– Нет, нет, Нежана, не смей! – затормошила её Цветанка.
Ожерелье выскользнуло на снег из безжизненно повисшей руки Нежаны, а весна в плаще из солнечного света ласково склонилась над ними. Раскинула один рукав – полетел в воздухе птичий гомон, взмахнула вторым – подул тёплый ветер, принося запахи цветов. Дохнула – и ожили сонные деревья…
Ребёнок поместился в корзинке, которую Цветанка поставила около тёплой печки, завернув кроху в свою старую рубашку, а Нежану она перенесла из ложбинки и опустила на лавку, сложив ей руки на груди. Долго всматривалась: не всколыхнётся ли грудь? Нет, она оставалась тихой и неподвижной, и спокойно белели руки на ней…
Солнечный свет заливал всё вокруг, и блеск снега выжигал Цветанке глаза. Серебрица отползла в тень домика, и воровка видела, как тонкие струйки хмари втекают ей в раны, заполняя собой сосуды и заменяя потерянную кровь – точно так же, как когда-то пузырь «соплерадуги» заменил Цветанке под водой воздух.
Когда стемнело, в небе заплясали ядовито-зелёные сполохи.
– Надо же, и сюда зорники добрались, – послышался настоящий, а не мысленный голос Серебрицы.
В полузверином облике – всё ещё покрытая серебристой шерстью, но уже с руками и ногами вместо лап и лицом вместо морды, она смотрела в полыхающее зелёным огнём небо, и её глаза сливались цветом с танцующими вихрями света.
– Если уж они к югу спустились, значит, родился тут кто-то великий, – проговорила она. – Ну что ж… Оклемалась я маленько, пора мне. Гнать меня взашей тебе не придётся, я сама не хочу оставаться.
– Ты прости меня, – пробормотала Цветанка. – Я думала, что ты хотела её убить…
Серебрица помолчала, скользя взглядом по переплетению тёмных веток.
– С дитём-то что делать будешь? – спросила она. – Без молока материнского как станешь его кормить?
– Это уж моя забота, – проронила воровка.
– Ну… как знаешь.
Зачем она спросила о ребёнке? Зачем лишний раз напомнила Цветанке, что без кормилицы младенцу не выжить? Сердце воровки и без того лежало в груди горсткой осколков – раскололось по той старой трещинке, не выдержав такого прихода весны…
Устав кричать, ребёнок уснул. Цветанка, осторожно отвернув рубашку, разглядела: девочка. Вглядываясь в черты крошечного личика, она хмурилась, высматривая сходство с Баженом, но пока непонятно было, на кого малышка похожа.
Ночной ветер засвистел в её ушах: горькой тенью она неслась между деревьев, прижимая к себе под заячьим плащом тёплый свёрток. Когда восточный край неба тронула рассветная желтизна, воровка кралась по улочкам просыпавшейся деревни. Никем не замечаемая, она заглядывала в окна. В одном из них она увидела молодую, статную и темнобровую женщину, кормившую грудью ребёнка. Волосы её были скрыты под повойником и платком, а из прорези на вышитой красными нитками рубашке весомо круглилась большая, сливочно-белая грудь, полная молока. Женщина чуть устало и сонно улыбалась (наверно, ночные вставания к ребёнку утомили), и на её щеке, обращённой к Цветанке, виднелась добрая ямочка. За плечом у матери стояли две девочки лет пяти-шести, наблюдая за кормлением, а по полу ползал годовалый карапуз со светло-русой кудрявой головкой.
Хорошая семья, подумалось Цветанке. Мать, несмотря на кучу детей и домашних забот, красивая, сильная и неунывающая; ухоженные, сытые детки, чисто убранный дом, все стены – в вышитых рушниках… Здесь кроху не обидят.
Положив свёрток на крыльцо, Цветанка громко постучала в дверь, а сама юркнула за угол.
– Кого это в такую рань принесло? – послышался мужской голос. Видимо, вышел муж женщины.
Малышка закричала: наверно, замёрзла сразу без заячьего плаща-то… А может, голодна была.
– Охти, а это кто тут? – удивился хозяин. – Эй, Медвяна! Подь-ка сюды! Тут подкидышек… Подкидышка нам оставили!
Возвращалась Цветанка уже с пустотой и под плащом на груди, и внутри. Лес встречал её печальной синевой утра, и в молчании каждого дерева угадывался укор, но губы воровки оставались сжатыми в бледную нить. Нечем стало плакать: осколки своего сердца Цветанка хоронила вместе с Нежаной.
Она решила положить её рядом с дедушкой. Когда она пришла в рассветной тишине на то место, её ждало светлое чудо: дедушкин могильный холмик весь ощетинился пронзившими снежный покров острыми зелёными листиками, среди которых поднимали свои белые головки подснежники. Вбитый в землю посох, раньше казавшийся сухой, мёртвой палкой, выпустил почки, готовые раскрыть навстречу солнцу маленькие клейкие листочки. Цветанка опустилась, вдавив коленями мокрый снег, и молча слушала душой это чудо.
Рядом с дедушкиной могилой тоже проклёвывались подснежники, и воровка, жалея красоту, осторожно их выкапывала с корнями и откладывала в сторонку. Верхний тонкий слой земли уже оттаял, напитался влагой, а глубже она ещё льдисто звенела от ударов лопатой. Выкопав яму глубиной с вытянутую руку, она воткнула лопату в землю и направилась к домику.
…Густо-янтарный свет утра уже заглядывал в окошко, а Цветанка всё сидела у стола, не в силах проститься. Перед ней лежал свежий кусок берёсты, а в руке до онемения кожи был зажат нож. Отложив его, она встала.
Солнце снова причиняло боль, и она шла почти вслепую, с хрустом проваливаясь в снег. Прослойка из хмари была сейчас лишней, Цветанка хотела чувствовать ногами землю, пусть и трудно было по ней идти. Каждый вязкий шаг отдавался содроганием в опустевшей груди, а та, что прежде была легче пташки, стала тяжким и горьким грузом на её руках. Но деревья шептали: «Это твой долг. Ты должна донести». И она не могла не донести Нежану до места её последнего упокоения.
Выкопанные цветы не завяли, как будто всё понимали и ждали своего часа. Чтобы опустить тело в яму, Цветанке пришлось встать в неё. Места хватило бы им обеим, но… Кто тогда посадит обратно подснежники?
Воровка запоминала пальцами все знакомые и любимые чёрточки, в последний раз касаясь лица Нежаны. И сама собой из неё вместо слёз полилась песня:
Ой, соловушка,
Не буди ты на заре,
Сладкой песенкой в сад не зови…
Вот и вся тризна, которую она могла справить, но большего и не требовалось. Цветанка прикрыла лицо Нежаны берёстой с надписью: «Нежана, моя ладушка». И подпись: «Заяц». Уроков грамоты, которые она успела получить, хватило, чтобы написать это.
На холмике она посадила подснежники. Здесь они росли, здесь им и место.
*
Три ночи подряд в небе не могли успокоиться зелёные огни, и столько же времени Цветанка ничего не брала в рот – ни мяса, ни рыбы, ни хлеба, испечённого Нежаной за день до смерти. Выходя из избушки, она набирала в руку плотные комки снега и откусывала, как лакомство.
Погода изменилась: потеплело ещё ощутимее, солнце засияло невыносимо ярко на расчистившемся, высоком небе, с крыши зачастила капель, затараторила, словно что-то сбивчиво рассказывая, и края крыши обросли бахромой из сосулек. «Это мой подарок вам…» – отзывалось в этой весенней дроби тающее эхо. Можно было подумать, будто это и правда Нежана, напоив своей кровью землю и разбудив её, достучалась до весны… А ночами в небе над лесом извивались зелёные змеи, возвещая: «Великий… великий… великий…»
Голод не уважал горя Цветанки и выгнал её на охоту, однако это был странный голод, гнездившийся не в животе, а где-то в груди, ближе к сердцу. Что-то повело её в этот раз не на привычную травоядную добычу, а на матёрого кабана, из нижних клыков которого, если их заточить и оправить в рукоятку, вышли бы огромные кривые ножи – больше, чем её засапожник. Это был свирепый старый секач-одиночка с вздыбленной бурой гривой на спине, а калкан [26] на его лопатках, плечах и боках задержал бы и стрелу – кусать и бить его в эти места было бесполезно. «Толстокожий» – это о кабане в самом прямом смысле этого слова.
Цветанка сама не знала, почему решила схватиться именно с ним. Если бы ей просто захотелось мяса дикой свиньи, она выбрала бы более молодого зверя: у молодняка и кожа потоньше, и клыки покороче, и нрав не такой злобный, да и мясо мягче и вкуснее. Огромный секач по своим размерам был почти сравним с Марушиным псом и среди своих сородичей мог считаться великаном, а из его пасти торчали поистине сабли, а не клыки! А Цветанке ещё и вздумалось поохотиться в человеческом облике… Из оружия у неё были только её верный нож и рогатина: это охотничье копьё с мощным удлинённым наконечником, кем-то оброненное или забытое, она подобрала в лесу. Запах крови и смерти, исходивший от него, и зажёг в ней это похожее на приступ ярости желание с кем-нибудь сразиться.
Уворачиваясь от несущегося на неё разъярённого кабана, Цветанка споткнулась и растянулась плашмя. Она успела откатиться в сторону и не попала под копыта этой многопудовой туши, но её бок словно ножом пропороли: зверь зацепил её клыком и проскакал дальше. Останавливая хлеставшую кровь, Цветанка заткнула рану клочком хмари; пузырь «соплерадуги» заполнил дыру в боку, проникая в кровоточащие сосуды своей напряжённой силой и снимая боль прикосновением приятной прохлады. Пара мгновений – и воровка опять была готова к бою. Кабан, однако, не собирался нападать снова, сочтя, видимо, что охотнице досталось вполне крепко и дальнейшая её участь не стоит его внимания. Цветанку это не устраивало. Поднявшись и стиснув древко рогатины, она испустила из горла, клокочущего жаждой боя, волчий рык, который отдался гулом в земле.
Догнав секача, она ткнула его в бок, но, похоже, только разозлила зверя. Острие попало в пресловутый калкан и не нанесло кабану смертельного вреда, зато вынудило его драться по-взрослому. Но Цветанка была к этому готова и желала именно этого. Чувствуя в себе нечеловеческую силу, она жаждала применить её, выпустить своего внутреннего зверя на любого, кто осмелится принять вызов. Ею владела жажда убийства, жажда крови, и неважно, кто попался бы ей на пути – кабан или, быть может, даже медведь – она порвала бы на клочки любого. Эта жажда горела в кончиках пальцев, ныла в корнях клыков, свивалась змеисто-алым клубком на месте разбитого сердца… «Кровавый голод» – так, кажется, назвала это Радимира… Похоже, это было оно самое.
Неповоротливая шея кабана позволяла ему бросаться только вперёд, но не вверх. Цветанка, воспользовавшись ступеньками из хмари, несколько раз увернулась от него, а потом с пронзительным воплем, вспугнувшим птиц, сверху вогнала зверю рогатину в хребет в месте присоединения черепа. Острие вошло полностью, перебив спинной мозг; секач рухнул, хмарь растаяла, и охотница оказалась сидящей верхом на бурой сутулой туше лесного вепря. Выдернув рогатину, она облизала окровавленный наконечник…
– Весьма недурно для новичка, – услышала она низкий и хрипловатый, смутно знакомый голос. – В одиночку на матёрого вепря-отшельника, да ещё в человеческом облике – это сильно.
Прохладная хрипотца этого голоса остудила жар в крови, Цветанка вздрогнула и обернулась. Прислонившись покрытым шерстью плечом к стволу дерева, поблизости стояла черноволосая женщина-оборотень со шрамом на лице. Чистый холод ночи в голубовато-серых глазах, один из которых слегка косил, бунтарски-растрёпанная грива волос, великолепное смуглое тело – всё это Цветанка не забыла бы и через сто лет, потому что она собственноручно сняла заклятие-ошейник, державшее эту волчицу во власти жестокого волхва Барыки.
– Невзора, – напомнила женщина-оборотень своё имя, подходя ближе. – Я ещё в первую нашу встречу, когда ты была человеческой девчонкой, почуяла в тебе что-то наше, волчье. Значит, ты вступила на путь Марушиного пса… Не стану спрашивать, как. Захочешь – сама расскажешь. А пока – может, пригласишь на кабанятину? Не серчай уж на меня за наглость, у меня сынок голодный, а с охотой мне нынче что-то не везёт. Давно не ела, молока мало стало. А сынок у меня – прожорливый сосунок.
Цветанка смогла только изумлённо кивнуть, и Невзора, коротко тявкнув, сделала кому-то знак. Из-за деревьев к ним подбежал волчонок… Впрочем, по размерам он был почти со взрослого обычного волка, но выражение на его морде сияло совершенно щенячье. Он с любопытством запрыгал вокруг кабаньей туши, но потом, встав на задние лапы, ткнулся носом в обнажённую грудь Невзоры.
– Смолко, да погоди ты, – строго, но с нотками нежности, на которые только был способен её хрипловатый голос, сказала Невзора. – Мы в гости пришли. Ежели матушке твоей мяса сегодня перепадёт – будешь и ты сыт.
Волчонок смущённо припал на хвост, подняв уши торчком и умильно округлив янтарно-жёлтые глаза. Окрасом он пошёл в свою мать, только на животе чёрный мех переходил в тёмно-серый, а на передних лапах красовались белые «носочки». Цветанка чуть не рассмеялась, и её рука сама потянулась почесать зверёныша за ушком. Любопытно, сколько же молока требовалось, чтобы насыщать такого «малыша» каждый день?
– Славный у тебя сынок, – не удержалась от улыбки Цветанка. И полюбопытствовала: – А где твой муж, Невзора?
Та вольнолюбиво встряхнула чёрной гривой:
– Нет у меня мужа. Деревенского парня соблазнила, вот и получился Смолко… – И добавила, любуясь отпрыском: – Светло-русый был наш батька, вот и у нас пузико да передние лапы светленькими вышли.
– Был? – насторожилась Цветанка, вскинув бровь.
– Не бойся, не съела я его, – усмехнулась Невзора. – Получила, что хотела, да и отпустила восвояси. Ну что, Смолко, тётя… гм… Заяц нас сегодня угощает.
– Цветанка я, – назвала своё настоящее имя воровка.
– Я так и думала, – хмыкнула Невзора.
Перекинувшись в огромного чёрного волка, она ловко разделала тушу, используя острые, как ножи, клыки, могучие челюсти и вес собственного тела. Пока Невзора насыщалась, Цветанка вдруг поняла, что была и не особо голодна, затевая эту охоту: ей просто хотелось крови, битвы… чьей-то смерти. Не исключено, что даже собственной. Отрезая ножом тонкие полоски ещё тёплого мяса, она задумчиво смаковала их. Да, молодая кабанятина была бы получше, но и эта сойдёт.
Потом они отдыхали: Цветанка приходила в себя после битвы с кабаном и прикладывала к ране новые куски хмари, а Невзора переваривала сытную трапезу. Затем они вместе перетащили тушу поближе к дому, а Смолко прыгал вокруг и нетерпеливо поскуливал. Возле избушки Невзора снова приняла промежуточный между человеком и зверем вид; обширное пятно на снегу насторожило её, и она, присев на корточки, взяла щепоть пропитанного кровью снега, понюхала.
– Кровь Марушиного пса. Что за бойня тут у тебя случилась?
Цветанка вдруг ощутила, что горе стало легче. Невзоре она обрадовалась, как старому другу, который молчаливо, просто одним своим присутствием взял на себя часть этой ноши. Ещё вчера при звуке имени Нежаны её грудь и горло сдавливало солёное удушье, а сейчас она смогла заговорить.
– Жила я тут… с подругой. Её муж истязал, вот я её и умыкнула… Брюхата она была, ребёночек должен был вот-вот родиться… А Серебрица напугала её. Она побежала вон туда… Пошли, покажу.
– Серебрица? Хм, это та, зеленоглазая? – припомнила Невзора.
Цветанка кивнула.
– Видела я её… Близко не знакома, но встречала, – проговорила смуглая женщина-оборотень. – Она… как бы это сказать… Слегка повёрнутая… на почве Калинова моста.
– Она правда была там, – сказала воровка.
Невзора двинула бровью.
– Вот оно как…
И снова Цветанка, проваливаясь в мокрый снег, проделывала этот страшный путь, но в этот раз рядом шла Невзора, и её тёплая, взъерошенная и мрачноглазая сила помогала ей одолевать его шаг за шагом – до самой ложбинки, в которой Нежана пробудила весну.
– Вот тут она и родила.
И снова – огромное кровавое пятно. Невзора спустилась к кустам, ставшим Нежане смертным одром, принюхалась. Её угрюмоватые чёрные брови сдвинулись.
– Крови много потеряла, – угадала она, сурово блеснув светлыми глазами. – Не отвечай, я вижу всё… Нет её в живых. Дитё где?
И тут горе всё-таки ударило Цветанку под дых. Почёсывая увязавшегося за ними Смолко за пушистым ухом, она осела на снег… Холод, охвативший нижнюю половину тела, напомнил ей: «Э, голубушка, всё женское естество ты себе отморозила. Огневицу подлечим, а вот детушки у тебя вряд ли будут…» Тогда ей было всё равно, о детях она и не помышляла. А сейчас, держа на руках живую, тёплую, кричащую малышку – родную кровинку, продолжение Нежаны, она отдала её чужим людям. И стало незачем жить, незачем бороться за человека в себе.
– Где ребёночек? – грозно нависнув над ней, повторила свой вопрос Невзора.
– Отдала… в семью, – прохрипела Цветанка. – Мне её кормить нечем. Молоко нужно… а где я его возьму, грудное-то…
– А это что?
Что-то тёплое, жирное, сладковатое брызнуло воровке на губы. Она облизнулась… Вкусно. Молоко? Да, это Невзора, сжав рукой набухшую грудь, показала ей, сколько у неё этого добра. Но вскармливать человеческое дитя молоком Марушиного пса?.. Кем это дитя вырастет?
– Человеком вырастет, только очень здоровеньким будет, – ответила на её мысли женщина-оборотень. – Сильным. Чтоб в зверя перекидываться – тут рана нужна, Марушиным псом нанесённая. А молоко его в оборотня не превратит, не бойся.
Послышался басовитый плач: это Смолко, устав ждать, когда его наконец покормят, перекинулся в крепенького темноволосого мальчугана, по-видимому, ещё совсем недавно научившегося ходить.
– Мм-а-а-а! – ревел он, протягивая ручки к Невзоре. – Ня-я-ям!
– Ням-ням хочешь, я знаю, – засмеялась та, подхватывая сына на руки. – Прости, за этими разговорами совсем забыли про тебя. Ну, давай покушаем…
Обхватив мать руками и ногами и приникнув ртом к соску, Смолко утих и зачмокал. Невзора, поддерживая его под спинку, покрытую тёмным пушком, улыбалась.
– Большой уж, а всё прикорм никак не хочет брать – молочко любит. Клычки-то молочные уже есть, кусает иногда за грудь… Больно, зараза! – Невзора хрипловато засмеялась.
Их обдувал холодный сырой ветер, а малыш был голеньким. Цветанка невольно поёжилась и скинула свитку, чтобы хоть как-то укутать ребёнка.
– Зачем? – усмехнулась женщина-оборотень. – Он же Марушин пёс, холод ему не страшен… Ты, поди, одёжу свою всё с собой таскаешь? Я поначалу тоже таскала – по людской привычке, а потом пожила в лесу несколько лет и как-то помаленьку отвыкла. А на что она? Холода мы всё равно не боимся, а стыдиться в лесу некого.
Жестокая весна дышала зябкой сыростью, льдисто звенела, смеялась, роняя еловые шишки, и ей не было дела до пустоты, которая образовалась возле груди воровки – там, где она держала новорождённую девочку… Пустота сосала изнутри, требуя заполнения, но пальцы сжимались, впиваясь лишь в пропитанный духом весны воздух.
– Иди и забери дитё обратно, – шепнула Невзора. – Выкормим как-нибудь. Ты мне тогда помогла – нынче моя очередь. Долг платежом красен.
– Она человек… Ей, наверно, лучше с людьми остаться, – пробормотала воровка, чувствуя, как накатывает приступами желание схватить Смолко и прижать к себе. Да, он – оборотень, от оборотня же и рождённый… Но как можно было бояться или ненавидеть это упитанное, чмокающее у груди своей матери чудо? Дети – они и есть дети, и неважно, кто они – котята дочерей Лалады или щенята Марушиных псов.
– Дура ты, – без усмешки, прямо и сурово сказала черноволосая женщина-оборотень. – Она родилась для того, чтоб тебя уберечь, помочь тебе остаться человеком внутри. Думаешь, зачем я Смолко родила? Чтоб не забыть, как это – любить. Оно, конечно, и лисицы, и волчицы, и медведицы детёнышей рожают… И любят их, наверно, по-своему, по-звериному. А я вот по-человечески не хочу разучиться любить. Девчушку эту судьба тебе подарила, а ты от неё отказалась… Суждены вы друг дружке, понимаешь ты, дурочка?
Цветанка вздрогнула, сжав кулаки, но проглотила это жёсткое, как пережаренное мясо, слово – «дура». Её ещё никто так не называл – вернее, она никому не позволяла этого. А вот от Невзоры нехотя, со скрипом зубов, но стерпелось… Потому что права она была. И Радимира – тоже: вот для чего пощадила Цветанку та стрела…
– А… а молоко? – промолвила Цветанка, борясь с последними колебаниями. – Как ты двоих кормить станешь? Твоему-то сыну хватит ли?
– Хватит обоим и ещё останется, – заверила Невзора. – Много ли человеческому дитёнку надо? А нашего, волчьего молока ещё меньше потребуется: оно посытнее людского будет и сил даёт больше. Иди, кому говорю!
*
Под оглушительное беспрестанное чириканье воробьёв Цветанка кралась вдоль плетня. Солнце то выглядывало, слепя её, то пряталось за облаком; какая-то пичуга, пролетая над воровкой, капнула ей помётом на плечо.
– Вот зараза, – шёпотом выругалась та, погрозив кулаком в небо.
Народная примета гласила: «К счастью». Однако до единственно нужного ей счастья ещё предстояло добраться.
Муж Медвяны чинил на заднем дворе телегу, готовя её к скорому использованию, пожилой отец в меховой безрукавке похаживал вокруг него, давая ценные указания, а двое старших девочек развешивали на натянутой возле дома верёвке выстиранные вещи. Роста им для этого дела не хватало, но выручал широкий берёзовый чурбак.
Цветанка бесшумно скользнула на крыльцо и толкнула дверь, оставленную девочками приоткрытой. Ни одна половица не скрипнула под шагами воровки; свекровь Медвяны была занята купанием внука и не заметила её. Прислонившись к стене, Цветанка промокнула пот с лица чистым вышитым рушником, висевшим рядом.
Увидев её, кормившая грудью женщина вздрогнула и застыла. Её глаза под низко надетым повойником округлились от испуга, но ребёнка она держала по-прежнему крепко. Цветанка всмотрелась в детское личико: не дочку ли Нежаны она кормила? Все новорождённые дети казались на одно лицо, да и не успела она хорошенько рассмотреть малышку, чтобы узнать её сейчас. Из люльки доносились покряхтывания и писк другого младенца.
– Здравствуй, Медвяна, – вполголоса обратилась воровка к женщине. – Вам тут давеча ребёночка подкинули… Так вот, моя это дочка. Отдать вам её придётся. Мать у неё померла в родах, вот и пришлось мне искать для неё семью… А тут кормилица нашлась, так что забираю я её обратно. Уж простите.
Женщина защищающим движением прижала к себе ребёнка, отгораживая его руками, и подалась назад.
– Чужой ты… Не из наших мест, никогда тебя прежде не видела. Откуда моё имя знаешь? – дрожащим шёпотом спросила она.
– Так муж твой и назвал, когда кликал тебя в то утро, выйдя на крыльцо, – улыбнулась Цветанка. – Подь, мол, сюды, Медвяна, тут подкидышка оставили… Оттого и знаю. А ты своё дитя в то время кормила, а дочки твои старшие смотрели.
Женщина понемногу отходила от испуга – заморгала растерянно. Цветанка старалась говорить с нею мягко, по-доброму.
– Да, так всё и было, – пробормотала Медвяна. – Так значит, ты – отец? Мальчишка ещё совсем сам-то…
Цветанка не стала её разубеждать и что-то объяснять. Времени на разговор оставалось всё меньше: в любой миг могли войти.
– Да моя она, моя, – зашептала она, вкладывая в свои слова всё, что теснилось у неё в груди, но не могло пробиться к посуровевшим и колко смотревшим, пересохшим глазам. – Свет она мой в окошке. Пойми ты своим материнским, бабьим сердцем: не жить мне без неё. У тебя своих ребят – семеро по лавкам, а у меня она – одна-единственная.
Большие, медово-карие глаза Медвяны наполнились слезами, а яркие, полнокровные губы затряслись. Она не могла наглядеться на дитя напоследок.
– От груди хоть не отрывай, окаянный, – всхлипнула она. – Дай докормить!
– У кормилицы молока полно, она и докормит, – вынуждена была настоять Цветанка. И добавила мягче: – Спешу я, бабонька.
Медвяна медленно, не сводя покрасневших мокрых глаз с личика девочки, протянула её Цветанке.
– Ну, ин ладно… Хоть и прикипели мы сердцем к дитятку, но родная кровь – она и есть родная кровь. Ты, это… – Женщина плаксиво шмыгнула носом, подобрала слёзы вышитым рукавом. – Молодой ещё… Того и гляди – мачеху ей вскорости найдёшь… Невзлюбит она чужое дитё – ох, несладко бедняжечке придётся…
– Ты, баба, глупостей-то наперёд не выдумывай, – сурово отрезала, нахмурившись, Цветанка. – Не будет у неё никакой мачехи.
На пороге появилась свекровь, неся на руках завёрнутого в полотенце мальчика и ласково кудахча:
– Вот ты у нас какой чистенький, вот какой хорошенький… – И, увидев Цветанку с малышкой на руках, испугалась: – Ой, а это кто? И почто он Найдёнку нашу держит?
– Светланой её зовут, – сказала воровка, чувствуя, как пустота в груди заполняется тёплой, счастливой тяжестью.
Имя озарило её только что, единственно правильное и журавлино-крылатое, склеив осколки её сердца. Нет, не походила малышка на Бажена, она была вылитая мать – Нежана.
– Прощай, Медвяна. Прощай и ты, мамаша, – поклонилась Цветанка женщинам.
Вышла она не через калитку, а на глазах у потрясённых девочек перемахнула через плетень по невидимым ступенькам и понеслась домой. Весна разворачивала у неё за плечами крылья из радости, свежести небес, звонкого лесного покоя и пьянящего земляного духа от первых проталин, украшала ей голову венком из подснежниковой нежности. Девочка закричала было, но вскоре убаюкалась на бегу, а Цветанка, прикрывая её заячьим плащом, шептала:
– Светланка моя… Ты – мой свет в окошке. Никому тебя не отдам.
________________
22 лютовей – здесь: январь
23 молодка – недавно вышедшая замуж женщина
24 примерно 21,3 м
25 сечень – февраль
26 калкан – «панцирь» из плотной хрящевой ткани под кожей кабана
7. Тихая Роща
Родители и княгиня Лесияра дали своё благословение, и теперь брачный сговор оставалось закрепить при многих свидетелях, дабы все знали: Млада и Дарёна – обручённая пара, и дальше у них – только свадьба. Однако помолвку откладывали в ожидании, когда Млада оправится после тяжёлого отравления хмарью, полученного ею во время разведки в Воронецких землях, а Дарёна встанет на ноги после ранения. Три седмицы девушка провела в доме Твердяны, принимая отвар яснень-травы и делая с ним примочки к ране, а также посещая купель на Нярине; сама же оружейница вместе со старшей дочерью Гораной и супругой Зорицы, княжной Огнеславой, дневала и ночевала в кузне, выполняя какой-то большой и срочный заказ. Часто они даже не приходили домой спать, и матушка Крылинка ворчала:
– Вот же напасть какая… Так ведь и до смерти уработаться можно!
Зорица с дочкой Радой и Рагна относили им обеды и, возвращаясь домой, рассказывали об очередях из женщин и детей, также передававших еду остальным работницам. Кузня гудела денно и нощно, подземный перезвон доносился даже до дома, но что там ковалось, никто не мог сказать: заказ был окутан строжайшей тайной. Иногда Твердяна всё же изредка возвращалась домой – главным образом, чтобы навестить и подлечить Дарёну.
– Ну что вы там всё-таки делаете-то целыми днями? – ластясь к плечу супруги, попыталась однажды разузнать Крылинка.
– Снасть горную, – сухо ответила оружейница, усталая до синих кругов под глазами. – Новые копи открыли на юге, вот и понадобилось срочно.
– А тайну-то такую зачем из этого делать? – удивилась Крылинка.
– Откуда мне знать? – коротко отрезала глава семьи. – Я в дела государственные не лезу, моё дело маленькое – заказ принять и исполнить. Всё, мать, хватит расспросов, дай умыться.
Что-то зловеще-печальное слышалось в её молчании, и матушка Крылинка умолкла, охваченная тревогой. Её чуткое сердце за годы совместной жизни изучило наизусть все выражения глаз и лица супруги; по движению бровей или по складу губ Крылинка могла с точностью угадать, в каком Твердяна была настроении, и какие события это настроение предвещало. Однако подобной сосредоточенной угрюмости она не видела никогда прежде, и это её пугало. Твердяна между тем умыла лицо и руки, наскоро съела сытный обед, после чего пошла к Дарёне в комнату.
Дарёна уже не пролёживала дни напролёт в постели – понемногу вставала и рукодельничала у окна, пользуясь подарком Зорицы – набором белогорских игл. Время она коротала за шитьём рубашек для своей наречённой избранницы: по обычаю, к свадьбе девушке полагалось изготовить и собственноручно вышить для будущей супруги двенадцать рубашек и столько же портков, такое же число наволочек и рушников. Женщина-кошка же, в свою очередь, обязывалась обеспечить невесту шубой и шапкой, дюжиной узорчатых платков, несколькими дюжинами разноцветных ленточек, а самое главное, вдобавок в чудесному кольцу – набором украшений: запястий, ожерелий, серёжек и очелий. Как и сама женщина-кошка, зачарованные украшения были призваны стоять на страже здоровья, счастья и долголетия её супруги.
– Ах ты, моя родненькая, – поблёскивая головой, сокрушалась Твердяна, в то время как её большие, жёсткие и шершавые, рабочие руки скользили по оголённой спине смущённой девушки. – Угораздило же тебя под стрелу подставиться… А стрела-то – моей работы. Скверно вышло… Спинка-то маленькая, узенькая, как у цыплёночка – как только дух из тебя та стрела не вышибла?
Ширина одной её раскрытой пятерни ласково охватывала почти всю спину Дарёны от края до края. Дарёна помнила тот страшный и гулкий толчок, когда стрела впилась: будто целое копьё ей под лопатку прилетело. Обычно рана не болела, но под руками Твердяны Дарёна ощущала, будто там копошится клубок горячих червей.
– Рана уж затянулась, а остатки волшбы оружейной внутри так и засели, – пробормотала Твердяна с досадой. – Она, ежели её не извлечь, разрушает тело изнутри даже после заживания раны. Вот так уж хитро и смертоносно она устроена – будь она неладна! На уничтожение врага рассчитана, но всякое случается…
Случилось так, что стрела поразила не врага. Дарёна застыла, охваченная холодным окаменением ужаса… В глазах тоскливо потемнело при взгляде на неоконченную вышивку: неужели смерть разлучит их с Младой уже совсем скоро?…
– Нет, нет, моё дитятко, не бойся, – успокоительно заверила оружейница. – Уж я-то свою волшбу знаю – сама, вот этими руками делала. Смогу и обезвредить потихоньку, не будь я Твердяна Черносмола. И до свадьбы доживёшь, и много лет в супружестве проживёшь – слово тебе даю.
Дарёне представлялось, что под ладонями оружейницы «черви» высовывались над поверхностью спины, и Твердяна, ухватив одного «червяка» за кончик, потянула его наружу. Он шёл туго, сопротивлялся, и мучительные молнии боли стреляли по всему туловищу девушки. Раньше Дарёна вскрикивала, чем тревожила домашних и не раз заставляла матушку Крылинку прибегать в испуге в комнату; сейчас она изо всех сил сцепила зубы, но не смогла сдержать стон.
– Потерпи, доченька, – ласково приговаривала Твердяна. – Потерпи… Надо извлечь всё без остатка.
– Бо-ольно, – с невольно покатившимися по щекам слезами простонала Дарёна.
– Знаю, моя хорошая, знаю, – сочувственно вздохнула Твердяна. – Уж такая она, зараза, злая. Не столько сама стрела боль причиняет, сколько волшба.
Из-за невыносимой болезненности извлечения остатков волшбы у них никогда не получалось вытащить более одного «червя» за один раз. Эта боль оставляла Дарёну обессиленной, и она весь остаток дня была уже ни на что не годна. Вот и сейчас она, одевшись, хотела сесть за прерванную приходом хозяйки дома вышивку, но руки сами опускались…
– В постельку, милая, – прогудел голос Твердяны, а её большая сильная рука взяла девушку под локоть, помогая встать. – Какое там рукоделие! Иглой тебе сегодня уж нельзя работать, отдохни.
Дарёна знала: за белогорскую вышивку нельзя садиться больной или в дурном настроении – тогда носитель вышитой вещи будет плохо себя в ней чувствовать. Рубашка осталась лежать на рукодельном столике у окна, а руки Твердяны укрывали девушку одеялом.
– Вот так, моя родная, отдыхай, не сопротивляйся сну… Ничего, до свадьбы времени много, успеешь всё сделать, никуда не денется от тебя работа.
Дарёна уткнулась в подушку, устраиваясь поудобнее и стараясь не наваливаться на раненую лопатку. Боль, разбуженная Твердяной, понемногу засыпала снова, но с нею утекали и силы, склеивая ей веки смертельной усталостью. На одного «червя» в ране стало меньше… Никем не тревожимая, Дарёна поплыла на волнах зимней дрёмы.
На неё смотрели из тумана жёлтые глаза Марушиного пса, в которых развёртывалась череда её скитальческих дней. Горечь пыльных дорог, колышущиеся травы и цветы, купание нагишом под луной и щекотка пальцев васильковоглазой подруги… Почему им не позволили перемолвиться хотя бы парой слов? Смутная досада на всех – на Лесияру и Радимиру с её пограничной дружиной и даже на мать – глухо роптала под сердцем. Дарёна с обречённостью и болью приняла объяснение, что Цветанка стала Марушиным псом, и теперь ей ходу в Белые горы нет, но сердце не находило покоя и металось. Всему виной была одна царапинка от когтя – так сказала Радимира. Чьего когтя, она не уточнила, но Дарёна и так догадывалась: это та зеленоглазая девица с пепельными волосами, которой Цветанка увлеклась в Марушиной Косе. Что-то волчье было в её улыбке, открывавшей небольшие острые клыки…
Из потока дремоты пополам с печальными думами Дарёну вынуло острое и ягодно-сладкое чувство: Млада близко. Её синеглазая избранница получила месячный отпуск в награду за выполнение опасного задания и отдыхала у себя в лесном домике-заставе, но виделись они с Дарёной часто. Дрёма слетела голубым покрывалом сумерек, и девушка, встав, выглянула в окно. Через заснувший под покровом первого снега сад мягко скользила огромная чёрная кошка, оставляя на белом зимнем ковре широкие следы лап, и сердце Дарёны тут же согрелось пушистой, мурчащей нежностью. Она распахнула окно, и в него вместе с дуновением морозного воздуха проникла Млада, принеся снежинки на чёрном мехе и свет любви в чистых, как безупречные синие яхонты, глазах.
– Ах ты, моя киса, – сразу запустив пальцы в густую шерсть, проворковала Дарёна.
Огромная «киса» разлеглась на постели, изящно потягиваясь и непрерывно мурлыча. Дарёна устроилась рядом, отогревая подушечки её ступавших по снегу лап, целуя в нос и почёсывая за пушистыми ушами. С каждым днём нежность росла и крепла, уютно окутывая сердце, и Дарёна сама недоумевала, как она ещё недавно могла сомневаться в своих чувствах к чёрной кошке. Радость озаряла душу, когда шею ей щекотали длинные усы, а когда на колени ей ложилась тяжёлая широкая лапа, внизу живота что-то ласково и горячо напрягалось.
Кошка перевернулась на спину, и Дарёна не удержалась, чтобы не почесать ей живот. Глаза Млады превратились в яхонтовые щёлочки, а поток мурчания лился неиссякаемо.
– Нравится? Нравится, да? – засмеялась Дарёна.
На глаза ей попался клубок красной пряжи – самый большой в корзинке для рукоделия и румяный, как наливное яблоко. Схватив его, девушка игриво покрутила им над кошкой, и длинная лапа со спрятанными когтями потянулась вверх, тронув клубок. Глядя, как чёрный зверь перебрасывал его с передней пары лап на заднюю, вращая им в разные стороны, Дарёна смеялась и таяла от умиления: ну ни дать ни взять – обычная кошка, только огромных размеров. Однако игра игрой, а всё-таки где-то в уголках сапфировых глаз светилась ласковая снисходительность мудрой дочери Лалады, изображающей кошачьи ужимки, чтобы позабавить свою любимую девушку. Обняв кошку, Дарёна прильнула щекой к щекочуще-тёплому меху и зажмурилась со счастливой улыбкой.
– Я люблю тебя, – мурлыкнула она.
«И я тебя люблю, счастье моё», – прозвучало у неё в голове с бесконечной нежностью.
Улегшись сверху на пушистый живот Млады, Дарёна принялась за излюбленную игру – «где у кисы мурчалка?» Наверняка обычная кошка от такого количества тисканья и объятий уже не выдержала бы и принялась орать и вырываться, но только не Млада. Она позволяла Дарёне всё: поцелуи в нос и уши, пересчитывание когтей и усов, щекотание подушечек лап – правда, при последнем она извивалась, сучила лапами и в конце концов сбросила девушку с себя. Упав на постель, Дарёна уткнулась в кошачий мех, чтобы заглушить рвущийся из груди хохот.
– Мрряв, – гортанно раздалось в ответ. А голос в голове девушки добавил: – «Ну всё, хватит, щекотно же!»
Потом они просто лежали в обнимку. Дарёне было трудновато дышать под весом чёрной лапищи, но в и этом она находила свою прелесть. Под защитой этой лапы она могла ничего и никого не бояться.
«Ну, как твои дела сегодня? – спросила Млада. – Рана не беспокоит?»
– Твердяна меня лечит, – ответила Дарёна, вороша пальцами её мех. – Сегодня ещё одного червяка вытащили.
«Червяка?» – удивилась Млада.
– Ну, я так себе представляю эти… остатки оружейной волшбы, – объяснила Дарёна. – Они мне кажутся такими горячими червяками внутри раны, и Твердяна их по одному выуживает оттуда. – И призналась со вздохом: – Это больно…
«Да, с оружейной волшбой шутки плохи», – вздохнула Млада.
– Если хоть один червяк останется, я не жилец. – Дарёна уткнулась в кошку, чтобы скрыть слёзы.
«Муррр… муррр… ладушка моя. – Млада пощекотала девушку усами. – Даже не думай об этом и не бойся ничего. Моя родительница своё дело знает… Она эту волшбу сплела, она и расплетёт, будь уверена».
– А если нет? – Дарёна подняла лицо, заглянув в синие глаза кошки. – Эта зараза… убьёт меня изнутри…
«Нет, – твёрдо ответила Млада. – Твердяна – великий мастер. Нет ничего такого, что бы ей не было подвластно».
– А бывали случаи, чтобы мастер не мог до конца обезвредить свою волшбу? – не унималась девушка.
«Я не припомню такого, – сказала Млада. – Так, всё, довольно об этом думать и расстраиваться. Всё будет хорошо! Всё до свадьбы заживёт».
– Не знаю, доживу ли я до свадьбы, – вздохнула Дарёна, кладя голову ей на плечо.
«Обязательно доживёшь… И ещё долго будешь жить после неё – благодаря силе Лалады».
– Млада, я люблю тебя… Очень, очень, очень…
Теперь Дарёна произносила эти слова уверенно: в сердце у неё жил неугасимый огонёк, она ждала встречи с Младой, как праздника, и скучала, даже когда они не виделись всего день. В ней горела постоянная потребность обнимать большую и тёплую чёрную кошку, слушать её долгое любовное мурчание зимним вечером, засыпать в пушистом кольце её свернувшегося калачиком тела, как на роскошном мягком ложе.
«Была бы ты со мной ещё и в людском облике так же ласкова, – с тенью сожаления посетовала Млада, потираясь ухом о ладонь девушки. – А то, когда я кошка, так тебя просто не унять, а когда перекидываюсь обратно, тебя словно подменяют… Я не пойму, Дарёнка: ты что, боишься меня, что ли?»
Младу-кошку Дарёна полюбила до стона, до писка, до нежного надрыва сердца, а вот перед Младой-человеком действительно ещё чуть-чуть робела. Но робость эта была с оттенком восхищения, хотя произнесение тех же слов любви давалось ей сложнее, когда между её пальцами струились чёрные кудри Млады, а не кошачий мех.
– Нет, не боюсь, что ты, – порывисто заверила она, беря в свои ладони морду и поглаживая большими пальцами шелковистую шерсть на щеках Млады.
«Тогда что с тобой, мррр? – с искорками яхонтового смеха в глазах спросила та. – Что же после свадьбы будет, а, Дарёнка? Ты на супружеском ложе мне тоже в кошку перекидываться велишь?»
– Не знаю, – смущённо засмеялась Дарёна, чувствуя прилив жара к щекам. – Когда ты кошка, мне почему-то проще… А когда человек, ты такая… такая…
«Какая?» – смешливо мурлыкнула Млада.
Дарёна замялась, не зная, как описать свои чувства. Если с Цветанкой они были на равных, могли друг над другом подшучивать, поддразнивать одна другую, позволять себе вольности и быть простыми и раскованными в обхождении, то равной чернокудрой женщине-кошке Дарёна себя не чувствовала. И дело было не только в разнице в возрасте, просто Млада зачаровывала Дарёну смесью кошачьей мягкости и обтекаемости, звериной силы, древней белогорской мудрости, спокойствия и теплоты. И – да, лесной сказкой. Детский трепет перед ускользающим чудом, прятавшимся среди ветвей, всегда был жив в сердце Дарёны, а когда она закрывала глаза, шелестящая берёзовая тайна окутывала её вновь, принося с собой волнующее ощущение чьего-то присутствия – оберегающего, всезнающего, любящего.
– Я не знаю, – вздохнула Дарёна. – Нет таких слов, чтобы об этом рассказать… Просто почувствуй сама.
Кошка, ласково жмурясь, потёрлась мордой о её грудь, а потом приложила ухо к сердцу.
«Я чувствую, горлинка…»
После лечения Дарёну не беспокоили до утра, и она незаметно уснула под боком у кошки, оставшейся на ночь.
Любопытная Рада, приоткрыв дверь в комнату, увидела в постели двоих, освещённых полоской лунного света: сладко спящую Дарёну и прижавшуюся к ней сзади обнажённую Младу. Луна бесстыже выхватывала из сумрака изящные очертания тела женщины-кошки, полного великолепной, горделивой, уверенной и упругой силы; изгибы их тел сложились наподобие двух вложенных друг в друга букв «зело» (S) – большего и меньшего размера. Рада зажала ладошкой рот, но короткий смешок-хрюк всё же успел у неё вырваться. Млада открыла глаза и подняла голову. Увидев Раду, она приложила палец к губам, как бы говоря: «Тс-с!» – а Дарёна даже не проснулась. Вытаращив глаза, Рада прикрыла дверь и на цыпочках удалилась.
…Наконец тайный заказ был выполнен – в обещанный мастером Твердяной срок. По припорошенной снегом каменной лестнице в стылом блеске лунного света из ворот кузни выносили заколоченные деревянные ящики и грузили на охраняемые княжескими дружинницами повозки. Сильная половина семейства – Твердяна, Горана с дочерьми-ученицами Светозарой и Шумилкой, а также княжна Огнеслава – вернулась в дом в зимней предрассветной тьме, дыша морозным туманом, прокопчённые, блестящие от пота и измотанные до синих теней под глазами.
– Ну наконец-то! – всплеснула руками матушка Крылинка.
Зорица молча прильнула к груди Огнеславы. Супруги обменялись устало-нежным поцелуем, а маленькая Рада весело прыгала рядом. Огнеслава с ласковым блеском в глазах подхватила её на руки и расцеловала.
– Соскучилась, котёнок? Знаю, знаю… И я – по тебе.
– Пойдём снежную бабу лепить! – обняв родительницу за шею, воскликнула девочка-кошка. – Снега во дворе дюже много!
– Непременно пойдём, только отдохнуть надо сначала, – пообещала Огнеслава. – Устали мы, работали не покладая рук.
– Бабушка Крылинка, есть что покушать? – едва переступив порог дома, спросила Шумилка.
– Да есть, готово, всё уж десять раз остыло! – ответила та. И осведомилась у супруги: – На стол, что ль, подавать?
Твердяна, поглаживая отросший вокруг чёрной косы ёжик, решительно сказала:
– Сперва мы в баньку, мать. – И добавила строго: – Негоже за стол неумойками садиться.
Это замечание, видимо, предназначалось для торопливой Шумилки. Та, как бы извиняясь, пояснила:
– Уж больно есть хочется.
– Не малое дитё, потерпишь, – хмыкнула Твердяна. – За еду надо чинно, порядком да ладом садиться, а не набивать брюхо как попало и когда попало.
Да уж, порядок в этом доме соблюдался неукоснительно, а слово главы семейства было законом – Дарёна в этом сразу убедилась. После бани головы у всех оружейниц, за время напряжённой работы заросшие длинной щетиной, снова гладко заблестели. Насытившись, усталые работницы завалились на боковую и проспали поистине богатырским сном целые сутки.
Миновал день, миновала ночь, а за ними ещё день с ночью – Рагна пришла от соседей бледная, с округлившимися глазами.
– Ты чего такая всполошённая? – спросила матушка Крылинка, чистившая рыбу для пирога.
– Ох, матушка, я тут такое услыхала! – возбуждённо зачастила та. – Люди бают, что все эти три седмицы супруги-то наши – слышь! – оружие ковали!
– Эка невидаль! – спокойно молвила Крылинка, выпуская из рыбьего брюха блестящие склизкие потроха и отводя их в сторону широким ножом. – В кузне оружие часто куют, что ж в том такого?
– Да, но не столько же! – Рагна показала руками, сколько оружия было изготовлено – целая гора. – И к чему срочность такая, что аж без роздыху, без сна и еды наши супруги в кузне горбатились? И тайна вся эта зачем? Вот и поговаривают добрые люди, что… к войне это всё.
Слово «война» Рагна выделила голосом – боязливым, дрожащим шёпотом, а в её взгляде плескался ужас – отблеск копий, клинков мечей и сверкающих на солнце щитов. Матушка Крылинка на мгновение задумалась, помрачнела, и нож в её руке замер. Повисла тишина, а потом Крылинка, продолжив чистку рыбы, всё так же спокойно сказала:
– А ты меньше слушай болтовню досужую. Твердяна сказала – для горного дела старались, приспособы разные делали.
А вечером, когда все сидели за ужином, в гости пришла староста Кузнечного, Снежка, прозванная Большеногой за огромные ступни. Кошкой она была белой с чёрными и рыжими пятнами, а в человеческом обличье – в зрелых летах, с прямыми соломенно-русыми волосами до середины шеи, ровно подстриженными в кружок, и тёмными бровями. Носила она овчинную безрукавку с широким кожаным поясом и светло-серые сапоги.
– Хлеб-соль вам, – сказала она с поклоном.
Твердяна встала из-за стола, поприветствовав гостью, а Крылинка тут же принялась её сердечно потчевать. Снежка сперва отказывалась, но потом, чтоб не обижать хозяев, отведала всего, что ей было предложено, и выпила чарку хмельного мёда.
– Так уж у нас заведено, – сказала Твердяна. – Сначала накормить-напоить гостя, а потом о деле пытать-расспрашивать.
– Это мне ведомо, – усмехнулась староста, утирая губы. – Благодарствую на угощении, голодным из вашего хлебосольного дома никто не уходил – уж что есть, то есть. Я, вообще-то, с вопросом к тебе, Твердяна… Люди смущаются, волнуются, ко мне за разъяснениями пришли, а я даже и не знаю, что им ответить: сама в недоумении. Правда ли, что этот заказ большой в кузне твоей был… э-э… по оружейной части? Может, мы воевать с кем-то собираемся?
Твердяна нахмурилась так, что все за столом притихли, а Дарёна бросила на Младу взгляд, словно ища опровержения этого страшного слова – «воевать». Глаза Млады обдали её яхонтовым холодом, но рука под столом сжала её пальцы тепло и ласково.
– А люди с чего это взяли? – спросила Твердяна грозно.
– Д-да с-слушок… – Снежка даже заикаться начала, оробев под вопрошающим взором хозяйки дома. – То ли кто-то из подмастерьев ваших сболтнул, то ли…
Осекшись, староста умолкла. Твердяна, коротко пробарабанив по столу пальцами, потёрла подбородок.
– Из подмастерьев, значит, говоришь? Ладно, я разберусь, кто у нас завёлся такой языкастый.
– Т-так правду люди говорят али нет? – осмелилась Снежка проявить настойчивость.
– Болтовня это, – сурово глянула на неё из-под насупленных бровей оружейница. – Так и скажи людям.
– Ясненько, – пробормотала Снежка, поднимаясь и берясь за шапку. – Ну, благодарю ещё раз за хлеб-соль и за разъяснения…
Остаток ужина прошёл в страшном, звенящем молчании, только вздыхала Крылинка, отчего бусы на её необъятной груди колыхались. Наконец леденящую тишину решилась нарушить Зорица.
– Нам-то ты можешь правду сказать, – прозвенел её нежно-серебристый голос. – Государыня неспроста приходила тогда и о чём-то с тобой беседовала, ведь верно?
Как щит отражает удар меча, так и она не моргнув глазом выдержала пронзительно-мрачный взгляд родительницы. Никому Твердяна спуску не давала, ни перед кем не смущалась и не отступала, но тут промолвила, стараясь смягчать суровость голоса:
– Зоренька, не бери в голову. Хватит об этом, мои родные. Всё.
Её припечатанная к столу ладонь означала конец разговора.
Млада присутствовала при извлечении нового «червяка», и Дарёна чувствовала её поддержку, хотя та и не могла уменьшить боль. Прикрывая грудь руками и волосами, девушка с холодком в сердце ждала, когда пальцы Твердяны выманят на поверхность и поймают горячего червя, и только в любящих глазах Млады могла почерпнуть спокойствие. И тут её угораздило спросить:
– А это правда?
Поглаживавшие её голую спину ладони Твердяны замерли, а Млада, нахмурившись, покачала головой. Всем своим видом и взглядом она пыталась отсоветовать Дарёне расспрашивать дальше.
– Что – правда?
Млада снова чуть приметно качнула головой, как бы говоря: «Не надо». Но отступать было уже поздно, слово – не воробей, и Дарёна закончила вопрос:
– То, что вы ковали оружие и скоро будет война?
Как раз в этот миг «червь» высунулся, и Твердяна его поймала и дёрнула наружу. Дарёне показалось, что всё её тело пошло трещинами, кожа лопнула, и в расщелинах проступила красная, блестящая плоть… Её крик, наверное, заставил вздрогнуть всех в доме. Она очутилась в чёрно-красной пещере, стены которой ощетинились длинными, как клинки, шипами… Чудовищный рот перемалывал её, шипы протыкали насквозь, и всё, что осталось от её истрёпанного в жалкую алую тряпицу тела, Твердяна с Младой одели в рубашку и уложили в постель.
– Прости, голубка… Резковато вышло, – послышался рядом приглушённый, хрипловато-тёплый голос оружейницы. – Не надо было мне под руку говорить.
Чудовище боли отступало, красно-чёрная пасть сменилась уютным полумраком комнаты, а язычок пламени лампы стал путеводным светом к облегчению. Тяжёлая шершавая ладонь Твердяны легла Дарёне на лоб, погладила по волосам.
– Да, доченька, мы ковали оружие: государыня заказала. О войне точно не могу пока сказать. Может, будет, а может, и нет. А может, будет, но ещё не скоро, и вы с Младой успеете свадьбу сыграть и детишек нарожать. Живи, девица, не кручинясь, свету белому да солнышку красному радуйся. Вот пока и весь мой тебе сказ.
Через несколько дней в Кузнечном прошёл общий сход. Дарёна на нём не присутствовала, но Рагна словоохотливо рассказала обо всём, что там обсуждалось: в основном, хозяйственные вопросы, спор двух соседок из-за коровы, надобность постройки новой мельницы взамен старой, предстоящий День поминовения и многое другое. Они с матушкой Крылинкой и Зорицей чистили лук, и Рагна, заливаясь слезами, поведала:
– А ещё Милка Куница, ну, подмастерье-то из кузни, повинилась перед людьми. Дескать, окончание работы праздновала, вот и хлебнула лишнего, да спьяну и наболтала невесть чего про оружие-то, и по её вине слух недобрый пошёл… Мол, в голове у неё помутилось, ну и наплела она небылиц.
– Ну, вот и разъяснилось всё, – промолвила матушка Крылинка, которую чудесным образом не брал даже лук: её глаза были точно выточенными из камня – малахита с примесью бирюзы.
Дарёне вспомнилось намерение Твердяны «разобраться, кто такой языкастый», и она невольно поёжилась. А спокойствие матушки Крылинки напоминало ей молчание белогорских вершин – такое же мудрое, недосягаемое, но чуть-чуть пугающее.
Близился День поминовения, проходивший два раза в год – зимой и в середине лета. Дарёна как-то спросила у Млады:
– А женщины-кошки вообще умирают?
Она не видела в окрестностях Кузнечного никаких кладбищ – быть может, потому что в Белых горах существовал обычай не хоронить в землю, а сжигать тела на погребальных кострах. Но так хоронили жён дочерей Лалады. А что же сами женщины-кошки?
«Конечно, дочери Лалады не живут вечно. Но они не умирают в обычном смысле», – ответила чёрная кошка, грея Дарёну пушистым боком.
– Это как? – насторожилась Дарёна.
«Приближение конца мы ясно чувствуем. Когда настаёт время, идём в Тихую Рощу и ищем там себе дерево… Нужно прижаться к стволу спиной. Тело сольётся с деревом, а душа погрузится в запредельный покой. Погружённая в покой душа находится выше земной суеты, забот и бед, она не страдает, не боится, не испытывает земных человеческих страстей, и всё, что она чувствует – это умиротворение и блаженство от единения с Лаладой».
Дарёна заворожённо слушала. За окном медленно падали крупные хлопья снега, сад замер под белой периной сна, а плечи девушки пушистым воротником окутывал чёрный кошачий хвост.
«Душа освобождается от влияний мира, – колдовски струился в голову Дарёны тёплый мурчащий поток голоса Млады. – Её уже не заботят дела живых – наши войны, болезни, поиски, метания, печали и радости. Разум освобождается от тёмной пелены заблуждений и пребывает в свете знания. Обычно Тихую Рощу не принято беспокоить посещениями слишком часто, и уж тем более нельзя оплакивать слившихся с деревьями близких: это может потревожить их покой, потому как души их всё-таки живы и открыты, просто находятся на заслуженном отдыхе. Это не касается только ушедших очень давно, более пяти веков назад: их души уже в таком глубоком покое, что пробудить их не смогут никакие действия извне. Обычно к этому времени и тела их уже почти неразличимы под корой принявшего их дерева. А к тысячелетнему сроку тела поглощаются деревом полностью, а души растворяются в свете Лалады, становясь основой для новых рождающихся душ. После тысячи лет дерево считается пустым и готово принимать новых дочерей Лалады, отходящих на покой. Рождаются в Роще, конечно, и новые, молодые деревья, и женщины-кошки могут упокоиться в них, а не только в освободившихся после предыдущих обитательниц».
– Они что, могут стоять веками, не сгнивая и не падая? – полюбопытствовала Дарёна. – Это какие-то особые деревья?
Млада свернулась калачиком, позволяя Дарёне устроиться внутри.
«Да, это особая, заокеанская сосна – больше нигде в Белых горах и в соседних княжествах такие деревья не растут. Лалада посадила их, добыв семена на другом краю света. Рощу питает подземная священная река Тишь, которая берёт истоки в Светлом Трёхгорье. Это место, по преданию, стало первым, куда ступила нога Лалады, когда она выбрала Белые горы, чтобы поселить там нас, свой народ. Под Рощей Тишь ближе всего подходит к поверхности и разветвляется на множество притоков, позволяя деревьям жить и процветать столько же, сколько живёт сама Лалада. Священная река огромна, она протекает под всей землёй Белых гор и местами выходит на поверхность в виде ключей. Вода в них обладает чудесными свойствами, и на многих таких родниках устроены святилища Лалады, без которых мы не обходимся зимой, когда наша богиня скрывается до весны. Воды Тиши – горячие, и земля Тихой Рощи – тёплая, снега там нет и трава растёт круглый год. Лалада выбрала место таким образом, чтобы создать деревьям те условия, в которых они росли у себя на родине, в далёких краях».
Дарёна с лёгким холодком внутри представляла себе погружённую в тишину и спокойствие рощу, полную удивительных деревьев – а вернее, полудеревьев, полулюдей. Это чудо потрясало своим древним величием… «Впрочем, раз женщины-кошки – существа особенные, то и смерть у них тоже должна быть не такой, как у людей», – думалось девушке.
«Но есть среди покоящихся там наших предков те, кто наделён был при жизни особой, выдающейся силой, – продолжала Млада свой рассказ. – Они и спустя пять, и спустя десять веков – как живые, и деревья их не растворяют в себе. Это те, на ком всегда держалась наша Белогорская земля – княгини, великие мастерицы оружейного дела, хранительницы мудрости. У нас там – все наши предки до самой родоначальницы, первой оружейницы Смилины, получившей дар от самой богини Огуни. Смилина уж более тысячи лет там покоится в неизменном виде: сила её была столь велика, что до сих пор не ушла в воду Тиши через корни её дерева».
– А супруги дочерей Лалады? – пришло в голову Дарёне. – Что с их душами? Куда они попадают после смерти? Что там, за погребальным костром?
«Пытливый у тебя ум, – улыбчиво мурлыкнул мыслеголос Млады. – Для наших жён существует Чертог Упокоения, в котором их души готовятся к слиянию со светом Лалады. Это как бы тоже Тихая Роща, но невидимая глазу живых. Там души успокаиваются, очищаются и отдыхают от земной суеты. Вот ты, к примеру, не пойдёшь ведь на праздник взъерошенная, в будничной одежде, усталая и грустная, верно? Ты принарядишься, причешешься, приведёшь себя в хорошее настроение… Одним словом, приготовишься. Так и душа готовится к этому светлому переходу».
– А почему так? – не унималась Дарёна. – Почему дочери Лалады упокаиваются в Тихой Роще, а их супруги – отдельно, в этом самом Чертоге?
«Почемучка ты моя… – Млада замешкалась с ответом. – Так уж устроено на свете. Мы отличаемся от наших жён при жизни – наверно, и души наши отличаются. Потому, наверно, Лалада и завела такой порядок. Но это наши домыслы, а правду мы узнаем уже ТАМ, за гранью…»
И вот, настал этот тихий день – в самом прямом смысле. Проснувшись, Дарёна поразилась особой, звеняще-торжественной тишине, которая царила в доме. Умывшись из кувшина водой пополам с ромашковым отваром и им же прополоскав рот, приведя в порядок волосы и одевшись, девушка зажгла лучинку и в сонной утренней тьме села за рукоделие: её ждала незаконченная рубашка. Дарёна «покормила» белогорскую иглу кровью из своего пальца, закрыла глаза и обратилась к внутреннему источнику света где-то под бровями…
В тишине работалось легко и вдохновенно. Почти догоревшая лучинка затрещала, готовая погаснуть, и Дарёна зажгла от неё новую. Стежки, как слова песни, струились из-под пальцев, и на ткани расцветал узор из жар-птиц, целующихся с петушками среди затейливых цветочных завитков. Рисунок этот, как объясняла Зорица, оберегал любовь.
Каково же это – стоять, слившись с деревом и пребывая душой в неземных, прекрасных и сияющих далях? Должно быть, тел своих упокоившиеся в Роще совсем не чувствуют, пребывая в чертоге безмятежности чистым и незамутнённым, как озёрная гладь на рассвете, сознанием. Счастливые же они, наверно! Отмучились, отработали, отдышали своё… Летом редкие птичьи голоса перекликаются среди ветвей, зимой настаёт снежное молчание. А корни деревьев потихоньку пьют Лаладину силу из подземной реки Тишь.
Чувствуя, что отвлекается мыслями от работы, Дарёна нахмурилась и попыталась вернуть себе сосредоточенность на вышивке. Раз стежок, два стежок, три стежок – вот и клювик жар-птицы дотянулся до петушиного. Губы девушки тронула улыбка, а скулы порозовели при воспоминании о поцелуе, подаренном ей Младой накануне. Это было не просто тёплое и щекотное слияние губ, а соединение чего-то большего – душ, сердец, умов. Они были простёганы единой золотой нитью, вплетены в одну канву. Вновь кошачья нежность мурлыкнула внутри, и Дарёна, улыбаясь, принялась стремительно и радостно класть новые и новые стежки.
Наконец какие-то звуки в доме заставили её насторожиться. Наверно, матушка Крылинка растапливала печь, собираясь готовить завтрак. Завтракали обычно разогретыми остатками вчерашнего ужина, но иногда супруга Твердяны баловала домашних свеженькими блинами и ватрушками. Ох и жирны, золотисты и узорчато-ноздреваты были её блинчики! Со сметаной – м-м, песня, а если завернуть в блин кусочек жареной или солёной рыбки… Язык проглотить можно.
Ну нет, этак работать нельзя. Дарёна отложила вышивку: мысли крутились явно не там, где надо – то порхали невидимой птахой над Тихой Рощей, то проголодавшимся котёнком крались к растопленному очагу. Решив, что она могла бы быть полезной в кухонных хлопотах, Дарёна направилась в средоточие вкусных запахов.
Неслыханное чудо: Крылинка, Рагна и Зорица, обычно болтавшие и даже порой спорившие между собой за приготовлением еды, сегодня обходились без слов. Каждая молча занималась своим делом: Крылинка пекла свои знаменитые, завораживающе вкусные и узорчатые блинчики, а Зорица заворачивала в них предварительно очищенные от костей куски жареной рыбы и горкой укладывала получившиеся конвертики на блюдо. На кухне было две печи, устроенные, видимо, для более быстрого и удобного приготовления еды на большую семью, и супруга Гораны, Рагна, обжаривала куски вчерашней баранины, куриное мясо и свиную печёнку, собираясь, по всей видимости, делать кулебяку. В печи между тем варились пшено и яйца – также для начинки этого сложного пирога. Больше никого на кухне не было: девушек-работниц по случаю праздника отпустили домой.
Никто из женщин Дарёну не поприветствовал. Удивлённая, она открыла было рот сама, но тут Крылинка, шлёпнув на плоскую тарелку пышущий жаром блин с хрусткими краешками, сдвинула тёмные, точно наведённые углем брови и шикнула на неё. Рагна с таинственным видом приложила к губам палец, после чего кивнула в сторону дубовой кадушки, а потом показала на воткнутый в столешницу нож: вероятно, Дарёне поручалось нарезать солёные грибы. Девушка озадаченно принялась за дело, про себя гадая, почему все хранят такое строгое молчание. Крепкие, отборнейшие грибы норовили выскользнуть и ускакать на другой край стола.
– Вот ведь… – досадливо прошептала Дарёна, когда один такой вёрткий гриб ловко, как живой, по-лягушечьи сбежал от неё.
Все женщины дружно шикнули. Дарёна испуганно сжала губы и рассекла пойманный гриб вдоль, а на кухню тем временем ввалилась синеглазая кошка – мокрая, с торчащей во все стороны шерстью, но зато не с пустыми лапами, а точнее, пастью. В зубах она сжимала ручку корзины, из которой торчали стерляжьи хвосты. Ещё живые рыбины немо открывали рты и переливчато поблёскивали серебристыми боками с полосами из жучек [27]. Крылинка, заглянув в корзину, одобрительно кивнула, и кошка, встряхнувшись, устроилась поближе к печке, чтобы скорее обсушиться.
«Нырять за стерлядью пришлось, – услышала девушка в своей голове голос Млады. – Приманку что-то плоховато берёт – совсем снулая, видать… Некогда было ждать, когда клюнет».
Не смея разомкнуть губ, Дарёна вопросительно взглянула на Младу.
«Так сегодня же День поминовения, тишину соблюдать положено, – объяснила та, подставляя сохнущий бок печному теплу. – Говорить можно только по крайней необходимости, да и то шёпотом. Обычай таков, горлинка».
Так вот в чём было дело… А Дарёна-то недоумевала, что вдруг случилось с обитательницами дома, и даже где-то краем сердца чуть не обиделась! Оказалось, что живые хранили в этот день молчание, которое условно изображало безмолвный покой ушедших в Тихую Рощу. Кроме того, по поверью, тишина в День поминовения помогала прислушаться к себе и разобраться в своих думах и чувствах; впрочем, так ли это было или нет, Дарёна пока ещё не поняла, но ей стало слегка не по себе от этой игры в молчанку. Однако разнообразной праздничной снеди в этот день готовилось столько, что говорить было бы всё равно неудобно из-за неиссякаемых потоков слюны…
Рагна тем временем умело вытянула из стерляжьих хребтов белые спинные струны – визигу, очистила и отправила в кипящую воду вместе с пучком сушёной осетровой визиги, замоченной с вечера. Пока спинные струны варилась, Рагна начала сооружать кулебяку. Разложив на большом кованом противне раскатанное тесто, она выложила начинку четырьмя длинными полосками: баранину, курицу, печёнку и рубленые яйца с грибами. Всё это сверху она посыпала прозрачными тонкими колечками лука, потом покрыла блинами и разложила второй слой начинки – пшённую кашу и стерляжье мясо, а чуть позднее добавила мелко порезанную отварную визигу. Потом они вместе с Зорицей перенесли на пирог будущую верхнюю корочку, осторожно держа тягучее тесто на ладонях; по защипу была уложена косичка из теста, а сверху затейницы украсили кулебяку фигурками зверей, птиц и цветов. В серединную прорезь в верхней корочке Рагна всунула кусочек льда, чтоб начинка осталась сочной, и перед отправкой в печь обмазала всю эту красоту сырым яйцом.
Гревшаяся у печки чёрная кошка облизывалась и блестела синими яхонтами глаз, с вожделением поглядывая на оставшуюся стерлядь. Ласково мурча, она потёрлась головой о бедро Рагны, и у той невольно вырвалось:
– Что, рыбку выпрашиваешь? Ишь, оголодала… Пока ловила, не наелась, что ли?
Тут же спохватившись, она зажала себе рот и переглянулась с Зорицей вытаращенными глазами. Обе женщины одновременно прыснули в кулачки, но под суровым взглядом матушки Крылинки стёрли с лиц всякие следы легкомысленности и опять напустили на себя сосредоточенно-серьёзный вид. Оставшихся рыбин решено было запечь целиком, причём двух отложили на уху, которую следовало варить перед самым употреблением.
Кутью варили в таком глубоком молчании, что каждый звук – стук ложки о горшок, шорох сыплющейся пшеницы или хруст орехов в ступке – отдавался в голове Дарёны гулким эхом и пробегал мурашками до кончиков пальцев. Растирая чёрный мелкозернистый мак с мёдом и тёплым молоком, девушка с нежностью поглядывала на задремавшую кошку: рука так и тянулась почесать за пушистым ухом, но жалко было тревожить сон огромного зверя. Пшеница попыхивала в горшке, а замоченная в горячей воде сушёная земляника чаровала воспоминаниями о солнечных зайчиках под лесным шатром.
– Да едрить тебя через плетень! – послышался громкий сердитый шёпот матушки Крылинки.
Брань в День поминовения? Оказывается, и такое можно было услышать, если кто-то запнулся о вольготно разложенный едва ли не через всю кухню кошачий хвост. Крылинка, достав из печи горшок с разваренной пшеницей, едва не упала, и ругательство невольно сорвалось с её уст, жаркое и жёсткое, как кочерга, нацеленная кое-кому в зад. Рагна с Зорицей тихонько засмеялись, Дарёна тоже фыркнула в ладошку, а матушка Крылинка проворчала вполголоса:
– Чего зубоскалите? Да, в день Поминовения нельзя говорить, но ежели по делу, то можно. – И под сдавленные смешки женщин добавила: – Млада, а ну, брысь с кухни! А если б я из-за тебя горшок расколошматила? Плакала б наша кутейка… Разлеглась тут, вот и перешагивай через тебя всякий раз… Рыбу принесла – и ступай себе, а то мешаешься тут только под ногами.
Она легонько шлёпнула рушником по кошачьему заду – звук вышел мягкий и глухой; кошка гортанно мявкнула, перекинулась и выпрямилась во весь человеческий рост уже в облике синеглазой и чернокудрой дочери Лалады. Её великолепная нагота заставила женщин потупиться, а Дарёну – вспыхнуть пятнышками жаркого румянца. «Что, и на брачном ложе в кошку мне перекидываться велишь?» – ласково дохнуло девушке на щёки эхо игривых слов.
– А может, я с моей невестой рядом побыть хочу? – усмехнулась Млада, и горячая тяжесть её ладоней опустилась Дарёне на плечи.
Рука девушки, растиравшая ложкой мак с мёдом, замерла: её шею обжигающе защекотало дыхание Млады.
– Успеете ещё намиловаться, – проворчала Крылинка. И, спохватившись, что обычай напропалую нарушается, цыкнула: – А ну, тихо все! Ш-ш!
Млада только ухмыльнулась, по-кошачьи встряхнувшись и потянувшись… Дарёна и ахнуть не успела, как её губы оказались в мягкой власти поцелуя. Ложка упала в миску с маком, а сердце – в медовую вязкость счастья.
– Ну всё, всё, – зашептала матушка Крылинка, выпроваживая Младу с кухни. – Будет, будет ужо голяком-то разгуливать… Чай, не в лесу живёшь. – А когда главная нарушительница покоя удалилась, супруга главы семейства строго взглянула на разулыбавшихся женщин: – А вы чего лыбитесь блаженно, как кошки, сметаны объевшись? Чего вы там не видели? Тьфу ты, с вами какие угодно обычаи нарушишь…
Отсмеявшись и взяв себя в руки, все вернулись к кухонным делам, и только растревоженная грудь Дарёны ещё долго вздымалась под рубашкой. Выздоравливающее от раны тело оживало, просило ласки, а разбуженная Младой чувственность сладко мурчала где-то в животе.
Все составные части кутьи были соединены, и поминальную кашу попробовали все по очереди. Варёная пшеница, мак, мёд и молоко, земляника, дроблёные орехи – вроде бы, ничего особенного, а вкус, который тепло и грустновато растаял во рту Дарёны, казался удивительным. В её родных краях тоже поминали предков кутьёй, но воронецкая поминальная каша не получалась и вполовину такой вкусной, как белогорская: в ней не было ягод и молока, только мак, мёд и орехи, а здешнюю пшеницу, казалось, солнце гораздо щедрее позолотило любовью и светом, чем ту, что росла к западу от Белых гор. Дарёна сразу почувствовала разницу, отведав хлеб, выпекаемый матушкой Крылинкой – ласковый, добрый, насыщающий уже одним своим запахом…
Все присели ненадолго у стола вокруг горшка с кутьёй, задумчивые и чуть грустные. В тёплой кухонной тишине витало чьё-то незримое присутствие… «Наверно, они вспоминают своих – тех, кто ушёл, – думалось Дарёне. – А кого вспоминать мне? У меня нет никого в Тихой Роще…» И она обратилась мыслями к своим предкам, которых приняла Воронецкая земля. Она не видела их лиц, никогда не слышала голосов, но чувствовала, как они невидимыми призраками стояли у неё за плечами.
– Кутья – пища для наших тел и для душ наших ушедших на покой предков и родичей, – прошептала Крылинка, поднося ко рту на ложке немного этой сладкой каши. – Когда мы едим кутью, с любовью думая о них, мы наполняем сытостью их души.
– Всё правильно ты говоришь, мать, – раздался приглушённый голос Твердяны.
Глава семейства, в праздничном синем кафтане с золотой вышивкой и высоким стоячим воротником, вошла на кухню в мягких чёрных сапогах, чулками обтягивавших её стройные, как у Млады, ноги. Ласково взяв супругу за покатые сдобные плечи, Твердяна склонилась и поцеловала её в щёку, а Крылинка протянула ей ложку кутьи, которую только что собиралась попробовать сама. Твердяна осторожно отведала самую чуточку горячей каши и накрыла поцелуем губы супруги. Дарёну до приятной щекотки в животе удивила крепость, сердечность и теплота этого поцелуя: ей почему-то казалось, что целоваться-миловаться – удел молодых, а после стольких лет супружеской жизни страсть утихает, уступая место дружбе. Остались в далёком прошлом времена, когда юная Крылинка ходила в невестах, и её сердце вздрагивало при виде мастерицы Твердяны, угрюмобровой, но щемяще-синеокой холостячки… Много времени утекло, но свежести в этом сердце осталось достаточно, чтобы Крылинка смогла по-девичьи смутиться от поцелуя.
– Что это на тебя вдруг накатило? – шепнула она, маково зардевшись и вмиг помолодев.
– А ничего, просто люблю тебя, мать, вот и всё, – ответила Твердяна, выпрямляясь, но не снимая рук с плеч супруги. – Ну что… Подавайте кутью, родные мои. Потом прогуляемся, навестим Тихую Рощу, наберём воды из Тиши, а тогда уж и пообедать как следует можно.
Кузня сегодня не гудела и не раскатывалась подземным звоном – тоже, согласно обычаю, хранила молчание. За кутью можно было сесть и в повседневной одежде, а вот к выходу в Тихую Рощу следовало принарядиться, тем самым подчёркивая, что День поминовения – совсем не печальный, а светлый праздник, и по ушедшим не тоскуют, а радуются за них их оставшиеся на земле родичи. Дарёна долго перебирала целую охапку нарядов – щедрый дар Лесияры; в любом из них она выглядела бы княжной, но княжеской пышности ей не очень хотелось. Ей дорога была та запятнанная кровью шубка, в которой она приняла стрелу, предназначенную Цветанке, но шубки этой больше не было, а взамен княгиня пожаловала девушке новую, ещё лучше и роскошнее – белую, облицованную серебряной парчой и расшитую жемчугом.
Долго наряжались и Крылинка с Рагной и Зорицей, а женщины-кошки ждали их, уже давно готовые – только шапки надеть. Из дома вышли парами – супруга с супругой в сопровождении детей; за Гораной и Рагной следовали Светозара с Шумилкой, Огнеслава же на одной руке несла дочку, а другую подставила для опоры Зорице. Последними шли Млада с Дарёной; девушка хранила молчание, но внутренне дрожала от благоговейного волнения. Один шаг сквозь пространство – и она воочию увидит чудесные деревья, хранившие покой дочерей Лалады век за веком…
Рассвело, и косые розовые лучи румянили снег. Красные с золотым узором сапожки Дарёны хрустко примяли его, а потом шагнули в водянисто колышущийся проход. Мгновение – и вся семья очутилась в спокойной долине, укрытой со всех сторон горами. Снежные вершины янтарно горели в голубой дымке, а перед обомлевшей Дарёной раскинулся торжественно-светлый бор, в котором росли необычного вида сосны – кряжистые, могучие, похожие на былинных богатырей-великанов в зелёных «штанах» из мха. Назвать их уродливыми не поворачивался язык, хотя устремлённой к небесам стройности не было среди их достоинств. Кривые ветви напоминали раскинутые в стороны руки с растопыренными пальцами, а обнажённые верхние корни обнимали землю, покрытую ковром сочной травы… Дарёна будто попала из зимы в вечную весну, даже шубку скинуть захотелось – так тут было тепло. И жар этот исходил от земли.
Лица… У деревьев были лица, проступавшие между лоскутками лопнувшей коры. Не из живой человеческой плоти, а словно вырезанные прямо в стволах, эти лица с приподнятыми подбородками как будто ловили солнечный свет или дождевую воду – смотря по погоде. Они «смотрели» в небо, хотя деревянные веки были сомкнуты. Какие-то из них, гладкие и светлые, проступали ясно и выпукло, а другие, потемневшие и покрытые трещинами, едва угадывались. Просматривались в стволах и очертания тел, одетых в шершавую сосновую кору – шеи и могучие плечи, а поднятые руки-ветви с длинной и пушистой хвоей серебрились и радужно мерцали от хрустальных росинок.
Здесь царил неземной покой, излучаемый этими лицами и наполнявший всю Рощу прозрачной, умиротворяющей тишиной, чистой, сладкой и сверкающей, как глоток родниковой воды. Роща безмятежно спала, пронизанная лучами утреннего солнца, на которых, как на струнах, чьи-то невидимые пальцы играли песнь света. Оробевшая Дарёна прильнула к Младе, и та обняла её за плечи одной рукой, а другой сжала её пальцы, подбадривая. В Роще они находились не одни: между чудесными деревьями в почтительном молчании ходили другие жительницы Белых гор. Найдя своих предков, они останавливались перед ними целыми семьями в несколько поколений и подолгу смотрели в деревянные лица, словно ждали какого-то мудрого слова с навеки сомкнутых губ.
Повинуясь руке Млады, Дарёна снова шагнула сквозь пространство, а по ту сторону шага их ожидала огромная, очень старая чудо-сосна. Часть её кроны уже засохла, лишившись хвои, а часть ещё зеленела, включая и «ветверуки». Стояла она обособленно на светлой полянке, поросшей – это среди зимы-то! – зреющей земляникой. Щедрой рукой солнца были разбросаны душистые ягоды в траве, и их запах, усиливаемый теплом земли, щемяще-сладко ласкал обоняние. Чудесное же место выбрала себе для упокоения эта женщина-кошка! Вглядываясь, Дарёна узнавала семейные черты Твердяны и её дочерей: нос, рот, очертания бровей… Казалось, будто не сосна вобрала в себя человеческое тело, а тело рождалось из ствола, упрямо рвалось наружу, да так и застыло на полпути, успев высвободить только лицо, шею, плечи, верхнюю часть груди, а руки, словно приглашая небо в свои объятия, раскинулись мощными узловатыми ветвями. Фигура женщины-кошки в сосне была намного выше человеческого роста, и разглядеть её лицо с земли можно было только на почтительном расстоянии от дерева – с края полянки, где вся семья Твердяны сейчас и стояла.
Густая, тёплая солнечная сила наполняла это место, где мудрость веков улыбалась без превосходства, даря потомкам лишь свою любовь и свет. Покой осязался кожей, наполняя воздух летне-земляничным благоуханием и беря всех входящих на полянку в круг своей ласковой защиты. Здесь само время открывало свою гулкую головокружительную бездну, на краю которой Дарёна ощущала себя такой маленькой и глупой, что слёзы наворачивались на глаза. Уходить отсюда не хотелось, а хотелось вечно вбирать в душу этот очищающий мудрый свет. Твердяна сняла шапку, и чёрная коса распрямилась и повисла вдоль её спины, а голова засияла в лучах солнца ореолом блеска. Сжимая шапку в руке, она отвесила дереву поясной поклон, и все последовали её примеру. Дарёна сорвала несколько самых красных ягодок земляники и кинула в рот, но съела не сразу, а немного подержала на языке, ощущая их шершавость и сладость.
Они посетили ещё несколько деревьев – судя по чертам лиц, это были предки Твердяны. Украдкой озираясь, Дарёна видела и молодые, пустые сосны, и старые, присутствие обитательницы в которых угадывалось лишь по еле заметным выступам на стволе, смутно напоминавшим лицо. Видимо, это были самые древние упокоенные, тела которых уже почти поглотились деревом, а души пребывали в глубочайшем, беспробудном покое.
Навестив всех родичей Твердяны, они отправились «в гости» к предкам Крылинки: та родилась в горном селе, в семье мастера-кожевника, женщины-кошки по имени Медведица. Сама Медведица была ещё жива, всё так же выделывала и продавала кожу, а в Тихой Роще покоились её прародительницы, которым тоже следовало отдать дань почтения.
Дарёну же между тем не отпускала от себя земляничная полянка – манила вернуться, поесть ещё ягод да и прикорнуть на тёплой земле у подножья сосны, устроив голову на её могучем корне. Это было самое тихое и защищённое место, прямо-таки созданное для безмятежного сна, по-детски светлого и приносящего истинное отдохновение; повинуясь ласковым чарам, девушка выбрала миг, когда все задумчиво смотрели на дерево-предка, отступила немного назад и с помощью чудесного кольца тихонько перенеслась обратно к самой первой сосне.
Полянка встретила её земляничным духом, раскрывая ей тёплые объятия. Дарёна шагнула раз, другой, третий, не сводя взгляда с одеревеневшего лица, кое-где пересечённого трещинками… Наверно, эти глаза когда-то метали молнии, но сейчас они спали под сосновыми крышками век; брови одним своим изгибом приводили в трепет всякого, кто говорил с этой женщиной-кошкой, а теперь нависали над закрытыми глазами козырьками из мха. Губы эти, должно быть, умели и петь, и улыбаться, и целовали любимую женщину в далёком прошлом, а нынешним их уделом стало лесное молчание… Ладонь Дарёны легла на сосновую кору, оказавшуюся неожиданно тёплой, как человеческая кожа.
– Здравствуй, – шепнула девушка.
Миг – и из глубины богатырски-необъятного ствола донёсся скрипучий стон. Отдёрнув руку, испуганная Дарёна отскочила и попятилась, а со всех сторон на неё надвигалось что-то колдовски шепчущее, невидимое. Незримой подушкой оно упёрлось ей в спину, не давая отступать дальше, а сосна смотрела на неё до жути знакомыми синими яхонтами глаз, слезившимися янтарными капельками смолы. Крик умер в горле Дарёны, так и не родившись, а солнце обрушило ей на макушку ослепительный кулак…
Сознание не потерялось, оно просто сжалось в теле в крошечный, охваченный то ли восторгом, то ли ужасом комочек. Превратившись в туго свёрнутый зародыш листка в спящей почке и заблудившись в пластах времён, сквозь зелёные ресницы лесного покоя Дарёна то ли видела, а то ли вспоминала, как сосновые руки-ветви подняли её с земли и бережно держали, пока на полянке не оказались Млада с Твердяной. На их лица лёг отсвет яхонтового взора, и Млада застыла столбом, а Твердяна шепнула ей:
– Не бойся… Возьми Дарёнку.
Когда сознание-листок вырвалось из почки, Дарёна обнаружила себя на коленях у Млады, сидевшей на огромной замшелой каменной глыбе, плоской, как стол. Тихая Роща зеленела в некотором отдалении, а по тропинке медленно и задумчиво шагали белогорянки, уже закончившие, видимо, посещение предков. Они покидали Рощу так же, как приходили – семьями.
– М-м, – сорвался с непослушных губ Дарёны стон, а в голове проплыла мысль: а ведь в скрипе той сосны тоже слышалось это вполне человеческое «м-м». Дерево как будто пыталось заговорить, но губы его отказывались размыкаться – точно так же, как сейчас у Дарёны.
– Ш-ш, всё хорошо, горлинка, – ласково защекотал висок девушки приглушённый голос Млады. – Испугалась?
Чувства постепенно возвращались, беспомощность покидала тело, и Дарёна сумела пошевелиться и обнять Младу за шею.
– М-м, – снова простонала она, морщась, будто от головной боли, хотя голова её была ясна как никогда. – Не зна… не знаю. Сосна… Она правда открыла глаза, или мне это почудилось?
– Правда, – шепнула Млада. – Знаешь, кого ты разбудила? Саму Смилину, основательницу нашего рода. Она – одна из тех, чьи тела не растворяются в дереве тысячелетиями, а души никогда не уходят за грань беспробудности.
– Ох… – Дарёна содрогнулась и покаянно закрыла глаза ладонью. – Что же я, глупая, наделала…
– Ничего… Смилина, кажется, не разгневалась на нас. – Млада прижала девушку к себе крепче, укачивая её на своих коленях, как дитя. – Она держала тебя на своих руках-ветках, когда мы тебя нашли.
Так значит, не померещилось… Дарёна огляделась. Ни Твердяны, ни Крылинки, ни Рагны с Зорицей…
– А где все? – удивилась она.
– Ушли за водой из Тиши, – ответила Млада. – Тут, около Рощи, дюжина колодцев, но и народу куча… В День поминовения всегда много желающих набрать священной воды – очередь большая, видно.
Не успела она вымолвить это, как из колышущегося прохода шагнула Твердяна с Крылинкой, затем все остальные члены семейства, а из прохода по соседству появилась княгиня Лесияра с Жданой и детьми. Увидев мать и братишек, Дарёна встрепенулась всем сердцем и душой, поднялась с колен Млады и радостно устремилась к родным. Обрушив на её лицо быстрый град поцелуев и стиснув руки девушки в своих, мать шёпотом спросила:
– Дарёнка, ну, как ты? Твердяна сказала, лечение уже почти окончено…
– Хорошо, матушка, хорошо, – заверила Дарёна, сердечно пожимая её руки в ответ.
Она обняла братьев, а когда хотела поцеловать маленькую княжну Любиму, которую Лесияра держала на руках, девочка вдруг ни с того ни с сего скуксилась и отвернулась. Дарёна осталась в недоумении: ей казалось, что она подружилась с младшей дочкой княгини во время приключения с гуслями-самоплясами, а сейчас княжну будто подменили. Может, обиделась? Хотя, с другой стороны, из-за чего ей обижаться? Дарёна не могла припомнить ничего плохого, хоть убей. Княгиня с матерью переглянулись и вздохнули, и Дарёна поняла: кажется, всё обстояло не так просто.
– Милая, поздоровайся с Дарёной, – ласково, но строго сказала Лесияра дочке.
Девочка глянула на Дарёну серьёзно и чуть хмуро, а потом вдруг спросила:
– Почему тебя так долго не было? Ты забыла меня?
– Любима, я ж тебе говорила: Дарёна хворала, – терпеливо объяснила Лесияра.
– Как можно так долго хворать? – пробурчала маленькая княжна.
Подумав, она сменила гнев на милость и, к всеобщему облегчению, повисла на шее Дарёны, цепко обхватив пошатнувшуюся девушку руками и ногами. А из ещё одного прохода тем временем шагнула молодая светловолосая незнакомка с ясно-голубыми, как высокое летнее небо, и прохладно-острыми, как льдинки, умными глазами. Тёмно-пшеничные густые брови, волевая ямочка на подбородке, выразительный чувственный рот, высокий гладкий лоб, обрамлённый золотистыми прядями – несомненно, молодая женщина-кошка была хороша собой.
– Это что ещё за медведь на берёзке? – шутливо хмуря брови, сказала она. – И берёзка, кажется, вот-вот сломается – слишком тонкая… А ну-ка, иди ко мне, медвежонок.
С этими словами незнакомка выхватила у Дарёны Любиму, а девочка принялась отбрыкиваться:
– Светолика, пусти… Не хочу к тебе! Хочу к Дарёне…
– А, так это она и есть, – окинув девушку изучающим взором с искоркой любопытства, промолвила Светолика. И добавила, обращаясь уже к самой Дарёне: – Говорят, ты тут чего-то испугалась… Это ж Тихая Роща, что тут может быть страшного? Наши предки никогда не причинят нам зла, они любят нас. Поэтому не опасайся здесь ничего: это самое спокойное место в Белых горах.
Она оказалась старшей дочерью Лесияры и наследницей белогорского престола. От её дружелюбного ясноглазого напора Дарёна оробела и предпочла застенчиво укрыться под надёжной защитой Млады. «Вихрь прямо какой-то», – подумала она о Светолике.
А Любима между тем с детской непосредственностью спросила старшую сестру:
– Светолика, ты чего это на Дарёну пялишься? У неё избранница есть, и скоро они свадьбу сыграют!
Братья смешливо зафыркали, Дарёна смутилась, а Млада, оберегающим жестом обнимая её за плечи, не моргнула и глазом.
– Любима, – укоризненно нахмурилась княгиня.
А старшая княжна негромко рассмеялась и чмокнула младшую в щёчку.
– Вот за что люблю тебя, медвежонок, так это за правду-матку! – И добавила с загадочно-лазоревым блеском в глазах: – Поздравляю нашедшие друг друга счастливые сердца. Непременно хочу быть и на вашей помолвке, и на свадьбе!
– Ждём тебя с радостью, великая княжна Светолика, – церемонно поклонилась Млада.
Воду из подземной реки Тишь они уносили в трёх кожаных бурдюках и одном кувшине, и этого должно было хватить до следующего, летнего Дня поминовения: одна ложка на ведро – и обычная вода приобретала те же свойства.
После длинного, сытного обеда Млада в кошачьем обличье снова улеглась на постель в комнате Дарёны, а девушка за рукодельным столиком вышивала рубашку, с улыбкой слушая тёплое, утробное мурлыканье.
«А предков разбудить дано не всякому, – шерстяным клубочком вкатилась ей в голову мыслеречь кошки. – Есть три способа… И один из них – прикосновение по-настоящему любящей женщины. Ты знаешь, горлинка, я ведь боялась, что ты меня так и не полюбишь…»
Рубашка выскользнула из рук Дарёны. Плюхнувшись на постель рядом с Младой, та принялась гладить, чесать, целовать… И добилась своего: кошка перевернулась кверху лапами, подставляя ласкающим рукам чёрный пушистый живот.
______________
27 жучки (в ед. числе – жучка) – крупные костистые чешуйки на боках, спине и животе у осетровых рыб
8. Зимние забавы и жертва собственных изобретений
Погружённая по самый подбородок в горячую воду, по серебристой поверхности которой стлался парок, Дарёна покрывалась приятными мурашками. Вокруг звенел горный холод, выбеленные вековыми снегами вершины спали зачарованным поднебесным сном, а она, следуя совету Твердяны, купалась в горячих слезах Нярины-утешительницы, дабы приобрести белогорское здоровье и избыть тоску-кручину по прошлому.
Млада сидела на краю каменной купели, ловя в прищур ресниц облачный простор. Облака были здесь до оцепенения близко: казалось, протяни руку – и вот они, прохладно-туманные сгустки живой небесной мысли, серебристо светящиеся, огромные. Хотелось подёргать их за нижние отростки и надоить облачного молока.
На Младе был чёрный кафтан, подпоясанный алым кушаком с длинной бахромой на концах. Выглядел он тонким, но это было обманчивым впечатлением: внутри имелась тёплая подкладка, а вообще дочери Лалады не боялись холода и даже в морозы ходили довольно легко одетыми. Вышивка на кафтане изображала сбор урожая в садах – настоящее произведение искусной мастерицы, сложное и затейливое. Бисерные яблоки, золотые листья, фигурки девушек, собирающих дары лета – всё это напоминало колдовской, оживающий рисунок на баклажке с отваром яснень-травы…
– Пусть остатки твоей кручины заберёт Нярина – великая утешительница… Я хочу, чтобы сердце твоё стало подобно светлокрылой голубке.
Капли с её пальцев падали на голову Дарёны. Поймав мокрую руку Млады, девушка прильнула к ней щекой.
*
Снег валил часто и помногу, мороз поставил на озёрах и реках крепкий лёд. Последний «червь» был пойман волшебными руками Твердяны и с последним болезненным рывком извлечён из затянувшейся раны. Кончилось для Дарёны время боли и страха, что она не доживёт до собственной свадьбы, а горячие слёзы Нярины согревали сердце и смывали с него едкую плёночку тоски. Порой она бродила в своих снах по дорогам, которые они исходили с Цветанкой вдоль и поперёк, и рвала васильки и кипрей по обочинам… Летне-синие глаза ветреной подруги улыбались ей грустно из пыльной колышущейся дали, и Дарёна просыпалась с холодящим грудь желанием взлететь в зимнее небо и окинуть землю взором с высоты птичьего полёта, чтобы убедиться, что у Цветанки всё благополучно. Воровка умела выживать, умела постоять за себя – в этом Дарёна не сомневалась ни на миг, а переживала она за сердце подруги. Поселится ли в нём надолго острозубый зверь-тоска, или, быть может, Цветанка скоро найдёт себе новую спутницу и утешится? Однако что-то пронзительно-отчаянное, что-то горько-жертвенное виделось девушке в этом полном трудностей и опасностей путешествии воровки-оборотня в Белые горы – к ней, к Дарёне. Броситься под белогорские стрелы, только чтобы попросить прощения? От мысли об этом ей хотелось плакать, но слёзы вытирала добрая ладошка Нярины-утешительницы, а рядом Дарёна чувствовала надёжный тёплый бок чёрной кошки.
Холодящий кровь мрак на западе… Она начала чувствовать его после очищения от хмари, и бывшие когда-то родными земли пугали её, а над горами чернокрылой птицей вырастал из тьмы угрюмый образ смуглолицего незнакомца из рассказа матери. Весть о том, что отец жив, сначала обрадовала Дарёну, но в глазах матери она увидела отсвет страха. По словам Жданы, отец неузнаваемо изменился и взял себе новое имя – Вук. Это был уже не тот синеглазый и русобородый, светлый человек, каким Дарёна помнила отца, а кто-то совсем чужой и страшный. Даже не видя Вука, девушка ощущала холод… Этим же холодком, как ни странно, веяло и от младшего брата, который временами был прежним, упрямым и своевольным, но смелым и решительным Радятко, а порой глядел волчонком, и что-то зловещее мерцало в его темнеющих в такие мгновения глазах.
Тревожная струнка звенела в небе даже в день помолвки. Отмечали её всем Кузнечным, но присутствовали и высокие гости – княгиня Лесияра с дочерьми Светоликой и Любимой, Радимира и её младшая сестра Радослава – княжеская посадница в городе-крепости Военежине. Дарёне и представить было страшно, во что Твердяне с Крылинкой обошлось устройство почти свадебного по размаху пира, столы для которого заняли не только почти весь дом, но и сад – там их поставили прямо на снегу. Млада шепнула ей на ушко, что лесную дичь предоставила Радимира, а Лесияра прислала бочонки с тридцатилетним ставленным мёдом. Также Радимира отправила на помощь в приготовлении угощения своих стряпух во главе с Правдой. Эта угрюмоватая, покрытая целой сетью шрамов женщина-кошка была в состоянии в одиночку насадить на вертел целую тушу кабана и водрузить её над огнём, а с мясницким топором её могучая жилистая рука управлялась так же легко, как с небольшим кухонным ножом. Стряпухи, тоже особы далеко не хрупкие, понимали начальницу без слов: одно движение её чёрной брови с серебряными прожилками седины – и всё исполнялось в мгновение ока. Дарёна наблюдала за её работой из окна и долго не могла ничего выговорить: под таким она была впечатлением.
– Это наша Правда, – сказала Млада. – Начальница кухни в Шелуге.
– А чего она вся в шрамах? – шёпотом спросила Дарёна.
– Она сорок лет служила наёмницей в иноземных войсках и видела столько же войн, сколько мы – мирных дней. От её боевого топора никто не уходил… – Чернокудрая женщина-кошка значительно двинула бровью.
– А зачем ей понадобились чужие войны? – продолжала расспрашивать девушка, через окно всматриваясь в грозную начальницу кухни и представляя её в воинском облачении… Морозец бежал по коже от такой картины. Должно быть, враги её боялись.
– Она подалась в чужие края, после того как погибла её молодая красавица-жена, – уважительно понизив голос, ответила Млада. – Несчастный случай на охоте… На войне Правда искала гибель на поле боя, но смерть обходила её стороной. А вернулась она в Белые горы с ребёнком под сердцем и новой женой – Руной из народа данов.
Руну Дарёна видела на кухне – маленькую, тщедушную женщину с глубоко посаженными прозрачно-голубыми глазами и серебристо-белёсыми, какими-то жалобными бровями. Казалось, они застыли в таком выражении много лет назад, когда на их обладательницу свалилось какое-то несчастье… Она и улыбалась несмело, словно бы всё время спрашивая разрешения у окружающих на вздох или шаг, а говорила тихо, быстро и не очень внятно, хотя голос её звучал приятно, по-девичьи нежно и серебристо. А вот представить Правду вынашивающей дитя Дарёне было так же трудно, как, например, Твердяну – в платье белогорской девы.
Гости уже подтягивались: дом наполнился гулом голосов и звуком шагов. Скрипнула дверь, и в комнату вошла Ждана.
– Невесте пора облачаться для обряда на Прилетинском роднике, – сказала она с улыбкой. – Ступай, Млада, увидитесь с Дарёной уже там.
По обычаю, обручающихся к роднику приводили их родители или те, кто их замещал. Млада, на прощание жарко прильнув к губам Дарёны, вышла, а мать разложила наряд: белую длинную рубашку, алый, расшитый золотом шёлковый кафтан с коротким рукавом и вышитую бисером шапочку-плачею [28]. В её глазах отражался богатый блеск вышивки, когда она бережно и любовно расправляла вещи на лавке.
– Вот и дожила я до этой счастливой поры, – промолвила она с тихим, умиротворённым вздохом, согрев Дарёну янтарным сиянием кротких глаз. И добавила: – Только бы тишина до свадьбы вашей продержалась…
Чёрное крыло тревоги снова мелькнуло в небе, пытаясь закрыть выглянувшее солнце, а Дарёне стало зябко. А мать, расчёсывая ей волосы, любовалась их непослушными, густыми волнами.
– Скоро, совсем скоро плести тебе две косы… Последние разочки настают, когда носишь ты их в одной.
Она вплела в косу Дарёны бисерные нити, а конец украсила жемчужным накосником. Тонкое полотно рубашки шелковисто скользнуло на тело девушки, а на груди расцвели золотые узоры кафтана, который застёгивался только выше пояса. На голову – плачею, сверху – узорчатый платок, на плечи – шубку, и вот уже Дарёна была готова отправиться на обряд у родника, расположенного близ села Прилетинка.
– Ты одна меня поведёшь? – спросила девушка у матери.
– Ну почему же, – ласково улыбнулась та. – За вторую родительницу тебе государыня будет.
Приоткрыв дверь, она с поклоном впустила в комнату Лесияру, которая при виде принаряженной Дарёны по-летнему светло улыбнулась среди зимнего дня:
– Ну что, примешь меня в качестве родительницы?
Тёплая солёная влага из глубины сердца собралась в огромные капли и сорвалась с ресниц Дарёны. Она не решалась поднять глаз на княгиню, разглядывая лишь носки её сапог, сверху донизу покрытых золотым шитьём. Смела ли она, глотая пыль дорог и звеня струнами домры на забаву людям, мечтать о том, что её руки будет ласково сжимать в своих владычица Белых гор? Думала, гадала ли она, что сама княгиня Лесияра из матушкиных рассказов станет родительски-нежно целовать её в глаза и в губы? Это была унизанная бисером слёз сказка, мудрые истоки которой брали начало в седых льдах белогорских вершин.
– Ну, идём… Девы Лалады уже ждут нас.
Ведомая за руки княгиней и матерью, Дарёна шагнула из прохода на припорошенные снегом каменные глыбы. Вокруг молчали тёмные стволы старых сосен, плотно обступая вход в пещеру, из которой доносилось солнечно-светлое журчание воды, тёплое даже на слух. Безветренная тишь укрывала это место духом покоя, и среди всего этого белогорского соснового торжества на Дарёну с незабудковой нежностью смотрели глаза Млады. В нарядных кафтанах и чёрных барашковых шапках, опоясанные белогорскими кинжалами, синеглазая женщина-кошка и её родительница ждали у входа в пещеру вместе с матушкой Крылинкой, а при появлении княгини все разом поклонились. Ждана ответила им таким же низким поклоном, а Лесияра – приветливым кивком.
– То не солнце взошло, то невеста своё ясное личико явила, – вымолвила Крылинка певуче, с бархатистой теплотой в голосе. – То не серый заюшка следы свои оставил, то наречённая своими ножками вкруг обошла, сердце нашей Млады себе забрала…
Оступаясь и выворачивая себе лодыжки на камнях, Дарёна пошла вокруг своей избранницы. Они с матушкой Крылинкой во всех подробностях обсудили и разучили накануне: как, что, когда, откуда и куда. Она десятки раз обходила вокруг Крылинки, представлявшей Младу, забиралась в широкую бадью, обозначавшую собой купель, но сейчас всё выученное смазалось одним взмахом чьей-то невидимой руки. Восторженно-обморочная слабость вытягивала силы из ног, а сердце стало слишком крылатым, слишком счастливым и лёгким, чтобы удерживаться в груди.
– Осторожно, милая…
Это рука княгини мягко поддержала её. Перекинув через локоть шитый золотом праздничный плащ, Лесияра сама повела шатающуюся Дарёну вокруг Млады. Места на каменном пятачке перед входом в пещеру едва хватало, и Ждане, Крылинке и Твердяне пришлось отступить к самому краю.
– Сколько кругов невеста пройдёт, столько десятков лет в супружестве проживёт, – по-прежнему напевно струился голос матушки Крылинки. – Раз круг… Два круг… Три круг…
Она считала круги, а Дарёна с каждым шагом ощущала тёплую тяжесть, оплетавшую её ноги горячими лентами – это словно сама земля притягивала её, заставляя преодолевать силу своих недр. Счёт Крылинки уже двоился и троился в её ушах лесным эхом, а рука Лесияры поддерживала её, как оказалось, самую малость, за кончики пальцев.
– Я па… падаю, государыня, – в отчаянии пропыхтела Дарёна, останавливаясь. – Помоги…
– Сама, сама, голубка, – раздался возле уха ласковый смешок княгини. – Это твой путь, твоя жизнь.
– Восьмой круг… Девятый круг, – гулко слышалось между сосновыми стволами.
Камни казались ей непреодолимыми горами, коварный лёд под слоем пушистого снега делал каждый шаг скользким и шатким. Девять кругов – девяносто лет… Точно ли это? А может, просто некая возможность, а сбудется ли она – это ещё бабушка надвое сказала? Ну почему вся тяжесть этого испытания выпала ей, а Млада только стояла и улыбалась!
– Десятый круг… Один на десять… два на десять…
Земля запела свадебными колоколами, голова взрывалась от горячего, как банный пар, тумана, каждый вдох резал рёбра безжалостными клинками, и Дарёна потянулась к чистой прохладе незабудковых глаз – из последних сил.
– Мла… да…
– Я с тобою, горлинка моя.
Вся тяжесть разом упала, как выкованная кузнецом-великаном огромная цепь, гулко ударившись о землю. Осталось лишь тепло, переливчато звеневшее в теле, а остатки земного притяжения осыпались, как радужные перья, под действием гораздо более могучей силы – силы незабудковых глаз. Дарёна обвила ослабевшими руками шею Млады, а та внесла её в пещеру, где журчала вода. «Всё ли верно? – стучала в висках беспокойная мысль. – Что там дальше, куда идти?» Дарёна напрочь забыла, что они разучивали с Крылинкой, и ей оставалось полагаться лишь на то, что и с Младой кто-то позанимался – например, Твердяна. Уж она-то порядок знает… Сердце билось: а если что-нибудь не так? Скажется ли это на их будущем счастье?
Но переживать было, похоже, незачем. Шорох шагов за спиной у Млады звучал спокойно, от Крылинки не слышалось ни слова возражения, а это значило, что всё верно. А родниковую пещеру наполнял удивительный свет, более всего похожий на солнечный, хотя никаких отверстий в её потолке Дарёна своим мутноватым после испытания кругами взглядом не замечала. Свет шёл, казалось, ниоткуда или зарождался сам собою, лаская душу и сердце тёплой золотой ладонью.
– Хвала Лаладе, богине нашей, – сказала Крылинка, а за нею повторила Твердяна, Ждана, Лесияра и Млада. Дарёна тоже что-то пролепетала слабыми губами.
Бившая из стены светлая струя наполняла каменную купель – чуть меньше той, в которую погружалась Дарёна на Нярине. Вода переливалась через её край и утекала в щель в полу. Рядом с купелью стояли три высоких девы с распущенными волосами длиною ниже пояса, схваченными через лоб цветными тесёмками. Их белые рубашки с красной вышивкой были опоясаны тонкими золотыми кушаками и доходили им до пят.
– Пусть невеста разоблачится, – сказала одна из дев, золотоволосая, с горделивым изгибом бровей и чуть приметной горбинкой на изящном носу.
Млада поставила Дарёну на ноги, а Крылинка и Ждана принялись помогать ей раздеваться. Мать приняла у неё шубку, Крылинка сняла платок и плачею. Невесомой алой тряпочкой соскользнул с плеч девушки кафтан, остались на полу у купели сапожки, и Дарёна, повинуясь мягко-властному движению руки девы, шагнула в тёплую воду.
– Лалада уже приняла её, – тихонько заметила Лесияра главной жрице. – Когда она была ранена, и я лечила её на роднике.
– Тем лучше, – кивнула дева.
Дарёна, сидя в купели и поёживаясь в тёплой воде до уютных мурашек, думала: а рубашка-то намокла. Неужели придётся вот так, в мокрой, потом и ходить? Чего только не сделаешь ради семейного счастья… Величественно-плавные движения дев её завораживали, а их голоса, слившиеся льняными прядями в единую косу-песнь, начали погружать её в золотой полусон, полный шелеста берёз…
Светла птица на гнезде,
Золотые яйца в нём,
Хвост бежит к земле ручьём,
крылья – в небе облака.
Дай мне, птица, три яйца:
пусть одно из них – любовь,
а другое-то – дитя.
Ну а третье-то яйцо –
Золоты его бока,
Третье – счастье на века,
счастье ладушки моей…
Лебедиными крыльями взмахивали рукава дев, плывших мимо Дарёны, а песня звенела под солнечными сводами пещеры, баюкая её и зовя свернуться уютным калачиком в тепле материнской утробы. Сквозь морок спутанных ресниц Дарёне казалось, что с тремя девами ходит четвёртая, в бело-голубом венке из ромашек и васильков…
Кап, кап… Капли воды из горячего родника, срываясь с пальцев дев Лалады, падали Дарёне на голову. Она вынырнула из волшебной дрёмы, проморгалась, а девы уже помогали ей выбраться из купели, в которой ей так хорошо спалось.
– Рубашку оставь Лаладе, – сказала старшая. – Тем самым ты оставляешь твоё девичество, даришь его богине, перед тем как вступить в брак.
Не успела Дарёна растерянно подумать: «А я что – без рубашки буду на празднике ходить?» – как на вытянутых руках всё предусмотревшей матушки Крылинки оказалась запасная, сухая рубашка. Да не простая и скромная, а роскошно вышитая бисером и золотом – уже не девическая, а «замужняя». Чтобы Дарёна не стеснялась раздеваться, девы, Ждана и Крылинка обступили её, загораживая собой.
– Матушка твоя шила, – сказала Крылинка, когда Дарёна надела новую рубашку, а прежнюю, совсем простую, даже без вышивки, оставила на краю купели.
И снова девы пели:
Птица-лебедь ты моя,
За три моря полети,
Цвет медвяный принеси –
Я тот цвет в венок вплету,
Да по речке отпущу.
Ты плыви, веночек мой,
Уплывай, моё девств? –
Ведь навстречу мне идёт
Счастье, суженое мне…
«Счастье, суженое мне» – при этих словах Дарёна утонула в ласковом незабудковом озере взгляда своей наречённой избранницы. Из-под чёрной высокой шапки вились её крутые и непокорные, цвета воронова крыла, кудри, а горло Дарёны горьковато согревало питьё – отвар яснень-травы, обильно сдобренный мёдом. Она сделала три глотка, после чего золотой кубок подали Младе, и та выпила столько же. Остатки выплеснули в купель – Лаладе. Старшая жрица ополоснула пустой кубок и подняла его, при этом напевая с сомкнутыми губами что-то невыразимо грустное, затейливо-прекрасное:
– М-м-м-м…
Остальные девы поддержали её, и на глазах у изумлённой до онемения Дарёны кубок оторвался от ладони девы и завис в воздухе. Матушка Крылинка тем временем уже подсказывала Дарёне с Младой взяться за руки и идти вокруг этого чуда. Тепло ладони женщины-кошки вернуло Дарёну на землю, и она, косясь на висевший без всякой опоры кубок, зашагала… На третьем круге кубок опустился обратно в руку девы, но уже не пустой, а наполненный золотистым, как мёд, напитком.
– Вкусите свет Лалады, – сказала жрица.
Как описать вкус этого напитка? Наверно, надо встать рано утром, когда край неба только начинает румяниться, а роса на траве дрожит, собравшись в крупные текуче-хрустальные капли, и полной грудью вдохнуть этот свежий и сладкий покой… Его последние глотки перед самым началом дня и дадут представление о той благостной тишине, которая разлилась в сердце у Дарёны. Уже ничто не омрачало, ничто не вспугивало этой тихой радости, подснежником пронзившей зимнее безмолвие леса, когда Дарёна рука об руку с Младой вышла из пещеры навстречу задумчивым старым соснам. Её сапожки уверенно ступали по каменным глыбам, которые совсем недавно навешивали ей на ноги неподъёмные цепи, а теперь… О, теперь она могла горной козочкой скакать по этим камням, выбивая из них самоцветы счастья.
К их возвращению дом и двор были уже полны гостей, а столы ломились от яств. Даже часть улицы заняла толпа любопытных односельчанок, желавших поглядеть на обручённых. Им, конечно, места уже не хватало, но надежда получить хотя бы чарку мёда и кусочек чего-нибудь вкусненького оставалась.
– Вот, гости дорогие, и наши наречённые пожаловали, – объявила Твердяна, и её голос пророкотал над головами собравшихся, как отзвук далёкого горного обвала. – Обручил их свет Лалады, испили они из Кубка благословения, искупалась невеста в водах Прилетинского родника… И теперь она – наша землячка, полноправная жительница Белых гор и будущая супруга моей дочери Млады.
– Когда свадьба-то, мастерица Твердяна? – спросил кто-то.
– Свадьбу думаем играть весной, до начала пахоты, – ответила оружейница. И добавила: – Ежели, конечно, всё благополучно будет. Поживём – увидим.
Присутствие на празднике самой государыни Лесияры с дочерьми, начальницы пограничной дружины Радимиры и её сестры Радославы делало Дарёну в глазах односельчанок совершенно особой соседкой. Ещё бы! К кому из простых людей в день помолвки пожалуют такие высокие гостьи? Оттого и собралось здесь почти всё Кузнечное – увидеть повелительницу Белых гор воочию. А знатные гостьи тем временем подошли, чтобы поздравить обручённую пару.
– Долгих лет счастья желаю вам, – промолвила как две капли воды похожая на Радимиру женщина-кошка в чёрном плаще с золотым шитьём. Лоб её вместо шапки был охвачен тонким золотым очельем.
Это была Радослава, рождённая в один день с Радимирой, но чуть позже, а потому она и считалась младшей из сестёр. Радимира избрала в жизни военную стезю, а она – хозяйственно-управленческую, став градоначальницей Военежина – города-крепости, расположенного в нескольких вёрстах от Кузнечного. Сестёр-близнецов всё же нельзя было спутать друг с другом: Радослава носила более длинную причёску, а её лицо хоть и казалось властным, но военная суровость Радимиры на нём отсутствовала.
– Примите подарки от меня, – сказала она, и по мановению её руки несколько дружинниц поднесли и сложили к ногам Дарёны и Млады скатанные в трубы отрезы дорогих тканей – парчи, шёлка, разноцветного тонкого льняного полотна и бели [29], а также шерсти самого лучшего качества.
– Чтобы было из чего наряды шить, – молвила Радослава.
За тканями последовала кожа, тюки овечьей шерсти на пряжу, бисер и разноцветные нитки для вышивки. Младе Радослава преподнесла великолепный лук, украшенный резными узорами и вставками из янтаря – оружие, достойное знатных вельмож.
– Примите и от меня поздравления, – улыбнулась Радимира, и Дарёну согрело золото ободка вокруг зрачков её глаз, обычно сурово-стальных, а сегодня – смягчённых задумчивостью.
Она поднесла дорогой подарок – набор посуды из заморского синего стекла, оправленного в золото и горный хрусталь: кувшин, пять кубков, семь чарок и большое блюдо.
Княжна Светолика, загадочно улыбнувшись, поцеловала Дарёну в щёку и сказала:
– Я вам с Младой подарки чуть позже поднесу, ладно? После обеда катанье на льду будет, вот тогда и поднесу… Моё изобретение.
С этими словами княжна, напустив на себя ещё более таинственный вид, многообещающе двинула бровью и подмигнула, а Дарёна вновь ощутила в груди жар смущения. Наследница престола оказалась совсем не спесивой и не высокомерной – напротив, улыбчивой и весёлой до простоты, и её синеглазый задор вкупе с золотыми локонами смутно напомнил Дарёне, как это ни странно, о Цветанке.
– Любопытно узнать, что ты там опять изобрела, – с усмешкой молвила княгиня. И пояснила для Дарёны: – Светолика у нас – мастерица придумывать и делать разные диковины. Откуда только задумки берутся…
– Образы всех этих «диковин», государыня, витают в воздухе, – ответила княжна. – Надо их только оттуда без ошибок выловить – это самое трудное. А изготовить не так уж и трудно, как кажется.
– Хм, прямо-таки в воздухе? – удивлённо двинула бровями Лесияра. – Во сне, что ли, ты их видишь?
– Ну… не совсем во сне. – Светолика явно затруднялась подобрать слова, да и весёлая обстановка праздника не вполне располагала к учёным беседам. – Но одно я полагаю точно: некоторые из этих вещей – из другого времени. Из будущего.
– Вон оно что, – задумчиво кивнула Лесияра. – Ну что ж, покажешь нам твою новую диковинку.
– Это, право же, сущая безделица… Для увеселения, – вдруг посерьёзнев и заложив руки за спину, пояснила Светолика.
– Душевно повеселиться – тоже хорошее дело, – молвила правительница Белых гор.
А Дарёна ощутила в груди прохладное бурление пузырьков восторга… Может быть, Лесияра и все остальные не особенно верили в то, что Светолика «ловила» свои изобретения в мутных водах реки времени, но у девушки мысль об этом вызвала холодящее, отрывающее от земли волнение. Она убедилась: Белые горы – земля чудес, здесь возможно всё. Так почему бы нет?.. Наверно, Светолика прочитала всё это во взгляде Дарёны, потому что на её лице засияла в ответ открытая, солнечная улыбка.
*
Юную княжну Любиму сопровождали две няньки и дружинница Ясна, от которых она всё время норовила улизнуть. Её влекли к себе зажаренные целиком на огне костров кабаньи и оленьи туши, а постоянные одёргивания нянек – «нельзя», «обожжёшься», «озябнешь», «упадёшь», «испачкаешься» – раздражали. Эти дебелые, неповоротливые в многослойных нарядах тётки, пыхтя и отдуваясь, гонялись за ней и внушали, что настоящая княжна должна быть степенной и скромной, а не носиться повсюду, как глупая собачонка, но Любима жаждала именно того, от чего её пытались оградить. Ясне она была благодарна за то, что та ограничивалась спокойным и зорким наблюдением издали и не суетилась, как эти одышливые, квохчущие над нею дуры.
Сегодня она хотела быть особенно непослушной. У сердца поселился горько-жгучий комочек, который начинал жалить её до слёз, когда девочка видела свою родительницу вместе с Жданой. День приезда этой женщины стал для Любимы чёрным: раньше она чувствовала себя безраздельной владычицей сердца государыни, и только ей предназначался этот особый, нежный взгляд, которым родительница стала смотреть теперь и на Ждану. В прежние, прекрасные времена княгиня всегда устремлялась по вечерам к Любиме, чтобы проследить, как она умывается перед сном, покачать на колене и рассказать на ночь сказку; сейчас княжне приходилось подолгу ждать, когда родительница всласть наговорится со своею Жданой, а уж потом соизволит заглянуть к ней, уже умытой и уложенной в постель, только чтобы поцеловать и шепнуть несколько слов. Даже сказки Лесияра стала ей рассказывать редко, а всё потому что «поздно, спать уж пора». Любиме хотелось крикнуть: «Сначала побудь со мной, а потом иди к своей Ждане и сиди с ней, сколько влезет! Она взрослая, ей не надо рано идти спать – может и подождать», – но слова эти застревали в горле горько-солёным комом. Она пыталась вмешиваться и пресекать эти ненавистные свидания: забегала в покои, где родительница нежно ворковала с гостьей, вскарабкивалась к ней на колени и просила: «Покачай меня!» Лесияра, впрочем, никогда не прогоняла её и всегда относила на руках в её комнату, и снова как будто ненадолго возвращалось прошлое – со сказками, катанием верхом на колене и умыванием. Любиме очень нравилось, когда родительница сама нежно промокала ей лицо и руки полотенцем, а без этого ей даже плохо засыпалось. Ждана, правда, иногда портила их единение, лезла со своими ласками, явно стараясь подружиться, но лучше бы она этого не делала. Любиме была нужна только государыня, и она не хотела её ни с кем делить – даже с матерью Дарёны.