Осень в горах представляет совсем другую картину, чем на равнине, где она не встречает препятствий на своем пути. Усталая земля покорно готовится заснуть под белоснежным саваном. Серое свинцовое небо густым туманом обволакивает все кругом, скрывая очертания отдельных предметов. Монотонно падают холодные капли дождя на обнаженный, печальный лес. Вся природа умирает медленной, тихой смертью.
Не то в горах. Здесь идет упорная, дикая борьба. Сильнейший ветер, не знакомый жителям равнин, с воем налетает на высокие, могучие скалы и со стоном умолкает, сознавая свое бессилие перед ними. Столетние сосны, не теряющие зеленого убора, ни за что не хотят склониться перед осенней непогодой. Быстрые горные реки, даже зимой с презрением сбрасывающие с себя ледяные оковы, с шумом мчатся вниз, такие же светлые и прозрачные, как летом.
Село Р., в котором находился приход пастора Клеменса, располагалось на самой высокой точке горы. В течение шести месяцев в году сообщение между этим селом и местами, лежащими ниже, почти совершенно прекращалось. Осенняя непогода, зимние бури и весенний разлив рек делали приход пастора Клеменса недоступным. Чахлые сосны окружали село (большой лес был значительно ниже), посередине которого стояла старая, убогая церковь. И церковь, и дома местных жителей, совершенно затерянные среди высоких гор со снежными вершинами, казались в сравнении с ними еще более жалкими и ничтожными. Сносной проезжей дороги в Р. тоже не было, и даже в хорошую погоду в село трудно было добраться иначе, чем пешком.
Из дома священника, внешний вид которого убеждал в том, что прихожане отца Клеменса не отличаются богатством и щедростью, вышли два человека в духовном одеянии. Они медленно подвигались вдоль села, по временам останавливаясь, когда встречные подходили под их благословение. Вскоре последние дома селения остались позади, и они вышли на открытое место, где горный ветер свирепствовал с удвоенной силой.
— Вы бы вернулись, ваше преподобие, — сказал младший священник, плотнее застегивая свое пальто. — Воздух слишком сырой и холодный. Вероятно, опять будет буря.
— Я, во всяком случае, провожу вас до креста, милый Бенедикт, — ответил старший. — С тех пор как вы здесь, я и так слишком избаловался. Недалекая прогулка будет мне даже полезна.
Отец Бенедикт не стал возражать, и несколько минут длилось полное молчание.
— Ах, если бы вам не нужно было ходить ежедневно в часовню! — снова заговорил пастор Клеменс, — я никак не могу отделаться от какой-то тревоги, когда вы идете туда.
— Почему? — равнодушно спросил отец Бенедикт. — Это совсем недалеко.
— Но дорога опасна. Ведь вы постоянно проходите через ущелье, самое скверное место в горах. Летом еще куда ни шло, а теперь, из-за этих постоянных дождей, почва совсем размыта, ноги скользят. Нет даже уверенности, что мостик, перекинутый через ущелье, уцелел после последней бури.
— Крестьяне всегда проходят по этой тропинке, — возразил отец Бенедикт, — так гораздо ближе.
— Да, но наши крестьяне — другое дело, они родились и выросли здесь. Они крепко держатся на ногах и привыкли преодолевать всякие препятствия. А за вас я всегда тревожусь и только тогда успокаиваюсь, когда вы благополучно возвращаетесь домой.
— Напрасно, отец Клеменс, я тоже твердо стою на ногах и не страдаю головокружением. Нельзя не ходить каждый день в часовню, раз у людей есть привычка молиться там. Я должен удовлетворить их потребность в молитве.
— Но это никоим образом не входит в круг ваших обязанностей, — живо возразил старик. — Я сам, даже когда был молод и здоров, служил обедню в часовне лишь в дни больших праздников, когда собирается много богомольцев.
— Служба в часовне — большое облегчение для верующих, — заметил отец Бенедикт, — особенно для крестьян, разбросанных по отдаленным деревням. Им гораздо удобнее собираться внизу, в часовне, чем подниматься вверх к нам, в нашу церковь. Таким образом они экономят время и силы, необходимые им для работы. У меня же, с тех пор как мне запрещено произносить проповеди, времени более чем достаточно. Впрочем, завтра я в последний раз пойду в часовню.
— Как в последний? — испуганно спросил пастор.
— Вы ведь знаете, что я должен вернуться в монастырь.
— Надеюсь, только на несколько дней?
— Ну, вряд ли меня снова отпустят сюда, — ответил отец Бенедикт, мрачно покачав головой, — я слишком хорошо знаю настоятеля. Та небольшая свобода, которой я пользовался здесь, показалась в монастыре чересчур широкой; настоятель находит, что я злоупотребил ею.
— Вы намекаете на свою последнюю проповедь? Ах, брат мой, брат!.. Мне не хотелось тревожить вас, но должен сознаться, что я очень обеспокоен. Оставайтесь здесь, отец Бенедикт! Сошлитесь на болезнь, на непроходимость дорог, придумайте какой-нибудь другой предлог, но не возвращайтесь в монастырь. Там замышляется что-то дурное. Здесь вы в безопасности. Все население обожает вас и в случае нужды будет защищать до последней капли крови. Пока вы среди нас, никто не отважится причинить вам зло.
— Нет, я должен вернуться! — решительно заявил отец Бенедикт.
— На вас давно смотрят с недоверием, — продолжал убеждать старик, — наш школьный учитель — он мне никогда не нравился, хотя я не могу сказать о нем ничего дурного, так как у меня нет доказательств, — так вот, наш школьный учитель что-то слишком любезно отнесся к вам с первого дня вашего приезда, и это мне кажется чрезвычайно подозрительным. Вы были очень неосторожны: не прятали своих книг и бумаг, и я думаю, что вас не раз обыскивали. Мне тоже было приказано…
Священник остановился и смущенно потупился.
— Вам тоже предложили унизительную роль шпиона? — с горечью спросил отец Бенедикт. — Неприятная обязанность, в особенности если дело касается гостя, живущего в течение нескольких месяцев под вашей кровлей!
— Мои сообщения не принесут вам вреда, — ласково произнес старик. — Пусть меня считают в монастыре слабоумным, ничего не видящим и не слышащим — мне гораздо приятнее потерять в их мнении, чем подвергнуть вас опасности каким-нибудь неосторожным словом.
Молодой монах молча пожал руку отцу Клеменсу.
— Итак, вы останетесь здесь, не правда ли? — умоляющим тоном спросил старик.
— Я не могу остаться. Не думайте, что я надеюсь на снисходительность настоятеля. Я знаю или по крайней мере предвижу, что меня ожидает, но для того чтобы последовать вашему совету, нужно было бы любить жизнь, а я очень мало привязан к ней. Уверяю вас, мне совершенно безразлично, существовать или нет. Если мне грозит смертельная опасность, я не шевельну пальцем, чтобы спастись.
— Не говорите так, мой брат, — с мягким укором возразил отец Клеменс, — вы еще слишком молоды.
— А вы уже стары, ваше преподобие, и все же держитесь за жизнь, — с легкой насмешкой заметил отец Бенедикт. — И что она вам дала? Чего вы достигли? Почти двадцать лет вы живете в этой жалкой деревушке, отрезанной от мира и людей. Кое-как перебиваетесь, только чтобы не умереть от голода, не видите человеческого лица, на каждом шагу встречаетесь с горем и нищетой. Стоит ли дорожить подобным существованием?
Светлые кроткие глаза священника спокойно встретились со сверкающим взглядом молодого монаха.
— Я никогда не задавался вопросом, стоит или не стоит жить, — просто ответил он, — я смотрю на себя, как на слугу Господа, призванного исполнять свою обязанность, и стараюсь исполнить ее как можно добросовестнее. Да, мне приходилось переживать тяжелые минуты, испытывать сильную нужду, потому что я не мог видеть, как голодали мои прихожане, и делился с ними последними крохами. Мне было очень больно, когда часто я не мог принести нуждающимся существенную пользу и ограничивался лишь духовной помощью, но что поделаешь? Видно, так желал Господь. Теперь мне уже перевалило за семьдесят, и скоро для меня наступит вечный покой. Прощаясь с жизнью, я не стану сетовать на то, что она дала мне мало хорошего. Я убежден, что получил столько, сколько заслуживаю. Бог знает, что кому по силам, вероятно, ни на что другое я и не годился.
Трогательная покорность судьбе звучала в простых словах священника. Отец Бенедикт молча смотрел на старика, который приближался к могиле, не жалуясь на выпавшую ему участь. Однако эта покорность еще более взволновала и задела молодого человека — он не мог, не хотел примириться с такой скучной, серенькой жизнью. Он собирался возразить старику, но раздавшиеся вблизи шаги помешали ему. Со стороны села показались фигуры двух мужчин, закутанных в дождевые плащи.
Появление посторонних было таким необычным явлением в этой местности, что оба священнослужителя с удивлением уставились на них. Отец Бенедикт, однако, быстро узнал, с кем ему придется иметь дело, и его лицо моментально приняло холодное, сдержанное выражение.
— Ваше сиятельство, какими судьбами вы здесь? — сказал он, вежливо кланяясь тому, кто был постарше.
Граф Ранек протянул ему руку и затем обратился к отцу Клеменсу:
— Простите, пожалуйста, ваше преподобие, что я врываюсь к вам непрошеным гостем. Мне необходимо было видеть вашего помощника. Я заходил к вам в дом, но там мне сказали, что отец Бенедикт только что вышел, и я могу его догнать.
Старик почтительно поклонился важным посетителям.
— Не пожелаете ли вы, ваше сиятельство, вернуться в мой дом? — Пригласил он. — Место и в особенности погода мало подходят для разговора на воздухе.
— Нет, благодарю, — быстро возразил граф, — наша беседа будет очень коротка. Кроме того, я слышал, что отец Бенедикт вышел из дома по делам службы, и не хочу, чтобы из-за меня он опоздал.
По взволнованному виду графа отец Клеменс вывел заключение, что разговор предстоит серьезный и не допускающий промедления; поэтому он поспешил откланяться, выразив надежду, что граф не откажется зайти к нему на обратном пути.
Граф рассеянно согласился, с видимым нетерпением ожидая ухода священника.
— Мы искали тебя, Бруно, — обратился он к отцу Бенедикту, как только старик ушел, — ты видишь, я привел с собой и Оттфрида. Вы расстались в ссоре, а теперь должны непременно помириться. Тогда, в запальчивости, вы оба отказали мне в моей просьбе, надеюсь, что сегодня старая распря будет забыта. Бруно, Оттфрид первый протягивает тебе руку в знак примирения.
Хотя граф говорил мягким тоном, но с непоколебимой уверенностью, что его желание будет исполнено. По лицу Оттфрида было видно, что он действует по принуждению, тем не менее он протянул монаху руку. Однако тот не принял ее.
— Бруно! — воскликнул граф более резко.
Монах отступил на несколько шагов и холодно произнес:
— Прошу вас избавить меня и графа Оттфрида от тягостной для нас обоих формальности, тем более, что она ни к чему не поведет, наши отношения все-таки не изменятся.
Оттфрид с удовольствием опустил протянутую руку, но в его глазах промелькнула откровенная ненависть к отцу Бенедикту. Он не мог понять, как этот «выскочка», сын их служащего, осмеливается не принять его, графа, руки.
Взор старшего Ранека медленно переходил с одного молодого человека на другого. Черты лица Оттфрида, блондина со светлыми глазами, очень напоминали черты старого графа, но в них не было того благородного выражения, которое было присуще всем Ранекам; наоборот, Бенедикт, несмотря на черные волосы и темные глаза, гораздо больше походил на графа именно благодаря тому, что к нему перешло это характерное родовое выражение благородства. Ни по чертам лица, ни по цвету глаз и волос Бруно и Оттфрид не были похожи друг на друга, но в то же время было в них и что-то общее: оба высокие и стройные, с одинаковой гордой посадкой головы и осанкой. Оттфрид в своем черном плаще сейчас и по костюму походил на отца Бенедикта, так что на некотором расстоянии легко можно было принять одного за другого. Старому графу в первый раз бросилось в глаза необыкновенное сходство их фигур.
— На этот раз, Бруно, ты сам постарался углубить пропасть, образовавшуюся между вами, — с упреком обратился он к монаху. — Пусть будет так. Я знаю, что через какой-нибудь час ты иначе посмотришь на все, и сам протянешь руку Оттфриду. Мне нужно поговорить с тобой. Оттфрид, оставь нас вдвоем!
Молодой граф повиновался, затаив в глубине души еще большую злобу против ненавистного монаха. События последних дней не были тайной для Оттфрида, и он прекрасно понимал, что внезапная поездка отца в горы имела целью предупредить Бруно о грозящей ему опасности. Граф, очевидно, хотел сообщить своему воспитаннику, до какой степени настоятель монастыря сердит на него, и дать ему советы, как действовать.
Одного не мог постичь Оттфрид: для чего отцу понадобилось, чтобы он сопровождал его в этй поездке, и почему он так настойчиво требовал, чтобы молодые люди помирились именно теперь, тогда как они были в ссоре уже несколько месяцев. К ненависти, испытываемой Оттфридом к монаху, присоединилась еще и обида на отца. Для того чтобы поговорить с Бруно, он почти прогнал в его присутствии своего родного сына. Само собой разумеется, что после этого отец Бенедикт будет позволять себе еще больше! Не понимал молодой граф и почему отец не может заставить повиноваться себе человека, обязанного ему всем своим благополучием. Он, требовавший от Оттфрида слепого послушания, пасовал перед упрямством какого-то сына служителя! И невольно в голове Оттфрида снова возникла мысль, что между его отцом и Бруно существуют какие-то загадочные отношения, но он не мог представить себе, в чем тут дело.
Отец Бенедикт стоял перед графом с мрачным, спокойным лицом, совершенно равнодушный к участию, которое принимал в нем его покровитель.
— Бруно, скажи, ради Бога, что ты наделал? — скорбно воскликнул граф, когда Оттфрид отошел от них на довольно большое расстояние.
— Я отвечу сам за свои поступки! — холодно ответил молодой монах. — Во всяком случае, только настоятель монастыря имеет право требовать у меня отчета. И только с ним я буду вести разговор по этому поводу.
Дерзкий ответ вызвал гнев графа, но он тут же уступил место другому, более глубокому чувству.
— Так-то ты благодаришь меня за все мои заботы о тебе, — с горечью проговорил Ранек. — Я никогда не пользовался твоим расположением, но в последнее время ты прямо-таки враждебно отворачиваешься от меня.
Отец Бенедикт опустил глаза. Этот упрек всегда вызывал в нем чувство стыда за свою неблагодарность, но он никак не мог ощутить симпатию к графу, хотя прекрасно сознавал, как много тот сделал для него.
— Я сам знаю, что недостаточно ценю вашу доброту ко мне, я на самом деле неблагодарен; простите и перестаньте заботиться обо мне!
Эти слова, сказанные кротким голосом, погасили последнюю искру гнева графа.
— Перестать заботиться! — повторил он. — Да знаешь ли ты, какая опасность теперь тебе угрожает? Как ты отважился произнести такую проповедь? Следовало подумать, сообразить, какие последствия она вызовет, какие проклятия посыплются на твою голову!
— Если бы я мог заранее обдумать все, то, вероятно, вообще не произнес никакой проповеди, — мрачно сказал Бруно. — Хотя я и плохой монах, но отлично знаю, что обязан подчиняться своему духовному начальству и говорить лишь то, что придется ему по вкусу. Когда же я увидел вокруг себя этих, бедных людей, которые со слепой верой склонились передо мной, то невольно подумал, что, может быть, сотни детей, подобно мне, будут обречены на жизнь в монастыре, принесены ему в жертву своими родителями. И я не мог не сказать им, что они заблуждаются, что счастье человека и служение Богу зависит не от монастырей и духовенства… Вот в чем заключалась моя проповедь… Уже произнося эти слова с кафедры, я сообразил, что поступаю наперекор своему духовному начальству…
— Если бы хоть ты произнес свою речь не при таком стечении богомольцев, — сказал граф, — и это произошло бы в сельской церкви, последствия не были бы так тяжелы для тебя. Богомольцы, стекающиеся к часовне целыми селами, разнесут твои слова в самые дальние углы нашей местности; такого подрыва католической церкви мой брат не простит тебе никогда.
— Я это знаю! — спокойно заметил Бенедикт.
— Отчего ты никогда не говорил мне, что ненавидишь профессию, которая была предназначена для тебя? — спросил граф. — Если бы ты сказал мне, что не хочешь быть священником, я ни за что не отдал бы тебя в монастырь, несмотря на все уговоры брата. Я был уверен, что ты сам стремишься быть монахом.
— Если бы я раньше знал то, что знаю теперь, никакая сила не заставила бы меня поступить в монастырь, — с горькой улыбкой ответил Бруно. — Вы забываете, что я с детства воспитывался в духовной семинарии, где все было устроено так, чтобы у воспитанников не оставалось ни одной свободной минуты для размышлений. Они, закрыв глаза, идут туда, куда ведет их рука воспитателя, не имея права ни взглянуть вперед, ни оглянуться назад. Только после поступления в монастырь у меня появилось время кое-что сообразить. Мои глаза открылись, но было уже слишком поздно.
— Не станем говорить о том, что было и остается непоправимым, — с глубоким вздохом проговорил граф, — подумаем лучше о настоящем. Оно далеко не радостно. Тебя требуют обратно в монастырь?
— Да.
— И ты поедешь?
— Конечно! Ведь этого требует мой настоятель.
Граф ближе подошел к Бруно и взволнованно прошептал:
— Ты не должен возвращаться в монастырь ни в коем случае. Ты не знаешь, что там ожидает тебя. Ведь ты недавно в монастыре и не имеешь понятия о том, какая судьба постигла многих монахов, осмелившихся смотреть на служение церкви так же, как смотришь ты, и не представляешь себе, как мстительны твои братья-монахи, как они настроены против тебя, Бруно! Ты бросил в них камень, и они никогда не простят тебе этого!
Молодой священнослужитель отошел к деревянному кресту, стоявшему на краю дороги и, глядя на графа, спросил:
— Что же я должен делать, по-вашему? Если я не вернусь добровольно, меня потащат туда силой.
Граф быстро осмотрелся. Оттфрид был так далеко, что до его слуха не мог долететь ни один звук, тем не менее граф подошел еще ближе к монаху и шепотом произнес:
— Остается лишь одно средство спастись — бежать отсюда далеко, в другую страну, и бежать немедленно, не откладывая своего отъезда ни на минуту.
— И это говорите мне вы, граф Ранек, — с удивлением сказал Бруно, — вы, брат моего настоятеля, глава старинного рода, все предки которого были строгими католиками? Ведь графы Ранеки особенно гордились тем, что всегда оставались решительными приверженцами церкви и служили опорой для католического духовенства. Неужели вы искренне даете мне совет не возвращаться в монастырь?
— Ты можешь по этому судить, как велика опасность, ожидающая тебя, — беззвучно ответил Ранек.
Молодой монах с величайшим удивлением взглянул на Ранека.
— Прежде чем продолжить разговор, ваше сиятельство, я прошу вас объяснить мне, почему вы принимаете такое необыкновенное участие в моей судьбе? Что побуждает вас так сильно переживать за совершенно чужого вам бедного человека? Я и раньше искал ответа на эти вопросы. Теперь, когда вы ради меня жертвуете семейными традициями, я особенно прошу вас разъяснить мое недоумение.
В голосе и словах Бруно выражалось неподдельное недоумение, ясно показывавшее, как он далек от разгадки истинного положения вещей. Граф долгим взглядом посмотрел на монаха и наконец произнес:
— Хорошо, я исполню твое желание. Я и так решил сказать тебе все, прежде чем мы расстанемся с тобой. Ты ведь уедешь?
— Нет!
— Бруно, умоляю тебя!
— Нет, я вернусь в монастырь!
— Боже, что за упрямство! — воскликнул граф, безнадежно махнув рукой. — Совершенно такой же, каким был я… — и, не окончив фразы он смущенно остановился. — Почему ты не хочешь уехать? — спросил он снова после недолгого молчания. — Повторяю тебе, что это единственный путь к спасению.
— Потому что мне запрещает моя совесть! — ответил отец Бенедикт, гордо поднимая голову. — Настоятель может быть безжалостен до жестокости, но я должен вынести всякое наказание. У него нет специальной цели причинить мне зло, а если он найдет нужным покарать меня во имя церкви — я должен покориться этой каре. Я поклялся перед алтарем подчиняться всем правилам монастыря и не имею права нарушать свою клятву, даже если от того зависит моя жизнь. Если бы клятва ни к чему не обязывала человека, то муж мог бы бросить свою жену, которой клялся в любви и верности, на свете не было бы ничего святого… И я должен безропотно принять свою участь.
Каждое слово этой отповеди ранило душу старого графа… Он стоял перед молодым человеком, как осужденный, которому суд только что вынес приговор. Лицо его было страшно бледно, лишь на лбу выделялась красная полоса, служившая признаком глубокого волнения.
Бруно провел рукой по лицу и поправил плащ, спустившийся с одного плеча.
— Теперь вы знаете мое решение, оно непоколебимо, — сказал он после минутного молчания. — Я жду обещанного разъяснения.
Граф медленно поднял глаза и устремил их на молодого монаха. В его чертах выражались одновременно и стыд, и безнадежное отчаяние.
— Нет, теперь я ничего не скажу тебе! — глухо и с большим усилием произнес он.
— Но ведь вы обещали!
— Нет, — повторил граф, — ты никогда ничего не узнаешь, по крайне мере из моих уст; ты сам заставил их сомкнуться навсегда.
Бруно замолчал. Он не пытался больше проникнуть в так тщательно скрываемую тайну, но еще холоднее, еще недоверчивее смотрел на своего покровителя.
Граф старался подавить волнение, вызванное словами монаха, но это ему плохо удавалось. Он решил ничего не говорить Бруно о его происхождении и, чтобы отрезать себе возможность поддаться искушению, позвал Оттфрида. Однако ему так хотелось назвать Бруно сыном, что даже в присутствии Оттфрида признание готово было сорваться с его уст.
— Значит, ты решил вернуться в монастырь? — спросил он.
— Да, завтра вечером я буду там, — ответил отец Бенедикт. — Передайте настоятелю, что если бы у него и не было никакой власти надо мной, я все равно вернулся бы в монастырь, так как не могу нарушить данное слово. Прощаясь со мной, настоятель сказал, что считает меня способным на все, но знает, что клятва для меня священна, и я никогда не изменю ей. И он не ошибся!
Граф вздрогнул, и его рука, протянутая к монаху, бессильно опустилась.
Оттфрид и Бруно стояли молча, отвернувшись друг от друга и с трудом сдерживая проявление враждебности. Присутствие старого графа стесняло их, удерживало в известных границах. Если бы его не было, между ними, вероятно, повторилась бы сцена, разыгравшаяся в лесу. Граф не знал настоящей причины, вызвавшей вражду между молодыми людьми; он хотел навсегда примирить их, сказав что они — братья, но так и не мог сделать свое признание в тот день, важнейшее слово не было произнесено…
О, если бы граф мог предвидеть, какие испытания обрушатся на его голову из-за этого молчания!
Прощание было коротким и очень холодным со стороны отца Бенедикта. Граф в сопровождении своего сына пошел обратно в село, а монах торопливо направился к часовне, где его уже давно ожидали собравшиеся со всех сторон богомольцы.
Отец Клеменс не без основания беспокоился, когда его молодой помощник шел к часовне по узкой тропинке, мимо так называемого Дикого ущелья. Это был очень опасный путь, в особенности в дурную, дождливую погоду. Две большие скалы круто поднимались по обе стороны дорожки, с них неслись бурные потоки воды, с шумом соединявшиеся в глубокой лощине, через которую был перекинут узенький деревянный мостик со старыми, полусгнившими перилами. Свет слабо проникал в ущелье, отчего в нем всегда было сумрачно и еще более страшно. Проходя по мостику, не следовало смотреть ни вверх, ни вниз. От вида высоко вздымающихся грозных скал кружилась голова, а внизу бешено кипела и бурлила вода, разбрасывая во все стороны белые холодные хлопья пены. Один неосторожный шаг — и одинокий путник легко мог погибнуть в безжалостных струях бурного потока.
Бруно так же бесстрашно пошел по опасному мостику, как делал это ежедневно в течение нескольких месяцев. Он не держался за перила, потому что не испытывал головокружения, а равнодушие к жизни, о котором он говорил отцу Клеменсу, делало его необыкновенно храбрым. Дойдя до середины мостика, молодой монах вдруг остановился и, опершись грудью на перила, стал смотреть в темную бездну. Не раз уже ему приходила в голову мысль броситься с мостика вниз и сразу покончить все счеты с жизнью, но никогда еще искушение не было так велико, как в этот день; ему казалось, что пенистые волны зовут его в свои объятия.
«Зачем отдавать себя на суд людской, когда имеешь возможность сам распорядиться своей жизнью? — думал Бруно. — Прыжок, мгновение — и все будет кончено. Холодные волны успокоят разгоряченную голову, заставят молчать неугомонное сердце, которое не хочет равнодушно биться под монашеской рясой. Зачем лишние мучения, лишняя борьба? Смерть освободит меня от ненавистных оков монашества, от которых невозможно освободиться другим способом! Один решительный шаг — и цепи будут порваны, непосильное бремя упадет с моих измученных плеч!»
Бруно, не отрываясь, смотрел в темную пучину, тело его отяжелело так, что старые перила уже трещали и гнулись под руками. Голова все ниже склонялась над бездной, еще миг — и могучие волны поглотили бы его…
Вдруг до него донесся какой-то посторонний звук. Бруно поднял голову и начал прислушиваться. Теперь ветер явственно донес звон колоколов — это звонили в часовне к обедне, церковь звала своего священника. Там, в часовне, верующие ждали появления любимого пастыря, благословения руки, которая едва не совершила тяжкое преступление — самоубийство!
Отец Бенедикт медленно снял руки с перил, которые готовы были в следующее мгновение сломаться под их тяжестью, и отвернулся от манившей его глубины. Звон колоколов напомнил молодому монаху о его обязанностях, ненавистная духовная служба явилась для отца Бенедикта спасением. Колокола звонили все громче и громче, все настойчивее звали его. Он выпрямился и решительными, твердыми шагами пошел вперед, туда, куда влекли его торжественные звуки колоколов, — к алтарю!