Никола Седнев
В окрестностях Милены
Роман. Журнальный вариант. 2006 г.
Все события, персонажи и фамилии в этом произведении являются вымышленными.
Любое сходство с реальными лицами и фактами следует считать случайностью.
Я уже миновал подъезд, возле которого жался толстенький коротышка с очень похожей на него таксой на поводке, когда услышал сзади неуверенное:
— Виталий Константинович?
Очки-телескопы, круглое лицо.
— Вы меня не узнаете?
Я раздумчиво потер ладонью свой подбородок с многодневной щетиной.
— Что-то припоминаю, — вяло соврал.
— Ой, я же… подождите. Сейчас!..
Я обнаружил, что держу в руке поводок, а толстяк улетучился. Такса печально и преданно взирала на меня, и я ей сказал:
— Вот такая жизнь.
— Ав, — тоненько и деликатно ответила такса, после чего принялась обнюхивать мою авоську с двумя бутылками водки.
— Понятно, — сказал я, — не дурак.
Наконец запыхавшийся толстяк вынырнул из подъезда.
— Вот! — воскликнул он и протянул мне фотографию. — Меня зовут Фима! А это вы забыли забрать, ну, фотку! Вот я хранил. Вы все не появляетесь и не появляетесь...
Я стоял на улице пустынного, от ранних холодов будто вымершего города, ветер гнал по мостовой вместе с жухлыми листьями обрывки газет, пластиковые стаканчики, одно из окон «хрущевки» напротив было распахнуто и периодически хлопало рамой на сквозняке, где-то в давно нестираных облаках сдержанно гудел самолет, а передо мной был снимок, который я видел впервые, и на нем рядом со мной в объектив смотрела Милена.
* * *
Более положительных персонажей, чем Ирина Владимировна и ее родители, я не встречал.
Они были избыточно честны, потрясающе совестливы, на редкость религиозны, до неприличия порядочны и оттого умопомрачительно неправдоподобны.
Любимой фразой Иры было: «Мы живем с тобой во грехе, Виталий...» Другая сказала бы просто — хочу замуж.
Подъехать близко к парадному длиннющей многоэтажки, из-за изгиба именуемой в народе «клюшкой», где жила Ира, не удалось — там все было разрыто, перманентный ремонт теплотрассы, и я припарковал свою «девятку» у начала рва с обнаженной трубой.
Ира открыла мне дверь квартиры и тут же обрадовалась:
— Ой!.. Здравствуйте!
— Когда ты уже отвыкнешь говорить мне «вы»? — спросил я, входя. — Предки дома?
— Ой, ну почему «предки»? Родители... — мягко усовестила она меня. — Они в церкви.
— Когда придут?
— Минут сорок у нас точно есть, — сказала она, взглянув на часы, затем потупилась и покраснела. Я обнял ее. — Ой, подождите, — высвободилась она, — я шторы закрою...
При свете Ирина Владимировна не могла — стеснялась своей некоторой склонности к полноте.
— Опять на «вы», — констатировал я.
— Ой, извините... извини…
После штор она выпутывалась из моих рук еще несколько раз.
— Ой, подожди, я его унесу... — Имелся в виду кот. — Ой, подожди, — высвободилась она после кота, — а то мы не заметим времени... — И она завела будильник на сорок минут вперед. — Я сама, отвернитесь... отвернись, пожалуйста! — выскользнула она, надо полагать, в последний раз. Я отвернулся. И сказал, пока она раздевалась:
— Ира, Ира, тебе двадцать девять лет, а ты до сих пор стесняешься даже кота...
— Ой, ты что — он же будет смотреть на нас!.. — сказала она за моей спиной. — Мне же стыдно! А тебе не стыдно?..
— А ведь ты сейчас грех со мной совершишь, — честно предупредил я. Сзади вместе с шорохом одежды послышался вздох, и она совершено серьезно ответила:
— Когда буду в церкви, я замолю этот грех. Ты что думаешь — я ведь каждый раз после тебя замаливала...
— Очень удобная штука религия, — сказал я. — Согрешил, потом поставил свечку, покаялся, можно дальше грешить...
— Ой, ну, зачем ты так?.. Ой, не смотри на меня!..
И мы очутились в постели... Пока не зазвонил будильник. Она начала спешно одеваться, поторапливая меня:
— Скорее! Сейчас родители придут!
— Слушай, мы же с тобой взрослые люди...
— Ой, не смотри на меня! Ты что — они не поймут! Вот если бы мы были расписаны... — тут она озарилась теплой улыбкой предвкушения — я видел ее лицо в зеркале. — Но не просто — в загсе, а обвенчались в церкви...
— А обманывать папеньку с маменькой не грех?
— Грех, — вздохнула она.
— Все следы преступления уничтожили? — спросил я, когда она заново застелила кровать. — Вон складочка осталась.
Ира засмеялась. Правда, перед этим порывисто повернулась в сторону постели...
Многие знакомые Иры вертели за ее спиной пальцем у виска, но я так не считал. Пожалуй, я бы еще согласился с определением «не от мира сего». У нее никогда не водилось ни одной задней мысли, была она на редкость добрым, простодушным человеком, представляя собой разительный контраст тем дамам, с которыми мне приходилось сталкиваться по долгу службы. Поэтому, очевидно, мы и сошлись — несмотря на мои систематические подшучивания над Ирой, мне с ней все же было намного лучше, спокойней, чем с любой другой, пусть куда более привлекательной внешне. Одного не хватало в моем отношении к Ирине — любви. Ну, так и к другим женщинам любви во мне тоже давненько не наблюдалось.
— Я красная? — спросила она, прижав ладони к пылающим щекам.
— Как помидор.
— Идем, я провожу тебя. Остыну немножко на воздухе. А то мама спросит: «Чего это ты вся горишь, а-а?..»
По дороге к машине я думал о том, какая жена оптимальнее — умная сволочь или добрая дура? Пришел к глубокомысленному выводу, что лучше добрая умница. Вот только где найти такую?
* * *
— Значит, у вас с этой Ирой было что-то вроде романа... но без любви? — спросил фотограф Фима.
Мы сидели на стволе поваленного дерева в его дворе между ротой гаражей с одной стороны и шеренгой баков для мусора с другой.
— Романа без любви не бывает. Скорее ее можно было назвать «любовница». Хотя словечко какое-то гнусненькое. Но и «любимая» не скажешь...
— Ав, — понимающе сказала такса. И зевнула.
* * *
Это — вход в нашу киностудию. На фасаде огромная эмблема, или, как сейчас модно говорить, логотип — парусник. Иногда его называют бригантиной, хотя я подозреваю, что скорее это стилизованный барк. Но барк звучит не так красиво, как бригантина. Взять кого-то за барки...
Возле входа меня поймала (правда, за барки не брала) девица с километровыми ногами. Знаете, что такое супер-мини-юбка? Это веревка, обвернутая вокруг пояса, так вот, на ней было что-то наподобие.
— Здравствуйте. А вы режиссер?
— Здравствуйте. Я режиссер.
— Ну, в общем, я не против посниматься в кино.
— Охотно верю.
— Я модель.
— Понятно.
Поскольку она была выше меня головы на две, я тотчас мысленно прозвал ее «моделька-жирафулька».
— А какую роль вы можете мне предложить?
— А с чего вы взяли, что я собираюсь вам что-либо предлагать?
— А вы что — ничего не предложите?
— А зачем?
— Но вы же режиссер.
— Из этого вовсе не вытекает, что я должен вам что-либо предлагать.
— Так как мы с вами договоримся? — после недоуменной паузы осведомилась моделька-жирафулька.
— А я разве соглашался с вами договариваться?
— Так вы ничего не предложите?
— А вы разве о чем-то просите?
— А я что — должна просить?!
* * *
С тортом в руках я звонил в квартиру Иры.
— Они недавно ушли, — сказала соседка, выглянувшая из двери напротив.
— Куда?
— В церковь, куда же еще, — ответила она.
Отворив дверцу своей «Лады», я пристроил коробку с тортом на заднее сиденье, чертыхнулся, сел за руль, опустил боковое стекло и тут услышал истошный женский вопль:
— Ты же царапаешь сухой тряпкой эти... плафоны! Тебе лень тряпку один раз как следует опустить в ведро?!
Нижнюю часть окна на первом этаже закрывала занавеска, а через форточку видно было верхушку стремянки и девичьи руки с тряпкой, протирающие рожки люстры.
— Но теперь же она чересчур мокрая, прямо капает с тряпки на паркет! Ты что — назло? Тебе лень тряпку как следует выкрутить?! Как ты смотришь на мать?
— Как я смотрю?
— Ты меня разорвать готова! Разве так смотрят на мать?! Ах ты сволочь, ах ты мерзавка!
— Я все делаю не так! — закричала в отчаяньи девушка, в ее голосе слышались слезы. — Не так стою, не так смотрю, не так говорю!.. У тебя все всё делают не так, ты одна всё делаешь так, как нужно!..
— Ты еще матери замечания смеешь делать! Ты моей смерти хочешь?! Гадина!
— За что?.. За что?.. — голос девушки перешел в рыдания.
— Ой!.. — раздался тот же женский голос, но теперь с насмешливыми нотками. — Только не надо мне вот этот вот театр устраивать! Кто же поверит твоим крокодиловым слезам! Лицемерка чертова! Довела мать, а теперь разыгрываешь обиженную?! Будешь так себя вести, клянусь, вот так вот возьму топор и вот так вот промеж глаз тебе... Честное слово! Доведешь меня!
Из парадного выбежала, не разбирая дороги, девушка в том возрасте, когда формы уже начинают округляться и, соответственно, нарастает грация, но еще сохраняются некоторая угловатость в движениях, мальчишеские элементы в походке, и чуть не врезалась в дверцу моей машины. На ней было светло-сиреневое платье с каким-то темным хаотичным рисунком, с плеча свисала на ремешке спортивная сумка.
Отняв руки от своего мокрого лица, она сказала:
— А я вас знаю, — и, слабо улыбнувшись, принялась вытирать слезы тыльной стороной ладони. — Я вас по телевизору видела. Вас зовут Виталий... забыла...
— Виталий Константинович, — отрекомендовался я.
— Ага, — сказала она и громко шмыгнула носом. — Вы к тете Ире из четвертого парадного ходите.
Все всё знают, ничего не скроешь.
— Действительно, — подтвердил я.
Она вздохнула и сказала с сожалением, будто ей не нравилось собственное имя, да ничего уж не поделаешь:
— А меня зовут Милена...
— Как? — переспросил я.
— Милена... — повторила она, и губы ее вновь задрожали, хотя она и попробовала улыбнуться.
— А кто это на тебя так горло драл?
— Моя мама...
М-да, надо было срочно менять тему.
— Слушай, торта хочешь?
— Да. А... а что вы спросили? — Она сдула челку. Я рассмеялся:
— Ты сказала «да», даже не расслышав, что я спросил.
— Да... ой, то есть...
Кончик носа у нее вскоре был перепачкан кремом. И улыбалась она уже почти весело.
— Ой, мама идет! — вдруг испуганно вскрикнула девушка и вместе с куском торта в руке сползла с сиденья. — Уже прошла?
— Прошла.
— Это она в магазин отправилась, — пояснила Милена. — Давайте куда-то отъедем отсюда.
— Куда?
— Куда хотите.
— А куда это ты с сумкой собралась?
— На тренировку. Там спортивный костюм... Но я могу не пойти.
— Тренировки пропускать нельзя, — назидательно изрек я. — Знаешь что, давай я тебя подвезу на тренировку. А сам поеду на пляж купаться.
— А на какой пляж вы ходите? — спросила она после некоторого раздумья. Коленки у нее были поцарапаны, на левой виднелось вылинявшее пятно зеленки.
Так в мою жизнь вошла Милена.
* * *
Я миновал проходную киностудии, «что в люди вывела меня», и на мраморной лестнице админкорпуса столкнулся со спускавшимся мне навстречу вечно перепуганным Жмуриком — невзрачным, с оттопыренными ушами-локаторами маломерком, про таких обычно говорят «ни кожи, ни рожи». Как всегда неряшливо одетый, на этот раз еще и с каким-то птичьим пухом на лацканах, плечиках кургузого пиджачка и шевелюре — уж не в курятнике ли ночевал? — он немедля принялся умильно улыбаться:
— Здравствуйте-с, Виталий Константинович! Как здоровьице-с? — с каждым словом он мелко кланялся, поедая меня глазами.
— Слушай, а почему тебя все зовут Жмуриком?
— Так я-с... фамилия моя-с Жмыря! — Он обеими руками подобострастно тряс мою ладонь. — Я ведь у вас в съемочной группе помощником администратора работаю-с!
— Это я знаю.
— А от фамилии Жмыря — Жмурик, так все меня кличут-с, прозывают-с. Я не обижаюсь.
Слякоть бесхребетная, тряпка безвольная. Мужику под тридцатник, а лицо в подростковых прыщах. И даже не прыщах, а скорее застарелых, прижившихся фурункулах. Черти что.
— Понятно, — сказал я и двинулся наверх, а когда лестничный марш завернул, увидел, как это чудо в перьях с нежностью глядит мне вслед, само себе крепко пожимает руку, дружбу изображает: «Всего вам наилучшего-с! Привет домашним-с!»
* * *
Милена понуро брела по набережной, толкая ногой какой-то камушек. На ней было уже знакомое мне платье — сиреневого цвета с то ли синими, то ли фиолетовыми иероглифами, из которого она давно выросла. Я окликнул ее. Но пришлось повторять еще и еще: «Иди сюда», потому что Милена, почти сразу же узнав меня, тем не менее никак не могла поверить, что зову именно ее.
— Я? Меня? — и оглядывалась, ища, к кому я обращаюсь, хотя вокруг никого не было.
А потом вдруг побежала во всю прыть, процокала, сломя голову, своими обшарпанными «лодочками» на низком каблуке по ступенькам и очутилась, судорожно переводя дыхание, передо мной, стоявшем в плавках на песке.
— Гуляешь? — спросил я.
— А? Д-да, — с торопливой готовностью к любому отчету сказала она. — Я случайно здесь оказалась, смотрю — вы... А вы меня увидели...
Насчет «случайно здесь оказалась» — это она, конечно, загнула.
— Купаться будешь? — спросил я.
На ее лице отразилась безмерная радость, тут же, впрочем, потухшая:
— А... Я купальника с собой не взяла...
За лицом Милены интересно было наблюдать — резкий переход от детского восторга к глубокой печали. Купального костюма не прихватила — это, конечно, очень весомый повод для большой грусти.
— Так наденешь мою футболку.
— Ой, а можно? — засветилась она улыбкой. И тут же опять погасла. — А как же вы... домой пойдете?
Честно говоря, что-то настораживало меня в ее поведении.
Ну, например, такая ли уж Милена «маинькая девоцка»? К ней тогда подкрадывалось семнадцатилетие. Физическое развитие соответствовало, если не считать излишней худобы. А вот по эмоционально-психологическим реакциям ей можно было дать лет тринадцать. Отставание в умственном развитии? Не похоже. Значит, «делается»? Но если так, то очень качественно.
— Пойду домой по пояс голым. В смысле сверху до пояса голым, а не снизу до пояса.
Когда до Милены дошел смысл моей шутки, она звонко рассмеялась. Она вышла из раздевалки. Моя футболка выглядела на ней, как платье — до колен.
— Кошмар, — вдруг сказала она. — Ваша футболка ведь от соленой воды испортится. Я буду без футболки. Только не смотрите на меня, хорошо?
Она сбросила мою футболку на песок и, прикрыв груди ладонями, пошла в одних трусах впереди меня, я смотрел на ее остро выпирающие лопатки и легко поддающиеся пересчету ребрышки.
Солнце играло на морской поверхности, как на мятой фольге.
— А вы любите лето? — спросила девушка уже в воде, полуобернувшись ко мне и, не дожидаясь ответа, сообщила: — А я люблю. Летом тепло и можно купаться. — Тут она вся просияла изнутри. — А зиму я не люблю. Зимой холодно. — Сияние прекратилось, произошла очередная кратковременная смена эмоционального состояния. — Правда, зимой можно кататься на саночках... — огорчение от зимней стужи прошло, в глубине у нее потеплело.
Я глядел на Милену и думал — действительно ли она ребенок, несущий благоглупости, или ее инфантилизм напускной, игра: я еще совсем крошечка, Лолиточка, дядечка. Ни к какому выводу я не пришел.
* * *
IВозле своего парадного Милена сказала явно огорченно: ;
— Вы к тете Ире идете? —Да.
— Только, пожалуйста, вы сразу идите, ну, не стойте здесь...
— Не понял.
— Ну, не надо слушать, что там у нас сейчас будет. Пожалуйста!.. Я, конечно, остался послушать.
— А-а, явилась! — за окном первого этажа раздался женский крик. — Ты где шлялась, скотина? Что это такое?! Ты должна была свитер после стирки вот так вот аккуратно вчетверо сложить и вот так вот положить в шкаф! Ты почему, гадюка, его швырнула в шкаф комком?! Я открываю шкаф — ужас! Доведешь меня, честное слово, возьму топор и вот так вот тебе между глаз!.. Ой, вот только не надо мне эти свои фальшивые слезы демонстрировать! Притворщица! На меня это не действует, дрянь двуличная!..
* * *
В коридоре киностудии меня поймал известный не одному поколению кинематографистов граф Оман — такое прозвище ему дали, а настоящего его имени никто не помнил. Я попытался было улизнуть, но небольшой востроносый человечек лет шестидесяти меня заметил. Далее, хотя я периодически резко менял направление движения, он, будто приклеенный, мелко перебирал ножками рядом, тряся на ходу щеками:
— Я написал гениальный сценарий! Ге-ениальный! — он попытался всучить мне пухлую папку с тесемочками-завязками.
Похоже, папочку эту не одно десятилетие использовали в качестве шайбы на хоккейном поле, а также как хлопушку для битья мух.
— Как вам на этот раз удалось проникнуть на киностудию? — вяло поинтересовался я.
— Через забор! — радостно осклабился он.
Особенностью графа были неистребимый оптимизм и крайняя доброжелательность: без улыбки он в природе не встречался. Сколько раз его выгоняли, вышвыривали, посылали, велели вахтерам не пускать — он никогда не обижался, для него это было, что зубцам кремлевской стены кариес.
В процессе моих попыток — порой вежливо, а иногда и по-матушке отказаться-отвязаться — мы очутились в съемочном павильоне, где рабочие заканчивали сооружать гигантскую декорацию летающей тарелки.
— В натуральную величину, — с совершенно серьезным видом уведомил я его.
— Да, вижу, — блаженно согласился он. — Так возьмите, почитаете на досуге, — «досуг» граф произносил с ударением на первом слоге.
— Ну, не надо вам писать сценарии, — тоскливо сказал я. — Не ваше это дело. Не получается у вас.
— Так это раньше! — не сдавался он. — А теперь получилось! Блеск! Ну, я хоть перескажу вам сюжет. Гениальный сюжет! — Мы уже стояли с ним в туалете у писсуаров — и туда закоренелый граф за мной последовал. — Значит, два брата-близнеца! Но они...
— Разлученные с детства, — со вздохом перебил я, — и не знают о существовании друг друга.
— Как вы догадались? — счастливо изумился он. Мы уже вновь шагали коридорами. —... Мочит он одного, мочит другого, мочит третьего, мочит четвертого, мочит пятого...
—... мочит шестого, мочит седьмого, — подсказал я.
— Да, он мочит одного, мочит второго...
— В общем, всех замочил, — подытожил я.
— Да, всех! А тут приходит... его брат! Близнец!
— А как он туда попал? — сонно осведомился я.
— Не важно, просто заглянул на огонек.
— На огонек...
— Да! А он думал сначала, что это зеркало... Чем бы тяжеленьким его стукнуть?..
В общем, заманил я сценариста в кладовочку, где уборщица хранила свой инструментарий — веники, ведра и тряпки (он в это время дошел в пересказе до реплики героя: «Сейчас, педрила, я тебя замочу...») и быстро выскочил, закрыл засов.
Тут меня перехватила какая-то полная дама в черном платье с выдающимися формами — зад ее был настолько выдающимся, что на него спокойно можно было ставить рюмку. Хотя последняя фраза графа: «Сейчас, педрила...» — ввергла женщину в некоторую задумчивость, она все же открыла рот, чтобы обратиться ко мне. Однако в этот момент из-за двери подсобки послышались громкие жизнерадостные просьбы неотвязного и неуничтожимого графа выпустить его.
— Что это? — спросила сдобная дама.
— Фильм ужасов репетируют, — пояснил я и увлек ее вдаль по лабиринту коридоров.
Плывя рядом и производя что-то вроде заламывания рук, она доверительно поведала, что ей порекомендовали меня, но кто — этого она сообщить не может, обещала не выдавать (кто же, интересно, эта сволочь?), у нее есть потрясающий сюжет из ее жизни, но сама она написать киносценарий не может, а предлагает мне.
Тут мы разминулись с четырьмя мушкетерами при шпагах и одной миледи Винтер — они ели на ходу чебуреки и запивали баночным пивом. Экстраординарные выпуклости моей собеседницы заставили двух героев Дюма синхронно поперхнуться, третий прекратил жевать и издал нечленораздельный звук, четвертый — самый крупный, очевидно Портос, — сказал «Опа!» и зареготал, белокурая миледи смерила мою спутницу взглядом.
Она его та-ак любила, и он ее та-ак любил, но он умер, она в шоке, все будут плакать, если вы это покажете на экране, это была та-акая чистая возвышенная «любов», вот если бы я к ней пришел, мы бы сели и она бы все рассказала, но не подумайте ничего «такого», я живу одна, вы можете подумать что-то «такое», однако вы будете в шоке, про такую красивую «любов» вы ни от кого больше не услышите, он мне каждый день приносил розы — представляете и т. д.
Прямо нападение какое-то сегодня на меня.
В районе монтажных комнат в потолок смотрела чья-то пара ног в кроссовках сорок четвертого растоптанного. Физии не было видно — асану этот придурок выполнял лицом к стене.
— Что за моду завели — на головах стоять, — буркнул я.
— Наверное, человек йогой занимается, — предположила объемистая Джульетта, отвлекшись от вопроса об экранизации своей персональной лав стори.
Господи, сколько больных околачивается на киностудии. А здоров ли я? М-да, интересный вопрос...
* * *
Я спускался по лестнице к пляжу, когда заметил среди зелени кляксу сирени, сезон которой давно закончился.
Я остановился и шагнул вбок в кусты. Пробрался через заросли и вскоре увидел сиреневое платье. Милена изредка выглядывала из-за бильярдной. Наблюдательный пункт она выбрала удачно. Красная Шапочка и Серый Волк поменялись ролями.
На цыпочках, стараясь не хрустнуть веткой, я вернулся назад на лестницу.
Исподтишка зыркал в сторону бильярдной, но Милена появилась совсем с другой стороны, очевидно, оббежала вокруг.
Она подняла голову, оторвала глаза от песка, только почти столкнувшись со мной.
— Ой, здравствуйте! — с искренним удивлением сказала барышня. — Какая встреча! Не ожидала вас здесь опять увидеть!..
Вот чертовка. Без комментариев.
— Ладно, — сказал я. — Идем купаться.
— А я сегодня взяла купальник, — сообщила она и отправилась в раздевалку. Этим цельным, очень закрытым купальником, уже сильно выцветшим, видимо, пользовалась еще ее мама в пору своей ранней юности.
— Я вам раскрою одну тайну, — сказала Милена уже по горло в воде, немножко подпрыгнув перед очередной волной, норовившей накрыть ее с головой — волны обычно любят отмачивать такие шуточки. — Об этом никому нельзя говорить. Но вам я скажу. Вы никому не разболтаете?
— Чтоб мне язык отрезали, — пообещал я.
— Я вам верю. У меня папа разведчик. Нелегал. Один наш, ну в общем, перебежчик, его предал, выдал, вот. Его арестовали там, в Америке, пытали. Ужасно! Но он сам никого не выдал. И ему удалось бежать. — За время этого доверительного повествования ей пришлось подпрыгнуть трижды.
Плавала она саженками и постоянно держалась рядом со мной.
— Уже смеркается, — сказал я, когда мы вернулись на берег и обсохли. — Ты отправляйся домой. А мне на киностудию. У меня сегодня вечерняя съемка.
— Я не пойду домой, — погрустнела Милена.
— Почему? Скоро будет темно.
— Мама к чему-нибудь прицепится, кричать будет. Я обычно гуляю одна по паркам, по пляжам до полуночи, пока она не заснет. Иногда до утра гуляю, если у нее бессонница, свет горит. Пару раз меня пытались изнасиловать, но я убежала.
К тому времени я уже понимал — все, что говорит Милена, есть совершенно дикая смесь чистой правды и беспардонной лжи в динамической, постоянно меняющейся пропорции. Но определить, где есть что, было практически невозможно. Она сама верила во все, что несла.
Я принялся обозревать морской пейзаж. Волны потемнели, возмужали и обзавелись седыми гребешками.
— Вот что, — сказал я после некоторого раздумья, вернувшись взглядом к Милене. — Чем тебе искать приключений в темноте на свою...
— ...задницу, — вздохнув, подсказала она.
— Да. Я лучше возьму тебя с собой на съемку. Если, конечно, хочешь...
— А можно?! — она сделала «большие глаза».
Я молча смотрел на Милену. Потом улыбнулся и тоже вытаращился. Пару секунд она недоумевала, затем, видимо, догадалась, что ее передразнивают, покраснела и тотчас вернула свои гляделки в статус-кво с немного сконфуженным видом. И тоже улыбнулась. Догадалась, что переборщила и я понимаю ее игру?
Не знаю, но, забегая вперед, скажу, что больше она мне никогда «больших глаз» не строила, очевидно, метод был забракован и отброшен как слишком примитивный и легкораскусываемый.
* * *
Съемочная смена закончилась к двум часам ночи, и я подвез Милену домой. Вышел из машины, провожая ее. Вся «клюшка» спала, лишь на последнем, девятом этаже светилось одинокое окно — полуночник бодрствует, либо чей-то склероз препятствует экономии электричества. Не доходя к своему парадному Милена остановилась и фыркнула — с шумом выпустила воздух через ноздри.
— Что? — спросил я.
— Вот черт, — сказала она, — мамаша загуляла... Из мрака донесся кошачий ноктюрн.
— Откуда ты знаешь?
— Да по ряду признаков. Вот будет весело, если она опять забыла мне ключ оставить...
Под ковриком у двери квартиры ключа не оказалось, а только рыжий очень нервный таракан, тотчас убежавший зигзагами.
— Ну, ничего страшного, не беспокойтесь, — сказала Милена. — Я уже много раз ночевала на крыше... — тут она провела пальцами по лицу, словно сметая паутину, остановила руку, недоуменно, будто впервые видела, рассмотрела свою кисть, неловко улыбнулась, как бы прося прощения за что-то. — Только мне нельзя сидеть на краю, а то меня так и тянет вниз... Ну, прощайте! Спасибо за все. Будьте счастливы.
— Милена... — начал я.
— Нет, — сказала она уже пролетом выше. — Не надо, Виталий Константинович. Не поминайте лихом неразумную Милену...
Возвращаясь к автомобилю, я приостановился и какое-то время задумчиво изучал открытую форточку в кухонном окне Милениной квартиры на первом этаже. Щепка Милена вполне могла бы, а если бы я подсадил — тем более — в нее пролезть.
Интересно также, по каким таким признакам Милена ухитрилась определить, что ее мамочка загуляла? Перед уходом родительница переставила кактус на условленное место? Профессор Плейшнер, несмотря на инструкции Штирлица, не обратил внимания, а глазастая Милена заметила?
Дурачила девочка меня умело и вдохновенно. Как лоха.
* * *
Я наблюдал, как городской ландшафт разворачивается навстречу, как далекая спичка, освещенная фонарем, скороспело взрослеет, превращаясь в столб и уносится в прошлое, улетает за спину с глаз долой, из сердца вон, когда указательный палец моей левой руки нажал рычажок поворота... Я развернулся и покатил в обратном направлении.
* * *
Сидящая Милена силуэтом виднелась на парапете, обрамлявшем крышу — обхватив голени руками и уткнув щеку в колено, она дрожала от холода. Два кота при моем появлении прекратили ушираздирающее выяснение отношений и вылупились на меня, глаза одного из них загорелись в темноте нехорошим намеком на дальнее родство с тиграми. Девушка же головы в мою сторону не повернула, хотя соприкосновения моих подметок с хрусткой цементной крошкой были звучными, как в триллерах. Знала, что я вернусь, не смогу не вернуться?
Я снял с себя пиджак, накинул ей на плечи. После чего повернулся и захрустел назад, так ни слова и не сказав. И услышал за своей спиной ее шаги.
* * *
— А где я буду спать? — спросила Милена, окидывая взглядом мою квартиру
— У меня только одна кровать, — грубовато ответил я.
— А вон раскладушка есть! — разглядела она.
Я вынес сей предмет на середину комнаты и расставил. Свою целостность продемонстрировали три или четыре пружинки, в результате края провисали, а середина так вообще вся лежала на полу.
— Мой друг останавливался проездом, — объяснил я. — Сто пятьдесят килограммов живого веса...
Когда я вышел из ванной в пижаме, то увидел, что Милена уже лежит в моей двуспальной кровати и читает при свете торшера иллюстрированный журнал. Ее платье было аккуратно развешано на спинке стула.
Когда я приблизился, она тихо ойкнула и закрыла глаза ладонями.
Я забрался под одеяло и, повернувшись к ней спиной, сказал:
— Спокойной ночи.
Потянулась длинная пауза, потом раздался голос Милены:
— Спокойной ночи... Затем:
— Свет потушить?
— Как хочешь, — ответил я. Она вдруг начала смеяться:
— Так потушить? Или оставить? В смысле — вы спите при свете или без света?
— Хочешь — при свете. Хочешь — без света.
Она прямо ухахатывалась:
— Так тушить? Или не тушить?
— Слушай, прекрати истерику. Туши свет и спи.
— Ага, хорошо, — неожиданно совершенно спокойно сказала она. Утром, проснувшись, я обнаружил, что Милена сопит на моем плече.
Я осторожно высвободился и отправился на кухню. Оценил в зеркале степень своей небритости, напился минералки из холодильника, а вернувшись, увидел с изумлением, что Милена уже одета и расчесывается.
— Я у вас здесь немножко приберу, — сказала она. — Можно?
* * *
Из парадного высеменил фотограф Фима, осторожно неся на блюдцах две дымящиеся чашечки кофе.
— Может, все-таки зайдете ко мне?
— Да нет, спасибо, я скоро пойду домой.
— В отсутствии предприимчивости девочку трудно упрекнуть, — сказал он, вновь садясь рядом со мной, в своей старомодной шляпе, с усами и таксой похожий на Эркюля Пуаро. — Что же было дальше?
— Я выяснил: мамаша Милены в ту ночь, как обычно, была дома и спала. Никогда она не «загуливала». И никогда не оставляла дочери ключ под ковриком. У Милены был свой ключ. А если она изредка и забывала его, то преспокойненько забиралась домой через форточку. И то, что Милена якобы не раз ночевала на крыше, — чистейшей воды вранье. А что ее тянет броситься с крыши... — я развел руками.
— ... ложь, рассчитанная на то, что вы не сможете оставить ее одну и заберете к себе ночевать, — заключил он.
— И тогда я решил посоветоваться с одним моим знакомым. Его зовут Володя...
* * *
В детстве я очень любил книжки-раскраски. И когда со временем притворился взрослым, обернулся дядей, меня стали раздражать авторы, считающие своим долгом, выведя тот или иной персонаж на страницы своих опусов, первым делом сообщать внешние приметы.
Вот, дескать, бедный фантазией читатель, предписываю тебе я, твой руководитель-рукой-водитель, представлять ее своим мысленным взором не русой, не рыжей, не выкрашенной в цвет гнилого баклажана, а исключительно шатенкой, хоть ты тресни.
А почему бы не дать простор читательскому воображению?
И зачем ругать детей, пририсовавших пенсне Емельяну Пугачеву или бородку Софье Ковалевской?
Милену вы, Фима, видели, какой же смысл ее описывать.
А вот Володя — здоровяк ли он багровощекий с голубенькими поросячьими глазками при белесых ресницах с носом картошкой и мясистыми губами (на подбородке ямочка)? Или бледный кареглазый субъект с тонким хрящеватым шнобелем и узкими саркастическими губами (на подбородке бородавка)? Кустистые у него брови или шнурочком?..
Представь его себе, Фима, каким угодно, размалюй первыми попавшимися красками, и он оживет, заиграет в твоем мире. Ничего, что я перешел на «ты»?
* * *
Володя (с любым носом, произвольными щеками и какого хочешь цвета глазами, Володя-раскрась-ка) пожевал губами (неизвестно какими), что у него всегда служило признаком раздумий.
— Н-да... Очень своеобразная молодая особа. Даже слишком неординарная. И все-таки, если человек говорит о намерении покончить жизнь самоубийством... Независимо от того, правда это или розыгрыш — в любом случае штука тревожная. Так или иначе, это пронзительная, щемящая просьба о помощи... Знаешь что, покажи мне эту девицу.
Я уже выиграл партию (пожертвовав слоном, лишил противника ферзя и проходной пешки, после чего черным оставалось только, поцокав языком, сдаться), попрощался и направился было к дверям его кабинета, когда Володя сказал.
— Виталик! (Я остановился.) По поводу этой пигалицы... как ее?
— Милена.
— Милена, Милена... У нас, психиатров, есть старинная со времен Камо задачка: если человек симулирует психическую болезнь, значит ли это, что он психически здоров? Правильный ответ: хорошо симулирует — хорошо болен. Чем удачнее пациент имитирует одно душевное заболевание, тем более у него развито другое...
* * *
Посыпанные пудрой парики восемнадцатого века.
— Ах, что вы делаете, монсеньор!..
Женское лицо на подушке, мужской затылок, он на ней, обнаженные плечи...
Но если медленно пятиться от этой парочки с их охами и ахами, то мы увидим, что подушка покоится на задрипанном канцелярском столе конца двадцатого столетия, накрытом простыней, кровати вообще нет как таковой, ноги девушки в джинсах находятся на табуретке, его ноги (тоже в джинсах) стоят у стола, а дальше — видны кинокамера и горящие-слепящие осветительные приборы и съемочная группа...
Дурим легковерных зрителей, как можем.
Режиссер за кадром дает указания: «Подходим к оргазму... так, так... учащаем... еще тяжелее дыхание... начинается оргазм, идет, идет... закатываем глазки... начинается эякуляция... так... хорошо... Всем хорошо! Пошла улыбочка на лице героини...»
Вдобавок раскрою еще один секрет: в жизни этот актер и актриса вообще не переваривают друг друга.
— Стоп! — сказал я.
Тут же у меня состоялось вполголоса короткое совещание с операторами Махнеевым и Лабеевым.
— Как тебе дубль, Виталик? — спросил Махнеев.
— У меня к актерам претензий нет, — сказал я. — А как у вас?
— Лучше не будет, — сказал Лабеев.
— Пока не расхолаживай актеров, проверим рамку, — предупредил Махнеев. — Если грязная — снимем еще дубль.
Голая по пояс актриса с мушкой на щеке, в джинсах и старинном парике с буклями подошла ко мне:
— Ну, как я сейчас сыграла?!
— Извините, писать следующий дубль? — перебила помощница режиссера.
— Да, — сказал я.
— Это уже четвертый дубль, — констатировала помрежка и протерла влажной тряпочкой «хлопушку», уничтожив мелом написанную цифру «3».
— Пишите, Шура, пишите, — сказал я.
— Что сейчас было не так? — недоуменно спросила актриса.
Я взял ее под руку, и мы двинулись сквозь толпу сотрудников внутрь рядом стоявшего дома.
— Не верю, — искренно и грустно сообщил я ей.
Миленький домик с мансардой под красной черепичной крышей, занавесочки на окнах... Открываешь дверь, входишь — вместо стен фундусные щиты, скрепленные струбцинами, листы грязной фанеры, поддерживающие их откосы, обрывки оштукатуренной мешковины, стальные тросы стяжек-растяжек с болтами и гайками, опилки на земле, небо над головой.
Это всего лишь декорация из двух стен (третья и четвертая отсутствуют), поставленная среди кустов на территории киностудии. А что дымок из трубы идиллически вьется — так это пиротехники долгогорящую шашку приспособили.
В общем, аферисты мы, кинематографисты.
На моем пути уже внутри фальшивого дома нарисовалась, как всегда накрашенная, словно новогодняя елочка, ассистентка Оля Тургенева — в руках поднос с пустыми одноразовыми стаканчиками. Рядом с ней — меланхолически жующий жвачку замдиректора киностудии Самвел Ашотович с шампанским, знаками показывающий свою полную готовность к откупорке.
— Брысь, — сказал я Оле.
Она, не переставая улыбаться, резво посторонилась.
— Что я сделала сейчас не так? — допытывалась актриса.
— Степень достоверности... недостаточная. Вы вообще предварительно репетировали с партнером? — задумчиво поинтересовался я.
— Как же я могла с ним репетировать, если он женат!
Она была еще совсем начинающая артистка и приколов пока не понимала. Хотя — может, это я не понимал ее юмора?
Мы уже вышли с ней из «дома», и рядышком случился педик Ростик — Ростислав Сердюченко, редактор фильма.
— Вот с ним могли бы порепетировать — он холост, — с серьезным видом тянул время я. — Согласны, Ростик?
— Ах, Виталий Константинович! Нет, ну, что вы такое говорите? — испуганно произнес он своим глубоким грудным контральто.
— Ну, почему вы не хотите помочь актрисе? — по-садистски спокойно допытывался я. — Если искусство требует. Жертв!..
— Ну, я не могу! — воскликнул Ростик своим женским голосом — другого у него не было, и покраснел.
— Надо было сыграть как-то... задушевнее, — поделился я с актрисой своими глубокими размышлениями.
— Куда уж задушевнее?! — изумилась она. Но задумалась.
Мы прошли мимо чьих-то вознесенных в небо ног в затасканных кроссовках — кто-то из группы, возможно, каскадер, делал стойку на голове — и вновь оказались внутри якобы дома.
Админтроица: директриса киностудии Яворко, председатель профкома и главный инженер стояли в сторонке и терпеливо ждали.
Механик с крестьянской фамилией Дворянинов, откинув боковую крышку, угрюмо и сосредоточенно копался в утробе кинокамеры, светил туда тоненьким, с авторучку, фонариком, держа его в зубах. Все вокруг буднично переговаривались, покуривали, усердно делая вид, будто безразличны, но пиротехники уже приготовили спички.
— Я ничего не понимаю. Вот вы возьмите и сами мне покажите, как я должна сыграть! — в сердцах говорила актриса.
— При всех? — удивился я.
— Ну, не при всех...
Деликатной рысцой приблизился Саша Жмурик и осторожно, на полусогнутых принялся перемещаться параллельным курсом в «дом» и из «дома», искательно заглядывая мне в лицо — не смел перебить моего, очевидно, очень важного разговора с актрисой.
— Что тебе, Саша? — спросил я.
— Я по поводу постели... — робко улыбаясь, промямлил он.
— Какой еще постели?
— Ну, вот-с — одиннадцатого числа-с вы ездили в командировку-с, — эта ходячая пародия на лакеев из пьес Островского раскрыла папочку, глядя, впрочем, не в бумаги, а на меня, как говаривали в старину, с невыразимой приятностию во взоре. — Железнодорожные билетики-с вы представили-с, а талончики на постель — нет, не представили-с. Порядочек требует-с... отчитаться-с...
Механик погасил свой сигарообразный фонарик, оторвался от чрева «Аррифлекса» и направился ко мне.
— Послушай, Жмурик, ну, что — это именно сейчас нужно?! Срочно?! Горит?! — гаркнул я, и этот живой анахронизм тотчас исчез, предварительно до смерти испугавшись.
— Все только о постели и говорят, — буркнул я. — Тут постель, там постель... Какие-то сексуальные маньяки. Вы бы пока накинули что-то на себя, а то... народ соблазняете.
— Ой! — сказала актриса и быстро прикрыла груди ладонями, только сейчас вспомнив, что она все еще топлес.
Художница по костюмам Крошкина подала ей рубашку.
— Что вам все-таки не нравится? — чуть не плача, спросила актриса, застегивая пуговички.
Она все еще не понимала, что это розыгрыш.
— Не то... не то... — трагическим шепотом констатировал я.
Тут ходившая за мной по пятам Тургенева нахально забежала вперед, встала, загородив мне дорогу с ужимками маленькой девочки, и многозначительно протянула поднос с девственно порожними пластмассовыми стаканчиками. Подоспевший Самвел Ашотович, не переставая жевать, напомнил мне о существовании бутылки шампанского путем ее легкого поднятия вверх.
— Что это? — грозно спросил я.
— Сегодня же последний день съемок, Виталий Константинович, разве вы не знаете?! — надувая губки в первой половине фразы и закатывая глазки во второй, пропела Тургенева.
— Виталик-джян... — с отеческой укоризной сказал Самвел Ашотович. Механик Дворянинов тем временем пробрался ко мне, наклонился к моему уху и доложил шепотом:
— Рамка чистая.
— Да что вы суетесь? — возопил я. — Вы нас отвлекаете! Сейчас будем снимать дубль за дублем, пока актеры не сыграют как положено!
— А как положено? — в отчаяньи спросила актриса.
Дворянинов нагнул голову пониже, чтобы она не видела, как он беззвучно давится от смеха.
— А как положили вас с партнером, так и положено! — сообщил я.
— Да он же прикалывается! — механик не выдержал и заржал в голос. Я поднес к губам мегафон:
— Всем спасибо! Смена закончена! Фильм завершен! Все было прекрасно! Просто замечательно! — Взял руку актрисы, поцеловал ее и добавил: — Вы сыграли очень талантливо! Верю!
Самвел Ашотович тотчас стрельнул шампанским, кругом стали горланить «ура» и хлопать в ладоши, кто-то из осветителей попытался сбацать на гитаре туш. «Так вы меня разыграли?!» — раз за разом восклицала, смеясь, актриса и полушутливо барабанила кулачками по моей груди. «Верю!» — кричал я ей. Я жал протянутые руки, чокался, пил, одна из сотрудниц прыгнула сзади мне на спину, обхватила мою шею и завизжала, я перенес ее на спину главного инженера, где она продолжала визжать, в небо брызнул фейерверк, но всех в карнавальном коловращении перекрыл голос директрисы киностудии Яворко, и немудрено — она воспользовалась моим «матюгальником»:
— Минуточку внимания! Дирекция киностудии поздравляет съемочную группу и лично режиссера Зарембу Виталия Константиновича с завершением съемочного периода!
— Досрочным! — поправила председатель профкома.
— Досрочным! И сообщает, что ваша группа признана лучшей на киностудии по производственным показателям!
— С присвоением переходящего откуда-то куда-то красного знамени, — сострил я между глотками шампанского.
— Знамен теперь нет, — сказала председатель профкома. — Знамена закончились. Но вы все молодцы.
— Группа награждается, — добавил мегафон, — денежной премией в размере... Размер потонул в радостных криках.
Это наша киностудия. Если подняться высоко на большом операторском кране, видно ее всю: по периметру идут съемочные павильоны, костюмерные, гримерные, цех обработки пленки и прочие необходимые кинопроцессу строения, зелень внутреннего скверика с аллеями и скамейками, а дальше обрыв и синее в оттеночных акварельных потеках, с путешествующими морщинками море.
* * *
Около полуночи, возвращаясь домой, я обнаружил в своем парадном Милену. Она сидела на подоконнике, болтала ногами и грызла ногти.
Пока я преодолевал оставшиеся ступеньки, она встала и, косолапя — вывернув ступни на внешний рант так, что подошвы ее могли лицезреть друг дружку, принялась рассматривать собственную обувь:
— Мама опять загуляла. Я не могу попасть домой...
— Врешь ведь.
— Я вообще никогда не вру, — сообщила Милена и, подумав, добавила: — Я фантазирую...
— Иди домой, — сказал я.
— Ладно, — вздохнула она. — Я погуляю по улицам до утра, а утром пойду в школу. Но если меня кто-то изнасилует — это будет на вашей совести...
* * *
Пока Милена плескалась в ванной, таможенник В. К. Заремба устроил досмотр ее сумочке. Как я и ожидал, в ней среди прочего оказались ключи от квартиры (какой, конечно, неизвестно, но догадаться несложно).
Я лежал в кровати и читал книгу, когда появилась Милена в халатике с полотенцем, тюрбаном обмотанным вокруг головы.
— Ой, а вы починили раскладушку...
Показалось ли мне, или все же в подтексте кроме основной окраски — удивления, прозвучало и чуть-чуть разочарования?
— Как видишь. А теперь объясни, пожалуйста, если ты не можешь попасть домой, откуда у тебя взялся с собой домашний халатик?
Вместо ответа Милена издала несколько звуков вкупе со вздохом, что-то вроде: «А... так... ну... вот...», но на самом деле куда более неартикулированных. Потом, когда свет уже был потушен, с раскладушки донеслось:
— А вы не спите?
— Нет.
— А вы, ну, починили раскладушку потому, что знали, что я приду?
— Скажем так, знал, что сегодня твоя мама опять загуляет. Она очень даже миленько рассмеялась:
— Ну, что вы всё хотите уличить меня во лжи? И в сумочке моей рылись, чтоб посмотреть, есть там ключи от квартиры или нет...
Эта девочка начинала меня пугать. С ее сумочкой я обошелся так аккуратно, что заметить следы инспекции было невозможно. Да она после ванны к стулу, на котором лежала ее сумочка, и не подходила... Значит, на пушку берет. Ловко.
Пока я все это обдумывал, она добавила со вздохом:
— А может, девушка просто влюбилась в вас... А вы нет чтобы догадаться, так начинаете прищучивать ее — лживая, врешь, такая-сякая...
То, что Милена барышня не простая, я уже к тому времени понял.
* * *
На стенде «Их разыскивает милиция» я изучал фоторобот мужчины, очень похожего на меня, только в бесшабашном варианте, когда в коридоре появилась Милена и плюхнулась на стул рядом со мной. Ерзая, устроилась поудобнее. Лейтенант, сопровождавшая ее, скрылась в кабинете.
— Представляете, — затараторила вполголоса Милена, — они отвели меня к гинекологу, а как узнали, что я девственница, говорят так разочарованно: «Так у тебя с ним ничего не было?» Я говорю: «Нет, конечно. Я порядочная девушка». Они спрашивают: «А где же ты спала у него?» Я говорю: «На раскладуш...»
Тут из двери кабинета вышла седовласая пожилая женщина.
Осекшаяся Милена вскочила и с комично-серьезным видом повела рукой:
— Это Виталий Константинович... Это Анна Илларионовна, наша класс-ссная руководительница.
— Не паясничай, — улыбнулась классная и повернулась ко мне. — Здравствуйте.
— Я не паясничаю, — все тем же тоном великосветской дамы сказала Милена и скорчила рожу ей в затылок.
— Просили вас зайти, — сказала Анна Илларионовна.
— И меня тоже?! — обрадовалась Милена. — Ур-ра!
— Нет! Ты обойдешься, красотка.
— А плюс бэ равняется цэ квадрат... — печальненько сообщила ей Милена.
— Вы должны нас понять, — поведала мне в кабинете дама-капитан. Она говорила с легким молдавским акцентом. Женщина-лейтенант сидела в углу и пялилась на меня.
— Я никому ничего не должен, — огрызнулся я.
— Поступило заявление матери — девочка не ночует дома. Мы должны были разобраться. Вот ваш паспорт.
— Понятно, — сказал я.
— А я видела ваши фильмы — «Орхидеи расцветают в полночь», потом этот... э... забыла название, я раза три смотрела и каждый раз плакала... Ну, там, где в конце он ее догоняет, в него стреляют с глушителем, он падает на колени, а она выстрела не слышит и думает, что это он у нее прощения просит... забыла, как называется...
Это была неправда. Она прекрасно помнила название фильма. Некрасивая, без обручального кольца капитанша, которая определенно не могла пожаловаться на излишнее внимание к ней особ мужского пола, испытывала с трудом скрываемое удовольствие — это видно было по ее лицу — от кинолент, где героиня пользуется огромным успехом у мужчин, где кавалеры, ухажеры, женихи за дамой табунами бегают, о чем-то умоляют женщину, да еще на коленях — это соответствовало ее потаенным желаниям. Называется — иллюзорная компенсация. Бедняжка могла представить себя на месте этой счастливицы, помечтать, умиленно поплакать — везет же некоторым, и это сглаживало ей жизнь, делало не такой серой. А жирный рохля-бухгалтер с телом, как холодец, любит смотреть боевики, где герои сильные, смелые, ловкие...
— Я могу быть свободен? — перебил я.
* * *
Кинематографисты обычно насмешливо относятся к писакам, которые разок-другой, с наскоку побывав на съемочной площадке, пытаются ваять то ли очерки, то ли повести на тему «мир кино», а по сути, заметки туриста, путешествующего по стране своих дилетантских представлений, домыслов и фантазий.
Режиссера они обязательно изображают вертлявым типом при непременных темных очках и белой кепке.
На каждом шагу вкладывают в уста изображенных ими псевдокиношников словечко «фотогеничность». Хотя от этого термина кинематографисты отказались давным-давно как от ничего не обозначающего, а только запутывающего.
Осветительные приборы, которые мы используем на съемках, они почему-то называют на театральный манер «юпитерами», хотя правильно ДИГи — дуги интенсивного горения, и с «юпитерами» они ничего общего не имеют.
Десятка два таких ДИГов рабочие операторского цеха вытащили на воздух со склада и принялись за их покраску.
Тут же стояло старое трюмо. А перед ним — Жмурик. Его было не узнать. Он, вальяжно поворачиваясь, разглядывал себя под разными углами в зеркале, точнее, свой новый, довольно приличный костюм. Причесанным этого пентюха я вообще никогда раньше не видел. Я обошел помощника администратора полукругом.
— Здравствуйте, — сказал он небрежно.
— Жмурик, ты ли это?
В окрестностях Милены
— Меня зовут Александр Леонидович, — обронил он.
— Та-ак, — сказал я. — Что случилось?
— В каком смысле, друг любезный? — все еще важно уточнил А. Жмыря, но уже немного занервничав.
— Как твои командировочки, железнодорожные билетики-с? Он ответил не спеша, параллельно изучая в зеркале свое лицо:
— Так ведь я уже этим не занимаюсь. Меня ведь повысили — назначили замдиректора киностудии. — И добавил задушевно-покровительственно: — Милейший, вы разве не знаете?
Он аккуратно продул расческу.
Лакей из пьес Островского исчез, появился новоиспеченный действительный статский советник. Все равно архаика. Фигляр негодный. Без архаики он не может. «Друг любезный», «милейший». Нравится человеку в девятнадцатом веке. Не хочет оттуда уходить. Самим собой, своим собственным современником, конечно, сложнее быть.
— А-а, — вспомнил я, — так ты теперь по хозчасти, вместо Самвела Ашотовича! Напоминание о том, что он стал старшим всего лишь над сантехниками и уборщицами, его несколько покоробило.
— У вас какое-то дело ко мне?
— Да нет.
— Всего вам доброго, — постно сказал он.
— Подожди, Жмурик...
— Александр Леонидович, — кисло поправил он, еле сдержав уже начавшую было непроизвольно зарождаться на губах обычную свою дурноватую улыбку.
Я догнал Жмурика на лестнице админкорпуса. Выражение лица у него было такое, как будто ему налили, а выпить не дали.
— Слушай, Александр Леонидович, а ведь ты маешься. Ты мечешься из одной крайности в другую.
— Ничего я не маюсь, — огрызнулся он и продолжил свое восхождение. Костюмчик с галстуком разительно контрастировал с его жлобской расхлябанной походкой.
— Слушай, а может, в тебе гибнет великий живописец — Репин, Ренуар?
— Издеваетесь? — осведомился он.
— Нет, погоди. Ты — будущий гениальный композитор! Моцарт, Бетховен!
— Смеетесь? — Он остановился. — Я даже нот не знаю... Да отстаньте вы от меня! — вдруг вспылил он. И вновь двинулся по ступенькам.
— Значит, в тебе зреет великий поэт!
— Да пошел ты, — сказал он тихо, но акустика на лестнице была хорошей.
* * *
Раздался звонок. Я открыл дверь.
На лестничной площадке со старым, перевязанным веревкой чемоданом у ног стояла Милена в достаточно нелепой позе: носки вместе, пятки врозь, плечи и брови подняты, руки разведены в стороны ладонями вперед — девочка из сиротского приюта, которой не досталось каши.
— Меня мама выгнала из дому, — сообщила она, шмыгнув носом. — Сказала: иди, греховодница, к чертовой матери к своему полюбовнику. Я спросила: так к чертовой матери или к полюбовнику? Что за слово вообще такое «полюбовник»? Какой вы мне полюбовник? Я говорю: мамочка, ты что, я даже не целовалась с ним ни разу, — тут Милена с сожалением вздохнула. — А она говорит: ты, блудливая кошка, наверное, чем-то еще похуже с ним занималась, мне даже стыдно вам повторить, что она предположила, в общем, извращение. Она мне так подробно описала разные извращения, которыми я с вами... ой... якобы занималась! В общем, я теперь стала прямо спец по извращениям! Вытолкала меня за дверь. Потом вот — чемодан с вещичками выбросила мне через окно... Вот. А что означает слово «растленная»?
Все это, как позже выяснилось, было, почти стопроцентным вымыслом. Но у меня в квартире появился новый жилец. Точнее, жилица. Довольно несчастная девушка-полуподросток, жизнь которой дома с матерью была таким адом, что она готова была удрать от нее куда угодно и к кому угодно.
Потянулись странные отношения.
По утрам я подходил к раскладушке и будил Милену всегда одними и теми же словами:
«Вставай, чудовище, в школу опоздаешь».
«Я не чудовище, я красавица. А который час?» — всегда одно и то же бормотала Милена, сладко потягиваясь и отбрасывая одеяло. Вставала она со все еще закрытыми глазами, тут же (иногда тут же, иногда спустя время) спохватываясь, что не совсем одета. «Ой! — восклицала, закрываясь впопыхах схваченным халатиком или чем попало под руку: — Не смотрите на меня, ну, пожалуйста!»
Отдельная поэма — утренняя очередь в туалет, ее бег: «Чур, я первая!» — «Ты там не утонула, давай быстрее». — «Нет, я книжку здесь читаю». — «Спасибо!»
Я же сказал, странные отношения.
* * *
Соседка вывела погулять здоровенную псину Рекса и заболталась с подругой. Рекс, обнюхав и «отметив» деревья, решил разобраться с Миленой, стоявшей со школьным портфельчиком в одной руке и целлофановым кульком в другой у моего четырехэтажного, дореволюционной постройки, с орнаментами и барельефами, дома.
Я как раз подходил и, завидев эту сцену, заспешил было, но моя помощь не понадобилась.
Милена присела на корточки и с приветливым интересом уставилась на пса, мчавшегося к ней с громким лаем.
Впоследствии я не раз с удивлением наблюдал ее взаимоотношения с собаками — странное дело, они вначале лаяли на Милену, но стоило ей взглянуть на них...
Когда я перепрыгнул через клумбу, Рекс уже вилял хвостом, а Милена, поставив портфель на асфальт, чесала ему за ухом:
— Приветик!
— Гав, — добродушно ответил Рекс.
— Ты кто?
— Гав!
— А я Милена. Гуляешь?
— Ав, — перейдя с нижнего «до» на «фа», сообщил Рекс.
— А я любимого жду, — сказала Милена, вся сияя. Я застыл, полувыйдя из-за дерева.
— Гав? — недоверчиво сказал Рекс. — Гав?..
— Конечно! Он чудесный, он лучше всех, — заверила его Милена. Тут Рекс ненадолго отвлекся — кошка пробежала мимо.
— Негодная кошка, — согласилась Милена.
— Гав, — согласился Рекс.
Тут Милена заметила меня, с отвисшей челюстью полуспрятавшегося, полувыглядывающего из-за дерева, и подбежала.
— Извини, пожалуйста, я опоздал...
— Я уже думала — что-то случилось! Я так волновалась! Я прямо с ума сошла...
Должно быть, вид у меня был довольно дурацкий — она осеклась, а потом повторила, но уже не скороговоркой, а медленно и шепотом, завороженно и счастливо:
— Я с ума сошла...
Я молча смотрел на нее. Милена попыталась было выйти из задумчиво-выжидательного состояния, переключившись на окрестности, но вернулась взглядом ко мне.
— А я купила все, что ты сказал... вот молоко, хлеб... Вот я сдачу принесла, — она протянула ладошку с монетками.
Я продолжал изучать ее.
— Не смотри на меня так, — попросила она тихо.
— Тебе неприятно, когда я так на тебя смотрю? — спросил я и поразился, каким хриплым вдруг стал мой голос и потому откашлялся.
— Приятно... — прошептала она, снова попробовав отвести глаза, подобие улыбки появилось и тотчас погасло; прерывистым нервным жестом она будто смела со своего лица паутину, опять уставилась на меня, еле заметным извиняющимся движением приподняв и опустив плечи.
Позже я не раз анализировал этот эпизод. Я не нашел в поведении Милены, в ее словах, мимике, интонациях ничего такого, что внушало бы сомнение, никакой фальшивинки. Все было безупречно — очень лирично, интимно, романтично.
Если бы не одна деталь.
Она видела меня, подходившего, подошедшего, спрятавшегося за деревом, и трогательный разговор с собакой не был спонтанным, он предназначался не для Рекса, а для моих ушей...
Этот момент я хорошо запомнил — Милена поворачивает голову, видит меня, приближающегося, этот миг узнавания в ее глазах — его ни с чем не спутаешь, она чуть приоткрывает рот, затем после секундного раздумья решительно его закрывает, быстро отворачивается, продолжая наблюдать за мной боковым зрением, садится на корточки, начинает диалог с собакой, чуть громче произнося слова, как раз настолько, чтобы я за деревом их слышал...
В тот день мы снимали в загородной рощице у парников.
— Стоп! — скомандовал я.
Пока механик проверял рамку, я прогулялся взглядом по лицам работников съемочной группы. Милена, стоявшая среди них, улыбнулась мне. Наконец механик сообщил:
— Рамка чистая.
— Сняли! — сказал я. — Двадцать минут перерыва — переходим на новое место съемки.
Некоторое время я наблюдал, как гримерша накладывает «загар» на лицо актера-эпизодника, дал ей пару указаний, одно из которых она тут же раскритиковала в пух и прах.
Два шофера докурили, потушили сигареты и ушли, а за ними обнаружилась Милена, сидевшая на пиротехническом ящике в своей излюбленной мечтательно-страдальческой позе зародыша, когда контакты тела с миром минимальны — подтянув пятки к ягодицам, обхватив лодыжки руками и уткнув подбородок в колени.
— Ну, как тебе этот эпизод?
— Который только что снимали? Не нравится.
— А что именно?
— По-моему, актеры фальшиво играют. Неискренне.
— Вот как...
— Надо верить, а они — видно же, что сами не верят в то, что говорят. — И вдруг радостно закричала: — Ой, а что это? Какая прелесть! А она сниматься у тебя будет, да?
И не дожидаясь ответа, убежала.
Администратор съемочной группы Зульфия Аблаева принесла на съемочную площадку свою крошечную домашнюю обезьянку, которая уже на руках у Ми-лены пыталась ухватить ее за нос, и Милена визжала от восторга, разговаривала с ней, нарочито коверкая слова, как с маленьким ребенком, гладила волосатенькое существо с тоскливыми проницательными глазами по голове, терпеливо и ласково объясняла мартышке («Ой, а это мартышка или макака?»), что не надо хватать за волосы, а то кто потом расчешет, «ты ж их запу-утаешь», укачивала обезьянку, прижав к груди.
Мимо прошел осветитель в брезентовых рукавицах — волочил кабель, с надсадом крича кому-то: «Попусти, говорю! Попусти!»
Реквизитор Алик Кочарян в комичном раздражении разводил руками и говорил: «Ну, и что?», а художник Женя Голубевич что-то методично бубнил ему, в ответ опять разлетались руки Кочаряна, он совершал клюющее движение своим орлиным носом и восклицал: «Ну, и что?!», Голубевич спокойно талдычил свое неслышное, получая снова: «Ну, и что?!» и так далее, это уж они завелись до конца перерыва.
Мимо, но теперь в другую сторону прошагал осветитель с кабелями, выкрикивая напарнику что-то; видимо, традиция у них такая — тащишь кабель, надо орать.
Виднелись в небо нацеленные ноги — кто-то регулярно использовал перерыв для занятий йогой. Я подозвал ассистентку:
— Кто это — вверх ногами?
— Понятия не имею, — пожала она плечами. — Я его не знаю.
Группа красных девиц и молодцев, которые тоже неизвестно что делали у нас на съемочной площадке, возможно, они были из массовки, а может, знакомые знакомых членов съемочной группы, включили магнитофон и приступили к дерганью в такт музыке, что якобы зовется танцем.
Механик свинчивал камеру со штатива, когда я подошел.
— Поставь камеру на место, — сказал я.
— Зачем? — недоуменно спросил он, поднимая на меня свои красные воспаленные глаза.
— Актеров пригласите ко мне! Оператора тоже! — крикнул я. Первым показался оператор.
— Сейчас будем переснимать этот эпизод, — сказал я.
— Зачем? — удивился он. — Все было нормально...
— Я подумал — мне не нравится игра актеров. Сделаем еще дубль.
* * *
Милена встретила меня в халате и передничке, с волосами, подобранными под косынку.
— Я тут суп приготовила, — сообщила она, пока я в прихожей менял дикую обувь на домашнюю. — Сейчас буду тебя кормить.
— Мы сегодня ужинаем в ресторане, — сказал я. — Продюсер пригласил на деловую встречу. По протоколу положено мне быть с дамой. У нас меньше часа осталось, так что собирайся. Ты дама или не дама?
— Я? Дама! — она сказала это комично: «я» — с уничижительным и наивным удивлением замухрышки, которую, очевидно, по ошибке, пригласили на бал, а «дама» — после короткого раздумья — приподняв подбородок, со слегка уязвленной гордостью и даже небольшой обидой: как, дескать, в этом можно сомневаться, впрочем, сгладив все напоследок улыбкой. — Так ты даже не попробуешь мой суп? Он потом остынет и станет невкусным...
— Конечно, попробую. Только немножко. С чего бы наедаться дома перед рестораном, верно?
В следующую минуту мы уже расположились на кухне.
— У-у, вкусно, — сказал я о супе, хотя не уверен, что мне удалось провести Милену.
— Слушай, — сказала она, — я прибирала тут у тебя и нашла фотографию. Там ты с какой-то кр-рашеной блондинкой и маленькой девочкой. Кто они?
— Это моя жена. И дочь.
— Так ты женат?! — встрепенулась Милена. Тон, которым она это сказала, своей следующей логической ступенькой предусматривал порезать меня на ленточки. — А-а, вот так... ну... А где они сейчас?
— Хотел бы я сам знать...
— Они тебя бросили и даже адреса не оставили?..
— Они погибли. В автокатастрофе.
— Ой... извини, пожалуйста... Уже в такси она сказала:
— А я никогда не была в ресторане. А как он называется?
— «Дежавю ля мер», — вспомнил я.
— «Дежавю ля мер»... — раз за разом завороженно, словно название волшебной страны из сказки, стала повторять она шепотом, вслушиваясь с блуждающей на губах легкой улыбкой, как тают в воздухе звуки ее голоса. — «Дежавю ля мер»...
А чуть позже призналась, что и в такси едет впервые в жизни.
* * *
— Виталий Константинович, отпустите меня дней на пять, — попросила помреж. — Мне бы к сестре на свадьбу съездить.
— А кто хлопать будет вместо вас? — полюбопытствовал я.
— Ну, я найду кого-то... Милена, душечка, давай ты подменишь меня. Ты же все равно пропадаешь на съемочной площадке с утра до вечера.
— Если можно... я с удовольствием... — сказала Милена. — У меня сейчас как раз каникулы...
Так, ясненько. Сговорились, и Милена как бы случайно оказалась рядом.
— Ты пропадаешь здесь? — строго спросил я.
— Пропадаю... Нет, не пропадаю! Не пропаду, — в тон мне ответила она. С чувством юмора у Милены все было в порядке.
Так она впервые начала работать перед камерой.
— Сто восемьдесят два, дубль первый!
И удар хлопушкой.
— Девятнадцать, дубль третий!
Первое время она делала это робко, скованно, словно ожидала — сейчас ее начнут ругать за какую-нибудь оплошность, потом стала иногда улыбаться кому-то за кадром (мне), произносить номера скороговоркой, а хлопать порой даже залихватски.
Одета она была обычно в свое единственное платье цвета бледной сирени с непонятными рисунками, напоминавшими не то китайские иероглифы, не то ассирийскую клинопись, порой на смену платью, когда оно, постиранное, сохло у меня на кухне на веревках, протянутых под потолком, приходили черные брючки и серая с малиновым кофточка.
Была у Милены еще клетчатая юбочка, но ее она надевала обычно только в школу. Больше нарядов у нее не имелось, разве что домашний халатик и спортивный костюм. И все.
* * *
Это было наше с ней любимое положение — сидеть, глядя в разные стороны, опершись спинами друг о друга.
Мы находились на пустынном пляже и поочередно пили индийский чай из китайского термоса с цыганскими аляповатыми цветами на боках, передавая металлический обжигающий стаканчик, когда Милена сказала:
— Я хочу от тебя ребенка.
Комизм ситуации заключался даже не в том, что она была школьницей. Девчонка просто жила в моей однокомнатной квартире на правах неизвестно кого, приятельницы, очевидно. Потерявшийся щенок по имени Милена с обрывком веревки на шее. Поперхнулся ли я? Сказал ли я «Чего-о?»
Не помню, но точно, что это был первый и единственный случай, когда из нашей совместной позы двуликого Януса, я резко встал, отчего Милена шлепнулась на песок.
— Двух — мальчика и девочку, — уже лежа, уточнила она.
Кажется, я стал сбивчиво говорить что-то воспитательное — ей рано думать о детях, надо бы готовиться к поступлению в институт, кстати, в какой, интересно, она бы хотела, но Милена увильнула, перевела разговор — смотри, какое облако, похоже на верблюда.
* * *
Следующее сразу же, встык, воспоминание: Милена, расположившись в кресле, держит на коленях голопузого молодого человека, осторожно поднимает его, что-то нежно сюсюкая, он сучит ножками с «перевязочками», она кладет его в плетеный манежик, где младенец тотчас начинает бегать на четвереньках по кругу со своим слюнявым «агу», а мы в это время с отцом Милены продолжаем дегустировать коньяк.
— Вообще-то я хотел поговорить с вами, — сказал я.
Он допил, поставил бокал на стол, изобразил улыбку радушного русского барина-сибарита и сказал, параллельно закусывая лимонной долькой:
— Милена, душа моя, пойди помоги Людочке на кухне.
Несколько секунд она, скосив глаза, с недоуменной злостью смотрела на родителя (к тому времени я уже знал, что Милена бывает и злой), затем фыркнула, с ленивой грацией пантеры поднялась с кресла, обогнула старенький концертный рояль, занимавший полкомнаты, и резко, с места включив вторую скорость, исчезла. Ее отец, выглянув за дверь, сообщил:
— А подслушивать нехорошо, душа моя.
В коридоре послышалось еще одно фырканье и шаги удаляющейся Милены. Тем временем я вновь наполнил бокалы на одну треть. Я не знал, с чего начать, но он неожиданно помог мне:
— Раз Милена уже живет у вас э-э... дома — значит, у вас с ней... совсем уж... серьезные отношения, — то ли вопросительно, то ли утвердительно сказал он.
— Ну, выходит, так, — согласился я, и мы еще раз чокнулись.
— Зачем вам это нужно? У меня тут учениц куча приходит ее возраста — сольфеджио там и все такое, — тут он понизил голос. — Не без того... иногда то одну, то другую вдую, когда жены нету дома... — папаша Милены хихикнул. — Надеюсь, вы меня не заложите?
— Нет, что вы.
— Потрахаться — да, а больше — ни-ни. Милена в таком возрасте, когда все они начинают этим заниматься. Времена такие пошли, тут уж ничего не поделаешь, так уж лучше пусть со взрослым мужчиной, чем с однолетками безмозглыми. Со взрослым хоть не заразится, не забеременеет — у вас же, наверное, хватает ума предохраняться? Я современный человек. Я не осуждаю. Просто не понимаю. У мужчин нашего возраста — мы ведь примерно сверстники с вами, как я понимаю? — такие соплячки могут быть только любовницами, а не...
Появилась Милена и застыла, прислонясь к косяку:
— Люда сказала, что сама справится.
— Вы курите? — спросил он, доставая сигареты.
—Да.
— Милена, душа моя, мы пойдем во двор подымить.
* * *
Мы дымили в беседке, увитой виноградом.
— Бабушка Милены покончила с собой?
— Да, — просто сказал он.
— А мама Милены, как я понимаю, немного... не в себе? » Он заметно оживился:
— Не напоминайте мне про эту дуру и психопатку! — с каждой новой фразой его горячность возрастала лесенкой. — Она... она истерзала меня! Она мне всю жизнь искалечила! Я терпел столько лет ради дочери! А потом все — терпение лопнуло! .
— В общем, наследственность у Милены — по материнской линии! — та еще...
— Да, — вздохнул он. — Что верно, то верно.
— Ваша дочь замечательный человечек. Второй такой нет. Милена безусловно — личность. Это такая редкость.
— Да, вы правы.
Взгляд его наполнился ласковостью и довольством. Папаша Милены смотрел на меня, как кот на сметану. Ошейник его немного смущал меня. Первый раз в жизни столкнулся с мужчиной, который носит шейный платок. Такой синенький в белую звездочку. Напоминает фрагмент американского флага. Нечто подобное я раньше видел только в фильмах про ковбоев. Ему бы еще стетсоновскую широкополую шляпу с вентиляционными дырочками для полноты картины.
— Но вот что меня тревожит... — продолжил я. — Это ее тяга к уединению, к бегству от людей — бродить по вечерним пляжам, по ночным улицам, закрыть шторы в солнечный день, забиться в уголок, обнять вот так колени. Потом эти ее вспышки ярости, разговоры о самоубийстве...
— Не понял...
— Я прошу вашей помощи. Вдвоем нам легче будет убедить ее показаться врачу. Она не хочет. Милена проявляет признаки той же болезни, что и у ее матери, и у бабушки...
— Какому врачу?
— Психиатру.
Потянулась пауза, он вглядывался в меня.
— Вы хотите сказать, что моя дочь ненормальная?! — шепотом, не предвещающим ничего хорошего, начал он. Его голос стал постепенно крепнуть, приобретая патетические нотки. — Что у меня дочь сумасшедшая?! Вы пришли оскорблять меня?!
* * *
Милена то и дело забегала вперед и смешно пятилась, радостно что-то щебеча, потом, будто опомнившись, уморительно чинно брала меня под руку и, немного важничая, шагала рядом «как солидная женщина». Вдруг загрустила. К тому времени я уже привык к быстрым сменам ее настроения.
— Представляешь, я так переживала, когда папка от нас ушел, ну, завел новую семью. Теперь — вроде папа у меня есть. А все-таки это уже не то... Я должна туда позвони-ить по телефону... предупредить, спросить разрешения... прежде чем прийти... Понимаешь?
— Да, — сказал я.
— Я лишняя там у них... Люда купила колготки, они ей оказались малы, пытается подарить их мне, а я не могу взять. Она говорит — это же на деньги твоего отца куплено, не на мои, возьми. А я все равно не могу... Понимаешь?
— Она отобрала у твоей матери мужа, а у тебя отца.
— Да, точно, ты так хорошо выразил! Разлучница! Раз-луч-ни-ца! — Милена почему-то засмеялась, и невозможно было уяснить, то ли она осуждает отбиралыциц чужих мужей, то ли с издевкой копирует слова какой-то желчной старухи-соседки. Тут она вновь опечалилась. — Хотя я понимаю папку, он и так маму долго терпел. Орала на него каждый день за что попало... Что на меня, что на папу — маме все равно на кого кричать — кто под руку подвернулся... А Люда спокойная; конечно, папке с ней лучше...
— Слушай, а зачем ты мне соврала, что твой отец разведчик?
— Ой! — она закусила губу. — Ну, вообще... я никогда не вру... то есть, ну, я тебе уже говорила — я фантазирую. Ну, то есть вру. Но понимаешь, когда я ничего не выдумываю — мне скучно жить... А как тебе мой папка? — она взяла меня под руку — тонус ее вновь поднялся.
— «Милена, душа моя, пойди помоги Людочке», — елейно передразнил я. — «А подслушивать нехорошо, душа моя», «Милена, душа моя, мы пойдем во двор подымим»...
— Не смей так говорить о моем отце! — внезапно вспыхнув, стала орать Милена.
— Как?
— Так!
— Как «так»?
— Вот так, как ты говоришь!
— А как я говорю?
— Нехорошо! Еще раз так скажешь!..
— Как?
— Еще раз так скажешь — «Милена, душа моя»!..
— Я не буду больше никогда говорить «Милена, душа моя».
— Ах, ты!.. Дурак!..
Мы уже остановились, кричала она в полный голос, на нас оглядывались прохожие, лицо Милены было искажено до неузнаваемости, челюсть у меня отвисла до пупка, какая-то бабка с кошелками остановилась неподалеку и с наслаждением принялась подслушивать, делая вид, будто рассматривает небо.
— Почему мы идем пешком?! — продолжала кричать Милена, да еще с какими-то визгливыми нотками.
— День какой хороший, отчего ж не пройтись на свежем воздухе?
— Почему ты не взял свою машину?! Сэкономить решил на бензине, да?!
— Я ведь пошел к твоему отцу с бутылкой коньяка. Как бы я выпивши сел за руль?..
— Так что, ты не можешь взять такси?!
— Так здесь же совсем близко, мы быстрее пешком дойдем...
— Тебе жалко потратиться на такси, да?!
— Давай ловить такси.
— Куда мы идем?
— Послушай, здесь одностороннее движение.
— Но нам же в ту сторону!
— Но здесь все машины идут в эту сторону. Надо ловить на той стороне.
— Что ты ко мне все время придираешься?! Я все у тебя делаю не так! Все не так! Не так! Что ты меня все время учишь?! Не надо меня строить! Не так свитер сложила, не так положила!..
— Это уж ты меня явно путаешь со своей мамашей. Ни про какой свитер я тебе вообще никогда ничего не говорил.
— Опять я все не так у тебя говорю!.. Видишь, ты даже остановить машину не в состоянии!.. — тут она вдруг разрыдалась.
— Так это же «скорая помощь» была.
— Видишь, тебе даже «скорая» останавливаться не хочет!.. — Я обнял Милену за плечи. — Тебе жалко денег на такси-и!.. — заскулила она сквозь слезы и прижалась ко мне.
— Не жалко, — сказал я. Самое смешное, что в это время мы как раз садились в остановившийся по моему знаку таксомотор.
— Жалко-о-о!.. — она безутешно голосила, пискляво подвывала, как левретка, которой наступили на хвостик сапожищем.
— Нет, не жалко, — сказал я и назвал шоферу свой адрес.
— Жалко-о...
— Ладно, пусть будет по-твоему — жалко, — согласился я и поводил рукой перед ее лицом — безрезультатно, зрачки не реагировали.
— Ну, вот, а ты спорил. Ты — жадина...
— Я жадина.
— Жадина.
* * *
У меня дома Милена сбросила туфли, оставшись в заштопанных носочках, поспешно улеглась, не раздеваясь, на кровать, свернулась клубочком и чуть слышно сказала, закрыв глаза, с просительными интонациями маленького ребенка:
— Я только немножко полежу, пять минуток, отдохну, а потом опять смогу с тобой ссориться, кричать...
Сев на край постели, я укрыл ее пледом, она тотчас ухватила мою руку, прижалась к ней щекой, прошептала: «Я тебя обожаю» — и моментально заснула. Через некоторое время я попытался высвободить свою ладонь, но Милена, не просыпаясь, издала жалобный протестующий звук.
Так я и сидел, боясь пошевелиться.
* * *
Утром я, как обычно, подвез Милену на занятия. Шли последние недели ее очень среднего образования. Она выпорхнула из моей «девятки», послав мне на ходу воздушный поцелуй, и зашагала к школе, к тому времени уже переименованной в гимназию (что, впрочем, на качестве обучения никак не сказалось, по крайней мере, в лучшую сторону), помахивая портфельчиком, в клетчатой юбочке и белых гольфах.
За углом я затормозил и вылез из машины.
Я стоял, прислонившись к каменному забору, пока в большом, искажающем мир зеркале для водителей трамвая снова не увидел клетчатую юбку.
Я оторвал свои лопатки от стенки и скрестил руки на груди — Наполеон на острове Эльба вперемешку с картиной Репина «Не ждали». Милена тоже замерла и стала смотреть в отражение, как я смотрю на ее отражение.
Потом она вышла из-за угла, виновато понурив голову, правда, на секунду приостановившись, поправила прическу перед фантасмагорическим зеркалом.
— Первый урок отменили, учительница заболела. Я решила пройтись.
— Кого ты думаешь обмануть, родная?
— Как ты меня назвал — «родная»? — оживилась она.
— Не цепляйся к словам. Ты уже больше недели прогуливаешь занятия. Думаешь, я не знаю?
— Откуда? А, эта вр-редина Анна Илларионовна меня заложила?
— Не важно, как узнал.
— Ой, ну, я уже не могу учиться, — она наморщила носик, и лицо ее приобрело капризное выражение. — Эта алгебра меня достала! Я в ней ни бельмеса не понимаю, как дура, только зря юбку просиживаю.
— Почему «как дура»?
— Ну, просто дура. Все равно тройку поставят. Мне больше и не надо. У меня от алгебры голова болит! И от химии! И от физики!
— Убоялась бездны премудрости?
— У меня голова болит!
— Как же ты будешь в институт поступать?
— Ну, не поступлю. Пойду в киоск сигаретами торговать.
— Но ты ведь так не думаешь, — многозначительно проронил я.
Так мы стояли и смотрели один другому в глаза. Мы вообще тогда часто вглядывались друг в друга.
— Придется тебя выпороть, — констатировал я.
— А какое ты имеешь право меня бить? Ты кто мне — отец?!
— Сейчас я тебе покажу право, — пообещал я.— И право, и лево...
— А чего ты за мной шпионишь? Шпион!
— Сейчас ты у меня получишь, — пасмурно сказал я, демонстративно расстегивая ремень.
— Ой, мамочка! Ты не имеешь права меня бить! Шпион!
— Кто шпион? — раздался рядом мужской голос.
Увлеченные перепалкой, мы и не заметили, как к нам подошел недремлющий сержант милиции.
— Он шпион! — быстро заявила Милена.
— Попрошу ваши документики, гражданин. Девушка, вам знаком этот человек? Милена быстро взяла меня под руку, прижалась ко мне, голову на мое плечо положила и заулыбалась:
— Так это же мой папа!
— А-а, — сказал сержант. — Ну... и он шпион?
— Шпион, — молниеносно подтвердила Милена. — ЦРУ.
Некоторое время милиционер перетаптывался с ноги на ногу, не зная, что сказать, как уйти. Потом вздохнул и поинтересовался:
— Извините, у вас сигаретки не найдется?
— Да, пожалуйста, — сказал я.
— Спасибо, — сказал он, прикуривая, и улыбнулся. — Хоть хорошо у вас платят там, в ЦРУ?
— Нормально, не жалуемся.
— Вам больше там шпионы не нужны?
— Нет, — сказал я. — Штат полностью укомплектован.
— Жаль...
После того, как он начал показывать нам свою удаляющуюся спину, Милена некоторое время еще стояла, прижавшись ко мне. Затем подняла голову с моего плеча и принялась изучать мою физиономию. Со вздохом сожаления оторвала свой бок от моего, потом отпустила мой локоть, отошла, откашлялась, стараясь не глядеть мне в лицо, зачем-то одернула юбку, поправила кофточку, затем стала подтягивать гольфы. Подумав, решила перевязать шнурки на своих туфлях.
Я с интересом за ней наблюдал.
* * *
Но дома ремень я все-таки снял.
— Кто дал тебе право меня бить?.. — похоже, Милена испугалась по-настоящему. Хотя кто ее знает.
— Твоя мама разрешила, если не будешь слушаться, дать тебе хорошо ремнем, — тоном, не предвещающим ничего хорошего, объявил я.
Милена с радостным визгом улетела за стол и торопливо сообщила:
— Мама сказала: «Забирайте ее к чертовой матери, куда хотите с моих глаз!» А про ремень она ничего не говорила!
— Это она мне потом наедине сказала, — зловеще произнес я. Некоторое время мы с ней кружили вокруг стола, я сатанински хохотал, пару раз испробовав ремень на неповинной столешнице, Милена тоненько кричала: «Аи», потом она остановилась, закрыла лицо руками и завопила:
— Ой, мамочка!..
Я мрачно приблизился.
— Ты не имеешь права меня бить... — сказала она срывающимся шепотом, полным благоговейного восторга.
Бить ее я, конечно, не стал. Тем более, что она пообещала больше не прогуливать занятия.
Для пресловутого постороннего наблюдателя, которого так любили привлекать в «свидетели» романисты прошлых веков, это, наверное, выглядело бы трагикомично — как играют в семью, в видимость домашнего очага два человека, лишенные своих семей.
* * *
Я нашел Володю в саду психбольницы, и он сел со мной на скамейку. — Я получил результаты последнего твоего тестирования, — сказал он. — Ты раньше очень медленно выходил из депрессии, сейчас даже простым глазом видно резкое улучшение. Ты прямо расцветать стал. Знаешь, я как психиатр должен тебе заявить: по-видимому, эта девочка благотворно влияет на тебя.
— Я сам это чувствую, — сказал я, наблюдая, как флегматичные личности в полосатых пижамах вяло вскапывают грядки. — Другие заводят собачку, а я завел Милену...
Он хмыкнул и с приподнятой бровью воззрился на меня:
— Приятно иметь дело с пациентом, который все понимает. Может, ты еще знаешь, как это все у вас с ней называется?
— Компенсация. Замещение.
— Скоро у меня хлеб отбирать будешь... Ты спишь с ней?
— Нет, что ты. Она же еще совсем ребенок.
— Я боюсь выражать это словами...
— Говори.
— Хотя... Ты уже это выдержишь. Ладно, давай вместе попробуем сформулировать вслух: я думаю, в лице этой девочки тебе удалось вновь — иллюзорно — обрести свою дочь...
— Милена — протез дочери?.. Я протез ее отца... два инвалида — взаимное протезирование?..
Володя издал что-то вроде хрюканья, затем дико захохотал, закашлялся, застонал, с довольным видом потирая ладони, вскочил, теперь уже с остаточным негромким смешком, сжал мои предплечья и стал празднично трясти, отчего скамейка начала эротично поскрипывать в такт его движениям:
— Если б ты знал, дружище, как я рад, что ты уже можешь шутить!.. Улыбаться!
* * *
Может сложиться впечатление, что Милена безоглядно и бесповоротно перешла на постоянное жительство ко вдовцу Зарембе.
На самом деле это было не совсем так. Порой она, предупредив, что «у мамаши опять просветление, стала сносной теткой, мне ее жалко», на недельку-другую перекочевывала назад к родительнице.
Как-то я вознамерился объяснить Милене, что эти временные у ее матери улучшения называются ремиссия, и был очень удивлен — оказалось, моя квартирантка знала это слово, но не употребляла из деликатности — чтобы не ставить меня в неловкое положение, вдруг я не знаю его (мерси).
Ни подруг, ни друзей, как выяснилось, у Милены никогда не было, она росла одинокой зверушкой. Насчет отношений с родителями — лучше промолчу, не буду подыскивать определения. Первым в жизни другом для Милены стал я, тридцатидевятилетний мужчина.
Периодически матушка Милены названивала мне и устраивала дежурный скандальчик — чувствовать себя обиженной было ее любимым состоянием. Она беззаветно верила, что главная цель всех без исключения людей — несправедливо причинять ей огорчения. О, как горько и изощренно, всласть она умела обижаться! Рефреном через ее речи ко мне проходило укоризненно-кручинное, на выдохе: «Эх, вы!..»
Особенно раздражал даму тот факт, что худышка Милена начала заметно поправляться, постепенно приобретая нормальный вид. Запомнилась прелестная, за душу берущая фраза насчет того, что она в недоумении — все знают, что от разврата худеют (я тогда тоже стал набирать в весе), а у вас с Миленой все наоборот, не как у людей, и это ее тревожит, она же ведь мать, а вы же знаете, что такое материнское сердце и т. д.
Бедной больной дурынде даже не приходило в голову, что у ее дочери просто появился аппетит. Гастрономический и вообще к жизни. Причем тем больший, чем дальше и дольше она пряталась от родной матери.
В один поистине прекрасный день я случайно, эмпирическим путем сыскал контрход — попробовал в ответ тоже горлопанить.
Результат эксперимента превзошел все ожидания — она на том конце провода струхнула и моментально угомонилась, присмирела, будто ее подменили — учтиво и до неправдоподобия робко попросила, запинаясь: «Будьте с Миленой п-построже, если она будет н-надоедать вам» (уж она-то в этом преуспела!). Чудеса да и только.
С тех пор наши спорадические телефонные беседы с мамочкой Милены развивались по одному и тому же сценарию «Защита Зарембы» — в ферзевом дебюте она надсаживала глотку, обвиняя меня во всех смертных и бессмертных грехах (кроме, разве что, убийства Кеннеди), далее без штормового предупреждения подкрадывался миттельшпиль — я в оборотку гаркал первое, что приходило в голову, в основном калькируя своего незабвенного сержанта из «учебки» воздушно-десантных войск, например: «Кто не отожмется сто раз, блин, тот у меня щас, блин, кукарекать будет, понимаешь ли!» В партии почти сразу наступал перелом и ненавязчиво расцветал эндшпиль: она мгновенно успокаивалась, правда, немного заикаться начинала (раз, помню, я дурным голосом пообещал ей незамедлительно «показать стоянку торпедных катеров», и, хотя ни я, ни она никогда таковой стоянки в глаза не видывали, и вообще не знали, что это такое, маманя жутко перепугалась — чувство юмора у нее отсутствовало напрочь), и мы уже в режиме доверительности, под сурдинку обменивались несколькими штилевыми фразами. Разговор она прерывала всегда неожиданно, не прощаясь, очевидно, опасалась шаха и мата. Так, однажды тихо спросила: «Вы любите ее или просто?» И тут же повесила трубку.
Как-то я предавался отхожему промыслу — клепал либретто дебильного комедийного сериала для некоего телеканала: чем тупее — тем лучше, тем более заказчику нравится, а Милена смотрела на кухне по ящику фигурное катание. И вдруг я заметил, что она уже маячит напротив письменного стола, не решаясь прервать.
— Что? — с хрустом потянулся я.
— Ой, слушай, у тебя случайно нет ваты? А то у меня эти дела начались... В общем, с Миленой было не скучно.
* * *
Я сидел в кресле, болтая тапочком на носке ноги, и разговаривал по телефону:
— Договорились, коллега... В шесть я заезжаю за Миленой в спортзал, в семь мы с ней у тебя на премьере... Да, но на банкете мы долго не будем — у нее завтра экзамен по алгебре... Стоп. Подожди минутку, я сейчас.
Я отпер входную дверь, вышел на лестничную площадку, посмотрел вниз, потом пробормотал «ч-черт», потер лоб ладонью, собрался было уже вернуться в квартиру, но все же остался.
Когда спустя минуту Милена со спортивной сумкой через плечо поднялась по лестнице и увидела меня, она сказала:
— Тренер заболел. А ты кого здесь ждешь?
— Тебя встречаю.
— Откуда ты знаешь, что тренировку отменили? А, ты видел в окно, что я иду? -Нет.
Милена некоторое время смотрела на меня с раскрытым ртом.
— А как же ты узнал... что я... иду?
— Почувствовал.
Появилась почтальонша, одаривая избранные почтовые ящики письмами-газетами.
Толстый мальчик, что живет над нами, тащил вверх по лестнице велосипед, и заднее колесо ритмично ударяло шиной о ступеньки: «бух... бух... бух...» Он прокатил свой велик мимо нас по площадке («ш-ш-ш») и нечаянно, а может, и специально динькнув звоночком, стал подниматься по следующему пролету — «бух... бух... бух...»
Мы с Миленой стояли у распахнутой двери моей квартиры — грузный мужчина с уже начавшими седеть висками и юная девушка — и неотрывно смотрели в глаза друг другу, как два влюбленных пингвина, пока я не сообразил, что это глупо и странно. Я посторонился, жестом приглашая ее войти.
* * *
Передо мной всплывает вне всякой связи с основным сюжетом эпизод, когда мы договорились встретиться возле паркового пруда — кормить уточек, имевших обыкновение скользить там на пару со своими отражениями, Милена пришла раньше. Я приближался к пруду с «кирпичиком» хлеба и вдруг понял, что она меня не видит. Некоторое время я молча наблюдал за ней.
Милена ходила по дорожке, несколько шагов в одну сторону, потом в другую, словно кого-то передразнивая походкой, возможно, пожилую тетку, что плелась мимо, переваливаясь с боку на бок, как утка, да, вот Милена точь-в-точь, как она, и щеки надула. Потом Милена вглядывалась в свое полуотражение в стекле киоска и, судя по вздоху, осталась недовольна инспекцией, она механически растянула губы в стороны, отчего внезапно стала похожей на лягушонка, хмыкнула (Милена была убеждена, что она некрасивая), затем попыталась, потешно балансируя руками, пройтись по узенькому бордюрчику клумбы, вообразив себя канатоходцем, потеряла равновесие, тоненько уморительно ойкнув с выражением ужаса на лице, будто падать предстояло не с высоты спичечной коробки, а из-под купола цирка, потом посмотрела на свои часики, беспомощно вздохнула и трогательно сказала: «Ах!» Тут же она повторила это «Ах!», но уже тр-рагически, ниже тоном, словно высмеивая себя, а затем нараспев: «А-а-а-х!»
Я не помню, что было до того, куда мы отправились после, но эти несколько быстрых смен настроения Милены впечатались в память так, словно свидание у пруда случилось вчера. В сущности, она оставалась большим ребенком, как все талантливые люди.
Это и было ее основной отличительной чертой: странное сочетание фигуры юной девушки с лицом, повадками девочки-подростка, еще не подозревающей, что она уже почти вылезла из оперения гадкого утенка.
Слово же, одно-единственное, точно все определившее — что делал этот чудак, с харчем для пернатых под мышкой затесавшийся среди берез, примкнувший к ним, не сводивший глаз с Милены, — слово это, закатившееся куда-то, забытое, пыльное, мучительно знакомое, позже отыщется, однако заставит себя упрашивать, покочевряжится, как бывший одноклассник, которого не можешь узнать, а он стоит, выжидающе улыбается, не хочет подсказывать, и вдруг сквозь небритую опухшую рожу всплывают его прежние, детские черты, переиначенные временем, заботами и водкой, и ты мгновенно, взрывом, вспоминаешь — Господи, этот лысый мужик, да ведь это Петька; ну, так вот оно, это слово: я любовался ею.
* * *
То ли это был выпускной бал Милены, и он имел место в ночном клубе. То ли мы с ней отправились на дискотеку. Уже не помню. Словом, зал, заполненный по шпротному принципу сверстниками и сверстницами Милены, и среди них многие — ее знакомые. Было жарко и душно — от людей и оттого, что кое-где по уголкам курили, а уголков, учитывая сложную, взбалмошную конфигурацию зала, наличествовало десятка два.
Что-то вроде аморфного круга, в котором отплясывали кодляком.
Моих институтских зачетов по хореографии хватило, чтобы не очень выделяться, но через какое-то время я обнаружил, что все же танцую не так, как они, отстал от моды. Я присмотрелся к беснующимся вокруг юношам и девушкам, попробовал копировать их одержимость трясучкой, но получалось, подозреваю, довольно грустное зрелище.
Вот кто умел веселиться, так это Милена — она вся отдавалась танцу на противоположной от меня стороне круга: то ее волосы от резкого взмаха на мгновение разметывались одуваньим пушком по пространству вокруг головы, то руки вздымались вверх, и она сладко морщилась, как от приятной боли, то вдруг на лице проступали кокетство и игривость, то внезапно она задумывалась, словно прислушивалась к чему-то, происходящему в собственной глубине, в ней шел непрерывный внутренний монолог, и потому за ней было очень интересно наблюдать, и поэтому я не отрывал от нее глаз, а может, и не только потому и не только поэтому.
Топтался я так на месте, а тут динамики стали наяривать новый танец, название которого объявили, но я прослушал.
В общем, какой-то слащавый знакомец Милены, поднатаскавшийся, судя по пошловатой натренированности движений, в районном клубе («Кружок современных и бальных танцев объявляет набор», малоцензурное сочетание при слитном произношении), начал тереться о ее ягодицы, показывая на физиономии (харе, морде, тыкве, ряхе — ненужное зачеркнуть) преувеличенный до гротеска кайф, а Милена, слегка наклонившись, давай путем виляния тазом влево-вправо вспомогательно ерзать своим чуть выпяченным задком о его перед, экспонируя на лице что-то наподобие томного экстаза, сквозь который порой невзначай прорывались то фрагменты ее озорной улыбки, то прысканье со смеху. Враз вокруг сделалось пустое место, все стали им хлопать и экзальтированно кричать невнятное. Я же, понятно, к аплодисментам вместе с народом не приступил, а некоторое время размышлял, что я, дядечка с пузиком, собственно говоря, делаю здесь среди этого молодняка и не слишком ли мягким представляется в свете вышесказанного определение «белая ворона», может, точнее — «старый дурак»? Временами Милена, жеманничая, притворно пускалась наутек — будто бы опомнившись, якобы она не хочет, — но не слишком далеко, на пару кукольных шажков, он догонял, вновь самодовольно и сладострастно терся, и Милена млела и закатывала глаза, и деланно, картинно пыталась вроде бы отталкивать слащавого, но записной танцор не отставал, напыщенно изображая руками взмахи крыльев, ритмично надувая щеки, и тут вдруг я догадался, что сия танцевальная с элементами пантомимы сюита, очевидно, называется «Петух и курица» и есть заранее отрепетированное показательное выступление, вдобавок на петуха партнер Милены был очень похож, но не столько в орнитологическом, сколько в тюремном смысле этого слова. Короче говоря, я предпочел ретироваться.
На улице возле входа курили трое: постоянно шмыгающая носом мадемуазель лет четырнадцати и немногим старше ее два кавалера. Я скрылся за углом, но их беседа долетала и туда.
— Та не, это улет полный! Та этот Клёпа лох, я отвечаю! Кранты, атас полный!
— Та ему надо просто настрелять по бестолковке.
— Не, ты прикидываешь, эта Карина-мандалина призвиздэкнутая такое ляпает, вот крыса чумовая!
— Та я отвечаю, улет полный!
— Та ей тоже надо настрелять по бестолковке! Короче, всем настрелять... Так они наперебой упоенно демонстрировали друг другу знание молодежного сленга, когда выскочила встревоженная Милена:
— Ты чего ушел? Ты что — обиделся? Я что-то не так сделала? — затараторила она.
— Ты все делаешь, как надо, — заверил я. — Покурить вышел. Слушай, иди танцуй, а я посижу в машине, последние известия послушаю.
— Ты не уедешь? — с неожиданно-беспомощной опаской спросила она.
— Как же я могу бросить тебя в этом подозрительном злачном заведении? — торжественно воскликнул я.
— Ну, я пойду. Я недолго. Один танец. Два!
— Веди себя прилично.
— Я буду себя хорошо вести, папочка.
— Будешь плохо себя вести, — спокойно сообщил я, — настреляю по бестолковке и будут тебе кранты и атас полный.
Милена расхохоталась.
* * *
— Может, все-таки расскажешь, с кем это ты назюзюкалась?
— Меня у-угощали...
— Кто? — вопрос остался без ответа.
Между автомобилем и домом Милена еще держалась, но в парадном ее совсем развезло.
— Я-то представляла: выпускной вечер (ага, значит, то был все-таки ее выпускной вечер; да, точно, я предлагал — заеду за тобой под конец, но Милена настояла, чтобы я изначально пошел с ней, очевидно, хотела показать меня одноклассницам, теперь уже бывшим, и постепенно большая часть школы переползла на близлежащую дискотеку) — это что-то та-акое, — говорила она заплетающимся языком, периодически впадая в смех. — А ока-за-лось...
— А чего ты ожидала? — осведомился я, пытаясь направить непутевую Ми-лену на ступеньки, но ее все время уносило вбок, к почтовым ящикам.
— Я представляла — я та-а-акая вся из себя спускаюсь по мраморной лестнице, кругом пальмы и все хло-пают... ха-ха-ха... и та-кой ковер — по щиколотку утопаешь... И вообще... Ой, что я глупости говорю? А тут: трах-бах — получи аттестат, трах-бах — попрыгай под музыку... три ноты и бабанщик... бара... тьфу, ба-ра-банщик... ха-ха-ха!
Кончилось тем, что я перебросил ее через плечо, как куль с мукой, и понес — похохатывающую и показушно протестующую — наверх.
Поздоровался с соседями — муж, жена, толстый мальчик и пес Рекс, спускавшимися навстречу. То-то будет теперь у них тема для разговоров.
* * *
Впервые с этим странным явлением мы столкнулись, когда вышли из кинотеатра, где по экрану гуляла очередная ватага мертвецов, и одновременно сказали. «Дурацкий фильм, правда?»
Тут же в унисон спросили: «Что-что?»
— Я сказал: «Дурацкий фильм, правда?»
— И я сказала: «Дурацкий фильм, правда?» — рассмеялась Милена. Сейчас же, через несколько шагов мы увидели пьяного, выделывающего ногами кренделя, и слово в слово произнесли: «Какой смешной дядька!»
Тут у меня по коже прошел холодок.
— Что ты сказала?
— Я сказала: «Какой смешной дядька»... — удивленно, почти испуганно проговорила Милена. — А что ты сказал?
— Я сказал: «Какой смешной дядька...»
Садясь в мою машину, мы разом запрокинули головы и после беглой ревизии тучам (а они, разбойницы, явно затевали мокрое дело) возвестили хором «Кажется, будет дождь».
И расхохотались.
В дальнейшем это происходило так часто, что мы привыкли и уже не обращали особого внимания на случаи нашего параллельно-синхронно-идентичного говорения, а только молча переглядывались и загадочно улыбались.
* * *
Я валялся на кровати, поместив подушку между своей спиной и стенкой, и смотрел телевизор.
Шел фильм на английском языке, и его заглушал голос русского переводчика:
— Ты задница, и твоя мать задница, и твои дети задницы. За твою задницу я не дам ни цента.
— Ты сам задница. Выстрелы, крики.
Я переключил на другой канал.
Комичная японская речь приглушена. Громкий русский перевод:
— Господин Тосихито Фудзивара убил моего брата. Вы люди господина Тосихито Фудзивары. Готовьтесь к смерти.
— Разрешите, господин Кирамура Сюмамоцу, мы хотя бы сделаем себе харакири.
— Нет, вы даже этого не заслуживаете. Выстрелы, крики.
Я вновь нажал на кнопочку «дистанционки».
Русский текст — без переводчика, но с украинскими субтитрами:
— Товарищ полковник, вызываем спецназ! Трам, трам, трам. у
— Ребята, не посрамим спецназ! Выстрелы, крики.
Тут из ванной комнаты появилась Милена с неизменной после купания полотенечной чалмой на голове, забралась с ногами на кровать возле меня, взяла из моей руки пульт и выключила телевизор.
— Слушай, все равно уже никто не поверит, что между нами... что у нас с тобой ничего не было...
Она сказала это, задумчиво глядя в сторону, с легким вздохом почти искреннего сожаления. Но я слишком хорошо знал Милену, чтобы ей удалось меня провести. Впрочем, она и не особенно пыталась.
— Ну, и что? — строго спросил я.
Моя почти искренняя серьезность ее тоже не обманула. Помыслы, еще не перешедшие в умысел у одной стороны, и умысел, перешедший в размышления — у другой. Я оглянулся посмотреть, не оглянулась ли она, чтобы посмотреть, не оглянулся ли я. Все это напоминало игру в шахматы. А скорее — в шашки. В поддавки.
— Просто я... поделилась с тобой своими соображениями! Поделилась! Понимаешь? — Милена явно ерничала, но похоже было, что она на грани истерики. Если только она не играла это — «на грани истерики». Такое я тоже вполне мог предположить.
— Ну, и что? — спросил я.
Некоторое время мы молча изучали радужные оболочки друг друга.
— Ну, и что?.. — спросила она, но уже тихо и другим тоном.
* * *
Первое, что я увидел, проснувшись утром, — открытый глаз Милены, располагавшийся совсем близко, глядевший на меня с соседней подушки. Милена улыбнулась и сказала:
— Помнишь, как мы познакомились?
— Ты вышла из своего дома и ревела.
— Ты подвез меня на тренировку. Я там встретила одноклассницу и сказала ей — я только что познакомилась со своим будущим мужем. Она так удивилась, зенки выпятила — а кто он? А я сказала — не скажу.
Я промолчал. Только в который раз посмотрел на нее внимательно.
* * *
Для Милены это была обычная наша прогулка по городу (вначале, первые разы она просто шла рядом, но однажды вдруг решительно взяла меня под руку). Мы уже почти миновали магазин женской одежды, когда я остановился и сказал:
— О! — это будто я что-то вспомнил. — Давай зайдем.
— Зачем? — спросила Милена.
Мне не понравился ее немигающий взгляд — предвестник бури.
Я стал что-то говорить насчет того, что из платья она давно выросла, а обувь...
— Мне нравится мое платье, — неожиданно ожесточенно сообщила она. — Я тебя не устраиваю в этом платье? Может, мне его снять?
Далее последовала безобразная сцена с криками и слезами, включающая попытку стриптиза прямо на улице на развлечение прохожим, когда Милена делала вид, будто снимает свое платье то ли с темно-синими, то ли фиолетовыми иероглифами: в общем, все в лучших традициях ее мамочки.
Запомнилось из того, что она несла тогда:
— Я хочу сама на себя зарабатывать! Мало того, что я твой хлеб ем, так еще чтоб ты одевал меня?! — «Твой хлеб ем» она произнесла, точнее, прокричала так надрывно-серьезно, с пафосом, чтобы не оставалось никаких сомнений в том, что это шутка. — Мало того, что я объедаю тебя!.. Я тебя объедаю... — стала повторять она раз за разом задумчиво-печально, явно нарочито кивая головой. — Я тебя объедаю... как мне не стыдно! — Тут же она расхохоталась. — Я объедаю тебя! Какая же я дрянь, дрянь, бессовестная дрянь, подцепила тебя, навязалась тебе, объедаю тебя! Еще и тряпки ей покупай, ишь, чего захотела, дрянь!.. — здесь она начала рыдать...
Ясно было, что это уже классическая истерика, и я стал жалеть, что вообще предпринял эту затею — купить ей что-то из шмоток. Хорошо, хоть на этот раз про топор не вспомнила.
Так мне и не удалось приодеть Милену. Ее реакция никак не вписывалась в уже почти законченный портрет.
Я был уверен, что она обрадуется, даже предвкушал это. У меня в кармане была припасена упитанная пачка денежных знаков...
Что-то опять не так, думал я, в сложившейся у меня в голове модели психологического механизма по имени «Милена». Она подбрасывала мне неожиданности со странной неизбежностью именно тогда, когда я в очередной раз был уже уверен, что чертеж ее внутренней личности вырисовался окончательно — оказывалось, что Милена устроена куда сложнее, в ней есть еще какие-то незримые колесики и приводные ремни, которые мне недоступны и непонятны, и надо, подтирая ластиком, рисовать новую схему, пытаясь учесть и домыслить необнаруживавшие себя ранее, но теперь вдруг косвенно проявившиеся детали.
Порой Милена казалась мне незнакомым городом, в который я, одинокий путешественник, никак не могу попасть, а все блуждаю по пригородам — уже вижу звонницы центра, слышу веселый гул праздничной толпы, но переулок Кривоколенный вновь ведет меня в обход, по заколдованным окрестностям.
* * *
— Слушай, а что если мы сегодня пойдем в кино?
— Так я практически готова, — сказала Милена. — Причесаться, переодеться — две минуты.
— Чтобы было быстрее, помоги мне, пожалуйста, — попросил я, глянув на часы. — Я пока пойду бриться, а ты обзвони актеров по этому списку. Вот видишь — фамилия, имя, телефон, а напротив — время репетиции. Сообщи каждому. Ладно?
— Ага, — сказала Милена.
Я закончил бриться, вышел из ванной и замер в коридорчике. Из комнаты доносился мужской голос, тенорок, причем явно принадлежавший кавказцу. Тотчас я определил — азербайджанцу. Это были только азербайджанцам свойственные привычка гулять по октавам и придыхание, когда в некоторых местах фразы легкие избыточно выдувают воздух. Откуда в квартире взялся азер? Я забыл закрыть входную дверь? Или Милена впустила?
Еще два шага, и я вновь остановился, а точнее — остолбенел.
—...дарагой, паслушай виниматэлно, да? Я зиваню па паручению Виталый Канстантынович, да. Он пирасил перидать, дарагой...
Это была Милена, она разговаривала по телефону... мужским голосом!
Час от часу не легче. Скучать мне она не дает.
Незамеченный, я подождал, прислонившись к стенке, пока она окончила беседу («да, ви три часа тибе будит жидать ассистэнтк у вихода, она тибе праведет через пираходную...»)
— Это кито тибе училь так гаварит, да? — поинтересовался я, когда она положила трубку.
Милена испуганно вскрикнула и сказала уже своим голосом:
— Ну, это... Извини, пожалуйста... Ну, я просто так... прикалывалась...
— Та-ак, — констатировал я, обходя вокруг нее. — Значит, у тебя актерский дар... Как же я раньше не догадался, вот олух. И давно это у тебя?
— Что?
— Ну, умение говорить разными голосами.
— С детства, — просто ответила Милена. — Но я обычно это никому не показывала, стеснялась.
— Угу. А как ты еще можешь?
— Ну, вот... давай ты отвернешься...
Я стоял лицом к окну, когда сзади раздался жалобный детский голосок со смешными перерывчиками на срочный добор воздуха иногда прямо посреди слова:
— Папочка, ты обещал повести меня в зоопарк... Говорил, что покажешь жирафу, и слона и этих... попугайчиков... А теперь ты все занят и занят... А когда ты меня сводишь в зоопарк, папка? Ну, пож-жалуйста!
Меня всего начало трясти. Я сжал зубы что есть мочи.
Это было выше моих сил. Это был голос моей покойной дочери. Самое жуткое заключалось в том, что такой разговор действительно имел место. Я опрометчиво пообещал дочке, после чего началась вдруг запарка на работе, пришлось снимать без выходных — днем съемки, вечером репетиции, а потом было поздно: белое лицо дочери в маленьком гробу, засыпанном цветами (с тех пор цветов я не мог видеть, но только сорванных, неживых), я уже никогда не смогу сдержать свое обещание, никогда не свожу ее в зоопарк.
Я раньше скептически относился к встречающемуся в романах выражению «он заскрежетал зубами». Теперь впервые я услышал этот звук, причем издаваемый мною:
— Милена, — прохрипел я, — никогда больше так не говори!..
* * *
— Оказалось, что это воспоминание Милены. Это ей отец обещал, но потом I закрутился, потом у него пошли скандалы с ее мамой, потом развод... Короче, как ты думаешь, куда я повел ее в следующее же воскресенье?
— В зоопарк, конечно, — сказал Фима.
Как она хохотала и кривлялась вместе с обезьянами, легонько рычала на | льва, с опаской доказывая, что его не боится, сочувственно-печальненько разговаривала с лисичкой, тосковавшей, положив мордочку на лапы, — сказала со вздохом, что ее понимает, на что лиса вильнула хвостом... Лисица — это ведь семейство собачьих, а я уже говорил, что собаки питали к Милене особую любовь. При виде жирафа Милена только охнула и прошептала: «Боже, какая прелесть!»
— После зоопарка мне полегчало. Будто какой-то камень спал с души.
— Ты начал отдавать долги.
— Да. Ты умница, Фима. Так что делал я это — пытался, нет, не заменить, скорее восполнить Милене отца, — очевидно, с эгоистической целью.
* * *
— Милена, а кого ты еще можешь скопировать?
— Милена, а кого ты еще можешь скопировать? — отозвалась она за моей спиной странно знакомым и, надо сказать, довольно противным голосом.
— Чей это голос? Что-то знакомое...
— Чей это голос? Что-то знакомое...
— Это мой голос?!
— Это мой голос?!
* * *
Плато, на котором был разбит парк, заканчивалось, меж деревьями заголубело море, всякий раз, в любую погоду подозрительно похожее на Айвазовского, уже покорно явилась из зелени готовая к попиранию ногами лестница, к нижней ступеньке которой льнул песок пляжа.
Милена была веселой, со своей обычной периодической припрыжкой и забеганиями впереди паровоза Константиновича, что, как всегда, не совсем соответствовало ее возрасту, ничто не предвещало и вдруг...
— Вот этой дорогой мы ходили с отцом на пляж, папа вел меня за руку... — сказала Милена. — Теперь у папки другая семья, я ему не нужна. Я никому не нужна...
И она начала плакать. Вытирала слезы пальцами, вовсю шмыгала носом. Потом попросила:
— Возьми меня за руку, пожалуйста... — И я протянул ей руку. Милена тотчас, как по мановению волшебной палочки, прекратила реветь, даже улыбнулась и пробормотала: — С чего это вдруг я расклеилась?
«Что это за женщина идет навстречу с неестественно, словно вампира увидела, расширенными глазами», — подумал я.
И вдруг понял — это Ира... Ирина Владимировна.
Разглядела ли Милена Иру до того, как вдруг срочно принялась вспоминать свое идиллическое детство с папенькой? Была ли сцена со слезами уловкой, нехитрой трехходовой комбинацией, призванной продемонстрировать поверженной сопернице свой триумф — я не просто рядом, меня ведут за ручку?
Думаю, что да.
* * *
На краю неба по соседству с ошметками заката уже начал сыровато пропечатываться лунный блин, Милена идет впереди меня по быстро вечереющему пляжу, ее сиреневое платье кажется в сумерках магниево-белым, намокшие тяжелые волосы отливают лоском, словно покрытые лаком, я шагаю сзади и выкручиваю на ходу махровое полотенце — это уже после купания мы направились домой, слышна постепенно удаляющаяся музыка из транзисторного приемника, уносимого кем-то из таких же, как мы, припозднившихся купальщиков. Милена вдруг останавливается, и я, чуть не налетев на нее, тоже. Она смотрит на меня вопрошающе-беззащитно и затаенно улыбается, я молчу, в призрачном полусвете на ее лице отражается сложная гамма чувств, которую я не берусь описать, помню только мило наморщенный лоб, и она говорит:
— Я люблю тебя. Я... тебя... люблю...
* * *
Милена встречала меня с полевыми цветами, от одного вида которых меня передернуло. Я ее не сразу заметил в толпе, она выскочила из-за чьей-то спины и бросилась мне на шею.
— Приветик! — крикнула она.
Потом мы шли к автостоянке аэропорта, я вручал мзду сторожу, приводил хмурое ветровое стекло своей автомашины в состояние удобопросматриваемой прозрачности.
— Красивые цветы, — сказал я. — Спасибо.
— Я их на поле возле аэродрома нарвала. Слушай, а ты любишь, когда тебе цветы дарят? — должно быть, что-то почуяла по моему лицу. Или по интонациям. А может, заметила, что я будто невзначай положил букет в багажник (втайне надеясь, что Милена не вспомнит о нем, и твердо намереваясь его там забыть).
— Ну, как... Ну, в общем, да...
— Нет, скажи мне правду!
Я хмыкнул.
— Правду? Да ты обидишься.
— Скажи мне правду! Пожалуйста... — взмолилась Милена.
— Цветы — это приятно...
— Ну, не увиливай. А если честно?
— Ну, понимаешь, психология мужчины и женщины — две большие разницы... Ну, ладно, если честно — когда мне преподносят букет, я ничего, кроме неловкости не испытываю. Это все равно, если б тебе подарили боксерские перчатки. Ну, не обижайся. Все равно спасибо за цветы.
— Спасибо за честный ответ.
Почему я не сказал ей правды? Ну, не мог я. Не хотелось лишний раз вспоминать похороны дочери.
Мы уже вырулили на кольцевую дорогу, когда сидевшая рядом Милена вдруг бухнула:
— Знаешь, я тебе тоже должна признаться... В общем... я тебе изменила.
В мою резко остановившуюся «девятку» чуть не врезалась сзади идущая «Шкода», завизжали тормоза грузовика, едва не ударившего «Шкоду», из окошка рядом тормознувшего «Опеля» высунулся водитель и начал выражаться на великом и могучем.
* * *
Милена провела ладонью по лицу, словно сметая невидимую паутину. У нее дрожали руки и губы.
— Пока тебя не было, я прибрала в квартире. Потом думаю, что делать — в общем, пошла на дискотеку, увидела там одного мальчика... он с моей знакомой девочкой встречается, но он был один, они поссорились, ему было так тяжело, мне так жалко его стало, в общем, он меня проводил... ну, так получилось, мы с ним пару раз... так уж вышло... поцеловались... а потом... он остался здесь ночевать... на этой кровати... со мной... — из ее левого глаза поползла слеза, плечи Милены затряслись.
Я потушил окурок и сказал, глядя на пепельницу:
— Боже, какая пошлость.
— Что, пошлость? — забеспокоилась Милена.
— Когда в кино хотят показать, что прошло много времени и герой волновался, снимают крупно пепельницу, полную окурков, это было уже в таком количестве фильмов, что считается неприличным. Пора что-то новенькое придумывать.
Милена вытерла слезу платочком и прыснула со смеху:
— Это все неправда! А ты поверил?
Когда тебе с потрясающей чистосердечностью рассказывают взаимоисключающие вещи, мир теряет четкие очертания, начинает плыть, колебаться, как при землетрясении.
— Та-ак, — сказал я и закурил следующую сигарету, хотя это было пошло. У Милены опять задрожали губы. И опять инстинктивным движением она смахнула со лба несуществующую паутину.
— Я не могу тебе лгать... лучше правда, какой бы горькой она ни была. Это не розыгрыш... Я понимаю, мне грош цена, мне нет прощения... — голос ее начал прерываться, плечи сотрясаться, по левой щеке аккуратно съехала следующая слеза раскаяния. — Как я могла... изменить тебе... да еще здесь, в твоей квартире... с первым встречным!..
— Та-ак, — сказал я.
— Это был розыгрыш! — весело расхохоталась Милена.
— Зачем?
— Ну, не сердись, чтобы проверить, как ты ко мне относишься. Ну, вот, например, будет тебе больно или тебе по шарабану...
Передо мной были две Милены, они моментально менялись местами, запутывая меня, словно движимые руками наперсточника, это были два разных человека, но с одним лицом.
Однако за этой парочкой вполне реалистичных, фотографически точных Милен, как минимум одна из которых была обманом зрения и слуха, зыбким ускользающим силуэтом брезжила третья — лгущая мне, что возжелала проверить, как я к ней отношусь. На самом деле она решила продемонстрировать во всем блеске свой актерский талант. Учитывая мою профессию — со вполне определенной целью...