Мертвым быть не так уж плохо. Я сжился со смертью. Извините, представиться не могу. У меня больше нет имени. У нас их почти не осталось. Мы теряем имена, как ключи, забываем, как годовщины. Кажется, мое начиналось с "Р". Не помню. Смешно, а ведь когда я был жив, то забывал чужие имена. Мой друг М говорит, что, когда ты зомби, все смешно. Вот только не улыбнуться. Ведь твои губы давно сгнили и отвалились.
Красавчиков среди нас не водится, хотя время пощадило меня гораздо больше, чем некоторых. Не знаю, как давно я умер, но разложение все еще на ранней стадии. Серая кожа, трупный запах, запавшие глаза — и все. Я мог бы сойти за живого, которому пора в отпуск. Даже одет прилично. При жизни я был бизнесменом, банкиром или брокером. Как минимум — офисным мальчиком на побегушках и с амбициями. Одет я очень неплохо. Черный костюм, серая рубашка, красный галстук. М иногда над ним насмехается. Тычет пальцем в мой галстук и где-то в животе производит глубокий, рокочущий, полупридушенный смех. Сам он ходит в дырявых джинсах и простой белой футболке. На эту его футболку страшно взглянуть. Ему стоило бы выбрать не такой маркий цвет.
Одежда — наша любимая тема для взаимных подначек, ведь только она и связывает нас с теми, кем мы были раньше, прежде чем стать никем. Некоторым не повезло, они одеты безлико. Шорты и толстовка. Юбка с блузкой. Тогда мы просто гадаем.
Ты была официанткой. Ты — студентом. Ничего не припоминается?
Нет, ничего и никогда.
Настоящих воспоминаний не осталось ни у кого из моих знакомых. Только смутные образы, нутряное чувство чего-то давно утраченного. Тусклые контуры былого мира, привязчивые, как фантомные боли. Мы узнаем плоды цивилизации: дома, машины, общий пейзаж, но нам самим среди всего этого нет места. У нас нет истории. Мы здесь и сейчас. Год за годом мы — то, что мы есть. Никто не жалуется. Не задает вопросов. Как я сказал, не так уж это и плохо. Мы только кажемся безмозглыми. Но это не так. Ржавые поршни разума все еще крутятся и приводят в движение шестерни — такие истертые, что снаружи практически ничего и не заметно. Мы мычим и хмыкаем, пожимаем плечами, киваем, а иногда даже удается что-нибудь произнести. Не так уж это отличается от жизни.
Все-таки очень жаль, что мы позабыли имена. Из всех наших потерь эта самая печальная. Моего мне просто недостает. Имена остальных я оплакиваю. Я бы очень хотел полюбить их, но мы даже не знакомы.
Мы живем в аэропорту на окраине большого города. Здесь наш дом, и нас тут сотни. Не знаю, когда и как мы сюда пришли. Нам, конечно, не нужен ни кров, ни тепло, но иметь крышу над головой приятно. Иначе пришлось бы бродить где-нибудь под открытым небом, и — почему-то — это было бы чудовищно. Наверное, такая она и есть — окончательная смерть. Когда кругом пустота, не на что посмотреть, не к чему прикоснуться, только ты — и разверстая пасть небес. Безграничное, абсолютное ничто.
Думаю, мы здесь уже очень давно. Мое тело еще не разложилось, но среди нас есть и старцы, мало чем отличающиеся от скелетов, с иссохшими, как будто вялеными телами. Непонятно как, но они до сих пор в состоянии передвигаться — мышцы тянутся и сжимаются. Я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из нас "умер" от старости. Не знаю, может, мы вечные. Будущее для меня в таком же тумане, как и прошлое. Я не могу заставить себя беспокоиться ни о чем, кроме настоящего, да и настоящее меня не очень-то волнует. Видимо, смерть меня расслабила.
М находит меня на эскалаторе. Я катаюсь на эскалаторах по нескольку раз в день — каждый раз, когда они включаются. Это своего рода ритуал. Аэропорт заброшен, но время от времени электричество еще просыпается. Наверное, где-то глубоко в подвалах до сих пор трудятся какие-то аварийные генераторы. Загораются лампы, мигают экраны, эскалаторы начинают свой ход. Я дорожу такими минутами. Когда все вокруг оживает. Я встаю на ступень и, как бесплотная душа, возношусь в небеса, в эту приторную мечту нашего детства, обернувшуюся теперь грубой издевкой.
Тридцать, наверное, поездок спустя я поднимаюсь снова, и наверху меня встречает М. Сотни фунтов жира и мышц, намотанных на двухметровый костяк. Бородатый, лысый, помятый и подгнивший — моя ступень выползает наверх, и на меня нисходит этот не слишком-то привлекательный образ. Не он ли ангел, ждущий у ворот? Из его перекошенного рта тянется струйка черной слюны.
Он указывает в неопределенном направлении и выдавливает:
— Город.
Киваю и ковыляю следом.
Мы идем за едой. Плетемся к выходу, и постепенно вокруг нас собирается целый охотничий отряд. Найти спутников для такой вылазки несложно, даже если никто не голоден. Ясностью мысли мы блещем нечасто. Стоит тебе ее выказать, все направляются за тобой. Иначе мы только бы и делали, что стояли на месте и мычали. Мы и без того тратим на это столько времени, что можно с ума сойти. Годы и годы. Наша плоть усыхает, а мы стоим и дожидаемся, когда же она наконец облетит с костей. Я часто гадаю, сколько мне на самом деле лет.
До города живых недалеко, добираться удобно. К полудню мы уже на месте и принимаемся за поиски живой плоти. Новый голод — очень странное чувство. Он происходит не из желудка — у некоторых из нас и желудков-то не осталось. Он пронизывает тебя целиком — это тянущее, ноющее чувство, как будто каждая клеточка в твоем теле постепенно усыхает. Прошлой зимой, когда у нас было большое пополнение, некоторые из моих друзей у меня на глазах умерли окончательно. Сначала я расстроился, но замечать, когда кто-то из нас умирает, — дурной тон. Так что я отвлекся мычанием.
Наверное, конец света все-таки наступил. Города, по которым мы бродим, такие же прогнившие, как и мы. Многие здания в руинах. Повсюду ржаные машины. Почти все окна побиты, и ветер завывает в лестничных пролетах, как умирающий зверь. Я не знаю, что произошло. Чума? Война? Социальный крах? Или просто мы? Мертвые, явившиеся на смену живым? По-моему, не так уж это и важно. Если конец света наступил, то не все ли равно как?
Мы приближаемся к полуразрушенному многоквартирному дому, и до нас доносится запах живых. Не мускусная смесь пота и кожи — кипение жизни, наподобие озоновой свежести лаванды и грозы. Мы нюхаем не носами. Этот запах чувствуется глубже, как васаби, каким-то специальным отделом мозга. Мы стекаемся ко входу и вламываемся внутрь.
Они прячутся в маленькой студии с заколоченными окнами. Одеты даже хуже нас, в рваные обноски. Небритые. За исключением М, которому до конца своего телесного существования суждено носить коротенькие белесые усики и куцую бородку, все мы гладко выбриты. Одно из преимуществ смерти, еще одна мелочь, о которой нам больше не приходится беспокоиться. Бороды, волосы, ногти… Мы больше не воюем со своими первобытными телами. Они наконец-то укрощены.
Медленно и неуклюже, но с неизменным упорством, мы надвигаемся на живых. Выстрелы наполняют затхлый воздух порохом и багряной дымкой. На стенах возникают черные кровавые пятна. Отстреленная рука, нога, вырванный бок — все это не имеет значения, все это мелочи. Падают лишь те, кому попадают в головы. Видимо, что-то еще теплится там, внутри, в трухлявых серых губках. Стоит лишиться мозга — и ты труп. По обе стороны от меня зомби мягко, глухо падают на пол. Но нас много. Мы берем числом. Мы хватаем живых, и мы едим.
Еда — дело не из приятных. Я отрываю чью-то руку, и мне противно. Мерзко. Мне отвратительны его крики, я не люблю боль и не люблю ее причинять, но так устроен мир. Так устроены мы. Конечно, если я не съем его целиком, если останется достаточно, то он поднимется и вернется с нами в аэропорт, отчего, быть может, вечером мне будет не так гадко. Я всем его представлю, а потом мы, наверное, постоим и помычим. Теперь уже сложно сказать, что такое "друзья". По-моему, что-то в этом духе. Если только я удержу себя в руках, если я оставлю достаточно…
Но я, конечно, не оставлю. Не могу. Как всегда, я хватаюсь за самое вкусное, за то, от чего моя голова снова озаряется, как нутро проектора. Я съедаю мозг, и примерно тридцать секунд я помню. Парады, запах духов, музыку… жизнь. Потом все угасает, я поднимаюсь, и мы тащимся прочь из города, все такого же холодного и серого, как и прежде… Но чувствуем себя немного лучше. Не сказать чтобы "хорошо", и, конечно, "живыми" нас тоже не напить… разве чуть менее мертвыми. На большее не стоит и рассчитывать.
Город исчезает вдали, и я волочусь позади всех. Мои шаги чуть тяжелее, чем у остальных. М отстает, дожидается меня и хлопает по плечу. Он знает, как мне противно многое из того, что для всех — рутина. Знает, что я чувствительнее многих. Вот как он иногда надо мной шутит: собирает мои спутанные темные волосы в два хвостика и говорит: "Дев… чонка". Но он чувствует, когда шутить не стоит. Сейчас М просто смотрит на меня и хлопает по плечу. Его лицо давно не способно выражать эмоции, но я все понимаю. Киваю в ответ, и мы идем дальше.
Не знаю, почему мы должны убивать людей. Не понимаю, какая может быть необходимость впиваться зубами в чью-то шею. Я краду у живого то, чего не хватает мне. Он исчезает — я остаюсь. Таков нерушимый закон безумного небесного законотворца — простой, но бессмысленный. Но этот закон определяет мое существование, и я соблюдаю его неукоснительно. Я ем, пока не прекращаю есть, а потом ем снова.
Как все это началось? Как мы стали тем, чем стали? Что это было — какой-то вирус? Гамма-лучи? Древнее проклятие? Или что-то еще более нелепое? Мы нечасто об этом говорим. Вот они мы: мы существуем. И все идет, как идет. Мы не жалуемся. Мы не задаем вопросов. Мы ни во что не вмешиваемся.
Между мной и всем остальным миром — огромная пропасть. Такая широкая, что моим чувствам ее не пересечь. Крики глохнут, и той стороны достигают лишь стоны и мычание.
В зале прибытия собралась небольшая толпа — нас встречают взгляды голодных глаз и глазниц. Мы бросаем добычу на пол: два почти целых мужчины, несколько мясистых ног, один расчлененный торс — все еще теплое. Зовите это объедками, если хотите. Или доставкой на дом. Наши мертвые товарищи бросаются на еду, как дикие звери, и устраивают пиршество прямо на полу. Остаточная жизнь, сохранившаяся в этих мертвых клетках, не даст им умереть окончательно. Но тот, кто не ходит на охоту, никогда не почувствует настоящей сытости. Ему всегда будет чего-то не хватать, как ослабшим, обессиленным морякам, лишенным фруктов и овощей. Наш новый голод — одинокое чудовище. На безрыбье он довольствуется свежим мясом и теплой кровью, но на самом деле все, что ему нужно, — эта близость, страшное чувство единения, смыкающее наши взгляды в предсмертные мгновения, этот негатив любви.
Машу М рукой и отхожу от толпы. Мне хочется подышать. Я давно привык к всепроникающему запаху мертвечины, но сегодня от моих собратьев исходит особенно зловонный дух. Забредаю в соседний зал и встаю на конвейер. Стою и смотрю в окно на проползающий мимо пейзаж. Смотреть особо не на что. Давно заросшие травой и кустами, зеленеют взлетные полосы. Самолеты, белые и величественные, неподвижно лежат на бетоне, как выбросившиеся на берег киты. Моби Дик наконец-то повержен и убит.
Я ни за что не позволил бы себе такое раньше, когда был живым. Стоять неподвижно, смотреть, как мир проплывает мимо, почти ни о чем не думать. Я помню усилия. Помню цели и дедлайны. Задачи и амбиции. Помню, что почти все и всегда делал не просто так. Теперь же я катаюсь и катаюсь себе на конвейере, совсем один. Доезжаю до конца, переступаю на соседнюю ленту и еду обратно. Мой мир чист от посторонних примесей. Быть мертвым легко.
Несколько часов спустя на соседнем конвейере я замечаю женщину. В отличие от большинства из нас, она не мычит и не шатается, и лишь иногда у нее странно подергивается голова. Мне нравится, что она не мычит и не шатается. Я ловлю ее взгляд и так и не отрываю глаз. Мы сближаемся. На долю секунды оказываемся совсем рядом, всего в нескольких футах. Разъезжаемся, и нас уносит в противоположные концы зала. Там разворачиваемся и смотрим друг на друга. Снова встаем на конвейер. Снова проезжаем мимо. Я корчу рожу, она отвечает тем же. На третьей нашей встрече отключается электричество, и мы замираем друг перед другом. Выдавливаю "привет", она дергает плечом.
Она мне нравится. Протягиваю руку и касаюсь ее волос. Как и я, она еще на ранней стадии. Бледная кожа, впалые глаза, никакие кости и внутренние органы наружу не торчат. Ее радужки чуть светлее обычного для всех мертвых свинцово-серого цвета. Она одета в черную юбку и аккуратную белую блузку. Возможно, бывшая секретарша.
К ее груди приколот серебристый бейджик.
У нее есть имя.
Я вглядываюсь — наклоняюсь, пока от моего лица до ее груди не остается всего пара дюймов, но все без толку. Я не могу удержать буквы в голове, они вертятся, уворачиваются от моего взгляда. Я вижу лишь череду бессмысленных черточек и линий, а их смысл, как и всегда, от меня ускользает.
Еще одна шутка от М: на бейджиках, в газетах — ответы на все наши вопросы написаны прямо у нас под носом, но мы не умеем читать.
Ткнув в бейджик, говорю:
— Тебя… зовут?
Она смотрит на меня пустым взглядом.
Я указываю на себя и произношу все, что осталось от моего имени: "Эррр". Потом показываю на нее. Она опускает глаза. Качает головой. Не помнит. У нее нет даже первой буквы, как у меня или М. Она никто. Но не слишком ли много я хочу? Я беру ее за руку. Мы сходим с конвейера в разные Стороны, сцепившись пальцами. У нас с этой женщиной любовь. Вернее, то, что от нее осталось.
Я помню, какой любовь была прежде. Мешанина эмоций и биологии. Выдержать все проверки, занести много общего, пройти огонь, воду и медные трубы — вот чего она требовала. Любовь была пыткой, упражнением в самоистязании, любовь была живой. Новая любовь проще. Легче. И слабее.
Моя девушка не из болтливых. Мы идем по гулким коридорам аэропорта, время от времени минуя кого-нибудь уставившегося в окно или в стену. Пытаюсь придумать, что сказать, но в голову ничего не приходит. А если бы и пришло, вряд ли я смог бы это произнести. Речь — мое главное препятствие, самый большой валун в том завале, что загромождает мой путь. Пока я молчу, мое красноречие без труда карабкается по лесам слов и расписывает высочайшие кафедральные потолки картинами моих мыслей. Но стоит открыть рот, как все рушится. Мой рекорд — четыре слога подряд. Потом что-то заст… ре… ва… ет. Вполне возможно, что при этом я самый болтливый зомби в аэропорту.
Не знаю, почему мы все время молчим. Не могу объяснить ту удушающую тишину, нависшую над нашим миром, отсекающую нас друг от друга, как плексиглас на тюремном свидании. Предлоги даются с трудом, артикли утомляют, прилагательные — прыжки выше головы. Физический ли это недостаток? Или немота — один из многих признаков смерти? Или нам просто больше нечего сказать?
Я пытаюсь пообщаться со своей девушкой, пробую несколько неловких фраз и пустых вопросов, пытаюсь добиться хоть какой-то реакции, малейшей судороги ума. Она лишь смотрит на меня как на ненормального.
Мы бесцельно бродим несколько часов, потом она куда-то тянет меня за руку. Спотыкаясь, мы минуем подножия эскалаторов и выходим на летное поле. Я устало вздыхаю.
Мы идем в церковь.
Церковь находится на взлетной полосе. Однажды давным-давно кто-то сдвинул автотрапы в круг, образовав некое подобие амфитеатра. Здесь мы собираемся, чтобы постоять и помычать, подняв руки. В самом центре круга — древние Кости. Они взмахивают своими скелетными руками и скрежещут длинные бессловесные проповеди сквозь оскаленные зубы. Я не понимаю, какой во всем этом смысл. И никто не понимает. Но это единственное, ради чего мы готовы собираться под открытым небом — этой вселенской пастью, готовой нас проглотить, ощетинившейся на горизонте зубами — горными пиками. Готовой затянуть нас туда, где, наверное, нам самое место.
Моя девушка набожнее меня. Она закрывает глаза и машет руками, будто и впрямь искренне молится. Стою рядом, воздев руки, и молчу. Как по указке, а может быть, привлеченные ее рвением, Кости прерывают свою проповедь и оборачиваются к нам. Один скелет цепко хватает нас за запястья и ведет в круг. Поднимает наши руки в воздух. Издает странный рык — жутковатый, как будто дует в сломанный охотничий рог, и неожиданно громкий. С деревьев срываются испуганные птицы.
В ответ раздается приглушенное бормотание прихожан — дело сделано. Нас поженили.
Мы возвращаемся на наш трап. Служба продолжается. Моя новоиспеченная жена закрывает глаза и снова машет руками.
На следующий день после свадьбы мы обзаводимся детьми. Кости находят нас в коридорах аэропорта, подводят друг к другу и знакомят. Мальчик и девочка лет по шесть. Мальчик белокурый и кудрявый, с серой кожей и такими же глазами, скорее всего, бывший скандинав. Девочка смуглее, с черными волосами, пепельно-коричневой кожей и еще более темными синяками вокруг впалых свинцовых глаз. Возможно, при жизни она была арабкой. Кости подталкивают детей вперед, и они, нерешительно улыбаясь, обнимают нас за ноги. Глажу их по голове и спрашиваю, как зовут, но у них нет имен. Вздыхаю. Мы с женой берем их за руки и бредем дальше.
Честно говоря, я этого не ожидал. Дети — большая ответственность. У них нет естественных охотничьих инстинктов, как у взрослых. О них нужно заботиться, их нужно обучать. К тому же они никогда не вырастут. Наше общее проклятие останавливает рост. Дети навсегда остаются маленькими и рано или поздно сгнивают окончательно, превращаются в карликовые скелеты с мозгами-погремушками, мертвые, но забывшие замереть навсегда. Каждый день они повторяют одни и те же ритуалы, и так будет продолжаться, пока их кости не рассыплются в прах и от них ничего не останется.
Нет, вы только посмотрите. Стоит отпустить их руки, они убредают играть. Они дразнятся, улыбаются. Их игрушки и игрушками-то не назвать: степлеры, кружки, калькуляторы. Они хихикают и визжат — пусть эти звуки и застревают на полпути. Мы выхолостили им мозги, украли их дыхание, а они все цепляются за край обрыва. Сопротивляются до самого конца.
Я смотрю им вслед, они удаляются в тусклый свет на другом конце зала. Во мне — в какой-то черной, оплетенной паутиной камере — что-то сжимается.
Пора за едой.
Не знаю, сколько времени прошло с нашей последней охоты. Наверное, всего несколько дней. Но я уже чувствую. Ток, бегущий по моим венам, гаснет, затухает. Мысли заполняются кровью — удивительной, гипнотической, багровой, бегущей по ярко-красным сосудам, тончайшим паутинкам, фракталам Поллока, пульсирующей, трепещущей жизнью. Нахожу М в ресторанном дворике — он разговаривает с какими-то девушками. М не такой, как я. Ему нравится женское общество, и его выдающаяся дикция привлекает их, как фонарь мотыльков. Но слишком близко он их не подпускает. Отшучивается. Как-то раз Кости вздумали навязать ему жену, а он взял и ушел. Иногда я гадаю, что им движет. Может, у него есть философия? Или даже картина мира? Я бы очень хотел как-нибудь посидеть с ним, поговорить за жизнь, попробовать его мозг на вкус — маленький-маленький кусочек откуда-нибудь из лобной доли, только чтобы прикоснуться к его мыслям. Но он крепкий парень и никогда так не подставится.
— Город, — говорю я и тычу пальцем в живот. — Еда.
Девушки, с которыми он разговаривал, посмотрели на меня и зашаркали прочь. Я давно заметил, что рядом со мной многим делается не по себе.
— Я… ел, — отвечает М, чуть заметно нахмурившись. — Два дня… назад.
Снова хватаюсь за живот.
— Я пуст… ой. Внутри. Мертвый… внутри.
Он кивает:
— Жен… атик.
Смотрю на него свирепо. Качаю головой и сжимаю живот.
— Надо. Иди за… другими.
Вздохнув, он направляется прочь, толкнув меня плечом по дороге. Не факт, что нарочно. Зомби все-таки.
Он находит еще несколько таких же, как я — с аппетитами, — и мы объединяемся в небольшой отряд. Очень небольшой. Небезопасно маленький. Но наплевать. Не помню, чтобы я когда-нибудь был таким голодным. Мы идем в город прямо по автостраде. Как и всё на свете, дороги давно сдались на милость природы. Мы бредем по пустынным улицам под заросшими вьюном мостками эстакад. В моих остаточных воспоминаниях эти дороги совсем другие. Я вдыхаю сладкий, застывший воздух. Мы зашли даже дальше обычного, но в воздухе только два запаха — ржавчины и пыли. Бесприютных живых становится все меньше, а остальные все реже рискуют покидать свои убежища. Подозреваю, что их стадионы-крепости становятся автономными. Мне представляются огромные подземные плантации моркови и бобов. Загон для скота в ложе для прессы. Рисовые террасы на бейсбольном поле. Вдалеке на горизонте маячит самая большая из этих крепостей — с крышей, издевательски открытой навстречу солнцу.
Наконец мы чуем добычу. Запах жизни — сильный, резкий — переполняет наши ноздри. Они близко, их очень много. Не удивлюсь, если нас всего в два раза больше. Мы неуверенно останавливаемся. М смотрит на меня. Потом на весь наш небольшой отряд, потом — опять на меня.
— Нет, — выдавливает он.
Я тычу пальцем в покосившийся, а местами и обвалившийся небоскреб, из которого, будто мультяшным призрачным щупальцем, манит аромат: иди-ка сюда.
— Еда, — не сдаюсь я.
М качает головой:
— Их… много.
— Еда.
Он снова смотрит на наш небольшой отряд. Втягивает воздух. Остальные растерялись. Некоторые настороженно принюхиваются, но многие, как я, думают только об одном. Эти мычат, пускают слюни и клацают зубами.
Я теряю терпение.
— Еда! — гавкаю я, буравя М глазами. — Пошли!
Поворачиваюсь и как могу быстро ковыляю к небоскребу. Остальные бездумно бредут за мной. Увлеченные ясностью мысли. М обгоняет всех и шагает рядом, тревожно на меня поглядывая. Подгоняемые силой моего отчаянного голода, мы проламываемся через дверь-вертушку и спешим дальше по темным коридорам. То ли взрыв, то ли землетрясение своротило фундамент, и весь дом кренится под головокружительным углом, словно какой-то аттракцион. Идти под таким углом тяжело, коридоры петляют, но запах уже нестерпим. Поднявшись на несколько этажей, мы их не только чуем, но и слышим: они ходят и переговариваются ровными, мелодичными голосами. Я вздрагиваю: речь живых всегда действовала на меня как самый настоящий акустический афродизиак. Я еще не встречал другого зомби, который разделял бы мою любовь к этим изысканным звукам. М — тот вообще считает меня извращенцем.
Стоит нам подойти поближе, самые нетерпеливые начинают громко стонать. Живые нас слышат и поднимают тревогу. Щелкают взведенные курки — но нас это не останавливает. Сносим последнюю дверь и бросаемся вперед. Увидев, сколько их, М недовольно хмыкает, но тут же кидается на ближайшего и держит за руки, пока я вырываю ему горло. Мой рот наполняется огненно-красным вкусом крови. Искра жизни брызжет из его клеток, как едкий сок из апельсиновой шкурки, — и жадно я втягиваю ее в себя.
Тьму освещают лишь редкие выстрелы. По нашим меркам силы отнюдь не равные. Против каждого из них — всего трое наших. Но удача не на их стороне. Мы кидаемся в бой с умопомрачительной для мертвых скоростью. Они к этому не готовы. Неужели все из-за меня? Существа, лишенные желаний, редко могут похвастаться какой-то особенной прытью, но на сей раз их веду я, а я быстр, как смертоносный вихрь. Что на меня нашло? Или просто встал не с той ноги?
Нам повезло и в другом. Эти живые — не опытные солдаты. Юнцы. В основном подростки. У одного по всему лицу такие прыщи, что в темноте он рискует нарваться на выстрел. За главного мальчишка чуть постарше остальных, с клочковатой порослью на лице. Стоит на офисном столе в центре комнаты и командует перепуганным голосом. Один за другим они падают под бременем нашего голода, и кровь выписывает на стенах пуантилистские картины. Наконец он спрыгивает, чтобы заслонить собой маленькую фигурку, скорчившуюся под столом. Это девушка — молоденькая блондинка, — худеньким птичьим плечиком она упирается в приклад дробовика, вслепую паля из него во все стороны.
Прыгаю через полкомнаты и хватаю мальчишку за ноги. Дергаю — он падает, и его череп разбивается об угол стола. Тут же прокусываю ему шею. Залезаю пальцами в дырку в черепе и разламываю его, как скорлупку. Мозг — горячий, розовый — трепещет в моих руках. Я ненасытно впиваюсь в него и…
Меня зовут Перри Кельвин, мне девять лет, я живу в сельской глуши. До нас доходят слухи о бедствиях где-то далеко, на побережьях, но здесь у нас все спокойно. Если не считать забора из рабицы, которым реку недавно отделили от гор, то жизнь идет, как всегда. Я хожу в школу. Учу про Джорджа Вашингтона. Я в шортах и майке еду на велике по пыльной дороге, и палящее солнце жжет мне затылок. И шею. Шея у меня болит, она…
Я с мамой и папой, мы едим пиццу. У меня день рождения. Они пытаются порадовать меня, чем могут, хотя в последнее время деньги почти ничего не стоят. Мне только что исполнилось одиннадцать. Меня наконец-то отведут на какой-то фильм про зомби — их сейчас как грибов после дождя. Мне так не терпится в кино, что я глотаю не жуя. Откусываю огромный кусок, и сыр застревает в горле. Выкашливаю его обратно — родители смеются. Вся моя рубашка заляпана кетчупом, как будто…
Мне пятнадцать лет, я глазею в окно на мрачные стены моего нового дома. Серый свет сочится с пасмурного неба через открытую крышу стадиона. Я снова в школе, нам объясняют грамматику. Я стараюсь не пялиться на девчонку за соседней партой. У нее короткие светлые кудряшки и голубые глаза, пляшущие в такт тайным мыслям. У меня потеют ладони. Мой рот набит ватой. После урока я подхожу к ней в коридоре:
— Привет.
— Привет.
— Я новенький.
— Знаю.
— Меня зовут Перри.
Она улыбается. Она говорит:
— Я Джули.
Она улыбается. Ее глаза сверкают. Она говорит:
— Я Джули.
Она улыбается. У нее брекеты на зубах. Ее глаза — стихи и проза. Она говорит:
— Я Джули.
Она говорит…
— Перри, — шепчет Джули мне в ухо. Я целую ее в ответ. Она переплетает мои пальцы со своими и сжимает. Я глажу ее свободной рукой по голове, запускаю пальцы ей в волосы. Смотрю ей в глаза.
— Ты хочешь?.. — выдыхаю я.
Она улыбается. Закрывает глаза и говорит:
— Да.
Я прижимаю ее к себе. Я хочу слиться с ней воедино. Не погрузиться в нее, а наоборот — вобрать в себя. Чтобы наши ребра раскрылись и сердца поменялись местами. Чтобы наши клетки сплелись в одну живую нить.
Я старше и мудрее. Я мчусь на мотоцикле по пустынному бульвару в центре города. Джули сидит сзади, обхватив меня руками и ногами. В ее темных очках отражается солнце, она смеется, сверкая идеальными белыми зубами. Мне больше не разделить с ней этот смех. Я смирился с тем, что ничего не изменить, что все останется как есть, пусть даже она и отказывается в это верить. Но хотя бы со мной она в безопасности. Я могу ее защитить. Она так невыносимо красива, что я хочу прожить вместе с ней всю жизнь, она не идет у меня из головы, моей головы, у меня болит голова. Господи, моя голова…
Стой.
Кто ты? Гони воспоминания прочь. Твои глаза пересохли — моргни. Сделай рваный вдох. Ты снова ты. Ты никто.
С возвращением.
Ворс ковра под пальцами. Выстрелы. Встаю и озираюсь, меня пошатывает. Еще ни разу меня не посещало такое яркое видение. Перед моими глазами как будто пронеслась целая жизнь. Слезы щиплют глаза, но железы давно иссякли. Как из перцового баллончика в лицо. Впервые с тех пор, как я умер, мне больно.
Слышу крик и поворачиваюсь. Это она. Она здесь. Джули здесь. Она стала старше — ей, может быть, девятнадцать. Весь детский жирок давно сгорел, его сменили тонкие черты, гордая осадка и крепкая мускулатура. Она сжалась в углу: плачет и вскрикивает — к ней, безоружной, подбирается М. Он всегда находит себе женщин. Их воспоминания для него как порнуха. Я все еще не до конца пришел в себя, но…
Отбрасываю его в сторону и рычу:
— Нет. Моя!
Он скрипит зубами, как будто вот-вот на меня бросится, но тут ему летит пуля в плечо. М ковыляет прочь на помощь еще двум зомби, которые никак не управятся с каким-то хорошо вооруженным сопляком.
Я подхожу к девушке. Она вся сжимается, ее нежная плоть манит всем тем, что я привык брать без спросу. Инстинкты снова берут надо мной верх. Пальцы и зубы жаждут впиваться и рвать. Она снова вскрикивает — и что-то дергается у меня внутри, будто крошечный мотылек в паутине. Одно краткое мгновение нерешительности — пока вкус воспоминаний Перри еще не рассеялся, и я делаю свой выбор.
Ласково мычу и тянусь к девушке, пытаясь придать своему лицу доброе выражение. Я не никто. Я девятилетний мальчик, я пятнадцатилетний мальчик, я…
Она втыкает мне в голову нож.
Клинок застревает между глаз. Он вошел всего на полдюйма, чуть царапнул лобную долю. Выдергиваю его и бросаю на пол. Протягиваю руки, издаю нежные звуки — но ничего не выходит. Как ей не испугаться, если с моего подбородка сочится кровь ее возлюбленного? Между нами всего пара метров. Она шарит по карманам в поисках какого-нибудь другого оружия. У меня за спиной мертвые довершают резню. Вскоре всеобщее внимание переключится на этот плохо освещенный угол. Делаю вдох.
— Джу… ли.
Ее имя на вкус словно мед. Даже произносить приятно.
Она потрясенно замирает.
— Джули, — повторяю я. Показываю пустые руки. Показываю на зомби у меня за спиной. Качаю головой.
Она уставилась на меня. Если и понимает, то не подает виду. Но я протягиваю руку — и она не шарахается. И не бросается на меня с ножом.
Опускаю вторую руку в рану на голове павшего зомби и набираю в горсть черную, безжизненную кровь. Медленно, ласково размазываю кровь по ее лицу, шее и одежде. Она даже не вздрагивает. В шоке, наверное.
Беру ее за руку и помогаю подняться. М с остальными уже насытились и озираются по сторонам. Они смотрят на меня. Смотрят на Джули. Иду к ним и веду ее за собой. Она ковыляет следом, смотрит в одну точку и не сопротивляется.
М настороженно втягивает воздух. Но чует он то же, что и я: ничего. Только антизапах мертвой крови. Она везде: ей заляпаны стены, ей пропитана наша одежда, ей тщательно обмазана живая девушка — и тьма этой крови скрывает дух жизни, ее нестерпимое сияние.
Мы без слов выходим на улицу и направляемся к аэропорту. Я как в тумане, в голове вертится калейдоскоп причудливых мыслей. Джули вяло держится за мою руку и косится на меня своими огромными глазами. Ее губы дрожат.
Мы отнесли добычу тем, кто не охотится — Костям, детям и мамашам этих детей, — и я веду Джули к себе домой. Мертвые посматривают на нас с любопытством. Чтобы обратить живого в мертвого, мало одного желания. Нужно еще и огромное самообладание. Обращение почти никогда не случается по чьей-то воле. Разве что по воле случая: зомби убивают или как-то иначе мешают ему доделать свое дело — voro interruptus[2]. Гораздо чаще наши ряды пополняют жертвы болезни, несчастных случаев или обычного для живых насилия — всего того, что нам абсолютно чуждо. То, что я привел с собой несъеденную девушку, — чудо, наравне с чудом рождения. И М, и прочие глядят на нас с удивлением, но не беспокоят. Если бы они знали правду, то вели бы себя… куда менее сдержанно.
Сжав руку Джули, я веду ее прочь от пристальных взглядов. Мы идем через выход номер 12 на посадочную полосу, в мой дом — коммерческий "боинг-747". В нем не очень просторно, да и планировка бестолковая, но это самое тихое место в аэропорту, и здесь я люблю предаваться уединению. Иногда в памяти даже всплывают какие-то смутные воспоминания. Видимо, при жизни я много путешествовал. Иногда я "ложусь спать", и меня охватывает ощущение полета — поток кондиционированного воздуха будто бы снова бьет в лицо, а меня подташнивает от размякших бутербродов. А потом — лимонная свежесть рыбы в Париже, пряный вкус марокканского таджина. Что там теперь? Пустые улицы и кафе, полные пыльных скелетов?
Мы с Джули стоим в центральном проходе и смотрим друг на друга. Тычу пальцем на место у окна и поднимаю брови. Не сводя с меня глаз, она пятится назад и опускается на сиденье. Ее пальцы сжимают подлокотники, как будто самолет в огне и несется в пропасть.
Я сажусь у прохода, гляжу на мою коллекцию, сложенную на передних рядах, и издаю невольный хрип. Каждый раз, отправляясь в город, я приношу какой-нибудь сувенир. Головоломку. Рюмку. Барби. Вибратор. Цветы. Журналы. Книги. Приношу их домой и раскладываю по сиденьям, а потом часами разглядываю. М все спрашивает, зачем я это делаю. Не знаю ответа.
— Не… съем, — выдавливаю я, глядя Джули в глаза. — Я… не съем.
Она не сводит с меня глаз. Поджимает бледные губы. Показываю на нее. Открываю рот и тычу в свои кривые, окровавленные зубы. Качаю головой. Она прижимается к окну. Не понимает.
— Не съем, — со вздохом говорю я. — Я… за… щи-ща… ю.
Встаю и направляюсь к проигрывателю. Копаюсь в коллекции пластинок на багажных полках, достаю одну. Надеваю на нее наушники. Она все в таком же ужасе застыла на сиденье.
Включается пластинка. Фрэнк Синатра. Его голос едва звучит, доносится как будто издалека, как надгробное слово в осенней тиши.
Вчера… мы были молоды…
Я закрываю глаза и наклоняюсь вперед. Моя голова покачивается в такт музыке, слова заполняют самолет, растворяются в воздухе, и снова собираются у меня в голове.
И жизнь казалась такой новой… такой настоящей, такой простой…
— Защищаю, — бормочу я. — За… щищаю. Тебя.
Это было так давно… вчера…
Когда я открываю глаза, Джули переменилась в лице. Ужас отступил, она смотрит на меня, будто не веря своим глазам.
— Кто ты? — шепчет она.
Я отворачиваюсь. Встаю и выхожу из самолета. Ее растерянный взгляд провожает меня до конца коридора.
На парковке рядом с аэропортом стоит классический "мерседес"-родстер. Я вожусь с ним уже несколько месяцев. Первые недели я его просто разглядывал, затем наконец сообразил наполнить бак дебутанизированным бензином, который нашел в подсобке. Смутное воспоминание подсказало, как повернуть ключ, и, вытолкав иссохший труп хозяина наружу, я завел мотор. Но, как водить, я так и не вспомнил. Самая удачная попытка закончилась тем, что я задом выехал с парковки и воткнулся в стоявший неподалеку "хаммер". Иногда я просто завожу мотор и сижу в салоне, вяло опустив руки на руль, пытаясь оживить воспоминания. Не смутные ощущения родом из нашего коллективного подсознательного, а что-нибудь четкое, яркое, настоящее. Что-нибудь действительно мое — и я изо всех сил стараюсь выцарапать это из темноты.
Вечером я захожу к М. Он живет в женском туалете. Сидит перед телевизором, подключенным через удлинитель, и смотрит легкое порно, которое нашел в чемодане у какого-то мертвеца. Не знаю зачем. Эротика для нас — пустой звук. Наша кровь больше не бежит по венам, страсти не горят. Я не раз заставал М с его "подружками" — они просто стоят голые и смотрят друг на друга, а иногда трутся телами с усталым и потерянным видом. Наверное, это агония смерти. Отдаленное эхо мощного стимула, разжигавшего когда-то войны, вдохновлявшего на симфонии, выгнавшего человечество из пещер в открытый космос. Пусть М еще держится, но для всех остальных с этим покончено. Секс, когда-то такой же универсальный закон, как гравитация, теперь опровергнут. Уравнение стерто, доска сломана. В чем-то оно и к лучшему. Я помню нужду, ненасытный голод, правивший мной и всеми вокруг. Иногда я рад, что секса больше нет. Так меньше проблем. Но то, что мы потеряли главную человеческую страсть, лишь подытоживает все остальное. Все стало спокойнее. Проще. Самый верный знак, что мы мертвы.
Я смотрю на М с порога. Он сидит на складном железном стульчике, засунув кулаки между коленей, как школьник перед директором. Иногда из-под всей этой горы гниющей плоти проглядывает тот человек, которым он был когда-то, и в мое сердце словно игла втыкается.
— П… принес? — спрашивает он, не отводя взгляд от экрана.
Протягиваю к нему руки. В них — человеческий мозг с сегодняшней охоты, уже остывший, но все еще розовый и полный жизни.
Мы садимся на пол, вытянув ноги и упершись спинами в кафельные стены, и передаем мозг друг другу. Отщипываем по кусочку, каждый из которых — краткая вспышка человеческой жизни.
— Хоррр… рошо, — хрипит М.
В мозге заключена жизнь молодого городского солдата. Его существование — бесконечная вереница тренировок, приемов пищи и истребления зомби. Не особенно интересно, но М, кажется, нравится. У него непритязательный вкус. У меня на глазах его губы складываются в немые слова. На его лице сменяются эмоции. Страх, злоба, радость, похоть. Все равно что смотреть на вздрагивающую, поскуливающую во сне собаку — только сердце разрывается. Когда М очнется, все исчезнет. Он опять станет пустым. Мертвым.
Час или два спустя у нас остается крошечный розовый комочек, который забрасывает в рот М. Его зрачки расширяются — к нему приходят видения. Мозг кончился, но мне мало. Украдкой засовываю руку в карман и вытаскиваю комок величиной с мой кулак. Я берегу его для себя. Он не такой, как все. Особенный. Отщипываю кусочек и кладу в рот.
Я Перри Кельвин, мне шестнадцать лет, я смотрю на свою девушку, которая пишет что-то в дневник. У него черная потертая обложка, а внутри — целый лабиринт записок, рисунков, закорючек и цитат. Я сижу на диване с найденным в городе первым изданием "На дороге" Керуака и мечтаю жить в любое время, кроме нынешнего, а она лежит у меня на коленях и что-то яростно строчит. Мне интересно, я заглядываю ей через плечо. Но она смущенно улыбается и закрывает страницы.
— Нет. — И снова принимается строчить.
— О чем ты пишешь?
— Не ска-а-жу-у.
— Просто дневник или стихи?
— И то и то, глупый.
— А про меня там есть?
Она смеется.
Я обвиваю руками ее плечи. Она прижимается ко мне крепче. Наклоняюсь и целую ее в затылок. Пряный запах ее шампуня…
М внимательно смотрит на меня.
— Есть… еще? — цедит он.
М протягивает руку, чтобы я поделился. Но я не делюсь. Отщипываю еще кусочек и закрываю глаза.
— Перри, — говорит Джули.
— Чего?
Мы на крыше стадиона. Это место — наше убежище. Лежим на красном одеяле, расстеленном на белых стальных щитах, и щуримся в ослепительно-голубое небо.
— Мне не хватает самолетов, — говорит она.
Я киваю:
— Мне тоже.
— Не летать, понимаешь? Правда, папа и так никогда бы меня не отпустил в небо. Но все равно. Самолеты. Гул вдалеке, белые полосы… которые режут небо узорами… Мама говорила, получается очень похоже на такую детскую игрушку — "волшебный экран". Так красиво было.
Я улыбаюсь. Она права. Самолеты были красивые. Как и фейерверки. И цветы. Концерты. Воздушные змеи. Все эти роскошества, которых мы больше не можем себе позволить.
— Как хорошо, что ты все это помнишь, — говорю я.
Она поднимает на меня глаза:
— А как же иначе? Мы должны помнить все. Иначе оно исчезнет навсегда, не успеем мы стать взрослыми.
Я закрываю глаза, и палящее солнце сочится сквозь мои веки, пропитывает мою голову насквозь. Поворачиваюсь к Джули и целую ее. Мы занимаемся любовью прямо там, на одеяле, расстеленном на крыше в двухстах пятидесяти метрах над землей, а солнце в небе стоит на стреме, улыбаясь, как добродушная дуэнья.
— Эй!
Я резко открываю глаза. М пытается испепелить меня взглядом. Он тянется к кусочку мозга у меня в руке, но я успеваю ее отдернуть.
— Нет! — рычу я.
Наверное, мы с М друзья, но сейчас я скорее убью его, чем поделюсь. Стоит подумать, что он заграбастает эту память своими грязными лапами — и хочется выломать ему ребра, и вырвать из них сердце, и раздавить его в руках, и размозжить ему голову, и растоптать его мозг — пока не оборвется его существование. Эти воспоминания мои.
М смотрит на меня. Видит сигнальные огни в моих глазах, слышит аварийную сирену. Убирает руку.
— Жмот, — ворчит он и запирается в туалетной кабинке.
Я покидаю туалет неестественно решительным шагом. Захожу в мой самолет и останавливаюсь в овале тусклого света. Джули лежит в откинутом назад кресле и негромко посапывает. Стучу по внутренней обшивке — вскакивает, как будто и не спала, и настороженно следит за моим приближением. У меня опять горят глаза. Хватаю ее сумку, нахожу кошелек, а в нем фотографию молодого человека. Показываю ей.
— Мне… жаль, — говорю.
Она смотрит на меня с каменным лицом.
Я показываю на рот. Хватаюсь за живот. Показываю на ее рот. Кладу руку ей на живот. Киваю в окно на безоблачное небо, полное бессердечных звезд. Это самое беспомощное оправдание для убийства, но другого у меня нет. Стискиваю зубы и щурюсь, но глаза все еще горят.
Джули поджала нижнюю губу. Глаза у нее красные, мокрые.
— Кто из вас это сделал? — спрашивает она дрожащим голосом. — Толстый? Тот жирный ублюдок, который и меня чуть не достал?
Смотрю на нее удивленно и не понимаю. Наконец меня осеняет.
Она не знает, что это был я.
Там было темно, я напал сзади. Она не видела. Она не знает. Смотрит на меня, как будто я этого достоин, и не знает, что я убил ее возлюбленного, сожрал его душу и до сих пор ношу в кармане изрядный кусок его мозга. Он жжет меня, как уголь.
Делаю шаг назад, не в силах осмыслить такую невероятную удачу.
— Почему, — не унимается Джули, раздраженно смахивая слезинку, — почему ты спас меня? — Отвернувшись, сжимается в комок, обхватив плечи руками. — Одну из всех… — бормочет она в подушку — Почему?
Вот о чем она спрашивает. Не о том, что важно здесь и сейчас, не о себе, не откуда я знаю, как ее зовут, не о чудовищных планах, которые я на ее счет наверняка лелею, — не этот голод она бросается утолять. Она думает о других. О друзьях, о любимом, о том, почему не смогла занять их место. Я жалкая тварь. Я копошусь на самом дне вселенной. Роняю фотографию на сиденье и смотрю в пол.
— Мне… жаль, — повторяю я и ухожу прочь.
У входа в зал ожидания, прямо на пороге, собралось несколько мертвых. Они смотрят на меня своими пустыми глазами. Мы стоим в молчании, неподвижные, как статуи. Наконец я проскальзываю мимо и удаляюсь в темные коридоры.
Потрескавшийся асфальт хрустит под колесами. Подвеска старого "форда" этому не рада, он завывает, будто захлебывается собственной яростью. Я смотрю на папу. Он кажется старше, чем на самом деле. И слабее. Его пальцы впились в руль. Костяшки белые-белые.
— Пап… — говорю я.
— Что, Перри?
— Куда мы едем?
— Туда, где будет безопасно.
— Такие места еще остались? — осторожно спрашиваю я.
Он отвечает не сразу:
— Туда, где безопаснее, чем здесь.
Улица позади — тут мы ходили в бассейн и растили клубнику, ели пиццу и смотрели кино, тут я родился, и вырос, и узнал все, что теперь знаю, — улица клубится черным дымом. Горит автозаправка, где раньше продавались коктейли с колой. У моей школы заколочены окна. В бассейне больше никто не плавает.
— Пап, — говорю я.
— Что?
— А мама вернется?
Наконец он смотрит на меня. Но не отвечает.
— Она станет одной из них?
— Нет. — Он снова переводит взгляд на дорогу.
— А я думаю, что да. Сейчас ведь все так.
— Перри, — произносит папа. Слова, похоже, даются ему с трудом. — Нет. Я об этом позаботился.
На его лице прорезались глубокие морщины. Они меня одновременно завораживают и отталкивают.
— Почему? — спрашиваю я. У меня дрожит голос.
— Потому что она умерла. На самом деле они не возвращаются. Понимаешь?
Пустоши и отдаленные холмы затуманиваются у меня на глазах. Я пытаюсь смотреть на лобовое стекло, считаю пятна от насекомых и крошечные царапины. Но и они расплываются.
— Главное — помни, — продолжает папа. — Помни ее так долго, как сможешь. Теперь она может вернуться только в воспоминаниях. Благодаря им она все еще жива. И никакие проклятия это не изменят.
Я смотрю ему в глаза, силясь разглядеть в них правду. Он еще ни разу не говорил мне такие вещи.
— Наши тела — это просто мясо. Все, что в ней было самого важного… все это останется с нами.
— Джули.
— Чего?
— Иди сюда. Посмотри.
Мы в заброшенной больнице, собираем все, что может пригодиться. Ветер со свистом рвется внутрь сквозь трещины оконного стекла. Джули подходит ко мне и смотрит вниз.
— Что он делает?
— Не знаю.
Внизу, на засыпанной снегом улице, более-менее по кругу бредет одинокий зомби. На наших глазах он врезался в автомобиль, пошатнулся, отступил к стене, развернулся — и зашаркал в обратную сторону. Все это беззвучно, ни на что не глядя. Мы с Джули следим за ним еще несколько минут.
— Не нравится мне это, — говорит наконец она.
— Ага.
— Как-то… грустно.
— Ага.
— Что с ним такое?
— Не знаю.
Зомби замирает посреди улицы и лишь чуточку покачивается. Его лицо абсолютно пустое. Кожа, натянутая на череп.
— Интересно, как это.
— Что?
— Быть как они.
Я смотрю на зомби. Покачавшись еще немного, он падает. И лежит на боку, и смотрит на промороженный асфальт, и совсем не шевелится.
— Что это?.. — начинает Джули и замолкает. Переводит удивленный взгляд с меня на зомби. — Он что, умер?
Мы молча ждем. Но труп не встает. Меня охватывает гадкое чувство, как будто по позвоночнику ползут маленькие-маленькие насекомые.
— Пошли отсюда, — командует Джули и отворачивается. Я иду за ней. Всю дорогу домой мы молчим, не знаем, о чем говорить.
Стой.
Сделай бессмысленный вдох. Отпусти этот кусочек жизни, который прижимаешь к губам. Где ты? Давно ты здесь? Стой. Ты должен остановиться. Зажмурь нестерпимо горящие глаза и съешь еще кусочек.
Утром меня находит жена. Я сижу, привалившись к стеклянной стене, выходящей на взлетную полосу. Мои глаза открыты и полны пыли. Голова свесилась набок. Я редко позволяю себе выглядеть таким… мертвым. Со мной что-то не так. В животе зияет болезненная пустота, что-то среднее между смертельным голодом и похмельем. Жена хватает меня за руки и заставляет встать. Идет вперед и тащит за собой, как чемодан на колесиках. Меня вдруг кидает в мучительный жар — и я начинаю говорить.
— Имя, — требую я, уставившись на ее ухо. — Имя?
Она только бросает на меня холодный взгляд и идет дальше.
— Рабо… та? Школа? — Я уже не спрашиваю, я обвиняю. — Фильм? Песня? — Меня прорвало, как нефтяную вышку. — Еда? Дом? Имя?
Жена поворачивается и плюет в меня, попадает на рубашку. Рычит как животное. Но стоит мне посмотреть ей в глаза — и слова застревают у меня в горле. Ей… страшно. У нее дрожат губы. Что я творю?
Я смотрю в пол. Несколько минут мы стоим и молчим. Наконец она идет дальше, а я следую за ней, пытаясь стряхнуть странное черное облако, окутавшее мои мысли.
Мы приходим в давно разоренную сувенирную лавку, и она издает ласковый стон. Из-за перевернутого шкафа, полного бестселлеров, которых нам никогда не прочесть, выходят наши дети. Оба гложут по человеческой руке, не очень свежей, заветревшейся по краям.
— От… куда? — спрашиваю. Они пожимают плечами. Я поворачиваюсь к жене. — Надо… лучше.
Она хмурит лицо и тычет в меня пальцем. Презрительно хмыкает. Меняюсь в лице, подобающе пристыженный. Это правда. Я не самый лучший отец. Можно ли схлопотать кризис среднего возраста, если даже не знаешь, сколько тебе лет? Может быть, мне за тридцать, а может, еще и двадцати нет. Может, я младше Джули.
Жена хмыкает детям и указывает на коридор. Они вешают носы и издают сиплые хнычущие звуки, но идут за нами. Мы ведем их в школу.
Кто-то, возможно, те же трудяги, что возвели для Костей их церковь из автотрапов, сложили в ресторанном дворике стены из чемоданов и обустроили "школу". Едва мы подходим поближе, как до нас доносятся стоны и крики. Ко входу в эту импровизированную арену тянется небольшая очередь из детей. Ставим своих в хвост и идем внутрь посмотреть на урок.
Пятеро мертвых окружили тощего пожилого живого. Он вжимается спиной в чемоданную стену и лихорадочно озирается по сторонам. Его руки пусты и сжаты в кулаки. Двое детей пытаются удержать его за руки, а третий откусывает от плеча маленький кусочек — он кричит, как будто получил смертельную рану. Впрочем, так и есть. В современном мире много способов умереть — от голода и укуса зомби и до старых добрых болезней и преклонных лет. Прекратить жить можно по-разному. Но за некоторыми полностью переваренными или обезмозгленными исключениями, все эти способы ведут к нам, мертвым. К нашей неприглядной разновидности бессмертия.
Осознав неизбежность превращения, живой деревенеет. Одна девочка вцепилась зубами ему в ногу, а он даже не дергается. Просто колотит ее кулаками, пока в черепе не появляется вмятина, а шея не щелкает. Насупившись, девочка отступает. Ее голова заметно свернута на сторону.
— Нет! — рычит учитель. — Горло!
Дети настороженно отходят, не спуская с живого глаз.
— Горло! — повторяет учитель. Они с помощником врываются на арену, бросаются на живого и быстро валят его на землю. Учитель добивает жертву и поднимается — по его подбородку стекает кровь. — Горло, — снова повторяет он, указывая на труп.
Пятеро детей выходят с пристыженными лицами. Заходят следующие. Мои нервно смотрят на меня. Глажу их по голове.
Убитого оттаскивают на съедение, а на арену заталкивают следующего. Он старый, уже седой, но крупный — наверное, когда-то служил в охране. Чтобы он не вырвался, его тащат сразу трое мертвых. Бросают в угол и быстро возвращаются сторожить выход.
Дети нервничают, но учитель рявкает, и все пятеро идут вперед. Они действуют как одна команда: по двое повисает на руках, последний целится в горло. Но живой слишком силен. Резко развернувшись, он таранит стену, и сверху падает крепкий металлический кейс. Им он изо всех сил бьет нападающего мальчика по голове и проламывает ему череп. Мозг брызжет наружу. Мальчик не кричит и не дергается, просто падает на пол, как мешок, как будто он мертв уже не один месяц. Его забрала смерть, запоздалая в своей неизбежности.
Наступает полная тишина. Дети пятятся прочь из класса, и их никто не останавливает — взрослые бросаются на живого. Мы смотрим на труп ребенка с унылым смирением. Кто из присутствующих взрослых его родители, непонятно — у всех одинаковое выражение лица. В любом случае они скоро забудут о своей утрате. Завтра к ним придут Кости и приведут другого мальчика. Или девочку. Позволяем себе еще несколько секунд скорби. Затем урок возобновляется. Некоторые переглядываются, гадая, что значит этот опрокинутый, вывернутый наизнанку круговорот жизни. Впрочем, возможно, я сейчас додумываю за них.
Мои дети следующие. Они напряженно всматриваются в происходящее на арене, иногда даже поднимаются на цыпочки, чтобы лучше видеть. Им не страшно. Они моложе остальных. Скорее всего, против них выставят кого-нибудь совсем слабого, кто не сможет оказать сопротивление. Но дети этого не знают, и не страшно им не поэтому. Когда весь твой мир построен на смерти, когда все твое существование тонет в кошмаре безысходности, сложно волноваться о чем-то конкретном. Конкретные страхи давно потеряли всякий смысл. Мы укрылись от них удушающим одеялом ужаса, превосходящим их все, вместе взятые.
Около часа я брожу вокруг "боинга", не решаясь войти. Наконец тихо открываю дверь. Джули спит в бизнес-классе, скрючившись на сиденье. Укрывается лоскутным джинсовым одеялом, которое я принес несколько недель назад. Утреннее солнце озаряет нимбом ее светлые волосы, причисляя ее к лику святых.
— Джули, — шепчу я.
Она приоткрывает глаза. На этот раз не вздрагивает и не шарахается. Просто смотрит усталыми, опухшими глазами.
— Чего тебе?
— Как… ты…
— А ты как думаешь?
Джули отворачивается и натягивает на себя одеяло.
Некоторое время наблюдаю за ней, но она как стена. Опускаю голову и собираюсь уходить. Однако стоит мне шагнуть на порог, она говорит:
— Подожди.
Оборачиваюсь. Она сидит с одеялом на коленях.
— Я хочу есть.
Смотрю на нее и не понимаю. Есть? Принести ей ногу или руку? Свежую кровь, мясо, жизнь? Живая… она хочет съесть сама себя? Потом вдруг вспоминаю, чем голод был раньше. Бифштексы и блинчики, крупы, фрукты и овощи, нелепая "пищевая пирамида". Теперь, когда я питаюсь чистой энергией, мне часто недостает вкуса, но об этом я стараюсь не думать. Пищей живых не насытить наш новый голод. Даже сочное мясо свежеубитого кролика или оленя не соответствует нашим кулинарным запросам — его энергия нам просто не подходит. Все равно что пытаться запустить компьютер на дизеле. Никаких вариантов, никакой гуманной альтернативы для излишне щепетильных. Новый голод требует жертв. Цена нашим мелким, бессмысленным радостям — человеческие жертвы.
— Еда, понимаешь? — подсказывает Джули и демонстративно жует. — Бутерброд? Пицца? Что-нибудь, ради чего убивать не надо?
— По… ищу, — киваю я.
Поворачиваюсь, но она снова меня останавливает.
— Отпусти меня. Зачем я тебе? Зачем ты меня тут держишь?
Я думаю. Потом подхожу к окну и показываю на взлетную полосу. Там идет месса. Моления в самом разгаре, все качаются и мычат. Кости — бессловесные, но непонятным образом верховодящие всем процессом — побрякивают и скалят свои потрескавшиеся зубы. Их там целая толпа, не один десяток.
— Тут… безо… пасно.
Не могу расшифровать выражение ее лица. Глаза прищурены, губы поджаты. Но это не ярость. Ярость совсем другая.
— Откуда ты знаешь, как меня зовут?
Ну вот. Рано или поздно это должно было произойти.
— Ты назвал меня по имени. Я помню. Откуда ты его знаешь?
И не пытаюсь ответить. С моим словарным запасом и дефектами речи, достойными умственно отсталого ясельника, невозможно объяснить, что я знаю и откуда. И я отступаю. Выхожу из самолета и тащусь вперед, острее, чем когда-либо, ощущая все свои недостатки.
Стою у выхода номер 12 и думаю, куда двинуться дальше. Но тут кто-то появляется у меня за спиной и трогает за плечо. Это Джули, она неуверенно остановилась, засунув руки в карманы узких черных джинсов.
— Дай мне немножко походить. Я в этом самолете скоро с ума сойду.
Я не отвечаю. Я оглядываюсь вокруг.
— Да ну тебя! Сюда-то я пришла, и никто меня не съел. Давай я схожу с тобой за едой. Ты же не знаешь, что мне нравится.
Это не совсем правда. Ей нравится тайская лапша. Она обожает суши. У нее слабость к жирным чизбургерам, несмотря даже на жестокий спортивный режим Стадиона. Но все это знание не мое. Это краденое знание.
Медленно киваю и показываю на нее пальцем:
— Зомби.
Клацаю зубами и демонстративно волочу ноги.
— Ладно.
Медленно, неуверенными шажками, изредка постанывая, я делаю перед ней круг.
— Поняла.
Беру ее за руку и веду за собой. Показываю пальцем во все стороны, на группы зомби, блуждающие по размытым утренним сумеркам. Смотрю ей в глаза:
— Не бе… ги.
— Не побегу, — отвечает она, положив руку на сердце.
Я стою так близко, что снова чувствую ее запах. Она стерла с себя большую часть мертвой крови, и в прорехи пробивается энергия ее жизни — пузырится и сверкает, как шампанское, искрами бьет в ноздри. Я все еще смотрю ей в глаза. Растираю ладонью свежий порез на руке. Он почти засох, но мне все же удается выдавить несколько капель. Медленно размазываю эти чернила ей по лицу и шее. Джули вздрагивает, но не отстраняется. Все-таки она очень умная девочка.
— О'кей, — говорю я, приподняв брови.
Она закрывает глаза, делает глубокий вдох и морщится от запаха моей крови. Наконец кивает:
— О'кей.
Иду вперед, а Джули ковыляет за мной — театрально волочит ноги и каждые три-четыре шага постанывает. Она перебарщивает, переигрывает, как в школьной шекспировской постановке, но ничего. Кругом бродят толпы мертвых, и на нас никто не смотрит. Удивительно, но, невзирая на очевидную опасность, ее страх, похоже, испарился. После очередного наигранного стона я замечаю, что она с трудом сдерживает смех. Тоже улыбаюсь, пока она не видит.
Это… это что-то новое.
Приходим в ресторанный дворик. Я сразу направляюсь к тайскому прилавку, и Джули бросает на меня подозрительный взгляд. Подходим ближе — она морщится и зажимает нос.
— Боже мой, — вырывается у нее.
Лотки для горячей еды полны слизи, гнили и дохлых опарышей. Обоняние мне почти совсем отказало, но, судя по лицу Джули, вонь тут стоит нестерпимая. Обыскиваем подсобку, но благодаря непостоянству здешнего электропитания в холодильниках все давно протухло. Я направляюсь к прилавку с гамбургерами. Джули смотрит на меня с удивлением и идет следом. Находим в холодильной камере несколько холодных упаковок с котлетами, но, очевидно, они уже не раз размораживались. Пол камеры усыпан дохлыми мухами.
— Ну что? — вздыхает Джули.
Уставившись в пустоту, я думаю. В аэропорту есть суши-бар… но про суши я кое-что помню. Филе лакедры протухает за несколько часов, и, во что его могут превратить годы, выяснять не хочется.
— Господи… — Пока я обдумываю оставшиеся варианты, Джули открывает пару коробок с заплесневелыми булочками и морщит нос. — Ты никогда раньше этого не делал, да? Не приводил домой человека?
Я сокрушенно качаю головой, хоть меня и коробит слово "человек". Мне не нравится это разделение. Она живая, я мертвый, но хочется верить, что мы оба люди. Можете считать меня идеалистом.
Поднимаю палец, как бы призывая ее помолчать.
— Еще… место.
Миновав несколько дверей, мы добираемся до главного аэропортового склада. Открываю холодильную камеру, и наружу вырывается облако морозного воздуха. Я пытаюсь скрыть облегчение — а то мне уже становилось неловко.
Входим внутрь — стеллажи заставлены лотками с самолетной едой.
— Ну-ка, что у нас тут, — говорит Джули и принимается придирчиво изучать замороженные котлеты и картофельное пюре на нижних полках. Не знаю, что в них за волшебные консерванты, но содержимое лотков выглядит вполне съедобным. Джули рассматривает верхние полки, куда ей не дотянуться, и вдруг ее лицо озаряется белоснежной улыбкой, совершенной с тех самых пор, как в ранней юности она сняла брекеты.
— Смотри, тайская лапша! Обожаю… — Словно внезапно застеснявшись, она замолкает. — Возьму вот это, — поправляется она и указывает на полку.
Хватаю с верхней полки несколько лотков. Не хочу, чтобы мертвые застукали нас с этими отходами, этими пустыми калориями, поэтому веду ее за столик, скрытый за несколькими опрокинутыми стояками с открытками. Я стараюсь держаться подальше от школы, но эхо все равно доносит до нас отчаянные крики. Лицо Джули совершенно спокойно даже во время самых пронзительных воплей. Она чуть ли не насвистывает, лишь бы показать, что ничего не замечает. Интересно, для кого старается — для себя или для меня?
Мы садимся за столик. Ставлю перед ней один из лотков.
— Прият… ного.
Она тычет в промороженную лапшу пластиковой вилкой и поднимает на меня глаза.
— Ты ничего не помнишь, да? Давно ты ел в последний раз по-настоящему?
Пожимаю плечами.
— Давно ты… умер, или как это назвать?
Стучу пальцем по виску и качаю головой. Она внимательно меня разглядывает.
— Не может быть, чтобы давно. Для трупа ты очень неплохо выглядишь.
Меня коробит ее язык, но она не может знать, какой непростой культурный багаж у слова "труп". М его любит — такие у него шуточки, — да и у меня порой в сердцах вырывается. Но стоит услышать его от живой, и во мне поднимается возмущение, которого ей никогда не понять. Делаю глубокий вдох и заставляю себя больше об этом не думать.
— В общем, так я есть не могу, — сообщает Джули, для наглядности тыкая в лоток вилкой, пока у нее не отламывается зубчик. — Пойду поищу микроволновку. Сейчас вернусь.
Она встает и пружинящей походкой уходит в один из пустых ресторанчиков — забыла, что надо подволакивать ноги. Это рискованно, но мне почему-то наплевать.
— Ну вот, — говорит она, вернувшись, и втягивает носом пряный запах. — М-м, сто лет не ела тайской кухни. У нас в Стадионе вообще никакой настоящей кухни не осталось. Только базовый набор и карбтеин. Карбтеиновые таблетки, карбтеиновый порошок, карбтеиновый сок! Гадость! — Она садится и кладет в рот кусочек перемороженного тофу. — Ух ты! Это почти вкусно.
Я сижу рядом и смотрю, как она ест — с трудом глотает слипшиеся комки лапши. Встаю и приношу теплую бутылку красного эля из ресторанного холодильника.
Джули смотрит на пиво. Потом на меня — и улыбается.
— Надо же, мистер зомби. Ты прямо читаешь мои мысли. — Отвинчивает крышечку и делает большой глоток. — Пива я тоже сто лет не пила. В Стадионе оно запрещено. Запрещено все, что влияет на психику. И начеку им будь, и бдительность сохраняй, и вообще… — Делает еще один глоток и изучает меня насмешливым взглядом. — Может, не такое ты и чудовище, мистер зомби. Раз любишь хорошее пиво, ты как минимум ничего — так я считаю.
Поднимаю на нее глаза и прижимаю руку к груди.
— Меня… зовут… — начинаю я, но не знаю, как продолжить.
Она отставляет пиво в сторону и наклоняется ко мне:
— У тебя есть имя?
Я киваю.
Ее губы складываются в изумленную полуулыбку.
— И как же тебя зовут?
Я зажмуриваюсь и напрягаюсь, пытаясь вытащить его из небытия, как делал уже не одну сотню раз.
— Р-р-р, — рычу я, силясь его произнести.
— Рур? Тебя зовут Рур?
Я трясу головой:
— Р-р-р-р…
— Р-р-р? Начинается с "Р"?
Киваю.
— Роберт?
Качаю головой.
— Рик? Родни?
Качаю головой.
— Э-э… Рэмбо?
Вздыхаю и опускаю глаза.
— Давай я буду звать тебя Р. Неплохо для начала, а?
Бросаю на нее быстрый взгляд. Р. Мое лицо медленно расплывается в улыбке.
— Привет, Р, — говорит она. — А я Джули. Правда, ты и так уже знаешь. Видимо, я тут знаменитость. — Она толкает пиво в мою сторону. — На, выпей.
Смотрю на бутылку, и от одной мысли о том, что внутри, меня охватывает странная тошнота. Темная янтарная пустота. Безжизненная моча. Но я не хочу портить неожиданно теплый момент своими зомби-комплексами. Беру пиво и делаю большой глоток. Через мелкие проколы в животе оно выливается на рубашку. И, к моему огромному удивлению, мозг слегка затуманивается. Конечно, этого не может быть — ведь у меня нет кровообращения, и алкоголю не с чем смешиваться, — но факт остается фактом. Может, психосоматика? Отзвук прежней жизни? Если так, то, видимо, пить я не умел.
Джули смотрит на мое ошарашенное лицо и ухмыляется:
— Допивай. Все равно я больше люблю вино.
Делаю еще один глоток. На горлышке следы ее малинового блеска для губ — и я чувствую его вкус. Вдруг она представляется мне наряженной перед походом на концерт, с аккуратно уложенными волосами до плеч, худенькая, в красном вечернем платье, и я целую ее, и ее помада размазывается по моему рту и окрашивает ярко-красным мои серые губы…
Отталкиваю бутылку на безопасное расстояние. Джули хихикает и возвращается к еде. Несколько минут она ковыряется в своей лапше, как будто меня и нет рядом. Я почти уже решаюсь на безрассудную попытку заговорить о погоде, когда она поднимает на меня серьезные глаза и спрашивает:
— Ну так что, Р? Почему ты меня здесь держишь?
Ее вопрос звучит как пощечина. Смотрю в потолок. Обвожу рукой вокруг, имея в виду доносящиеся издалека стоны мертвых.
— Защи… щаю.
— Гонишь.
Наступает тишина. Она сверлит меня взглядом. Я опускаю глаза.
— Слушай, — продолжает она. — Ну да, ты спас мне жизнь. И я, наверное, даже благодарна. Вот так. Спасибо, что спас мою жизнь. Или пощадил. Не важно. Но раз ты смог привести меня сюда, то можешь и обратно вывести. Спрашиваю еще раз: зачем ты меня здесь держишь?
Ее взгляд жжет меня как клеймо. Понимаю, что на этот раз не выкрутиться. Кладу руку на грудь, на сердце. На "сердце". Как будто этот жалкий орган все еще что-то значит. Оно давно замерло в груди, но кажется, чувства у меня рождаются где-то там же, где и прежде. Приглушенная печаль, туманная тоска, редкие угольки радости. Все они сочатся из моей груди, слабые, разбавленные, но все-таки настоящие.
Я кладу руку на сердце. Потом медленно тянусь к Джули и кладу другую руку на ее. Как-то умудряюсь встретиться с ней глазами.
Она строго смотрит на мою руку, потом опять на меня.
— Ты охренел.
Понурившись, убираю руку. К счастью, краснеть мне нечем.
— Надо… ждать. Ду… мают… ты… новый… зомби. Заметят.
— Сколько ждать?
— Не… сколько… дней. Они… забудут.
— Господи, — вздыхает она и качает головой, закрыв лицо руками.
— Все… будет… хорошо, — говорю я. — Правда.
Джули не отвечает. Достает из кармана айпод и затыкает уши наушниками. Возвращается к еде под музыку, от которой до меня доносится лишь отдаленное шипение. Неудачное получилось свидание. И снова я поражаюсь нелепости всего происходящего, и мне хочется выползти из кожи, избавиться от этой уродливой, неловкой плоти и стать голым, безымянным скелетом. Я собираюсь встать и уйти, но тут Джули выдергивает один наушник и, прищурившись, внимательно меня изучает.
— Ты… не такой, как все, да?
Не отвечаю.
— Я никогда не слышала, чтобы зомби разговаривали. Если не считать это ваше идиотское мычание, ну и "М-м-о-озг!", конечно. Или чтобы кто-то из них интересовался людьми не в гастрономическом смысле. И тем более ни один зомби еще не угощал меня пивом. Скажи… а есть еще такие, как ты?
Снова чувствую, что покраснел бы, если бы мог.
— Не… знаю.
Джули перебрасывает вилкой комок лапши от одного края лотка к другому.
— Несколько дней, — повторяет она.
Киваю.
— И чем мне прикажешь заниматься? Надеюсь, ты не думаешь, что все это время я буду сидеть у тебя в самолете и принимать кровавые ванны?
Я задумываюсь. Передо мной мелькает вереница образов, скорее всего из фильмов, которые я когда-то видел, все как один глупые, романтичные и совершенно немыслимые. Надо держать себя в руках.
— Я… развлеку, — выдаю наконец с неубедительной улыбкой. — Ты гость.
Она закатывает глаза и снова утыкается в лоток. Не глядя берет со стола второй наушник и протягивает мне. Я вставляю его в ухо, и голова наполняется голосом Пола Маккартни, повторяющим печальные антонимы — да-нет, вверх-вниз, привет-прощай-привет.
— Знаешь, что Леннон эту песню терпеть не мог? — говорит тем временем Джули в мою сторону, но на самом деле обращаясь не ко мне. — Считал, что она полный бред. И это человек, который сочинил "Я — морж".
— "Гу гу… гаджуб".
Она с удивлением вздергивает голову:
— Да-да, вот именно!
Джули рассеянно отхлебывает пива из бутылки, забыв, что из нее пил зомби, и я в панике замираю. Но ничего не происходит. Видимо, для заражения необходима агрессия. Укус.
— Ну ладно, — говорит она, — все равно эта песня для меня сейчас слишком веселая. — И переключает на следующую.
Ава Гарднер затягивает что-то из кино, но Джули переключает еще несколько раз, пока не начинается незнакомая мне тяжелая мелодия. Она делает погромче. Я слышу музыку, но не слушаю. Я смотрю на Джули, которая закрыла глаза и качает головой. Даже здесь, даже сейчас, в самом мрачном месте и самой чудовищной компании, какие только можно вообразить, она целиком отдается музыке — и жизнь пульсирует в ней все сильнее. Я снова ее чую — белый сияющий пар, пробивающийся из-под моей засохшей крови. И даже ради ее безопасности у меня не поднимается рука снова его замазать.
Что со мной? Смотрю на свою ладонь, на бледную, серую плоть, прохладную, застывшую — и она представляется мне теплой, розовой, ловкой, способной на созидание, силу и нежность. Мои омертвелые клетки словно просыпаются от летаргического сна, наполняются, загораются, как рождественские огни. Неужели все это — опьянение? Эффект плацебо? Оптимистический мираж? Так или иначе, больничный монитор моего существования, давно работавший вхолостую, внезапно рисует холмы и долины.
— Ты резче поворачивай. А то когда надо направо, ты чуть с дороги не съезжаешь. Сжимаю тонкий, обтянутый кожей руль и роняю ногу на педаль газа. "Мерседес" дергается вперед, мы бьемся затылками о подголовники.
— Господи, ну ты даешь! Полегче нельзя?
Резко торможу, забыв про сцепление, и мотор глохнет. Джули закатывает глаза, но изо всех сил старается быть терпеливой:
— Давай еще раз.
Она снова заводит мотор, придвигается ко мне поближе и ставит свои ноги на мои. С ее помощью я мягко жму на педали, и машина скользит вперед.
— Вот так, — говорит она и возвращается на сиденье. Я довольно хмыкаю.
Под ласковым вечерним солнцем мы рулим туда-сюда, кружим по аэродрому. Наши волосы развеваются на ветру. Сидя рядом с красивой девушкой за рулем леденцово-красного родстера шестьдесят четвертого года, я не могу удержаться и не представить себя в другой, чужой жизни, подсмотренной где-то в старых фильмах. Мысли уносятся так далеко, что я окончательно перестаю смотреть, куда еду. Меня сносит со взлетно-посадочной полосы в передний бампер одного из автотрапов — и церковь Костей лишается былой симметрии. От удара нас отбрасывает на спинки кресел, и у моих детей на заднем сиденье щелкают шеи. Они протестующе мычат, я на них шикаю. Мне и так уже стыдно, нечего теперь меня еще и пилить. Источник: http://darkromance.ucoz.ru/
Джули осматривает вмятину на капоте и качает головой:
— Черт, Р. Какая была машина!
Сын неуклюже бросается вперед и пытается укусить Джули за плечо. Даю ему подзатыльник. Он падает на сиденье с надутым видом.
— Не кусаться! — командует Джули, все еще оценивая причиненный мной ущерб.
Джули учит меня водить уже несколько дней. Не знаю, зачем я сегодня взял с собой детей, — вдруг охватила смутная потребность побыть отцом. Передать знание. Да-да, не очень-то это безопасно. Но дети слишком малы, чтобы опознать живую речь на слух, а тем более чтобы наслаждаться ею, как я. Мне уже несколько раз приходилось подновлять кровавый камуфляж, но истинная природа Джули все равно прорывается наружу. Дети ее чуют, и пока еще слабый охотничий инстинкт то и дело берет над ними верх. Пытаюсь одергивать их как можно мягче.
Возвращаемся к нашему терминалу, но тут из погрузочного отсека выходят мертвые. Похоронная процессия наоборот. Медленно, тяжелыми шагами, мертвецы маршируют к церкви. Возглавляет богомольцев группа Костей. Они двигаются с куда большей целеустремленностью, чем любой из нас. Очень немногие зомби всегда выглядят так, будто соображают, что делают и почему. Кости не спотыкаются, не останавливаются и не меняют маршрут, их тела больше не растут и не разлагаются. Они остановились во времени. Один скелет смотрит прямо мне в глаза, и я вспоминаю средневековую гравюру — гниющий труп, ухмыляющийся пухлой юной деве.
Quod tu es, ego fui, quod ego sum, tu eris.
Я был как ты. Ты станешь как я.
Отрываю взгляд от пустых глазниц. Мы едем вдоль процессии, и некоторые зомби без особого интереса бросают на нас скучающие взгляды. В том числе и моя жена. Жена идет рядом с другим зомби, они держатся за руки. Дети замечают ее, встают на сиденье и с громким мычанием машут руками. Она машет им в ответ. Джули поворачивается ко мне:
— Это что… твоя жена?
Я молчу. Смотрю на жену и жду какого-нибудь упрека. Но в ее глазах почти нет узнавания. Она смотрит на машину. Смотрит на меня. Смотрит вперед и идет дальше под руку с другим мужчиной.
— Это твоя жена? — наседает Джули. Киваю. — И что это с ней за тип? — Пожимаю плечами. — Она тебе что, изменяет? — Пожимаю плечами. — И тебе все равно?
Пожимаю плечами.
— Хватит плечами пожимать, дубина! Скажи что-нибудь и не прикидывайся, будто не умеешь!
Я думаю. Провожаю взглядом жену, уходящую вдаль, и прижимаю руку к груди.
— Мертво… — Машу рукой в сторону жены. — Мертвое. Хочу… чтобы… больно. Но… ничего.
Джули как будто ждет продолжения. Я начинаю сомневаться, что мне со всеми моими запинками удалось произнести хоть что-то осмысленное. Слышно ли хоть что-нибудь, когда я говорю? Или слова раздаются только у меня в голове, а те, к кому я обращаюсь, так и остаются без ответа? Я так хочу изменить свою пунктуацию. Мне так нужны восклицательные знаки — но я тону в многоточиях.
Джули смотрит на меня еще с минуту, потом отворачивается к окну, к проплывающему мимо пейзажу. Справа — разинутые пасти выходов, когда-то живые и полные счастливых путешественников, торопящихся повидать мир, расширить горизонты, обрести любовь, славу и богатство. Слева — почерневший остов "дримлайнера".
— Мой парень однажды мне изменил, — говорит Джули в окно. — Еще когда приюты только строились. У них жила одна девчонка. Однажды они напились до беспамятства, и все вышло само собой. Случайно, в общем. Он прощения просил, Богом клялся, что на все готов, лишь бы я его простила… и так далее, очень искренне, даже трогательно. Но я как будто зациклилась. Не могла выкинуть из головы. Все внутри просто горело. Плакала каждую ночь. Все самые слезливые диски чуть не до дыр заиграла. — Она качает головой, ее взор устремлен вдаль. — Знаешь… иногда я так остро все чувствую. Когда Перри… когда с ним это случилось… я бы многое отдала, чтобы быть как ты.
Я смотрю на нее. Она накручивает прядь волос на палец. На руках и запястьях у нее тонкие, чуть заметные шрамы — слишком симметричные, чтобы быть случайными. Вдруг Джули трясет головой и бросает на меня быстрый взгляд, как будто я ее только что разбудил.
— Не знаю, зачем я тебе это рассказываю, — говорит она раздраженно. — Короче, урок окончен. Я устала.
Без лишних слов везу нас домой. На стоянке забываю вовремя затормозить и лихо въезжаю в радиатор "миаты". Джули вздыхает.
Вечером мы сидим, поджав ноги, в проходе самолета. На полу перед Джули стынет лоток тайской лапши только что из микроволновки. Она тычет в нее пилкой, я на это смотрю. На Джули интересно смотреть, даже когда она молчит и ничего не делает. Она вертит головой, ее взгляд исследует все вокруг, она улыбается, ерзает. Мысли мелькают на ее лице, как пейзаж в зеркале заднего вида.
— Что-то тут слишком тихо. — Она встает и начинает копаться в моих пластинках. — Зачем тебе столько пластинок? Не разобрался с айподом?
— Звук… лучше.
Она смеется:
— Так ты пурист, значит!
Я кручу пальцем в воздухе.
— Насто… ящий. Живой.
— Да, правда, — кивает она. — Но и возни с ними гораздо больше. — Просматривает пластинки и вдруг хмурится. — Тут нет ничего новее девяносто девятого. Ты что, умер тогда?
Думаю, потом пожимаю плечами. Возможно. Понятия не имею, когда я умер. Можно было бы предположить, исходя из стадии моего разложения, но мы все гнием с разной скоростью. Некоторые годами остаются свеженькими, как в день похорон, а другие высыхают до костей за несколько месяцев. Плоть облезает с них, как засохшая пена морская. Не знаю, почему так. Наверное, тела подчиняются разуму. Кто-то быстро сдается, кто-то держит оборону.
Еще одно препятствие: понятия не имею, какой сейчас год. 1999-й мог закончиться десять лет назад, а мог и вчера. Можно попытаться определить время по состоянию улиц, обвалившихся домов и их фундаментов, но города тоже разрушаются каждый по-своему. Одни напоминают ацтекские руины, а другие словно опустели не больше недели назад — по ночам в окнах все еще гудят телевизоры, а омлеты на лотках в кафе едва подернулись плесенью.
То, что случилось, случилось не сразу. Не помню, что это было, у меня есть лишь слабые, остаточные воспоминания. Тлеющий ужас все никак не разгорался — а потом вдруг и гореть стало нечему. Каждый раз мы лишь удивлялись. Потом однажды проснулись — а ничего уже нет.
— Ну вот, опять ты отключаешься, — говорит Джули. — Мне так интересно, о чем ты думаешь, когда на тебя находит. — Пожимаю плечами, и она раздраженно фыркает. — Опять ты пожимаешь плечами! Хватит уже! Отвечай на вопрос! Почему у тебя нет новой музыки?
Я чуть снова не пожимаю плечами, с трудом себя останавливаю. Как ей объяснить словами? Долгая смерть Дон Кихота. Забытые походы, преданные мечты, домоседство и вечный покой — неизбежная судьба мертвых.
— Мы не… думаем… новое, — начинаю я, продираясь через ошметки своей дикции. — Иногда… я… нахожу. Но… мы… не ищем.
— Да ну, — говорит Джули. — Надо же, какая трагедия.
Она продолжает копаться в пластинках, и ее голос звенит все громче:
— Не думаете о новом? "Не ищете"? Что это вообще значит? Чего ты не ищешь? Музыку? Музыка — это жизнь! Это материальное воплощение эмоции — ее потрогать можно! Это неоновая метаэнергия, сцеженная из человеческих душ и превращенная в звуковые волны, специально чтобы твои уши могли ее воспринимать! И ты хочешь мне сказать, это скучно? У тебя нет на это времени?
Мне нечего ей ответить. Я молюсь разверстой пасти небес, чтобы Джули никогда не изменилась. Чтобы никогда не обнаружила, что вдруг стала старше и мудрее.
— Хотя у тебя тут неплохие вещи попадаются, — смягчается она. — Даже отличные. Давай опять эту. С Фрэнком не прогадаешь.
Она ставит пластинку и возвращается к своей лапше. Салон наполняется первыми нотами песни "Она ветреница", Джули ухмыляется.
— Мой лейтмотив, — сообщает она и набивает рот лапшой.
Меня вдруг охватывает нездоровое любопытство — я беру с лотка макаронину и кладу в рот. У нее нет никакого вкуса. Это как будто воображаемая еда — с тем же успехом я мог бы жевать воздух. Отворачиваюсь и сплевываю в руку. Джули ничего не заметила. Она погрузилась в свои мысли, на ее лице опять мелькают кадры немого кино. Несколько минут спустя Джули проглатывает свою лапшу и поднимает на меня глаза.
— Р, слушай, — начинает она тоном праздного любопытства, — а кого ты убил?
Я застываю. Музыка куда-то исчезает.
— Там, в небоскребе. Перед тем, как меня спас. У тебя лицо было в крови. В чьей?
Молча смотрю на нее. Зачем ей это? Почему ее память не стирается так же быстро, как моя? Что ей стоит жить вместе со мной в чернильной бездне вычеркнутой истории?
— Мне просто нужно знать.
Ее лицо не выражает ничего. Она смотрит мне в глаза не моргая.
— Никого, — бубню я. — Какого… то… парня.
— Говорят, вы едите мозги, чтобы пережить чужую жизнь. Это правда?
Пожимаю плечами, стараясь не скорчиться под ее взглядом. Я чувствую себя как ребенок, которого застали рисующим на стене. Или убивающим десятки людей.
— Кто это был? — не унимается она. — Ты помнишь?
Я хочу соврать. Я помню несколько лиц — можно выбрать любое наугад. Наверняка она окажется с ним даже не знакома и никогда больше не поднимет эту тему. Но я не могу. Соврать ей так же немыслимо, как сказать чудовищную правду. Я попался в ловушку, из которой нет выхода.
Джули долго буравит меня взглядом, но наконец сдается и опускает глаза на грязную ковровую дорожку
— Может, Берг? — говорит она тихо, почти про себя. — Прыщавый такой. Наверняка Берг. Он был полный козел. Обзывал Нору мулаткой и всю дорогу пялился на мою задницу. А Перри, конечно, и не замечал. Если Берг, то его почти и не жалко.
Пытаюсь поймать ее взгляд, чтобы понять хоть что-то, но теперь она не хочет на меня смотреть.
— Просто… я хочу, чтобы ты знал… кто бы ни убил Перри, я его не виню.
Я снова напрягаюсь.
— Не… винишь?
— Нет. Я, кажется, понимаю. У вас ведь нет выбора, да? Если честно… я не думала, что когда-нибудь такое скажу… — она старательно мешает лапшу, — но то, что это наконец случилось, — почти облегчение.
Я хмурю брови.
— Что?
— Наконец-то я могу не бояться.
— Смерти… Перри?
Я тут же жалею, что произнес это имя. Каждый звук отдает у меня на языке вкусом крови.
Джули молча кивает, все еще не поднимая глаз. Когда она снова подает голос, он тих и едва слышен — это голос воспоминаний, жаждущих быть забытыми.
— С ним… что-то случилось. Даже много чего. Наверное, однажды он просто не выдержал. И сделался совсем другим. Он был такой сумасшедший, огненный, смешной мечтатель и вдруг… все бросил, вступил в Оборону… так быстро изменился, что страшно. Говорил, что все это для меня, что настала пора вырасти и научиться брать на себя ответственность и так далее. А все, что я в нем любила — все, чем он был, — постепенно начало отмирать. Он сдался. Плюнул на свою жизнь. И смерть была этому естественным финалом. — Она отодвигает тарелку. — Перри все время говорил о смерти. Постоянно. Представляешь, мы целуемся, мне уже крышу сносит, а он вдруг такой: "Джули, как ты думаешь, какая теперь средняя продолжительность жизни?" Или: "Джули, когда я умру, отрежь мне, пожалуйста, голову сама". С ума сойти, как романтично!
Она смотрит в окно на горы на горизонте.
— Я пыталась с ним поговорить. Я так старалась удержать его, но за каких-то пару лет это стало ясно всем. Он просто… исчез. Не знаю, что могло бы его вернуть, разве что второе пришествие и возвращение короля Артура, вместе взятые. Меня одной было мало. — Она смотрит на меня. — Скажи, он вернется? Станет зомби?
Я опускаю глаза и вспоминаю вкус его сочного розового мозга. Качаю головой.
Некоторое время Джули молчит.
— Нет, мне жаль, что он погиб, правда, просто… — Ее голос дрожит. Она замолкает и откашливается. — Мне очень жаль. Но он сам этого хотел. Я знаю.
По ее щеке ползет слезинка. Джули вдруг пугается и стряхивает ее, как паука.
Встаю и иду выбрасывать лоток. Когда я возвращаюсь, ее глаза еще красные, но сухие. Джули шмыгает носом и вяло мне улыбается.
— Я, наверное, много гадостей про Перри говорю, но и сама ведь я не воплощение счастья, понимаешь? Я тоже чокнутая, просто… еще живая. В процессе. — Она издает резкий, нервный смешок. — Странно. Никогда ни с кем об этом не говорила. Но ты… Ты такой тихий, просто сидишь и слушаешь. С тобой все равно что с… — Тут улыбка исчезает с ее лица, и на мгновение Джули уносится далеко-далеко. Придя в себя, она продолжает ровным, осторожным голосом, ее глаза блуждают по салону, изучая оконные клепки и предупреждающие наклейки. — Я когда-то баловалась наркотиками. С двенадцати лет. Почти все успела перепробовать. До сих пор пью и травку курю, только дай. Как-то, когда мне было тринадцать, переспала с одним мужиком за деньги. Даже не ради денег — они и тогда уже ничего не стоили. А просто потому, что это было ужасно. И наверное, я думала, так мне и надо. — Она смотрит на свое запястье, испещренное шрамами, как концертными печатями. — Чего только люди с собой не делают… когда все равно, понимаешь? Что угодно, лишь бы заглушить свой внутренний голос. Лишь бы убить воспоминания и желательно не сдохнуть в процессе.
Джули молчит, изучая пятна на полу, а я терпеливо жду, когда она вернется в реальность. Наконец она делает глубокий вдох и пожимает плечами. — Вот ты меня и заразил, — бормочет она и натянуто улыбается.
Медленно встаю и направляюсь к проигрывателю. Достаю одну из моих любимых пластинок — ничем не примечательную подборку Синатры с разных альбомов. Не знаю, чем она мне так нравится. Однажды я проторчал над ней целый день — стоял и смотрел, как она крутится. Я знаю ее дорожки лучше, чем линии на собственной руке. Когда-то считалось, что музыка — прекрасное средство общения. Может, это правда и сейчас, в посмертном мире. Ставлю пластинку и переставляю иголку, перескакивая через куплеты, меняя песни, прыгая между бороздками в поисках тех слов, которые мне нужны. Все выходит не в такт, перебивается скрежетом, как если бы я пытался разорвать человеческое тело на части… но голос всегда безупречен. Бархатный баритон Фрэнка передает все, с чем никогда не справились бы мои усохшие связки, будь у меня даже дикция Кеннеди. Стою над проигрывателем и нарезаю свое сердце в акустический коллаж.
Мне плевать, если ты… вжик… если про тебя говорят… вжик… злая ведьма… вжик… не меняйся для меня, если только ты… вжик… потому что ты удивительна… вжик… такая, как есть… вжик… ты удивинельна… удивительна… И все…
Пластинка играет дальше, а я сажусь напротив Джули. Она смотрит на меня влажными, красными газами. Кладу руку ей на грудь и чувствую мягкий удар ее сердца. Тихий голос, говорящий на своем языке.
Джули шмыгает носом и вытирает его рукой.
— Кто ты? — спрашивает она уже во второй раз.
Я улыбаюсь. Потом встаю и ухожу прочь, оставив ее наедине с вопросом, на который нет ответа. Эхо ее пульса в ладони заменяет мне собственный.
Ночью я засыпаю на полу выхода номер 12. Наш новый сон, конечно, совсем другой. Наши тела не "устают", и мы не "отдыхаем". Но иногда дни или даже недели неумолимого бодрствования прерываются — разум не выдерживает, — и мы падаем в изнеможении. Позволяем себе умереть, отключиться, и часами, днями, неделями ни о чем не думать. Столько, сколько нужно, чтобы восстановить электроны, составляющие ид, чтобы побыть собой еще немножко. В нашем новом сне нет ни капли мира и покоя, он лишний, страшный — искусственное, железное легкое для задыхающихся скорлупок наших душ. Но сегодня все иначе. Мне снится сон.
Смутные, недопроявленные, выцветшие, как столетние кинопленки, в глубине сна мелькают кадры из моей прошлой жизни. Призрачные фигуры входят через оплывающие двери в темные комнаты. В голове, как пьяные великаны, столпились голоса — гулкие и невнятные. Я занимаюсь непонятно каким спортом, я смотрю бессвязные фильмы, я что-то говорю и над чем-то смеюсь. Среди туманных картинок моей незнакомой жизни мелькают проблески какого-то хобби, какой-то страсти, давно принесенной в жертву на непросыхающий от крови алтарь прагматизма. Гитара? Танцы? Горный велосипед? Что бы это ни было, память задыхается в густом тумане, я не могу разобрать. Все остается во тьме. Пустое. Безымянное.
Мне вдруг хочется знать, как я стал таким, какой есть. Эта спотыкающаяся неловкая развалина… осталось ли во мне хоть что-то из прошлой жизни, или я восстал из могилы чистым листом? Что я унаследовал, а что — мое, личное? Вопросы, когда-то праздные, внезапно заслонили собой все. Неужели я навсегда прикован к тому, чего никогда не вернуть? Или я свободен выбирать?
Просыпаюсь и смотрю в потолок высоко наверху. И без того выхолощенные воспоминания испаряются окончательно. Все еще ночь. Совсем рядом, за дверью ближайшего служебного помещения, моя жена занимается сексом со своим любовником. Я стараюсь не обращать на них внимания. Сегодня я уже однажды их застал. Случайно. Дверь была открыта, и я вошел. Голые, они неловко хлопали друг о друга телами, стонали и трогали себя за серую кожу. Он был обмякший, она — сухая. Они озадаченно пялились друг на друга, как будто не собственная воля, а какая-то неведомая сила превратила их в это сплетение рук и ног. Они дергались, как марионетки из мяса, а глаза их как будто говорили: "Кто ты и какого черта тут делаешь?"
Когда они заметили меня на пороге, то не остановились и даже не среагировали. Просто посмотрели и продолжали трудиться. Я кивнул, вернулся к выходу номер 12, и это была последняя капля, подкосившая мои колени. Я упал на пол и уснул.
Не знаю, почему я уже проснулся, когда прошло всего несколько часов. Мысли все еще давят, но вряд ли я теперь смогу уснуть. Мой разум не спит, терзается от странного гула и звона в ушах. Хватаюсь в за единственное, что может мне помочь, — достаю из кармана последний кусочек мозга.
Когда жизненная энергия мозга угасает, первым исчезает ненужный сор. Цитаты из фильмов, заставки радиопередач, газетные сплетни и политические слоганы — все они тают, и остается лишь самое важное, самое яркое. Когда мозг умирает, заключенная в нем жизнь очищается. Стареет, как хорошее вино.
Комок в моей руке уже чуть-чуть съежился и посерел. Почти испортился. Если повезет, то я смогу выжать из него еще несколько незабываемых минут жизни. Закрываю глаза, кладу комочек в рот и думаю: не бросай меня, Перри. Еще чуть-чуть. Еще немножко. Прошу тебя.
Я вырываюсь из темного, тесного туннеля во вспышку света и шума. Меня окружает воздух — сухой и холодный. С моей кожи вытирают последние воспоминания о доме. Острая боль — что-то отрезали — меня вдруг стало меньше. Я — это всего лишь я, крошечный, жалкий и чудовищно одинокий. Наконец меня поднимают на головокружительную высоту, переносят через бескрайние пространства и отдают Ей. Она, такая огромная и мягкая, что изнутри я не мог и вообразить, окружает меня собой, и я заставляю себя открыть глаза. Я вижу Ее. Она необъятна, Она — космос. Она — это весь мир. Мир улыбается мне и говорит голосом Бога — безбрежным, исполненным смысла, звучащим в моем белоснежно чистом мозгу как полная белиберда.
Она говорит…
Я в темной, тесной комнате, собираю медикаменты в коробки. Со мной небольшая команда гражданских, каждого из которых лично выбрал полковник Россо. Каждого, кроме одной, которая выбрала сама себя. Которая посмотрела мне в глаза и испугалась. Которая хочет меня спасти.
— Ты слышал? — спрашивает Джули, нервно озираясь.
— Нет, — резко отвечаю я и продолжаю работу.
— А я слышала, — говорит Нора, отбрасывая кудри со лба. — Перри, может, нам…
— Все в порядке. Мы все разведали, тут чисто. Пошевеливайтесь.
Они непрестанно следят за мной, как больничные ординаторы, чуть что готовые вмешаться. Я не стану подвергать их опасности, но это ничего не меняет. Со мной все решено. Когда-нибудь, когда я останусь один — тогда. Я найду способ. Они не сдаются, но красота их любви только загоняет меня еще глубже на дно. Почему они не понимают, что уже поздно?
Шум. Теперь и я слышу. Шарканье ног по лестнице, хор стонов. Неужели у Джули настолько острее слух? Или я просто перестал слушать? Хватаюсь за дробовик, оборачиваюсь…
Нет! — кричу вдруг я. — Только не это. Я не хочу на это смотреть.
Неожиданно все замирает. Перри смотрит на меня — на голос с небес.
— Ничего, что это мои воспоминания? Ты тут Гость. Не хочешь смотреть — сплюнь.
Вот что такое шок. Воспоминание не по сценарию. Как можно разговаривать с разумом, который переваривается в моем желудке? Не знаю, что здесь принадлежит Перри, а что мне, но меня уже понесло.
Мы должны смотреть на твою жизнь! — кричу я. — А не на это! Зачем напоследок обязательно повторять свою грязную, бессмысленную смерть?
— Считаешь, смерть бывает бессмысленной? — возражает он, закладывая патрон в дробовик. Джули и остальные собрались у него за спиной, как статисты. Они нетерпеливо ерзают, дожидаясь окончания внепланового перекура. — Разве ты отказался бы узнать, как умер сам, если бы получил такую возможность? Как иначе ты превратишься во что-то новое?
Новое?
— Конечно, дубина ты мертвая. — Он поднимает дробовик и осматривает комнату через прицел, на секунду задержавшись на Берге. — Во вселенной тысячи разновидностей жизни и смерти, и я сейчас говорю только о физических разновидностях. Или ты хочешь на всю жизнь так и остаться мертвым?
Нет, но…
— Тогда расслабься и дай мне сделать то, что надо.
Сглатываю комок в горле.
Хорошо.
…хватаюсь за дробовик, оборачиваюсь. Тяжелые шаги уже поднялись на наш этаж. Дверь распахивается, и они вваливаются с ревом. Стреляем, стреляем, стреляем, но их слишком много, и они быстрые. Как могу, закрываю собой Джули.
Нет. Господи. Я хотел совсем не этого.
Высокий, тощий зомби вдруг возникает у меня за спиной и хватает за ноги. Я падаю и ударяюсь о стол. Все заплывает красным. Все не так, но когда красное сменяется черным, у меня вырывается ликующий возглас, последний всплеск эгоизма, прежде чем я усну навсегда; наконец-то!
И вдруг…
— Перри. — Тычок в бок. — Перри!
— Чего?
— Не вздумай мне тут заснуть!
Я открываю глаза. Солнце битый час заливало мои сомкнутые веки, и теперь все вокруг окрашено сине-серым, как старая киноафиша в заброшенном видеопрокате. Поворачиваюсь и вижу Джули. Она лукаво улыбается и снова тычет меня в бок.
— Не обращай на меня внимания. Спи дальше.
За ее головой нависают белые балки стадионной крыши, а за ними — бесконечное лазурное небо. Я медленно перевожу взгляд с нее на небо, позволяю ее лицу расплыться в персиково-золотистое облако и снова обрести прежнюю четкость.
— Чего ты? — спрашивает она.
— Скажи что-нибудь обнадеживающее.
— В каком смысле?
Сажусь, обняв колени. Смотрю на город внизу, на рассыпающиеся дома, пустые улицы и одинокое небо, чистое, пустое и мертвенно-тихое без самолетов.
— Скажи, что это не конец света.
Минуту она лежит неподвижно, созерцает небо. Потом приподнимается, выдергивает из путаницы светлых кудрей наушник и осторожно вставляет мне в ухо. Бряцание сломанной гитары перерастает в оркестр и подвывания студийного хора и усталый, обдолбанный голос Джона Леннона, поющего про безграничную, бессмертную любовь. Все, кто делал эту запись, давно лежат в могилах, и все же они здесь, требуют внимания, настойчиво зовут за собой. С последним аккордом у меня внутри что-то рвется, и на глазах выступают слезы. Нестерпимая правда и неизбежная ложь сидят рука об руку, как мы с Джули. Могу ли я получить все? Выжить в этом обреченном мире и не потерять Джули, которая мечтает о чем-то большем?
Сейчас, привязанный к ней тонким белым проводком, я чувствую, что могу.
Ничто не изменит мой мир, — повторяет Леннон. — Ничто не изменит мой мир. — Джули подпевает чуть выше, я — ниже. Мы смотрим вниз с раскаленной крыши последнего оплота человечества на наш безумно, безнадежно, безвозвратно меняющийся мир и поем:
Ничто не изменит мой мир. Ничто не изменит мой мир.
Я снова пялюсь в потолок. Бросаю в рот самый последний кусочек, жую, но ничего не происходит. Выплевываю его, как хрящ. Фильм окончен. Жизни больше нет. У меня снова горят глаза — требуют слез, на которые мои железы уже не способны. Я как будто потерял кого-то очень дорогого. Брата. Близнеца. Интересно, где теперь его душа? Или я и есть его загробная жизнь?
Наконец я снова засыпаю. Погружаюсь во тьму. Атомы моего мозга разлетелись повсюду, и я плыву сквозь маслянистую черноту и ловлю их, как светлячков. Каждый раз, засыпая, я знаю, что могу больше не проснуться. И разве можно ожидать чего-то иного? Роняешь свой крошечный, беспомощный разум в бездонный колодец, скрещиваешь пальцы на удачу и надеешься, что, пока ты тянешь его обратно на тоненькой жалкой ниточке, которая вас соединяет, его не сожрут затаившиеся внизу безымянные чудовища. Надеешься вытащить хоть что-то. Наверное, поэтому я сплю не чаще нескольких часов в неделю. Не хочу снова умереть. В последнее время я сознаю это все острее и острее, даже не верится, что такая мысль может быть моей. Я не хочу умереть. Я не хочу исчезнуть. Я хочу быть.
Меня будят крики. Распахиваю глаза, сплевываю несколько жучков, заползших в рот. Резко поднимаюсь. Кричат издалека, но не из школы. Голосу недостает заунывного отчаяния, характерного для еще дышащих школьных экспонатов. Я узнаю дерзкие интонации, неотступающую надежду перед лицом безнадежности. Вскакиваю и бегу так быстро, как никогда не бегал ни один зомби.
Я нахожу Джули в зале вылета. Ее зажали в угол шестеро голодных мертвецов. Она взмахивает раскаленным, исторгающим дым электротриммером для живой изгороди, и они делают шаг назад, и все же медленно, но верно их кольцо сжимается. Бросаюсь на них сзади и разбрасываю их, как кегли. Того, что подошел ближе всех, бью так сильно, что у меня дробятся костяшки, а его лицо проминается внутрь. Он падает. Следующего швыряю о стену и бью головой о бетон, пока череп не трескается и мозг не вываливается наружу. Еще один заходит сзади и кусает меня за бок. Рывком разворачиваюсь, отрываю нападающему давно усохшую руку и ею же наношу удар, достойный Бейба Рута. Его голова делает полный разворот на своей оси, кренится набок и отваливается. Сжимаю оторванную руку и заслоняю Джули собой. Мертвые замирают.
— Джули! — рычу я и показываю на нее. — Джули!
Они смотрят на меня и покачиваются.
— Джули! — снова говорю я, не зная, как объяснить иначе. Подхожу к ней и кладу руку ей на сердце. Бросаю руку-дубинку, кладу другую руку на сердце себе. — Джули.
Вокруг тишина, только тихо жужжит триммер. Воздух пропитан абрикосовой горечью дебутанизированного бензина. Замечаю несколько обезглавленных трупов, которых убил не я. Слабо улыбаюсь. Молодчина, Джули, честь тебе и хвала.
— Твою… мать! — раздается у меня из-за спины глубокий голос.
С пола поднимается высокий, грузный зомби. Первый — который получил по морде. Это М. В драке я его даже не узнал. Сейчас, с вмятиной на месте одной из скул, узнать его еще сложнее. Он буравит меня глазами и потирает лицо.
— Что ты… делаешь… ты… — И замолкает, лишившись даже самых простых слов.
— Джули, — снова говорю я, как будто это все объясняет. В каком-то смысле так и есть. Одно слово — настоящее живое имя. Оно производит такой же эффект, как светящийся, говорящий мобильник на банду дикарей. Все, кроме М, во внезапно наступившей тишине уставились на Джули. М сбит с толку и злится.
— Живая! — сплевывает он. — Еда!
Я качаю головой:
— Нет.
— Еда!
— Нет!
— Еда, твою…
— Эй, ты!
Мы с М оборачиваемся. Джули вышла из-за моей спины. Бросив на М мрачный взгляд, она удваивает обороты на триммере.
— Отвали, — объявляет она и берет меня под локоть. Мою руку покалывает ее теплом.
М смотрит на нее, на меня, потом снова на нее и опять на меня. На его лице застыло напряженное выражение. Это похоже на затишье перед дуэлью. Но прежде чем что-то успевает произойти, до нас доносится рев, как будто дрожат стены, как будто кто-то протрубил в призрачный рог в безвоздушном пространстве.
Мы поворачиваемся к эскалаторам. Один за другим с нижних этажей поднимаются желтые поджарые скелеты. Перед нами с Джули выстраивается небольшая делегация Костей. Под их черными, безглазыми взглядами Джули делает шаг назад. Храбрости у нее поубавилось. Она крепче сжимает мою руку.
Один скелет подходит ко мне вплотную. Из его пасти не доносится дыхание, но я чувствую отдаленный гул, который издают его кости. Так не умею ни я, ни М — никто из нас, мертвых, все еще облаченных в плоть. Внезапно меня охватывает любопытство, мне становится интересно, кто на самом деле эти иссушенные существа. Я не верю больше ни в какие заклинания вуду, ни в какие лабораторные вирусы. Это что-то гораздо более серьезное. Это пришло из космоса — со звезд или из безымянной тьмы, прячущейся за ними. Это тени из заколоченного божественного подвала.
Мы со скелетом стоим нос к носу. Игра в гляделки: я не моргаю, а ему нечем. Проходит время, кажется, что многие часы. То, что он делает потом, почему-то окончательно подрывает его авторитет в моих глазах. Он начинает передавать мне поляроиды — принес в своих костлявых лапах целую пачку. Мне представляется самодовольный старик, хвастающийся перед внуками, но ухмылка скелета далека от родственной, да и приятными его снимки не назовешь. Неаккуратный репортаж какой-то битвы. Строй солдат, стреляющих в нас ракетами, винтовки, безошибочно снимающие нас одного за другим — первого, второго, третьего. Рядовые с мачете и бензопилами, косящие нас, как ежевичные заросли, заплевывая линзы фотоаппаратов нашей спекшейся кровью. Огромные кучи заново умерщвленных мертвецов, облитые бензином и подожженные. Дым. Кровь. Семейные фотографии из поездки в ад.
Но какой бы ужасной ни была эта презентации, я ее уже видел. Кости не один десяток раз устраивали подобные демонстрации у меня на глазах. Обычно перед детьми. Скелеты вечно бродят по аэропорту с камерами, хлопающими по позвоночникам, и иногда увязываются за нами на охоту — идут в арьергарде и документируют кровопролитие. Я никогда не понимал зачем. Фотографируют всегда одно и то же: трупы. Битвы. Свежих зомби. Себя. Комнаты, в которых они живут, оклеены этими снимками от пола до потолка. Иногда они притаскивают туда какого-нибудь молодого зомби и часами, днями заставляют его стоять и смотреть, впитывать сущность их снимков. Этот скелет, ничем не отличающийся от остальных, протягивает мне поляроиды медленно и спокойно, уверенный, что они говорят сами за себя. Тема сегодняшней проповеди ясна: неизбежность. Непреложный двучленный результат нашего общения с живыми.
Они умирают, мы умираем.
Тем местом, где у живого было бы горло, скелет издает петушиный крик, полный гордости, упрека и непреклонной, непоколебимой уверенности в своей правоте. В этом звуке заключается все, что хотят сказать Кости, — это их девиз, их мантра. Он значит: что и следовало доказать, и так все и должно быть, и потому что я так сказал.
Не отводя взгляда от его пустых глазниц, я роняю фотографии на пол и обтираю ладони друг о друга, как будто хочу стряхнуть с них грязь.
Скелет не реагирует. Лишь смотрит на меня своим жутким, безглазым взглядом, такой неподвижный, что кажется, будто даже время вокруг себя он остановил. Загробный гул в его костях заглушает все остальные звуки — низкая волна, сдобренная гнилостными обертонами. Вдруг он резко — я даже вздрогнул — разворачивается и возвращается к своим собратьям. Снова трубит призрачный рог — и Кости спускаются на эскалаторах. Остальные мертвые тоже начинают расходиться, исподтишка бросая на Джули голодные взгляды. М хмуро косится на меня — и уходит последним.
Мы с Джули одни.
Теперь, когда все позади и пролитая кровь уже сохнет на полу, я наконец осознаю, что произошло, и сердце у меня в груди сжимается. Я указываю на знак, на котором наверняка написано "Зал вылета", и смотрю на нее вопросительно, не умея скрыть, какую боль это мне причиняет.
Джули смотрит в пол.
— Несколько дней уже прошло, — бормочет она. — Ты сам сказал, что несколько дней.
— Хотел… проводить. Попрощаться. Защи… тить.
— Я должна была уйти. Извини, конечно, но не оставаться же здесь. Ты ведь понимаешь?
Да. Конечно, я понимаю.
Она права, а я полный идиот.
И все же…
А что, если…
Я хочу сделать что-нибудь невозможное. Что-нибудь потрясающее, неслыханное. Отчистить космический шаттл от мха, улететь с Джули на Луну и основать там колонию, или отдрейфовать перевернутый круизный корабль на какой-нибудь далекий остров, где никто не посмотрит на нас косо, или овладеть тем волшебством, которое переносит зомби в воспоминания живых, и переселить Джули в меня. Ведь тут тепло, тихо и хорошо, и вместе мы будем не нелепым сочетанием несочетаемого, вместе мы станем совершенством.
Наконец она поднимает глаза. Как она похожа на потерявшегося ребенка. Растерянная и печальная.
— Спасибо, что… спас мне жизнь. Опять.
С усилием выдергиваю себя из задумчивости и улыбаюсь:
— Не за… что.
Она обнимает меня. Сначала робко, испуганно, и, да, с отвращением, но потом искренность берет верх. Она кладет голову на мое холодное плечо. Не верю, что это происходит наяву. Просто обхватываю ее руками, да так и стою.
Я готов поклясться, что мое сердце бьется. Хотя, конечно, это ее сердце отдается эхом в моей груди.
Мы возвращаемся к "боингу". Ничего не изменилось, но хотя бы прощание удалось отложить. После того, как из-за нас произошло целое побоище, кажется разумным ненадолго залечь на дно. Не знаю, насколько Кости будут противиться присутствию Джули и тому нарушению заведенного порядка, которое она воплощает. До сегодняшнего дня у меня не было причин с ними ссориться. Случившемуся нет прецедентов.
Мы входим в переход, нависающий над парковкой. Ветер прорывается через битые стекла и теребит волосы Джули. Когда-то ухоженные цветочные островки заросли ромашками. Джули улыбается и собирает букетик. Выдергиваю из него один цветок и неловко втыкаю ей в волосы. Цветок с листьями и торчит из ее кудрей довольно неуклюже, но она оставляет его как есть.
— Помнишь, как это было — жить среди лютей? — спрашивает она, не замедляя шаг. — До того, как ты умер?
Я делаю неопределенный жест.
— Ну вот. Теперь все изменилось. Когда нам пришлось бежать из нашего города, мне было десять, так что я все помню. Теперь все совсем по-другому. Тесно, шумно, холодно. — Она останавливается в конце коридора и смотрит на бледный закат через пустые оконные рамы. — Мы безвылазно сидим в Стадионе, как в загоне для скота. Все, что осталось важного, — пережить еще один день. Никто ничего не пишет, никто не читает, никто даже не разговаривает. — Она вертит ромашки в руках, нюхает одну. — У нас и цветов-то больше не осталось. Одни овощи.
Я встаю спиной к закату и смотрю на ночное небо.
— Из-за нас.
— Нет, не из-за вас. То есть из-за вас, конечно, но не совсем. Ты вообще не помнишь, что было раньше? Политические, общественные кризисы? Потопы? Войны, революции, бомбы? Когда вы появились, миру и так уже настал конец. А вы просто исполняете приговор.
— Но мы… вас… убиваем. Сейчас.
Она кивает:
— Да, да, сейчас зомби — главная угроза. Почти каждый, кто умирает, восстает и убивает еще двоих — даже статистика не на нашей стороне. Но главная проблема наверняка серьезнее. Или наоборот, она совсем незаметна. Даже если мы убьем миллионы зомби, ничего не изменится, потому что им нет конца.
Из-за угла появляются двое мертвых и бросаются на Джули. Я ударяю их головами друг о друга и швыряю на пол, гадая, не изучал ли в прежней жизни боевые искусства. Я гораздо сильнее, чем выгляжу.
— Папе на все это наплевать, — продолжает Джули, когда мы наконец добираемся до самолета и заходим внутрь. — Он был генералом, когда у нас еще было правительство, для него все просто. Обнаружить угрозу, ликвидировать угрозу, сидеть и ждать приказа тех, чья работа — думать о будущем. А если никакого будущего не осталось, а те, кто его придумывали, мертвы, что нам делать? Никто не знает. Вот мы ничего и не делаем. Устраиваем вылазки за провизией, убиваем зомби, расширяем стены Стадиона. В общем, папа считает, что человечество можно спасти, если построить огромную бетонную коробку, всех туда загнать и сторожить у ворот, пока мы сами не поумираем от старости. — Джули падает на сиденье, делает глубокий вдох, потом выдох. Кажется, она очень устала. — Я же не спорю, выжить — это важно, — продолжает она. — Но должно ведь быть еще что-то.
Я вспоминаю несколько последних дней, и почему-то мои мысли обращаются к детям. Они играли со степлером и смеялись. Смеялись. Видел ли я когда-нибудь, чтобы смеялись другие мертвые дети? Не помню. Но стоит вспомнить, как они на меня смотрели, обнимая за ноги, и я переполняюсь странным чувством. Что означал этот взгляд? Откуда он взялся? Что за музыка играет в том чудесном фильме, который показывают их лица? На каком он языке? Можно ли его перевести?
Несколько минут в самолете тихо. Джули, все еще лежа на спине, поднимает голову и смотрит в иллюминатор на перевернутый вверх ногами мир.
— Р, ты живешь в самолете! — говорит она. — Это же так здорово. Их так не хватает в небе! Я тебе говорила, как скучаю по самолетам?
Подхожу к проигрывателю. Там все еще крутится пластинка Синатры, иголка скачет по последним пустым дорожкам. Переставляю ее на "Полетели со мной".
— Ловко! — улыбается Джули.
Ложусь на пол и складываю руки на груди. Гляжу и потолок и подпеваю одними губами.
— А еще, еще я тебе говорила, — продолжает Джули, повернувшись на бок и глядя на меня, — что мне здесь у тебя, в общем, неплохо? Ну, если не считать, что меня уже раза четыре сожрать пытались. У меня очень давно не было времени, чтобы просто посидеть и подумать, глядя в окно. Да и коллекция музыки у тебя очень даже ничего. — Она тянется ко мне, втыкает в мои сложенные руки ромашку и хихикает. Когда я наконец понимаю, что похож на труп на стародавних похоронах, то вскакиваю так резко, будто ожил от удара молнии. Джули хохочет. Я тоже чуть-чуть улыбаюсь.
— Знаешь, Р, что самое безумное? Иногда я просто поверить не могу, что ты зомби. Мне кажется, что ты просто в гриме ходишь, ведь когда ты улыбаешься… трудно поверить.
Я снова ложусь, засунув руки под голову. Мне неловко, и пока Джули не засыпает, я сохраняю скучное выражение лица. Лишь тогда я позволяю себе расслабиться и улыбаюсь в потолок, и звезды в окне подмигивают всему живому.
Ее мягкое сопение стихает уже днем. Я лежу на полу и жду звуков ее пробуждения. Скрипа подушек, глубокого вдоха.
— Р, — зовет она сонным голосом.
— Да.
— А знаешь, ведь они правы.
— Кто?
— Эти ваши скелеты. Я же видела фотографии, которые он тебе показывал. Скорее всего, так и будет.
Я молчу.
— Одной из наших удалось сбежать. Нора… моя подруга. Она спряталась под столом, когда вы напали. Она видела, как ты… взял меня в плен. Войскам Обороны понадобится время, чтобы выяснить, из какого именно ты гнезда, но скоро они разберутся. И тогда папа придет за мной. Он тебя убьет.
— Уже… мертвый, — отвечаю.
— Неправда, — возражает она и садится. — Никакой ты не мертвый.
Некоторое время я обдумываю ее слова.
— Ты хочешь… назад.
— Да нет, — отмахивается она и сама как будто пугается своих слов. — То есть хочу, конечно, но… — Она нервно вздыхает. — Все равно, не важно, чего Я хочу, — я должна уйти. Иначе они придут сюда и всех перебьют. Всех.
Я снова молчу.
— Я не хочу быть в этом виноватой, понимаешь? — Она замолкает в нерешительности — ей хочется спросить о чем-то еще. — Меня всегда учили, что зомби — просто ходячие трупы, от которых надо избавляться, — и все. Но… ты только посмотри на себя. А что, если ты не один такой?
Я не меняюсь в лице. Джули вздыхает.
— Р… слушай. В тебе, может, и хватит дури, чтобы сложить голову мучеником, а про остальных ты подумал? Про своих детей? Их тебе не жалко?
Она подталкивает меня к неизведанному пути. Все то время, что я здесь — все те месяцы или годы, — я никогда не считал тех, кто меня окружает, людьми. Человеческими существами — пожалуй, но не людьми. Мы бредем в тумане, спим и едим в тумане, мы бежим марафон без старта и финиша, без медалей и болельщиков. Вчера я убил четверых наших, и это, кажется, никого не тронуло. Мы такие же, как живые: мы мясо. Безымянное, безликое, бросовое. Но Джули права. Я умею думать. У меня есть что-то вроде души, пусть это что-то и жалкое, и скукоженное. Может, и у других оно есть. Что-то, достойное спасения.
— Хорошо. Ты должна… уйти.
Она молча кивает.
— Но я… иду с тобой.
— Р! — смеется она. — Куда? В Стадион? С ума сошел?
Я качаю головой.
— Так, давай сначала обсудим. Ты у нас кто? Зомби. Хорошо сохранившийся, даже в чем-то обаятельный, но все-таки зомби. Теперь угадай, для чего все жители Стадиона старше десяти лет тренируются без выходных?
Молчу.
— Правильно. Чтобы лучше убивать зомби. Так что — как бы мне пояснее выразиться? — тебе со мной нельзя. Тебя убьют.
Я стискиваю зубы:
— И что?
Она качает головой. Сарказм исчезает из ее голоса, он становится неуверенным.
— Что значит "и что"? Или ты смерти хочешь? Настоящей?
Мне хочется пожать плечами. Я слишком долго позволял этому рефлексу равнодушия править собой. Но сейчас, когда я лежу на полу, а Джули встревожено смотрит на меня сверху вниз, я вдруг вспоминаю то чувство, с которым проснулся вчера, — "Нет!" и "Да!", сплетенные воедино. Антирефлекс.
— Нет, — говорю я в потолок. — Не хочу смерти.
Вот и мой новый рекорд — пять слогов подряд.
— Вот и хорошо, — кивает Джули.
Делаю глубокий вдох и встаю.
— Надо… думать, — говорю я, не глядя ей в глаза. — Скоро… вернусь. Запри.
Ухожу прочь, и она провожает меня взглядом.
На меня все смотрят. Меня и так всегда держали за чудака, но теперь слава идет впереди меня. Стоит войти в комнату, все замирают и оборачиваются. Но их лица не совсем враждебны. В осуждающих взглядах сквозит восхищение.
Наконец я нахожу М — он в зале ожидания. Изучает свое отражение в оконном стекле. Засовывает пальцы в рот и тычет в щеки. Кажется, он пытается вправить смещенные кости обратно.
— Привет, — говорю я с безопасного расстояния.
Он бросает на меня свирепый взгляд, но потом снова отворачивается к окну. Сильно ударяет по верхней челюсти, и скула с громким щелчком встает на место. Он оборачивается с улыбкой:
— Ну… как?
Делаю неопределенный жест. Половина его лица выглядит более-менее нормально, но на другой половине так и зияет… впадина.
Он со вздохом отворачивается обратно к окну.
— Не повезло… дамам.
Я улыбаюсь. Мы очень разные, но не отдать М должное невозможно. Он единственный из знакомых мне зомби, у кого сохранились какие-то остатки чувства юмора. Опять же: четыре слога без паузы. Он только что сравнялся с моим предыдущим рекордом.
— Прости, — говорю. — За… это.
Он молчит.
— По… говорим?
М медлит, потом пожимает плечами и идет за мной. Мы садимся за стол в темном, вымершем "Старбаксе". Перед нами две полные плесени кофейные чашки, оставленные много лет назад двумя друзьями, двумя партнерами по бизнесу, незнакомцами, которые встретились в зале ожидания и сдружились на почве общего интереса к человеческим мозгам.
— Правда… извини, — начинаю я. — Очень… раздра… жительный. Стал.
М хмурится:
— Что… с тобой… творится?
— Не… знаю.
— Привел… живую?
— Да.
— Ты… псих?
— На… верное.
— Ну и как… это?
— Что?
— С живой… секс.
Бросаю на него предупреждающий взгляд.
— Она… ничего. Я бы…
— Заткнись.
М хмыкает.
— Под… калываю.
— Все… не так. Это… не то.
— Тогда… что?
Сначала я не знаю, что ответить.
— Что-то… больше.
Его лицо вдруг становится пугающе серьезным.
— Что? Любовь?
Я думаю, но ответа не нахожу, остается только пожать плечами. Пожимаю, стараясь ненароком не улыбнуться.
М откидывается на спинку стула и старательно изображает хохот. Потом хлопает меня по плечу:
— Малыш! Ты Каза… нова! Ха!
— Ухожу… с ней, — говорю я.
— Куда?
— Прово… жаю. Домой.
— На… Стадион?
Киваю.
— Защи… щаю.
М задумывается ненадолго, и его помятая физиономия мрачнеет.
— Знаю, — вздыхаю я.
М складывает руки на груди.
— Что… с тобой? — опять спрашивает он.
И опять у меня нет ответа, и опять я пожимаю плечами.
— Ты как… вообще?
— Меняюсь.
Он кивает с сомнением в глазах. Я ежусь под его пронзительным взглядом. Я не привык к таким серьезным разговорам. Ни с М, ни, если на то пошло, с кем-либо из мертвых. Разворачиваю к себе кофейную чашку и вглядываюсь в ее пушистое зеленое содержимое.
— Когда… поймешь… — наконец выдавливает М неожиданно искренним тоном — я и не думал, что он на такой способен. — Скажи… мне. Нам.
Жду какую-нибудь шуточку, но он молчит. Он и правда серьезен.
— Хорошо, — отвечаю я. Хлопаю его по плечу и встаю. Он провожает меня тем же взглядом, каким меня преследуют и все остальные. Взглядом, в котором смешаны растерянность, страх и предчувствие перемен.
Наш с Джули уход из аэропорта напоминает не то свадебную процессию, не то очередь к шведскому столу. У стен столпились мертвые, они смотрят на нас. Собрались все до единого. Похоже, им не по себе. Они с радостью набросились бы на Джули, но почему-то стоят молча и не двигаются. Как Джули ни протестовала, я все-таки попросил М нас проводить. Он идет чуть позади и бросает на толпу подозрительные взгляды — огромный и серьезный, как агент разведки.
Кругом полно людей и царит неестественная тишина — даже противоестественная, если учесть, что никто не дышит. Готов поклясться, что слышу, как у Джули колотится сердце. Она делает вид, что все под контролем, и пытается идти спокойно, но ее выдают глаза, мечущиеся от одного зомби к другому.
— Ты уверен, что это не опасно? — шепчет она.
— Да.
— Их тут… сотни.
— Я. Тебя. Защищаю.
— Ну да, ну да, как я могла забыть. — Ее голос делается все тише. — Р, я серьезно. Я знаю, ты кого хочешь порвешь, но если хоть кто-нибудь сейчас прозвонит к обеду, я тут же окажусь закуской.
— Не… прозвонит, — возражаю я с неожиданной уверенностью. — Мы… новое. Они не… видели. Посмотри… на них.
Она вглядывается в окружающие нас лица и, надеюсь, видит то же, что и я. Их замешательство перед лицом неизвестности. Я точно знаю, что они нас пропустят. Джули отнюдь не так в этом убеждена. Ее дыхание вдруг становится сиплым, и она тянется к своей сумке. Достает ингалятор, делает вдох и не убирает его, продолжая переводить нервный взгляд с одного зомби на другого.
— Все будет… хорошо, — тихо бормочет М.
Она с резким выдохом разворачивается к нему:
— А тебя кто спрашивал, сарделька несчастная? Надо было тебя еще вчера нашинковать!
М хмыкает и ехидно смотрит на меня:
— Сколько… жизни… Р.
Весь путь до выхода мы проделываем без происшествий. Стоит шагнуть наружу, как у меня в животе начинается какой-то нервозный зуд. Сначала я принимаю его за страх перед небом, нависшим над нами сероватой синюшной плотью с нарывами грозового фронта. Но дело не в небе. Это звук. Низкий, булькающий — сумасшедший баритон, напевающий колыбельную. Или он действительно стал громче, или я сделался чувствительнее. Так или иначе, на этот раз я слышу приближение Костей еще до того, как они появляются.
— Вот черт, — бормочет Джули.
Они с двух сторон обходят зону погрузки и выстраиваются перед нами. Я никогда не видел столько Костей вместе. Даже не знал, что их может быть столько — по крайней мере, в этом аэропорту.
— Проблема, — говорит М. — Они… злятся.
М прав. Сейчас Кости держатся как-то по-другому. Их движения кажутся скованными… еще более скованными, чем обычно. Если такое вообще возможно. Вчера они были присяжными, которые изучали дело. Сегодня они судьи и пришли огласить приговор. Или палачи, которые намерены его исполнить.
— Уходим! — кричу я им. — Обратно! Они не… придут сюда!
Скелеты не движутся и не отвечают. Их кости в унисон гудят отвратительную потустороннюю ноту.
— Что… хотите? — спрашиваю я.
Весь первый ряд синхронно поднимает руки и указывает на Джули. Я снова поражаюсь тому, как все это неправильно, какие они все-таки чуждые всем нам. Мертвые дрейфуют по волнам апатии. Мертвые не знают синхронности.
— Веду ее… обратно! — кричу я еще громче, оставив надежду договориться. — Если… убить… они придут…. убьют нас!
Ни колебаний, ни даже секундного раздумья о моих словах — их ответ быстр и предопределен. В унисон, как дьявольские монахи всенощную, они затягивают свой петушиный крик незыблемой уверенности в своей правоте — и я знаю, что он означает.
Незачем говорить.
Незачем слушать.
Все решено.
Она не уйдет.
Мы ее убьем.
Так должно быть.
Так было всегда.
Так будет всегда.
Я смотрю на Джули. Она дрожит. Хватаю ее за руку и смотрю на М. Он кивает.
Мы бежим, и ее горячий пульс сочится в мои ледяные пальцы.
Бросаемся влево, чтобы обойти костяной взвод. Они громыхают наперерез, пытаются преградить мне путь. М выскакивает вперед и падает на первый ряд, который осыпается под ним в кучу скрюченных конечностей и сцепившихся ребрами грудных клеток. Оглушительно трубит невидимый охотничий рог.
— Что ты делаешь? — задыхаясь, спрашивает Джули. Непостижимым образом я бегу быстрее ее.
— Я за…
— Только не начинай опять про то, как ты меня защищаешь! — кричит она. — Это еще хуже, чем все…
Ее хватает за плечо безмясая рука, она кричит. Тварь скалится подпиленными клыками и норовит впиться Джули в шею, но я хватаю скелет за позвоночник и бросаю на бетонный пол — изо всех сил, но ни удара, ни грохота разлетающихся костей не следует. Тварь, как будто назло гравитации, замедляет падение — не успела ее грудная клетка коснуться пола, как скелет снова на ногах и бросается мне в лицо, как какое-то омерзительное, неубиваемое насекомое.
— М! — хриплю я, пытаясь оторвать его от горла. — Помоги!
М весь в Костях — скелеты повисли у него на руках, на ногах и даже на спине, — но пошатнуть его им не удается, видимо, он для них слишком тяжел. Пока я борюсь со своим, который пытается выдавить мне глаза, М подбирается поближе, отрывает его от меня и швыряет в двух других, пытавшихся прыгнуть на него сзади.
— Бегом! — орет он, толкает меня вперед и поворачивается к нашим преследователям. Я тащу Джули за руку. Наконец она видит, куда мы так спешим, и ахает. К "мерседесу".
— Пошли!
Мы прыгаем в машину, и я завожу мотор.
— Ах, мерсик, — говорит Джули, погладив приборную панель, как любимого питомца. — Как я рада тебя видеть.
Я давлю на газ и отпускаю сцепление. Машина срывается вперед. Почему-то сейчас это кажется просто.
М перестал отбиваться и теперь со всех ног удирает от толпы скелетов. Внутри, за дверями аэропорта, столпились сотни зомби. Они тихо стоят и смотрят. Что они думают? И думают ли вообще? Есть ли шанс, что у них в головах зарождается реакция на то, что происходит у них под носом? На этот внезапный всплеск анархии в существовании, прежде расписанном до мелочей?
М поворачивает нам наперерез. Я давлю на газ. Сначала перед нами пробегает М, потом на дорогу вылетают Кости — и чудо немецкой техники весом в тонну врезается в их хрупкие, ломкие остовы. Они рассыпаются на куски. Всюду летят обломки. Две бедренные кости, три кисти рук и полчерепа приземляются в салон, где они дергаются, ползают по сиденьям, зудят и шелестят, как засохшие насекомые. Джули выбрасывает их из машины и, дрожа от отвращения, вытирает ладони о толстовку.
— Господи, господи, — всхлипывает она.
Но теперь мы в безопасности. Джули в безопасности. Мы с ревом выезжаем из зоны прилетов на взлетную полосу, мчимся вперед, и над нами сгущаются тучи. Я смотрю на Джули. Она смотрит на меня. Капают первые капли. Мы улыбаемся.
Проходит десять минут. Начался ливень, и мы промокли насквозь. Родстер — не лучший выбор в такую погоду, особенно когда ни ты, ни твой пассажир не понимаете, как в нем поднимается верх. Едем молча. Мокрые простыни хлещут нас по головам. Но мы не жалуемся. Мы стараемся сохранять оптимизм.
— Ты знаешь, куда ехать? — спрашивает Джули минут через двадцать. Ее мокрые волосы струятся по лицу.
— Да, — отвечаю я, не сводя глаз с дороги и свинцового горизонта.
— Уверен? Потому что я понятия не имею.
— Да… уверен.
Лучше не объяснять, откуда я так хорошо знаю дорогу. Это наша охотничья тропа. Она и без того в курсе, кто я, зачем лишний раз напоминать? Неужели нельзя просто ехать вперед и позабыть обо всем на время? В свете моего воображения мы неходячий труп и девушка-подросток под проливным дождем, мы Фрэнк и Ава, мы неспешно катаемся по сельским аллеям, и где-то вдалеке, потрескивая, нам подыгрывает виниловый оркестр.
— Может, остановимся, дорогу спросим?
Я поднимаю на нее взгляд. Перевожу его на рассыпающиеся домики, почти черные в наступающих сумерках.
— Да я пошутила, — говорит она, выглядывая из-за мокрой челки. Откидывается на сиденье, заложив руки за голову. — Скажи, когда захочешь отдохнуть. А то едешь как последняя пенсионерка.
Постепенно у наших ног скапливается вода, и Джули начинает дрожать. Стоит весна, ночь теплая, но она промокла, а ехать в старом родстере — все равно что гулять в ураган. Съезжаю с шоссе, и мы погружаемся в кладбищенское безмолвие городской окраины. Джули смотрит на меня с немым вопросом в глазах. Я слышу, как стучат ее зубы.
Медленно еду вдоль обочины, выбирая дом для ночлега. Наконец поворачиваю в заросший зеленью тупик и паркуюсь рядом с проржавевшим "плимут-вояджером". Беру Джули за руку и веду под крышу. Дом заперт, но дверь прогнила и распахивается от одного пинка. По всему дому расставлены старые керосиновые лампы. Джули зажигает их, и дом озаряется мерцанием, как будто мы разожгли костер на полу. Это создает неожиданный уют. Джули бродит по кухне и гостиной, рассматривает посуду, игрушки, старые журналы. Поднимает плюшевого коалу и смотрит ему в глаза-пуговки.
— Милый, милый дом, — бормочет она. Затем достает из сумки "Поляроид" и делает снимок. Проблеск вспышки как пощечина — до того здесь темно. Джули ухмыляется и показывает камеру:
— Узнаешь? Я вчера ее у скелетов стырила. — Она протягивает мне проявляющийся снимок. — Очень важно беречь память, понимаешь? Особенно сейчас, когда весь мир на ладан дышит. — Джули смотрит в видоискатель и медленно разворачивается, вбирая в себя панораму всей комнаты. — То, что ты видишь, всегда может оказаться последним.
Я трясу фотографией в руке. На ней проявляется призрачный образ. Это я, Р, труп, возомнивший себя живым. Я смотрю себе в глаза мертвым, удивленным, свинцовым взглядом. Джули протягивает мне камеру.
— Всегда и везде делай снимки. Если у тебя нет камеры, то хотя бы в уме. Когда запоминаешь что-нибудь нарочно, такие воспоминания всегда ярче, чем случайные. — Она встает в позу и широко улыбается. — Сыр!
Жму на кнопку. Джули тянется к выползающему из камеры снимку, но я выдергиваю его первым и прячу за спину. Протягиваю ей мой. Она закатывает глаза, но потом берет фотографию и, склонив голову набок, начинает ее разглядывать.
— Ты лучше выглядишь. Наверное, дождь тебя умыл. — Она поднимает глаза от снимка и внимательно в меня вглядывается. — Почему у тебя такие глаза?
— Какие? — настороженно спрашиваю я.
— Такого странного серого цвета. У трупов они совсем не такие. Не затуманенные. Почему?
Некоторое время я думаю.
— Не знаю. Случается… во время… превра… щения.
Она так на меня уставилась, что мне хочется съежиться.
— Жутковатый у тебя с ними вид. Почти… сверхъестественный. А цвет они когда-нибудь меняют? Когда убиваешь, или еще когда?
У меня вырывается вздох.
— Кажется… ты… о вампирах.
— А, точно, — смеется она, а затем печально качает головой. — Ну хоть этих пока не существует. Впрочем, слишком много чудовищ развелось в последнее время, за всеми не уследишь. — Не успеваю я обидеться, как она снова смотрит мне в глаза и улыбается. — А вообще они мне нравятся. Твои глаза. Они у тебя красивые. Жуткие, конечно… но и красивые.
Кажется, это самый лучший комплимент, который мне говорили за всю мою мертвую жизнь. Джули, не обращая внимания на мой остолбенелый вид, уходит дальше в дом, напевая себе под нос.
Снаружи бушует гроза, изредка до нас доносятся раскаты грома. Я радуюсь, что в доме целы все окна. В большинстве других они давно разбиты мародерами или охотниками. На соседской лужайке лежит несколько трупов со вскрытыми черепами, но мне хочется верить, что хозяевам удалось уйти. Они и добрались до одного из стадионов, а может, даже бежали в горы, в какой-нибудь огороженный от всего мира рай, где за усеянным жемчугом титановым забором поет ангельский хор…
Я все еще стою в гостиной и слушаю дождь. Джули слоняется по дому. Вскоре она спускается с охапкой сухой одежды и сваливает ее на диван. Выуживает из кучи джинсы, которые велики ей размеров на десять.
— Как тебе? — спрашивает она, обернув штаны вокруг талии. — Не полнят? — Бросает джинсы и вытаскивает груду тряпья, которая при ближайшем рассмотрении оказывается платьем. — Если завтра мы с тобой заблудимся в лесу, мне будет из чего сделать палатку. Вот какому-то зомби повезло с обедом.
Я трясу головой и кривлю лицо.
— Что, не любишь толстячков?
— Жир… не живой. Мусор. Нужно… мясо.
Она смеется:
— Значит, ты не только меломан, а еще и гурман! Ну ты даешь! — Отбрасывает одежду и делает глубокий вдох. — Ну ладно. Я уже с ног падаю. Нашла там кровать, которая еще не развалилась. Пойду спать.
Я ложусь на слишком короткий для меня диван и настраиваюсь провести ночь наедине с собой. Но Джули не уходит. Она стоит на пороге спальни и смотрит на меня. Я уже видел такой взгляд. Я готовлюсь к худшему.
— Р… — говорит наконец она. — А тебе… тебе обязательно есть людей?
Я мысленно испускаю глубокий вздох, мне невыносимы эти расспросы. Но покой чудовищам не причитается.
— Да.
— Или ты умрешь?
— Да.
— Но меня ты не съел.
Я молчу.
— Ты меня спас. Уже раза три как.
Медленно киваю.
— И с тех пор так больше ничего и не ел?
Я морщу лоб и напрягаю память. Она права. Если не считать нескольких кусочков мозга, с момента нашей встречи я соблюдаю строжайший гастрономический целибат.
На ее лице появляется странная полуулыбка.
— Ты… меняешься, что ли?
Как и прежде, я безмолвствую.
— Ну спокойной ночи, — говорит Джули и закрывает за собой дверь.
Я лежу на диване и разглядываю облупившуюся краску на подтекающем потолке.
— Что с тобой? — спрашивает М, глядя на меня поверх заплесневелой чашки кофе. — Что-то не так?
— Нет. Все нормально. Я меняюсь.
— Как ты можешь измениться? Мы все начинаем с чистого листа, чем ты отличаешься от остальных?
— Может, все-таки не с чистого листа. Может, нас формируют обломки прежней жизни.
— Но мы их не помним. Наши дневники навсегда потеряны.
— Не важно. Так или иначе, мы то, что мы есть. И гораздо важнее, что мы с этим сделаем.
— Разве нам дано выбирать?
— Не знаю.
— Мы мертвые. Как мы можем что-то выбирать?
— Может, и можем. Если очень захотим.
Дождь барабанит по крыше. Изнуренно скрипят стропила. Пружины старых диванных подушек царапают меня через дыры в рубашке. Пока я пытаюсь понять, постился ли я хоть раз так долго до встречи с Джули, она снова появляется на пороге. Замирает, опершись на дверной косяк, и, скрестив руки на груди, выстукивает нервный ритм по паркету.
— Что? — спрашиваю я.
— Ну… Я тут подумала. Кровать большая. И если хочешь… Мне не жалко, можешь лечь рядом. — Я немного приподнимаю брови. Она краснеет. — Слушай, я просто… я просто… мне не нужна такая огромная кровать. Тут страшно одной, понял? Не хочу, чтобы меня призрак миссис Жиртрест во сне придушил. А учитывая, что я уже неделю не мылась, то и пахнешь ты не хуже меня… может, наши запахи друг друга нейтрализуют.
Она дергает плечом — мое дело предложить — и исчезает в спальне.
Выжидаю несколько минут. Потом, сам не зная зачем, встаю и иду к ней. Она уже в постели, обложилась одеялами и свернулась, как младенец в утробе. Я медленно опускаюсь на противоположный край кровати. Все одеяла у нее, но уж что-что, а сохранять тепло мне незачем. Я всегда постоянной температуры — комнатной. А вот Джули, несмотря на роскошные одеяла, продолжает дрожать.
— Чертовы мокрые шмотки, — бормочет она и встает. Косится на меня. Отвернувшись, принимается стягивать мокрые джинсы и футболку. Кожа у нее на спине мертвенно-белая от холода. Почти такая же, как у меня. В одних клетчатых трусиках и бюстгальтере в горошек, Джули развешивает свою одежду на комоде и быстро возвращается под одеяло.
— Спокойной ночи, — говорит она.
Я подложил руки под голову и смотрю в потолок. Мы лежим на самом краю кровати — каждый на своем. Между нами примерно полтора метра. Меня не оставляет чувство, что ее беспокоит не только то, что я мертв. Жив я или мертв, для нее я все равно мужчина. Наверное, боится, что поведу себя как любой мужчина, оказавшийся в постели с красивой женщиной. Что захочу что-то отнять. Или что попытаюсь ее съесть. Тогда зачем она вообще меня позвала? Или это такая проверка? Для меня? Для себя? Что могло толкнуть ее на такой риск?
Я слушаю, как ее дыхание становится глубже и она засыпает. Ее страхи уснули вместе с ней. Спустя несколько часов Джули разворачивается ко мне, и расстояние между нами сокращается почти до нуля. Ее лицо обращено ко мне. Легкое дыхание щекочет мне ухо. Интересно, закричит ли она, если сейчас проснется? Смогу ли я когда-нибудь убедить ее, что со мной она действительно в безопасности? Не буду отрицать, что такая близость будит во мне не только инстинкт убивать. Но пусть даже эти новые желания и пугают своей яркостью, все, что я сейчас хочу, — просто лежать с ней рядом. Самое большее, чего я могу пожелать, — чтобы она положила голову мне на грудь, вздохнула и продолжала спать. Вот загадка, достойная лучших загробных умов. Мое прошлое в тумане, а настоящее — буйство красок и звуков. Что все это значит? С тех пор как я умер, моя память работает не лучше старого магнитофона — записи получаются блеклые, едва различимые, легко забываемые. Зато последние несколько дней я помню в малейших деталях, и сама мысль, что хоть одно мгновение я могу забыть, приводит меня в дикий ужас. Откуда вдруг эта ясность мысли? Эта четкость? Я могу вспомнить по порядку все, что произошло с первой нашей встречи до настоящего момента — до нас, лежащих в этой усыпальнице, и, несмотря на миллионы воспоминаний уже забытых, выброшенных, как мусор, я с отчаянной уверенностью осознаю, что вот это — все это — останется со мной до конца моих дней.
Я лежу на спине, хотя мне и нет нужды в отдыхе, и незадолго до рассвета перед моими глазами кинопленкой пробегает сон. Не сон, а видение — слишком яркое, такое не мог бы породить мой безжизненный мозг. Обычно, чтобы испытать вторичные воспоминания, нужен вкус крови. Но сейчас что-то пошло не так. Просто закрываю глаза — и начинается полуночный сеанс.
Обед. Длинный металлический стол накрыт со спартанской скупостью. Миска риса. Миска бобов. Буханка хлеба из льняного семени.
— Благодарим Тебя, Господи, за эту пищу, — говорит мужчина во главе стола. Его руки сложены в молитве, но глаза открыты. — Благослови ее для тел наших. Аминь.
Джули пинает под столом сидящего рядом мальчишку. Он сжимает рукой ее колено. Это Перри Кельвин. Я снова у него в голове. Его мозг умер, его жизнь съедена… а он все еще здесь. Что это, химический откат? Застрявшая где-то во мне недопереваренная крупица его мозга? Или и в самом деле он? Как-то, где-то, почему-то цепляющийся за последние воспоминания о своей жизни?
— Ну что, Перри, — обращается отец Джули к нему… ко мне. — Джули сказала, ты теперь земледелец?
Я глотаю свой рис.
— Да, сэр, генерал Гриджо, я…
— Перри, мы не на учениях, а просто обедаем. Зови меня мистер Гриджо.
— Ладно. Да, сэр.
За столом четыре стула. Отец Джули сидит во главе, а мы с ней — по правую руку. Напротив нас еще один пустой стул. Все, что я знаю о матери Джули, — "она ушла, когда мне было двенадцать лет". Я несколько раз начинал осторожные расспросы, но большего так и не добился, даже когда мы лежали голые на моей узкой кровати, утомленные, и счастливые, и уязвимые, как любая нормальная пара.
— Я сейчас на посадках, — сообщаю я ее отцу, — но жду повышения. Мне обещали место бригадира уборочной бригады.
— Понятно, — задумчиво кивает он. — Не такая уж плохая работа… Не понимаю только, почему ты не хочешь работать с отцом. Ему на постройке этого их жизненно важного коридора наверняка не хватает молодежи.
— Он звал, но я… не знаю, по-моему, строительство — это не для меня. Я люблю работать с растениями.
— С растениями, значит.
— По-моему, в наше время это очень важная работа. Почва истощена, много на ней не вырастишь, зато когда серая корка трескается и из нее появляются зеленые ростки — это настоящий праздник.
Мистер Гриджо с ничего не выражающим лицом прекращает жевать. Джули бросает на него тревожный взгляд.
— А помнишь, у нас раньше был кустик в гостиной, такой, на деревце похожий? — говорит она.
— Помню, — отвечает он. — И что?
— Ты его любил. Не прикидывайся, что ничего не понимаешь в садоводстве.
— Он принадлежал твоей матери.
— Но любил-то его ты. — Джули поворачивается ко мне. — Ты только представь: папа тогда увлекался дизайном интерьеров, и дома у нас все было такое суперсовременное, из стекла и металла. Как в филиале "ИКЕА". А мама этого терпеть не могла, ей нравилось все натуральное — деревянные полы, пеньковое волокно и так далее.
Мистер Гриджо каменеет лицом, но Джули либо не замечает, либо ей наплевать.
— Ну вот, и в отместку она купила этот пышным зеленый куст в огромном, оплетенном лозой горшке и поставила его в самом центре папиной идеальной бело-серебристой гостиной.
— Джули, гостиная была не моя, а общая, — перебивает ее отец. — И насколько я помню, мы всегда вместе решали, какую мебель покупать, и ты всегда соглашалась со мной.
— Ага, вот только мне было восемь лет, и мне нравилось притворяться, что я живу в космическом корабле. В общем, мама покупает этот куст, целую неделю они ругаются… Папа твердит, что он "неуместный", мама грозится уйти вместе с кустом… — Тут Джули ненадолго умолкает. Лицо ее отца совсем застывает. — Короче, некоторое время так и продолжалось… а потом мама — в своем репертуаре — начала заморачиваться чем-то другим. И бросила поливать куст. Угадай, кто его взял под свое крылышко, когда он чуть не засох?
— Нам только засохшего куста в центре гостиной не хватало. Кто-то же должен был о нем заботиться.
— Пап, ты его каждый день с лейкой обхаживал. Удобрял и лишние побеги подрезал.
— Да, Джули, именно так растениям и не дают умереть.
— Пап, ну неужели так сложно признать, что ты любил этот дурацкий куст? — Джули смотрит на него с удивлением и замешательством. — Не понимаю, что в этом плохого?
— Глупости, — огрызается он, и настроение в комнате сразу падает на несколько градусов. — Растение можно поливать и подрезать, но "любить" его — невозможно.
Джули открывает рот, но ничего не говорит.
— Это бессмысленное украшение, которое занимает место, требует внимания и удобрений, а потом, что бы ты ни делал и как бы его ни поливал, все равно рано или поздно возьмет и сдохнет. Нет смысла привязываться к чему-то настолько бесполезному и недолговечному.
Несколько секунд проходит в молчании. Под тяжелым взглядом отца Джули наконец сдается и принимается хмуро ковыряться в своем рисе.
— В общем, — мямлит она, — я хотела сказать, Перри… Папа тоже когда-то был садовником. Вы, наверное, могли бы многое друг другу рассказать.
— Ну я не только садоводством интересуюсь, — заявляю я, готовый на что угодно, лишь бы сменить тему.
— Да? — поощряет меня мистер Гриджо.
— Ага, вот еще мотоциклами… Я не так давно нашел BMW R1200R, теперь вожусь с ним, бронирую, привожу в боевую готовность. Мало ли что.
— Значит, владеешь инструментами. Это хорошо. У нас на оружейном складе как раз не хватает механиков.
Джули закатывает глаза и принимается за свои бобы.
— Еще я меткость тренирую. Ходил на дополнительные уроки в школе, умею неплохо обращаться с винтовкой.
— Эй, Перри, — перебивает Джули, — а о других своих планах не хочешь рассказать? Например, о том, как ты всегда мечтал…
Наступаю ей на ногу. Она бросает на меня свирепый взгляд.
— О чем ты всегда мечтал? — спрашивает ее отец.
— Ни о чем… на самом деле я… — Хватаюсь за бокал воды и жадно выпиваю до дна. — Честно говоря, сэр, я пока еще не уверен, куда податься. Но определюсь, прежде чем пойти в старшие классы.
Что ты хотел сказать? — спрашивает вслух Р, и я чувствую рывок — мы меняемся местами. Перри смотрит на него… на меня нахмурившись.
— Слушай, мертвяк, не перебивай. Это моя первая встреча с ее отцом, тут и без тебя все паршиво. Нечего меня отвлекать.
— Да все нормально, — встревает Джули. — Я же тебя предупреждала. Теперь он у меня такой.
— Ты смотри, запоминай, — говорит Перри мне. — Может, когда-нибудь и тебе придется с ним встретиться. А тебе попасть к нему в фавор будет еще сложнее.
Джули гладит его по голове:
— Малыш, только не начинай о настоящем. А то я чувствую себя лишней.
Он вздыхает:
— Да, ладно. Вообще-то хорошее было время. Это потом из меня нейтронная звезда выросла.
Перри, прости, что я тебя убил. Я не хотел, просто…
— Да ладно тебе, мертвяк. А то я не знаю. К тому же я сам этого хотел.
— Спорим, я всю жизнь буду тебя такого вспоминать, — с сожалением говорит Джули. — Ты был таким классным, пока папочка в тебя свои когтищи не запустил.
— Позаботься о ней, хорошо? — шепчет мне Перри. — Она и так уже натерпелась. Береги ее.
Хорошо.
Мистер Гриджо откашливается.
— На твоем месте, Пер, я бы уже сейчас все спланировал. С твоими навыками стоит подумать о карьере в Обороне. Пробивающиеся ростки — это, конечно, прекрасно, но фрукты и овощи — не самое необходимое. Человек может целый год жить на карбтеине, прежде чем это начнет сказываться. Самое важное — сохранять жизни. Чем мы в Обороне и занимаемся.
Джули дергает Перри за рукав.
— Ты что, правда считаешь, что мы должны тут с ним по второму разу торчать?
— Не-а, — отвечает он. — Это не стоит повторения. Пошли отыщем местечко поприятнее.
Мы на пляже. Не настоящем, выточенном волнами мастерового-океана — эти все теперь под водой. Мы на новорожденном берегу недавно затонувшего порта. Выбоины в асфальте забиты песком. Из прибоя торчат поросшие ракушками фонари. Некоторые до сих пор чуть-чуть светят, и на воде под ними мерцают оранжевые круги.
— Ладно, вопрос на засыпку, — говорит Джули и бросает в воду палку. — Кем вы хотите стать?
— Ой, здрасьте, мистер Гриджо, — хмыкаю. Я сижу с ней рядом на прибитом к берегу бревне, бывшем телеграфном столбе.
Она не обращает на меня внимания.
— Нора, ты первая. Рассказывай о том, чего ты хочешь. Меня интересует не то, кем, как тебе кажется, ты станешь.
Нора сидит на песке перед бревном, играет с галькой и почесывает перепонку между средним пальцем и обрубком безымянного, от которого сохранилась лишь одна фаланга. Ее глаза цвета плодородной земли, кожа — кофе со сливками.
— Медсестрой, наверное, — говорит она. — Лечить людей, спасать жизни…. может быть, даже работать над лекарством… Было бы неплохо.
— Сестра Нора, — усмехается Джули. — Хорошее название для детского сериала.
— А почему медсестрой? — вмешиваюсь я. — Почему не врачом?
Нора фыркает:
— Ага, и семь лет учиться? Вряд ли цивилизация столько протянет.
— Протянет, — возражает Джули. — Не говори так. И что плохого в медсестрах? Они зато сексуальные!
Нора смеется и рассеянно теребит волосы. Поворачивается ко мне:
— А почему вдруг врач? Или ты хочешь быть врачом, Пер?
Я трясу головой:
— Ну уж нет! На чужие кишки и кровищу я на всю жизнь насмотрелся, спасибо.
— А кем тогда?
— Я люблю книги, — признаюсь я. — Наверное, хочу стать писателем.
Джули улыбается. Нора смотрит на меня, недоверчиво склонив голову набок:
— Правда? Неужели кто-то до сих пор этим занимается?
— Чем? Пишет?
— Да нет… издает.
Пожимаю плечами:
— Нет. Никто. Спасибо, что напомнила.
— Я просто…
— Да знаю я. Даже мечтать глупо. Полковник Россо говорит, что более-менее населены сейчас от силы тридцать процентов городов во всем мире. Не лучшее время для литературы. Разве что зомби вдруг читать научатся. Наверное, пойду в Оборону, и все.
— Перри, заткнись, — сердится Джули и бьет меня в плечо кулаком. — Люди до сих пор читают книги.
— Да ну? — не верит Нора.
— Ну я читаю. И кому какое дело, выпускают их еще или нет. А если все так заняты обороной и строительством, что им даже не хочется никакой пищи для мозгов, — ну и пошли они. Пиши в блокнотах и отдавай мне. Я буду читать.
— Целая книга для единственного человека, — говорит Нора мне. — Думаешь, это того стоит?
Джули отвечает за меня:
— Самое главное — он изольет свои мысли на бумагу. И кто-то их прочитает. И по-моему, это будет прекрасно. Какая-то часть его мозга будет целиком принадлежать мне. — Она бросает на меня пронзительный взгляд. — Перри, отдай мне кусочек мозга. Я хочу попробовать его на вкус.
— О-о! — смеется Нора. — Может, я лучше оставлю вас одних?
Приобнимаю Джули и улыбаюсь пресыщенной улыбкой, которую совсем недавно довел до совершенства.
— Ты моя малышка, — говорю я и прижимаю ее к себе. Она кривится.
— А ты, Джулс? — спрашивает ее Нора. — У тебя какая несбыточная мечта?
— Я хочу учить детей, — заявляет Джули и делает глубокий вдох. — И еще рисовать, петь и писать стихи. И управлять самолетом. И…
Нора улыбается. Я мысленно качаю головой. Нора передает косяк Джули, та затягивается и предлагает мне. Я слишком осторожен, чтобы так расслабляться. Отказываюсь. Мы любуемся рябью на воде — трое детей на одном и том же бревне под одним и тем же закатом — и думаем каждый о своем, и чайки наполняют воздух скорбными криками.
У тебя все получится, шепчет Р Джули, и снова мы с ним меняемся местами. Джули поднимает глаза на меня — мертвеца, парящего в облаках, как неупокоенный дух. Она лучезарно улыбается, а я знаю, что на самом деле это не она, и, что бы я ни сказал, это не покинет стенок моего черепа. Но мне все равно. Ты вырастешь высокая, сильная и умная, и ты никогда не умрешь. Ты переменишь этот мир навсегда.
— Спасибо, Р, — отвечает Джули. — Ты такой хороший. Как думаешь, сможешь отпустить меня, когда придет время? Сможешь попрощаться?
Слова застревают у меня в горле. Неужели приестся?
Джули пожимает плечами, невинно улыбается и шепчет:
— Пожми плечами.
К утру буря стихает. Я лежу на кровати рядом с Джули. Тонкий лучик света прорезает пыльный воздух и разливается по ней горячей белой лужицей. Она так и укутана в кучу одеял. Встаю и выхожу на крыльцо. Весеннее солнце красит все вокруг белой краской, и тишину нарушает лишь скрип ржавых соседских качелей. В голове застрял жестокий вопрос из сна. Я не хочу об этом думать, но все равно понимаю: скоро все будет кончено. Верну ее к девяти вечера на папочкин порог, и все. Ворота захлопнутся, и я потащусь домой. Смогу ли я ее отпустить? Самый сложный вопрос в моей мертвой жизни. Месяц назад меня ничто не интересовало, я ничего не хотел и ничему не радовался. Я мог потерять все, и это ничуть меня не заботило, и все было просто. Но простота приедается.
Когда я возвращаюсь в дом, Джули уже сидит на кровати. Она выглядит квелой, не совсем еще проснувшейся. На голове стихийное бедствие, волосы топорщатся во все стороны, как пальмы после урагана.
— Доброе утро, — говорю я.
Она сонно хмыкает в ответ. Я предпринимаю героические попытки не пялиться на нее, пока она сладко потягивается и поправляет лямочку бюстгальтера. Мне видно каждую мышцу, каждый позвонок. Она и так голая, так что я представляю, будто на ней нет кожи. Опыт мне подсказывает, что и под ней Джули удивительно красива. Там внутри сокрыты чудеса изящества и симметрии — безупречный механизм золотых часов, не предназначенный для посторонних глаз.
— Что у нас на завтрак? — бормочет она. — Умираю с голоду.
После секундной заминки отвечаю:
— Можем… попасть… в Стадион… через час. Но нужен… бензин. Для… мерсика.
Джули трет глаза и натягивает все еще сырую одежду. И снова я стараюсь не пялиться. Ее тело извивается и пружинит — такая ловкость не доступна ни одному мертвому. Вдруг она хмурится:
— Черт. Знаешь что? Мне надо позвонить отцу.
Она подходит к старому проводному телефону. К моему удивлению, в трубке есть сигнал. Видимо, для них было крайне важно сохранить связь. Все цифровое и спутниковое, наверное, давно отключилось, но протянутые под землей кабели гораздо долговечнее.
Джули набирает номер. Замирает над телефоном и напряженно ждет. Наконец ее лицо озаряется.
— Папа? Это Джули. — На том конце взрыв бессвязных воплей и криков. Джули отдергивает трубку от уха и одаривает меня красноречивым взглядом: ну вот, начинается. — Да, пап, все нормально, я жива и здорова. Нора рассказала, что случилось, да? — На том конце опять вопли. — Угу, знаю, что вы искали, но не там. Я была в небольшом гнезде в Оранском аэропорту. Они заперли меня вместе с трупами, вроде бы в кладовую, но через несколько дней… кажется, обо мне просто забыли. Мне повезло — я прокралась наружу, а там стоял "мерседес" на ходу. Ну я и уехала. — Пауза. Быстрый взгляд на меня. — Э-э, нет, не надо никого присылать. Я на южной окраине рядом с шоссе, почти уже… — Вдруг она цепенеет и меняется в лице. — Что? — Глубокий вдох. — Пап, при чем тут мама? Нет, скажи! При чем тут мама? Ни при чем! Я еду домой! Не надо никого присылать, я уже еду… папа! — В трубке тишина. — Папа? — Тишина. Закусив губу, она смотрит в пол. Вешает трубку.
Я вопросительно приподнимаю брови, боясь задать вслух все переполняющие меня вопросы. Джули трет виски и тяжело вздыхает.
— Р, ты не сходишь за бензином без меня? Я… мне надо подумать.
Джули смотрит в сторону. Я робко кладу руку ей на плечо. Она вздрагивает, но тут же успокаивается. Затем вдруг бросается мне на шею и прижимается лицом к груди.
— Мне надо минутку побыть одной, хорошо? — говорит она, отстраняясь.
И я ухожу. Нахожу в гараже пустую канистру и отправляюсь в обход района в поисках машины с полным баком. Когда до меня доносится рев мотора, я стою с сифонной трубкой перед недавно разбитой "шевроле тахо". Я не обращаю внимания. Я сосредоточен на резком, терпком вкусе бензина. Наполнив канистру, я с закрытыми глазами возвращаюсь к дому, подставив лицо солнцу. Потом открываю глаза и некоторое время так и стою с красной канистрой — запоздалым подарком на день рождения. "Мерседес" исчез.
На столе в доме нахожу записку, полную букв, которые я не могу соединить в слова. Рядом два поляроидных снимка. Оба сняты Джули, на обоих — она сама с расстояния вытянутой руки. На первом Джули вяло, нерешительно машет рукой. На второй прижимает ту же руку к груди. Лицо у нее суровое, но на глазах слезы.
Прощай, Р, шепчет мне фотография. Время пришло. Пора это сказать. Можешь?
Держу фотографию перед собой. Тру ее пальцами и смазываю свежую фотоэмульсию в радужную кляксу. Хочу оставить на память, но передумываю. Я не готов превращать Джули в сувенир.
Скажи, Р. Просто скажи.
Кладу фотографию на стол и ухожу. Без слов.
Я иду в аэропорт. Что меня там ждет? Не знаю, может, окончательная смерть? Я наделал столько шуму, что Кости вполне могут избавиться от меня, как от заразы. Но я снова один. Мой мир мал, и особого выбора нет. Я не знаю, куда еще податься.
На машине путь занял бы сорок минут. Пешком придется идти весь день. Я иду. Ветер меняет направление, и вчерашний грозовой фронт подползает все ближе. Тучи кружат по горизонту, медленно стягивая голубое небо в кольцо, как гиганткая фотодиафрагма. Я иду быстро, чеканя шаг, почти марширую. Голубой кружочек над головой сначала сереет, потом синеет, наконец, тучи схлопываются. Начинается дождь. Льет как из ведра, так что вчерашний ливень кажется не более чем водяной дымкой у овощного лотка. Самое удивительное, что мне холодно. Вода насквозь пропитывает мою одежду, заливается в каждую пору — и я дрожу. Несмотря на то что в последнее время я до неприличия часто предавался сну, он опять манит в свои объятия. Уже третью ночь подряд.
Спускаюсь на следующем съезде и забираюсь в огороженный треугольник, заросший зеленью, между шоссе и дорогой. Проламываюсь через кусты к рощице из десятка кедров, посаженных в строгом порядке для услаждения взора автомобильных призраков. Съеживаюсь под одним из деревьев — хоть какое-то укрытие — и закрываю глаза. На горизонте, как старая лампочка, мелькает молния. Гром отдается в моих костях, я погружаюсь во тьму.
Мы с Джули в "боинге". Я сразу понимаю, что это сон. Настоящий, даже не повтор очередной серии из жизни Перри Кельвина. Все, что я вижу, — мое собственное. По сравнению с первой попыткой в аэропорту картинка улучшилась, но если сравнивать с безупречным кинематографическим качеством видений Перри, она все равно смахивает на неуклюжее домашнее видео.
Поджав ноги, мы с Джули сидим друг напротив друга на белоснежном крыле самолета, парящего над облаками. Наши волосы тормошит ветер, но не сильнее, чем если бы мы ехали в родстере.
— Теперь тебе еще и сны снятся? — спрашивает Джули.
Нервно улыбаюсь:
— Похоже на то.
В ответ Джули не улыбается, а смотрит на меня холодным взглядом.
— Значит, пока ты не связался с девчонкой, тебе не о чем было видеть сны. Ты как школьник, которому больше не о чем в дневник писать.
Мы уже не в небе — мы сидим на зеленом, залитом солнцем пригородном газоне. На заднем плане чудовищно толстая парочка жарит на гриле куски человеческого мяса. Я стараюсь отвлечь внимание Джули на себя, так чтобы она их не заметила.
— Я меняюсь.
— Наплевать, — отвечает она. — Я уже дома. Я вернулась в реальный мир, где тебя не существует. Каникулы закончились.
По небу пролетает крылатый "мерседес" и исчезает с глухим хлопком.
— Меня больше нет, — говорит она. — С тобой было прикольно, но всему приходит конец. Так всегда бывает.
Качаю головой, не поднимая глаз:
— Я не готов.
— А ты думал, как будет?
— Не знаю. Я надеялся. На чудо, наверное.
— Чудес не бывает. Есть причина и следствие, мечта и реальность, жизнь и смерть — а эта твоя надежда нелепа. Ну а романтичность — вообще курам на смех.
Смотрю на нее тяжелым взглядом.
— Тебе пора повзрослеть. Джули вернулась домой. Все снова так, как должно быть. Как было и будет всегда.
Джули ухмыляется, и я вижу ее зубы — неровные желтые клыки. Она тянется поцеловать меня — и сжевывает мои губы, выкусывает зубы, с визгом умирающего ребенка вгрызается в череп, в мозг. Я захлебываюсь в собственной горячей крови.
Я резко открываю глаза и встаю, отводя от лица мокрые ветви. Утро еще не наступило. Дождь так и льет. Выхожу из-под деревьев на пешеходный мост. Стою, опершись на поручень, и смотрю на пустое шоссе, исчезающее во тьме горизонта. В голове, как мигрень, бьется одна-единственная мысль: вы не правы, уроды несчастные. Вы не правы во всем.
Краем глаза замечаю на другом конце моста чью-то фигуру. Тяжелыми, размеренными шагами она движется ко мне. Сжимаюсь, готовлюсь к драке. Мертвые, которые слишком много времени провели в одиночестве, иногда теряют способность отличать живых от себе подобных. А некоторые так погружаются в себя, что им делается все равно. Они будут есть кого угодно, что угодно и где угодно, потому что не знают другого способа общения. Представляю, что какой-нибудь из этих потеряшек напал на Джули, когда она остановилась передохнуть, обхватил своими грязными лапами ее голову и впился зубами в шею, — мариную этот образ в голове и готовлюсь разорвать того, кто ко мне приближается, на кусочки. Стоит подумать, что кто-то может причинить ей вред, и меня охватывает такая первобытная ярость, что самому впору испугаться. Пожирание людей по сравнению с ней — детские игрушки.
Фигура все ближе. Вдруг все освещает вспышка молнии — и я опускаю руки.
— М?
Я его едва узнал. Лицо ему изрядно подпортили, судя по всему, клыками и когтями. По телу тут и там вырваны мелкие клочки плоти.
— Привет, — выдавливает он. Дождь струится по его лицу и заливает раны. — Пошли… уйдем… с дождя. — Он спускается мимо моих промокших деревьев на шоссе. Мы оказываемся на грязном, но сухом пятачке под мостом, где и съеживаемся в окружении старых пивных жестянок и давно использованных шприцев.
— Что… ты… тут… де… лаешь? — спрашиваю я, с трудом выдавливая каждый слог. Меньше дня молчал — и опять как в первый раз.
— У… гадай, — хмыкает М и демонстрирует свои раны. — Кости. Выгнали.
— Плохо.
— Фиг… ня, — хмыкает М, пиная облезлую пивную банку. Вдруг его обезображенное лицо перекашивает улыбка. — Знаешь… что? Со мной… ушли… другие.
Я смотрю на него и не понимаю.
— Ушли? Зачем?
Он пожимает плечами:
— Там… все… рехнулись. Быт… заел. — Тычет в меня пальцем. — Ты.
— Я?
— Ты и… она… что-то… сдвинули.
Под мост спускаются еще девять зомби и таращатся на нас без всякого выражения.
— Привет, — говорю я.
Они покачиваются и постанывают. Один кивает.
— Где… живая?
— Ее зовут Джули. — Слова льются с моего языка легко и свободно, как будто я не говорю, а полощу рот теплой ромашкой. Шесть слогов. Я снова побил рекорд.
— Джу… ли, — с усилием произносит М. — Ладно. Где… она?
— Ушла. Домой.
М внимательно разглядывает мое лицо. Роняет тяжелую руку на плечо.
— Ты… как?
Я закрываю глаза и делаю глубокий вдох.
— Плохо. — Смотрю на шоссе, ведущее в город, и в голове что-то расцветает. Чувство превращается в мысль, мысль — в решение. — Иду за ней.
— В… Стадион?
Киваю.
— Зачем?
— Спасать.
— От… чего?
— От всего.
М долго не сводит с меня глаз. Нам, мертвым, ничего не стоит пристально смотреть по несколько минут кряду. Не знаю, понимает ли он, о чем я, — я и сам не уверен, что понимаю. Но нутром чую: я знаю, что надо делать. У меня есть пусть не план, но зародыш плана. Мягкая розовая зигота.
М поднимает задумчивый взгляд в небо.
— Вчера… сон… видел. Насто… ящий. О прошлом.
Я в шоке молчу.
— Вспомнил… детство. Лето. Манная… каша. Девочка. — Он снова смотрит на меня. — Как это?
— Что?
— Ты… чувствовал. Ты знаешь… что это?
— О чем ты… говоришь?
Во сне… — объясняет он с восторженным лицом. Он похож на ребенка, которому подарили телескоп. — Это… любовь?
По спине бегут мурашки. Что происходит? В какие непостижимые космические дебри несется наша планета? М видит сны, вспоминает прошлое, задает невероятные вопросы. Я то и дело ставлю новый рекорд по слогам. С нами под мостом, вдали от аэропорта и шипящих приказов Костей, еще девять мертвых… стоят и ждут… чего-то.
Перед нами расстилается новый холст. Что мы на нем нарисуем? Какая краска первой брызнет на это пустое серое поле?
— Я… с тобой, — заявляет М. — Помогу… Войти. Спасти. — Он поворачивается к остальным. — По… можете? — спрашивает он тихо, не повышая голоса — Помо… жете… спасти… — Тут он закрывает глаза и напрягает память. — Спасти… Джули?
При звуках ее имени мертвые как будто ускоряются — у них вдруг дергаются пальцы, мечутся глаза. М, похоже, доволен.
— Найти… то, что… потеряли? — продолжает он таким уверенным голосом, каким ни разу на моей памяти не говорил. — Вытащить… на свет?
Зомби смотрят на М. Потом на меня. Потом друг на друга. Один пожимает плечами. Другой кивает.
— С-спа-а…. с-сти-и, — удается прошипеть третьему. Остальные согласно сопят.
По моему лицу растекается улыбка. Пусть я не знаю, что делать, и как, и к чему это приведет, но осадная лестница растет передо мной все выше, и я знаю — я снова увижу Джули. Мне не надо прощаться. И если эти едва стоящие на ногах беглецы хотят помочь, если они видят во мне нечто большее, чем мальчишку, погнавшегося за юбкой, пускай помогут. И мы все узнаем, что будет, если сказать "да", когда трупное окоченение кричит "нет".
Мы тащимся по шоссе на север, и гроза, будто испугавшись нас, отступает в горы.
Вот мы и в пути. Значит, мы куда-то идем.