий, скрылась.

«Подожди, в следующий раз ты узнаешь, кто дурнее», — отозвался я, но она меня уже не слышала.

— Должен признать, вы вели себя как новичок. Полагаю, однако, в следующий раз вы взяли реванш.

— Мой реванш — если это можно так назвать — был ужасен.

Наш кучер, молодой, крепкий, широкоплечий и мускулистый малый, который прежде тратил свою любовь на лошадей, влюбился в эту девушку, тонкую, как веточка падуба.

Он всеми способами честно пытался ухаживать за ней. Его прежняя сдержанность и новорожденная страсть смягчили всё, что было в нём грубого. Он засыпал девушку цветами, лентам и всякими безделушками, но она с презрением отвергала все его подарки.

Однажды он сделал ей предложение. Он дошел до того, что решил подарить ей дом и клочок земли, имевшиеся у него в деревне.

Она изводила его своим презрением и тем, что воспринимала его любовь как оскорбление. В его глазах было непреодолимое желание, в её глазах — пустота.

Доведённый до бешенства её безразличием, он силой попытался получить то, чего не мог добиться любовью, и был вынужден признать, что прекрасный пол не всегда слаб.

После неудавшейся попытки девушка стала мучить его еще сильнее. Встречая его, она прижимала ноготь большого пальца к верхним зубам и производила слабый щелчок.

Кухарка, питавшая тайную любовь к этому сильному, мускулистому молодцу, и, видимо, подозревавшая, что между девушкой и мной что-то есть, очевидно, сообщила ему о своих догадках и тем самым вызвала в нем необузданньий приступ ревности.

Уязвленный до глубины души, парень едва ли понимал, чего в нём больше — любви или ненависти, и нимало не заботился о том, что с ним станется, лишь бы удовлетворить свою страсть. Нежность, пробужденная в нём любовью, отступила перед сексуальной энергией самца.

Он тайно проник к девушке в комнату — а может быть, его провела кухарка — и укрылся за старой ширмой, которую убрали туда вместе с другим хламом.

Он намеревался оставаться в укрытии до тех пор, пока она не заснет, а потом забраться к ней в постель и, nolens volens [66], провести с ней ночь.

Прождав в смертельном беспокойстве некоторое время — ибо каждая минута казалась ему часом, — он наконец её увидел.

Войдя в комнату, девушка закрыла дверь на ключ. От радости парень задрожал всем телом: во-первых, она явно никого не ждала и, во-вторых, была теперь в его власти.

Он всё прекрасно видел сквозь две дыры, проделанные им в ширме. Девушка готовилась ко сну: распустила волосы и вновь завязала их слабым узлом; сняла платье, корсет, юбки и всё нижнее бельё, оставшись в одной рубашке. Затем с глубоким вздохом она взяла четки и стала молиться. Он сам был человеком религиозным и с радостью начал бы повторять за ней слова молитвы, но, как ни пытался, не смог пробормотать и нескольких слов — все его мысли были заняты девушкой.

Полная луна заливала комнату мягким светом, который падал на обнаженные руки девушки, на округлые плечи и маленькие холмики грудей, раскрашивая их во все оттенки опала и придавая им атласный блеск и янтарное сияние. Льняная рубашка складками струилась по её телу с мягкостью фланели.

Охваченный благоговейным страхом, парень не шевелился; он не сводил с неё глаз, сдерживая хриплое разгорячённое дыхание и глядя на неё с той неотступной напряженностью, с какой кошка наблюдает за мышкой или охотник- за дичью. Он весь, казалось, превратился в зрение.

И вот девушка закончила молитву, перекрестилась и встала с колен. Подняв правую ногу, чтобы взобраться на довольно высокую кровать, она продемонстрировала кучеру стройные, красивые ноги, маленькие, но округлые ягодицы, а наклонившись и поставив колено на кровать, — нижнюю часть широко раскрытых губ.

Однако кучеру некогда было их рассматривать. Одним кошачьим прыжком он оказался на девушке. Она лишь слабо вскрикнула, но он уже сгрёб её в объятия.

«Отпусти! Отпусти! Или я позову на помощь».

«Зови сколько хочешь, милая. Никто не сможет помочь тебе раньше, чем ты станешь моей, и, клянусь девой Марией, я не уйду из этой комнаты, пока не натешусь тобой. Если этот boure [67] может тобой пользоваться, то и я буду. Если же он этого ещё не сделал, — что ж, в конце концов лучше быть женой бедняка, чем шлюхой богача; а уж ты-то знаешь, хочу я на тебе жениться или нет.

Говоря это и сжимая её одной рукой, словно тисками, другой рукой он пытался повернуть её голову к себе [68], чтобы добраться до губ, но, увидев, что это не удается, повалил девушку на кровать. Держа её за шею сзади, он просунул вторую руку ей между ног и сжал её промежность своей сильной ладонью.

Приготовившись заранее, он забрался меж её раздвинутых ног и начал вдавливать свое орудие в нижнюю часть полураскрытых губ.

После моей попытки они были распухшими и сухими, и большой набухший фаллос соскользнул и уткнулся в верхний угол. Как сгибающаяся под тяжестью пыльцы тычинка от поцелуя лишающего девственности ветерка разбрасывает свою ношу на раскрытые яичники, так набухший, переполненный фаллос, едва коснувшись крошечного клитора, выпустил струю молодого семени не только на него, но обрызгал и всё вокруг. Девушка почувствовала, что её живот и бёдра залиты тёплой жидкостью, и ей показалось, что жидкость обжигает, словно жгучий едкий яд. Она скорчилась, словно от боли.

Но чем сильнее девушка сопротивлялась, тем большее удовольствие испытывал парень; о восторге говорили его стоны и хрипы, которые, казалось, поднимались к горлу от самого паха. Он на минуту остановился, но его орган не утратил ни силы, ни твёрдости. Брыкания девицы лишь сильнее распалили его. Положив огромную руку ей между ног, он приподнял её повыше и, грубо прижимая к кровати, вдавил мясистую головку. Губы, залитые скользкой жидкостью, легко раскрылись.

Теперь это едва ли был вопрос дарения и получения наслаждения. Это была та дикая, всепоглощающая страсть, какую самец проявляет во время обладания самкой. Вы можете убить его, но он не выпустит добычу из лап. Парень прорывался со всей мощью грузного быка. Одно усилие — и головка оказалась меж губ, еще одно — и внутрь вонзилась половина ствола, но тут же была остановлена всё ещё целой, хотя и сильно растянутой девственной плёвой. Почувствовав препятствие у входа в вагину, он возликовал и восторженно осыпал голову девушки поцелуями. «Ты моя, — кричал он радостно, — моя до смерти, моя во веки веков».

Девушка, должно быть, сравнила его дикий восторг с моим холодным безразличием и всё же попыталась закричать, но он закрыл её рот рукой. Девушка укусила его, но он этого не заметил. Не обращая внимания на боль, которую причинял ей, не замечая перегрузки, которую вынужден был выдерживать пленник, заключенный в узкой клетке, парень со всей силой сжал девушку и с последним мощным толчком не только проник в вульву, но прошёл сквозь нее. Столь прочная плёва бедной девушки разорвалась, фаллос вошёл глубоко в вагину и скользнул к шейке матки.

Девушка издала громкий, пронзительный крик, крик боли и страдания, который в тишине ночи разнесся по всему дому. Не обращая внимания на шум, вызванный в доме девичьими криками, не замечая хлещущей крови, кучер восторженно погружал и вынимал свое копье в рану, и его стоны наслаждения смешивались с её жалобными рыданиями.

Наконец он вынул свое гибкое орудие. Девушка была свободна, но лишилась чувств.

Я поднимался по лестнице, когда услышал крик. Хотя я не думал о бедняжке, мне сразу же показалось, что это её голос. Я взлетел по лестнице, бросился в квартиру и в коридоре натолкнулся на бледную, трясущуюся кухарку.

«Где Кэтрин?»

«У себя в комнате, н-наверно».

«Тогда кто кричал?»

«Я… я не знаю. Может быть, она».

«Так почему же ты не пришла ей на помощь?»

«Дверь заперта», — произнесла кухарка с ужасом.

Я кинулся к двери и навалился на неё всем своим весом. «Кэтрин, открой! Что случилось?»

Услышав мой голос, бедняжка пришла в себя. Еще одним мощным ударом я сломал замок. Дверь распахнулась.

У меня хватило времени, чтобы увидеть девушку в запачканной кровью рубашке. Распущенные волосы растрепались. Глаза горели бешеным огнем. Лицо исказили боль, стыд и безумие. Она была похожа на Кассандру, изнасилованную воинами Аякса [69].

Она стояла у окна. Её взгляд с кучера переместился на меня, полный ненависти и презрения.

Теперь она узнала, что такое любовь мужчины. Девушка бросилась к окну. Я побежал к ней, но она меня опередила и выпрыгнула из окна. Ни я, ни кучер не успели ей помешать. Хотя я схватил её за край рубашки, одежда порвалась под весом тела, и я остался с клочком в руке.

Мы услышали глухой удар, крик, несколько стонов, потом тишина.

Девушка оказалась верна своему слову.

Ужасное самоубийство служанки не выходило у меня из головы несколько дней и после еще некоторое время мучило и беспокоило меня. Я не был казуистом и потому задавался вопросом, не было ли и моей вины в том, что девушка совершила столь безрассудный поступок; я пытался хоть как-то компенсировать несчастье кучера и делал все, что мог, чтобы вытащить его из беды. Кроме того, я привязался к этой девушке и действительно старался полюбить ее, так что эта смерть сильно меня расстроила.

Мой управляющий, — скорее это он распоряжался мною, а не я — им, — заметив, как расшатались мои нервы, убедил меня отправиться в короткую деловую поездку, которую иначе ему бы пришлось предпринять самому.

Все эти обстоятельства принудили меня перестать думать о Телени, который в последнее время полностью завладел моими мыслями. Посему я заключил, что совершенно забыл его, и уже поздравлял себя с победой над страстью, заставившей меня презирать себя самого.

Вернувшись домой, я не только сторонился его, но даже старался пропускать упоминания его имени в газетах; более того, если я видел его на уличных афишах, то отворачивался, хотя это имя сильно притягивало меня, настолько я боялся подпасть под его чары. Но долго ли я мог избегать его? Разве не свела бы нас снова малейшая случайность? И что тогда?…

Я убеждал себя, что его власть надо мной исчезла и что он не сможет обрести ее вновь. Дабы удвоить свою уверенность, я решил при первой же встрече с ним сделать вид, что с ним не знаком. Кроме того, я надеялся, что он уедет из города, если не навсегда, то хотя бы на некоторое время.

Вскоре после моего возвращения мы с матерью отправились в театр. Мы сидели в ложе, как вдруг дверь отворилась и в проёме появился Телени.

Увидев его, я ощутил, как побледнел, а затем зарделся; ноги мои подкосились, сердце заколотилось с такой оглушительной силой, что грудь готова была разорваться. На мгновение я почувствовал, что все мои благие намерения пошли прахом, но тут же возненавидел себя за слабость и, схватив шляпу и едва поклонившись молодому человеку, выбежал из ложи, словно безумный, предоставив матери извиняться за мое странное поведение. Не успел я выскочить из ложи, как меня потянуло обратно, и я едва не вернулся, чтобы молить о прощении. Только стыд помешал мне сделать это.

Когда я вернулся, мать с досадой и удивлением спросила, почему я был так груб с музыкантом, которого все радушно принимают и высоко ценят.

«Если не ошибаюсь, два месяца назад вряд ли кто-то мог с ним тягаться, — сказала она, — но теперь, когда пресса ополчилась на него, ему даже не кланяются».

«Пресса ополчилась на него?»

«Что?! Неужели ты не читал, с какой злобой его критикуют в последнее время?»

«Нет. У меня были дела поважнее пианиста».

«В последнее время он не в форме. Его имя несколько раз появлялось на афишах, но он не выступал. Кроме того, на последних концертах он играл очень посредственно и скучно — ничего общего с прежним блистательным исполнением».

Словно чья-то рука сжала мне сердце, но я изо всех сил постарался сохранить безразличный вид.

«Жаль, — произнес я равнодушно, — но, полагаю, дамы утешат его и тем самым затупят наконечники газетных стрел».

Мать пожала плечами и презрительно скривила губы. Либо она угадала кое-какие мои мысли, либо поняла, как горько я сожалею о том, что дурно обошелся с молодым человеком, которого — бесполезно было продолжать скрывать это или лгать самому себе — я всё ещё любил. Да, любил больше, чем раньше, любил до безумия.

На следующее утро я просмотрел все газеты, где упоминалось его имя, и обнаружил — возможно, с моей стороны тщеславно так думать, — что с того дня, когда я перестал ходить на его концерты, он играл отвратительно, и в конце концов критики, некогда бывшие снисходительными, восстали против него, стремясь внушить ему должное чувство ответственности перед публикой и перед самим собой.

Примерно через неделю я вновь пошел слушать его игру.

Когда он вошел, я удивился перемене, произошедшей в нем за столь короткое время: он был не только изможден и подавлен, но бледен, худ и выглядел больным. Казалось, за эти несколько дней он постарел на десять лет. В нем произошла та же перемена, какую мать по моем возвращении из Италии заметила и во мне, но она, разумеется, приписала ее недавно полученному шоку.

Когда Рене вышел на сцену, несколько человек попытались ободрить его аплодисментами, но тихий шепот неодобрения и едва различимое шипение, последовавшее за ним, сразу же остановили эти слабые попытки. Музыкант, казалось, был презрительно равнодушен и к тем, и к другим звукам. Он с безразличием сел, словно человек, измученный лихорадкой, но, как потом утверждал один из музыкальных критиков, в его глазах тут же загорелся огонь искусства. Он искоса взглянул на публику. Это был ищущий взгляд, полный любви и благодарности.

Он начал играть и играл не как если бы это было для него утомительно, но так, как будто изливал переполненную душу; музыка лилась словно трель соловья, который, стремясь пленить подругу, выплескивает потоки восторга в полной решимости завоевать её или умереть, отдав все силы искусству импровизации.

Не стоит и говорить, что светлая грусть его песни целиком захватила меня и заставила трепетать толпу.

Музыка стихла, и я поспешил уйти — откровенно говоря, я надеялся встретить его. Пока он играл, во мне происходила мощная борьба между сердцем и рассудком; охваченные огнем чувства вопрошали у холодного разума, какой смысл бороться с неукротимой страстью? Конечно, я готов был простить Рене все свои муки, ибо имел ли я право злиться на него?

Когда я вошел в фойе, он был первым, вернее, единственным, кого я увидел. Чувство неописуемой радости наполнило все мое существо, и сердце, казалось, рванулось навстречу юноше. Но внезапно весь мой восторг схлынул, кровь застыла в жилах, а любовь сменилась гневом и ненавистью. Рене держал под руку Брайанкорта, который бурно поздравлял его с успехом и льнул к нему, как плющ к дубу. Глаза Брайанкорта встретились с моими; его взгляд был полов восторга, мой — источал испепеляющее презрение.

Увидев меня, Телени тут же высвободился из когтей Брайанкорта и подошел ко мне. Ревность ослепила меня; я сухо и холодно поклонился ему и прошел мимо, не замечая протянутых ко мне рук

Я услышал тихий шепот присутствующих и, проходя мимо музыканта, краем глаза увидел, что он был оскорблен, что он то краснел, то бледнел, что гордость его была уязвлена. Несмотря на вспыльчивость характера, он лишь безропотно кивнул, словно говоря: «Будь по-вашему», — и вернулся к Брайанкорту, просиявшему от удовольствия.

«Он всегда был невежей, лавочником, спесивым parvenu [70]! — сказал Брайанкорт довольно громко, так, чтобы я услышал. — Не обращайте на него внимания».

«Нет, — отозвался Телени задумчиво, — это моя вина, а не его».

Он не понимал, как истекало кровью мое сердце, когда я вышел из фойе, как при каждом шаге оно рвалось назад, как хотел я вернуться и при всех броситься ему на шею и молить о прощении.

С минуту я колебался, не пойти ли к нему и не протянуть ли своей руки. Увы! Часто ли мы поддаемся горячим сердечным порывам? Разве вместо этого мы не следуем советам расчетливого, замутненного понятием долга, холодного рассудка?

Было еще рано, но я некоторое время стоял на улице и ждал, не выйдет ли Телени. Я решил, что, если он будет один, я подойду и попрошу у него прощения за грубость.

Вскоре он появился в дверях с Брайанкортом.

Моя ревность вспыхнула вновь. Я резко повернулся и пошел прочь. Больше я не хотел его видеть. Завтра я сяду в первый же поезд и уеду — куда угодно, прочь из этого мира, если это возможно.

Это состояние длилось недолго; гнев понемногу улегся, любовь и любопытство заставили меня остановиться. Я огляделся; их нигде не было; и все же я направил свои стопы к дому Телени.

Я немного вернулся, заглянул в соседние улицы; Телени и Брайанкорт исчезли.

Теперь, когда он исчез из вида, стремление найти его усилилось. Возможно, они пошли к Брайанкорту. Я поспешил к его дому.

Вдруг мне показалось, что вдалеке я увидел две похожие фигуры. Я ринулся за ними, как безумный. Я поднял воротник пальто, надвинул на уши мягкую фетровую шляпу, дабы не быть узнанным, и пошел по противоположной стороне улицы.

Я не ошибся. Они свернули в переулок; я — за ними. Куда они направляются, чего ищут в этом глухом районе?

Чтобы не привлекать их внимания, я останавливался у афиш, замедлял, а потом ускорял шаг. Несколько раз я замечал, как соприкасались их головы, потом Брайанкорт обнял Телени за талию.

Всё это было для меня горше желчи и полыни. И все же у меня было одно утешение — я видел, что Телени уступает ухаживаниям Брайанкорта, но не ищет их.

Наконец они вышли на N-скую набережную, столь оживлённую и днем и тихую ночью. Там они, казалось, искали кого-то, поскольку то и дело оглядывались, всматриваясь в прохожих и изучая людей, сидящих на лавках вдоль набережной. Я продолжал идти за ними.

Мысли мои были заняты настолько, что я не сразу заметил что рядом со мной идет неизвестно откуда появившийся мужчина. Я занервничал, ибо мне показалось, что он не только старался идти рядом, но и пытался привлечь мое внимание; он напевал и насвистывал обрывки мелодий, покашливал, прочищал горло и шаркал ногами.

Я слышал эти звуки словно сквозь пелену и не обращал на них внимания. Все мои мысли были сосредоточены на двух фигурах впереди. Мужчина же продолжал идти рядом, но вдруг резко повернулся и пристально посмотрел на меня. Я все это видел, но не придал этому никакого значения.

Он помедлил, дал мне пройти, затем ускорил шаг и вскоре опять шел рядом. В конце концов я взглянул на него. Несмотря на холод, одет он был легко: короткий черный бархатный жакет и узкие светло-серые брюки, обрисовывающие форму бедер и ягодиц, как трико.

Когда я взглянул на него, он снова пристально на меня посмотрел и улыбнулся пустой, бессмысленной, идиотской улыбкой, похожей на гримасу raccrocheuse [71]. Не переставая смотреть на меня зовущим, плотоядным взглядом, он направился на соседнюю улицу Веспасьен.

«Что во мне такого особенного, что парень так пожирает меня глазами?» — пробормотал я задумчиво.

Однако я не обернулся и продолжал идти, не обращая на него внимания и устремив взгляд на Телени.

Когда я проходил мимо следующей лавки, кто-то снова стал шаркать ногами и прочищать горло, очевидно желал заставить меня обернуться. Я обернулся. Увидев, что я смотрю на него, парень не то расстегнул, не то застегнул брюки.

Вскоре я опять услышал приближающиеся сзади шаги; человек подошел ко мне вплотную. Я почувствовал сильный запах духов — если ядовитый запах мускуса или пачули можно назвать духами.

Проходя мимо, человек слегка до меня дотронулся и извинился; это был мужчина в бархатном жакете или его Дромио [72]. Он снова пристально посмотрел на меня и ухмыльнулся. Глаза его были накрашены, щёки слегка нарумянены. Бороды не было видно вовсе. На мгновение я засомневался, мужчина это или женщина, но когда он вновь остановился перед колонной, я совершенно убедился в его половой принадлежности.

Еще один человек, тряся ягодицами, жеманной походкой прошел из-за одного из этих pissoirs [73]. Это был старый, жилистый, глуповато ухмыляющийся мужчина, сморщенный, как побитый морозом пепин. Щеки его ввалились, а выступающие скулы были багровыми; он был выбрит и пострижен и носил парик из длинных светлых, соломенного цвета локонов.

Он шел, приняв позу Венеры Медичи, — то есть одна рука лежала на промежности, а другая — на груди. Старик не только вел себя с деланной скромностью, но в нем была чуть ли не девичья застенчивость, что придавало ему вид зазывалы-девственника.

Проходя мимо, он не смотрел на меня прямо, а лишь бросал косые взгляды. Навстречу ему шел рабочий — сильный, крепкий парень, мясник или кузнец. Старик, очевидно, проскользнул бы потихоньку мимо него, но рабочий его остановил. Я не слышал их разговора, поскольку хотя они и стояли всего в нескольких шагах от меня, но говорили тем шепотом, который столь характерен для любовников. Видимо, предметом их беседы был я, ибо рабочий обернулся и пристально посмотрел на меня. Они расстались.

Рабочий прошел шагов двадцать, потом резко повернулся и направился назад по тому же тротуару, по которому шел я, вероятно желая встретиться со мною лицом к лицу.

Я взглянул на него. Это был здоровяк с крупными чертами лица — прекрасный образец самца. Проходя мимо меня, он сжал свой мощный кулак, согнул мускулистую руку в локте и сделал несколько вертикальных движений туда и сюда, похожих на работу поршневого штока, входящего и выходящего из цилиндра.

Некоторые знаки настолько ясны и выразительны, что не нуждаются в пояснении. Жест рабочего был именно таков.

Теперь я понял, кем были все эти ночные тени. Почему они так упорно на меня смотрят? И что означают все эти уловки, которыми они пытаются привлечь мое внимание? Может быть, мне всё это снится? Я оглянулся. Рабочий остановился и повторил свою просьбу в иной форме. Он сжал левый кулак, сунул указательный палец правой руки в отверстие, образованное пальцами левой руки, и стал двигать им взад-вперед. Жест был грубым и недвусмысленным. Я не ошибся. Я поспешил прочь, размышляя о том, в самом ли деле Содом и Гоморра были уничтожены огнем и серой.

Став старше, я узнал, что в каждом большом городе есть свои места — площадь или парк — для подобных развлечений. А что полиция? Полиция смотрит на это сквозь пальцы до тех пор, пока не будет совершено какое-нибудь чудовищное преступление, ибо перекрывать жерла вулканов весьма небезопасно. Поскольку публичные дома с проститутками-мужчинами запрещены, приходится терпеть существование подобных мест свиданий, иначе все вокруг превратится в современные Содом и Гоморру.

— Что?! Такие города существуют и в наши дни?

— Конечно! С возрастом Иегова стал опытнее. Он научился понимать своих детей лучше, чем во дни оны, и либо Он стал истинно терпимым, либо, как Пилат, умыл руки [74] и совсем отвернулся от них.

Сначала я почувствовал глубокое отвращение, увидев, как этот старый мальчик на содержании снова проходит мимо меня, с предельной скромностью убирает руку с груди, засовывает костлявый палец себе в рот и двигает им в той же манере, в какой рабочий двигал рукой, пытаясь при этом придать своим движениям девичью застенчивость. Как я узнал позже, он был pompeur de dard [75] то есть я назвал бы его «спермососом». Это было его специальностью. Он занимался этим из любви к ремеслу, и многолетний опыт сделал из него настоящего мастера своего дела. Во всех других отношениях он, по-моему, жил отшельником, и позволял себе только одну слабость — тонкие батистовые носовые платки с кружевом или вышивкой; ими он обтирал орудия своих поклонников после того, как заканчивал работу.

Старик направился к реке, явно приглашал меня на полуночную прогулку в тумане под сводами моста или в каком-нибудь ещё глухом углу или закоулке. Оттуда вышел еще один мужчина; он оправлял одежду и чесал зад, как обезьяна. Несмотря на то, что эти люди вызывали у меня чувство гадливости, картина была для меня настолько новой, что, должен сказать, я весьма ею заинтересовался.

— А как же Телени?

— Я был так поглощен наблюдениями за полуночными странниками, что совершенно потерял из виду и его, и Брайанкорта. Но вдруг я снова увидел их.

С ними был молодой, щеголеватого вида сублейтенант-зуав и стройный смуглый юноша, по-видимому, араб.

Их встреча не была похожа на любовную. Солдат развлекал друзей, оживленно о чем-то болтал, и по нескольким словам, долетевшим до меня, я понял, что тема беседы была интересной. Когда они проходили мимо скамеек, расположившиеся на них парочки слегка подталкивали друг друга локтем, будто были знакомы с путниками.

Проходя, мимо них, я вжал голову в плечи и спрятал лицо в воротник. Я даже прикрыл лицо носовым платком. Но, несмотря на все принятые мной меры предосторожности, Телени, казалось, узнал меня, хотя я шёл, не обращая на него ни малейшего внимания.

Я слышал их весёлый смех; в моих ушах всё ещё звучало эхо гадких слов; изнеженные, женоподобные мужчины бродили по улицам, пытаясь соблазнить меня своими отвратительными уловками.

С тяжёлым сердцем, разочарованный, полный ненависти к себе и к ближним, я поспешил прочь. Я спрашивал себя, чем я лучше всех этих почитателей Приапа, погрязших в пороке. Я тосковал по любви человека, для которого значил не больше, чем любой из этих содомитов.

Было поздно, и я шел, в точности не зная, куда приведут меня ноги. Чтобы добраться до дому, мне не нужно было переходить через мост, тогда зачем же я это сделал? Я обнаружил, что стою на середине моста и бессмысленно смотрю в пустое пространство.

Река, словно серебристый пролив, разделяла город на две части. С обеих сторон из тумана поднимались огромные мрачные дома; расплывчатые очертания куполов, смутные контуры башен, окутанные туманной дымкой гигантские шпили, дрожа, взмывали к облакам и растворялись в тумане.

Внизу блестела холодная, открытая всем ветрам, шумная река; она все убыстряла и убыстряла свое течение, как будто раздражаясь тем, что не может превзойти в скорости саму себя, и, закручиваясь в крошечные буруны, терлась о своды, преграждавшие ей путь, а затем злобными вихрями уносилась прочь; темные опоры моста черными, как смоль, клочками отражались в сверкающих, покрытых рябью водах.

Глядя на эти беспокойные танцующие тени, я видел мириады огненных змееподобньх эльфов, скользящих между ними; они подмигивали мне, манили к себе, кружась и качаясь на гребнях реки и искушая меня обрести покой в этих дающих забвение водах.

Они были правы. Под этими темными сводами, на мокром мягком песчаном дне кружащейся в водовороте реки должно быть покойно.

Какими глубокими, какими бездонными казались эти воды! Окутанные легким туманом, они были полны очарования бездны. Почему бы мне не найти в них тот бальзам забвения, который единственно мог облегчить головную боль и унять огонь в груди?

Но почему нет? Не потому ли, что Всемогущий запретил самоубийство в своих заповедях? Как, когда и где? Своим огненным перстом, когда произвел coup de theatre [76] на горе Синай? Если так, то зачем он посылал мне испытания, которые я не в силах выдержать? Разве отец станет искушать возлюбленное дитя своё ослушаться только для того, чтобы насладиться своей карой? Разве мужчина станет лишать невинности собственную дочь не из похоти, а затем лишь, чтобы бросать ей злобные — упреки в нецеломудрии? Если такой человек и существовал когда-либо, он был создан по образу и подобию Иеговы.

Нет, жить стоит только тогда, когда жизнь приносит радость. В тот момент она была мне в тягость. Страсть, которую я старался потушить и которая тлела во мне, вспыхнула с новой силой и овладела мною целиком. Это преступное чувство можно было побороть только другим преступлением. В моем случае самоубийство было не только позволительным, но достойным похвалы и даже героическим.

Что говорится в Евангелии? «Если глаз твой…» — и так далее.

Все эти мысли кружили в моей голове, как маленькие огненные змейки. Из тумана, словно возникший из дымки ангел света, Телени, казалось, пристально смотрел на меня своим глубоким, печальным, задумчивым взглядом; внизу стремительные воды звали меня сладким манящим голосом сирены.

Я почувствовал, как закружилась голова. Я терял сознание. Я проклинал этот прекрасный мир — этот рай, который человек превратил в ад. Я проклинал наше полное предрассудков общество, которое в лицемерии лишь процветает. Я проклинал нашу вредоносную религию, которая накладывает вето на все чувственные наслаждения.

Я уже взбирался на парапет, решив обрести забвение в этих мрачных, как Стикс [77], водах, как вдруг в меня крепко вцепились две сильные руки.

— Это был Телени?

— Да. «Камиль, любовь моя, душа моя, вы с ума сошли?» — произнес он, задыхаясь.

Мне все это снится? Неужели это он, Телени? Кто он — мой ангел-хранитель или демон-искуситель? Я окончательно сошел сума?

Эти мысли промелькнули одна за другой и совершенно сбили меня с толку. Однако через мгновение я понял, что это не сон и я не сошел с ума. Передо мною стоял Телени — из плоти и крови, ибо мы крепко сжимали друг друга в объятиях, и я чувствовал его всем телом. Я очнулся от ночного кошмара.

Пережитое мною нервное напряжение и наступившая затем слабость и, кроме того, его крепкие объятия породили во мне ощущение, что наши тела прочно соединились и слились в единое целое.

В этот момент я испытал очень странное чувство. Хотя мои руки блуждали по его голове, шее, плечам, рукам, я совершенно не ощущал; мне даже казалось, что я трогаю свое собственное тело. Наши пылающие лбы были прижаты друг к другу, и вздувшиеся трепещущие вены казались мне моим собственным неровно бьющимся пульсом.

Инстинктивно, даже не ища друг друга, наши губы единодушно слились. Мы не целовались, но наше дыхание вернуло к жизни оба наши существа.

Некоторое время я был как в тумане; я чувствовал, как угасали силы, но обладал достаточной энергией, чтобы понять, что ещё жив.

Внезапно всё моё тело сотряслось, словно от мощного удара; от сердца к мозгу хлынул обратный поток. Каждый мой нерв трепетал; казалось, меня с головы до ног кололи острые иглы. Мы отстранились друг от друга, но теперь наши губы соединились с вновь пробужденным вожделением. Наши жаждущие слияния рты прижались друг к другу и принялись тереться друг о друга с такой неистовой силой, что из них начала сочиться кровь; казалось, эта влага хлынула из наших сердец, дабы в этот священный момент справить свадебный обряд древних племен — единение двух тел — через причастие не символическим вином, но самой кровью.

Некоторое время мм пребывали в состоянии всепоглощающего исступления, с каждой секундой испытывая все более восхитительное, сводящее с ума наслаждение от поцелуев; они доводили до безумия, разжигая пламя, которое невозможно было укротить, и возбуждая голод, который невозможно было утолить.

Эти поцелуи были квинтэссенцией любви. Все, что было в нас возвышенного — сама наша сущность, — поднималось с наших губ как пары эфирной, пьянящей, божественной жидкости.

Затихшая, смолкшая природа, казалось, затаив дыхание, наблюдала за нами, ибо на земле ей редко доводилось — если вообще доводилось — видеть столь исступленное блаженство. Я был подавлен, сломлен, разбит. Земля плыла у меня перед глазами, уходила из-под ног. У меня больше не было сил стоять. Я чувствовал дурноту и слабость. Я умирал? Если так, то смерть — самый счастливый момент в нашей жизни, ибо такое наслаждение нельзя испытать дважды.

Долго ли я был без сознания? Не могу сказать. Знаю только, очнулся средь бури; вокруг бурлила вода. Понемногу я пришёл в себя и попытался высвободиться из его объятий.

«Оставьте меня! Оставьте меня в покое! Почему вы не дали умереть? Этот мир мне отвратителен, так зачем влачить жизнь, которую я ненавижу?»

«Зачем? Ради меня».

Потом он стал нежно шептать на своем незнакомом мне языке какие-то волшебные слова, которые врезались мне в душу. Затем он добавил: «Мы созданы друг для друга природой; зачем же противостоять ей? Я могу обрести счастье в вашей и только в вашей любви. Не только мое сердце, но моя душа томится по вашей душе».

Собрав все свои силы, я оттолкнул его и отшатнулся сам. «Нет, нет! — закричал я. — Не искушайте меня; я этого не выдержу. Лучше дайте мне умереть».

«Да будет воля твоя, но мы умрем вместе, чтобы хотя бы в смерти быть неразлучными. Существует жизнь после смерти; может быть, хоть там мы сможем соединиться, как Франческа Данте и ее возлюбленный Паоло [78]. Вот, — сказал он, разматывая шелковый шарф, завязанный вокруг пояса, — давай привяжемся им плотно друг к другу и прыгнем в воду».

Я взглянул на него и содрогнулся. Такой молодой, такой красивый — и я должен его убить! Образ Антиноя — каким я видел его, когда впервые слушал игру Телени, — возник передо мною.

Он крепко завязал шарф на талии и собирался опоясать им меня.

«Давайте».

Жребий был брошен. Я не имел права принимать от него такую жертву.

«Нет, — промолвил я, — будем жить».

«Жить, — отозвался он, — и что тогда?»

Некоторое время он молчал, словно ожидал ответа на вопрос, не оформленный в слова. В ответ на его немой призыв я протянул к нему руки. Он — будто испугавшись, что я ускользну от него, — сжал меня в объятиях со всей силой необузданного желания.

«Я люблю вас! — зашептал он. — Я безумно люблю вас! Я больше не могу без вас жить».

«Я тоже, — ответил я чуть слышно, — я тщетно пытался избавиться от своей страсти, но теперь отдаюсь ей, отдаюсь не покорно, а с радостью и нетерпением. Я ваш, Телени! Я счастлив быть вашим, только вашим, вашим навсегда!»

В ответ я услышал лишь хриплый, сдавленный крик, вырвавшийся из самых глубин его души; глаза его вспыхнули огнем; желание превратилось в неистовую страсть, страсть дикого зверя, поймавшего свою жертву, страсть одинокого самца, нашедшего наконец подругу. Однако в его пыле было нечто большее; в нем была душа, рвущаяся навстречу другой душе. Это было томление чувств и безрассудное упоение разума.

Можно ли было назвать похотью этот нестерпимый, неугасимый огонь, охвативший наши тела? Мы впились друг в друга с такой жадностью, с какой голодный зверь вцепляется в пожираемую им еду. Мы целовались со всё возрастающей ненасытностью, и мои пальцы перебирали завитки его волос и гладили нежную кожу его шеи. Мы плотно прижимались друг к другу ногами, и его фаллос, находившийся в состоянии сильной эрекции, терся о мой, не менее твердый и непреклонный. Мы, однако, непрерывно меняли позы, дабы как можно крепче прильнуть друг к другу всем телом, и целовали, обнимали, сжимали, поглаживали и кусали друг друга; и так, стоя на мосту среди сгущающегося тумана, мы, должно быть, походили на две проклятые души, обреченные на вечные муки.

Десница Времени замерла; и мы, наверное, продолжали бы распалять друг в друге неистовство желания до тех пор, пока совершенно не лишились бы чувств, — ибо оба находились на грани безумия, — если бы не одно пустячное событие.

Запоздалый кеб, изнуренный дневным трудом, медленно тащился восвояси. Кучер спал на козлах. Бедная, измученная кляча, голова которой свисала чуть ли не до колен, тоже дремала; может быть, ей снился никем не прерываемый отдых, свежескошенное сено и сочные цветущие пастбища ее юности. Даже монотонный стук колес нагонял сонливость своим мягким, равномерным, медлительным похрапыванием.

«Идемте ко мне, — сказал Телени тихим, дрожащим от волнения голосом. — Идемте в мою постель», — добавил он мягким, приглушенным, умоляющим тоном любовника, желающего, чтобы его поняли без слов. В ответ я лишь сжал его руки.

«Вы пойдете?»

«Да», — прошептал я едва слышно.

Этот тихий, нечленораздельный звук был горячим выдохом безумного желания; это односложное слово выразило радостное согласие выполнить его пылкую просьбу.

Он окликнул проезжающего мимо извозчика, однако разбудить его и объяснить, чего мы от него хотим, удалось не сразу.

Садясь в кеб, первое, о чем я подумал, было то, что через несколько минут Телени станет моим. Эта мысль подействовала на мои нервы как электрический ток, и я задрожал с головы до ног.

Мне пришлось проговорить слова: «Телени станет моим», — чтобы поверить в это. Он, казалось, понял беззвучное шевеление моих губ, потому что сжал мою голову руками и принялся осыпать меня поцелуями. Затем, словно почувствовав угрызения совести, он спросил: «Вы не раскаиваетесь?»

«Как я могу?»

«И вы будете моим, и только моим?»

«Я никогда не принадлежал никакому другому мужчине и никогда не буду».

«Вы всегда будете любить меня?»

«Вечно».

«Мы отдадимся друг другу, это и будет нашей клятвой», — сказал он.

Он обнял меня и прижал к груди. Я обхватил его руками. В мерцающем, тусклом свете каретных фонарей я видел, как его глаза загорелись огнем безумия. Губы его, пересохшие от долго подавляемой чувственной жажды, от скрываемого желания обладания, с болью и мукой потянулись к моим губам. Мы снова вбирали существо друг друга через поцелуй, поцелуй еще более крепкий, — если такое возможно, — нежели предыдущий. Какой это был поцелуй!

Плоть, кровь, мозг и эта неясная, неуловимая часть нашего существа, казалось, слились воедино в этом не поддающемся описанию поцелуе.

Поцелуй — нечто большее, чем первый чувственный контакт двух тел; это выдох двух влюбленных душ.

Но преступный поцелуй, которому долгое время сопротивляешься, с которым борешься, а значит, жаждешь его, — нечто большее; он сладок, как запретный плод; это горячие угли на губах, это факел, что ярко пылает и превращает кровь в расплавленный свинец или горячую ртуть.

Поцелуй Телени сильно возбуждал меня, и я нёбом чувствовал его чудесный вкус. Нужна ли была клятва, когда мы отдавались друг другу в таком поцелуе? Клятва — это обещание губ, которое может быть забыто и часто забывается, а такой поцелуй остается с вами до самой смерти.

В то время как наши губы сливались в поцелуе, рука Телени медленно и незаметно расстегнула мои брюки и, крадучись, проскользнула в прорезь, инстинктивно отодвигая все преграды, пока не добралась до твердого, напряженного, ноющего фаллоса, который пылал, словно раскаленный уголь.

Это сжатие было нежным, как прикосновение ребенка, искусным, как ласки шлюхи, и сильным, как хватка фехтовальщика. Едва он дотронулся до меня, я вспомнил слова графини.

Как все мы знаем, некоторые люди привлекают нас больше, чем другие. И более того, тогда как одни притягивают, другие отталкивают нас. От пальцев Телени — по крайней мере, мне так казалось — исходили мягкие, гипнотические, приносящие наслаждение флюиды. Даже простое прикосновение к его коже заставляло меня трепетать от восторга.

Моя рука робко последовала примеру его руки, и, должен признаться, удовольствие, которое я испытал, лаская его, было необыкновенным.

Наши пальцы почти не двигали кожу пенисов, но нервы были столь напряжены, возбуждение достигло такой степени, а семенные каналы наполнились настолько, что мы почувствовали, как семя переливается через край. На мгновение меня пронзила острая боль где-то у корня пениса, вернее, внутри самого ствола, после чего сок жизни начал медленно-медленно вытекать из семенных желез; он проник в округлое расширение уретры, поднялся по узкой трубке, подобно тому, как ртуть поднимается в столбике термометра, а вернее, как раскаленная лава — в кратере вулкана.

Наконец он достиг вершины; отверстие широко раскрылось, крошечные губки раздвинулись, и, из них начала сочиться густая, вязкая, жемчужного цвета жидкость. Это был не стремительный поток, а огромные, появляющиеся через некоторые промежутки времени горячие капли.

С каждой каплей, вытекающей из тела, меня все сильнее охватывала дрожь, которая становилась просто невыносимой; она началась с кончиков пальцев рук и ног и, особенно, с самых глубинных клеток мозга. Костный мозг в позвоночнике и во всех костях, казалось, растопился, и когда другие потоки — либо циркулирующие с кровью, либо стремительно несущиеся по нервным волокнам, — встречались в фаллосе (этом маленьком орудии из мышц и кровяных сосудов), меня била ужасная дрожь; это была конвульсия, уничтожающая и дух, и плоть, это были трепет и восторг, которые в большей или меньшей степени испытал каждый, — дрожь, зачастую слишком сильная, чтобы быть приятной.

Прижавшись друг к другу, мы только и могли, что попытаться заглушить свои стоны, когда горячие капли последовали одна за другой.

Изнеможение, последовавшее за чрезмерным нервным напряжением, наступило как раз тогда, когда коляска остановилась у дверей дома Телени — тех самых дверей, в которые я так недавно исступленно колотил кулаком.

Мы с трудом вылезли из коляски, но едва дверь за нами затворилась, мы уже снова целовались и ласкали друг друга с удвоенной энергией.

Несколько минут спустя, почувствовав, что наше желание слишком сильно, чтобы выдерживать его далее, он сказал: «Идемте, зачём мешкать и терять драгоценное время здесь, в темноте и холоде?»

«А разве здесь темно и холодно?» — отозвался я.

Он нежно меня поцеловал.

«Вы мой свет во мраке; вы мой огонь средь стужи; рядом с вами ледяные пустыни полюса были бы для меня райским садом», — продолжал я.

Мы стали ощупью подниматься по темной лестнице, ибо я не позволил ему зажечь спичку. Я шел, постоянно наталкиваясь на него, — не то чтобы я ничего не видел, просто я был одурманен желанием, как пьяный — вином.

Скоро мы были в его квартире. Оказавшись в маленькой, тускло освещенной передней, Рене раскрыл для меня свои объятия.

«Добро пожаловать! — сказал он. — Пусть этот дом навеки станет твоим. — И тихим, звучащим как незнакомая музыка голосом добавил: — Тело мое истомилось по тебе, душа моей души, жизнь моей жизни!»

Он едва успел произнести эти слова, как мы принялись любовно ласкать друг друга. Так мы гладили друг друга несколько минут. Затем он спросил: «Вы знаете, что я ждал вас сегодня?»

«Ждали меня?»

«Да. Я знал, что рано или поздно вы станете моим. Более того, я чувствовал, что вы придете сегодня».

«Как это?»

«У меня было предчувствие».

«Разве я не пришел?»

«Мне следовало сделать то, что собирались сделать вы, когда я вас встретил, ибо жизнь без вас была бы невыносима».

«Что?! Утопиться?!»

«Нет, не совсем так: река слишком холодна и угрюма, а я слишком большой сибарит. Нет, мне просто следовало заснуть вечным сном и в грезах видеть вас в этой комнате, приготовленной для вашего прихода, куда не ступала нога ни одного мужчины».

Говоря это, он открыл дверь маленькой комнаты и провел меня внутрь. Меня сразу же приветствовал сильный, насыщенный запах гелиотропа.

Это была весьма необычная комната; стены ее покрывала какая-то теплая, мягкая стеганая материя белого цвета, вся усеянная матовыми серебряными пуговицами; на полу лежали белые кудрявые шкурки молодых барашков; посреди комнаты стояла широкая тахта, на которой раскинулась шкура огромного белого медведя. Этот единственный предмет мебели озаряла своим бледным мерцающим светом старинная серебряная лампа

очевидно, привезенная из какого-то византийского храма или восточной синагоги; все же этого света было достаточно, чтобы осветить ослепительную белизну этого святилища Приапа, жрецами которого мы являлись.

«Я знаю, — сказал он, втаскивая меня внутрь, — я знаю, что белый — ваш любимый цвет, что он очень идет к вашему смуглому лицу, так что комната убрана для вас и только для вас. Никакой другой смертный никогда не ступит сюда». Произнося эти слова, Рене ловко сорвал с меня одежды, — я в его руках был словно спящий ребенок или человек, находящийся под гипнозом.

В мгновение ока я оказался не только совершенно наг но и распластан на шкуре медведя, в то время как Рене, стоя напротив, смотрел на меня вожделеющими, голодными глазами.

Я всем телом ощущал его жадные взгляды; они проникали в мой мозг, и у меня начала кружиться голова; они пронизывали сердце и распаляли кровь, заставляя ее быстрее течь по артериям; они стрелами мчались по венам, и фаллос откинул свой капюшон и яростно поднял голову, так что запутанная сеть вен на его теле, казалось, была готова лопнуть.

Рене потрогал меня везде, после чего стал прижиматься губами ко всем частям тела, осыпая поцелуями грудь, руки, ноги, бедра; добравшись до промежности, он с восхищением прижался лицом к густым вьющимся волосам, что растут там в изобилии.

Рене задрожал от восторга, почувствовав кудрявые волосы на своем лице и шее; потом, взяв в руку мой фаллос, прижался к нему губами. Это, казалось, наэлектризовало его, и тогда кончик, а затем и вся головка скрылась у него во рту.

Я не мог оставаться спокойным. Я сжал руками кудрявую надушенную голову; по всему телу пробежала дрожь; нервы были напряжены до предела; ощущение было столь острым, что я едва не обезумел.

Весь ствол оказался у Рене во рту, а головка касалась нёба; язык его то ли расширился, то ли утолстился и щекотал меня повсюду. То любимый жадно сосал меня, то слегка покусывал, то кусал. Я кричал, я молил его остановиться. Я больше не мог выдерживать такое напряжение; это меня убивало. Если бы это продлилось еще хотя бы мгновение, я бы лишился чувств. Он был глух к моим мольбам и безжалостен. Перед глазами у меня мелькали молнии; по телу неслась огненная лавина.

«Хватит… остановитесь, хватит!» — стонал я. Нервы мои были натянуты, как струны; я затрепетал; подошвы ног, казалось, просверлили. Я извивался, я бился в конвульсиях.

Рука, ласкавшая мои яички, скользнула мне под зад, и палец проник в отверстие. Казалось, спереди я был мужчиной, а сзади — женщиной, поскольку удовольствие чувствовал в обоих местах.

Мое возбуждение достигло высшей точки. Голова закружилась; тело расслабилось; обжигающее молоко жизни снова начало подниматься, словно огненный сок; кипящая кровь ударила в голову, приводя меня в исступление. Я был измучен; я лишился чувств от удовольствия и упал на Рене безжизненной массой.

Несколько минут спустя я вновь стал самим собой — я жаждал занять его место и вернуть ему только что подаренные ласки.

Я сорвал с его тела одежды, так что очень скоро он был также наг, как и я. Какое это было наслаждение — чувствовать его кожу всем телом с головы до ног! Только что испытанное удовольствие лишь усилило мою страсть, и, сжав друг друга в объятиях, мы катались по полу, терлись друг о друга, ползая и извиваясь, как два возбужденных кота, доводя друг друга до исступления.

Но губы мои жаждали прикоснуться к фаллосу — органу, который мог бы послужить моделью для огромного идола, установленного в храме Приапа или над дверями помпейских борделей, вот только при виде этого бескрылого бога большинство мужчин — а многие так и поступали — оставили бы женщин ради любви своих собратьев. Он был большим, но не имел ослиных пропорций; он был толстым и круглым, хотя к концу слегка сужался; головка — плод из плоти и крови, похожий на маленький абрикос, — выглядела мясистой, округлой и аппетитной.

Я пожирал его голодными глазами; я держал его в руках, я целовал его; я чувствовал его нежную гладкую кожу губами; от этого он, движимый внутренними силами, начинал шевелиться. Мой язык проворно щекотал головку, стараясь вонзиться меж этих крошечных розовых губок, которые набухли от любви и, раскрывшись, выпустили крошечную капельку искрящейся росы. Я лизал крайнюю плоть и с жадностью сосал его весь. Телени поставил его вертикально, а я старался крепко сжимать ею губами; он поднимал его все выше и выше и касался моего нёба; фаллос почти доставал до моего горла, и я чувствовал, как он подрагивает, проживая свою собственную жизнь. Я двигался все быстрее, быстрее, быстрее. Телени яростно сжал мою голову; каждый нерв его трепетал.

«Ваш рот пылает; вы высасываете мой мозг! Перестаньте, перестаньте! Все тело горит! Я больше… не могу! Не могу — это слишком!»

Он крепко сдавил мою голову, чтобы заставить меня остановиться, но я лишь сильнее сжал фаллос губами, щеками, языком; движения мои все убыстрялись и убыстрялись; еще несколько ударов — и я почувствовал, как Телени задрожал всем телом, словно с ним случился приступ головокружения. Он вздыхал, он стонал, он кричал. Струя теплой, похожей на мыло, острой на вкус жидкости ударила мне в рот. Голова закружилась; удовольствие было столь пронзительным, что граничило с болью.

«Хватит, хватит!» — стонал он слабо, закрыв глаза и задыхаясь.

Но я обезумел от мысли, что теперь Рене действительно стал моим, что я пил обжигающий пенящийся сок его тела, настоящий эликсир жизни.

Его руки судорожно схватили мою голову. Затем на него нашло оцепенение; бурное распутство совершенно истощило его.

Я испытал почти такое же сильное наслаждение. Обезумев, я сосал его жадно, ненасытно и тем самым вызвал обильное семяизвержение; в то же время маленькие капли такой же жидкости, что я поглощал, медленно и болезненно вытекали из моего собственного тела. После этого нервы наши расслабились, и мы в изнеможении упали друг на друга.

Короткий отдых — не могу сказать, насколько короткий, ибо напряжение не измеряется степенной поступью Времени, — и я снова почувствовал, как его обессилевший пенис пробуждается ото сна и прижимается к моему лицу. Очевидно, он пытался найти мой рот, подобно тому, как наевшийся досыта, но жадный ребенок даже во сне крепко сжимает сосок матери просто ради удовольствия держать его во рту.

Я прижался к нему губами. Словно молодой петух, проснувшийся на рассвете, который вытягивает шею и громко кричит, фаллос вытянул свою головку и ударился о мои теплые, набухшие губы.

Как только я взял его в рот, Телени перевернулся и встал в такую же позицию, какую я занимал по отношению к нему, то есть его рот был на уровне моего паха, но только я лежал на спине, а он стоял надо мной.

Он принялся целовать мой жезл. Он перебирал густые волосы, растущие вокруг него, он гладил меня по ягодицам, но главное — он как-то по-особенному ласкал мои яички, что доставляло мне неописуемое наслаждение.

Его руки настолько усиливали удовольствие, даримое его губами и фаллосом, что скоро я был вне себя от возбуждения.

Наши тела слились в одну трепещущую сладострастную массу, но, хотя оба увеличивали скорость движений, мы настолько обезумели от страсти, что при таком нервном напряжении семенные железы отказывались выполнять свою работу.

Зря мы трудились. Рассудок внезапно покинул меня; запекшаяся кровь тщетно пыталась просочиться наружу; казалось, она водоворотом кружилась у меня в глазах и вызывала звон в ушах. Я бился в припадке эротического экстаза — в припадке безумия.

Мозг мой, казалось, был трепанирован, позвоночник — распилен надвое. Тем не менее я все быстрее и быстрее сосал фаллос; я втягивал его в себя как сосок; я пытался опустошить его и ощущал, как тот пульсирует, дрожит и трепещет. Внезапно врата семявыводящих каналов открылись, и из адского пламени мы, осыпаемые дождем обжигающих искр, поднялись на восхитительно спокойный, сладостный Олимп.

Отдохнув несколько минут, я приподнялся на локте и стал наслаждаться удивительной красотой моего любовника. Он был настоящим образцом чувственной красоты; грудь у него была широкая и сильная, руки — мускулистые; на самом деле я никогда не видел столь могучего и в то же время хрупкого сложения; на нем не только не было ни капли жира, но даже лишней плоти. Он состоял из нервов, мускулов и жил. Именно крепкие, гибкие суставы делали его движения свободными, легкими и грациозными, что так характерно для семейства кошачьих, от которых в нем была еще и гибкость; ибо, когда он прижимался к вам, казалось, он обвивается вокруг вас, как змея. Кожа у него была жемчужной белизны, тогда как волосы на всех частях тела, кроме головы, были черными.

Телени открыл глаза, потянулся ко мне, взял мою руку, поцеловал и затем укусил меня сзади за шею; после этого он осыпал мою спину поцелуями, которые следовали друг за другом с такой частотой, что казалось, на меня пролился дождь из лепестков розы, осыпавшихся с какого-то пышного цветка.

Потом он добрался до двух мясистых долей, раздвинул их руками и вонзил язык в то отверстие, куда так недавно засовывал палец. Это ощущение было для меня новым и волнующим. Проделав это, он встал и протянул руку, чтобы помочь мне подняться.

«А теперь, — сказал он, — давайте пройдем в соседнюю комнату и посмотрим, нет ли там чего-нибудь поесть; думаю, нам необходимо подкрепиться, хотя, возможно, было бы неплохо принять ванну, перед тем как сесть за стол и поужинать. Как вы думаете?»

«Это может причинить вам беспокойство».

В ответ он проводил меня в комнату наподобие кельи, всю уставленную папоротниками и перьевидными пальмами, в которую — как он показал — солнечные лучи проникали через световой люк, расположенный сверху.

«Это нечто вроде теплицы и ванной комнаты, которые должны быть в любом жилом помещении. Я слишком беден, чтобы иметь и то, и другое, однако эта каморка достаточно велика, чтобы я мог совершить омовение, и мои растения вроде бы прекрасно растут в этой теплой и влажной среде».

«Но это королевская ванная комната!»

«Нет, нет, — улыбнулся он, — это ванная комната артиста».

Мы немедленно погрузились в теплую воду, наполненную ароматом гелиотропа; и так приятно было лежать в объятиях друг друга после недавних излишеств.

«Я мог бы пробыть здесь всю ночь, — произнес он задумчиво. Такое наслаждение — гладить вас в этой теплой воде. Но вы, должно быть, голодны, так что лучше нам пойти и удовлетворить внутренние потребности».

Мы вышли из ванны и ненадолго укутались в peignoirs [79] из махровой материи.

«Пойдемте, я провожу вас в столовую», — сказал он.

Я медлил, поглядывая то на свою, то на его наготу. Он улыбнулся и поцеловал меня.

«Ведь вам не холодно?»

«Нет, но…»

«Ну, тогда не бойтесь — в доме никого нет. Все спят в своих квартирах; кроме того, все окна плотно закрыты и все шторы задернуты»

Он потащил меня в соседнюю комнату, устланную толстыми, мягкими, шелковистыми коврами неяркого красного цвета. В центре комнаты висела необычного вида лампа, имеющая форму звезды; такие светильники даже в наши дни — правоверные зажигают в пятницу вечером.

Мы сели на мягкие подушки тахты напротив одного из тех арабских столов черного дерева, что полностью инкрустированы крашеной слоновой костью и перламутром.

«Не могу предложить вам пира, хотя и ожидал вас, однако надеюсь, еды здесь достаточно, чтобы утолить ваш голод».

Там были сочные канкальские устрицы — немного, но зато огромных размеров, запыленная бутылка сотерна, pate de foie [80], сильно пахнущий перигорскими трюфелями, куропатка с паприкой, то есть венгерским карри, салат, приготовленный из огромного пьемонтского трюфеля, нарезанного тонко, как стружка, и бутылка изысканного сухого хереса.

Все эти деликатесы были поданы в старинной изящной посуде из синего дельфтского и савонского фаянса, поскольку Телени уже слышал о моем увлечении старинной майоликой.

Затем подошла очередь кушанья из померанца, бананов и ананасов, приправленных мараскином и посыпанных сахарной пудрой. Это была пряная, терпкая, сладкая смесь, соединившая в себе вкус и аромат всех этих изысканных фруктов.

Запив блюда искрящимся шампанским, мы стали потягивать ароматный обжигающий кофе мокко из крошечных чашечек. Затем он зажег наргиле — турецкий кальян, и мы время от времени пускали клубы благоухающего дыма латакии, вдыхая его изо рта друг друга во время жадных поцелуев.

Дым и винные пары поднимались к нашим головам, вновь пробуждая чувственность и скоро наши губы уже сжимали мундштуки более толстые, нежели янтарный мундштук турецкой трубки.

Наши головы снова скрылись меж бедер друг друга. И опять мы слились в одно тело, наслаждаясь друг другом. Жаждая новых ласк, новых ощущений — более острых, опьяняющих сладострастных, стремясь доставить удовольствие не только себе, но и другому. Так что очень скоро мы сделались жертвами губительной страсти, и лишь невнятные звуки свидетельствовали о том, что она достигла высшей точки; наконец, ни живы ни мертвы, мы упали друг на друга — единая масса трепещущей плоти.

После получасового отдыха и кубка арака, кюрасо и пунша с виски, приправленного множеством острых бодрящих специй, наши губы снова прижались друг к другу.

Прикосновения его влажных губ к моим губам были столь легкими, что я почти не чувствовал их; они пробудили во мне страстное желание прижаться к ним сильнее; кончик языка Рене продолжал дразнить мой язык, на миг врываясь в мой рот и поспешно выскальзывая. Тем временем его руки легко скользили по самым нежным частям моего тела, как мягкий летний ветерок скользит по гладкой поверхности воды, и я чувствовал, как моя кожа дрожит от наслаждения.

Я лежал на тахте на подушках и, таким образом, находился на одной высоте с Телени. Он быстро положил мои ноги себе на плечи и, склонив голову, принялся сначала целовать отверстие в моем заду, а потом вонзать в него свой острый язык, даря мне неописуемое удовольствие. Обильно увлажнив отверстие и таким образом подготовив его, он попытался вжать в него головку фаллоса, но, хотя давил изо всех сил, ему никак не удавалось проникнуть внутрь.

«Дайте я немного увлажню его, и тогда он войдет легче».

Я снова взял его фаллос в рот. Язык ловко пробежался по окружности. Я всосал его почти по самый корень, ощущал, что он готов на маленькую шалость, ибо был твердым, тугим и резвым. «А теперь давайте вместе испытаем то наслаждение, получать которое научили нас сами боги», — сказал я.

Кончиками пальцев я до предела раздвинул края своей потаенной ямки. Она широко раскрылась, дабы принять огромное орудие, расположившееся у входа.

Рене вновь стал вдавливать в него головку; крошечные губки просунулись в отверстие; кончик пробил себе дорогу внутрь, но мясистая плоть выпирала по краям и не давала жезлу продвигаться дальше.

«Вам не больно? — спросил он. — Может быть, лучше отложить это до следующего раза?»

«О, нет! Такое счастье чувствовать, как ваша плоть входит в мою».

Он давил мягко, но настойчиво; сильные мышцы ануса расслабились; головка полностью вошла; кожа натянулась до такой степени, что по трескающимся краям отверстия появились крошечные рубиновые капельки крови; но, несмотря на все эти терзания удовольствие, которое я испытывал, было значительно сильнее боли.

Телени оказался зажат настолько крепко, что не мог ни продвинуть свое орудие глубже, ни вынуть его; он попытался вдавить его, но почувствовал себя так, словно его подвергли обрезанию. На мгновение он остановился, спросил, не очень ли мне больно и, получив отрицательный ответ, вонзил фаллос со всей силой.

Рубикон был перейден; ствол начал потихоньку входить; Телени мог приступить к приятной работе. Скоро весь пенис оказался внутри; боль, терзавшая меня, утихла, наслаждение же все росло и росло. Я ощущал, как внутри меня двигается маленький бог; казалось, он щекотал самую мою сущность; Рене протолкнул его весь в меня, до самого корня; я чувствовал, как его волосы ударяются о мои, а его яички нежно об меня трутся.

Затем я увидел, что его прекрасные глаза пристально смотрят на меня. Какими же бездонными были эти глаза! Словно небо или луна, они, казалось, отражали бесконечность. Никогда больше я не увижу глаз, горящих такой пылкой любовью и таких томных. Его взгляд действовал на меня как гипноз; он лишал меня рассудка и даже больше — он превращал острую боль в наслаждение.

Я был в состоянии исступленного восторга; нервы мои напряглись и подергивались. Почувствовав себя крепко стиснутым, Телени задрожал и заскрежетал зубами; он не мог перенести столь сильного потрясения; он протянул руки и схватил меня за плечи, впившись в мою плоть ногтями; он пытался двигаться, но был так сильно зажат и сдавлен, что никак не мог протиснуться глубже. Силы покидали его, и он едва держался на ногах.

В тот момент, когда он попытался сделать еще один толчок, я изо всех сил сжал его жезл, и мощнейшая струя горячим гейзером вырвалась из него и потекла в меня, словно жгучий, разъедающий яд; она, казалось, запалила мою кровь и превратила ее в некий пьянящий, возбуждающий алкогольный напиток. Дыхание Рене было частым и судорожным, его душили всхлипы; он совершенно выбился из сил.

«Я умираю! — с трудом выдавил он из себя; грудь его вздымалась от волнения. — Это слишком». И он без чувств упал в мои объятия.

Полчаса спустя он проснулся и сразу же принялся восторженно целовать меня; глаза его светились нежностью и благодарностью.

«Вы дали мне почувствовать то, чего я не испытывал никогда прежде».

«Я тоже не испытывал ничего подобного», — улыбнулся я.

«Я действительно не знал, в раю нахожусь или в аду. Я совершенно потерял рассудок».

Он замолчал и взглянул на меня.

«Как я люблю вас, мой Камиль! Я безумно люблю вас с того самого момента, как увидел».

Я рассказал ему о том, как страдал, пытаясь побороть свою любовь к нему, как его образ преследовал меня днем и ночью и как, наконец, я счастлив.

«Теперь вы должны занять мое место. Вы должны дать мне почувствовать то, что испытали сами. Вы будете активны, я — пассивен; но нам нужно попробовать другую позу, потому что после такого переутомления стоять очень тяжело».

«И что я должен делать? Видите ли, я новичок».

«Сядьте там, — ответил он, указывая на табурет, сделанный специально для этой цели, — я сяду на вас в позе наездника, а вы насадите меня так, как если бы я был женщиной. Этот способ столь по душе женщинам, что они прибегают к нему при малейшей возможности. Моя мать каталась верхом на джентльмене прямо у меня на глазах. Я был в гостиной, когда к ней заглянул друг и, если бы меня отослали, могли бы возникнуть подозрения, так что меня убедили, что я — несносный мальчишка, и поставили в угол лицом к стене. Мать сказала, что, если я стану плакать или повернусь, она отправит меня в постель, но если я буду хорошим мальчиком, она даст мне пирога. Минуту или две я вел себя послушно, но, услыхав необычное шуршание и громкое пыхтение, я обернулся и увидел то, чего в то время понять не мог, но что стало ясно много лет спустя».

Он вздохнул, пожал плечами, улыбнулся и добавил: «Ну ладно, садитесь сюда».

Я сделал, как меня просили. Сначала Рене встал на колени, чтобы прочесть молитву Приапу, целовать который было более приятно, нежели изуродованные подагрой пальцы ног старого Папы Римского; омыв и пощекотав маленького бога языком, Рене сел на меня верхом. Он потерял девственность давно, поэтому мой жезл вошел в него намного легче, чем его — в меня, да и такой боли, какую испытал сам, я ему не причинил, хотя мое орудие весьма велико.

Он раскрыл отверстие, головка вошла, он слегка продвинулся, фаллос наполовину оказался внутри; Телени приподнялся и снова опустился; после нескольких толчков в его тело погрузился весь разбухший ствол. Насладившись полностью, Телени обвил руками мою шею, обнял меня и поцеловал.

«Вы жалеете о том, что отдались мне?» — спросил он, судорожно сжимая меня, словно боясь потерять.

Мой пенис, как будто желал дать собственный ответ, встрепенулся в его теле. Я пристально посмотрел ему в глаза. «Думаете, лежать на илистом дне реки было бы приятнее?»

Он вздрогнул, поцеловал меня и со страстью проговорил: «Как вы можете думать сейчас о таких ужасных вещах? Это богохульство перед мизийским богом».

И он искусно и ловко начал приапические скачки; с иноходи он перешел на рысь, затем на галоп, все быстрее и быстрее приподнимаясь на кончиках пальцев ног и опускаясь. При каждом движении он извивался и изгибался, и я чувствовал себя так, словно меня втягивают, сжимают, выкачивают и высасывают одновременно.

Нервное напряжение было сильным. Сердце стучало так, что я с трудом дышал. Все артерии готовы были лопнуть. Кожу иссушил жар; вместо крови по венам тек медленный огонь.

Но Рене продолжал двигаться все быстрее. Я корчился в сладостных муках. Я таял, но он не останавливался ни на минуту, пока не выкачал из меня всю животворную влагу до последней капли. Перед глазами все плыло. Я чувствовал, как полузакрылись мои отяжелевшие веки; невыносимая сладостная смесь боли и наслаждения пронзала тело и разрывала душу; и тут все во мне утихло. Телени сжал меня в объятиях, и я лишился чувств, а он целовал мои холодные, безжизненные губы.

— Наутро события прошедшей ночи казались прекрасным сном.

— Однако вы, вероятно, чувствовали недомогание после многочисленных…

— Недомогание? Вовсе нет. Более того, я испытывал «несказанный, бурный восторг» влюбленного жаворонка, «непознавшего печали пресыщения». До сих пор наслаждение, даримое женщинами, действовало мне на нервы. В действительности оно было «чем-то, что скрывает истинное желание». Теперь страсть переполняла сердце и разум — приятная гармония всех чувств.

Мир, который до сих пор казался мне таким мрачным, таким холодным, таким пустынным, превратился в истинный рай; воздух — несмотря на то, что барометр значительно упал, — был свеж, прозрачен и сладок; солнце — круглый, начищенный медный диск, больше похожий на зад краснокожего индейца, нежели на лучезарное лицо Аполлона, — было для меня чудом; даже густой, тяжелый туман, нагнавший сумерки в три часа пополудни, казался мне всего лишь дымкой, которая скрыла все недостатки и сделала природу прекрасной, а дом — таким милым и уютным. Такова сила воображения.

Вы смеетесь?! Увы! Дон-Кихот был не единственным, кто принимал ветряные мельницы за великанов, а трактирщиц — за принцесс. Если ваш неповоротливый, твердолобый лавочник никогда не теряет голову настолько, чтобы перепутать яблоки с картофелем, если ваш бакалейщик никогда не превращает ад в рай, а рай в ад, — что ж, они нормальные люди, взвешивающие все на прекрасно сбалансированных весах разума. Попробуйте упрятать их в ореховую скорлупу и посмотрите, будут ли они считать себя правителями мира. В отличие от Гамлета [81] они всегда видят то, что есть на самом деле. Я никогда таким не был. Впрочем, ведь мой отец умер, будучи безумным.

Как бы то ни было, эта непреодолимая тоска, это отвращение к жизни теперь совершенно исчезли. Я был весел, радостен, счастлив. Телени был моим любовником, я был его любовником.

Я совершенно не стыдился своего преступления; мне хотелось объявить об этом на весь мир. Впервые в жизни я понял, что влюбленные могут быть настолько глупы, чтобы сплетать свои инициалы. Мне хотелось вырезать его имя на стволах деревьев, чтобы птицы, увидев его, щебетали его с рассвета до заката, чтобы ветерок шептал его шелестящей листве леса. Мне хотелось писать его на покрытом галькой берегу, чтобы сам океан узнал о моей любви к Телени и вечно повторял его имя.

— Однако же я думал, что наутро, когда опьянение прошло, вы содрогнулись при мысли о том, что вашим любовником был мужчина.

— Но почему? Разве я совершил преступление против природы, когда моя собственная природа таким образом обрела покой и счастье? Если я был таким, каким был, то виной тому моя кровь, а не я. Кто вырастил крапиву в моем саду? Не я. Она росла там сама по себе со времен моего детства. Я начал чувствовать её кровожадные укусы задолго до того, как понял, к чему это приведет. Разве я виноват в том, что, когда пытался обуздать свою страсть, чаша весов с разумом оказалась слишком легкой, чтобы уравновесить чувственность? Моя ли вина, что я не смог успокоить свои бушующие чувства? Судьба, словно Яго [82], ясно дала понять, что если я хочу обречь себя на муки ада, то могу сделать это более изящно, нежели утопиться. Я подчинился судьбе и перехитрил свое счастье.

Тем не менее я никогда не говорил, как Яго: «Добродетель — пустяк!». Нет, добродетель — сладкий вкус персика; порок — крошечная капелька синильной кислоты — его восхитительный привкус. Без любого из них жизнь была бы пресной.

— Однако же я бы подумал, что, не будучи приученным к содомии со школьных лет, вы почувствовали отвращение из-за того, что позволили какому-то мужчине насладиться вашим телом.

— Отвращение? Спросите девственницу, сожалеет ли она о том, что отдала невинность тому, кого она безумно любит и кто отвечает ей тем же. Она потеряла сокровище, которое нельзя вернуть за все богатства Голконды [83]; она больше не является тем, что принято называть чистой, непорочной лилией; и, если она не обладает змеиным коварством, общество заклеймит ее позором; развратники будут бросать на неё плотоядные взоры, а целомудренные с презрением отвернутся от нее. Но разве она раскаивается в том, что отдалась во имя любви — единственного, ради чего стоит жить? Нет, И я сожалел не более. Пусть «холодные головы и равнодушные сердца» покарают меня своим гневом, если им угодно.

На следующий день, когда мы встретились снова, все следы усталости исчезли. Мы бросились друг к другу в объятия и стали осыпать друг друга поцелуями, ибо ничто не стимулирует любовь так, как короткая разлука. Что делает брачные узы невыносимыми? Слишком близкие отношения, низменные заботы и обыденность. Юная невеста, должно быть, действительно любит, если не испытывает разочарования, глядя на только что проснувшегося и переставшего громко храпеть супруга, помятого, небритого, в подтяжках и комнатных туфлях, слыша, как он прочищает горло и отхаркивается, — ибо все мужчины отхаркиваются, даже те, кто не позволяют себе других неприятных звуков.

Так же и мужчина должен любить по-настоящему, дабы не почувствовать, что внутри у него все опускается, когда через несколько дней после свадьбы обнаруживает, что промежность его невесты плотно перевязана отвратительными кровавыми лохмотьями. Почему природа не создала нас такими же, как птицы, или лучше, как мошки, чтобы жить всего один летний день — долгий день любви?

В тот вечер Телени превзошел самого себя в игре на рояле; и, когда дамы перестали махать крошечными платками и забрасывать его цветами, он незаметно ускользнул от толпы поздравляющих его почитателей и пришел ко мне; я ждал его в коляске у дверей театра; мы отправились к нему домой. Ту ночь я провел с ним; это не была ночь спокойного сна, это была ночь пьянящего блаженства.

Мы как верные жрецы греческого бога совершили семь обильных возлияний Приапу, ибо семь — мистическое, каббалистическое, счастливое число; и утром с трудом оторвались друг от друга, клянясь в вечной любви и верности. Но, увы, разве есть что-то постоянное в этом вечно меняющемся мире, кроме разве что вечного сна в вечную ночь.

— А что же ваша мать?

— Она почувствовала, что во мне произошли большие перемены. Теперь я вовсе не был раздражительным и желчным, словно старая дева, которая нигде не может обрести покоя; я стал уравновешенным и добродушным. Она приписывала эти перемены принимаемым мною тонизирующим средствам, совершенно не догадываясь о действительной природе этих средств. Позднее она решила, что у меня, вероятно, появилась liaison [84], но не вмешивалась в мою личную жизнь; она знала, пришла пора моих юношеских увлечений, и дала мне полную свободу действий.

— Что ж, вы счастливчик.

— Да, но абсолютное счастье не может длиться долго. Широко распахнутые двери ада ожидают нас прямо за порогом рая; один шаг — и мы из неземного света попадаем в ужасную тьму. В моей пестрой жизни так бывало всегда. Через две недели после памятной ночи невыносимых мук и несказанных наслаждений я совершенно неожиданно из счастливейшего человека превратился в несчастнейшего.

Однажды утром, выйдя к завтраку, я обнаружил на столе записку, доставленную почтальоном накануне вечером. Я никогда не получал писем дома, поскольку ни с кем в переписке не состоял, а деловая корреспонденция всегда приходила в контору. Почерк был мне незнаком. «Должно быть, это какой-нибудь досужий торговец, желающий меня умаслить», — подумал я. Наконец я вскрыл конверт. В нем оказалась карточка с двумя строками без адреса и подписи.

— И что?

— Вы когда-нибудь по ошибке клали руку на гальваническую батарею с высоким напряжением, когда по пальцам бьет так, на мгновение вы лишаетесь рассудка? Если да, то вы хотя бы смутно можете представить, какой эффект произвела эта записка на мои нервы. Я был потрясен. Прочитан эти несколько слов, я больше ничего не видел — комната поплыла у меня перед глазами.

— Но что же в ней было такого, что настолько вас напугало?

— Всего лишь несколько резких неприятных слов, которые навсегда врезались мне в память: «Коль вы не бросите своего любовника Т., вас заклеймят как encule [85]».

Эти ужасные, низкие, нагло грубые анонимные угрозы обрушились на меня столь неожиданно, что, как говорят итальянцы, они были как гром в яркий солнечный день.

Совершенно не подозревая о содержимом, я беспечно вскрыл конверт в присутствии матери; но, едва прочитал записку, я был настолько убит, что у меня не было сил удержать этот крошечный листок бумаги.

Руки у меня дрожали как осиновый лист, меня всего трясло; я был охвачен ужасом и сгорал от стыда.

Кровь отлила от щек, губы стали холодными и безжизненными, на лбу выступил ледяной пот; я чувствовал, как белею, и знал, что мои щеки приобретают мертвенно-бледный, серовато-синий оттенок.

Тем не менее я старался справиться с волнением. Я поднес ко рту ложечку с кофе, но, как только она коснулась моих губ, меня затошнило и едва не вырвало. Качка и тряска в шторм не могла бы вызвать столь ужасного приступа тошноты, как тот, от которого тогда корчилось мое тело. И даже Макбет, увидев призрак убитого Банко, не мог бы испугаться сильнее, чем я.

Что мне было делать? Позволить, чтобы меня на весь свет объявили содомитом, или покинуть человека, который был мне дороже самой жизни? Нет, лучше смерть, чем то или другое.

— Но вы только что сказали, что хотели бы, чтобы весь мир знал о вашей любви к пианисту.

— Да, признаю, хотел и не отрицаю этого, но вам когда-нибудь удавалось разобраться в противоречивой человеческой душе?

— Кроме того, вы же не считали содомию преступлением?

— Нет; разве этим я причинил зло обществу?

— Тогда почему вы так испугались?

— Одна дама во время приема гостей спросила своего маленького трехлетнего сынишку, который и говорить-то толком еще не умел, где его папа.

«В своей комнате», — сказал он.

«А что он делает?» — поинтересовалась неосмотрительная мать.

«Он делает пук-пук», — невинно ответил сорванец дискантом, достаточно громким, чтобы его услышали все присутствующие.

Вы представляете себе чувства матери и жены, когда через несколько минут ее муж вошел в комнату? Бедняга рассказывал мне, что счел себя чуть ли не опозоренным, когда жена, краснея, поведала ему об опрометчивости их ребенка. А разве он совершил преступление?

Найдется ли человек, который хотя бы раз в жизни не испытал бы полного удовлетворения от того, что испортил воздух, или, как звукоподражательно выразился ребенок, сделал «пук-пук»? Тогда чего же здесь стыдиться? Никакого преступления перед природой в этом нет.

Дело в том, что мы стали такими сладкоречивыми, такими утонченными, что сочли бы мадам Эглантайн, несмотря на ее царственные манеры, судомойкой. Мы стали столь сдержанными и чопорными, что скоро каждому члену парламента, для того чтобы ему позволили занять свое место, придется предоставлять свидетельство о нравственности от священника или учителя воскресной школы. Приличия должны быть соблюдены любой ценой; велеречивые редакторы — завистливые боги, и гнев их неукротим, ибо он приносит хороший доход, поскольку добропорядочные люди желают знать, чем занимаются их грешные собратья.

— Кто же написал вам эту записку?

— Кто? Я ломал над этим голову, и у меня возникло несколько смутных догадок, каждая из которых была также неосязаема и ужасна, как смерть Мильтона; каждая грозила вонзить в меня смертоносное жало. Например, я даже воображал, что это Телени решил проверить силу моей любви к нему.

— Это была графиня, не так ли?

— Я тоже так думал. Телени нельзя было любить наполовину, а влюбленная до безумия женщина способна на все. Однако маловероятно, чтобы дама воспользовалась таким оружием; к тому же она была в отъезде. Нет, это не была и не могла быть графиня. Но тогда кто же? Все, и никто.

Несколько дней терзания не покидали меня ни на миг, и временами мне казалось, что я схожу с ума. Нервозность моя возросла до такой степени, что я боялся выходить из дома, думал, что могу встретиться с автором этой гнусной записки.

Казалось, я, как Каин, нес печать своего преступления на лбу. Я видел презрительную усмешку на лице каждого, кто глядел на меня. Указующий перст был направлен на меня; голос, достаточно громкий, чтобы его слышали все, шептал: «Содомит!»

Направляясь в контору, я услышал, что за мною кто-то идет Я пошел быстрее; преследователь прибавил шаг. Я почти перешел на бег. Внезапно мне на плечо легла рука. От страха я едва не лишился чувств. В тот момент я ожидал услышать ужасные слова: «Именем закона, вы арестованы, содомит!»

Я вздрагивал от скрипа двери; вид письма приводил меня в ужас. Испытывал ли я угрызения совести? Нет, это был страх, малодушный страх, а не раскаяние. И разве содомита не могут приговорить к пожизненному заключению?

Вы, вероятно, считаете меня трусом, но ведь даже самый храбрый человек может без страха смотреть только в лицо явному врагу. Мысль о том, что таинственная рука неизвестного врага занесена над тобою и всегда готова нанести смертельный удар, невыносима. Сегодня вы человек с незапятнанной репутацией, а завтра — одно слово, произнесенное против вас на улице нанятым негодяем, один высокопарный абзац в газете, написанный кем-нибудь из современных bravi [86] прессы — и ваше честное имя навсегда опорочено.

— А что же ваша мать?

— Когда я открывал письмо, она была занята чем-то другим. Она заметила мою бледность лишь через несколько минут. Я сказал, что мне нездоровится, и, увидев, что меня тошнит, мать мне поверила; на самом деле, она испугалась, что я подхватил какую-то болезнь.

— А Телени? Что сказал он?

— В тот день я не пошел к нему; я отправил ему записку, что встречусь с ним завтра.

Какой ужасной была эта ночь! Я старался как можно дольше не ложиться спать, ибо боялся сна. Наконец, усталый и измученный, я разделся и лег в постель; но постель, казалось, была наэлектризована, поскольку мои нервы начали дергаться и по телу побежали мурашки.

Я был в смятении. Некоторое время я ворочался; затем, опасаясь, что сойду с ума, я встал, прокрался в столовую, достал бутылку коньяка и вернулся в спальню. Выпив почти полстакана, я снова лег спать.

Непривычный к столь крепким напиткам, я заснул; но разве это был сон? Я проснулся среди ночи; мне приснилось, что Кэтрин, наша служанка, обвинила меня в том, что я ее убил, и меня собирались судить.

Я встал, налил себе еще стакан спиртного и снова погрузился в забытье.

На следующий день я вновь отправил Телени записку, в которой говорилось, что я не смогу с ним встретиться, хотя мне очень хотелось его увидеть. Но через день, поняв, что я опять не приду к нему, он сам нанес мне визит.

Физические и душевные изменения, произошедшие со мною, очень его удивили, и он подумал, что его оклеветал какой-нибудь общий приятель; чтобы разубедить его, я — после настойчивых расспросов — вынул гнусное письмо, до которого боялся дотрагиваться, как до гадюки, и отдал ему.

Хотя подобные вещи были для него более привычными, чем для меня, лицо его стало хмурым и задумчивым; он даже побледнел. Однако, поразмыслив немного, он принялся изучать бумагу, на которой были написаны эти ужасные слова; затем он поднес к носу карточку и конверт и понюхал их. Лицо его сразу же повеселело.

«Я знаю, я знаю, вам нечего бояться! Они пахнут розовым маслом! — кричал он. — Я знаю, кто это».

«Кто?»

«Ну неужели же вы не догадываетесь?»

«Графиня?»

Телени нахмурился: «Откуда вы о ней знаете?»

Я все ему рассказал. Когда я закончил, он заключил меня в объятия и принялся целовать.

«Я всеми способами пытался забыть вас, Камиль; и вы видите, как мало мне это удалось. Графиня сейчас далеко, и больше мы не увидимся».

Когда он произнес эти слова, мой взгляд упал на изящное кольцо с желтым бриллиантом — лунным камнем, — которое он носил на мизинце.

«Это женское кольцо, — сказал я. — Она вам его подарила?›.

Он не ответил.

«Возьмете вместо него вот это?» Кольцо, которое я ему протянул, было со старинной камеей тончайшей работы, обрамленной бриллиантами. Но главным его достоинством было то, что камея изображала голову Антиноя.

«Но это же бесценная вещь, — сказал он и стал рассматривать кольцо. Потом он сжал мою голову руками и принялся покрывать лицо поцелуями. — Действительно для меня бесценная, потому что похожа на вас».

Я рассмеялся.

«Почему вы смеетесь?» — спросил он изумленно.

«Потому что это ваши черты лица», — ответил я.

«Возможно, у нас схожи не только пристрастия, но и внешность. Кто знает, может быть, вы — мое doppelgander [87]? Тогда, горе одному из нас!»

«Почему?»

«В нашей стране говорят, что человек не должен встречаться со своим alter ego; это приносит несчастье или одному из них, или обоим. — При этих словах он вздрогнул и затем добавил с улыбкой: — Вы же знаете, я суеверен».

«Как бы то ни было, — отозвался я, — если вдруг несчастье разлучит нас, пусть это кольцо, как кольцо королевы-девственницы, будет вашим посланником [88]. Отправьте его мне, и, клянусь, ничто не сможет удержать меня вдали от вас».

Кольцо было у него на пальце, а сам он был в моих объятиях. Мы скрепили наш обет поцелуем.

Он стал шептать слова любви тихим, сладким, убаюкивающим голосом, похожим на далекое эхо звуков, услышанных в полузабытом экстатическом сне. Они поднялись в мой мозг; как пузырьки шипучего пьянящего любовного напитка. Даже сейчас они звенят у меня в ушах. Более того, когда я вспоминаю их, я чувствую, как все мое тело начинает трепетать от сладострастия и в крови разгорается огонь неутолимого желания, которое Рене всегда вызывал во мне.

Он сидел рядом со мной, так же близко, как сейчас сидите вы, и его плечо прижималось к моему, точно как ваше.

Сначала он положил руку на мою руку, но сделал это так нежно, что я почти не почувствовал; затем его пальцы стали медленно сжимать в замок мои пальцы — вот так; ему, казалось, доставляло удовольствие овладевать мною дюйм за дюймом.

Потом он одной рукой обвил меня за талию, а другой — обнял за шею и стал кончиками пальцев щекотать и гладить ее, вызывая во мне трепет наслаждения. При этом наши щеки слегка соприкасались, и это соприкосновение — возможно, оттого, то оно было столь легким, вызвало резонанс во всем моем теле, причиняя нервам, находящимся у лона чувств и страстей, резкую, но весьма приятную боль. Наши рты теперь прижимались друг к другу, но Рене не целовал меня; его губы просто дразнили, словно для того, чтобы заставить меня еще острее осознать наше духовное родство.

Нервное напряжение, которое я переживал все последние дни, поспособствовало моему еще более легкому и быстрому возбуждению. Я жаждал испытать то удовольствие, что охлаждает кровь и успокаивает ум, но Телени, похоже, хотелось продлить мое напряжение и довести меня до такой степени чувственного опьянения, которое граничит с безумием.

Наконец, когда мы оба не могли больше выносить такого возбуждения, мы сорвали с себя одежду и нагие катались по полу, извиваясь, как две змеи, и стараясь ощутить тело друг друга как можно полнее. У меня было такое чувство, что поры моей кожи стали крошечными губками, вытянувшимися, чтобы целовать его.

«Сожмите меня, обнимите меня… крепче… еще крепче, чтобы я мог насладиться вашим телом!»

Мой жезл, твердый, как кусок железа, проскользнул меж его ног и, почувствовав собственный трепет, начал увлажняться, выпустив несколько крошечных вязких капель.

Увидев мои муки, Рене наконец пожалел меня. Он склонился к моему фаллосу и принялся целовать его.

Однако же я хотел не получить лишь частичное удовольствие и испытать волнующее наслаждение в одиночку. Мы поменяли позу, и в мгновение ока у меня во рту оказался такой же предмет, какой так восхитительно ласкал Рене.

Вскоре хлынул поток молока, едкого, как сок смоковницы, истекающего словно прямо из головного и костного мозга, и вместе с ним по венам и артериям потек обжигающий огонь; нервы мои дрожали так, словно по ним пропустили электрический ток.

Наконец, когда последняя капля семенной жидкости была поглощена, пароксизм удовольствия — это сладострастное исступление — начал ослабевать, и я почувствовал себя полностью разбитым и уничтоженным. Затем последовало приятное состояние оцепенения, и мои глаза закрылись на несколько минут счастливого забытья.

Придя в чувство, я снова увидел отвратительную анонимную записку. Я устроился в объятиях Телени, словно ища у него за щиты, столь гнусна была правда даже в такой момент.

«Но вы так и не сказали мне, кто написал эти ужасные слова»

«Кто? Да генеральский сын, конечно».

«Что?! Брайанкорт?»

«Кто же еще. Никто другой не имел ни малейшего представления о нашей любви. Я уверен, что Брайанкорт следил за нами. Кроме того, взгляните, — Рене взял бумажный лист, — не желая писать на гербовой бумаге и, вероятно, не имея под рукой ничего другого, он написал на карточке, аккуратно вырезанной из листа рисовальной бумаги. Кто, кроме художника, мог такое сделать? Приняв слишком тщательные меры предосторожности, мы иногда выдаем себя. К тому же понюхайте ее. Брайанкорт настолько пропитан розовым маслом, что все, к чему он прикасается, начинает им пахнуть».

«Да, вы правы», — задумчиво произнес я.

«Кроме всего прочего, это на него похоже; не то чтобы он был злобным…»

«Вы любите его!» — сказал я, ощутив укол ревности, и схватил Рене за руку.

«Нет, не люблю; я просто к нему справедлив. Вы же знаете его с детства и должны признать, что он не такой уж дурной человек, не так ли?»

«Нет, он просто сумасшедший».

«Сумасшедший? Что ж, может быть, немного более сумасшедший, чем все остальные», — улыбнулся мой друг.

«Что?! Вы считаете, что все люди — сумасшедшие?»

«Я знаю только одного нормального человека — моего сапожника. Он сходит с ума только раз в неделю — в понедельник, когда здорово напивается».

«Давайте больше не будем говорить о безумии. Мой отец умер, сойдя с ума, и, полагаю, что рано или поздно…»

«Вам следует знать, — перебил меня Телени, — что Брайанкорт давно влюблен в вас».

«В меня?»

«Да, но ему кажется, что он вам не нравится».

«Никогда не испытывал к нему большой любви».

«Я обдумал все это, и мне кажется, что он хотел бы заполучить нас обоих, чтобы мы стали чем-то вроде троицы любви и блаженства».

«И вы думаете, он хотел добиться своего таким способом?»

«В любви и в войне все хитрости хороши; а он, возможно, подобно иезуитам, считает, что «цель оправдывает средства». В общем, выбросите это письмо из головы, пусть оно будет просто кошмаром в темную зимнюю ночь».

И, взяв гнусный листок бумаги, он положил его на пылающие уголья; бумага затрещала и стала коробиться, и тут неожиданно вырвался язык пламени и охватил ее полностью. Через мгновение от нее осталось лишь нечто маленькое черное и сморщенное, и по этому «чему-то» гонялись друг за другом крошечные огненные змейки и, догнав, проглатывали свою жертву.

Потом над потрескивающими дровами взвился дымок и исчез в каминной трубе, как маленький чертенок.

Мы нежно обнялись, сидя обнаженными на низкой тахте напротив камина.

«Кажется, она нас пугала? Надеюсь, Брайанкорт никогда не встанет между нами».

«Мы не будем обращать на него внимания, — улыбнулся мой друг и, взяв мой и свой фаллосы, сжал их. — В Италии это самое действенное магическое средство против дурного глаза. К тому же уверен, что к этому времени он сам давно уже забыл о нас обоих и даже о том, что написал эту записку».

«Почему?»

«Потому что он нашел нового любовника».

«Кого, офицера спаги [89]

«Нет, молодого араба. Мы в любом случае узнаем это по изображению на картине, которую он собирается писать. Только недавно он мечтал о паре к трем Грациям, которые, как он считает, представляют собой мистическую лесбийскую троицу».

Спустя несколько дней мы встретили Брайанкорта в артистическом фойе в опере. Увидев нас, он отвернулся и попытался сделать вид, что не заметил нас. Я поступил бы так же.

«Нет — сказал Телени, идемте поговорим с ним и все выясним. Никогда не выказывайте ни малейшего страха в таких ситуациях. Когда вы смело глядите врагу в глаза, вы уже наполовину побеждаете его». И он направился к Брайанкорту, таща меня за собой.

«Так-так, — произнес Телени, протягивал руку, — что с вами случилось? Мы не виделись вот уже несколько дней».

«Конечно, — отозвался тот, — новые друзья заставляют нас забывать о старых?».

«Как и новые картины заставляют забывать о старых. Кстати, что вы пишете на этот раз?»

«О, это нечто великолепное! Картина, которая будет иметь невиданный успех».

«Так что же это за картина?»

«Иисус Христос».

«Иисус Христос?»

«Да, когда я увидел Ахмета, я начал постигать Спасителя. Вы тоже полюбили бы Его, — продолжал он, — если бы увидели эти темные гипнотические глаза с длинными, черными, как смоль, ресницами».

«Полюбил бы кого, — осведомился Телени, — Ахмета или Христа?»

«Христа, конечно! — промолвил Брайанкорт, пожав плеча ми. — Вы смогли бы понять, какое влияние Он, должно быть, оказывал на толпу. Моему сирийцу нет нужды разговаривать с вами, он поднимает глаза, смотрит на вас, и вы уже знаете, о чем он думает. Христос точно так же никогда не бросал слов на ветер, лицемерно разглагольствуя перед массами. Он писал на песке и мог «обратить мир к закону». Как я говорил, я напишу Ахмета в образе Спасителя, а вас, — обратился он к Телени, — в образе Иоанна, Его любимого апостола; ведь в Библии ясно говорится и постоянно повторяется, что Он любил этого апостола».

«И как же вы его изобразите?»

«Христос стоит, прижимая к себе Иоанна, который обнял Его и склонил голову на грудь своему другу. Разумеется, во взгляде, в позе апостола должно быть что-то мягкое, нежное, женственное; у него должны быть ваши мистические лиловые глаза и ваш чувственный рот. К их ногам припала одна из множества Марий-прелюбодеек, но Христос и “другой” — как скромно величает себя Иоанн, словно он — возлюбленная своего Учителя, — смотрят на нее задумчиво, с презрением и жалостью».

«А поймут ли зрители, что вы имеете в виду?»

«Любой, у кого есть хоть какие-то чувства, поймет. Кроме того чтобы передать мою мысль яснее, я напишу к картине пару — “Сократ — греческий Христос — с Алсибиадом, своим любимым учеником”. Женщина будет Ксантиппой [90] — И, повернувшись ко мне, он продолжил: — Но вы должны обещать, что будете позировать мне; я хочу написать с вас Алсибиада».

Загрузка...