Женевский аэропорт. Путешествие было крайне неприятным: сначала я долго разбирался, как попасть именно на свой рейс, потом надо было еще долететь, но самое ужасное — отстоять очередь, чтобы пройти паспортный контроль. Слава богу, мои паспорта были сработаны на «отлично».
В инструкции на клочке бумаги, которую передал мне Трев, было сказано, что я должен стоять у стеклянной вращающейся двери ровно в 11:00 во вторник. Дверь безостановочно крутится, в нее постоянно входят и выходят люди: бизнесмены катят мини-чемоданы, стюардессы — микро-чемоданчики, пилоты — черные кожаные кейсы, туристы — тележки с огромными сумками. Все спешат, но не потому, что опаздывают. Настроение у всех хорошее, поэтому все хотят побыстрее улететь.
Только я просто стою и жду: в темных очках, в кепке, в арафатке, в перчатках без пальцев, в толстой зеленой куртке армейского образца, в джинсах и тяжелых ботинках; на плече — потрепанный рюкзак.
Я не знаю точно, который час, но стою я давно: думаю, время приближается к двенадцати.
Мое внимание привлекает активность в кафе справа. Какой-то парень в темных очках машет мне рукой.
Я пробираюсь между столиками и останавливаюсь напротив него. Не глядя на меня, он помешивает кофе в полупустой чашке, а затем выпивает одним глотком. Потом ставит чашку на блюдце, встает, хватает меня за руку и, быстро шагая, увлекает меня за собой через стеклянную дверь в соседнее здание вокзала.
Там мы спускаемся по эскалатору на платформу номер 4 и сразу садимся в поезд. В вагоне темно. Состав двухэтажный, мы поднимаемся наверх, где парень отпускает мою руку. Мы садимся на диван, перед нами небольшой круглый стол.
Мой связной немного старше меня, наверное, одного возраста с Арраном. У него смуглая кожа и волнистые темно-русые волосы до плеч, их перемежают чуть более светлые пряди. Он улыбается, не разжимая губ, как будто только что услышал хороший анекдот. На нем черные зеркальные очки в тонкой серебристой оправе — почти такие же, как у меня.
Поезд трогается с места, проходит несколько минут, и в дальнюю дверь вагона входит контролер. Мой связной спускается вниз, я за ним. У выхода мы останавливаемся. Он худощав, чуть выше меня ростом, и на нем ничего не шипит.
Наверное, он тоже Черный. Увидеть бы его глаза.
Буквально через минуту поезд останавливается. Мы на Центральном вокзале Женевы. Мой связной срывается с места и начинает шагать так быстро, что я едва поспеваю за ним. Мы идем час, а может быть, дольше, и при этом петляем, проходим через одни и те же места по два-три раза; я уже начинаю узнавать витрины некоторых магазинов и виды на озеро, мелькающее между домами. Наконец мы оказываемся в районе высоких многоквартирных домов и останавливаемся у входа в старое здание, точно такое же, как все те, мимо которых мы только что проходили.
Улица тихая, машин припарковано немного, пешеходов тоже почти нет. Мой связной набирает код на замке парадного и говорит мне:
— Девять-девять-шесть-шесть-один… О’кей?
И я отвечаю:
— Девять-девять-шесть-шесть-один… О’кей.
Он распахивает дверь так, что она буквально летит мне прямо в лицо, но я останавливаю ее ударом ладони. Потом, перейдя на максимально широкие шаги, бегу за ним по лестнице вверх, вверх, вверх и вверх…
Гонка продолжается до последнего, шестого этажа, где лестница заканчивается небольшой площадкой. На нее выходит единственная деревянная дверь.
И опять на ней нет замка, только код.
— Пять-семь-шесть-три-два… О’кей?
И он входит внутрь, а дверь захлопывается за ним.
Я стою и озираюсь. Лак на двери давно облез, площадка пуста, штукатурка потрескалась, старая закопченная паутина клочьями свисает в углу. Кругом тишина. Никакого шипения.
Он открывает дверь.
— Пять-семь-шесть…
— Знаю.
Он уже без улыбки, но еще в очках.
— Входи.
Я не двигаюсь.
— Здесь безопасно.
Он широко открывает дверь, подпирает ее своей спиной и повторяет:
— Безопасно, — тихо повторяет он. У него странный акцент. «Швейцарский, наверное», — заключаю я.
Я перешагиваю через порог, дверь за спиной захлопывается. Я чувствую на себе его взгляд. Не хочу, чтобы он стоял так, что я его не вижу.
Я осматриваюсь, обхожу всю комнату. Места навалом. Правый угол отведен под кухню: шкафы, раковина, плита. Изучая комнату, я останавливаюсь между камином и старым диваном. Единого большого ковра на полу нет: три коврика разных размеров, все с каким-то рисунком вроде персидского, соединены между собой, а там, где ковриков не хватает, на меня «смотрят» темно-коричневые, почти черные доски. Стены выкрашены в кремовый цвет, они тоже «голые»: ни картин, ни других украшений, только большое пятно копоти над камином. Похоже, что иного отопления тут не предусмотрено, а сложенный из сланца камин украшен добротной металлической решеткой, за которой лежат почерневшие дрова. Рядом навалена растопка, лежат газеты и коробок спичек. Двигаясь влево, я подхожу к окну, из которого видны озеро и горы. Я вижу синюю озерную воду и серый край горы за ней. У окна стоят простой деревянный стол и два стула, как в старых французских кафе.
— Я открыл окно, когда уходил. Очаг все время дымит, дышать нечем.
Он подходит к камину и начинает разводить огонь.
Я наблюдаю.
Он поджигает стопку газет, занимается пламя.
— Мне надо видеть Меркури.
— Да. Конечно.
А сам все продолжает возиться с огнем.
— У меня такое чувство, что ее здесь нет.
— Ее и нет.
Я подхожу к одной из двух других дверей и распахиваю ее. Чувствую, что он бросил огонь и смотрит на меня. В маленькой комнатке оказываются кровать, стул и старомодный деревянный платяной шкаф.
— Это моя комната, — говорит он и проходит мимо, чтобы закрыть дверцу шкафа. Смотреть внутри не на что. Постель не заправлена. На стуле лежит книга.
Я прислоняюсь к косяку и спрашиваю:
— Хорошая книга?
Выходя из комнаты и направляясь к другой двери, он снова отвечает мне улыбкой.
— Здесь ванная. — Он произносит эти слова так четко, как будто специально тренировался. Она больше, чем спальня, посередине стоит большая ванна, у стены — большая белая раковина и туалет с подвесным бачком и цепочкой, за которую надо дергать, чтобы спустить воду. Стены и пол покрыты черно-белым кафелем.
Я снова оглядываю квартиру и спрашиваю:
— Мне что, оставаться здесь или как?
— До тех пор, пока Меркури тебя не примет.
— И когда же это будет?
— Когда она решит, что опасности нет, — говорит он как-то неуверенно, но я решаю, что это из-за его акцента. У него каждое предложение звучит вопросительно.
— Мне надо увидеть ее как можно скорее. У меня заканчивается срок. До моего дня рождения осталось меньше месяца.
Он молчит.
— Ты на нее работаешь?
Пожимает плечами.
— Она просила меня встретить тебя и побыть с тобой до тех пор, пока она не будет готова к вашей встрече.
Я тру лицо руками и оглядываю комнату:
— Я не могу спать здесь, внутри.
— Я покажу тебе террасу.
Он обходит ванну, подходит к большому окну и поднимает раму. Я высовываю голову наружу, вылезаю. За окном небольшая терраска, огороженная четырьмя острыми выступами черепичной крыши дома. Эдакое приватное убежище. Размером оно не больше моей клетки, и я вдруг говорю:
— Шкуру бы сюда баранью.
Он улыбается и кивает так, словно точно знает, что я имею в виду, а потом говорит, что попробует достать.
Я один в квартире. Мой улыбчивый друг куда-то вышел. Я хожу и заглядываю в шкафы кухни и его комнаты, но смотреть там особенно не на что.
Я проверяю крышу, взобравшись на черепичный скат по одну сторону террасы. Дальше идет опасный наклон и край, который отделяют от улицы шесть этажей. Я иду по коньку. Расстояние между крышей этого здания и соседнего с другой стороны небольшое, но на ту крышу все равно не перепрыгнешь, такая она крутая. Задняя стена дома, как и передняя, глядит на улицу. Пожарной лестницы нет. Так что моя терраса — ловушка.
Но выбора у меня все равно нет. До моего дня рождения остался месяц, и мне некуда идти. Я должен получить свои три подарка или я умру — в этом я теперь уверен. Мне нужна Меркури.
Спать на террасе удобно и приятно: она защищена от ветра и уличного шума. Я выношу на нее два ковра и забираюсь в спальник — уютно и тепло. Небо ясное, луна полная, так что внутрь я не зайду до самого утра.
Луна еще высоко, когда меня будит мой связной. Он принес шкуры. Шесть штук. Они плотные и чистые, так что, когда я расстилаю их, становится просто отлично.
Пока я устраиваюсь, связной сидит на корточках в противоположном конце террасы. Ноги у него длинные, но я вижу, что мускулатура бедра накачанная. Руки он скрестил на груди, голову слегка склонил в сторону. Он по-прежнему в очках, а волосы убрал за уши.
Я закрываю глаза. Когда несколько минут спустя я открываю их снова, его уже нет. Ходит он бесшумно. Это мне в нем нравится.
Утро. Я лежу и привыкаю к месту, смотрю, как небо светлеет с рассветом и углубляется с наступлением дня. Городские звуки превращаются в неясный, прерывистый шум. Здание едва слышно шипит. В животе у меня начинает урчать, к тому же я чувствую запах хлеба.
В кухоньке стоит связной, спиной он подпирает шкаф, на носу у него по-прежнему очки.
— Завтрак?
Вот уж чего я совсем не ожидал от Черного Колдуна.
— Есть круассаны, бриоши, булочки… джем. Апельсиновый сок. Я варю кофе, но есть еще горячий шоколад.
— Как тебя зовут? — спрашиваю я.
Он широко улыбается, его рот полон ровных белых зубов.
— А тебя?
Я подхожу к стулу и выглядываю в окно. Он расставляет на столе еду. Кофе крепкий, в нем много молока, он наливает его в большие чашки. Садится напротив меня, макает круассан в кофе, я повторяю за ним. Я никогда раньше не пробовал круассан. Вкусно. Селия не одобрила бы.
Он все время разглядывает меня, а я вижу только себя в его зеркальных очках. Пальцы у него худые и длинные, и очень светлые, особенно по сравнению со смуглым лицом. Покончив с круассаном, он разрывает булочку пополам, потом от половинки отрывает еще кусочек. Отрезает ломтик холодного твердого масла и кладет его на хлеб. Правильный желтый овал на неровно оторванной краюшке. Он кладет его в рот и начинает жевать, аккуратно сомкнув губы, и все это время выглядит так, словно старается не улыбаться.
— Вид у тебя довольный, — говорю я.
— Я доволен, что познакомился с тобой. — Он берется обеими руками за дужки очков, словно хочет их снять, но передумывает. И очки остаются на месте. — Звучит очень по-английски, правда? Я рад знакомству с тобой, Натан.
Мной тут же овладевает приступ бешенства.
Он смеется.
— А ты забавный. Очень забавный. Ты мне нравишься. Ты так хмуришься… именно хмуришься. — И он снова начинает смеяться.
Я отрезаю кусочек масла. Потом еще. И еще.
— Почему ты не снимаешь перчатки?
— А ты почему не снимаешь очки?
Он смеется. Потом берет один из моих кусочков масла и кладет его себе на хлеб. Покончив с едой, он говорит:
— Я — Габриэль. — Прононс у него странный.
— Габриэль?
Он снова смеется.
— Да, Габриэль.
Я кладу кусочек масла на хлеб и пробую. Вкусное, сливочное.
— Откуда ты знаешь, как меня зовут?
Он улыбается.
— Все знают, как тебя зовут.
— Нет, не все.
Он делает глоток кофе, крутит чашку в руках и отхлебывает вновь.
— Ладно. Ты прав, не все, конечно. Только все Черные Ведьмы в Европе, некоторые в Штатах и большинство Белых Ведьм в Европе… большинство Белых Ведьм везде. Но из фейнов почти никто не знает, почти никто. — Он пожимает плечами. — Так что ты прав… не все.
Я смотрю на этого знаменитого типа, а тот смотрит на меня из отражения в зеркальных очках, и вид у него совсем не хмурый, а довольно несчастный. Я перевожу взгляд в окно, на озеро и дальние, покрытые лесом горы.
— Что, плохо быть Натаном?
Все Белые Ведьмы, которых я когда-либо встречал, сразу узнавали, кто я такой. Им довольно было одного взгляда… как будто у меня на лбу большой знак. Похоже, что и с Черными будет то же самое.
Я поворачиваюсь к нему.
— Я бы предпочел анонимность.
— И не жди. — Рукой он отбрасывает с лица волосы, зато, по крайней мере, перестает улыбаться. — Только не с твоим отцом.
И его отцом, и отцом его отца, и так далее, и так далее…
— А кто твой отец? — спрашиваю я. — Я о нем слышал?
— Нет, точно не слышал. А моя мать… и снова нет. Черный Колдун и Черная Ведьма, оба вполне приличные, но ничем не знаменитые. Когда я говорю «приличные», я имею в виду… респектабельные… для Черных. Мой отец живет сейчас в Америке. Ему пришлось уехать после того, как он убил бабушку — мать моей матери. — Он пожимает плечами. — Должен сказать, что это была самозащита: бабушка напала на отца. Это сложно… Она винила его в смерти моей матери. — Он опять крутит в руках пустую кофейную чашку. — Короче, они не знамениты.
— Зато они агрессивны.
— Что касается агрессивности, то слава моих родичей плетется далеко позади известности твоих.
Я не должен покидать квартиру, мне разрешается только выходить на террасу, чтобы поспать. Сплю я нормально, кошмары снятся обычные.
Иногда днем я сплю в квартире, на диване. Большую часть времени я один, и это в каком-то смысле хуже клетки. Там можно было хотя бы бегать. Здесь я только и делаю, что лежу.
Каждый день я задаю вопрос:
— Когда я увижу Меркури?
И каждый день Габриэль отвечает:
— Может быть, завтра.
Я говорил ему, что мне надо получить три подарка и что до моего дня рождения осталось меньше месяца. А он продолжает расспрашивать меня совсем о другом, главным образом обо мне самом: где я жил в последние годы, были ли у меня контакты с Советом, с Охотниками. Я ничего ему не говорю, его это не касается.
Габриэля я вижу по утрам. Он приносит то, что купил, мы вместе завтракаем, потом моем посуду. Иногда он напоминает мне Селию с ее работой по дому. Он всегда моет, а я вытираю. Каждый день он говорит:
— Сегодня я помою. Тебе нельзя мочить перчатки. — При этом вид у него всегда бывает озабоченный. А когда я показываю ему палец, он смеется.
Я не снимаю перчатки и шарф. В них я сплю… в них я живу. Увидь Габриэль мои татуировки или шрамы на спине, он стал бы задавать вопросы, а мне это ни к чему.
Помыв посуду, он обычно еще некоторое время шатается по квартире, а потом уходит, и я вижу его опять только утром. По-моему, с тех пор как я здесь, он ни разу не спал у себя, хотя я в этом не уверен. По крайней мере, кровать он не заправляет и днем часто лежит на ней и читает.
В первый же день, когда мы моем посуду после завтрака, он начинает приставать ко мне с расспросами, но я сосредоточенно и молча вытираю чашки и тарелки. Когда до него, наконец, доходит, что историю своей жизни я ему излагать не собираюсь, он переключается на другие темы: прежде всего книги. Он сейчас читает классную книгу, Керуака, или как там его еще.
— А у тебя есть любимая книга?
Я старательно вытираю тарелку, тру ее, все кругом, кругом и на него не обращаю внимания. Тогда Габриэль начинает перечислять свои любимые книги. Он называет несколько французских книг, о которых я никогда не слышал, потом несколько английских книг, о которых я никогда не слышал — хотя нет, про «Грозовой перевал» я слышал, — потом переходит к американским авторам. Не знаю, выпендривается он или всегда такой.
Когда он, наконец, затыкается, я ставлю очень сухую тарелку на стопку других таких же сухих тарелок и говорю:
— Я не прочел ни одной книги за всю жизнь.
Его левая рука погружена в мыльную воду по самое запястье. Она перестает мыть.
— Но одна любимая книга у меня все же есть. Солженицын. «Один день из жизни Ивана Денисовича». Читал?
Он качает головой.
Я пожимаю плечами.
— Как она может быть твоей любимой… если ты ее не читал?
И мне хочется долго орать ему прямо в лицо: «Да потому что женщина, которая держала меня на цепи в своей клетке, была помешана на русской литературе. Теперь ты понял, культурный швейцарский идиот?» Мне хочется вопить и визжать. В следующую секунду тарелки с грохотом летят на пол, а я и понять не успел, когда это я так рассердился. Я тяжело дышу, а Габриэль смотрит на меня, и пена хлопьями падает с его пальцев.
На следующий день, когда мы завтракаем — на новых тарелках, — Габриэль не болтает: он читает Солженицына.
Я ем хлеб, пью кофе, гляжу в окно.
Говорю ему:
— Черные очки читать не мешают?
Он показывает мне палец.
Потом, когда мы начинаем мыть посуду и ему приходится отложить книгу, он опять принимается говорить, теперь о художниках. Он все талдычит и талдычит то про Моне, то про Мане и еще что-то в таком духе. Неужели все Черные Ведьмы такие, а?
Приходится сказать ему:
— Я не нуждаюсь в лекциях по искусству. Все, что мне нужно, так это вылезти из этой дурацкой квартиры и увидеть Меркури. Срочно. — И я прибавляю пару крепких словечек, для весомости.
Когда он уходит, я вдруг вспоминаю книгу, которую подарил мне однажды Арран. В ней были рисунки Да Винчи. Я почти забыл о ней. А рисунки были очень хорошие. Я нахожу в ящике карандаш, но бумаги нет и тогда я вырываю чистую страницу из книги Габриэля.
Закончив рисунок, я его сжигаю. Но огонь в камине едва горит.
На третий день за завтраком он говорит мне, что закончил «Ивана Денисовича» и ему понравилось. Потом спрашивает, чем эта книга нравится мне. Причин, конечно же, масса. Он стоит и ждет, что я так вот возьму и выложу ему всю правду.
— И все же, — настаивает он, — почему она тебе нравится?
— Потому, что он сумел выжить, — приходит на ум толковый ответ.
— Да, мне бы это тоже понравилось, — соглашается Габриэль.
Пока мы моем посуду, он рассказывает о скалолазании. Это его любимое занятие. Он даже отрывается от тарелок и начинает карабкаться вверх по кухонному шкафу. У него хорошо получается… движения быстрые и точные. Он говорит, что больше всего любит лазать в Горж-дю-Вердон во Франции.
Потом спрашивает, есть ли у меня любимое место.
Я говорю:
— Уэльс.
Когда он уходит, я вырываю из его книги другой листок и рисую, как он карабкается по кухне.
День четвертый, Габриэль переходит к поэзии. Десять баллов за настойчивость из десяти возможных он заслужил, но если он пытается собрать историю моей жизни, то поэзия тут мало чем может помочь. Я имею в виду стихи! И тут я начинаю хохотать. Хохотать по-настоящему. Мы же Черные Колдуны, прячемся от Охотников, Белые нас боятся… а мы тут стоим, моем тарелки и говорим о поэзии. Мне так смешно, что я перегибаюсь от смеха пополам. Даже живот сводит.
Габриэль смотрит на меня. Он не смеется вместе со мной, сомневаюсь даже, чтобы он понял, что меня так насмешило, но он улыбается. Я ухитряюсь взять себя в руки и успокоиться, но все равно хихикаю, как школьник, каждый раз, когда он заводит речь о каком-нибудь великом поэте. Одно стихотворение он даже читает наизусть. Оно на французском, поэтому я его не понимаю, но не смеюсь.
Я спрашиваю его про акцент. Его мать была англичанкой, а отец — швейцарец. Габриэль родился во Франции и год прожил в Америке с отцом и младшей сестрой. Английский у него очень хороший, но американский еще лучше, и он говорит по-английски с чудным франко-американским акцентом. Он говорит, что вернулся в Швейцарию, когда получил свой Дар. Что это за Дар, он не говорит, а я не спрашиваю.
В тот день я решаю, что с меня хватит. Я выхожу из дома, крадучись, пробираюсь к озеру и оттуда направляюсь из города прочь, к горам. Вернувшись, я не могу найти дорогу и снова спускаюсь к озеру, чтобы найти ориентиры. Люди спешат домой или в кафе и бары. У каждого шипит телефон, и весь город отдается у меня в голове низким механическим рокотом. Я иду по дороге вдоль озера. Горы скрылись за низкими облаками, и я, хоть и знаю, что они есть, их не вижу; даже огромное озеро сжимается до размеров пруда из-за непроницаемого полога тумана, нависшего над ним. В тумане потерялись лодки на пристани. Я слышу голоса, двое говорят по-французски. Умолкают.
Я оборачиваюсь и вижу фигуру в черном, она следит за мной, и я, как могу, медленно, несмотря на галлоны адреналина, плещущиеся в моей крови, поворачиваюсь и вразвалочку ухожу. Раздается свист: сигнал Охотницы напарнику. Тут я бросаюсь бежать…
Боковыми улочками и переулками я пробираюсь в какой-то бар, вхожу внутрь и сажусь в углу, откуда хорошо вижу улицу через окно. На улице полно фейнов. Постепенно я набираюсь смелости и выхожу, осторожно пробираюсь назад, к квартире, но Охотниц больше не вижу.
Я возвращаюсь как раз перед наступлением темноты и сразу выхожу на террасу.
Я уверен, что они меня видели. Мне удалось оторваться, но теперь они знают, что я здесь. Они как-то узнали, что это был именно я.
Я сплю. Во сне я все бегу по трижды клятому переулку, но иначе: первый раз за все время я помню, что надо не сводить глаз с противоположного фасада дома. Я гляжу, гляжу и вижу обычные дома, обычных фейнов, автобус, машины, а добежать до них никак не могу. Я слышу Охотников позади себя, они кричат:
— Ловите его! Вырвите ему руки! — От страха я припускаю еще быстрее, и тогда они начинают стрелять, так метко, что почти попадают, но быстрее я бежать уже не могу… и просыпаюсь.
Габриэль сидит на корточках и смотрит на меня.
Я говорю ему, совсем не вежливо, чтобы он убрался и оставил меня в покое, а сам ложусь на другой бок и закрываю глаза. Не уверен, что мне следует рассказывать ему о том, что случилось сегодня. Мне ведь нельзя покидать квартиру, хотя, с другой стороны, если я расскажу ему про Охотниц, может быть, он все же отведет меня к Меркури. Я решаю сказать. Но, открыв глаза, обнаруживаю, что Габриэль ушел.
День пятый. Я готовлюсь рассказать Габриэлю про Охотниц, пока мы моем посуду. Он передает мне мокрую чашку, но не сразу отпускает, когда я беру ее в руку, так что мне приходится немного потянуть ее на себя, и тогда он говорит:
— Швейцария — хорошая страна. Белых Ведьм тут почти нет, в Женеве вообще ни одной, а Черным, как правило, можно доверять. Зато есть полукровки, которые продадут тебя с потрохами, как только увидят. Их используют Охотники.
Так Габриэль сообщает мне, что знает о том, что я выходил.
Я вытираю чашку.
Он продолжает:
— Женева — чудесный город. Тебе так не кажется?
Это еще один способ сообщить мне о том, что он знает о моем вчерашнем выходе.
Я ругаюсь на него матом.
— Тебе нельзя покидать квартиру. — Так он в последний раз сообщает мне о том, что знает, что я ее покидал.
— Тогда отведи меня к Меркури.
— Откуда мне знать, что ты не шпион? Откуда мне знать, что ты выходил не затем, чтобы поболтать с Охотницами?
Я только смотрю на него в упор. Из его зеркальных очков на меня смотрит одиночка.
— Откуда мне знать, если ты не хочешь со мной говорить?
Я снова матерюсь и выхожу на террасу.
Когда я возвращаюсь в квартиру, Габриэль уже ушел.
Не знаю, что мне делать с Габриэлем, но поведать ему историю своей жизни я не намерен, это уж точно. Я решаю начать отмечать время фигурами из пяти перекладин, как видел в кино про зэков. На стене возле окна я процарапываю четыре вертикальные линии, потом перекрываю их глубокой пятой, диагональной.
Какое-то время я смотрю в окно, потом отжимаюсь. Снова смотрю в окно. Потом делаю приседания и еще отжимаюсь. Снова смотрю в окно, после чего решаю немного побоксировать со своей тенью. Снова проверяю, как там вид.
Не думаю, что мой рассказ Габриэлю о себе что-нибудь изменит. Я ведь могу наврать. И он это знает.
Я шлепаюсь на диван. Вскакиваю. Падаю опять.
Нет, ни за что не расскажу Габриэлю правду.
Я встаю. Надо чем-то заняться.
Я решаю разобраться с камином, для чего приходится встать ногами в очаг, выпрямиться и оказаться головой в вытяжной трубе. Нужно усилить тягу, но я не знаю как, а потому решаю просто почистить дымоход, убрав из него сажу, насколько смогу, и в процессе натыкаюсь на кусочек сланца, который торчит между кирпичами, выдаваясь вперед, и немного шатается, а за ним, чуть выше, оказывается незакрепленный кирпич и в узкой щели над ним — большая плоская жестянка.
Закончив чистить трубу и поставив на место сланец, я разжигаю огонь и обнаруживаю, что он горит, как никогда, зато я с ног до головы в саже. Надо помыться и постирать одежду. Я сажусь в ванну, не раздеваясь. Ванна старинная, эдакое корыто на львиных лапах; глубокая, но не широкая. Я окунаюсь, и вода сразу становится серой. Я сдираю с себя одежду и бросаю ее на терраску: разберусь с ней позже. Сменка у меня есть. Даже носков две пары.
Я опять напускаю воды в ванну. Нахожу щеточку для ногтей и начинаю тереть ею руки и ноги, но грязь въелась в кожу и не думает отмываться.
Тогда я погружаюсь в воду с головой и задерживаю дыхание. Меня хватает минуты на две, а то и на три, если предварительно хорошо подышать. Но все равно форма у меня уже не та, что была, когда я снимал клетку у Селии.
Я вытираюсь, надеваю чистые джинсы и проверяю татуировки. Они не изменились. Шрамы на спине, кажется, стали еще хуже, хотя на самом деле нет. Меня всегда удивляет, до чего они толстые. Цепочка шрамов на моей правой руке едва видна — белое на белом, зато запястье выглядит безобразно. Ну и что, главное, что рука работает хорошо и кулак бьет как надо.
Я наклоняюсь над раковиной и смотрю на себя в зеркало: оттуда на меня смотрит все то же лицо, только какое-то несчастное, посеревшее. И постаревшее. На вид мне не дашь шестнадцати лет. Черные осколки пустоты, вращающиеся в моих глазах, стали как будто больше. Они не такие черные, как сажа в трубе камина; они еще чернее. Я поворачиваю голову из стороны в сторону, надеясь заметить хоть какой-нибудь проблеск серебра в своих глазах, и вижу Габриэля, который стоит у двери и смотрит на меня через свои зеркальные очки, а в них опять отражается мой образ.
— И давно ты тут стоишь? — спрашиваю я.
— Ты хорошо прочистил камин. — Он входит в ванную.
— Убирайся. — Я сам удивляюсь, до чего я зол.
— Что-нибудь нашел?
— Я сказал тебе, убирайся.
— А я спрашиваю тебя, что ты нашел. — Впервые за все время нашего знакомства он говорит как Черный Колдун.
Я поворачиваюсь, делаю к нему шаг, моя левая рука уже держит его за горло, а плечо прижимает его к двери. Он не сопротивляется. Удерживая его так, я говорю:
— Да, я кое-что нашел. — Но вижу при этом только себя, смотрящего на меня из его очков. Глаза у меня черные с серебром, но это лишь отсвет от лампы в ванной. Я не хочу причинять ему боль. С усилием я разжимаю руку, стискивающую его горло, и отхожу назад, к раковине.
— Ты прочел их? — Он говорит хрипло, покашливая.
Склонившись над раковиной, я вцепляюсь в ее края. Сосредоточенно смотрю в слив, на скопившуюся там грязь, но не могу не чувствовать, как его взгляд буравит мне спину.
— Ты их прочел?
— Нет! А теперь убирайся! — ору я и смотрю в зеркало.
Габриэль говорит:
— Натан, — делает шаг вперед и снимает очки. А глаза у него совсем не как у Черного Колдуна.
У него глаза фейна.
Он фейн!
Так что он, брехал насчет респектабельных Черных родителей?
Я ору:
— Пошел отсюда! — А сам бью его, и он падает на пол, лицо у него в крови; я матерюсь самыми страшными словами, какие знаю, а он лежит на полу, подтянув колени к подбородку; я молочу его по этим коленям ногами — ненавижу его за то, что он мне лгал, ненавижу себя за то, что поверил, будто он нормальный, а он всего лишь жалкий фейн, — и я выскакиваю в кухню, чтобы не убить его совсем. Но тут же возвращаюсь, хватаю его за волосы, вздергиваю его голову вверх и ору, ору по-настоящему. Потому что до сих пор спиной чувствую его взгляд. И ненавижу его за этот взгляд. Я бью его головой о кафельный пол и сам не знаю, почему я это делаю: наверное, потому, что я такой злой. Когда я выхожу из ванной опять, меня трясет с головы до ног.
Я хожу взад и вперед вокруг дивана, но мне все же надо вернуться и взять рубашку.
Габриэль тихо стонет. Вид у него ужасный.
Я медленно опускаюсь рядом с ним на пол.
Мы сидим за столом у окна. Габриэль полощет в тазике тряпку и отжимает ее, вода уже стала розовой от крови. Левый глаз у него совсем заплыл. Правый глаз карий, с золотисто-зелеными точками, но без искр. Обычный фейнский глаз. Но он говорит, что не лжет: он действительно Черный Колдун, только в теле фейна.
— Значит, ты не умеешь заживляться?
Он трясет головой.
Он говорит, что его Дар в том, что он умеет становиться таким, как другие люди. Как Джессика, только по-другому, совсем иначе. Он ее антипод. Он говорит:
— Мне нравятся люди. Они интересные. Я могу стать мужчиной или женщиной, побыть молодым или старым. Могу почувствовать, каково это: быть тем или иным человеком. Есть лишь одна проблема: раз я стал фейном, чтобы посмотреть, как это, а обратно превратиться не смог.
— Так ты застрял?
— Меркури думает, что когда-нибудь я снова стану собой. Она говорит, что это не просто физиология, то есть причина, по которой я могу перевоплощаться в других людей, не только в моем теле. Она говорит, что поможет мне отыскать дорогу назад… но она не торопится. — Он опускает тряпку в воду, полощет ее, выжимает и снова прикладывает к глазу.
— Я у нее уже два месяца. — Он смотрит на меня. — Она хочет тебя увидеть. — Он промокает тряпкой свою разбитую губу, которая тоже вспухла. — Но она подозрительна. И не без причины. Ты всю свою жизнь провел среди Белых Ведьм. — Он пожимает плечами. — Ты сам наполовину Белый, а потому из тебя может получиться великолепная наживка, как раз то, что нужно Охотникам и Совету.
— Но меня не они послали.
— А если бы и они, вряд ли бы ты сразу взял и сказал об этом.
— Так как я могу доказать ей, что я не подослан?
— В этом-то и проблема. Никак. — Кончиками пальцев он постукивает себя по губам. — Кто-то сказал, что лучший способ выяснить, стоит доверять человеку или нет, это довериться ему. — Он продолжает промокать рот. Но теперь он чуточку улыбается.
— Ты мне доверяешь? — спрашиваю я.
— Теперь да.
— Тогда отведи меня к Меркури.
Он снова полощет в воде тряпку.
— Я больше не могу здесь сидеть. Я сойду с ума… или убью тебя.
Он снова прикладывает ткань к глазу.
— Завтра.
— Да?
— Да.
— Не сегодня?
Он качает головой.
— Завтра.
Я приношу жестянку и ставлю ее на стол рядом с Габриэлем.
— Я их не читал.
Он снимает крышку и осторожно вынимает верхнее письмо, на котором видны мои черные отпечатки. Это листок, сложенный пополам, на его внешней стороне крупным кудрявым почерком написано лишь одно слово. Он берет следующее письмо, на нем тоже мои отпечатки. Он качает головой.
— Что это за письма? — спрашиваю я.
— Просто любовные письма от отца к матери, до того как… когда они еще были влюблены.
— А почему ты их прячешь?
Он отвечает не сразу.
— Здесь есть еще кое-что. Если Меркури сумеет мне помочь, она потребует плату. Этим я ей и отплачу.
Я не спрашиваю его, чем именно. Словами заклинания, наверное, или рецептом какого-нибудь снадобья.
Он складывает письма назад в коробку и закрывает крышку, надавливая на нее руками и помогая плечами, но очень, очень мягко.
— Я не читал их… я не умею читать.
Он ждет, когда я продолжу.
— Я не могу спать в доме… а когда мне приходится, то меня… тошнит. Мне вообще плохо, когда приходится быть в помещении. От всяких электрических штук у меня шумит в голове. Зато на мне быстро зарастают любые раны. И еще я узнаю Ведьм по глазам.
— Как?
Я пожимаю плечами.
— Просто у них глаза другие.
Он поглаживает жестянку рукой, потом вдруг отталкивает ее.
— А… мои глаза? Они как у ведьмы или как у фейна?
— Как у фейна.
Сначала он никак не реагирует, потом пожимает плечами и говорит:
— У меня ведь теперь тело фейна.
Он медленно протягивает руку и кончиками пальцев касается татуировки.
— А это что?
И я рассказываю ему про татуировки. Он молчит и даже почти не двигается, сидит и слушает. Он вообще хорошо слушает. Но я говорю ему, что татуировки — просто клеймо, и все. Мне хочется рассказать ему больше. Мне хочется довериться ему, но я помню слова Мэри: «Никому не доверяй».
Габриэль говорит:
— Меркури предупреждала, что ты не сможешь спать в доме. И она сказала мне, чтобы я не снимал очки.
Значит, она знает Маркуса и предполагает, что те же способности есть и у меня.
Габриэль говорит, что мы пойдем к Меркури утром. Он говорит, что видел в Женеве двух Охотниц, и хочет проверить, в городе ли они еще. Я отвечаю, что да, в городе, и что они меня видели и, кажется, узнали. Он ничего на это не отвечает, говорит только, что сам хочет оглядеться, и настаивает, чтобы я остался в квартире.
Когда он уходит, в квартире становится, как в тюрьме, и на террасе ненамного лучше.
Ночью я просыпаюсь. Идет дождь, но не сильный, так, морось. Я надеюсь, что увижу Габриэля на его обычном месте, откуда он часто наблюдает за мной. Но его нет. Я снова засыпаю, и мне снова снится мой обычный переулочный кошмар. Я просыпаюсь весь в поту. Уже рассвело. Терраса вся залита солнечным светом. От влажных крыш поднимается пар. Пахнет кофе и свежим хлебом.
Габриэль сидит за столом и изучает меня, а я изучаю завтрак. Ассортимент такой же, как всегда.
Я хочу пойти к Меркури и не хочу есть. Он намазывает масло на хлеб, откусывает, жует, пьет кофе. Я хожу по кухне взад и вперед.
Он говорит:
— Я видел несколько Охотниц.
Я перестаю шагать.
— Несколько?
— Девять.
— Девять!
— Я увидел одну и несколько минут шел за ней. Потом увидел вторую. Третью. Они не обращали на меня внимания. Для них я всего лишь фейн. Но тебя они наверняка узнали. Девять Охотниц — значит, ищут кого-то важного.
— Я прошел окраинами, зашел к связной Меркури, Пайлот. Та ничего не знала. Я вернулся сегодня утром и увидел еще одну Охотницу на пути сюда. Тогда я решил кое-что проверить и толкнул ее. Я извинился. Она тоже извинилась, на плохом французском.
Он смеется.
— Они не узнают ведьм по глазам, как ты. Меркури говорит, что Охотников натаскивают распознавать Черных. Они замечают всякие мелочи: как в сравнении с другими мы стоим, как ходим, как двигаемся. Но я, наверное, все это потерял.
— Раз ты видел девятерых, значит, есть и еще, которых ты просто не видел.
— Определенно.
И все же Габриэль, похоже, нисколько не волнуется: бродит по городу, натыкается на Охотниц, не спеша завтракает.
Он бросает на меня взгляд со словами:
— Не переживай. Если бы они узнали про это место, нас бы еще несколько часов назад превратили в кровавое месиво на полу какой-нибудь камеры. — Он допивает кофе и продолжает: — Тем не менее, я считаю, что нам следует отправиться к Меркури сейчас же.
Стараясь вложить в свой голос как можно больше иронии, я говорю:
— Зачем волноваться? Не спеши. Съешь еще круассан.
Он встает с улыбкой.
— Нет, я не хочу опоздать. Меркури ждет. Ей не терпится тебя увидеть.
Он жестом зовет меня за собой на террасу, потом берет меня за руку, переплетая наши пальцы, и подводит к тому месту, откуда обычно наблюдает за мной, сидя на корточках.
— Держи меня за руку. Крепко.
Другой рукой, левой, он шарит в воздухе так, словно что-то ищет.
— Здесь есть проход. Надо только нащупать вход в него — он как щель в воздухе. Мы шагнем в него и попадем в трубу. В ней трудно дышать, так что лучше всего, если ты задержишь дыхание до тех пор, пока мы не вынырнем.
Со всех четырех сторон черепичную крышу оторачивает узкий металлический желоб, в одном его углу водосток. Габриэль, похоже, нащупал прорезь — он опускает руку в водосточную трубу.
И пропадает в ней.
Мое тело становится каким-то другим — очень легким; я шагаю в щель следом за Габриэлем и лечу за ним в трубе по спирали. Вокруг клубится чернота. Нас крутит, вертит и увлекает вниз, точно в слив огромной раковины; спираль, которую мы описываем, все сужается, а скорость нашего вращения растет, так что под конец я уже боюсь потерять руку Габриэля, но его пальцы крепко держат мои. Потом спираль поднимается вверх, за спиной летящего надо мной Габриэля я вижу свет, тело высасывается ему навстречу из глубин раковины, и, наконец, мы вылетаем наружу, и все замирает.
Снова обретя вес, я лежу вниз лицом на чем-то покатом и твердом и хватаю ртом воздух. Хорошо, что я не завтракал, моему желудку это приключение явно пришлось не по вкусу. Я перекатываюсь на бок и сажусь. Подо мной крыша, крытая неровно нарезанными кусками черного сланца. Передо мной небольшая травянистая лужайка, а за ней — склон покрытой лесом горы, такой крутой, что мне приходится буквально запрокинуть голову, чтобы увидеть небо. Ощущение такое, будто мое тело и голова до сих пор движутся каждое по своей спирали, причем с разной скоростью.
— Мы будем сидеть на крыше, пока не придет Меркури.
Габриэль поднимается и садится, свесив ноги, верхом на крышу. Я, осторожно двигаясь, следую его примеру.
Коттедж построен на склоне широкой, похожей на подкову долины, которая открывает свой удивительный вид справа от нас. Внизу много деревьев, лес. Над долиной, слева от меня, лежит снег и виден ледник. Вершины гор торчат над склонами, как клыки. Они покрыты снегом, а на противоположной стороне виден второй ледник. Удивительная долина напоминает неприступную крепость.
Птичьих голосов не слышно, зато слышно, как трещат сверчки, но перекрывая их «пение», откуда-то доносится далекий непрестанный гул. Этот звук не у меня в голове, и вокруг не шипят электроприборы. Рев не умолкает, и я понимаю, что это река на дне долины. Я улыбаюсь. Ничего не могу с собой поделать. Река, наверное, большая, могучая.
Крыша сложена из толстых, неровных сланцевых плит; торчит дымовая труба и из нее вьется дымок. Коттедж стоит на краю большого луга, окруженного деревьями. На лугу нет больше ничего, кроме большого расщепленного пня.
— Это дом Меркури. Его защищает заклятие от непрошеных гостей. Так что с крыши можно сойти не раньше, чем коснешься руки хозяйки.
— Где мы?
— В другой части Швейцарии. Иногда я приезжаю сюда на поезде или прихожу пешком. Или использую проход. Через него можно и вернуться. — И он показывает на пространство над трубой. — Его сотворила Меркури. Ее Дар — контроль над погодой. Это сильный Дар. Он у нее был один, но она многому научилась сама от тех людей, которым помогла. Они расплачивались с ней новыми знаниями… так она и научилась делать проходы в пространстве.
Брякает дверная задвижка. Мы одновременно оборачиваемся.
Моя кожа покрывается мурашками от ледяного ветра, когда Меркури возникает на пороге.
Она высокого роста и худая, ее кожа бледна едва ли не до прозрачности и кажется почти серой. Ее глаза — как две черные дыры, но в них качаются и перетекают серебряные пологи. Кажется, она смотрит на меня, но я не уверен.
— То-то мне показалось, что я учуяла что-то приятное, — говорит она. Ветер теплеет. Становится удушливым и влажным. — А это Натан. Наконец-то.
Голос как будто не принадлежит телу; будто его рождает ветерок, который овевает ее со всех сторон и устремляется ко мне. Она идет к задней стене коттеджа. Он выстроен так, что сзади почти полностью уходит в склон горы, и крышу отделяет от земли всего какой-то фут. Ветер крепчает, когда она протягивает мне руку и пальцем манит меня к себе. Тогда ветер подхватывает меня, ставит на ноги и тащит прямо к ней. У воздуха как будто появляются руки, и эти руки то подталкивают, то тянут меня.
Наконец-то!
Я тяну к Меркури руку, хватаюсь за ее пальцы.
Ощущение такое, словно я держу за руку скелет.