Они были женаты десять лет. Счастливо? Да, насколько это позволяли обстоятельства. Им было обоим трудно, как двум одинаково сильным лошадям, из которых каждая тянет свою лямку.
В первый же год было погребено много иллюзий относительно супружества, как абсолютно блаженного состояния; на следующий год родился ребенок, и трудность жизни не оставляла им много времени для размышлений. Он был очень домовитый, может быть, даже слишком домовитый и в семье нашел свой мир, центром которого был он сам, дети были радиусами, а жена в свою очередь тоже старалась быть центром, хотя и не настоящим, так как центр занимал муж.
Теперь, после десятилетнего супружества, муж получил место секретаря при тюремной инспекции и должен был поехать в командировку. Это было ударом для его семейных привычек, и он с неудовольствием думал о том, что должен пробыть целый месяц вдали от своего дома. Он не знал наверное, о ком больше сожалеет: о жене или о детях — вероятно, обо всех вместе.
Вечером, накануне отъезда, он сидел на софе и смотрел, как жена укладывала ему дорожный сундук. Она стояла на полу на коленях и клала туда его белье.
Потом вычистила его черную пару, заботливо сложила ее так, чтобы она заняла возможно меньше места. Он ничего этого делать не умел. Она никогда не смотрела на себя, как на его прислугу, едва ли даже, как на жену — она была матерью для детей и для него. Она никогда не чувствовала себя униженной, штопая его чулки и не получая никакой благодарности; она знала, что за это получит и новые чулки и многое другое, что она с трудом могла бы заработать вне дома, оставляя детей одних.
Он сидел в углу дивана и смотрел на нее. Теперь, когда разлука еще только приближалась, он начал уже тосковать; он разглядывал её фигуру. Плечи выступили несколько вперед, спина была немного согнута от работы у колыбели, у плиты и у гладильной доски. Он тоже согнулся от долгого сиденья за письменным столом, и его глаза уже нуждались в очках, но в данный момент о себе он не думал. Он заметил, как поредели её волосы, а в некоторых местах видна была даже седина. Был ли это он, кому она пожертвовала своей свежестью и красотой, он один? Нет, причиной тут была семья, которую они вместе создали; она работала также и для себя самой, и волосы её поредели в борьбе за поддержание их всех. Он, вероятно, получил больше бы от её молодости, если бы при них не было столько ртов, — но он ни за что не хотел бы быть одиноким.
— Тебе будет очень полезно немного попутешествовать, сказала жена, — ты слишком долго сидел дома.
— Ты рада немного побыть без меня, — возразил он не без горечи: — но мне вас будет не хватать.
— Ты точно кошка жалеешь о своем теплом угле, но обо мне ты вряд ли будешь жалеть.
— А дети?
Да, когда ты уедешь! Но дома ты их избегаешь. Правда, ты их любишь, — я не хочу быть несправедливой.
За ужином он чувствовал себя растроганным, и на сердце у него было тяжело; он отложил в сторону непрочитанную вечернюю газету и пытался завязать разговор со своей женой, но она была так полна своими заботливыми мыслями, должна была столько приготовить и уладить, что не нашла времени для болтовни, и кроме того её чувства были несколько изношены десятилетней борьбой в кухне и детской. Он был тронут больше, чем хотел показать, и беспорядок в комнате причинял ему беспокойство. Он смотрел на атрибуты своей повседневной жизни, своего существования, лежащие все вместе беспорядочно на стульях и столах, и черный открытый сундук казался ему гробом; белье смешалось с черным платьем, которое носило еще следы его колен и плеч, и ему казалось, что это он сам лежал там в длинном белом саване, крепко закрытый крышкой гроба, готовый к тому, чтобы быть вынесенным вон.
На следующий день, в августовское утро, он проснулся в нервном состоянии, быстро вскочил с постели и оделся. Перецеловав всех детей, которые терли ручейками свои заспанные глазенки, он обнял жену, сел в экипаж и уехал на вокзал. Поездка с его начальником его радовала, и он думал, что действительно приятно немного попутешествовать. Его дом остался сзади него, как затхлая спальня, и он был доволен, когда приехал в Линкепинг.
Остаток дня он провел за официальным обедом в большом ресторане, где было много выпито за здоровье губернатора, а не арестантов, которые были, в сущности, целью его путешествия.
Но потом, вечером была одинокая комната, кровать, два стула, стол, комод с двумя подсвечниками со стеариновыми свечами, бросавшими мерцающий свет на голые обои.
Секретарю было очень не по себе, — ему всего недоставало. Ничего не было здесь! Ни туфель, ни халата, ни трубки, ни письменного стола — все эти мелочи были необходимыми составными частями его жизни. А жена и дети! Как-то они поживают? Здоровы ли они? Он стал беспокоиться, и его настроение понизилось еще более. Когда он хотел завести свои часы, он не мог найти ключа. Ах, да! он висел дома на маленькой подставочке, которую жена вышила ему, еще будучи его невестой. Он лег в постель и закурил сигару, но принужден был встать, чтобы найти себе книгу. В сундуке лежало всё в таком порядке, что ему положительно жалко было его нарушать. Пока он копался, ему попались туфли. Нет, она решительно обо всём позаботилась; и книгу нашел он там, но читать ее не мог. Он лежал и думал о прошлом, о жене, какая она была в последние годы. И в синем дыму сигары она выступила перед ним прежняя и стерлась теперешняя. Он чувствовал себя безгранично одиноким. Каждое жестокое слово, произнесенное когда-либо между ними, резало ему сердце, и он сожалел о горьких часах, которые доставил ей. Наконец, он заснул.
На следующий день опять работа и опять обед с тостами за директора, и ничего об арестантах. А вечером — холод, пустота и одиночество. Он почувствовал потребность поболтать с женой, взял бумагу и сел к столу. Уже при первом взмахе пера он затруднился. Как начать? «Милая мама», писал он обыкновенно, когда посылал ей записочки с уведомлением, что будет обедать не дома. Но теперь он писал не «маме». И он написал: «Лили, моя возлюбленная», как раньше. Сначала было трудно, так как прекрасные слова прошлого потрепались в ежедневных разговорах. Но лотом настроение овладело им, и все прежние слова воскресли вновь, как забытая мелодия вальса, отрывок романа, куст сирени, ласточки, вечерние часы у зеркальной поверхности пруда при заходе солнца. Все весенние воспоминания жизни, как солнечные лучи из облаков, пронизали его голову.
Внизу с краю он нарисовал звездочку, как влюбленные обыкновенно делают, и рядом написал, как прежде, слова «целую сюда». Когда он перечитывал письмо, он чувствовал, как горит его лицо, он был взволнован и сам не знал, почему. Но ему было тяжело, как будто он сам не мог разобраться в своих интимных чувствах.
Тем не менее письмо было послано.
Прошло несколько дней, прежде чем пришел ответ, и до тех пор он был в беспокойном состоянии ожидания и чувствовал себя как-то особенно пристыженным и угнетенным. И, наконец, ответ пришел и в том же тоне: сквозь шум кухни и детской прозвучало светлое красивое пение, теплое и чистое, как первая любовь.
Началась любовная переписка: он писал каждый вечер, а в промежутках посылал открытки. Его товарищи больше его не узнавали. Он начал заботливее одеваться и больше обращать внимания на свою внешность, как будто хотел завести маленькую любовную интригу. И, правда, он был снова влюблен. Он послал ей свою фотографию без очков, а она прислала ему локон своих волос. Они несколько по-детски вели себя, и он даже завел себе розовую почтовую бумагу с голубями вверху. Но они были ведь относительно молоды, и только трудность жизни заставляла их чувствовать себя немного старее. В последний год он несколько пренебрегал ею, не оттого, что охладел к ней, — нет! — но он привык уже видеть в ней только мать своих детей.
Путешествие близилось к концу, и его волновала мысль о встрече с ней. Он переписывался с возлюбленной; найдет ли он ее в матери и в хозяйке дома? Ему не хотелось встретить ее в кухонном фартуке, с детьми, держащимися за её юбки, когда он ее обнимет в первый раз. Они должны где-нибудь встретиться. Может быть, она приедет в Ваксгольм, в маленькую гостиницу, где они женихом и невестой провели не мало счастливых часов? Это была идея. Там они встретятся, проживут дня два, и воспоминания воскреснут. Он сделал ей это предложение в горячем письме, на которое она ответила утвердительно, счастливая тем, что он натолкнулся на мысль, которую она уже давно лелеяла.
Через два дня он был уже в Ваксгольме и приводил в порядок комнату в гостинице. Был прекрасный сентябрьский день. Он позавтракал один в большой зале, выпил стакан вина и почувствовал себя опять молодым. На душе было легко и радостно. Там, снаружи сверкал синий фиорд, и золотом сверкали березы на штранде. В саду стояли далии еще в полном цвету, и на грядке благоухала резеда. Пчела летала от одной сухой головки цветка к другой и, не найдя ничего, разочарованно улетала дальше. Он пил кофе на веранде и уже начал ждать парохода, который должен был прийти только в 6 часов. беспокоясь, как бы чего не случилось, он пристально вглядывался в волнистую даль. Наконец, вдали показался дымок, и это вызвало такое сердцебиение, что он принужден был выпить ликеру. Потом он спустился на штранд; пароход был теперь уже на середине фиорда и можно было различить флаги на мачте. Была ли она там, или, быть может, в последнюю минуту ее задержали дома? Достаточно было немного захворать кому — нибудь из детей, и она осталась дома, а он опять должен был проводить одинокую ночь в гостинице. Дети, которые за последнее время отступили на задний план, казались ему чем-то таким, что разделяло его с ней. Они так мало говорили о них в своих письмах, как будто те вносили что-то неуместное.
Он пошел вдоль пристани, которая скрипела под его ногами, потом остановился и смотрел пристально на приближающийся пароход; килевая вода ложилась на волнистую синюю поверхность, как поток расплавленного золота. Он увидел двигающихся по палубе людей и разглядел матросов, которые возились со снастями. И рядом с вахтенной будкой замелькало что-то белое — это, конечно, предназначалось ему, так как на пристани кроме него никого не было, и никто, кроме неё, не мог ему махать платком; он вынул свой платок и ответил на приветствие. Пароход засвистел, подошел ближе, и он узнал ее. Они приветствовали друг друга глазами, но благодаря расстоянию они не могли еще обменяться ни одним словом. Да, это она, и вместе с тем не она — в промежутке лежали 10 лет. Мода переменилась, покрой платья стал другой. Десять лет тому назад она носила загнутую у ушей шляпу, которая делала как бы рамку для лица и оставляла лоб свободным. Теперь на ней было безвкусное подобие мужского головного убора, длинное манто, напоминающее кучерской сюртук, также производило далеко не такое выгодное впечатление, как небольшая накидка, которую она носила тогда; и эти ужасные по-китайски остроконечные ботинки, которые делали её красивую ногу плоской и непривлекательной.
Но ведь это была она! Конечно, она! Он обнял и поцеловал ее, они спросили друг друга о здоровье и повернули вдоль штранда. Слова выходили сухие, неуклюжие, связанные! Ужасно странно! Они положительно стыдились друг друга, и никто из них не решался намекнуть на переписку. Наконец, он собрался с духом и сказал:
— Пройдемся немного, пока сядет солнце?
— Хорошо, — ответила она и взяла его под руку. Они пошли по маленькой улице предместья. Кафе были уже закрыты. Кое-где в скудной листве яблонь висело забытое яблоко, но на грядке уже не было цветов, веранды без маркиз напоминали скелеты, и, где раньше был говор и смех, было пустынно и тихо.
— Уже совсем осень, — сказала она.
— Да, взгляд на эти сады не радует сердца. И они прошли дальше.
— Пойдем туда, где мы тогда жили, — предложила она.
Да, это будет прекрасно.
И они пошли по направлению к ваннам.
Там был маленький домик, сдавленный двумя другими, с красной загородкой перед садиком, с маленькой верандою и каменною лестницею перед ней. Старые воспоминания проснулись: там в комнатке родился их старший сын, ликование и праздники, молодость и здоровье; вон там куст роз, который они тогда посадили, там была грядка клубники, которую она сделала, но теперь ее трудно было узнать, так она заросла травой; на ясени еще остались следы качелей, которые тогда там висели.
— Благодарю тебя за твои милые письма, — сказала она и пожала ему руку.
Он покраснел и ничего не ответил; потом они повернули и пошли к гостинице. Дорогою он рассказывал о своем путешествии.
Он велел накрыть стол в большой зале, где они раньше всегда сидели. И вот опять сидели они вдвоем, он взял корзину с хлебом и предложил ей, она улыбнулась. К такой внимательности она не была приучена. Но это было так прелестно обедать не дома, — и оживленный разговор не заставил себя ждать, он шел, как дуэт, в котором то один, то другой ведет мелодию; они совершенно углубились в воспоминания, взоры их блестели и маленькие шероховатости прошлого сгладились совершенно, оно представлялось лучезарным и прекрасным. О, золотое, розовое время, которое переживаешь лишь однажды, если оно вообще суждено, а ведь многие, очень многие не знают его совершенно.
За десертом он что-то шепнул кельнеру и тот вскоре появился с бутылкою шампанского.
— Но, милый Аксель, что с тобою? — сказала жена гоном, звучащим почти как упрек.
— За весну, которая прошла, но опять вернулась! — Но в душе он чувствовал некоторую неискренность этого тоста, с упреком жены вспомнилась ему невеселая картина их настоящей жизни и отняла у него возможность насладиться моментом, как будто между ними пробежала кошка, но хорошее настроение возвратилось, так как вино заставляло переживать милые старые времена, и оба снова устремились в поток воспоминаний. Он сидел, положив руки на стол и загородив глаза рукой, как бы ища защиты от будущего, которое он только что искал. Часы проходили… Они встали и перешли в маленькую гостиную с пианино, чтобы выпить кофе.
— Как-то теперь себя чувствует мой маленький? — вдруг сказала она, как бы проснувшись от сна.
— Сядь и спой что-нибудь, — попросил он и открыл инструмент.
— Что же мне спеть? Ты знаешь, как давно я не пела.
Он это знал, но это не имело значения. Она села к пианино и попробовала клавиши. Это было плохонькое отельное пианино, некоторые звуки которого напоминали скрип зубов.
— Ну, что же спеть? — спросила она и повернулась к нему на стуле.
— Ты знаешь, Лили! — ответил он, не отваживаясь встретиться с нею глазами.
— Твою песню? Да? Только помню ли я ее?
И она запела: «Как называется та страна, где живет моя возлюбленная?» Но голос был жидок и резок, и ему не хватало выразительности; иногда он звучал, как крик из глубины души, которая чувствует, что полдень ушел далеко и наступил неумолимый вечер. Пальцы, делавшие ежедневную тяжелую домашнюю работу, уже не так легки, как прежде, и иногда попадают на неверные тоны; пианино расстроено, сукно стерлось с молоточков, и голое дерево стучит по металлическим струнам.
Когда песня была окончена, она сидела некоторое время молча, не двигаясь, как будто дожидаясь, что он подойдет и скажет ей что-нибудь.
Но он не подходил, и всё было тихо; когда она повернулась, он сидел в углу дивана и плакал; она хотела вскочить, взять в руки его голову и поцеловать, как прежде, но осталась неподвижно сидеть, устремив взоры на пол. Он держал в руках незажженную сигару; услышав, что она кончила петь, обрезал кончик и зажег спичку.
— Спасибо, Лили! — сказал он и покраснел, — не хочешь ли кофе?
Они пили кофе и говорили о лете, о даче на будущий год, но разговор не клеился, и они часто повторялись. Наконец, он сказал, еле скрывая зевок: Я пойду спать.
— Я тоже, — сказала она, — но иди вперед. Я хочу на минуточку выйти на балкон.
Он ушел в спальню. Жена постояла немного в столовой и поболтала с хозяйкой о маринованном луке; потом разговор перешел на шерстяное белье, и из минутки вышло полчаса. Она пошла к спальне и послушала; внутри было тихо и ботинки стояли у двери. Она постучала, никто не ответил. Тогда она отворила дверь и вошла.
Он спал!
На следующее утро оба сидели за кофейным столом; у мужа болела голова. У жены был какой-то беспокойный вид.
— Фу, какой кофе! — сказал он с гримасой.
— Это бразильский, ответила она.
— Ну, что же мы сегодня предпримем? — сказал он и вынул часы.
— Спроси себе бутерброд вместо того, чтобы ворчать на кофе, заметила она.
— Да, я это и хочу сделать, и к нему немного водки. Это от вчерашнего шампанского. Брр!..
Ему подали ликер и бутерброд, и самочувствие его несколько улучшилось.
— Теперь мы пойдем на Лотсберг и посмотрим на вид оттуда.
Они встали и пошли. Погода была прекрасная, и небольшая прогулка доставила удовольствие, но когда они стали подниматься на гору, ей не хватало дыхания и колена её плохо сгибались. С тем, что было прежде, нельзя было даже и сравнивать. Потом они шли по лесной поляне. Трава была давно скошена и убрана, цветов нигде не было видно. Он стал говорить о тюремной инспекции, она — о детях. Они прошли еще немного, молча; он вынул часы:
— До обеда остается еще три часа, сказал он и подумал про себя: «Что же мы будем делать всё это время?»
Они вернулись в отель, и он взялся за газету. Она улыбалась и тихо сидела рядом с ним. Обед прошел в молчании. В конце она завела разговор про прислугу.
— Ах! Ради Бога, оставь меня с этой горничной в покое.
— Мы сюда приехали не затем, чтобы браниться.
— Браниться? Да разве я бранился?
— Ну, и я тоже нет!
И опять наступила опасная пауза — как бы сейчас приятно было присутствие третьего лица: детей, например. Этот tète à tête становился неуютным. Он чувствовал укол в сердце, когда думал о милых часах вчерашнего дня.
— Пойдем на дубовую горку, где растет земляника, — предложила она.
— Ну, землянику-то мы вряд ли найдем — ведь осень.
— Это ничего, пойдем.
И они отправились, но разговор не клеился. Она пыталась найти предмет для разговора. Но внутри всё засохло, тема не находилась. Она знала все его взгляды и не соглашалась с многими из них. Кроме того, она скучала по дому, хотела к детям. Ведь это ж нелепо бегать здесь всем на смех и к тому же еще браниться. Наконец, они остановились. Жена устала. Он оперся о палку, дожидаясь возможности высказаться.
— О чём ты думаешь? — спросила она, наконец.
— Я? — он почувствовал, что гора свалилась у него с плеч. — Я думал о том, что мы уже стары, мамочка, мы уже сыграли нашу роль и должны быть довольны тем, что было. Если и ты думаешь так, как я, то поедем сегодня с вечерним пароходом домой. Хорошо?
— Я об этом думала всё время, мой хороший, и ты можешь поступить, как хочешь.
— Итак, решено, мы едем домой. Ведь теперь не лето, а осень…
— Да… уже осень!
И с легким сердцем они пошли назад. Однако же он чувствовал себя уязвленным таким прозаическим оборотом дела, и искал удовлетворения, подыскивая психологически-философское разъяснение всему этому.
— Видишь ли, мамочка, — сказал он: — моя любовь (слово было слишком сильно сказано), моя привязанность к тебе с течением времени проделала известную эволюцию. Она развилась, так сказать, усложнилась, так что целью её стал не один индивидуум, как в начале, но уже целая семья — коллективное целое. Она касается не только тебя одной, и не одних только детей, но всех вас вместе.
— Или, как всегда говорит дядя: дети — это громоотвод.
После этого небольшого философского вывода он опять почувствовал себя самим собой.
Ему было приятно снять сюртук и облечься в старый халат. И когда они вернулись в отель, то принялись деятельно за упаковку дорожного сундука. Она была вполне на своем месте. Войдя на пароход, они прошли в столовую; он предложил ей посмотреть заход солнца, она отклонила. За ужином она спрашивала буфетчицу, сколько стоит хлеб. Когда он насытился и поднес к губам стакан портера, он не мог удержаться, чтобы не высказать мысль, которая давно его занимала.
— Я — старый дурак? Неправда ли? — сказал он и улыбнулся жене, которая, не переставая есть, взглянула на него.
Но она не смеялась, глядя на его лоснящееся лицо, и глаза её приняли такое грустное выражение, что он смутился.
И очарование пропало, последний след влюбленности исчез. Рядом с ним была мать его детей; и он чувствовал себя угнетенным.
— Ты не должен меня меньше уважать за то, что я была легкомысленна, — сказала она серьезно. — Но в чувстве мужчины заключается порядочная доза презрения. Это очень странно.
— А у женщины?
— Еще гораздо больше — это верно; но у неё и поводов больше.
— Боже мой, в конце концов выйдет тоже на тоже; во всяком случае, неправы оба. Но обыкновенно перестают ценить то, что достигалось с трудом, и потому раньше оценивалось слишком высоко.
— Почему слишком высоко?
— Потому что трудно давалось.
Свисток парохода прервал их разговор; они приехали.
Когда они вошли в дом, и он увидел ее среди детей, он заметил, что его любовь к ней пережила превращение, и что её чувство к нему разделено и перенесено на все эти кричащие глотки. Может быть, он обладал её расположением лишь как средством для достижения цели? Он играл только преходящую роль и теперь чувствовал себя устраненным. Если бы в нём не нуждались, как в кормилице, он, вероятно, остался бы в стороне. Он прошел в кабинет, надел халат и туфли и почувствовал себя опять по-домашнему. В окна стучал дождь, и ветер свистел в печной трубе. Жена, устроив детей, вошла к нему.
— Правда, неподходящая погода для собирания земляники?
— Нет, моя милая; лето кончилось; настала осень.
— Да, осень, ответила она; — но еще не зима — все таки утешение.
— Хорошее утешение, когда живешь только раз.
— Живут дважды, когда имеют детей, и трижды, когда доживают до внуков.
— Да, но тогда уже настоящий конец.
— Да, если потом нет жизни.
— Что знаем мы об этом? Ничего! Я верю, но вера еще не доказательство.
— Да, это верно, но так хорошо верить! Мы будем верить! Да? Мы будем надеяться, что весна придет и для нас; будем?
— Да, мы будем верить, — сказал он медленно и обнял ее за плечи.
Он был клерком в торговом бюро, получал 1200 крон содержания и женился на молоденькой девушке без состояния, по любви, — как он сам рассказывал; чтобы не таскаться по балам и по улицам, как думали его товарищи.
Но как бы то ни было, а во всяком случае жили они сначала очень счастливо. «И как дешево живется, когда женишься!» — воскликнул он однажды вскоре после свадьбы: — та же самая сумма, на которую он холостяком скудно существовал, хватала им вполне на двоих. Это такое чудное учреждение — брак, всё имеешь готовым в своих четырех стенах, место для спанья, развлечете, ресторан — всё. Нет больше кельнерских счетов, «чаев», любопытного взгляда портье, когда рано утром выходишь под руку с «женщиной».
Жизнь ему улыбалась, он чувствовал раст сил и работал за троих; никогда раньше не бывал он в таком отменном настроении, по утрам он одним скачком выпрыгивал из постели, расположение духа прекрасное, и сам он как бы помолодел.
Через два месяца, раньше чем успела прокрасться скука, его жена сделала ему некоторое доверчивое признание. Новая радость, новая забота, и всё это переносилось так легко! Было необходимо несколько увеличить доходы, чтобы встретить достойным образом нового гражданина. Он достал себе переводы. В квартире появились маленькие нежные кусочки ткани, она лежала всюду на мебели; колыбель уже ждала своего постояльца; и вот в один прекрасный день он явился в этот мир забот — свежий и бодрый.
Отец был в восторге, несмотря на то, что не мог уже избегнуть некоторого ощущения страха при мысли о будущем. Расход и приход уже не могли так хорошо согласоваться друг с другом, как прежде, и стало необходимо стеснять себя в своем туалете. Черный сюртук уже начал блестеть и рубашки нужно было прятать под большой галстук. Брюки внизу несколько обтрепались, что, морща нос, отметили его товарищи.
И свой рабочий день должен был он удлинить.
«Теперь, пока, не нужно, чтобы еще появлялись дети», думал он про себя. Но как с этим быть? — Этого он не знал.
Спустя три месяца жена сообщила ему, что его отеческая радость должна удвоиться. Он не особенно обрадовался этой новости, но это дела не меняло, надо было приспособляться к обстоятельствам, т. к. женитьба оказалась уже не таким дешевым предприятием.
«Но младший наследует рубашечки и пеленки старшего, не правда ли? Это будет недорого стоить и, в конце концов, должны же они жить, как один, так и другой?»
Так думал он — и повеселел.
И вот он сделался отцом во второй раз.
— Однако, у тебя дело идет на всех парах, сказал ему один из его товарищей, который был давно женат и имел лишь одного ребенка.
— Да, чёрт возьми, но что же тут поделаешь?
— Нужно быть благоразумным!
— Благоразумным? Послушай, милый, ведь женятся не для того, чтобы… я думаю, не для того, чтобы быть одному, ну, одним словом, раз мы женаты, я думаю это уж ясно!..
— Не совсем, можно взглянуть и с другой точки зрения; так, если ты хочешь преуспевать в жизни, ты должен заботиться, чтобы у тебя была хорошая крахмальная сорочка и панталоны не были бы отрепаны внизу.
И друг шепнул ему на ухо пару слов.
И бедному мужу пришлось во всём сильно сократить себя, но нужда началась.
Прежде всего пришлось иметь дело с нервным расстройством, бессонными ночами, усталостью, неспособностью к работе. И потом на сцену появился доктор, три кроны за каждый рецепт, и какой рецепт, о Боже! Он не должен утомлять себя, он работал слишком много, — сердце устало. Но ничего не делать — это было равносильно полному упадку семьи. А работать, — это тоже был упадок, но его самого.
И он работал!
Однажды, когда он сидел в бюро, согнувшись над бесконечными колоннами цифр, у него сильно закружилась голова, и он упал. Визит к специалисту, — восемнадцать крон. Новые предписания: взять по болезни отпуск, каждое утро хорошая прогулка верхом и на завтрак бифштекс со стаканом хорошего портвейна.
Ездить верхом и пить портвейн!
Но, что хуже всего, он стал замечать в себе проваливающуюся холодность к любимой женщине. Он боялся подойти к ней близко и томился по ней; он любил ее, любил, как и раньше, но это чувство уже перемешалось с горечью.
— Ты худеешь, — говорили ему его товарищи.
— Да, мне тоже это кажется, — отвечал бедный муж.
— Я тебе давно хотел сказать, мой друг, — говорил другой, — ты затеял опасную игру.
Я не понимаю ни слова.
— Да, — такие истории… когда женишься, я хочу только предостеречь тебя.
— Честное слово, я всё еще не понимаю тебя!
— Долго с ветром бороться нельзя, взмахни свободно веслами и ты увидишь, как ты поздоровеешь! Поверь мне, я это знаю, ведь ты меня понимаешь?
Асессор понял благой совет, но он знал, что если он ему последует, то это повлечет за собою увеличение числа детей. Во всяком случае он теперь был убежден, что именно в этом была причина его болезни.
Между тем настало лето. Семья переехала в деревню. Однажды в прекрасный вечер супруги гуляли вдвоем по штранду, по тенистой дороге. Тихие и безмолвные сидели они на траве, мрачные мысли шевелились в его измученном мозгу. Жизнь представлялась пучиной, которая разверзается, чтобы поглотить всё, что любишь. Они стали говорить о том, что он скоро потеряет место, начальству очень не нравилось, что он снова был принужден просить отпуск, он жаловался на поведение своих коллег, чувствовал себя покинутым всеми и страдал от мысли, что даже ей он не нужен. Но нет, нет, она любит его так же, как в первые счастливые дни её молодого замужества. Неужели он может в этом сомневаться?..
Нет, этого нет, но он так много страдал, он больше не чувствует себя господином своих мыслей. Он спрятал свое горящее лицо у неё на плече, крепко ее обнял и покрыл горячими поцелуями её глаза.
Комары большими роями танцевали вокруг березы свой свадебный танец, не заботясь о своем потомстве, которому они в эти счастливые минуты давали жизнь. В воде играли беззаботные рыбы, и ласточки в воздухе целовались на лету, не боясь последствий своих нелегальных связей.
Вдруг он вскочил, как бы пробуждаясь от тяжелого сна, полного злых сновидений, вдыхая глубокими вздохами свежий воздух.
Что с тобой? — спросила его жена, густо покраснев.
— Я не знаю, — я знаю только, что я снова живу, снова дышу!
И, сияющий, с прояснившимся лицом, с блестящими глазами, протянул он ей руку, поднял ее, как ребенка, и поцеловал в лоб. Его мускулы трепетали, как у античного бога, его тело гордо выпрямлялось и, полный счастья и радости жизни, нес он свою милую ношу к пешеходной дорожке, на которой поставил ее на землю.
— Ты устанешь, милый, — говорила она, стараясь высвободиться из его объятий.
— Боже сохрани, я мог бы нести тебя до конца света, и я хочу всех вас нести на своих руках, сколько есть и больше, сколько вас будет, прибавил он.
И полные радости, рука с рукой, возвратились они домой.
— Если всё к этому сводится, милая, нужно сознаться, что не трудно перескочить через пропасть, разъединяющую тело и душу.
— Ах, как ты говоришь!
— Если бы я это знал раньше, я не был бы так несчастен. Ох уж эти идеалисты!
И они пришли домой. Хорошие старые времена воскресли, и на этот раз, казалось, надолго. Муж посещал свое бюро и радость, не покидала их. Больше не нужно было докторов, и у него было всегда хорошее самочувствие.
Но после третьего крещения опять началась старая история с опасной игрой и опять с теми же последствиями — доктор, отпуск, езда верхом, портвейн. Нужно было положить этому конец, дефицит оказывался слишком чувствительным.
Совершенно истощенный с совершенно испорченной нервной системой, он, наконец, увидел себя принужденным уступить природе, и снова выросли расходы и понизились доходы.
— Сказать по правде, милое дитя, с нами повторяется та же история, что и прежде, — сказал он.
— До известной степени да, милый, — сказала бедная женщина, на которую долг матери накладывал большую часть домашней работы. После четвертого ребенка ей стало так тяжело, что пришлось нанять няньку.
— Теперь довольно, — сказал несчастный муж, — теперь мы проведем черту!
Главная опора дома покачнулась, приблизилась бедность.
И в 30 лет, в это прекрасное время полного расцвета, когда все цветы требуют оплодотворения, несчастные супруги увидели себя осужденными на печальную безбрачную жизнь!
У мужа всегда были расстроены нервы, цвет лица его сделался тусклым, и глаза потухли.
Пышная красота жены поблекла, её сильная грудь увяла, и к тому же она несла все страдания матери, которая видит своих детей плохо накормленными и плохо одетыми.
Однажды она стояла у плиты и жарила селедку, когда вошла к ней соседка, чтобы немного поболтать.
— Как живете? — спросила она.
— Спасибо, так себе, а вы?
— Ах, мне трудно; не очень сладко быть замужем, когда приходится биться, как рыба об лед.
— Вы думаете, что вам одной так?
— Ах!..
— Знаете, что сказал он мне однажды? Надо щадить домашних животных, — сказал он, — а я вот страдаю, и меня никто не щадит, поверьте мне. Всё хорошее, что есть в супружестве, должен знать только один из двух, и это сказывается на одном, на нём или на ней.
— Или на обоих.
— Но, кажется, ничем нельзя помочь!
— И об чём думают ученые?
— Да ученые, они должны и об другом подумать, и к тому же не принято писать о таких вещах, ведь этого нельзя вслух прочесть!
И обе женщины начали рассказывать друг другу свои печальные обстоятельства.
На следующее лето они были принуждены остаться в городе. Их квартира находилась в нижнем этаже, в узкой улице, окна выходили прямо на мостовую, от которой так отвратительно пахло, что едва можно было дышать. Жена сидела и шила в той же комнате, где играли дети, муж, который потерял свое прежнее место, сидел за своей перепиской и ворчал на шум, поднятый детьми. И с его губ срывались горькие слова.
Троицын день. Послеобеденное время. Муж лежит на старом кожаном диване и через стекла окон рассматривает противоположный дом. У окна стоит молодая девушка, скомпрометировавшая себя дурным поведением, и наряжается для вечерней прогулки; на её туалетном столе стоит ветка сирени, и лежат два апельсина. Не обращая внимания на любопытные взгляды, она шнурует свой корсет.
— Это вовсе уж не такая дурная жизнь, — подумал он, вспоминая о своей безбрачной участи, — ведь живут же с этим.
Его жена, вошедшая в эту минуту в комнату, угадала направление его взглядов. В её глазах вспыхнула последняя искра её выжженной любви, и из-под пепла вырвалось чувство ревности.
— Ты не находишь, что нам надо погулять с детьми? — сказала она.
— Чтобы выставить напоказ нашу нищету? Да? Покорно благодарю!
— Но здесь так жарко, я опущу гардины.
— Открой лучше окно.
Он отгадал мысль жены и встал, чтобы сделать это самому. Снаружи, на узком тротуаре сидели его четверо детей у водосточной трубы и играли в апельсинные корки. Он почувствовал при виде этой картины укол в сердце, и рыдания сдавили ему горло. Но бедность притупила его, он остался стоять неподвижно.
Вдруг из водосточной трубы вырвался на мостовую поток помой и залил ноги детей, которые, почти задыхаясь от отвратительного зловония, подняли страшный крик.
— Одень поскорее детей на прогулку, — кричал он резко жене, которая кинула ему взгляд, полный страдания.
Отец катил колясочку с меньшим, а мать вела двоих за руки. Они отправились в обыкновенное место своей, прогулки, к церкви св. Клары, где росло много тенистых лип.
Бедные учительницы шли к церковной службе и садились на свободные скамейки богатых, которые уже позаботились за главной службой о спасении своих душ и теперь покачивались на резиновых шинах в аллеях парка.
Супруги уселись на одной скамейке, рядом стояла колясочка, где малыш сосал свою бутылочку, другие дети сидели на больших надгробных камнях, украшенных гербами и надписями; около них с лаем носились две собаки.
Молодая элегантно одетая супружеская чета прошла мимо, ведя за руку маленькую девочку, одетую в шелк и кружева. Бедный переписчик узнал своего прежнего товарища по торговому бюро. Тот сделал вид, что не узнал его. Чувство зависти так остро шевельнулось в бедном человеке, что причинило ему еще большее огорчение, чем само его бедственное положение: он так охотно очутился бы на месте своего бывшего товарища. Теперь он был членом другого слоя общества, более низкого, и естественно, что более счастливый возбуждал его зависть. Вероятно, и те грязные старухи, что сидят там на паперти, завидуют его жене и, вероятно, те богачи, которые лежат здесь под красивыми памятниками, завидовали бы тому, что у него дети, так как они покинули этот мир, оставив без наследников свои майората. В каждой жизни есть свои недочеты, но почему всегда случается так, что в жизни преуспевают те, кому и так хорошо живется? Добрый, справедливый Господь, почему так неравно распределил Он свои дары? И не лучше ли было бы жить всем без Бога, поверив раз навсегда, «что ветер дует откуда ему вздумается и мало заботится о наших обстоятельствах». Но без церкви нет утешения, а зачем оно, это утешение? И не лучше ли было бы устроиться так, чтобы не нуждаться ни в каком утешении. Эти мысли прервала старшая дочь, прося сорвать липовый листочек и сделать из него зонтик для куклы. И едва он влез на скамейку, чтобы сорвать лист, как появился полицейский и грубым голосом заметил, что листья рвать запрещено. Новое унижение!
И к тому же полицейский попросил запретить детям сидеть на памятниках, так как это тоже запрещено.
— Лучше всего — пойдемте домой, — сказал с возмущением несчастный муж, — как много заботятся о мертвых и как мало о живых!
И они пошли домой.
Муж сел за работу. Ему нужно было переписать рукопись академической лекции, в которой трактовалось о переросте населения.
Он не мог не заинтересоваться содержанием и стал перелистывать тетрадь. Молодой автор, принадлежащий к этической школе, восставал против порока. И что же такое этот порок? То, благодаря чему мы все появились на свет Божий, то самое пожелание, которое возвещает пастор новобрачным, говоря: плодитесь и размножайтесь! А молодой автор писал: «кроме супружеских, все сношения полов являются неизгладимым пороком, а в браке — первый долг дать волю своему расположению и т. д.» И все эти слова он должен был написать своею собственной рукой! Такая масса морали и ни одного слова разъяснения! В конце молодой философ доказывал, что громадные поля пшеницы показывают, что никакого перероста населения нет и что теория Мальтуса не только не верна, но и безнравственна, как с точки зрения буржуазной морали, так и с общечеловеческой.
И несчастный отец семейства, который уж столько лет не пробовал хорошего хлеба, встал, чтобы идти хлебать грубую кашу со снятым молоком, наполнить свой желудок, но отнюдь не насытиться.
Ему было очень горько, но не то, что приходилось плохо питаться, составляло главную беду, а то, что волшебная фея веселого настроения духа уже совсем отучилась навещать его. Дети ему казались только обузой, а любимая женщина — самым злым врагом, презренным и презирающим!
А источник этой печали? Недостаток хлеба. О, этот мир противоречий! И наука, занявшая место религии, не давала никакого ответа на все сомнения, она констатирует лишь факты и спокойно предоставляет умирать с голоду и детей и родителей!
Они были уже шесть лет женаты, но жили так же счастливо, как в медовый месяц. Он был флотский капитан и каждое лето должен был уезжать из дома на многие месяцы. Два раза уж делал он кругосветное путешествие. Эти небольшие путешествия были настоящим благословением. Если к концу зимы появлялись в отношениях супругов некоторые шероховатости, то летнее путешествие освежало до основания их совместную жизнь.
В первое лето он ей писал настоящие любовные письма, не пропускал ни одной стоянки, не опустив письма, и когда, наконец, увидел шведский берег, то не мог на него до сыта наглядеться. В Ландсорте он получил от неё телеграмму, что она его встретит в Даларо, и когда его корвет у Ютхольпа стал на якорь, и он увидел маленький голубой носовой платок, которым махали с веранды почтамта, то уже знал, что это предназначалось ему. Но у него еще было так много дела на пароходе, и до самого вечера ему не удалось сойти на землю. Когда он подъезжал в шлюпке и увидал ее, стоящей на пристани, молодую, свежую и прекрасную, то у него было такое чувство, как будто он переживает снова день своей свадьбы. И какой приятный маленький ужин сумела она устроить в двух небольших комнатках гостиницы! Как много было у них рассказать друг другу о путешествии, о маленьком, о будущем. Вино сверкало в бокалах, звучали поцелуи; снаружи слышались звуки вечерней зари, но это его не касалось, он мог остаться еще на один час.
— Как, он все-таки должен был уйти?
Да, собственно, он и совсем не должен бы был покидать корабля, но если он к утренней заре уже вернется, то это сойдет.
— А когда бывает утренняя заря?
— В пять часов.
— Так рано!
Но где она будет спать эту ночь?
Этого он не должен был знать.
Но он непременно хотел видеть её спальню; она стала перед дверью и не пускала его, но он поцеловал ее, взял на руки, как ребенка, и отворил дверь. Однако, какая громадная постель! Точно большой баркас! Где это она достала? О Господи, как она покраснела! Но из его письма она поняла, что они здесь будут ночевать!
Да, конечно, оба этого хотели, и если даже он утром опоздает к заре, то и это ничему не повредит; нет, но как он теперь говорит!
И теперь им захотелось кофе и огня в камине, так как простыни на постели были несколько влажны и жестки. Нет, но такая понятливая маленькая шельма, позаботилась о большой постели! Но как она ее достала? Но она вовсе ее не «доставала!»
Нет, конечно, нет, этому он охотно верит!
Но, он был глуп!
Как, он глуп? И он схватил ее за талию. Нет, он должен быть благоразумным! Благоразумным, это легко сказать!
Вошла горничная с дровами. Когда часы пробили два и восток посветлел, они сидели оба на открытом окне. Казалось, будто она его возлюбленная, а он её любовник. И разве это было не так? Ах, он должен был уходить! Но в десять часов, к завтраку, он хотел быть снова здесь, а потом они уйдут на парусах.
Он сварил кофе, которое они пили при восходе солнца, слушая крик чаек. Затем, поцеловал ее в последний раз, опоясался саблей и ушел. И когда он стоял внизу на пристани и кричал: «Лодку!» — она спряталась за гардины, как бы стыдясь. Но он посылал ей рукой воздушные поцелуи один за другим даже тогда, когда подъехали матросы с лодкой. И потом еще последнее: «Желаю тебе спать хорошенько и увидеть меня во сне», когда он уже отъехал на некоторое расстояние и обернулся к ней с биноклем перед глазами и увидел в окне небольшую фигурку с черными волосами; солнце освещало её белую одежду и голые плечи, и она казалась русалкой.
Потом послышались звуки утренней зари. Тягучие звуки сигнальных рожков лились по зеленому острову, по зеркальной поверхности воды и отдавались эхом от елового леса. Потом, когда все были уже на палубе — «Отче наш», «Господи благослови». Небольшой колокол Даларо отвечал тихим звоном. Было воскресенье. И в утреннем бризе показались различные суда, развевались флаги, свистели свистки, на пристани мелькали светлые летние платья, пришел пассажирский пароход, рыбаки вытащили свои сети, а над синей водой и зеленой землей ярко блестело золотое солнце.
В десять часов капитан приехал опять на шестивесельной лодке, и супруги опять были месте. Когда они завтракали в большой зале, другие гости шептали: «Это его жена?» Он говорил вполголоса, как влюбленный, а она опускала глаза вниз и смеялась или била его салфеткой по пальцам.
Лодка стояла у пристани уже готовая к отплытию, она села на руль, он управлял парусами Но он не мог отвести взора от её фигуры; одетая в светлое летнее платье, с крепкой высокой грудью, с серьезным и милым лицом, с твердым взглядом, крепко держалась она за ванту маленькой рукой в перчатке из оленьей кожи. Его бесконечно забавляло, когда она ему сделала выговор, точно юнге.
— Почему, собственно, ты не привезла маленького?
— Как могла я знать, где придется мне его поместить?
— Конечно в огромном баркасе.
Она смеялась, и её манера смеяться несказанно ему нравилась.
— Да, а что сказала хозяйка сегодня утром? — спросил он дальше.
— А что она должна была сказать?
— Спрашивала она, хорошо ли ты спала?
— А почему я должна была плохо спать?
— Почем я знаю, может быть скреблись крысы, или скрипела оконная рама, да мало ли что может потревожить сон такой старой девы!
— Если ты сейчас же не станешь сидеть смирно, то я натяну паруса и ты у меня нырнешь в воду.
Они высадились на маленьком острове и позавтракали привезенной в корзиночке провизией, потом охотились с револьвером за козой, ловили рыбу, но т.-к. ничего не попадалось, то поплыли дальше. В фиорде, где белые гагары летели на юг, где взад и вперед скользили щуки — он без устали смотрел на нее, говорил с ней, целовал ее.
Так встречались они подряд шесть лет в Даваро и всегда были одинаково юны, одинаково влюблены и счастливы.
Зимою же сидели они в своей маленькой квартире в Скепхольме. Там делал он пароходики для мальчика или рассказывал ему свои приключения в Китае, и жена сидела тут же и забавлялась этими дикими историями. И комната, в которой они сидели, была самая лучшая, какая только бывает, не такая, как всякая другая. Там висели японские зонтики и оружие, ост-индские миниатюрные пагоды, австралийское оружие, луки и копья, негрские барабаны, засушенные летучие рыбы, сахарный тростник и трубки для курения опиума. И папе, который уже начинал плешиветь, совсем уже переставало нравиться там, снаружи. Он играл партию в шахматы или в карты с аудитором, — при этом всегда бывал грог. Сначала и жена принимала участие в игре, но с тех пор, как у них стало четверо детей, у неё на это уже не оставалось времени, она только присаживалась около мужа и заглядывала к нему в карты, а он каждый раз, как она приходила, брал ее за талию и спрашивал совета.
Корвет должен был выйти в море и остаться там шесть месяцев. Капитану это было очень не по душе, дети уже становились большими, жене одной было трудно с ними справляться, и сам капитан был уже не так юн и жизнерадостен. Но так должно было быть, и он уехал.
Из Кронберга он уже послал ей письмо, которое содержало в себе следующее:
«Мой милый маленький цветочек! Ветер слабый SSO, к 0 + 10° Цельсия. 6 склянок на Вахте.
Я не могу тебе описать, как мне горько без тебя. Когда мы у Кастельхольма снялись с якоря (6 час. 30 мин. при сильном северо-восточном ветре), мне было так тяжело, как будто что-то давило мне сердце. Говорят, что моряки имеют предчувствия, когда с их близкими что-нибудь должно случиться. Я ничего не знаю об этом, но я чувствую, что до тех пор, пока я не получу твоего письма, я не найду себе покоя. На корабле ничего не происходит по той простой причине, что нечему происходить. Как живете вы, там, дома? Получил ли Боб, наконец, свои новые ботинки и в пору ли они ему? Я плохой „писатель“, как ты знаешь, и потому кончаю. Большой поцелуй в этот крест.
«Р.S. Ты должна, моя маленькая, искать себе общества (женского, конечно), и не забудь попросить хозяйку в Даларо, чтобы она хорошенько сохранила большой баркас к моему приходу. (Ветер крепнет, сегодня ночью будет дуть с севера!)».
В Портсмуте капитан получил следующее письмецо от своей жены:
«Милый старый Палль!
Ты не поверишь, до чего здесь отвратительно без тебя, маленькой Алисе было плохо, когда прорезывался зуб, но теперь, наконец, он прорезался. Доктор говорит, что это необыкновенно рано и что это означает, но нет, этого тебе не надо знать! Бобу ботинки пришлись очень хорошо, и он ими ужасно гордится. Ты пишешь в своем письме, что я должна искать женского общества; это я уже сделала, или, скорее, она меня нашла. Ее зовут Оттилия Сандегрен, она училась в семинарии; она очень серьезная, так что моему старому Паллю нечего бояться, что она собьет его цветочек с правильной дороги. И к тому же она очень религиозна. Да, да, мы уже решили обе, как можно серьезнее относиться к религии. Она великолепная девушка. Ну, на сегодня достаточно, т.-к. сейчас придет за мной Оттилия. Она как раз пришла и просит передать тебе поклон.
Капитан не очень был доволен этим письмом, оно было слишком коротко и не так живо, как обыкновенно. — Семинария, — религия, серьезность и Оттилия, дважды Оттилия! И эта подпись! Гурли, — почему не Гумия, как всегда? Гм! — Через неделю, когда они были в Бордо, он получил опять письмо и с ним книгу, перевязанную крест-накрест. «Милый Вильгельм!» Что! Вильгельм? Больше уже не Палль? «Жизнь есть борьба», чёрт возьми! что это значит? Какое нам дело до жизни? «с начала до конца». «Сладкая, как источник Кедрона» — Кедрона? Это уж не из Библии ли? «текла наша жизнь до сегодняшнего дня. Мы, как лунатики, подошли к будке, не видя ее». — О, семинария, семинария! — «Но существует этическая сторона, которая ценна своей высшей силой». — Сила — это хорошо!
«Теперь, когда я пробуждаюсь от своего долгого сна и спрашиваю себя, было ли наше супружество истинным, я должна себе со стыдом и раскаянием сказать: нет, этого не было! Любовь есть небесное начало. (Матф. XI, 122)».
Капитан принужден был подняться и выпить воды с ромом, чтобы быть в состоянии продолжать чтение письма. «Как земна и телесна в противоположность этому наша любовь. Жили ли наши души в той гармонии, о которой говорит Платон? (Федон, книга IV, глава II, § 9). Нет! Чем была я для тебя? Твоя экономка и — о, стыд — твоя любовница! Понимали ли наши души друг друга? Нет, должны мы ответить!» К чёрту все Оттилии и семинарии! Она была моей экономкой! Она моя жена и мать моих детей! «Прочти книгу, которую я тебе посылаю. Она даст тебе ответ на все эти вопросы. Она высказывает то, что в продолжение столетий дремало в женских сердцах. Прочти это и потом скажи мне, был ли истинным наш супружеский союз?
Твоя верная Гурли».
Итак, его дурное предчувствие оправдалось!
Капитан был вне себя и не мог себе представить, что сделалось с его женой. Это было безумнее, чем какая-нибудь проповедь!
Он разорвал крестообразную повязку на присланной книге. «Кукольный дом», Генрика Ибсена, прочел он на переплете.
«Кукольный дом!» Еще что! Конечно, его дом был милым, славным кукольным домом, его женка была его маленькая куколка, и он — её большая кукла. Да, они играли в жизнь, сделали из неё гладкую, торную дорогу и были счастливы! Чего же им не хватало? Какое преступление они совершили? Он должен просмотреть книгу, там должно быть всё это. Через три часа книга была прочтена, но его рассудок остался невозмутимым. Как это их обоих могло касаться? Разве они выдали фальшивый вексель? Разве они не любили друг друга? Ну! — Он заперся в каюте и еще раз перечел книгу. Многое подчеркнул там красным и синим, и когда стало рассветать, он сел к столу, чтобы написать своей жене. И он написал:
«Небольшое благонамеренное рассуждение о произведении „Кукольный дом“, посланное старым Паллем с корвета Ванадис из Атлантического океана и Бордо (45° сев. — вост., 16° L.)
§ 1. Она вышла за него замуж, потому что он ее любил, и поступила совершенно правильно, так как если бы она стала ждать, пока сама полюбит человека, то легко могло случиться так, что судьба захотела бы, чтобы он ее не любил, и тогда она осталась бы на мели, так как это очень редко случается, чтобы оба были влюблены друг в друга.
§ 2. Она выдает фальшивый вексель. Это было глупо с её стороны, но она не должна говорить, что сделала это лишь ради него, так как она его не любила. Если бы она сказала, что сделала это ради их обоих и детей, то это была бы правда. Разве это не ясно?
§ 3. То, что он влюбляется в нее после бала, доказывает, что он вообще в нее был влюблен и в этом нет ничего плохого, но то, что это представляется в театре — это плохо. Il у а des choses qui se font mais qui ne se disent pas, — не правда ли?
§ 4. То, что она, узнавши, что её муж такой свинья, так как он действительно таков, потому что прощает ее лишь тогда, когда убеждается, что вся история не выйдет на свет; итак, то, что она при этом открытии хочет уйти от своих детей, считая себя недостойной их воспитывать, это не что иное, как остроумное кокетство. Так как она глупая гусыня, — потому что ведь не надо же учиться в семинарии, чтобы знать, что фальшивые векселя недопустимы, — а он осел, то они великолепно подходят друг к другу. И, по крайней мере, она не должна предоставлять воспитание своих детей такому молодцу, которого она презирает.
§ 5. Итак, Нора имеет еще больше оснований остаться с детьми с тех пор, как узнала, каков молодчик её супруг.
§ 6. То, что муж не оценил ее по-истинному с самого начала, в этом он не виноват, так как только потом узнал всю историю.
§ 7. Нора прежде была очень глупенькой, что она и сама не отрицает.
§ 8. Для одних ясны гарантии лучшего, чем прежде, обоюдного соотношения: он раскаивается и хочет исправиться, она тоже! Прекрасно! В этом всё дело; теперь посмотрим дальше. Равное и равное согласуется между собой очень хорошо. Ты была глупой гусыней, а я вел себя, как бык. Ты, маленькая Нора, была иною воспитана, я, старый осел, был в этом отношении не лучше. Вини их обоих. Закидывай гнилыми яйцами наше воспитание, но не раскапывай мне черепа. Я, несмотря на то, что я мужчина, так же невиновен, как и ты, даже пожалуй больше, так как я на тебе женился по любви, а ты — из экономических соображений. Останемся же оба друзьями и общими силами научим наших детей тому, что нам самим так трудно далось! Ясно? Справедливо?» И всё это написал капитан Палль со своим неповоротливым умом и своими негибкими пальцами.
«Ну, моя любимая куколка, вот я прочел твою книгу и высказал мое мнение о ней. Но скажи мне, чем собственно это нас касается? Разве мы не любили друг друга? Разве не любим теперь? Разве мы не воспитали друг друга, не помогли друг другу обойти острые углы, что в начале, как ты, вероятно, помнишь, было вовсе не так легко? Что же это за фантазии? Ну их, всех Оттилий и семинарии! Это очень противная книга, которую ты мне прислала, это как плохо намеченный фарватер, в котором легко утонуть. Но я вооружился готовальней и хорошо наметил свой путь на карте, так как плыву свободно. Но больше я этого не сделаю. Органы гнилые внутри тоже приходится щелкать, раз уж их получил, это уж чёрт придумал.
Ну, желаю тебе счастья, покоя и чтобы ты получила опять твой ясный рассудок. Что поделывают маленькие?
Ты совсем позабыла написать о них. Ты, вероятно, слишком много думала о прелестных детях Норы? (если вообще что-либо подобное существует в театре). Плачет ли мой сын, играет ли маленький, поет ли мой соловей и танцует ли маленькая куколка? Это она должна делать всегда, тогда её старый Палль будет доволен. А теперь пусть Господь тебя благословит, не допускай между нами никаких дурных мыслей, мне всё это так печально и досадно, что я даже и сказать не могу. Я должен здесь сидеть и писать эти рассуждения на эту пьесу. Благослови Бог тебя и детей, поцелуй их от твоего верного старого Палля».
Когда капитан кончил это письмо, он позвал доктора к себе и приготовил грог.
— Гм, — сказал он, — знаешь ли ты запах старых черных штанов? Мне хочется мою душу вывесить высоко на мачту, чтобы она там проветрилась хорошим северо-восточным ветром!
Но доктор ничего из этого не понял.
— Оттилия, Оттилия! — это она сюда суется. Ей жизнь уделила скупую порцию!
— Но что собственно с тобой происходит, мой старый Палль? спросил доктор.
— Платон, Платон! Конечно! Когда пробудешь шесть месяцев на море, то о Платоне, конечно, можно думать, а! Сделаешься моралистом! Я готов ручаться головой, что если бы Оттилии хорошо жилось, то вряд ли она стала бы говорить о Платоне!
— Но в чём дело?
— Ах, ни в чём, но слушай, ты — доктор, скажи мне, как собственно у женщин, не опасно ли для них долго не выходить замуж? Гм! Не делаются ли они, так сказать, — ну, ты понимаешь, немножечко нездоровыми? Тут, вверху? Что?
Доктор высказал, что к несчастью не все самки могут получить оплодотворение, и это, конечно, достойна сожаления. В природе, где почти всегда самец живет в полигамии (и это ничему не вредит, так как не влияет на уменьшение корма для детенышей), не наблюдается такого ненормального явления, как неоплодотворенные самки. Но в культурной жизни такой выход можно считать почти исключительно счастливой случайностью, чаще же случается, что женские особи превышают своим количеством мужские. Но надо быть снисходительным к старым девам, так как у них очень печальная доля.
— Нужно быть с ними добрыми, — да это легко сказать, но если они-то к нам недобры?
И тут он отвел свою душу и рассказал доктору всё, даже и свои рассуждения о книге.
— Ах, теперь пишут так много вздора, — сказал доктор. — Во всяком случае этими важными вопросами должна заняться наука и только наука!
Когда капитан после шестимесячного отсутствия и скучной переписки со своей женой, которой показались обидными его рассуждения об ибсеновской пьесе, высадился в Даларо, то его там встретила его жена, все дети, две прислуги и Оттилия. Его жена была мила и добра, но недостаточно нежна, для приветственного поцелуя протянула она ему лишь лоб. Оттилия была высока, как дерево, и носила стриженые волосы, которые на затылке торчали, как амбарная метла. Ужин был довольно скудный, с чаем. Баркас был наполнен детьми, и капитан принужден был лечь в другой комнате. О, раньше всё это было совсем по другому! Капитан выглядел постаревшим и был совершенно обескуражен. Это настоящий ад, — думал он, — быть женатым и все-таки не иметь жены!
На следующее утро он хотел сделать небольшую прогулку по морю на парусах, но Оттилия не переносила моря. При приезде сюда ей уже было так плохо. И, кроме того, было воскресенье. — Воскресенье!
Вместо этого капитан предложил хоть пойти немного погулять — ведь им так обо многом надо было поговорить, — но только чтобы Оттилии при этом не было!
И они пошли с ней под руку, но говорили мало, и то, что сказали, было похоже скорее на попытку спрятать свои мысли. Она села на камень, и он поместился у её ног. «Теперь что — нибудь выйдет», подумал он, и действительно вышло.
— Думал ли ты о нашем супружестве? — начала она.
— Нет, — ответил, как будто уже приготовившись к этому вопросу, — я только чувствовал, т.-к. я думаю, что любовь есть чувство. Когда при плавании знают местность из опыта, то всегда приходят в гавань, а когда полагаются лишь на компас и карту, то тонут!
— Да, но наш брак был ни чем иным, как кукольным домом!
— Ложь, могу прямо сказать! Ты никогда не выдавала фальшивого векселя, ты никогда не показывала своих чулок первому встречному доктору, желая занять у него денег. Ты никогда не была так романтична, чтобы ожидать, что твой муж возьмет на себя преступление, которое его жена совершила по глупости, и что раз не будет доносчика, то не будет и преступления; ты меня никогда не обманывала, я тоже всегда был честным с тобою, как и Гельмер со своей женой, когда считал ее подругой своего сердца. Итак, мы — истинные супруги как по старомодным, так и по новомодным понятиям.
— Да, но я была твоею домоуправительницею!
— Ложь, могу прямо сказать! Ты никогда и в кухне не бывала, ты никогда не получала от меня вознаграждения, ты никогда не отдавала отчета в хозяйственных деньгах и никогда не получала выговора, если что-нибудь было не так. И ты считаешь мою работу, управление кораблем, счет селедок, пробу супа, вещание гороха, исследование муки, считаешь ты всё это более почетным, чем смотреть за прислугой, ходить на рынок, производить детей на свет Божий и их воспитывать!
— Нет, но ты за это мне платил, ты самостоятельный, ты мужчина, и всё зависит от тебя.
— Мое милое дитя! Хочешь ты получать от меня вознаграждение? Хочешь действительно быть моей экономкой? То, что я мужчина, это простая случайность, это вообще определяется лишь на седьмом месяце. Это печально, потому что по теперешнему времени быть мужчиной — преступление. Но пусть чёрт возьмет того, кто подстрекает друг на друга две половины рода человеческого. Он должен нести большую ответственность. Ты говоришь, я властвую! Да властвую ли я? Разве мы не властвуем оба вместе? Разве я решаюсь на что-нибудь важное, не спрося твоего совета? Ты же, напротив, воспитываешь, напр., детей совершенно по твоему усмотрению. Вспомни о том, как я хотел уничтожить колыбель, т.-к. считал нездоровым таким образом усыплять детей, как ты против этого восстала! Ты же поступила по своей воле. Один раз моя воля брала верх, другой раз твоя! Средины здесь нет, как нет средины между качанием и некачанием ребенка. И таким образом до сегодняшнего дня всё шло превосходно. Но теперь ты ко мне изменилась благодаря твоей Оттилии.
— Оттилия! всегда Оттилия! Разве ты сам не советовал мне найти подругу?
— Вовсе не такую! Во всяком случае, теперь она всем здесь руководит.
— Ты хочешь разлучить меня со всем, что я люблю.
— Разве Оттилия всё? Впрочем, похоже на это.
— Но не могу же я ее просто отослать отсюда, ведь я же ее сама пригласила, чтобы приготовить девочек к гимназии и заниматься с ними латынью!
— Что, латынь? Господи Иисусе, неужели и они должны сделаться сумасшедшими?
— Да, они должны знать столько же, как и всякий мужчина, чтобы их брак, если они выйдут замуж, был истинным браком!
— Но, душа моя, разве все мужчины знают латынь? Я сам из неё почти ни слова не знаю, и все-таки ведь были же мы счастливы, да? И вообще всё идет к тому, чтобы и мужчин освободить от латыни, как от совершенно бесполезной вещи. А вы непременно хотите настаивать на этой ерунде? Вы не можете с нас взять пример? Разве недостаточно уже того, что этой глупостью испортили мужскую половину рода человеческого? Должны и женщины быть непременно испорченными? О, Оттилия, Оттилия, что ты натворила!
— Не будем больше об этом говорить! Но наша любовь, Вильгельм, не была такой, какой должна быть! Она была плотской!
— Сердце мое, но как же имели бы мы детей, если бы наша любовь не была плотской! Но она была не исключительно плотской!
— Разве может быть что-нибудь в одно и то же время и белым и черным? Ответь мне на это.
— Конечно, посмотри на свой зонтик, он сверху черный, а снизу белый!
— Софист!
— Послушай, милое дитя, говори твоими собственными устами и твоим рассудком, а не фразами из книг Оттилии! Пробуди свой ум и будь снова сама собой, моей собственной милой маленькой женкой.
— Да, твоей собственной, это именно и есть твоя собственность, которую ты покупаешь на деньги, заработанные твоим трудом.
— Совершенно также, заметь себе это, я твой муж, твой собственный муж, до которого никакая другая женщина не может коснуться, если у ней есть голова на плечах, и которого ты получила в подарок, — нет в вознаграждение за то, что он имеет тебя. Разве это? Разве тут нет равенства?
— Но разве мы не истратили зря нашу жизнь, Вильгельм? Разве были у нас высшие интересы?
— Да, Гурли, у нас были высшие интересы, мы не только тратили нашу жизнь, и для нас пришли серьезные часы. Мы имели высшие интересы, т.-к. мы заботились о будущем поколении, мы много мучились за наших детей, много трудились для них — ты в особенности. Разве ты не подвергалась для них четыре раза смертельной опасности? Разве ты не жертвовала дневными удовольствиями и ночным покоем, чтобы ходить за ними и их оберегать! Разве мы не могли бы иметь квартиру в шесть комнат с кухней на лучшей улице вместо нашего небольшого жилища, если бы у нас не было детей. Разве не могла бы моя возлюбленная носить шелковые платья и жемчуг, и не мог бы твой муж ходить в незаштопанных брюках, если бы не было малышей? Итак, разве уж мы такие куклы? Такие эгоисты? Высшие интересы! Да разве это высшие интересы, когда носятся с латынью, одеваются полуголыми с благотворительною целью и оставляют дома детей лежать в их мокрых пеленках, и они заболевают! Я имею более высокие интересы, чем Оттилия, если я хочу иметь здоровых, веселых и сильных детей, которые впоследствии выполнят то, на что мы не способны! Но для этого латынь не нужна! Будь здорова, Гурли! Я должен идти на вахту; пойдешь со мной?
Она осталась сидеть и молчала. Он пошел один, тяжелыми, тяжелыми шагами, и синий фиорд казался ему туманнее, и солнце было без блеска.
— Палль, Палль, что выйдет из этого? — сказал он про себя, проходя мимо кладбища. — Я желал бы лежать там, в тени под корнями деревьев, но покоя я бы там не нашел, если бы лежал там один! Гурли, Гурли!
— Теперь всё идет шиворот-навыворот, мамаша, — говорил однажды осенью капитан, сидя в гостях у старой дамы.
— В чём же дело, милый Вильгельм?
Капитан рассказал свои затруднения.
— Да, да, это трудный случай, милый Билли, но мы все же найдем исход. Это же невозможно, чтобы ты, взрослый мужчина, вертелся бы как какой-нибудь холостяк!
— Да, я думаю то же самое!
— Я ей недавно сказала совершенно прямо, что если она будет продолжать вести себя так, то доведет своего мужа до того, что он уйдет к дурным девушкам.
— Ну, и что она на это возразила?
— Она ответила, что это он всегда может; каждый волен над своим телом.
— Она также, конечно! Прекрасная теория, должен сознаться! Я поседею, мамаша!
— Существует одно старинное испытанное средство: это заставить ее ревновать. Это обыкновенно приводит к радикальному излечению, и если любовь еще есть, при этом средстве она наверное обнаружится.
— О, конечно, она есть!
— Конечно, любовь не умирает так внезапно, только с годами она может ослабеть, если это вообще возможно. Знаешь что, — поухаживай за Оттилией!
— Ухаживать? за ней?
— Попробуй! Ты наверно знаешь, что ее интересует.
— Ну, — надо подумать! Сейчас она занята статистикой! Падшие девушки, заразительные болезни. Фу! Может быть, можно воспользоваться математикой, в ней я кое-что смыслю.
— Ну, видишь! Начни с математики, потом иди дальше, воспользуйся возможностью завязать ей шаль, застегнуть ботинки. Вечером провожай ее домой, выпей немножечко с ней, поцелуй так, чтобы это видела Гурли. Если понадобится, будь настойчивым, и она не будет на это сердиться, уж поверь мне. И главное как можно больше математики, по возможности так, чтобы Гурли ничего в ней не понимая, молча сидела около. И через неделю приходи ко мне и расскажи, как всё это пойдет!
Капитан пошел домой, прочел поскорее последние брошюры о безнравственности и приступил к делу.
Через неделю он довольный сидел у своей тещи и пил хороший черри.
— Ну, рассказывай, рассказывай, — говорила старая дама и подняла очки на лоб!
— Ну, видишь ли, сначала дело шло не легко, — она была очень недоверчива, думала, что я хочу посмеяться над ней. Но я начал с того, что заговорил о колоссальном влиянии, которое оказала в Америке теория вероятности на статистику нравственности, это сделало почти эпоху! Да! Этого она не знала, и это ее привело в восторг. Я привел пример и доказал ей цифрами и числами, что можно с большой вероятностью сказать вперед, сколько девушек падет в известный период времени. Это ее очень удивило. Я увидал, что заинтересовал ее, и хотел приготовить себе к следующей встрече триумф. Гурли была страшно рада, что мы подружились, и прямо побуждала нас сама быть вместе. Она водворила нас в мою комнату, затворила за нами дверь, и мы сидели там целый день и считали.
Сама она, этот старый ящик, была совершено счастлива, видя меня, наконец, побежденный, и через три часа мы были уже друзьями. За ужином жена нашла, что такие друзья должны говорить друг другу ты. Я ради такого большого события достал мой прекрасный старый черри — и затем поцеловал Оттилию прямо в губы.
Да простит мне Бог мой грех! Гурли имела уже несколько испуганный вид, но не сердилась. Она была вся радость и счастье!
Но черри был крепкий, а Оттилия оказалась слабой.
Я помог ей надеть манто и проводил ее домой. На Степпхольском мосту пожал ей руку, объяснил ей всю небесную карту. Она была в восхищении. Она так любила звезды, но никогда не знала их названий!
Она прямо ликовала, и мы расстались наилучшими друзьями, словно уже давно-давно знали друг друга.
На следующий день еще больше математики. Мы за ней просидели до ужина. Гурли приходила и уходила, кивала нам головой, а вечером я опять провожал Оттилию домой. На набережной я встретил капитана Берна и пошел с ним в Grand-Hôtel, чтобы выпить стакан пунша. Домой вернулся только в час. Гурли еще не ложилась.
— Где ты пропадал так долго, Вильгельм, — спросила она. Точно чёрт меня толкнул — я ответил:
— Мы так долго болтали, Оттилия и я, что забыли о времени — оно летело так скоро, скажу я тебе!
— Я собственно не нахожу приличным проводить ночи с молодой девушкой, — сказала она.
Я смутился и сказал, что когда имеют многое сказать друг другу, то легко забывают, что прилично и что нет.
— О чём вы говорили? — спросила Гурли и сделала свою гримаску.
Я не сумел сразу найтись.
— Это прекрасно, мой милый, — прервала его старая дама, — ну, дальше, дальше!
На третий день Гурли взяла свою работу и сидела у нас до конца математических занятий. Ужин не был таким веселым, как тогда, но зато еще более астрономическим. Напоследок я помогал этому старому ящику надевать калоши, и это произвело сильно впечатление на Гурли, которая только подставила щеку, когда Оттилия потянулась к ней с поцелуем.
Нежное рукопожатие дорогой и разговор о сродстве душ и родине звезд и душ.
Затем я пил опять пунш в Grand-Hôtel'е и вернулся домой в два часа. Гурли еще не спала, я это хорошо видел, но я прямо прошел в свою спальню — я живу теперь холостяком, как ты знаешь, и Гурли стыдилась войти ко мне, чтобы спросить. На следующий день — опять астрономия. Гурли заявила, что ей бы очень хотелось быть при этом, но Оттилия сказала, что мы уже много прошли — она хотела сначала дать Гурли основные понятия. Гурли обиделась и ушла. За ужином много черри. После ужина я схватил Оттилию за талию и поцеловал. Гурли побледнела. При надевании калош я ее неожиданно тихонько ущипнул… гм… гм…
— Не стесняйся, мой милый Вильм, — сказала теща, — я ведь старая женщина.
— Гм!.. за икру, впрочем вовсе не такую уж противную, правда, вовсе не дурную, гм!..
Но когда я хотел надевать пальто, я увидел, что Линя стоит здесь одетая, чтобы проводить барышню: Гурли находит для меня извинение, я в прошлый вечер простудился и не должен был выходить в свежий вечер. Оттилия смотрела разъяренной и не поцеловалась с Гурли.
На следующий день я должен был показать Оттилии в школе астрономические инструменты и объяснить их употребление. Она пришла, но казалась уязвленной, заговорила о Гурли, которая была недружелюбна с ней, и она не могла понять причины этому. Когда я пришел к обеду домой, я нашел Гурли совсем переменившейся, холодной и молчаливой как рыба. Она страдала, я это видел, нужно было разрубить только узел.
— Что у тебя вышло с Оттилией? Она была такая раздосадованная? — спросил я.
— Что у нас вышло? Я ей сказала, что она кокетка — вот что у нас вышло!
— Как ты это могла сказать! — воскликнул я. — Уж не ревнуешь ли ты?
— Я? ревную ее?
— Да, меня это тоже удивляет, такой интеллигентной умной девушке никогда не придет в голову допустить до себя мужа другой!
— Нет (наконец-то наступило!), но мужу другой может понравиться подойти к такой девушке! Ха-ха-ха-ха!
Теперь готово.
Я защищаю Оттилию до тех пор, пока Гурли не приходит в совершенное бешенство. В этот день Оттилия не пришла. Она написала ядовитое письмо и извинилась, что не может быть, — она заметила, что лишняя здесь. Я протестовал и сделал вид, что хочу идти за Оттилией, но тут Гурли вышла совершенно из себя! Она знала, что я влюбился в Оттилию, и она, Гурли, для меня больше не существовала, она была недостаточно понятлива, ни на что не годилась, не могла постичь математику… ха-ха-ха-ха!
Да, она не могла ее постичь, это я видел ясно! Я заказал сани, и мы поехали в Лидинаодро. Там пили глинтвейн и ели прекрасный завтрак — было так, как на свадьбе, — и затем мы поехали домой.
— А затем? — спросила старуха и взглянула через очки.
— Затем? Гм!.. Да простит мне Бог мои грехи — я ее провел, прямо провел, перед Богом и моей совестью! Что ты на это скажешь, мамаша?
— Ты очень хорошо сделал! А теперь?
— А теперь всё прекрасно — all right — мы говорили о воспитании детей, об освобождении женщины, о всяких глупостях, о романтике и т. д., но мы говорили вдвоем, и так понимаешь друг друга лучше всего, не правда ли?
— Конечно, сердце мое. Ну, теперь и я к вам приду и посмотрю на вас.
— Сделай это, мамочка, ты должна опять увидеть, как танцуют куклы и поют и щебечут жаворонки и как весело и хорошо у нас, потому что никто не ждет «чуда», которое существует лишь в книгах, не правда ли? Ты там увидишь настоящий кукольный дом, я тебя уверяю.
Его отец умер рано, и он рос под надзором матери, двух сестер и множества теток. Брата у него не было. Они жили в своем имении в глуши Зодерманланда; и кругом не было соседей, с которыми можно было бы вести знакомство. Когда ему минуло шесть лет, ему и сестрам наняли гувернантку, и в это же время в дом была взята маленькая кузина.
Он спал в одной комнате с сестрами, играл в их игрушки, купался с ними вместе, и никому не приходило в голову, что он был другого пола, чем девочки.
Старшие сестры тоже скоро наложили на него руку, сделавшись его наставницами и тиранками.
Он был крепким мальчиком, но, будучи постоянно окружен чрезмерной нежностью, он, сделался со временем изнеженным и беспомощным.
Однажды он сделал попытку поиграть с деревенскими детьми. Они отправились в лес, где лазили по деревьям, доставали гнезда, бросали камнями в белок. Фритиоф был счастлив, как выпущенный на волю пленник, и остался с ними дольше обеда. Мальчики собирали голубику и купались в озере — это был первый счастливый день в жизни Фритиофа.
Когда под вечер он вернулся домой, весь дом был в смятении. Мать чувствовала себя несчастной и огорченной и не скрывала своей радости снова его увидеть. Тетка Агата, старая дева, которая собственно командовала всем домом, напротив, была в ярости. Такое преступление должно было быть наказано. Фритиоф не понимал, в чём собственно было преступление, но тетка настаивала на своем; непослушание есть преступление. Фритиоф говорил, что ему никогда не запрещали играть с деревенскими детьми. Не запрещали, так как ничего подобного никому и в голову не приходило. И тетка настояла на своем и на глазах матери потащила его в свою комнату, чтобы там выпороть. Ему было уже восемь лет, и он был сильный, рослый мальчик.
Когда тетка стала расстегивать его штаны, у него выступил пот, дыхание оперлось в горле, и его маленькое сердечко заколотилось. Он не кричал, но смотрел на старую деву возмущенными глазами, а она просила его почти льстивым голосом быть послушным и не сопротивляться. Когда она обнажила его маленькое тельце, его охватило такое чувство стыда и раздражения, что он вскочил и начал всё колотить вокруг себя. Что-то нечистое, что-то неизъяснимо отвратительное, казалось ему, исходило от старой девы, против чего возмущалось его чувство стыда. Но тетка впала в настоящее бешенство, бросилась на него, толкнула его на стул, сорвала рубашку и стала бить. Сначала он кричал от ярости, так как не чувствовал боли, судорожно колотил ногами, чтобы высвободиться, а потом вдруг совершенно затих.
И когда старуха остановилась, он оставался лежать.
— Встань, — сказала она усталым, срывающимся голосом.
Он вскочил и посмотрел на нее. Половина её лица была бледной, другая красная, глаза мрачно блестели и она дрожала всем телом. Мальчик смотрел на нее, как смотрят на злое животное, и с язвительной усмешкою, как бы чувствуя себя выше её благодаря презрению, которое она ему внушала, бросил он ей слово «дьявол», которое только что узнал от деревенских детей. Потом сгреб свои вещи и побежал к матери, которая, плача, сидела в столовой. Он хотел ей пожаловаться, но она не отважилась его утешать; тогда он побежал в кухню, где служанки накормили его изюмом из овощного планчика.
С этого дня он не спал в одной комнате с сестрами, а был переведен в спальню матери. Это ему показалось очень скучным и неприятным, и, когда мать, движимая своею нежностью к нему, подходила к его постели по нескольку раз в ночь, чтобы поправить одеяло и подушки, она мешала ему спать, и на её вопросы, хорошо ли ему, он отвечал с досадой. Выходить из дома он должен был всегда тщательно укутанным; у него было так много теплых платков и галстуков, что даже трудно было выбирать. Если же ему удавалось ускользнуть незамеченным, то всегда сзади открывалось окно, и ему кричали, что он должен воротиться и надеть еще что-нибудь. Игры с сестрами ему начали надоедать. Бросание мячика из перьев было уже не для его сильных рук, которым хотелось бросать камни. Игра в несчастный крокет, которая не давала ему ни физического ни умственного удовлетворения, его ужасно раздражала.
И потом вечное присутствие гувернантки, которая говорила с ним по-французски, тогда как он отвечал ей по-шведски.
Им начала овладевать глухая ненависть к своему существованию и ко всему окружающему. бесцеремонное обращение, практиковавшееся всеми женщинами в доме относительно его, ему казалось презрением, и в нём развивалось чувство отвращения. Единственно кто считался с ним, была его мать, которая велела поставить у его кровати большие ширмы. В конце концов комната девочек сделалась для него убежищем, где его всегда охотно принимали. Здесь ему приходилось слышать вещи, которые могли бы возбудить любопытство мальчика, но для него уже не существовало тайн. Так однажды забрел он случайно в купальню девочек. Гувернантка закричала, но он не понял почему и начал болтать с девочками, которые голые играли в воде. Это не производило на него никакого впечатления.
Так рос он и сделался юношей. Нужно было взять к нему учителя, чтобы учить его сельскому хозяйству, так как Фритиоф должен был потом получить имение в свои руки. Пригласили старого благочестивого господина. Это было вовсе не интересное общество для молодого человека, но все-таки лучше в сравнении с тем, что у него было до сих пор. Но учитель ежедневно получал так много инструкций от дам, что, в конце концов, сделался положительно слушательной трубкой. В шестнадцать лет Фритиоф причащался, получил в подарок золотые часы и позволение ездить верхом; но ходить с ребятами в лес, о чём он мечтал, ему все-таки не позволяли.
Его не пугали розги его смертельного врага, но останавливали слезы матери. Он все-таки был еще ребенком.
Но он рос, и ему минуло двадцать лет. Однажды он стоял в кухне и смотрел, как кухарка чистила окуня. Она была красивая молодая девушка с правильными чертами лица. Он начал с ней шалить и вставил палец в вырез на спине её платья.
— Господин Фритиоф, будьте добры, — просила девушка.
— Я же добрый, — сказал Фритиоф и стал приставать еще настойчивее.
— Нет, Господи Иисусе, вдруг войдет барыня!
В это мгновение мать Фритиофа прошла мимо кухонной двери, обернулась и пошла на двор.
Фритиофу сделалось не по себе, и он исчез в свою комнату.
В это время был нанят новый садовник. Опытные дамы нарочно выбрали женатого. Но по несчастному стечению обстоятельств этот садовник был женат настолько давно, что имел уже созревший плод своего супружества в виде милой, симпатичной девушки.
Господин Фритиоф скоро открыл эту прелестную розу среди других цветов своего сада. Вся жившая в нём склонность к женскому полу обратилась на молодую девушку, которая была так красива и не лишена образования. Он теперь часто ходил в сад и подолгу болтал с ней, когда она стояла на коленях перед клумбой или ходила взад-вперед по саду, рассаживая цветы. Но она держала себя с ним очень гордо, и это только увеличивало его влюбленность.
Однажды он ехал через лес и по обыкновению грезил с открытыми глазами о той, которая казалась ему совершенством. Он тосковал о ней, ему хотелось увидеть ее здесь в уединении, без свидетелей, без страха вызвать чье-либо неудовольствие. Эта мечта принимала в нём такие размере, что жизнь стала ему казаться без неё ненужной и бесценной. Лошадь шла по дороге шаг за шагом с опушенными поводьями, а всадник сидел в седле, глубоко погруженный в свои мысли. Вдруг между деревьев он увидал что-то светлое, и дочь садовника вышла ему навстречу. Он соскочил с. лошади, поклонился ей, и, болтая, пошли они оба по дороге рядом с лошадью. Он в различных выражениях говорил ей о своей любви, но она отклоняла эту тему.
— Зачем мы будем говорить о невозможном, — сказала она.
— Что невозможно? — воскликнул он.
— Для меня, бедной девушки, невозможно сделаться женою богатого, знатного господина.
Фритиоф нашел замечание справедливым и чувствовал себя сбитым с позиции. Его любовь была безгранична, но он хорошо видел, что не может ее, любимую женщину, привести в стаю, которая управляла всем его имением и которая, без сомнения, растерзала бы ее.
После этого разговора им овладело тихое мрачное отчаяние.
Осенью садовник по неизвестным причинам уехал. Господин Фритиоф шесть недель казался неутешным, он потерял свою первую и единственную любовь, он думал, что никогда больше не полюбит.
Так прошла осень.
К Рождеству в эту местность приехал новый доктор, и, так как тетки постоянно были больны и нуждались во враче, то было завязано знакомство. Среди его детей была взрослая девушка, и недолгое время спустя Фритиоф влюбился в нее без ума. Сначала ему было стыдно, что он изменил своему первому увлечению, но ради своего спокойствия он построил теорию, что любовь есть нечто независимое и может менять свой объект.
Как только эта склонность была замечена его стражниками, он был позван к матери на объяснение с глазу на глаз.
— Ты теперь уже в таких годах, начала она, когда обыкновенно уже подумывают о женитьбе.
— Это я только что сделал, милая мама, — возразил он.
— Я боюсь, что ты поспешил, милое дитя. Девушка, на которую пал твой выбор, решительно не обладает моральными качествами, которых может желать любящий муж.
— Что? Нравственные достоинства Амелии? Кто может сказать что-либо против!
— Нет, нет, я не говорю о ней ничего дурного, но её отец, как ты знаешь, вольнодумец…
— Уверяю тебя, что меня только радует, быть близким к человеку, который имеет свободный образ мыслей, без отношения к каким-либо интересам.
— Оставим его в покое, Фритиоф, — но у тебя есть старые связи.
— Что?.. Должен я…
— Ты играл сердцем Лизы?..
— Что, кузины Лизы?
— Да, Лизы. Разве вы не смотрели с детства друг на друга, как на будущую пару, и разве ты не думаешь, что она все свои надежды на будущее возлагала на тебя.
— Вы играли нами и нас сосватали, но не я! — возразил он.
— Но подумай о своей старой матери и о своих сестрах, Фритиоф! Ты хочешь в этот дом, который был всегда нашим старым гнездом, привести чужую девушку, которая будет иметь право всё взять в руки и распоряжаться всем по своему желанию.
— Ах, так вот что! Лиза предназначается быть хозяйкой.
— Не предназначается, но мать всегда имеет право выбрать будущую жену своего сына, и никто не сумеет этого сделать так, как она. Неужели ты сомневаешься в моих лучших намерениях. Скажи, можешь ты думать, что твоя собственная мать хочет тебе повредить?
Нет, этого господин Фритиоф не мог думать. Но ведь он не любил Лизы! Ведь ей достаточно, что он ее любит, как сестру, конечно? Ах, любовь, любовь — такая непостоянная вещь, на нее нельзя полагаться. Но дружба, однородность воззрений и привычек, общность, интересов, основательное знакомство с характером — это всё лучшие гарантии счастливого супружества. Лиза — трудолюбивая девушка, домовитая и порядочная и, конечно, она сделает свой дом настолько счастливым, насколько этого можно пожелать.
Фритиоф не видал никакого другого исхода, кроме как попросить себе время подумать.
Вдруг, удивительно быстро, все тетки сделались здоровыми, так что визиты доктора стали излишними.
Когда доктор все-таки приходил, с ним обращались как с человеком, который явился всё выведать, чтобы совершить потом кражу со взломом.
Он был очень проницательный человек и сейчас же угадал положение вещей, и когда Фритиоф делал ответный визит, с ним обошлись, как с изменником. Этим кончились всякие сношения.
Между тем, Фритиоф сделался совершеннолетним. Тут началась форменная осада. Тетки перед ним пресмыкались и доказывали всячески новому хозяину свою необходимость, обращаясь в то же время с ним, как с непонимающим ребенком. Сестры ухаживали за ним больше, чем раньше; кузина Лиза начала заботиться о своем туалете; стала носить корсет и завивать волосы. Она вовсе не была некрасивой девушкой, но у неё был холодный взгляд и…
Для Фритиофа во всяком случае она была бесполым существом, к которому он был совершенно равнодушен — до сих пор он никогда в ней не видел женщины.
Теперь, после разговора с матерью, он чувствовал себя стесненным в присутствии Лизы, особенно когда она становилась навязчивой. Он встречал ее всюду, на лестнице, в саду, даже в конюшне. Однажды утром, когда он лежал еще в постели, она вошла к нему и попросила башмачный крючок. Она была в пеньюаре и сделала вид, что ей стыдно.
Благодаря всему этому, она стала ему делаться противной, но в то же время она занимала его думы.
Мать всячески старалась уговорить сына и дочерей, а тетки неуклонно делали вид, что свадьба приближается.
Жизнь для молодого человека сделалась невыносимой. Он не видел никакого выхода из этих сетей. Лиза сделалась для него чем-то другим, чем сестра и товарищ, не ставши от этого более любимой. Но благодаря мысли о возможности супружеского соединения с ней, она сделалась, наконец, женщиной в его глазах, хотя и несимпатичной, но все-таки женщиной. Женитьба несла с собою по крайней мере перемену теперешнего состояния; может быть, это было спасением. Кроме неё он не видел другого женского существа, и в конце концов она была, может быть, так же хороша, как всякая другая.
Наконец, он отправился к матери и сообщил свои условия на свадьбу с Лизой: собственное хозяйство в соседнем флигеле и собственный стол; мать должна была вместо него поговорить с Лизой, так как сам он не мог.
Компромисс был принят, и Лиза предоставила себя объятию Фритиофа и его видимо холодному поцелую. Они плакали оба и сами не знали о чём.
Впрочем, всё осталось по-прежнему, только опека со стороны теток и сестер еще больше увеличилась. Они исправили боковой флигель, расставили мебель, разделили комнаты и распределили всё — Фритиофа ни о чём не спрашивали. И начались приготовления к свадьбе. Были разысканы и приглашены старые, полузабытые родственники, и, наконец, наступила свадьба.
На другой день утром в восемь часов Фритиоф был уже на ногах. Он покинул спальню как можно скорее, отговариваясь важною работой в поле. Лиза всё еще дремала и ничего не имела против, она только напомнила, и это звучало как приказание:
— Не забудь, что в одиннадцать часов завтрак.
Он пошел в свою комнату, надел большие сапоги и охотничью куртку, взял ружье из шкафа и пошел в лес. Был прекрасный октябрьский день с инеем.
Фритиоф шел быстрыми шагами, как бы боясь, чтобы его не позвали назад, как бы желая от чего-то убежать. Свежий утренний воздух подействовал на него как ванна. Он чувствовал себя свободным и был счастлив, что ему не мешали идти так с ружьем. Но он был подавлен. До сих пор он имел свою спальню для себя, мысли дня и ночные сны были по крайней мере его собственностью — теперь этого не было. Общая спальня казалась ему чем-то отвратительным. Он никогда не предполагал, что лицемерие жизни так велико, никогда не думал, что вся мимозообразная женственность есть ничто иное, как страх перед последствиями. Да, если бы это была дочь доктора или садовника! Тогда совместная жизнь с ними было бы благословением, а не как теперь — нечто угнетающее, некрасивое. Без цели шел он через лес, не думая об охоте, наконец, ему захотелось услыхать звук своего ружья и увидеть падающего зверя, но он не мог ничего отыскать. Птицы уже улетели, только белка поглядывала на него с высокого дерева своими черными глазками. Он взял ружье и взвел курок, но ловкое животное было уже давно на другой стороне ствола. Выстрел подействовал на его нервы как успокоение. Он сошел с дороги и пошел. Он был в очень расстроенном состоянии, отвертывался от каждого гриба и страстно желал увидеть змею, разбить ей голову или застрелить ее из ружья.
Наконец, он вспомнил о том, что ему нужно домой и что сегодня его свадебное утро. При мысли о назойливых взглядах, которые его встретят по возвращении домой, ему сделалось так тяжко, как будто его должны были наказать за какой-нибудь проступок, за проступок против нравственности и, что было хуже всего, против природы. Он хотел бы убежать от всего этого на край света, но как мог он это сделать!
Наконец, он устал передумывать непрестанно те же самые мысли, он не получил от этого ничего, кроме сильного голода, и отправился домой завтракать.
Когда он вошел на двор, все свадебные гости стояли на веранде и приветствовали его веселым криком «ура!!». Колеблющимися шагами прошел он через двор и слушал с дурно скрываемой досадой шутливые вопросы гостей о состоянии его здоровья. Он повернулся к ним спиной и быстро пошел домой, не замечая, что его жена также стояла в группе и ждала, чтобы он с ней поздоровался.
Завтрак, благодаря ироническим и язвительным замечаниям гостей и нежности его молодой жены, сделался для него пыткой, которую он никогда не мог забыть. Этот день радости превратился для него в самый отвратительный день, который он когда-либо переживал.
Через два месяца молодая женщина была взята под опеку сестер и теток, настоящих хозяев дома. Фритиоф как был, так и остался самым молодым и неразумным. Его совета иногда спрашивали, но никогда согласно ему не поступали, и всё по прежнему было предоставлено их заботам. Обеды вдвоем скоро были признаны невозможными, он упрямо молчал, и Лиза, которая не могла этого переносить, прибегала к помощи громоотвода, который явился в виде одной из сестер, переселившейся во флигель молодой четы. Фритиоф пытался сделать различные попытки эмансипироваться, но все они пресекались высшею властью: их было больше, и они говорили так много, что он убегал в лес. Приближающийся вечер он теперь всегда встречал с возмущением. Он ненавидел спальню, куда входил как преступник на эшафот.
После того как прошел год их супружества без всякого намека на заботы о потомстве, мать отвела его однажды в сторону, чтобы поговорить наедине.
— Разве ты не рад был бы иметь сына? — спросила она.
— О, конечно, — ответил он.
— Ты совсем не мил с своей женой, — сказала мать возможно мягким тоном.
Тут он вспылил.
— Так! Этого еще не доставало? Опять не так? Вы хотите, может быть, напомнить мне о моем долге, да? Гм… впрочем Лиза совсем не такая, как вы думали — но кого это касается? Ну, хорошо, формулируйте вашу жалобу, тогда я на нее буду отвечать.
Нет, на это у матери не было никакой охоты.
В своем уединении Фритиоф открыл, что их управляющий, молодой человек, охотно пил и играл в карты. Он сошелся с ним и проводил вечера с ним в своей комнате, откуда он уходил как можно позднее.
Однажды вечером его жена лежала, не спала и ждала его.
— Где ты был? — спросила она его резко и отрывисто.
— Это тебя не касается, — возразил он.
— Можно сказать, хорошо быть замужней, как я! — сказала она. Если бы у нас по крайней мере был ребенок!
— Это не моя вина, — сказал он.
— Но ведь и не моя тоже?
И завязался спор на эту тему, тянувшийся уже два года.
Лиза испытывала все средства. Она кокетничала со своим мужем и этим возбуждала в нём отвращение, она хотела задеть его гордость, и сделалась ему совершенно невыносимой.
И так как ни один из них не решился обратиться за советом к кому-нибудь понимающему дело или спросить доктора, то случилось то, что бывает во всех подобных случаях: муж насмехался, а жена приходила в полное отчаяние.
Но господин Фритиоф чувствовал ясно, что над его мрачной, нездоровой жизни тяготеет проклятие. Природа создала два пола, которые при известных обстоятельствах ищут друг друга, но в других случаях относятся друг к другу как смертельные враги. Он узнал другой пол, как своего врага и даже, как более сильного противника.
Однажды, как бы случайно, сестра спросила его, что значит слово «каплун».
Он не ответил, посмотрел на нее внимательно и заметил, что она действительно не знала этого слова, но где-нибудь его подслушала, и ей было любопытно узнать. Его жизнь была отравлена, он был выставлен на посмешище, и своеобразное недоверие наполнило его душу. Всё, что он слышал и видел, ставил он в связь с этим обвинением, он был в постоянном припадке злобы; он обольстил одну из служанок и с желанным успехом: он сделался отцом! Лиза была мученицей! Но он об этом не горевал, так как его честь была спасена.
Но с этого времени в Лизе проснулась ревность и — странно сказать — что-то в роде любви к мужу.
Эта любовь, была очень неудобна, так как проявлялась себя в постоянном шпионстве и настойчивости и даже в невыносимых материнских заботах. Она рассматривала его ружье, было ли оно в исправности, когда он уходил из дому, она умоляла его на коленях надеть что-нибудь теплое и т. д. и т. д.
При этом она была очень педантична, в доме была масса всяких щеток и тряпок, выбивалок для пыли и вытиралок, и постоянно наводился порядок. Он никогда не имел покоя и никогда не был уверен, что может остаться один в комнате.
Работа не отнимала у него много времени, так как имение управлялось четырьмя женщинами. Он начал изучать сельское хозяйство и хотел ввести много улучшений, но это было невозможно, так как к нему так долго приставали и терзали его, что он ото всего отказался. Наконец, всё это его утомило. Он уже давно отвык разговаривать, так как всегда был уверен, что наткнется на возражение. Благодаря недостатку подходящего мужского общества, страдал его ум; его нервная система была в конец разрушена, он перестал обращать внимание на свою наружность и стал пить. Его теперь никогда не бывало дома, зато почти всегда его можно было найти пьяным в деревенском кабаке или в избе, так как он пил с каждым, кого находил, и всегда до потери сознания. Для него было потребностью заглушать алкоголем свой рассудок, и, кроме того, он тогда мог свободно говорить; и вообще нельзя было сказать, для чего он пьет, — чтобы пить, или для того, чтобы иметь возможность говорить, не беспокоясь о возражениях.
Чтобы иметь деньги, он стал продавать крестьянам рожь или свои права, так как касса была в руках у женщин. Наконец он забрался в свой собственный денежный шкаф и украл!
С тех пор, как последний управляющий был удален за «пьянство», очень строго следили за тем, чтобы на это место попал человек «благочестивого образа мыслей». Когда с помощью духовенства удалось удалить шинок из деревни, господин Фритиоф начал пьянствовать со своими собственными рабочими, и скандал следовал за скандалом.
В конце концов он сделался настоящим пьяницей, и с ним стали случаться судорожные припадки, если долго не удавалось достать алкоголя. Пришлось поместить его в лечебницу для алкоголиков и оставить больного там, как неизлечимого.
В часы просветления, когда он думал о своей жизни, он чувствовал глубокое сожаление ко всем молодым девушкам, которых не любя принуждают выходить замуж. Он мог так живо сочувствовать, им, так как сам испытал на себе проклятие за такое насилование природы. А он был мужчина!
Но причиной своего несчастья считал он также и семью, как экономический институт, который препятствует своевременному стремлению к самостоятельной, индивидуальной жизни. На свою жену он никогда не жаловался, так как она была так же несчастлива, как и он, и была жертвою того же самого несчастного обстоятельства.
Ты можешь себе представить, как трудно прожить всю свою жизнь с женщиною, если даже друзья обыкновенно выносят друг друга лишь короткое время. А мужчины имеют больше одинаковых привычек и общих недостатков. Оглядись хорошенько, прежде чем выберешь себе жену, советую тебе, и постарайся твою невесту хорошенько узнать, прежде чем ты на ней женишься.
Так старый дядя имел обыкновение проповедовать своему племяннику; но чему это могло помочь? Мужчина ведь не выбирает свою «суженую», выбор, т. е., «естественный подбор» в большинстве случаев происходит сам собою.
И вот, наконец, нашел он свою судьбу! Это была красивая девушка, 22-х лет, которая уже пять лет была дома и только и жаждала освободиться от постоянных упреков матери и ругани сестер.
И пришел он, спаситель, рыцарь!
Он был оптовый торговец и получил в наследство хороший старый торговый дом.
Это был человек тихих покойных привычек и мечтал устроить свой дом и в нём успокоиться. Без сомнения, он был создан, чтобы быть прекрасным, любящим супругом. И они поженились.
Он привел всё в порядок и так хорошо у строил, — они, конечно, будут счастливы.
На другой день. после свадьбы, конечно, и речи не могло быть о работе, но через день — он уже должен был в девять часов идти в контору.
— Итак, мы пьем кофе в восемь часов, сказал он своей жене.
Она отвечала: «да, да», так как она уже совсем спала.
На следующее утро он поднялся в половине восьмого, посмотрел, хорошо ли накрыт кофейный стол, поставил букетик цветов перед её прибором и зажег спирт под машинкой для варки яиц. Затем он отправился в спальню.
— Вставай, вставай, моя маленькая, кофе уже готов, — сказал он.
Но она повернулась на другой бок и сказала, что она хочет еще немножко поспать.
— Гм!.. ну, тогда он подождет до полчаса девятого.
В половине девятого он пришел опять.
— Это же странно, что ты не даешь мне спать! Пей свой кофе, а я буду пить позднее.
Ему было грустно, но он решил ждать. Это было неприятно, так как к утренней почте он должен был быть в конторе.
Но когда она встанет, будет так прекрасно: маленький tête à tête у кофейного стола входил в программу семейного счастья.
В половине десятого он сделал новую попытку, но она нашла очень странным, что ей не дают спать. Она привыкла спать так долго, как хотела, и она надеялась, что он не будет делать попыток перевоспитать ее. Почему он до сих пор не выпил своего кофе? Что ему мешало? Она хотела, чтобы кофе принесли ей в постель, но прежде всего она хотела выспаться.
Он сделался еще печальнее, но ничего нельзя было переделать. Когда он сидел одиноко за своей чашкою кофе, ему казалось, что он опять холостяк, как прежде; и совершенно неудовлетворенный отправился он в контору.
К обеду все кушанья за столом оказались подправленными сахаром. Он ненавидел всё сладкое, но не хотел ее огорчать упреком. Он только осторожно спросил, сделано ли. это но её желанию или по собственной инициативе кухарки?
Нет, по её желанию, так как она к этому привыкла еще дома. Салат был приготовлен с сахаром и сливками. Он ей задал еще один вопрос, не предпочитает ли она салат с маслом? Нет, масла она не выносила! Но можно для него приготовить немного отдельно с маслом. Нет, нет, не хотел же он причинять так много беспокойства из-за такого пустяка. И всё так и осталось.
После обеда он имел обыкновение пить кофе, но ей доктор запретил кофе, и ему пришлось сидеть одному со своей чашкой. Не прочитать ли ей газету? Там была интересная статья об ирландском движении.
Фуй, нет! Она не хотела слышать ничего отвратительного!
Он зажег себе сигару, прекрасную гавану, прямо из Бремена.
Ужасное возмущение!
— Ты куришь?
— Конечно, разве ты этого не знала?
— Нет, мой отец считает курение неприличным, и мне делается дурно от табачного дыма.
Он положил сигару на камин и с огорчением смотрел, как она гасла и рассыпалась в белый как вата пепел.
Вечером он хотел почитать вслух.
Что за книги? Диккенс! Нет, нет, она не выносит английской литературы, не найдется ли чего-нибудь французского? Нет, он ненавидел всё французское.
Жаль!
И он должен был постоянно покидать дом, ездить на балы, ужины и обеды, в театр.
Последнее было для него самым большим мучением, так как он находил комедии в гостиной все-таки интереснее, чем на сцене, где, к тому же, надо было тихо сидеть, не имея возможности взять кого-нибудь за руку или поцеловать.
Лето хотели они прожить в деревне, он намеревался поехать на Мелерское озеро, так как он там вырос, но она не могла жить в этой местности, и они поехали на море. Он любил охоту и рыбную ловлю и владел даже парусной лодкой.
Это были его любимые развлечения, которым он имел обыкновение предаваться летом для восстановления сил после зимы.
В первое воскресенье, после того как они переехали в деревню, он встал в пять часов утра, приготовил корзину с провизией, связал удочки и взял с собою проводника; как прекрасно сидеть в лодке, курить и вытаскивать окуня.
Сияющий возвратился он в полдень домой и поспешил поздороваться с женою, но она оттолкнула его от себя. От него пахло табаком и рыбою. Как может образованный человек находить удовольствие в таком глупом занятии!
А она так долго ждала его с завтраком!
Кошка получила столько рыбы, сколько могла только съесть, а остальное было выброшено вон. После обеда он надеялся, что она опять сделается доброй, и приготовил ей сюрприз. Они пошли в парк и подошли к лодочной пристани. Там стояла красивая лодка и около неё одетый матросом слуга, готовый плыть с господами.
— Ты катаешься? Это твоя лодка?
— Конечно, мое сердце, — ответил он гордо.
— И ты об этом умолчал? Я никогда не позволю тебе кататься! Ты мне должен поклясться, Эрнст, слышишь? Если ты меня любишь!
Перед Эрнстом была альтернатива — или впасть в немилость своей жены, или отказаться от своего любимого удовольствия, — и он обещал.
«Я потерпел неудачу» — думал он про себя; они шли через парк и скучали. Но его жена на послеобеденное время разослала массу приглашений, и явились разные лейтенанты, и референдарии, которые сидели у них на террасе и говорили о театре и музыке. И господин Эрнст должен был ходить кругом, предлагать сигары, зажигать спички, наполнять стаканы пуншем, так что к вечеру устал от этого, как кельнер. Когда он вмешивался в разговор, то получал такой ответ, на который не знал что возразить, так как эти молодые господа за словом в карман не лезли, а он чувствовал себя стесненным в своем собственном доме.
Осенью осуществилась надежда семьи относительно молодой четы. Жена досадовала, сердилась на мужа и на себя.
Но она шнуровалась и выезжала до самой последней возможности. Два последние месяца она была совсем вне себя. Это никогда больше не должно с ней случиться! По вечерам он должен был читать ей вслух французские романы и приводить пару хороших знакомых, чтобы ее развлекать, и дом был постоянно полон гостями.
Наконец ребенок родился. Кормить сама она, конечно, не хотела, так как тогда ей нельзя было бы ходить декольтированной.
Когда она поправилась, она заговорила с мужем о своем желании учиться верховой езде. Он спросил доктора, и тот отсоветовал. На следующий день жена побывала на консультации у одного «профессора», который ей прописал верховую езду. Прописал! слышишь? Тут уж нечего было делать.
Господин Эрнст имел непобедимое отвращение к манежу. Как только туда входишь, тебя сразу обдает запахом пота и аммиака. Сквозь плохо притворенные двери видишь полураздетых женщин в сорочках и панталонах. Ему было ужасно видеть, как здоровый парень из конюхов обхватывал его жену за талию и поправлял её ноги на стремени. И потом все эти кавалеры, которые следили блестящими глазами за движением её тела.
Разврат висел здесь в воздухе, и кто знает, что происходило тут за кулисами, — но врач ведь «предписал это»!
Езди вместе со мной, сказала она ему однажды, когда он говорил о своем неудовольствии. Два раза он ездил — получил ушиб бока, потерял шляпу, должен был терпеть всяческие колкие замечания. Над ним смеялись.
Наконец, жена ему заявила, что уроки верховой езды переносятся на вечер, они будут разучивать кадриль под музыку, он может смотреть на них с хор.
Один раз он пошел туда, но больше этого не делал. В антрактах он должен был играть роль служителя, откупоривать бутылки шампанского, сельтерской и т. д. и т. д.
Итак, он оставался дома с ребенком. Это было счастье, о котором он мечтал!
Он невольно подумал о всех женщинах, которые должны сидеть дома в то время, как их мужья проводят время в кабачках.
Почему не встретил он на своей жизненной дороге такую несчастную женщину, — тогда бы они сидели дома вместе. Беда! Беда!
Кадриль была наконец проведена и закончилась ужином.
Однажды около полуночи кто-то сильно дернул за входной звонок. Господин Эрнст сидел по обыкновению около детской и читал Диккенса. Он вскочил, чтобы отпереть дверь; его жена стояла перед ним, и внизу лестницы он услыхал удаляющиеся шаги. Она чувствовала себя дурно. Он провел ее в комнату; она действительно была очень бледна, с черными кругами под глазами.
— Эрнст, — сказала она и разразилась вдруг конвульсивным смехом, который звучал как рыдание, — ты меня любишь?
— Конечно, да!
— Ах, я так больна, так больна!
Черты лица сделались вялыми, а на губах играла грустная улыбка.
— Ах, как я люблю тебя, Эрнст!
Господин Эрнст забеспокоился, — этих слов он уже так давно не слыхал.
— Ты сердит на меня? — спросила она.
Он? нет, конечно, нет, но он так был бы рад, если бы она побольше бывала дома. — Да, конечно, она бывает слишком много вне дома, — но если доктор это предписал! Неужели его не заботит её здоровье?
— Да, да, но маленький?
Ребенок? Разве ему чего-нибудь не хватает? Разве она хуже других матерей, которые кокетничают со своими детьми…
Она хотела подняться со стула, но чувствовала себя такой больной!
Он помог ей дойти до спальни и хотел позвать Кристину.
Нет, нет, этого совсем не надо, ей не нужно прислуги; ей хотелось бы только стакан воды. Она получила его и села на софу.
Господин Эрнст побледнел: в комнате пахло табаком и коньяком.
— Так! А что ты здесь делал всё время, мой милый? — сказала она. — Ты, конечно, опять читал Диккенса! Но как мне нехорошо! — Теперь она хотела пройти в детскую, чтобы поцеловать ребенка, но муж встал перед дверью.
— Туда ты не пойдешь!
— Да? Кто же мне это запретит?
— Я! Потому что ты пьяна!
— Ха-ха-ха-ха! Тебе это даром не пройдет, подлый человек! Фуй! Фуй! чёрт!
Она схватила книгу, чтобы бросить ему в голову, но при этом упала сама.
Господин Эрнст разбудил Кристину и с её помощью перенес жену на кровать. Затем сделал себе перед дверью в детскую постель из одеял и подушек и пролежал здесь всю ночь.
На другой день он её не видал, но, когда он шел в контору, он твердо решил потребовать развод. Но какой повод? Из-за пьянства? Этот случай не был предусмотрен в законе. И потом скандал! Общество! Но все-таки это должно произойти.
Он припомнил еще раз ночную сцену. Какие слова вырвались у неё! И так вдруг, без подготовки! Но нет, всё это уже давно подготовлялось в тиши.
Все утро он был глубоко озабочен и смотрел на себя как на мертвого, потухшего. Что еще могла ему дать жизнь! И дитя без матери… Тяжелыми шагами шел он домой к обеду. Что сталось с его домашним очагом! Совсем близко от своего дома остановился он у окна маленькой лавочки и разглядывал выставленные товары.
Должен ли он идти к себе в дом? Не лучше ли сразу положить конец страданию? Но ребенок, ребенок!
Когда он входил по лестнице, то услыхал пение и игру на рояли; при входе в квартиру он увидел свою жену за роялем, она аккомпанировала своей подруге, которая пела. Она бросилась ему навстречу, назвала его своим милым и поцеловала. Он почувствовал себя так, как будто кто-нибудь в это мгновение возвратил ему покой. Как прекрасна была она сегодня! И как описала она подруге свою болезнь прошлой ночи, не задевая никаких щекотливых подробностей. И обед они провели очень уютно втроем. Потом подруга ушла, и они остались вдвоем. Ни слова о вчерашнем. Он лежал в постели и смотрел, как она раздевается; он нашел ее менее стыдливой и нежной, чем раньше, по такой красивой, такой красивой! Он ее ненавидел, но тело его было в цепях, он не мог больше жить без этой женщины!
И опять пошла та же самая жизнь.
Он сидел высоко на галерее и откупоривал в антрактах бутылки шампанского. Скучал целые ночи напролет на балах, так как не танцевал. Сидел с ней в театре, носил за ней шаль, застегивал ей гамаши только для того, чтобы хоть один момент подержать её ногу в руках. Но потом всё это ему надоедало, и он опять сидел дома.
— Что за осел этот муж! — говорили мужчины.
— Какая неприятная женщина! — говорили многие женщина.
Однажды он прочел заметку в газетах относительно одной «дамы из общества»; там были ужасные вещи. Ее видели в темных углах целующейся с мужчинами. Ужасное подозрение пробудилось в нём. Доказательств у него не было, так как не бывает свидетелей подобных приключений, но покой свой он потерял. Он чувствовал себя обманутым и ничего не мог сделать.
В припадке отчаяния и гнева он завел себе любовницу; она обманула его через два месяца. Он взял другую — с таким же успехом. Он охотно хотел, чтобы это дошло до ушей его жены, но она ничего не знала или делала вид, что не знает. Развестись? Этого он не мог ради ребенка и потому, что он не мог жить без неё!
Однажды, порядочно выпивши, он рассказал одному приятелю, у которого сидел, свою драму, которую тот и раньше знал.
— Ты не один такой, милый друг, — сказал тот. — В любви инициатива принадлежит мужчине, но в семейной жизни мужчина почти всегда находится в роли раба, так как кто любит — тот и раб. Почти во всех браках со стороны мужа сначала есть любовь, — ты видишь это и в природе. Самцы нападают, самки сидят и ждут. Кого? Да, конечно, того, кто первый придет. И поверь мне, миром управляют женщины, несмотря на то, что права голоса они и не имеют. Они выходят замуж и уходят из родительского дома, это делают все женщины. Ты женишься, чтобы прийти в дом. Порочна ли она? Нет, так как рождена для полиандрии, тогда как ты требуешь моногамии. Беда в том, что вы встретили именно друг друга. Беда, беда, милый друг!
Господин Эрнст нашел это объяснение подходящим, но все-таки это его не утешило. Весь его брак был сплошной ошибкой, непоправимой ошибкой.
— Подходят ли люди друг к другу, это можно узнать только потом — а тогда уже слишком поздно! — сказал друг.
— Но что же делать, что делать?
— В конце концов надо поступить, как делают крестьяне, — шутливым тоном сказал друг.
— Да, но как делают крестьяне?
— Ну, они узнают это раньше!
— О, эти крестьяне, — они хитрые!
Её отец был генерал, мать умерла рано, и с её смерти у них в доме бывали почти исключительно мужчины. Отец сам занимался её воспитанием.
Она каталась с ним верхом.
Так как отец занимал самую высшую должность среди всех людей, в среде которых они вращались, то все оказывали ему знаки почета и уважения, а ей, как генеральской дочери, конечно, тоже перепадала часть этого внимания. Она, так сказать, тоже занимала генеральский ранг, и она это знала.
В приемной сидел постоянно дежурный адъютант, который с шумом вставал всякий раз, как она проходила мимо. На балах около неё были майоры; капитаны в её глазах не отличались от низших слоев человеческого рода, а лейтенанты считались невоспитанными юношами. Поэтому она привыкла судить о людях исключительно по табели о рангах. Штатских она презрительно называла «рыбами», бедно одетых — «оборванцами», а весь бедный люд был для неё «сбродом».
Но вне этой табели о рангах стояли дамы. Её отец, для которого все люди были ниже его и которому всегда оказывались всяческие знаки внимания, никогда не пропускал случая встать перед дамой, всё равно, была ли она молода или стара, поцеловать руку или оказать какую-либо рыцарскую услугу.
Благодаря всему этому в ней развилось убеждение в превосходстве женского пола, и она смотрела на мужчин, как на низшие существа.
Когда она выезжала верхом, сзади неё всегда находился грум, который, каждый раз как ей хотелось остановиться, должен был тоже стоять. Он был как бы её тенью, но как он выглядел, был ли стар или молод, об этом она не имела понятия. Если бы ее кто спросил, какого пола он был, она бы не могла этого сказать, так как ей никогда не приходило в голову, что тень тоже может иметь пол; когда она садилась в седло и наступала на его руку своей маленькой ножкой, ей было это совершенно безразлично; или когда иногда её платье взлетало выше, чем нужно, ей никогда не приходило в голову обратить внимание на его присутствие.
Эти представления о рангах людей сказывались даже в мелочах всей её жизни. С дочерьми майора или капитана она не могла быть очень дружной, так как их отцы вытягивались перед её отцом.
На одном из балов один лейтенант имел смелость пригласить ее танцевать; чтобы наказать его дерзость, она не сказала с ним ни слова, но потом, узнав, что это был один из принцев, была неутешна. Она, которая знала так хорошо все тонкие отличия, все признаки в каждом полку, она не узнала принца. Это было тяжким ударом. Она была красива, но гордость делала ее неприступной, и это останавливало каждого претендента. Она еще никогда не думала о замужестве, так как молодые к ней не подходили по своему положению, а старые, у которых был соответствующий ранг, были слишком для неё стары. Если бы она вышла замуж за капитана, ей за столом пришлось бы сидеть ниже майорской жены. Это ей-то, генеральской дочери! Это, конечно было бы прямое разжалование. У неё не было никакое охоты представлять из себя привеску или украшение салона мужа. Она привыкла к тому, что она приказывала и ее слушались; она не умела повиноваться и, благодаря свободной жизни среди мужчин, она получила отвращение ко всем женским занятиям. Она поздно получила понятие о половой жизни. Её немногочисленные подруги находили ее холодной и равнодушной ко всему, что по их понятиям тянуло два пола один к другому. Она сама обнаруживала всегда презрение ко всему подобному, находя это грязным и отвратительным, и никогда не могла понять, как женщина по собственной воле может отдаваться мужчине. Для неё природа представлялась нечистой, и добродетель состояла в безукоризненном белье, крахмальных нижних юбках и в нештопанных чулках. Бедный, грязный и порочный — для неё это было равноценно.
Летние месяцы она регулярно проводила со своим отцом в своем имении. Она не любила деревенской жизни, в лесу ей было не уютно, море внушало ей только страх, даже высокая трава лугов могла представлять опасность. Крестьяне в её глазах являлись хитрыми, злыми зверями и такими грязными! Кроме того, у них было столько детей, и молодой народ был такой безнравственный! По большим праздникам, как день летнего солнцестояния или день рождения генерала, они приглашались на барский двор, где должны были играть роль статистов, как в театре, кричать аура и танцевать.
Опять настала весна. Елена одна без провожатого выехала на прогулку и заехала довольно далеко; она устала, сошла с лошади и привязала ее к березе, которая стояла около огороженного забором выгона, и прошла немного далее, чтобы сорвать пару орхидей, которые тут росли. Воздух был теплый, трава и березы были покрыты росою. Кругом, тут и там, было слышно, как лягушки прыгали в пруде.
Вдруг лошадь заржала, и Елена увидела, что она протянула свою стройную шею через загородку и стала нюхать воздух своими широко раскрытыми ноздрями.
— Алис, — крикнула она, — стой спокойно, милое животное!
И она пошла дальше, собирая цветы в букет, эти нежные бледные орхидеи, которые так заботливо сохраняли свои тайны за толстыми красивыми, как из затканной материи, лепестками. Но тут лошадь заржала, опять. Из-за кустарника ей ответило другое ржанье; земля затряслась, маленькие камешки застучали под сильными ударами копыт, — и вдруг показался жеребец. Его голова была велика и сильна, натянутые мускулы виднелись как узлы на блестящей коже; глаза его засверкали, когда он заметил кобылу. Сначала он остановился и вытянул шею, как будто к чему-то прислушиваясь, потом поднял верхнюю губу, показал зубы и начал галопировать вокруг, всё время приближаясь к забору.
Елена подобрала платье и побежала, чтобы схватить поводья, но кобыла уже отвязалась и перескочила через загородку. Тут началось сватовство.
Елена стояла снаружи, приманивала лошадь, кричала ей, но животное уже не слушало; дикая охота всё развивалась, и положение становилось рискованным.
Елена хотела убежать, так как вся эта сцена вызывала в ней отвращение. Она никогда не видала разнузданного неистовства потребностей в живых существах и чувствовала себя до глубины души возмущенной этим ничем неприкрытым животным порывом. Она думала войти туда и увести свою кобылу, но боялась яростного жеребца; хотела бежать и звать на помощь, но это значило привести еще свидетеля этой картины. Домой она не могла идти — было слишком далеко. Она повернулась к лошадям спиной и решила ждать.
Тут она услыхала шум колес, и на шоссе показался экипаж.
Она уже не могла убежать и оставаться здесь ей также было стыдно; было уж слишком поздно, экипаж медленно подъезжал и, наконец, остановился совсем близко.
— Да, но это грандиозно! — сказала дама в карете и вынула золотой лорнет, чтобы лучше рассмотреть комедию, которая теперь была в самом разгаре.
— Но зачем же, ради Бога, мы остановились! — закричала другая дама. — Поезжайте же дальше!
— Разве это не красиво? — спросила старшая дама, в то время как кучер, усмехаясь себе в бороду, опять тронул лошадей. — Ты слишком щепетильна, милая Амалия, для меня это такое же наслаждение, как наблюдать грозу или бурю на море…
Больше Елена ничего не слыхала, она была уничтожена досадой, стыдом и возмущением.
По дороге шел крестьянский парень. Елена поспешила ему навстречу, чтобы помешать увидеть что-либо и попросить у него помощи, но он уже подошел слишком близко.
— Да! Это, вероятно, вороной жеребец мельника, — сказал он с задумчивым видом. — Самое лучшее подождать, пока это кончится, потому что с ним не справишься. Если фрекен хочет идти домой, я потом приведу лошадь.
Радостная, что покончила с этой историей, Елена поспешила домой.
Когда она пришла домой, она почувствовала себя больной; свою кобылу она больше не хотела допустить к себе на глаза, — она была нечистая.
Это незначительное событие имело большее влияние на жизнь Елены, чем можно было думать. Этот грубый порыв природного инстинкта преследовал ее как мысль о казни. Эти думы не оставляли ее ни ночью, ни днем; разливали в ней возмущение перед природой и заставили ее отказаться от верховой езды.
Она оставалась дома и начала читать.
В господском доме была библиотека, но к несчастью никто со времени смерти отца генерала для неё ничего не сделал.
Книги были старше её на целое поколение, и таким образом у неё создались несколько запыленные идеалы. «Коринна» г-жи де-Сталль впервые попала ей в руки. Казалось, книга была читана, переплет зеленый с золотом был порван, поля страниц полны заметок карандашом умершей матери генерала; тут была выставлена целая история души. Недовольство прозой жизни, грубость природы разгорячили её фантазию, и она стала создавать себе мир грез, где души жили без тел. Этот мир был аристократичен, так как прежде всего необходима экономическая независимость, если хочешь посвятить все свои мысли небесному; это было евангелие богатых — это стремление ввысь, называемое романтизмом, который кажется смешным, когда проникает в низшие слои.
«Коринна» сделалась идеалом Елены.
Она начала удаляться от внешнего мира и задумываться о своем «я». Заметки на полях книги умершей матери начали приносить плоды. Она отождествляла себя, в конце концов, с Коринкой и со своею матерью и в то же время стала предаваться раздумью над своим призванием. Она оттолкнула от себя всякую мысль о жизни для своего пола, о заботе о приросте населения, об обязанностях, которые налагает природа; нет, нет, её призвание было — открывать человечеству его мысли и идеи, которые тянутся к свету. Она стала писать и однажды попробовала свои силы в стихах; они ей удались, т. е. строчки были одинаково длинны и концы их рифмовались. Это было настоящее откровение: она рождена быть поэтессой. Ей не хватало только мыслей, и их сейчас же доставляла ей книга г-жи де Сталль. И так создалось много стихотворений; они должны были увидать свет, а это могло быть достигнуто лишь с помощью печатного станка. Однажды она послала одно из своих произведений, которое она назвала «Коринной», в один иллюстрированный журнал. С бьющимся сердцем отнесла она конверт на почту и, когда опустила его в ящик, то обратилась к Богу с тихой молитвой. Следующие 14 дней были ужасны, она не могла ни есть, ни пить и возненавидела род человеческий.
В следующее воскресенье, когда пришел нумер журнала, она дрожала, как в лихорадке, и бессильно опустилась на стул, не увидев своего стихотворения не только напечатанным, но и не найдя в почтовом ящике ни слова упоминания о нём. В следующее воскресенье она уже наверное ждала ответа и отправилась с нумером в лес. Далеко от дома, в уединенном уголке вынула она тетрадь, осторожно огляделась по сторонам и начала быстро перевертывать страницы. Было помещено лишь одно стихотворение — чужое. Она посмотрела в почтовый ящик, но после первого взгляда, брошенного на коротенькие строчки, она смяла лист в комок и отбросила его далеко от себя. Это было первое оскорбление, которое ей нанесли. Какой-то неизвестный газетный писака осмелился позволить себе то, чего еще никогда никто себе не позволял, — сказать ей грубость: «Коринна 1807 г. должна была бы варить кушанье и качать детей, если бы она была жива в 1870 г., - но вы не Коринна».
Тогда в первый раз мужчина предстал ей как наследственный враг. Варить кушанье и качать детей! Конечно, это было очень подходяще для неё!
Елена пошла домой. Она чувствовала себя совершенно разбитой. Но, сделавши несколько шагов, она быстро вернулась. Если кто-нибудь найдет журнал! Она была бы предана. Она нашла палочку, разгладила ею лист, подняла пласт мха и под ним схоронила злополучный журнал, положивший еще сверху камень. Это была погребенная надежда.
Осенью умер её отец; так как он много играл и часто терпел неудачи, то оставил после себя много долгов. Но так как он был генерал, то это ничего не значило. Елена не нуждалась в месте продавщицы сигар, ее взяла к себе тетка, о которой она раньше и не вспоминала.
Со смертью отца в жизни Елены произошла значительная перемена. Все почесть прекратились сами собою. Офицеры полка стали дружелюбно с ней раскланиваться, а на балах уже осмеливались ее приглашать танцевать даже молодые лейтенанты. Теперь впервые она пришла к тому, что её положение не основывалось на её собственном достоинстве, а было лишь на нее перенесено. Она почувствовала себя разжалованной, возымела необыкновенную симпатию к субалтернам, а в сердце своем ощущала настоящую ненависть ко всем, кто принадлежал к высшему рангу, где господствовала раньше и она.
Вместе с этим в ней развилась потребность быть признанной за свои личные достоинства. Она хотела отличиться, выдвинуться и царить. Ей предложили место дамы при дворе, и она его приняла. Тут опять начался вихрь жизни и «ружья на караул».
Еленина симпатия к субалтернам значительно уменьшилась; но рассудок так же не поддается условности как и счастье, и с новыми условиями жизни у Елены сложились новые понятия.
В один прекрасный день она открыла и даже очень скоро, что она во дворце не более как служанка. Она сидела вместе с герцогиней, и обе были заняты вязанием.
— Я нахожу глупыми все синие чулки, — сказала неожиданно герцогиня.
Елена побледнела и внимательно посмотрела на свою госпожу.
— Я этого не нахожу, — сказала она.
— Я не желаю знать, что вы думаете, — сказала герцогиня и уронила свою работу.
Елена дрожала всеми членами, всё её будущее зависело от этого момента, и она наклонилась над вязаньем. Её корсет трещал, багровый румянец выступил на щеках, когда она передала работу герцогине, которая ее за это не поблагодарила.
— Вы сердитесь? — спросила герцогиня и посмотрела на свою жертву с насмешливой улыбкой.
— Нет, ваше королевское высочество, — возразила Елена.
— Мне сказали, что вы синий чулок, — продолжала герцогиня. — Это правда?
Елена не отвечала.
Вязанье опять упало. Елена сделала вид, что не видит этого, закусила губы, чтобы подавить слезы, вызванные гневом.
— Ах, поднимите же мою работу, — сказала герцогиня.
Елена поднялась, посмотрела своей тиранке прямо в лицо и сказала:
— Нет, я этого не хочу.
Затем она ушла, песок хрустел под её ногами, а шлейф поднимал небольшие облака пыли. Почти бегом поднялась она по лестнице и скрылась во дворце.
Этим была окончена её карьера при дворе; от этого в сердце осталась заноза, — Елена узнала, что значит впасть в немилость, и еще яснее поняла, что значит потерять место. Общество не любит, когда люди меняют места, и никто не мог постичь, как могла она добровольно отказаться от солнечного блеска жизни при дворе. Конечно, она была «отставлена». Это было настоящее слово: «отставлена».
Когда она это узнала, то это было для неё величайшим унижением. Её родственники стали от неё отворачиваться, как бы боясь, чтобы высокая немилость не повредила и им. Она заметила, как холодны стали с ней её приятельницы, как они довели свои поклоны до минимума, но с другой стороны она была принята с трогательной доверчивостью всеми, кто принадлежал к среднему классу.
Сначала это было для неё ужаснее, чем холодность её круга, но в конце концов она убедилась, что было лучше играть здесь внизу первую роль, чем последнюю наверху; она стала заботиться о знакомстве с обществом штатских чиновников и профессоров академии, где она была принята с распростертыми объятиями. Ей оказывали здесь большое внимание; здесь она сама была генералом, и скоро около неё образовался целый штаб молодых ученых, бывших всегда к её услугам. Она вызвала к жизни лекции для женщин. Старый академический хлам был извлечен из тьмы, очищен от пыли, подновлен и преподнесен как нечто совсем новое.
В столовой, из которой вынесли мебель, читалось о Платоне и Аристотеле перед публикой, которой естественным образом не хватало ключа к этому священному кладу науки. Елена чувствовала себя высоко поднявшейся над невежественной аристократией, не причастной к тайнам науки, и это придавало ей импонирующий авторитет превосходства. Мужчины благоговели перед её красотой и неприступностью, но никогда не ощущали беспокойства в её присутствии, она же принимала их ухаживания как необходимую дань и чувствовала мало благодарности за разные услуги, которые никогда не заставляли себя ждать.
Но её положение незамужней девушки было неудовлетворительным на такое продолжительное время, и она с завистью смотрела на замужних женщин, которые пользовались большой свободой. Они могли одни ходить по улицам, разговаривать с каждым мужчиною, которого они встречали, по вечерам оставаться вне дома как угодно долго и заставлять своих мужей как лакеев приезжать за собой. Кроме того замужняя женщина имеет больше власти, больше престижа. Как свысока обращаются дамы с девушками! Но при мысли о замужестве в её памяти воскресал эпизод с кобылой, и ее охватывало такое негодование, что она заболевала.
В это время в кругу Елены появилось новое лицо: это была молодая красивая жена профессора из Упсалы. Еленина звезда начала меркнуть, все её поклонники скоро изменили ей и стали поклоняться новому солнцу. Елена не имела больше своего генеральского ранга, на который могла бы опереться как раньше, аромат двора и военщины испарился как духи с платка — она чувствовала себя беспомощною и сбитой с позиции. Единственный, кто остался верен ей — был доцент этики, который раньше не осмеливался приблизиться к ней.
Теперь пришло его время. С этого времени его услуги милостиво принимались, и его этика стала ей внушать неограниченное доверие.
Однажды вечером оба сидели в качалках в пустой столовой, где перед этим молодой доцент читал доклад «об этическом моменте в супружеской жизни».
— Итак, вы понимаете брак как соединение двух идентичных «я»?
— Я думаю, — возразил он, — как я уже имел честь сообщить в моем докладе, что только при условии сходства двух соединяющихся индивидуальностей жизнь может подняться до чего-нибудь более высокого и постоянного.
— Что же это постоянное? — спросила Елена и покраснела.
— Дальнейшее существование двух проявлений жизни в одном новом «я»?
— Как? вы думаете, что пробуждение этого «я» должно воплотиться в конкретное существо?
— Нет, фрекен, я только хотел сказать, пользуясь языком профанов, что брак должен при условии сродства душ создать новое духовное «я», которое не может быть рассматриваемо как половое. Я думаю, что это новое существо, которое даст брак, должно быть конгломератом мужчины и женщины, новое существо, в котором будет сущность обоих, единство их разнообразий, вообще, пользуясь готовым выражением, можно сказать, что это будет феномен женщина-мужчина. Мужчина должен перестать быть мужчиной, женщина — женщиной.
— Итак, сродство душ! — воскликнула Елена, радуясь тому, что удалось обойти все подводные камни.
— Это гармония душ, о которой говорит Платон.
Это настоящий брак, о котором я всегда мечтал, но который, к несчастью, благодаря теперешнему состоянию общества, я никогда не надеюсь реализовать.
Елена посмотрела на крючок на потолке и прошептала:
— Почему не можете вы осуществить вашу мечту?
— Почему? Потому что та, которая привлекла мою душу к себе, — не думает о любви.
— Дело вовсе не в том, думает ли она о любви или нет.
— И даже, если она это думает, то все-таки всегда будет сомневаться в искренности этого чувства; вообще нет такой женщины, которая бы могла меня любить!
— О, нет, — сказала Елена и посмотрела на его стеклянные глаза (у него действительно был один стеклянный глаз, который был артистически сделан).
— Вы в этом уверены?
— Да, — сказала Елена, — потому что вы не такой, как другие мужчины; вы понимаете, что значит любовь душ!
— И если даже найдется такая девушка, то я все-таки не вступлю с ней в брак.
— Почему же?
— Жить в одной комнате! Нет!
— Это же не необходимо. Госпожа де Сталль имела одну квартиру со своим мужем, но комнаты у них были отдельные.
— Правда?
— Каким интересным разговором вы заняты? — спросила профессорша, которая в эту минуту выходила из гостиной.
— Мы говорим о Лаокооне, — ответила Елена и встала, уязвленная пренебрежительным тоном молодой женщины.
И решение было принято.
Через неделю было объявлено о помолвке Елены с профессором этики; осенью должна была состояться свадьба, и после этого молодая чета собиралась отбыть в Упсалу.
Свадебные гости разошлись, лакеи убрали столы, молодые остались одни. Елена была сравнительно спокойна, но зато он нервничал ужасно. Пока они были женихом и невестою, то проводили время в серьезных разговорах, никогда они не вели себя как другие обрученные, никогда не обнимались и не целовались. При каждой такой попытке он встречал холодный взгляд Елены. Но он ее любил, как любит мужчина женщину — и душой и телом. Они ходили взад и вперед по ковру гостиной и искали темы для разговора, но молчание упорно возобновлялось. Свечи в люстре были наполовину потушены, в комнате еще стоял запах кушаний и вина; на подзеркальнике лежал букет Елены и распространял запах гелиотропа и фиалок.
Наконец, он остановился перед ней, простер к ней руки и сказал принужденно-шутливым тоном:
— Итак, ты моя жена!
— Что ты хочешь этим сказать? — спросила быстро Елена.
Он почувствовал себя обезоруженным, опустил руки, но овладел собой и сказал со слабой улыбкой.
— Ну, я думаю, мы теперь муж и жена.
Елена смерила его таким взглядом, как будто перед ней был пьяный.
— Объяснись, пожалуйста, — сказала она.
Это было именно то, чего он не мог сделать. Все философские и этические мостики были подняты, и он стоял лицом к лицу с холодной неуютной действительностью.
«Ей стыдно, думал он, это её полное право, но я должен не забывать и о своих правах».
— Ты меня не понял? — спросила Елена, и её голос начал дрожать.
— Нет, не совсем, конечно, — но, но, моя милая, моя любимая, гм… — мы… гм…
— Что это за тон вообще? Моя милая? За кого ты меня считаешь и каковы твои намерения? — О, Альберт, Альберт, — продолжала она, не дожидаясь ответа на свой вопрос. — Будь велик, будь благороден и научись видеть в женщине нечто высшее, чем просто самку, сделай это и ты будешь велик и счастлив.
Альберт был побежден. Полный уничижения и стыда стал он перед нею на колени и пробормотал;
— Прости, Елена, ты благороднее, чем я, чище, лучше; ты должна поднимать меня до себя, когда я буду так опускаться в пыль.
— Встань, Альберт, и будь силен, — сказала Елена пророческим голосом, — будь спокоен и докажи миру, что любовь есть нечто высшее, чем низкое животное побуждение. Спокойной ночи!
Альберт поднялся и посмотрел вслед своей жене, которая прошла в свою комнату и закрыла за собой дверь.
Преисполненный чистыми чувствами и благими намерениями, пошел также и Альберт в свою комнату, сорвал с себя фрак и закурил папиросу.
Это была настоящая холостяцкая комната, которую он себе устроил, — с диваном для спанья, письменным столом, полкой для книг и комодом. Он разделся, вымылся холодной водой, лег на софу и схватил первую попавшуюся книгу, чтобы почитать. Скоро, однако, он опустил книгу и погрузился в раздумье о своем положении.
Был ли он женатым человеком или холостяком?
Да, он был холостяком, с той только разницей, что в его квартире появился пансионер женского пола, который не платит за свое содержание. Это были не высокие мысли, но это была правда. Кухарка должна заботиться о кухне, горничная поддерживать порядок в комнатах, что же будет здесь делать Елена? Развиваться. Ах, ерунда! Ему самому стало смешно: ведь это же чистейшая бессмыслица. Вдруг ему пришло в голову, не было ли всё это обыкновенным женским жеманством. Она не могла к нему прийти, он, конечно, должен идти к ней… Если он не пойдет, она на другое утро его высмеет и еще хуже — она будет обижена и задета… Да, да, женщины иногда бывают непонятны, и, во всяком случае, надо сделать опыт.
Он вскочил, надел шлафрок и отправился в гостиную. Он прислушался; колени его подгибались. Но в её комнате всё было тихо.
Он собрал всё свое мужество и подошел к двери; перед его глазами прыгали синие огоньки, когда он постучался.
Никакого ответа. Он дрожал всем телом, на спине выступил холодный пот.
Он постучал еще раз и устало проговорил:
— Это я!
Никакого ответа. Ему сделалось стыдно самого себя и, сконфуженный и уничтоженный, вернулся он в свою комнату.
Итак, она говорила серьезно!
Он лег опять и взял газету. Но не успел он улечься, как на улице послышались шаги, которые постепенно приближались и, наконец, затихли. Затем он услыхал музыку, и, наконец, несколько голосов запели:
Integer vitae cebrisque purus!..
Он был тронут! Как это было прекрасно! Purus!
Он чувствовал себя в приподнятом настроении. Даже в духе времени звучало требование нового понимания брака. Молодое поколение уже охвачено этической волной, которая шла в это время.
Если бы Елена открыла дверь!
Он следил за тактом музыки и почувствовал себя таким великим, как этого хотела Елена.
Не открыть ли окно и не поблагодарить ли эту студенческую молодежь.
Он поднялся.
Четырехкратный резкий петуший крик раздался у окна как раз в то время, когда Альберт хотел отдернуть занавеску.
Да, это так — смеялись! — Яростный повернулся он и бросился к письменному столу. Над ним смеялись. Легкое чувство ненависти против виновницы этой унизительной сцены начало в нём подниматься, но его любовь победила, и его гнев направился против этих дураков, этих шельм, на которых он будет жаловаться в консисторию — конечно! Но он опять возвращался мыслью к своему положению и не мог себе простить, что позволил так провести себя за нос. Он ходил по комнате, бросился, наконец, на постель и заснул в горьком раздумье над окончанием этого дня. Это был прекрасный день свадьбы, который должен быть самым хорошим днем жизни!
На другое утро он встретился с Еленой за кофе. Она была холодна и любезна как всегда. Альберт, конечно, не хотел упоминать о ночной серенаде. Елена развивала грандиозные планы на будущее, мечтала об уничтожении проституции. Альберт был с нею согласен и обещал с своей стороны сделать всё возможнее. Люди должны сделаться целомудренными, нецеломудренно живут только звери.
Затем он отправился в колледж. Недоверчиво оглядывал он свою аудиторию, которая, казалось, приняла совсем особую мину, недоверчиво принял поздравления товарищей, которые ему показались настолько своеобразными, что он почувствовал себя уязвленным.
Толстый, жирный, жизнерадостный адъюнкт встал ему поперек дороги в коридоре, схватил за борт сюртука и, улыбаясь во всё лицо, спросил:
— Ну!?
— Ерунда! — было единственное, что мог ответить новобрачный, вырываясь из его рук и убегая.
Возвратясь домой, он нашел там множество «приятельниц». Альберт запутался ногами в шлейфах и исчез, наконец, в кресле, наполовину спрятанном дамскими юбками.
— Ну, вчера была вам серенада? — спросила молодая красивая профессорша.
Альберт побледнел, но Елена отвечала совершенно спокойно:
— Ах, это не зашло слитком далеко! Но прежде всего участники должны были бы быть трезвыми, пьянство среди студенческой молодежи здесь прямо возмутительно!
— Что же они пели? — спросила профессорша.
— Ах, то, что они обыкновенно поют: «Жизнь подобна морской волне» и что-то еще в этом роде, — сказала Елена.
Альберт с удивлением посмотрел на нее. День прошел в различных дискуссиях, которые утомили Альберта. После дня работы поговорить с женщиной пару часов — довольно приятно, но здесь этого было слишком много. И кроме того он должен был со всем соглашаться, так как, когда он делал попытку противоречить, он оказывался побежденным.
Так пришел вечер и время ложиться спать. Ему показалось, что он заметил в глазах Елены ласковые искорки, и он не был уверен, что она не пожала ему тихонько руки. Он зажег сигару, взял газету, но скоро ее бросил и вскочил, накинул шлафрок и проскользнул в гостиную.
Он услышал, что Елена еще двигалась в своей комнате.
Он постучался.
— Это вы, Луиза? — послышалось внутри.
— Нет, это я, — прошептал он тихо и почти задыхаясь.
— Что случилось, что тебе надо?
— Я должен еще раз поговорить с тобою, Елена, возразил он, дрожа от волнения.
Ключ повернулся в замке. Альберт едва верил своим ушам — дверь отворилась.
Елена стояла совершенно одетая.
— Что ты хочешь? — спросила она. Но в эту минуту она заметила, что он не одет и что его глаза блестят по-особенному.
Вытянутыми руками оттолкнула она его назад и захлопнула дверь.
Он слышал падение тела на пол и громкое рыдание.
В отчаянии и пристыженный возвратился он в свою комнату. Итак, всё это было совсем серьезно. Но, конечно, это было нечто ненормальное.
Бессонная ночь, полная всевозможных дум, была результатом всего случившегося, и на другое утро он должен был завтракать в одиночестве.
Когда он вернулся к обеду домой, Елена вышла ему навстречу с грустным покорным лицом.
— Зачем ты это сделал? — спросила она.
Он коротко попросил прощения.
Лицо его было совсем серое, глаза потухли, настроение неровное и часто под холодной внешностью он хоронил глухую ярость.
Елена нашла его изменившимся и деспотичным, так как он начал ей противоречить и уклоняться от устраиваемых ею собраний, чтобы искать себе общества вне дома.
В один прекрасный день ему сделали предложение конкурировать на кафедру профессора; так как он считал своих конкурентов выше себя, то он хотел отказаться от конкурса, но Елена уговаривала его до тех пор, пока он не согласился на её просьбу. Его выбрали, он не знал почему, но Елена это знала.
В это же время были выборы в рейхстаг. Новый профессор, никогда не думавший до этого принимать участие в политике, был почти испуган, прочтя свое имя на листе кандидатов, и еще испуганнее, когда он был действительно выбран. Он хотел отказаться, но Елена так ярко изобразила разницу жизни в провинции и в столице, что он согласился.
Итак, они поехали в Стокгольм.
Новый член рейхстага и профессор в продолжение шестимесячного супружества, которое, в сущности, было для него холостой жизнью, пришел к новым идеям, которые состояли в полном переустройстве моральных и общественных учений и которые должны были привести к разрыву между ним и его «пансионеркой».
В Стокгольме он начал устраивать себе новую жизнь согласно с современными течениями. Любовь к жене остыла, он искал себе утешения вне дома, не чувствуя себя неверным по отношению к жене, так как в их отношениях не могло быть и места чувству верности.
В сношениях с другим полом понял он впервые совершенно ясно свое унизительное положение.
Елена видела, как он становился всё более чужим ей, их совместная жизнь сделалась невыносимой, и катастрофа казалась неизбежной.
День открытия рейхстага приближался. Елена выглядела неспокойной и, казалось, переменила свое отношение к мужу. Её голос приобрел мягкость, и, казалось, она начала заботиться о том, чтобы всё для мужа было хорошо устроено. Она стала следить за слугами, смотреть за тем, чтобы всё было в порядке и чтобы обеды подавались вовремя. Он наблюдал ее с недоверием и спокойно ожидал чего-то необычного.
Однажды за утренним кофе Елена была очень озабочена, что вообще было не в её привычках. Она теребила салфетку и наконец, набравшись мужества, высказала свое желание.
— Альберт, — начала она, — ты, конечно, исполнишь одну вещь, о которой я тебя попрошу, не правда ли?
— Что это за вещь? — спросил он коротко и сухо, так как он знал, что начинается нападение.
— Ты, конечно, сделаешь что-нибудь для угнетенных женщин, не правда ли?
— Кто эти угнетенные женщины?
— Что? Ты изменил нашему делу, нашему великому делу?
— Что это за дело?
— Дело женщин!
— Я такого не знаю!
— Ты такого не знаешь? О! Ты! Да разве женщины нашего народа не находятся в состоянии унизительного угнетения?
— Нет, я не вижу, в чём женщины больше угнетены чем мужчины из народа. Освободи его от его эксплуататоров, и его жена будет тоже освобождена.
— Но эти несчастные, которые должны себя продавать… и дурные мужчины…
Которые настолько дурны, что платят, не правда ли? Видела ли ты, чтобы кто-нибудь платил за то, чем пользуются обе стороны?
— Об этом нет речи, вопрос в том, что закон действует неправильно, наказуя одну сторону, а другую оставляя ненаказанной.
— Это не неправильность. Одна сторона унижает себя тем, что продается и делается источником отвратительной заразы. Государство обращается с ней как с бешеной собакой. Если ты найдешь мужчину, который бы унизил себя так глубоко, — хорошо, поставь его также под надзор полиции. Ах, вы — чистые ангелы, вы, которые презираете мужчину, как грязное животное! Чего, собственно, хочешь ты от меня? Что я должен сделать?
Только теперь он увидел, что у неё в руках был манускрипт; он взял его у неё и начал читать.
— Доклад рейхстагу? Итак, я должен быть соломенным мужем и эту вещь выдать за свою. Разве это возможно? Можешь ты за это ручаться своею совестью?
Елена встала, разрыдалась и бросилась на софу. Он подошел к ней, взял за руку и пощупал пульс, нет ли у неё лихорадки; она ухватилась за его руку и прижала ее к груди.
— Не оставляй меня, — шептала она, — останься со мной и дай верить в тебя.
Это было в первый раз, что она дала волю своим чувствам. Итак, прекрасное тело, на которое он любовался и которое любил, могло ожить! Итак, в этих жилах текла горячая кровь, эти прекрасные глаза могли проливать слезы! Он гладил её лоб.
— Ах, — сказала она, — как мне хорошо, когда ты меня гладишь! О, Альберт, так должно быть всегда!
— Да, и почему это не так — почему?!
Елена опустила глаза и тихо повторила:
— Почему?
Её рука не спешила вырваться из его рук, и он чувствовал, как от неё исходила теплота и как опять воскресало всё то, что он раньше чувствовал к ней, на этот раз в нём была полная надежда.
Наконец, он поднялся.
— Не презирай меня, сказала она, — слышишь, не презирай меня!
И она прошла в свою комнату.
«Что это было, спрашивал себя Алберт, выходя из дома. Наступил ли в ней кризис? Начиналась ли её жизнь женщины?»
Целый день ему пришлось пробыть вне дома.
Когда он возвратился домой, то заметил свет в комнате Елены. Как можно тише прошел он мимо, внутри он услыхал тихий кашель. Он прошел к себе в комнату, взял газету и сигару и начал читать. Вдруг он услыхал, что дверь комнаты Елены отворилась, послышались легкие шаги в гостиной. Он вскочил, чтобы посмотреть, в чём дело; его первая мысль была: пожар.
В гостиной стояла Елена в ночном костюме.
Увидав мужа, она коротко вскрикнула и бросилась назад в свою комнату, где остановилась с поднятой головой.
— Прости, Алберт. Это ты? Я не знала, что ты уже дома, я думала, что это воры.
И закрыла опять свою дверь.
Что это значило? Проснулась ли в ней любовь? Он остановился перед зеркалом. Могла ли его любить женщина? Он был очень дурен собой. Но когда души соприкасаются… и вообще так много некрасивых мужчин, у которых красивые жены. Но в большинстве случаев эти мужчины были или богаты или занимали высокое положение.
Поняла ли Елена ложь своего и его положения. Или она заметила, что он от неё отдаляется, и захотела его вернуть к себе?
Он не знал, что думать.
На другое утро, когда они встретились за кофе, Елена была мягко настроена. Профессор заметил на ней новый капот, отделанный кружевами, который так хорошо оттенял её красоту.
Он потянулся за сахарницей и случайно дотронулся до её руки.
— Прости, милый, — сказала она с таким выражением лица, которого он никогда не видал у неё и которое напоминало выражение совсем молодой девушки.
Разговор вертелся на малозначащих вещах.
В этот день было открытие рейхстага.
Елена, оставалась всё время уступчивой и любезной и с каждым днем выглядела счастливее.
Однажды профессор вернулся из клуба в необыкновенно веселом настроении. Как обыкновенно прошел он в свою комнату и, взявши сигару и газету, лег в постель. Через несколько минут он услыхал, что дверь Елениной комнаты отворилась — потом тишина — вдруг к нему в дверь постучались.
— Кто там? — спросил он.
— Это я, Альберт; оденься пожалуйста и выйди, мне необходимо поговорить с тобой.
Он оделся и вышел в гостиную.
Елена зажгла стенную лампу и сидела в кружевном пеньюаре на софе.
— Прости меня, — сказала она, — но я не могла спать, у меня в голове происходит что-то удивительное. Сядь ко мне и давай поговорим.
— Ты нервничаешь, мое дитя, — сказал Альберт и взял её руку. — Тебе надо выпить стакан вина.
Он пошел в столовую, принес оттуда небольшой графин с вином и два стакана.
— За твое здоровье Елена, — сказал он.
Елена выпила, и на щеках выступила краска.
— Ну, что с тобой? — спросил он и положил руку ей на плечо. — Тебе нездоровится?
— Нет, я несчастна.
Её слова звучали сухо и принужденно, но он не сомневался в том, что в ней проснулась страсть.
— Знаешь ты, почему ты несчастна? — спросил он.
— Нет, я сама себя хорошенько не понимаю. Но одно я теперь знаю: я тебя люблю.
Альберт обнял ее, прижал к себе и поцеловал в лицо.
— Жена ли ты моя, или нет? — прошептал он.
— Да, я твоя жена, — тихо произнесла Елена, тело которой склонилось к нему, будто лишенное мускулов.
— Совсем? — спросил он опять, почти душа ее своими поцелуями.
— Совсем, — ответила она тихо. Тело её содрогалось, как в конвульсии; она была как во сне и точно искала убежища от грозящей опасности.
Проснувшись на другое утро, Альберт почувствовал себя свежим, хорошо выспавшимся, в ясном, светлом настроении. Его мысли были энергичны и определенны, как после хорошего долгого сна.
Пережитое за вчерашний вечер ясно стояло у него в сознании. Настоящее положение вещей выступило пред ним во всём своем хладнокровии и определенности.
Она себя продала.
В три часа утра он ей обещал опьяненный, бледный, сумасшедший, каким он был, — что он проведет её доклад в рейхстаге.
И вознаграждение! Спокойная, холодная, неподвижная отдалась она ему.
Какова была первая женщина, которая открыла, что можно барышничать своей благосклонностью? Кто пришел к тому, что мужчина должен это покупать? Это были основатели брака и проституции. И все-таки утверждают, что Бог благословляет брак.
Он видел так ясно свое и её унижение. Она хотела иметь триумф перед своими приятельницами, быть первой, принявшей участие в законодательстве и для этого она продала себя. Но он хотел сорвать с неё маску. Он хотел показать ей, кто она. Он хотел ей показать, что проституция никогда не прекратит своего существования, если женщина будет иметь охоту себя продавать.
С этим намерением он оделся. Идя в столовую, он должен был остановиться и дать себе время набраться мужества для предполагаемого разговора.
Она пришла! Спокойная, улыбающаяся, торжествующая и прекраснее чем когда-либо.
Темный огонь горел в её глазах, и он, ожидавший ее с уничтожающими взглядами, покраснел как новобрачный и почувствовал себя уничтоженным. Это она была победившим обольстителем, а он был несчастным обольщенным.
Ни одного слова из придуманного им не сорвалось с его губ. Побежденный, встал он ей навстречу и поцеловал её руку.
Она разговаривала с ним как обыкновенно, не давая чувствовать, что в их жизни настал новый момент.
Отправляясь в рейхстаг с её рукописью в руках, он внутренне возмущался собой, но мысль о будущем блаженстве его успокоила.
Вечером, когда он постучался в дверь Елены, она оказалась заперта, на другой день тоже, и так продолжалось три недели. Как собака был он ей послушен, слушался каждого кивка головы, делал всё, что она хотела, и всё напрасно! Наконец, им овладел гнев, и он ей всё высказал. Она отвечала ему резкими словами, но увидев, что зашла слишком далеко, так как он грозил разорвать соединяющие из цепи, она сдалась!
И он влачил свою цепь, он рвался из неё, но она держала его крепко.
Она быстро усвоила себе, как надо натягивать эту цепь, а как только он угрожал разрывом, она отпускала ее.
«У него не было большего желания, как видеть ее матерью, это, может быть, сделало бы ее женщиною, — думал он, — это пробудило бы в ней здоровую природу». Но она не делалась матерью.
Была ли это гордость или самолюбие, которое уничтожило в ней источник жизни?
Однажды она ему сообщила, что едет на несколько дней к родственникам.
Когда вечером после её отъезда Альберт возвратился к себе в дом и нашел его пустым, им овладело чувство безграничного одиночества и тоски. Теперь ему было ясно, что всё его существо полно любовью к ней.
Квартира ему показалась безнадежно пустой, как после похорон.
Пустое место за столом против него его мучило, и он почти ничего не ел. После ужина он сел в гостиной на место Елены и взял в руки её начатую работу: детскую кофточку для какого-то чужого новорожденного ребенка. Иголка была воткнута здесь же. Он воткнул ее себе в палец, как бы желая болью заглушить свое страдание. Зажег свечку и пошел в её спальню. Он вздрогнул при входе, точно делал что-то нечестное. В комнате ничто не напоминало женщину. Узкая постель без занавесок, шкаф, полка для книг, ночной столик и софа, всё так же, как и у него. Ни туалета, ни зеркала. На стене висела пара платьев, Шерстяная материя еще сохранила формы её тела. Он погладил материю, прижался лицом к воротнику и хотел обнять за талию, но платье сложилось в комок. Подошел к постели, как бы надеясь увидеть ее, дотрагиваясь до всего, до каждого предмета, наконец, как бы в бессознательном стремлении найти разгадку, бросился он к ящикам, но все они были заперты. Он отодвинул ящик ночного столика, и его взгляд упал на заглавие брошюры…
Итак, вот оно — спасительное средство! «Произвольное бесплодие». Это было спасительным средством от нищеты и нужды для низших классов, лишенных средств существования, а тут оно было лишь орудием идеализма. Это дало ему возможность глубоко заглянуть в испорченность и моральное разложение высших классов, где рождение детей вне брака считалось безнравственным, а в браке унизительным. Но он хотел иметь детей! Он имел средства к существованию и видал свой долг и даже наслаждение в продолжении своего «я» в другом существе. Это была природная дорога здорового эгоизма к альтруизму. Но она шла по другой дороге — она шила кофточки для чужих детей. И мотивы? Боязнь неудобства материнства.
Не было ли дешевле и удобнее сидеть на софе и шить кофточку, чем вести полную лишений и труда жизнь матери?
Было стыдно сделаться матерью, иметь пол, постоянно вспоминать о том, что ты «женщина».
В этом было дело. То, что она назвала делом для человечества, для неба, для высших интересов, в основе своей было не что иное, как суетность и гордость. И он жаловался на нее, хотел поставить ей на вид её неспособность быть матерью.
Он чувствовал, что ненавидит её душу, так как ненавидит её мысли. И все-таки любит ли он ее? Что же любит он в ней? «Вероятно, — подумал он, опять впадая невольно в философствование, — вероятно, зародыш нового существа, которое она носит в себе и хочет подавить».
И чем же это могло быть?
А что она любила в нём? Его титул, его положение, его могущество.
И с такими-то старыми людьми приходится работать над созданием новых общественных форм!
Он решил при её возвращении сказать ей всё это и все-таки он хорошо знал, что никогда не будет в состоянии этого сделать. Он знал, что будет перед нею унижаться, вымаливать её благосклонность, что он раб её, продающий ей свою душу, как она продает свое тело.
Он знал, что это всё будет так, потому что любил ее.
Она была очень некрасива, и грубые люди не могли почувствовать красивую душу под непривлекательною внешностью. Но она была богата и понимала очень хорошо, что мужчины стремятся к приданому девушки. Как дочь богатых родителей, она была знакома с массою мужчин, но так как она относилась к ним вообще очень недоверчиво, то считалась рассудительною девушкою.
Ей минуло 20 лет. Мать её была жива, и ей не представлялось приятным пять лет дожидаться возможности распоряжаться своим состоянием. Поэтому в один прекрасный день она всех удивила известием о своей помолвке.
«Она выходит замуж, чтобы иметь мужа», — говорили одни.
«Она выходит замуж, чтобы быть свободной и использовать эту свободу», — говорили другие.
«Быть такой глупой и выходить замуж, — говорили третьи. — Она даже не понимает, что именно тогда она и будет бесправной».
«Не беспокойтесь, — говорили другие, она уж сумеет постоять за себя, выйдя замуж».
Каков был он? Как выглядел? Где они познакомились?
Он был молодой кандидат прав с несколько женственною наружностью, с высокими бедрами и с бледным лицом.
Он был единственным сыном своих родителей; воспитывали его мать и тетка.
До сих пор он сторонился молодых девушек и ненавидел военных, которым везде оказывалось предпочтение. Таков был он.
Они встретились в одном из курортов, на вечере.
Он приехал поздно, и для него не осталось дамы.
Молодые девушки на его приглашение бросали радостное «нет» и, гордые, показывали свое заполненное танцевальное карне.
Оскорбленный и удрученный вышел он на террасу и закурил папиросу. Над липами парка сиял месяц, и от цветников несся запах резеды. Через окно он видел танцующие пары и под звуки веселого вальса весь дрожал от досады и бессильной ярости.
— Господин кандидат прав сидит здесь и мечтает, — раздался вдруг около него голос. — Разве вы не танцуете?
— А почему вы не танцуете, многоуважаемая фреон?спросил он и посмотрел на нее.
— Потому что я дурна собой и никто меня не приглашает, возразила она.
Он оглядел ее. Они были старинные знакомые, но он никогда не принадлежал к её поклонникам. Она была необыкновенно красиво одета, и в этот момент её глаза выражали такую горечь от несправедливости природы, что в нём вспыхнула к ней живая симпатия.
— Меня тоже никто не захотел, — сказала он. — Но военные правы: в борьбе за существование выигрывают более сильные, более ловкие, более пестро одетые. Посмотрите на эти плечи и эполеты…
— Фуй, что вы говорите!
— Простите! Но так горько сознавать себя неравным в борьбе! Может быть, вы хотите танцевать со мной?
— Вы предлагаете это из сострадания?
— Да, относительно себя самого.
И он бросил папироску.
— Знаете ли вы, что значит чувствовать себя отогнанным, быть всегда последним? — продолжал он горячо.
— Да, я это знаю! — воскликнула она, — но это вовсе не худшие, которые попадают в такие обстоятельства, не правда ли, ведь существуют же другие добродетели, кроме красоты, они имеют свою цену.
— Какие качества цените вы в мужчине выше всего?
— Сердечную доброту, — ответила она убежденно, так как это качество редко встречается у мужчин.
— Доброта и слабость в этом мире обыкновенно идут рука об руку, а женщины преклоняются перед силой и крепостью.
— Какие женщины? Грубая сила имела свое время, и мы, стоящие несколько выше в культурном отношении, мы должны понимать и не ставить голую мускульную силу выше доброты сердца.
— Мы должны! Конечно! Но посмотрите же в эти окна!
— Для меня человечность — это благородство чувства и отзывчивость сердца.
— И вы можете уважать человека, которого все считают слабым и называют трусом?
— Что мне до света и его приговоров?
— Знаете, вы необыкновенная девушка! — сказал он с возрастающим интересом.
— Совсем не особенная! Но вы все мужчины привыкли смотреть на женщин, как на род игрушки.
— Какие мужчины? Я, милостивая государыня, с детства привык относиться к женщине, как к существу высшему, и с того дня, как меня полюбит какая-нибудь девушка, я сделаюсь её рабом.
Адель задумчиво посмотрела на него и сказала:
— Но вы — вы необыкновенный мужчина!
Объявив друг друга необыкновенными представителями несчастного рода человеческого, они подвергли едкой критике такое суетное удовольствие, как танцы, поговорили о меланхоличности луны и отправились в зал искать себе vis а vis для кадрили.
Адель танцевала прекрасно, а молодой юрист совершенно покорил её сердце тем, что танцевал, как «невинная девушка». После кадрили они опять сели на террасе.
— Что такое любовь? — спросила Адель и посмотрела на луну, как бы желая с неба получить ответ на свой вопрос.
— Симпатия душ, прошептал молодой человек.
— Но симпатия легко переходит в антипатию — это случается так часто, — сказала Адель.
— В таком случае это не настоящая симпатия. Многие материалисты утверждают, что любовь существует исключительно между двумя разными полами, и имеют смелость настаивать, что любовь чувственная более постоянна, чем другая. Разве можно себе представить что-нибудь более унизительное, более животное, чем такая любовь, где в возлюбленной видят лишь другой пол?
— Ах, не говорите о материалистах.
— Нет, я должен говорить о материалистах, чтобы вам объяснить, как высоко я ставлю любовь к женщине, если мне суждено когда-нибудь полюбить. Она не нуждается в красоте, красота вещь преходящая. Я буду видеть в ней доброго товарища, друга, я не буду с ней смущаться и от неё отворачиваться, как от других девушек. Нет, я спокойно пойду ей навстречу, как я сейчас подхожу к вам, и спрошу: хочешь ли ты быть моим другом на всю жизнь?
Адель с благоговением смотрела на молодого, человека, который схватил ее за руку.
— Вы — идеальная натура, — сказала она, — вы говорили от сердца со мною, вы просили, если я верно поняла, моей дружбы. Вы должны ее получить, но сначала — маленький опыт. Докажите мне, что ради дружбы вы готовы снести унижение.
— В чём должен состоять опыт? Я всё сделаю!
Адель отстегнула свой браслет с висящим на нем медальоном.
— Носите это как залог нашей дружбы.
— Я буду это носить, — возразил молодой человек неуверенно, — но ведь это будет значить, что мы помолвлены.
— Вы этого боитесь?
— Во всяком случае нет, если ты этого хочешь! Хочешь?
— Да, Аксель, я хочу, так как свет не терпит иного дружеского союза между мужчиною и женщиною, свет так дурен, что не верит в чистоту отношений между лицами разного пола.
И он стал носить её цепь. И свет решил, как и её подруги, что она выходит замуж, чтобы получить мужа, а он — чтобы иметь жену. Было даже сделано несколько гнусных предположений, что он женится на её деньгах, так как он сам говорил, что любви друг к другу они не чувствуют и что дружба никого не принуждает устраивать общую спальню, как это делают супруги.
И они поженились. В обществе было известно, что они живут как брат с сестрой, и все с иронией ждали исхода этого нововведения в супружеской жизни.
Молодые уехали заграницу. Молодые возвратились домой. Молодая женщина была бледна и дурно настроена; она начала учиться верховой езде. Свет насторожил уши и ждал.
Молодой кандидат прав имел такой вид, будто на его совести лежал проступок, которого он стыдился.
— Они живут как родные, — улыбаясь, говорили в свете. — Вероятно, появится ребенок родных?
— Без любви? Но что это в самом деле?
Факт оставался фактом, но симпатия душ начала колебаться. Презренная действительность коснулась и их.
Кандидат прав работал на своем поприще, а работа по дому всецело лежала на прислуге. Свое призвание матери молодая мать передала кормилице, а сама поняла всю тяжесть безделья. У неё было достаточно времени и возможности задумываться над своим положением. Она была мало удовлетворена. Что за существование для мыслящего человека — сидеть тут и ничего не делать!
Её муж отважился однажды сказать ей, что никто не заставляет ее бездельничать, но больше он на это не решался.
Её дело не была бы «деятельностью».
Почему же не кормит она свое дитя?
Кормить? Нет, она хочет иметь такую работу, чтобы зарабатывать деньги.
— Да разве она так жадна на деньги? Ведь у неё и так денег больше, чем она может истратить — зачем же ей еще нужны деньги?
— Чтобы быть равноправной с ним.
Равноправной она никогда не может сделаться, так как природа дала ей возможность занимать такое положение, которого никогда не достигнет мужчина — природа сделала матерью женщину, а не мужчину.
— Ах, всё это ерунда!
Могло бы быть и наоборот, — но ведь теперь это было так!
— Да, но эта жизнь невыносима, она не может жить исключительно для семьи, она хочет приносить пользу человечеству.
— Но она может начать эту работу на поприще семьи и потом уже перейти к более обширному полю деятельности.
Такой разговор может никогда не кончиться, он и так длился уже час. Кандидат прав большую часть дня проводил вне дома, и на дому у него был только прием клиентов.
Это приводило Адель в отчаянье. Она видела, как он запирался в кабинете с другими женщинами, и те ему доверяли свои тайны, которых ей он не передавал. Всегда между ними были секреты, и она на него сердилась.
Глухая ненависть к неравенству их положений начала мало-помалу овладевать ею, и она видела только одно средство изменить это положение: он должен оставить свою службу, чтобы сравняться с нею положением.
Однажды она высказала свое намерение устроить больницу. Он отказался помогать ей, так как у него и своего дела было достаточно, но потом он подумал, что это, пожалуй, займет ее и ему будет покойнее.
Она открыла больницу, и он помогал ей управлять ею. После полугодовой работы она почувствовала себя настолько освоившейся с врачебным искусством, что начала сама давать советы.
«Это вовсе нетрудно», — думала она. Однажды она заметила небольшое упущение со стороны доктора и потеряла к нему доверие. Следствием этого было то, что однажды, воспользовавшись его отсутствием, она написала рецепт.
Для больного это кончилось смертью.
Пришлось переезжать в другой город, но равенство было уже нарушено и поколебалось еще сильнее, благодаря появлению на свет нового гражданина. Молва последовала за ними и в новое местожительство. Отношения между супругами были печальны и не искренни, так как любви между ними не было никогда. Не было настоящего базиса для этой потребности природы, и их совместная жизнь была собственно не чем иным, как сожительством, построенным на непрочном основании эгоистической дружбы.
Но что же происходило в её мозгу, когда она в поисках «высшего» открыла ошибку, о которой она не говорила, но о которой муж должен был знать. Она начала болеть, потеряла аппетит и не хотела выходить из дома. Она видимо худела и начала кашлять. Муж водил ее к докторам, но те не могли определить её болезни. Наконец, он привык к её вечным жалобам и не обращал на них внимания.
«Это так скучно, иметь больную жену», — думал он.
Он обходил это молчанием, так как это не доставляло ему удовольствия, но если бы он ее любил, он сумел бы поставить дело по-другому.
Она слабела с каждым днем, и он решил послать ее к знаменитому профессору.
Адель поехала.
— Как давно вы больны? — спросил он.
— Я собственно никогда не была здорова, с тех пор как переехала в город из деревни, где провела свою юность.
— Итак, вы плохо переносите городской воздух?
— Плохо ли переношу? Но кто же заботится о том, что мне полезно и что нет, — ответила она с мученическою улыбкою.
— Вы не думаете, что воздух деревни восстановит ваши силы? — спросил профессор.
— Я думаю, что только это может меня спасти.
— Ну, так живите в деревне!
— Но карьера моего мужа не должна быть испорчена ради меня.
— Это пустяки, ведь вы богаты, а у нас, право, достаточно адвокатов.
— Значит, вы думаете, что нам необходимо переехать в деревню?
— Да, если вы думаете, что это вам полезно! Я не нахожу у вас никакой другой болезни, кроме нервности, и я думаю, что деревенский воздух вам принесет пользу.
В высшей степени угнетенная приехала Адель домой.
— Ну?…
Профессор приговорил ее к смерти, если она останется жить в городе.
Юрист был совершенно вне себя при мысли о необходимости отказаться от практики, и в этом его жена увидела явное доказательство его нежелания сделать что-либо для неё. Он не хотел верить, что дело шло о её жизни. Да, он думает, что знает лучше чем профессор? Он хочет, чтобы она умерла? Он этого не хотел и поэтому купил имение. Им управлять должен был управляющий. Кандидат прав освободился от своей должности. Дни потекли для него скучные и длинные, и его существование стало мрачным. Бросив свое дело, он должен был жить на деньги жены. Первые полгода он много читал, потом бросил, так как нашел, что из этого ничего не выходило. Потом он начал вязать.
Жена же, напротив, горячо принялась за сельское хозяйство, ходила подобранная до колен по двору, приходила домой грязная, и от неё пахло коровником. Она чувствовала себя в своей сфере, командовала людьми, и это доставляло ей удовольствие, так как она родилась в деревне и привыкла ко всему этому.
Когда кандидат прав жаловался на безделье, она говорила ему: «Займись же чем-нибудь, ни один человек не имеет права сидеть сложа руки и ничего не делать».
Он ел, спал и ходил гулять. Ежеминутно он становился кому-нибудь на дороге и уже начал получать от своей жены упреки на этот счет.
Однажды, когда он пришел пожаловаться жене, что нянька плохо смотрит за детьми, она сказала ему: «Смотри за ними ты, ведь всё равно ты ничего не делаешь».
Он посмотрел на нее, чтобы убедиться серьезно ли она говорит это.
— Да, конечно, почему же не позаботиться о своих собственных детях? Разве ты находишь это странным?
Он подумал одну минуту и действительно ничего странного в этом не нашел.
И с этих пор регулярно каждый день он ходил гулять с детьми.
Однажды утром, когда он пришел за ними, они были еще не одеты. Кандидат прав, ужасно раздосадованный, пошел к жене, так как сам не решался сделать няньке замечание.
— Почему дети не готовы? — спросил он.
— Потому что Мария занята. Одень их сам, ведь у тебя нет дела. Разве это стыдно — одеть своих собственных детей?
Он немного задумался и в конце концов принужден был отдать ей должное: в этом не было ничего стыдного. Итак, он одел детей сам.
Однажды утром он ушел из дома один с ружьем за плечами.
Когда он возвратился домой, его встретила жена и спросила в довольно резком тоне:
— Почему ты не водил сегодня детей гулять?
— Потому что мне этого не хотелось.
— Не хотелось! Ты думаешь, что мне хочется возиться целый день в грязи? Правда, мне кажется, что взрослому человеку должно быть стыдно валяться целые дни по диванам и ничего не делать.
Ему действительно было стыдно, и с этого дня он сделался настоящею нянькою и пунктуально исполнял эти обязанности.
Он не видел в этом ничего несправедливого, но страдал; положение вещей ему казалось до некоторой степени ненормальным, но жена умела заставлять его поступать согласно её желаниям.
Она сидела в конторе, совещалась с управляющим или стояла в амбаре и отвешивала рабочим продукты. Все, кто приходил на господский двор, спрашивали барыню, а не барина.
Однажды, гуляя с детьми, он завел их на пастбище и, желая показать им одну корову, повел их осторожно мимо стада. Вдруг поднялась большая черная голова над спинами других животных и посмотрела на них яростным взглядом.
Отец взял детей на руки и побежал как можно скорее к саду; прибежав, он быстро перебросил детей через загородку и хотел перелезть сам, но повис на своем пальто. Увидев на лугу двух женщин, он громко им закричал:
— Бык, бык!
Но женщины только засмеялись, подошли к нему и взяли детей, которые попрятались в чащу.
— Разве вы не видите быка? — кричал он.
— Нет, никакого быка нет, его зарезали две недели тому назад.
В досаде он пошел домой и пожаловался жене на женщин, но она только засмеялась.
После обеда, когда супруги сидели в за те, кто то постучал в дверь.
— Войдите! — крикнула жена.
Одна из женщин, бывших свидетельницами приключения с быком, вошла в комнату, держа в руках кашне кандидата прав.
— Это вероятно ваше, многоуважаемая барыня, сказала она, улыбаясь.
Адель посмотрела на женщину, потом на мужа, который рассматривал свою цепочку.
— Нет, это принадлежит барину, — сказала она и взяла платок в руки! — Спасибо тебе, барин даст тебе что-нибудь за находку.
Он же сидел бледный и неподвижный.
— Со мной нет денег, обратитесь к многоуважаемой барыне, — сказал он и спрятал платок.
Жена вынула крону из своего большого портмоне и дала ее девушке, которая ушла, не понимая ничего в происшедшей сцене.
— Ты могла бы меня от этого избавить, — сказал он с горечью.
— У тебя нет храбрости отвечать за свои дела и поступки? Ты стыдишься носить мой подарок, тогда как я ношу твои. В сущности говоря, ты бессильный человек! А хочешь быть мужчиной!
Адель должна была ехать на аукцион и остаться там неделю. В её отсутствие мужу вменялось в обязанность смотреть за хозяйством и вести книги.
В первый день пришла кухарка и попросила денег на сахар и кофе; он дал их ей. Через три дня она опять пришла за деньгами для этой же цели. Он выразил свое удивление, что провизия так скоро вышла.
— Я не ем ее одна, — сказала грубо кухарка, — и многоуважаемая барыня никогда мне ничего не говорит, когда я прихожу за деньгами.
Он дал ей требуемую сумму, но это маленькое происшествие заинтересовало его, он открыл счетовую книгу и начал ее просматривать. На эти две статьи выходила удивительная сумма, обнаружилось, что в месяц выходило восемь кило. Он продолжал свои исследования всюду то же самое. Он взял главную книгу и нашел прямо невероятные цифры. Было ясно, что его жена не умела вести книг, а со стороны прислуги было организовано колоссальное воровство, которое, в конце концов, могло разорить их.
Адель приехала домой, и кандидат прав должен был выслушать отчет об аукционе.
Он откашлялся и хотел начать говорить, но жена пошла ему навстречу и спросила:
— Ну, а как ты тут справился с людьми, мой друг?
— О, я справился с ними очень хорошо, но они не честны, ты можешь мне поверить.
— Что? они не честны?
— Нет, что значат, например, эти громадные порции кофе и сахара?
— Откуда ты это знаешь?
— Я увидел это из счетовой книги.
— Итак, ты копался в моих книгах?
— Копался? Меня заинтересовало проследить досконально это явление.
— Но, собственно, тебя это не касается!
— И из этого я увидел, что ты ведешь книгу, не имея понятия об этом деле.
— Что? Я не могу вести книги?
— Нет, мое дитя, ты этого не можешь, и если это будет продолжаться, мы скоро придем к разорению. Все твое счетоводство есть ни что иное, как обман, мое дорогое дитя, и больше ничего!
— Но какое тебе, собственно, дело до моей книги?
— Да, но посмотри, пожалуйста, ведь и закон требует порядочного ведения книг.
— Ба, — закон, что мне закон!
— Это я охотно допускаю, но меня это касается, и с этого времени я буду смотреть за книгами.
— Мы можем взять конторщика.
— Это не нужно, ведь мне и так нечего делать.
И на этом они согласились.
Но с тех пор, как муж стал сидеть за конторкой, и все стали со своими делами обращаться к нему, Адель совершенно утратила интерес к хозяйству и к жизни в деревне. Она очень переменилась, перестала заботиться о коровах, телятах, оставалась всё время в комнатах и замышляла новые планы.
Муж её, наоборот, пробудился для новой жизни и с жаром набросился на сельское хозяйство. Снова превосходство было на его стороне. Он распоряжался, обдумывал, приказывал и контролировал.
Однажды Адель пришла в контору и попросила тысячу крон на покупку пианино.
— О чём ты думаешь! — сказал ей муж, — как раз теперь, когда нужно перестраивать двор! Это невозможно!
— Что это значит? Разве у нас не хватит? Разве моих денег на это недостаточно?
— Твоих денег?
— Конечно, моих денег, которые я получила в приданое.
— Я думал что это, благодаря замужеству, сделалось общим достоянием семьи?
— Другими словами — твоей собственностью, да?
— Нет, мое дитя, собственностью семьи, сказал я. Семья есть маленькая община, единственная, у которой есть общность имущества. Муж является лишь управляющим.
— Почему же этим управляющим не может быть жена?
— Потому что муж не родит детей и, следовательно, у него больше времени!
— Но почему не можем мы управлять оба вместе?
— Почему в каждом акционерном обществе лишь один директор? Если жена хочет принимать участие в управлении, то почему же и детям не дать этого права?
— Ах, эти адвокатские уловки! Но я, правда, это нахожу странным, стоять здесь и выпрашивать собственные деньги на новое фортепиано.
— Теперь это не только твои деньги.
— Вероятно, твои?
— Нет, и не мои, они принадлежат нашей семье. Ты не должна быть такой несправедливой и говорить о выпрашивании, но рассудок подсказывает, что нужно спросить управляющего состоянием, можно ли именно сейчас позволить себе такую роскошь.
— Ты считаешь пианино роскошью?
— Да, потому что у вас есть старое! Положение дел именно сейчас неблагоприятное и не позволяет покупки нового пианино, несмотря на то, что лично я не хочу, да и не могу противоречить твоему желанию!
— Тысяча крон никого не может разорить!
— О нет, благодаря долгу в тысячу крон очень легко положить основание разорению.
— Значит, ты отказываешь мне в моей просьбе?
— Нет, я этого не хочу сказать, но положение дел…
— О, Господи, когда же настанет день, когда женщина сама будет распоряжаться своим состоянием и не будет принуждена, как нищенка, стоять перед своим мужем!
— Когда она сама будет работать. Мужчина — твой отец, заработал тебе эти деньги, все деньги, все владения получаются благодаря мужчинам, и потому было бы справедливо, чтобы сестры наследовали меньше, чем братья, потому что мужчина уже родится, так сказать, с обязательством кормить женщину, тогда как на женщинах не лежит такого долга. Понимаешь ты меня?
— Итак, ты неровный дележ считаешь правильным? И ты с твоим умом можешь настаивать на этом? Неужели не нужно всегда делить поровну?
— Нет, во всяком случае, нет! Нужно делить пропорционально заслугам. Лентяй, который лежит на траве и смотрит, как работают каменщики, во всяком случае должен получить меньше, чем сам каменщик.
— Ты хочешь сказать, что я ленива?
— Или, лучше всего, я ничего не хочу сказать, но я хочу тебе напомнить, что когда я лежал на софе и читал, ты меня считала ленивым и совершенно открыто это показывала.
— Что же я должна делать? пожалуйста, скажи мне!
— Ходить гулять с детьми.
— Я не гожусь в воспитатели.
— Но я должен годиться, неправда ли? — Послушай, дорогое дитя, позволь тебе сказать, что женщина, утверждающая, что она не может воспитывать своих детей, собственно не женщина. Мужчиной она тоже не может быть, ну что же она в таком случае, как ты думаешь?
— Фу, и ты можешь говорить такие вещи матери своих детей!
— Что же можно сказать о мужчине, который не имеет склонности к другому полу? Разве не говорят про него самые ужасные вещи?
— Ах, я вообще больше не хочу ничего слышать!
И Адель ушла в свою комнату, заперлась и — заболела. Доктор, этот всемогущий советник, — объявил, что деревенский воздух и одиночество для неё невыносимы. Переезд в город был необходим, так как она должна была начать систематический курс лечения.
Город скоро оказал прекрасное влияние на состояние здоровья Адель, а воздух манежа и верховая езда вернули краску и свежесть её лицу.
Кандидат прав опять занялся своей практикой, и дурного настроения у обоих как не бывало. Однажды газеты принесли известие, что сочиненная Аделью пьеса будет поставлена на сцене.
— Посмотри, сказала она, торжествуя, мужу, — женщина тоже может жить для более высших целей чем готовить кушанья и качать детей!
И пьеса была поставлена. Кандидат прав сидел в литерной ложе, как под холодным душем, и после окончания представления он должен был играть роль хозяина за маленьким ужином.
Его жена сидела среди своих поклонников, которым он должен был предлагать сигары и вина. Говорились речи. Кандидат прав стоял около кельнера и наблюдал за откупориванием бутылок шампанского, которое должно было совпасть с тостом молодого поэта, верившего в женщину, подающую блестящие надежды на будущее.
Один актер подошел к кандидату прав, хлопнул его по плечу и попросил заказать лучшую марку шампанского, чем этот скучный Редерер. Кельнеры сновали всюду и спрашивали обо всём мужа уважаемой барыни. Адель ежеминутно обращалась к нему с указаниями, спрашивала, довольно ли вина у рецензентов.
Теперь она опять получила превосходство над ним, и это ему было мучительно неприятно. Когда они, наконец, вернулись домой, Адель сияла от счастья, как будто с души её сняли камень; она дышала легко и свободно. Она говорила, и ее слушали; она так долго молчала и опять получила возможность говорить. Она мечтала о будущем, строила планы, говорила о завоеваниях.
Муж сидел молча. Чем выше поднималась она, тем ниже опускался он.
— Надеюсь, ты не завидуешь? — сказала она и замолчала.
— Если бы я не был твоим мужем, то, конечно, я не завидовал бы, — возразил он, — я радуюсь твоему успеху, но меня он уничтожает, гасит. У тебя есть права, но и у меня тоже они есть. Брак — это людоедство: если я тебя не съем, то ты съешь меня. Ты меня проглотила, и я не могу тебя больше любить.
— А разве ты меня любил когда-нибудь?
— Нет, это правда, наш брак не был построен на любви и поэтому он несчастлив. Брак — как монархия, в которой монарх слагает самодержавие, оба должны пасть, как брак, так и монархия.
— И что же должно создаться на это место?
— Республика, конечно, — ответил он и ушел в свою комнату.
Её отец заставил ее изучить двойную бухгалтерию, чтобы избавить ее от печальной участи сидеть и ждать жениха.
Она получила место бухгалтера при багажном отделении железнодорожной станции и считалась хорошей работницей. Она просто обращалась со своими товарищами по службе и не надеялась на будущее.
Явился зеленый охотник из лесного института — и они составили пару. Но детей они не хотели иметь, они хотели жить в духовном браке, и свет должен был убедиться, что женщина тоже может жить жизнью человека, а не только «самки».
Супруги встречались как днем, так и ночью, и если тут было духовное единение, то было также и телесное, но об этом не говорилось.
Однажды молодая женщина, вернувшись домой, сообщила, что часы её службы изменены, теперь она должна бывать там от 6–9 вечера; это нарушало все расчеты, так как он никак не мог приходить домой раньте 6 часов. Обедали они порознь и только ночью бывали вместе. Ах, эти долгие вечера!
В девять часов он заходил за ней в бюро, но ему не было приятно сидеть в багажном отделении на стуле и получать ото всех толчки. Он всем приходился поперек дороги, и когда ему хотелось поболтать с женою, которая сидела за конторкой с пером за ухом, то он обыкновенно слышал: «будь так добр, — не мешай мне теперь».
А эти носильщики, которые вертелись тут! Он по их спинам видел, что они зубоскалили на его счет.
Часто его встречали такими словами: «пришел муж г-жи Хольм!»
Муж г-жи Хольм! Как это звучит презрительно! Но что его досадовало больше всего, так это её товарищи. Тот, с которым она сидела за одной конторкой, был молодой повеса, который так значительно смотрел ей в глаза и склонялся к её плечу, чтобы бросить взгляд в книгу, так близко, что его подбородок касался её груди. И они разговаривали о фактурах и свидетельствах и о других вещах, о которых он не имел понятия. Они много разговаривали и, казалось, имели друг к другу много доверия, он знал её мысли лучше чем муж. И это было очень естественно, так как она с этим молодым человеком была гораздо больше вместе, чем с мужем. Когда муж заговаривал о лесном хозяйстве, она отвечала мыслями о багажной экспедиции, и это было вполне понятно: чем. полна голова, то и приходит на язык. Он начал замечать, что их брак был вовсе не духовный, так как муж был не при экспедиции багажа, а в лесной академии.
В один прекрасный день или, вернее, ночь жена объявила ему, что в следующее воскресенье она со своими коллегами отправляется за город на пикник, который должен закончиться маленьким ужином.
Мужу не понравилось это известие.
— Ты правда хочешь ехать с ними? — спросил он наивно.
— Что ты спрашиваешь? Конечно!
— Да, но ты единственная женщина среди всех мужчин — а когда мужчины напиваются пьяными, они такие назойливые.
— Но разве ты не ходишь на свои собрания учителей без меня?
— Да, но не как единственный мужчина, среди множества женщин.
— Я думаю, что мужчины или женщины — это всё равно, и меня право удивляет, что ты, который всегда стоял за освобождение женщин, можешь иметь что-нибудь против того, чтобы я присутствовала на этом маленьком празднике.
Он должен был согласиться, что в нём говорили старые предрассудки и что он не прав, — но он просил ее остаться дома, так ему неприятна была эта мысль! Он не мог от неё отделаться.
— Это непоследовательно с его стороны, — сказала она.
Да, это непоследовательно, но она сама должна понимать, что требуется десять поколений, чтобы избавиться от предрассудков.
Хорошо, но в таком случае, он не должен больше посещать собраний учителей.
Но ведь это совсем другое, там он находится лишь среди мужчин, это не то, как если она выходит без него или идет одна в обществе мужчин.
Но ведь она будет там не одна, жена кассира должна принять участие в качестве…
В качестве кого?
Ну, жены кассира.
Не может ли он также быть там, ну, в качестве «мужа г-жи Хольм»?
Ах! не будет же он себя так унижать, чтобы навязываться!
Да, он хочет даже унизиться, если это необходимо.
Уж не ревнует ли он?
Да, почему же нет? Он боится, что с ней что-нибудь случится.
Фу! Итак, правда, он ревнует? Нет, это недоверие оскорбление для неё! Что же собственно он о ней думает?
Самое лучшее — это он ей может доказать, отпуская ее одну, без себя.
Так, так, — он ей позволяет! Нет, но как это милостиво!
И она отправилась; вернулась домой уже около утра. Она разбудила мужа, чтоб ему рассказать, как всё было прекрасно. Ей говорили речи, пели квартетом и танцевали.
— Как ты вернулась домой?
— Г. Глоп проводил меня до дверей дома.
— Да? Мне будет очень приятно, если кто-нибудь из моих знакомых встретит мою жену в три часа ночи с чужим мужчиною на улице.
— Что же из этого? Разве у меня дурная репутация?
— Нет, но ты ее можешь получить!
— Фу, ты ревнив — и, что еще хуже, ты завистлив. Ты не хочешь, чтобы у меня была даже маленькая радость. Да, да, да, — так всегда бывает, когда выходишь замуж! Если уйдешь из дома и повеселишься, то по возвращении получаешь нагоняй. Фу, какая это гадость — быть замужней и особенно как я. Мы вместе только по ночам, совсем так же, как все другие; а тут мужчины все одинаковы! До свадьбы очень благовоспитанные и внимательные, но потом, — потом! Ты совсем такой же как другие, ты думаешь, что я принадлежу тебе и ты можешь со мной делать, что тебе угодно?
— Я думаю, было время, когда каждый из нас рад был принадлежать друг другу, — но, может быть, я заблуждаюсь. Сейчас, во всяком случае, я тот, которым ты владеешь, как владеют собакой, в которой всегда уверены. Разве я кто иной, чем твой слуга, когда я по вечерам прихожу за тобой. Разве я для всех не только «муж г-жи Хольм»? Разве же это равенство?
— Я пришла не за тем, чтобы браниться с тобой! Я хочу всегда быть твоей маленькой женкой, а ты мой славный муженек.
«Шампанское действует», подумал он и повернулся к стене.
Она плакала и просила не быть несправедливым и… простить ей.
Он завернулся в одеяло.
Она попросила еще раз, не может ли он простить ее.
Да, конечно, он этого хотел! Но он провел такой ужасно одинокий вечер, какого он никогда не хотел бы пережить снова.
— Мы всё теперь позабудем, не правда ли?
И она всё забыла и опять сделалась его маленькой женкою.
На следующий вечер, когда лесничий пришел в контору за своей женою, её там не было; у неё было дело в магазине. Он сел на её стул и стал ждать.
Стеклянная дверь отворилась, просунулась голова господина Глопа.
— Анна, ты тут?
Нет, это был только её муж.
Он встал и пошел своей дорогой.
Глоп называл его жену Анной и «ты»! Анна! Это уж слишком!
Дома между ними произошла страшная сцена, во время которой молодой лесничий окончательно убедился в беспочвенности и несостоятельности своей теории освобождения женщин, так как она вела к таким последствиям, как «ты», между его женою и её коллегами. И самое скверное было то, что он должен был признать неосновательность своей теории.
— Да? Итак у тебя появились новые взгляды? Да?
— Да, конечно! Взгляды меняются под влиянием действительности, которая так переменчива! Но я должен тебе сказать, что если я раньше верил в «духовный брак», то теперь я вообще в брак не верю. Это шаг в радикальном направлении, не правда ли? И в смысле духовного единения ты, конечно, больше жена господина Галопа, чем моя, так как с ним ты делишься всеми своими мыслями об обороте товаров и т. д., а к моим лесным делам у тебя нет ни малейшего интереса. Итак, скажи сама, ну, можно ли назвать наш брак вообще духовным?
— Теперь больше нет, так как наша любовь умерла, — ты ее убил, ты сам, — потерявши веру в наше дело — освобождение женщин.
Разговор становился всё страстнее, и всё меньше было надежды прийти к какому-нибудь выводу.
— Ты меня не понимаешь, говорила она ему часто.
— Нет, я этому не учился, — возражал он.
Однажды утром он сообщил ей, что едет с женским пансионом, где он преподавал, на ботаническую экскурсию.
— Да! Об этом она ничего не знала! Большие девочки?
Громадные! От шестнадцати до двадцати лет!
Гм… до обеда?
Нет, после обеда; вечером они будут ужинать вместе.
Гм… учительница, конечно, будет с ними?
Нет, так как он женатый, начальница ему доверяет. Видишь, иногда очень удобно быть женатым.
На следующий день жена была больна и лежала в постели. Неужели у него хватит духа уйти от неё.
Служба прежде всего, — да и правда ли, что она так больна?
Ах, ужасно!
Он послал за доктором, несмотря на её протесты. Он объявил, что болезнь не опасна и муж свободно может идти на службу.
И он ушел и вернулся домой к утру.
Как он был удовлетворен и как хорошо ему было! чёрт возьми, давно он не испытывал ничего подобного!
И опять пошло! Борьба для него становилась слишком тяжелой! Он должен был ей поклясться честным словом, что он никогда не полюбит другую! Никогда! И опять компрессы и уксус!..
Он был слишком благороден, чтобы распространяться о подробностях прогулки, но не мог отказать себе в удовольствии сравнить себя с собакой и позволил себе указать на то, что в браке муж является собственностью жены. О чём она плачет? Зачем обливается слезами? Она переживает то же, что он тогда, когда она одна с двадцатью мужчинами провела весь день. Страх его потерять? Но ведь терять можно только то, чем владеешь!
И опять началась прежняя история!
Интересы багажной экспедиции и женского пансиона сталкивались постоянно и уничтожали всякое свежее побуждение, и их семейную жизнь нельзя было назвать гармоничною.
Молодая женщина заболела!
Конечно, она себе повредила, поднимая один из пакетов в магазине. Она была такая добросовестная, ее тяготила её болезнь, она должна как можно скорее поправиться. Она подвергла себя медицинскому исследованию.
— Тут не может быть сомнения, — сказала акушерка.
Итак, факт был налицо! Она была страшно зла. Зла на своего мужа, потому что это, конечно, была гадость с его стороны! Что же будет с нею потом. Она отдаст ребенка в воспитательный дом, — это советовал даже и Руссо. В общем Руссо был дурак, но в этом пункте он был прав.
Начались капризы и дурное настроение!
Муж должен был сейчас же оставить место в женском пансионе!
Но самое плохое было то, что она не могла больше ходить в магазин, а должна была сидеть в конторе и писать. Она получила помощницу, тайное назначение которой было ее заменить, когда она ляжет.
Коллеги были с нею не так любезны, как прежде, и носильщики зубоскалили — ах, ей со стыда иногда хотелось провалиться сквозь землю, уж лучше похоронить себя дома и готовить кушанье, чем выставлять себя здесь напоказ. О, эти бесчисленные мысли, которые скрываются в фальшивых мужских сердцах.
В последний месяц она взяла отпуск. Она уже не была в состоянии проходить четыре раза в день путь от конторы до дома, часто вдруг ею овладевал страшный голод, и она была принуждена посылать за бутербродами, потом часто кружилась голова, тошнило. Что это за жизнь? Что за несчастный удел женщины!
Наконец, ребенок родился.
— Мы его пошлем в воспитательный дом? — спросил отец.
— И у тебя правда на это хватит сердца?
Ребенок остался дома.
Спустя некоторое время молодая мать получила очень вежливое письмо от управления железной дороги с вопросом, когда она вступит в исправление своих обязанностей.
На другой день она уже хотела отправляться на службу, но была настолько слаба, что ей пришлось ехать, но скоро она поправилась совершенно. Дважды в день посылала она домой, чтобы узнать, как поживает ребенок. И когда она узнавала, что он кричит, то без ума от страха неслась домой. Помощница еще была при ней и замещала ее во всех таких случаях, а управление было очень вежливо и ничего не говорило. В один прекрасный день молодая женщина открыла, что у кормилицы мало молока, но та это скрывала, чтобы не потерять место. Это значило, что надо опять брать отпуск и искать новую кормилицу. Ах, они все одинаковы, как эта, так и другие. Никакого признака интереса к детям других людей, — лишь голое преследование своих целей. На них нельзя положиться!
— Нет, — возразил муж, — в таких случаях нужно полагаться только на самих себя.
— Ты хочешь сказать, что я должна отказаться от места?
— Я думаю, что ты должна делать то, что считаешь более правильным.
— Т. е. сделаться твоей рабой?
— Нет, нет, этого я ни в каком случае не думаю.
Ребенок захворал, как это случается со всеми детьми, у него начали прорезываться зубки. Отпуск за отпуском. Последовали так называемые зубные болезни; — бессонные ночи, работа днем, а в результате — слабое бессильное существо. Опять отпуск. Г. Хольм был очень мягкосердечным человеком, он носил ребенка ночью по комнатам и не говорил жене ни слова.
Но она оставалась во власти своих мыслей. Он ждал только того, чтобы она осталась дома. Он был не искренен и поэтому молчал. О, как фальшивы все мужчины! Она его ненавидела. Лучше утопиться, чем отказаться от своего места и сделаться его рабою.
Когда ребенку минуло пять месяцев, г-жа Хольм почувствовала себя снова беременною. Господи Боже, неужели можно было не возмущаться!
— Видишь ли, дитя мое, если это уж раз случилось, так уж с этим ничего не поделаешь!
Счастливый супруг должен был опять взять место в женском пансионе — ради денег; а она? Теперь, наконец, она сложила оружие.
— Я твоя рабыня, — рыдала она, придя домой, отказавшись от места, — я твоя рабыня!
Несмотря на это с этого дня она взяла в свои руки управление домом, и муж отдавал ей отчет в каждом пфениге. Если ему хотелось купить пару сигар, то приходилось держать длинную речь, прежде чем получить разрешение. Она ему никогда не отказывала, но он находил неудобным так просить денег. На собрания учителей он тоже больше не смел ходить, также кончились и ботанические экскурсии с пансионерками.
Он собственно об этом и не жалел и оставался охотно дома, играя с детьми.
Его товарищи думают, что он под башмаком у своей жены, но он над этим смеется и думает, что ему так хорошо именно потому, что у него такая рассудительная милая жена.
А она остается при своем мнении, что она его раба, и эта мученическая участь служит единственным утешением в её огорчениях.
Можно со спокойною совестью сказать, что они бросились друг другу в объятия. Она была старшая из пяти сестер и имела кроме того трех братьев. В комнате девушек было необыкновенно тесно, — этого нельзя отрицать, и небольшие драки происходили довольно часто среди детей часовщика. Он играл на виолончели в королевской капелле и называл себя королевским камерным музыкантом… Это была хорошая партия. Он где-то познакомился с девушкой и начал у них бывать. Немного спустя они уже стали рядом сидеть на софе, сестры ворковали сзади, братья говорили «об обоих», родители были очень вежливы, и таким образом она стала его невестой.
Ежедневно ровно в половине пятого он приходил к ним с визитом и в половине седьмого должен был уходить, чтобы быть вовремя в театре. Это было мучение жениховства, но после свадьбы, конечно, будет хорошо. Папаша, который тоже из этого обстоятельства хотел извлечь небольшое удовольствие для себя, был усердный игрок в шашки.
«У меня есть партнер», — думал он. Несчастный жених должен был всё послеобеденное время просиживать за шашками. Часто его невеста была около него, и он тогда проигрывал, а старик этим хорошо пользовался; тот делал фальшивые ходы и терял шашки.
По воскресеньям он обедал у родителей невесты. Он должен был рассказывать истории из театрального мира, о том, что говорили и что делали актеры и актрисы. Потом рассказывал старик, как было в его время, когда жили еще Торсслоф и Хогквист. После обеда, когда отец ложился спать, молодые люди располагали часиком для себя. Но где? — это было всегда важным вопросом. Комната девушек была занята сестрами, братья занимали все софы, в спальне был отец. И они оставались в столовой сидеть каждый на своем гнутом стуле, в то время как мать сидела в качалке со своим вязаньем.
После обеда он чувствовал себя очень усталым и сонным, и ему всегда хотелось где-нибудь усесться поудобнее, но ничего нельзя было сделать, и он должен был сидеть прямо, как палка, на венском стуле и делать всё возможное, чтобы при этом еще обнять невесту. Когда они целовались, в щелку двери всегда подглядывал, зубоскаля, один из братьев, или из какого-нибудь угла одна из сестер бросала «нравственные» взгляды.
А какая возня была с этими контрамарками! Ежедневно должен был он хлопотать в театральном бюро о двух бесплатных билетах, чтобы всё семейство попеременно могло побывать в театре. Братья невесты приставали к нему до тех пор, пока он не нашел случая свести их за кулисы.
Вечером в субботу он бывал свободен и совершал с невестою прогулку в Зоологический сад. Конечно, мама должна была быть с ними, и редко обходилось без двух сестер.
Адольф, конечно, ничего не мог иметь против того, чтобы и они подышали чистым воздухом.
Конечно, как мог Адольф этого не хотеть! Но когда приходилось платить за ужин в Альгамбре, ему было не очень приятно платить впятеро или вшестеро дороже того, чем бы стоило это им вдвоем с невестою. Часто также случалось, что мама уставала, и приходилось нанимать карету, которая, конечно, наполнялась семейством, а ему приходилось сидеть на козлах и вертеться наподобие штопора, чтобы видеть свою невесту. Часто и братья приходили в Альгамбру, чтобы проводить сестер домой; длинный Карл регулярно просил зятя «выставить» ему, а Эрик отводил его в сторону и выпрашивал какую-нибудь мелочь.
Наедине с невестою бывать ему почти не приходилось. И таким образом он вступил в брак, не зная, какова собственно его невеста. Он знал только, что он ее любил, этого было достаточно, и он много мечтал о тихой совместной жизни с нею после свадьбы.
Когда он пришел с объявлением о свадьбе в последнее воскресенье и сел за свой последний холостой обед, жизнь ему показалась такой полной и светлой; он мечтал о своем собственном доме и об уединении с «ней». Сидеть рядом на софе и болтать без помехи, без этих улыбающихся сестер и зубоскалящих братьев. Когда он снял свое ежедневное платье и надел фрак и белый галстук, ему казалось, что он отбрасывает от себя всё гнусное, всё неприятное, всю противную ненормальную холостую жизнь.
В прошедшем не было ничего преступного, что могло бы бросить тень на будущее. Он запаковал последние безделушки и старые вещи в сундук, который он послал в новое жилище, попрощался со старою софой, на которой спал, и со своею хозяйкою, которая проливала слезы и от всего сердца желала ему счастья.
Вечером у родителей невесты состоялась свадьба. Братья её были назойливо интимны, мать проливала потоки слез, обращалась с ним как с разбойником и просила его быть добрым с её ненаглядным сокровищем. Наконец, проделано было всё, и он мог свести в карету свою молодую жену. Многочисленные братья хотели провожать их, но Адольф захлопнул дверцу кареты так, что стекла затрещали, а в душе отослал милых родственников туда, где перец растет.
Ну! наконец, то они одни! Но когда она увидала на его лице торжество победителя, она испугалась его. Таким она еще никогда его не видела.
— Разве это удивительно? — спросил он.
Но она плакала и отстраняла его ласки; ему было досадно, и прибытие в новое жилище, где горничная забыла позаботиться о спичках, было в достаточной степени печально.
На следующее утро, в семь часов, у него был уже урок. Она должна быть рассудительной, так как его содержание довольно скудно, и он хотел восстановить то, что растратил за время жениховства.
В девять часов он пришел завтракать домой, затем пошел на репетицию. После обеда ему было необходимо соснуть часок, так как в пять часов у него опять был урок у себя дома. Жена нашла жестоким с его стороны, что он хотел спать. Она всё утро сидела одна, и когда он, наконец, пришел домой, то хочет лечь спать! Но ему нужно, иначе он будет не в состоянии заниматься. Ему нужно!
В четыре часа придет ученик и тут уж ни на минутку нельзя отлучиться.
— Но ведь сегодня ты бы мог отослать ученика!
— Невозможно! Он должен быть строг к самому себе!
И когда ученик пришел, молодая женщина сидела в соседней комнате и слушала, как Адольф отбивал такт ногой и как без конца повторялись те же ноты.
Наконец, в передней позвонили, и в квартиру ворвались три брата и все четыре сестры. Стало шумно, раздался смех.
Длинный Карл сейчас же направился к буфету и вытащил бутылку пунша, сестры с любопытством посматривали на молодую женщину, не выглядит ли она изнуренной. Хозяйка дома должна была направиться к шифоньерке, взять «хозяйственных» денег и послать Лину за вином.
Адольф, услыхав веселый шум, раскрыл дверь и раскланялся с родственниками. Он был очень рад, что жена не одна, но он не мог с ними остаться, его ждал ученик.
— Ну, ты кажется в довольно печальном положении, — сказал Эрик, прежде чем Адольф удалился. И опять пошли до, ре, ми, фа…
В гостиной смеялись и шумели, стучали стаканами, но ему нельзя было быть с ними.
Наконец, пришла жена и постучала в дверь: Адольф должен был пойти к ним и чокнуться с родственниками.
Да, это он, конечно, мог! Но сейчас же назад.
В пять часов пришел следующий ученик.
— Это очень приятно для тебя, Блин, такая музыка, — сказала одна из сестер, — это звучит как поросячий визг.
Но Блин рассердилась и сказала, что замуж выходят вовсе не для того, чтобы хорошо и удобно устроиться!
Да? а для чего же тогда?
Это её не касается.
Положение было уже довольно натянутое, когда Адольф вошел, чтобы попрощаться, прежде чем идти в театр. Он просил их всех остаться и составить общество для его жены, чтобы ей не пришлось сидеть одной, его же дожидаться им не нужно.
И все остались.
Когда в полночь он возвратился домой, его жена только что легла спать; гостиная, его маленькая прекрасная гостиная была полна табачного дыма и дурного воздуха; скатерть, вчера еще совершенно свежая, была вся в пятнах, на полу валялись осколки стаканов, и недопитое, оставшееся в стаканах пиво, распространяло противный запах. Масло было съедено до последнего кусочка, свежего хлеба тоже больше не оставалось, ему был оставлен кусок жирного студня, засохший кусочек языка, выглядевший как гуттаперча, и два анчоуса, прозрачные спинки которых свидетельствовали, что они были уже однажды насажены ни вилку.
Жена проснулась.
— Нашел ли ты там чего-нибудь поесть, мой милый? — спросила она из глубины подушек.
— Да, да, — он отнесся ко всему добродушно и сходил сам на кухню за пивом.
И затем отправился спать. Жена хотела, чтобы он с нею поболтал, но он смертельно устал и моментально заснул. На следующий день явилась теща с утренним визитом. Когда Адольф вернулся домой, в гостиной пахло портвейном.
После обеда явился тесть, но у Адольфа был урок, и он не мог ему составить компании, и старик ушел совершенно обиженный, так как он думал, что зять хоть на эти дни освободится.
Но братья и сестры их не забывали; у кого-нибудь из них всегда было время, и их визиты были бесконечны. Всегда пунш на столе, а на ковре окурки.
В один прекрасный день Адольф рискнул сделать замечание о чрезмерном потреблении пунша, которого он сам никогда и не пробует.
И пошло! Никто из её родных не может бывать у неё! Она хорошо знает, что всё принадлежит ему, и это должны узнать и другие.
— Нет, мое дорогое дитя, это не необходимо, я позволил себе только вопрос, почему у нас ежедневно пьется пунш, мой ангел!
— Это неправда! Вчера мы не пили!
— Может быть, но если только в один из четырнадцати дней пунш не пьется, то образно можно сказать: ежедневно бывает пунш, — не правда ли?
Она не понимает «образного языка», такого тонкого воспитания она не получила, но колкости она понимает. Ах, никогда, никогда она не думала, что это так бывает, когда выходишь замуж. Мужа никогда не бывает дома, а когда он дома, — он или спит или бранится, и еще ставит ей на вид, что всё принадлежит ему.
Несчастным образом, именно в этот день длинный Карл сделал попытку занять у зятя и получил вежливый отказ.
Слух об этом вместе с историей о пунше распространился очень скоро, и Адольф превратился в жадного человека и к тому же лживого, так как женихом он таким никогда не бывал.
В конце концов, после целого ряда неприятностей, Адольф сам заказал пунш, когда они пришли, и так как он сам это сделал, то уж и не мог больше претендовать.
Однажды ночью Адольф вернулся домой усталым и голодным. На столе лежала обглоданная сырная корка, пустое блюдо еще говорило о съеденном бифштексе; на другом были остатки жареной печенки. Для него же опять был оставлен кусок жирного студня, среди пустых тарелок, кусочков хлеба и немытых стаканов. Масла совсем не было.
Он был голоден и нервно настроен, но он решил представить всё дело в юмористическом свете.
— Послушай, дитя мое, — сказал он жене, — она была уже в постели, — нет никого из всех твоих братьев, кто бы любил жирный студень?
Шпилька заключалась в слове «всех».
— Итак, ты находишь, что у меня слишком много братьев?
— Ну, во всяком случае больше, чем у меня здесь масла!
— Там нет масла? — Она этого, правда, не видала, и ей было досадно, но она не хотела признать себя виноватой и сказала:
— Я тебе не горничная!
Это он хорошо знал — иначе он давно ввел бы другое обращение.
— Какое обращение?
— Ах, это всё равно.
— Нет, что за новое обращение? Не хочет ли он ее бить, да?
— Да, если бы она была его горничной — вероятно.
— Да, все-таки он хотел бы ее бить!
— Да, если бы она была его горничная, теперь же, конечно, нет!
— Но бить он ее все-таки хотел!
— Да, если бы она была его горничной, но ведь она не горничная, и бить он ее не собирается.
Это она ему посоветует! Она вышла за него замуж, чтобы быть его женой, а не горничной. Если что-нибудь не в порядке, то он может обратиться к Лине, а не браниться с ней. И зачем оставила она свой милый дом, чтобы попасть в руки к такому человеку!
При слове «милый дом» Адольф не мог удержаться, чтобы многозначительно не кашлянуть.
Разве это не был милый дом? Имеет он что-нибудь возразить и т. д. и т. д.?
И это повторялось каждый день.
Родился ребенок. Молодая мать не могла с ним справиться одна, сестра Мария должна была переехать к ним. Мария приехала и поселилась в гостиной. Адольфу приходилось иногда очень тяжело, как будто он жил в полигамии, так как часто платья Марии и его штаны лежали вместе на одном стуле. И за столом Мария занимала место хозяйки. Спальня превратилась в детскую и, чтобы, по крайней мере, иметь приличную гостиную, Адольф должен был пожертвовать своей комнатой.
Уроки на дому у него должны были прекратиться из-за так называемого «поросячьего визга», и он принужден был сам ходить на уроки, стучать в чужие двери, уходить назад, если маленькие Фридрихи или Ульрихи были больны, и проводить время между уроками в ресторанах, так как идти домой было слишком далеко. Он редко бывал дома.
По вечерам он сидел с товарищами в театральном ресторане: говорил о музыке и других вещах, которые его интересовали. Когда он приходил домой, каждый раз была брань, — и он туда не особенно спешил.
Ему казалось, что у него вообще нет жены и ему ежедневно приходится спускаться в ад, — но дети у них были. Где собственно была ошибка, он не знал. Его жена думала, что всё дело в том, что он никогда не бывает дома, а он на это отвечал, что таково требование его профессии. Может быть, они оба были правы, но он ничего не мог изменить, не мог требовать, чтобы представление в театре было днем, в то время, когда все заняты. Он согласился, что для его жены не очень приятно быть замужем за человеком, который бывает дома лишь по ночам, но это было так, и жизнь трещала по всем швам и не давала в руки всех орехов, которые были на орешнике. Нужно было с этим помириться, как со многим другим. — Никто им не мог помочь.
Барон с большим огорчением прочитал брошюру о том, что дети высших классов вырождаются, если не питаются молоком женщин низших классов. Он читал Дарвина и представлял себе положение вещей так, что потомки высшего класса общества составляют высшую ступень развития человеческой породы. Он много читал о наследственности, и это дало ему мысль бросить обычай брать кормилиц из народа, так как можно было опасаться, что ребенок с молоком впитает понятия, представления и предрассудки крестьянства. И он прочно забил себе в голову, что жена его должна сама кормить ожидаемого в скором времени ребенка; а так как она не соглашалась на это, то они решили воспитывать его на рожке — на молоке от своей собственной коровы, питающейся его собственным сеном.
И, наконец, ребенок увидел свет. Это был сын! Барон был в большом беспокойстве до этого времени, так как сам был очень беден, всё состояние принадлежало жене, и он не мог ничего получить из её денег, прежде чем их супружество не будет благословлено сыном. Можно легко представить себе радость барона.
Сын этот был маленьким тщедушным существом с синими жилками на голове. Да, кровь была синяя и очень жидкая. Мать его была изящная, нежная женщина, которая сама нуждалась в особом заботливом питании, чтобы поддерживать свое здоровье, завертывалась в дорогие меха, щеки её всегда покрыты были нежной бледностью, указывавшей на благородное происхождение.
Она стала сама кормить ребенка. — Итак, они не нуждались ни в какой крестьянке, чтобы жить. Но это было лишь фразой. Ребенок ел и кричал две недели кряду. И это еще ничего бы — все дети кричат, но он худел и худел весьма заметно. Позвали доктора, и тот объявил, что если мать будет продолжать кормление, то ребенок неминуемо умрет, частью потому, что она слишком нервна, частью потому, что она сама слишком худосочна. Так что же делать? Ни в каком случае не следовало дать умереть ребенку. Кормилицу взять не соглашались ни под каким видом. Решили кормить из бутылочки, несмотря на то, что доктор настаивал на кормилице. Самая лучшая голландская корова, получившая золотую медаль на сельскохозяйственной выставке, была поставлена на сухой корм. Доктор сделал химический анализ молока и решил, что всё обстоит превосходно. С бутылочкой было так удобно! И почему не сделали этого с самого начала. И какая благодать — обходиться без кормилицы — этой чумы, тиранки всего дома, за которой нужно так много ухаживать и которая к тому же может быть больна какой-нибудь заразной болезнью.
Но дитя продолжало худеть и кричать, оно кричало и ночью и днем; конечно, у него были боли в желудке! Новая корова — и новый анализ. Молоко стали разбавлять натуральной водой из карлсбадского источника — ничто не помогало: дитя продолжало кричать.
Другого спасения, как взять кормилицу, нет, сказал доктор.
Но этого ни за что не хотели. Не хотели отнимать у других детей то, что им принадлежало, а кроме того, боялись пресловутой «наследственности».
Когда господин барон стал говорить о том, что «естественно» и что «неестественно», то доктор ему заметил, что если бы природе предоставить идти своим путем, то аристократия вымерла бы и должна была бы отказаться от владения короной. Этого требовала природа, и культура была бы бессильна бороться с ней. Род барона уже вырождался; доказательство этому то, что баронесса не может сама доставить питание своему сыну; а чтобы сохранить ему жизнь, необходимо отнять молоко у другой женщины, т. е. купить. Итак, раса существует лишь благодаря грабежу.
Покупать человеческое молоко, как дорого за это ни платить — ведь это грабеж. Да, конечно, так как деньги на покупку были продуктом труда. И чьего же труда? Народа, так как дворянство не работает.
— Да вы социалист, доктор!
— Нет, дарвинист; впрочем, можете считать меня и социалистом мне это всё равно.
— Да разве грабят, когда покупают?
— Если покупаете на деньги, которые не вы заработали, то конечно.
— Вы понимаете это в буквальном смысле?
— Да!
— В таком случае и вы, милый доктор, принадлежите к грабителям!
— Конечно, но это не мешает мне так говорить. Припоминает ли г. барон из библии раскаявшегося грешника?
На этом разговор был кончен. Барон пригласил одного профессора, и тот объявил, что барон будет убийцею своего сына, если теперь же не позаботится доставить ему кормилицу. И тот должен был уговаривать свою жену, своими руками разрушить здание, которое сам создал. Он ей поставил на вид два обстоятельства: любовь к ребенку и денежный вопрос.
Но откуда взять кормилицу? Из города? Об этом нечего было и думать, — все люди там так испорчены! Девушка из деревни так же не подходила — баронесса об этом и слышать не хотела: девушка с ребенком ведь это безнравственное существо, от которого молодой барон может Бог знает что наследовать.
Но доктор говорил, что все кормилицы — девушки, и если молодой барон наследует от неё расположение к другому полу, то это будет лишь доказательством его богато одаренной природы и т. д. и т. д. Замужней же крестьянки они не найдут ни за что, так как те из них, которые чувствуют под собою хоть какую-нибудь почву, сохраняют при себе своих детей.
Может быть, можно выдать девушку замуж за одного из рабочих?
Да, но тогда нужно ждать девяти месяцев. Но ведь можно выдать замуж девушку, у которой уже есть ребенок.
Это была идея!
Барон знал девушку с трехмесячным ребенком; за ней было только одно хорошее: он хорошо был с ней знаком во время своего долгого жениховства…
Он сам отправился поговорить с ней. Она получит во владение крестьянскую усадьбу, если согласится выйти за конюха Андрея и пойти в кормилицы в замок. Она, конечно, согласилась, это было лучше, чем вечно стыдиться своего ребенка. Свадьба должна была произойти в ближайшее воскресенье, а после неё Андрей должен был уехать на два месяца к своим родителям.
С чувством зависти смотрел барон на своего незаконного сына. Это было крепкое маленькое животное; оно казалось созданным жить и произвести большое потомство, чего нельзя было ждать от его законного наследника.
Анна плакала, когда отсылали её сына в воспитательный дом, но привольная жизнь в замке и в особенности обильная еда, которую она получала, конечном господского стола, скоро ее утешили. Она ездила в высокой коляске с лакеем на козлах, получала для чтения «Тысяча и одна ночь» и вообще вела такую приятную жизнь, о которой никогда не мечтала.
Через два месяца вернулся от родителей Андрей, пополневший и поздоровевший. Он вступил во владение своей усадьбой и приходил видаться с Анной; он думал, что и она может его посещать, но против этого восстала баронесса. Анна начала худеть, а маленький барон стал опять кричать. Спросили совета у доктора. — Позвольте ей ходить туда, — посоветовал тот.
— А если это только повредит?
— Нет, Боже избави! Но только надо исследовать Андрея.
Андрей этого не хотел.
Но он получил в подарок две овцы и согласился на осмотр.
И маленький барон перестал кричать.
Тут получилось известие из воспитательного дома, что сын Анны умер от дифтерита. Анна потеряла молоко, и маленький барон кричал больше, чем когда-либо.
Анна должна была покинуть замок и вернулась к мужу. Андрей был очень рад, что, наконец, «как следует женат», но Анна слишком привыкла к благородной жизни. Бразильского кофе пить она не могла, ей нужен был Зара; не могла она питаться шесть дней в неделю кильками: здоровье не позволяло ей этого. К полевой работе она также не годилась, и их дела шли под гору.
Через год Андрей хотел уехать из дома на заработки, но барон дал ему работу здесь, и он остался; Анна работала на поденной в замке и часто видела маленького барона. Она терпеть его не могла, а между тем она спасла ему жизнь, пожертвовала для него своим ребенком.
Она была плодовита и имела много сыновей; они были земледельцами, железнодорожными рабочими и один даже арестантом.
А старый барон с беспокойством ждал того дня, когда его наследник женится.
Он выглядел слабым. Ему было бы гораздо спокойнее, если бы другой молодой барон, который умер в воспитательном доме, был наследником богатства; и когда теперь ему приходилось читать такие же брошюры, как та давнишняя, он бывал принужден сознаться, что высшие классы выживают благодаря милости низших слоев; и что тот искусственный подбор, который теперь наблюдается, должен быть назван естественным. И раз это так, то ничего нельзя переменить, что бы там ни говорили доктора и социалисты.
В один прекрасный весенний вечер асессор вышел погулять. Услышав пение и музыку в одном из летних садов и увидев там яркий электрический свет, он вошел туда, сел за столик возле эстрады и заказал грог.
Сначала какой-то комик пел печальную песнь о дохлой крысе. Потом вышла молодая девушка в розовом и запела куплет. Она выглядела сравнительно невинной и обращалась со своим пением исключительно к молодому невинному асессору. Польщенный этим отличием, он завязал знакомство, которое началось бутылкою и кончилось двумя меблированными комнатами с кухней и прочими принадлежностями. Анализ чувств молодого человека не входит в план этой работы, так же как описание мебели и прочего устройства молодой четы.
Достаточно того, что они были хорошими друзьями!
Между тем, напичканный социальными стремлениями того времени и желанием всегда видеть перед собой свое счастье, молодой асессор решил и сам переехать в эту квартиру, чтобы его маленькая подруга играла роль хозяйки дома, на что она с радостью согласилась.
Но у молодого человека была семья, т. е. эта семья смотрела на него, как на свою собственность, и как только она нашла, что он оскорбляет всеобщие нравственные понятия и тем бросает тень на всю семью, он был призван на семейный совет, состоявший из родителей и сестер, чтобы выслушать предостережение. А так как он счел себя для этого слишком взрослым, то всякие дальнейшие сношения между ним и его родными были прекращены. Это еще больше привязало его к его собственному дому, и он сделался очень домовитым мужем или, вернее, мужем. Они были очень счастливы, очень любили друг друга и оба чувствовали себя свободными. Они жили в постоянной радостной заботе не потерять друг друга и делали всё возможное, чтобы сохранить друг друга. И только одного им недоставало — знакомых. Общество не хотело их принимать, а ходить куда ни попало асессор не хотел.
Накануне Рождества за утренним кофе асессор получил письмо. Оно было от одной из его сестер, которая в трогательных выражениях просила его встретить рождественский сочельник вместе с ними; она подходила к нему со всех сторон и сделала его совсем нерешительным. Мог ли он ее — свою подругу, свою жену оставить в такой вечер одну? Нет! Могло ли остаться пустым у родительского рождественского стола его место, когда оно еще никогда таким не было? Гм… Так обстояли дела, когда он шел на занятия. За завтраком он встретил одного товарища, который очень осторожно спросил его, проводит ли он рождественский вечер в родной семье.
Асессор покраснел. Нужно ли посвящать его в свои дела? Тот заметил, что задел больное место, и продолжал, не дожидаясь ответа:
— Если бы ты был один, ты мог бы прийти ко мне, т. е. к нам; ты, вероятно, слышал, что у меня есть связь. Прелестная милая девушка; впрочем, ты ведь знаешь.
Это звучало так хорошо, и асессор готов был уже принять приглашение, если бы они вдвоем могли прийти? Конечно, им будут очень рады! И таким образом вопрос о сочельнике и о знакомстве был решен.
В шесть часов они уже пришли к его другу, и мужчины засели, как паши, за портвейн, а женщины принялись в кухне за стряпню.
Все четверо принимали участие в накрывали стола; женщины так искренно радовались. Они чувствовали себя такими близкими, соединенными общей участью, так называемым «приговором света».
Они уважали друг друга, обращались друг с другом с большим тактом и участием и избегали отвратительных двусмысленных разговоров, которые имеют обыкновение вести женатые люди, если дети не находятся поблизости, как будто при этом условии они имеют на это право. За тортом асессор сказал маленькую речь на тему о своем собственном доме, почему приходится избегать света, людей, и где находишь истинную радость и переживаешь лучшие часы жизни. Тут Мария-Луиза вдруг начала плакать и, когда он спросил ее, не обижена ли она или не чувствует ли себя несчастной, она, рыдая, сказала ему, что замечает его тоску по матери и сестрам.
Он уверил ее, что это неправда; напротив, он очень не желал бы, чтобы они сейчас были здесь.
— Да, но почему они не обвенчаются?
— Да разве они не всё равно, что повенчаны?
— Не как следует!
— Но как же следует? При посредстве пастора? Он находит, что пастор похож на экзаменуемого студента, а его заклинания — на познания в мифологии, — не больше.
Этого она не понимала, но она знала, что у них было не так, как должно, и люди показывают на нее пальцами.
Ну, и пускай их!
Тут в разговор вмешалась Софи и заявила, что она прекрасно сознает, что она недостаточно благородна для родных своего мужа и что каждый должен быть доволен тем местом, которое ему достается.
С этого вечера между двумя семействами завязались дружба, и они жили так согласно, как очень редко встречается.
Но через несколько лет связь асессора была благословлена сыном, и возлюбленная поднялась до ранга матери его сына. Она изменилась, благодаря страданиям и заботам о новорожденном, и желание нравиться своему мужу, культивировать свою любовь — перестало быть её единственной мыслью. В обращении с приятельницею показалось уже легкое превосходство, а по отношению к мужу — большая уверенность.
Однажды он пришел к ней сияющий, с большой новостью. Он встретил на улице старшую сестру, которая, конечно, была обо всём осведомлена. Ей, казалось, любопытно было посмотреть маленького племянника, и она обещала посетить их.
Тут Мария-Луиза принялась всё основательно убирать, чистить, мыть, а асессор должен был купить ей новое платье. Визита ждали целую неделю; оконные занавески были выстираны, задвижки окон и дверей ярко начищены, чтобы сестра могла убедиться, насколько порядочна особа, с которой сошелся её брат.
В тот день, когда, наконец, должна была прийти сестра, был сварен густой кофе.
И она пришла, прямая как доска, и протянула такую же прямую руку для приветствия. Она рассматривала мебель в спальне, снизошла до того, что согласилась выпить кофе, но не смотрела невестке в лицо. К новорожденному она выказала некоторый интерес. Ушла она скоро, но Мария-Луиза очень точно запомнила покрой её платья, доброту материи, прическу.
На особенную сердечность она и не рассчитывала. Но самого факта визита для начала было достаточно, и скоро весь дом знал, что сестра асессора первая посетила их.
Между тем маленький рос и скоро получил себе последовательницу.
Теперь Мария-Луиза начала уже беспокоиться о будущем своих детей, и бедному асессору ежедневно приходилось выслушивать, что усыновление детей было их единственным спасением.
К этому присоединились намеки сестры, что родители готовы к примирению, если только молодая чета как следует повенчается. После двухлетней ежедневной и ежечасной борьбы он решил, наконец, ради будущего детей позволить совершить над собой «мифологическую» церемонию.
Но кого позвать на свадьбу, которую Мария-Луиза хотела непременно праздновать в церкви? Нельзя же было приглашать Софи! Это совершенно невозможно! Такая девушка, как она! Мария-Луиза уже научилась произносить слово «девушка» с совершенно особенным выражением. Асессор напомнил ей, что они были большими приятельницами и что нельзя быть такой неблагодарной, но Мария-Луиза заявила ему, что ради детей надо пожертвовать своими привязанностями, и он сдался.
Свадьба наступила и прошла.
Никакого приглашения со стороны родителей. Грубое письмо от Софи и окончательный разрыв между двумя парами.
И вот Мария-Луиза — дама. Одинокая, еще более одинокая, чем прежде. Досадуя на свой неверный расчет и уверенная в своем муже, который был теперь связан, она начала быстро пользоваться всеми правами, которые имеет замужняя женщина. То, что раньше давалось из любви и по доброй воле, она требовала теперь как должной дани.
Она вооружилась почетным титулом «матери своих детей» и с этим оружием в руках делала нападения. Наивный, как все воспитанные женщинами мужчины, он никак не мог понять, какая особенная заслуга — быть «матерью своих детей»; должен же кто-нибудь быть ею; и что его дети достойны внимания более чем другие дети и он сам — этого он также не мог постигнуть.
Между тем, успокоенный узаконением своих детей, он начал часто уходить из своего дома, чтобы посмотреть на мир Божий, которым он долго пренебрегал, сначала упоенный своей любовью, а потом движимый нежеланием оставлять дома одних — жену и детей. Эта свобода не нравилась его жене, и, так как она больше ничего не остерегалась и была кроме того прямым человеком, она ему прямо это и высказала. Он, который хорошо изучил разные юридические тонкости, не нашелся ей ответить. — Находишь ли ты приличным оставлять мать твоих детей сидеть дома в то время, как ты сам путаешься по ресторанам?
— Я не думал, что ты чувствуешь в чем-либо недостаток? — сказал он спокойным тоном.
— Недостаток! Я думаю, что, когда отец семейства вечно отсутствует и где-то пропивает деньги, необходимые для хозяйства, — тогда очень многого семье не хватает.
— Во-первых, я не пью, а ем только скромный ужин и выпиваю чашку кофе; во-вторых, это вовсе не хозяйственные деньги, так как они у тебя; а у меня немного другие деньги — их-то я и «пропиваю».
К несчастью, она, как и большинство женщин, не поняла шутки и эту шутливую пилюлю вернула ему сейчас же назад.
— Во всяком случае, ты сам сознался, что пьешь!
— Я? Боже избави! Ведь я же сказал иронически.
— Иронически? Теперь к жене относятся уже иронически! Раньше было по-иному?
— Но ведь ты сама настояла на брачной церемонии! Почему же теперь всё идет по иному?
— Конечно, потому что мы обвенчались!
— Да, частью поэтому, а частью и потому, что природа самого увлечения такова, что оно проходит со временем.
— Так что с твоей стороны было только одно увлечение?
— Не только у меня, но и у тебя тоже и у всех других. Всё дело только в продолжительности! Понимаешь?
— Да, у мужчин, действительно, любовь только увлечение.
— Нет, у всех!
— Как, только увлечение?
— Да, да, да! Но, несмотря на это, можно и после оставаться добрыми друзьями!
— Для этого совершенно не нужно венчаться.
— Я всегда это находил!
— Ты? Разве ты не хотел нашей свадьбы?
— Да, потому что ты на этом настаивала ежедневно в течение трех лет!
— Но ведь ты также этого хотел!
— Только потому, что хотела ты! Скажи мне теперь спасибо за это!
— Не благодарить ли мне тебя за то, что ты не заботишься о жене и ребенке и проводишь время в попойках?
— Нет, не за это, а за то, что я согласился жениться на тебе!
— Так что во всяком случае я должна быть благодарна тебе?
— Конечно, как и всякий порядочный человек, когда исполняют его желание.
— Могу сказать — не большое удовольствие быть замужем, в особенности так, как я; я никогда не дождусь от твоих родных должного уважения.
— Зачем тебе мои родные? Ведь я на твоих не женился.
— Да, потому что для тебя они недостаточно благородны.
— Очевидно, мои для тебя — достаточно благородны; если бы они были сапожниками, ты бы не так много о них думала.
— Сапожники? Да разве они не люди?
— Да, да, конечно, но я не думаю, чтобы ты стала особенно добиваться знакомства с ними.
— Добиваться? Я вообще ни за кем не гоняюсь.
— Вот и прекрасно.
Но «прекрасного» в их жизни выломало, и она никогда уж больше не сделалась прекрасной. В венчании или в чём другом было дело, но только Мария-Луиза всегда находила, что теперь совсем не то, что прежде; не так «обоюдно-весело», как она выражалась.
Асессор держался того мнения, что тут не одно венчание причиной. Ему приходилось самому видеть, что и гражданские браки не всегда прочны. И Софи с его другом, которых он тайком изредка навещал, в один прекрасный день положили «предел», как они выразились. А ведь они не были венчаны.
Итак, не в этом было дело!