— А что, мне нравится, — сказал я. — Классно сыграла. От души. Послушай, а почему слезу ты каждый раз пускаешь из левого глаза?

— Сюда свет лучше падает, — просто ответила Милена.

Я вынужден был признать, что она права. Взяв Милену за плечи, я вместе с ней развернулся на сто восемьдесят градусов (фи, зачем так кострубато, попросту поменялись местами).

— Вот так свет — с другой стороны. А можешь — из правого глаза?

— Да, конечно.

— На тебе чистое полотенце, а то платочек у тебя уже совсем мокрый. — Милена осторожно промакнула слезу. — Мотор! Камера! — сказал я. — Дубль номер следующий!

Моя Мария-Магдалина сызнова начала исповедоваться-казниться на тему — как я могла, ни стыда, ни совести, ты мне ключи от своей квартиры оставил, а я здесь подло изменила тебе, ох, какая я гадкая, я ведь дешевка, но я ее перебил:

— Без текста. Я его уже наизусть знаю. Только слезку.

— Ага, — сказала Милена. — Сейчас.

На этот раз влагой наполнился, как и было заказано, правый глаз, левый оставался сухим, слезинка, распрощавшись с родным нижним веком и изгородью ресничек, тронулась в путь, покатилась, набирая скорость, замедлила свой горемычный бег, словно высматривая наиболее выигрышное местечко, где бы тут выставить себя на кастинг и наконец картинно замерла на середине щеки.

Я ощущал себя противным старым Сальери, впервые узревшим юного Вольфганга Амадея. Другим актрисам десятая доля такого мастерства давалась долгими годами упорного и тяжелого труда-учебы, а у Милены все получалось сразу, само собой, легко и играючи.

Истины не было, она не существовала вообще как таковая. Правда пропала без вести. Определенность ушла на пенсию. Отдел верности полным составом отправился в бессрочный отпуск, и их подменяли сотрудники отдела внешней достоверности. Все подлинники выкрали и сожгли. Остались, торжествующе разрастаясь, лишь хитросплетения этой девочки, дьявольски блестящая игра Милены, которая могла сделать правдивым все.

Все и ничего.

— Что-нибудь не так? — с каплей на щеке спросила Милена — ощущалось I спокойствие мастера, знающего, что работа выполнена, как всегда на совесть, но может, какие пожелания-замечания будут у клиента.

«Так, даже слишком так», — подумал я. А вслух, глядя в темноту за окном своей кухни, сказал:

— Все равно мы уже не заснем. Идем гулять.

— Ур-ра! Идем! — загорелась Милена. — Мне тоже спать не хочется!

* * *

— Курить лучше на кислороде, — заметила Милена.

— Почему? — заинтересовался я.

— А так никотин лучше усваивается.

Мы шагали по обезлюдевшему ночному городу. В «батискафе» я купил бутылку водки и отхлебнул прямо из горлышка.

— Я никогда не видела, как ты пьешь из горла, — сообщила Милена.

— Ты еще многого не видела, — грубовато ответил я и отпил еще, не закусывая.

— Ага, — согласилась Милена.

— Идем к морю.

— Слушай, почему ты не сказал, что идем на пляж? Я бы купальник взяла...

Тут Милена увидела впереди на асфальте мелом намалеванную решетку «классиков», помчалась к ней и стала прыгать то с радостным, то озадаченным ойканьем. Я опять приложился к бутылке. Я стоял и смотрел, как резвится это ужасное чудо. Ужасное и прекрасное. И трудно сказать, чего больше. Строит она сейчас из себя маленькую девочку? Или непритворна?

Потом мы встретили голого по пояс (выше пояса, разумеется) мужчину атлетического сложения со стремянкой на плече.

— Купите лестницу, — предложил он.

— Ха, дядечка где-то лестницу спер, — высказалась Милена.

— Кто спер?! — не понял дядечка.

— Ой, нет, я не вас имела в виду! — перепугалась Милена. Перепугалась ли? Или сыграла, что «перепугалась»? Это интересный вопрос.

— А сколько хочешь? — полюбопытствовал я. Он почесал в затылке:

— На шкалик.

— Так давай я тебе налью, — я показал на бутылку.

В очередном круглосуточном «батискафе», прислонив к нему стремянку, мы попросили по стакану. Выпили. Милена с интересом нас рассматривала. Действительно, плохо выбритые, хлещущие водку, воняющие табачищем — занятные создания эти мужчины. Я заметил на его обнаженном торсе засохшие плевочки извести — очевидно, он зарабатывал себе на жизнь ремонтом квартир и только что закончил работу.

— Еще? — предложил я.

— Нет, спасибо, — сказал он. — Мне хватит. Норма. Счастливо оставаться. Да пребудет с вами Господь.

— А лестницу забыли! — крикнул я вслед.

— Так она ж теперь ваша, — спокойно ответил мужчина, не оборачиваясь. — Она мне не нужна. Удачи!

— Так мне тоже не нужна! — растерянно прокричал я.

— Эй! — окликнула мою спину продавщица «батискафа». — Лестницу забыли!

— Вам пригодится! — загорланил я. — Воробьев гонять!

Но она заподозрила какой-то подвох, выскочила из киоска и давай орать благим матом:

— Вы шо, не слышите, шо я ховорю?! Заберите, ховорю, вашу лестницу!

Мы с Миленой миновали прибрежный ресторан. Официанты водружали стулья на столы и выпроваживали последнюю загулявшую-засидевшуюся компанию, ловили им такси. Стремянка на моем плече их ничуть не удивила.

Потом на пляже у пирса остановилась автомашина со светящимися сверху «шашечками» и вылезла хмельная парочка, а вторая пара, тоже в стельку, осталась внутри. Возможно, это были те самые, из кабака. А может, другие.

Потом пьяный ударил свою спутницу, она упала.

— Помогите! — поднимаясь, заверещала она. — На помощь! Он опять ей врезал.

Я принялся его увещевать и тоже получил по лицу. Рассвирепев, я попросил Милену подержать бутылку и давай молотить его то левой, то правой. Потом, помню, он уже лежал, а я все не мог остановиться и бил его ногами. Таксист крикнул:

— Хватит, ты ж его убьешь.

Тут из такси вылез второй пассажир, тоже под хорошей мухой и угрюмо, разлапистой походкой, очевидно, воображая себя Шварценеггером, направился ко мне, замедленно, как в рапиде, засучивая рукава. Без лишних разговоров я отлупцевал и его и уложил рядом с первым. Тут нетрезвая женщина, за которую я вступился, пришла в чувство, встала и решила выцарапать мне глаза с криком: «За что ты бьешь моего мужа?!»

Уже светало. И такси, и пирс, и пьяные куда-то пропали, похоже, мы были уже на другом пляже. Милена макала платочек в морскую воду и вытирала кровь, выступавшую из моей рассеченной губы.

Появились первые бегуны — он и она, лет по семьдесят. Бежали слаженно, нога в ногу, почти касаясь друг друга плечами, как два дельфина. Затем они совершенно идентичными движениями сбросили одежду, одновременно, с одинаковой скоростью, синхронно поднимая брызги, устремились в море — одним миром мазаны, два сапога пара, одного поля ягоды.

Милена стояла совсем близко. В первых солнечных лучах, румянивших все вокруг, я видел поры на коже ее лица, ее ушко, просвечивающее розовым.

— Хочешь, я скажу тебе правду, ну, про мальчика с дискотеки, — начала она вроде бы нежно и вроде бы устало. Но я разглядел лукавинку, притаившуюся в уголках ее глаз и рта.

Я зевнул, повернулся к Милене спиной и сказал уже на ходу:

— Да ну тебя. Идем домой спать.

Она поплелась за мной, как побитая собачонка.

— Я не могу не врать, — скулила она за моей спиной. — Когда я не вру, мне скучно.

— Ты не врешь, ты играешь. Ты не можешь не играть.

Песок закончился, мы уже поднимались по лестнице, росшей в город, чьи крыши с детским любопытством выглядывали из-за крон акаций.

— Я не могу все время быть одной и той же, я должна быть разной... Как ты не понимаешь!

— С чего ты взяла, что я не понимаю? Я как раз тот редкий человек, кто тебя понимает. Только мне от этого не легче.

— Ты обиделся на меня? Я глупая? Вот такая у тебя глупая... сожительница. Сожительница... Я — твоя сожительница!

— То, что ты блестящая актриса, ты доказала. Вот только верить я тебе больше никогда не буду. Ни единому твоему слову.

Поравнявшись со мной, она потянула из моей руки бутылку с водкой. Я отпустил поллитровку и остановился. Милена тоже. Она пригубила из горлышка. Закашлялась. Я поискал в карманах:

— Жвачки хочешь? Больше закусить нечем.

И тоже сделал пару глотков. Опустошенной стеклотарой попытался попасть в пасть урны возле бильярдной, но промазал. Бросил прощальный взгляд на море. Тщедушный, слабохарактерный ветерок раздражал водную гладь своими неврастеничными порывчиками, и она периодически недовольно морщилась.

Стремянка так и осталась стоять на пляже, как перевернутая вверх ногами «галочка» из отчета. Зачем она мне?

Правда, позже мне иногда казалось — если бы я забрал ее домой, все сложилось бы по-другому. Но это уже, не знаю, как поточнее выразить, в общем, из области иррационального...

* * *

С тех пор в общении с Миленой меня не оставляло волнующее и одновременно пугающее ощущение незримого присутствия Протея, постоянно меняющегося божества, описанного Гомером.

В отличие от других греческих богов, каждый из которых мог по собственному желанию предстать кем угодно — скалой, животным, морской пеной или дуновением ветерка, но все же имел свой собственный, константный, изначальный облик, Протей своего внешнего вида не имел в принципе. В этом была его уникальность даже в пантеоне небожителей, но и его мука. Он сам не знал, какой он взаправдашний, и каким будет через секунду.

И этого не ведал его начальник, олимпийский режиссер Зевс, который по вышеупомянутой причине избегал общаться с Протеем — никогда не угадаешь, чего от этого хамелеонствующего типа ожидать в следующий момент.

* * *

Милена одухотворенная и Милена, закатывающая отвратительные скандалы с употреблением вульгарных оборотов (некоторые ее словечки я в пересказе опускаю), — это были два разных человека.

В ней жило множество милен, самых разношерстных персонажей, которые то слезно просились, то яростно рвались наружу.

Это и есть природа актерского дара: наклонность и способность моделировать в своей голове психику других людей (в том числе и собственную, хотя звучит парадоксально), что я называю рефлексией, и умение затем выносить чужой (либо свой) психологический портрет наружу, воссоздавать его при помощи голоса, мимики, жестов, перевоплощаться (в том числе в себя самого, это, кстати, самое трудное в принципе — играть себя, а не другого, быть собой, а не другим), что есть собственно актерское мастерство.

* * *

Прелесть и ужас Милены заключались в том, что, общаясь с ней, приходилось постигать и принимать правила ее игры — а именно, что наружные проявления ее чувств, кажущихся на первый взгляд самопроизвольными, на самом деле часто, а может, и никогда таковыми не являются и есть заранее, или по крайней мере мгновенно, на ходу, обдуманными и расчисленными.

Мне нелегко было свыкнуться с тем, что она четко контролирует, или во всяком случае способна четко контролировать, выверять, дозировать все свои внешние психологические реакции — очень тщательно, вплоть до мелочей, деталей, нюансов, и это исполняется ею безупречно.

Манипулирует она людьми все время, постоянно или периодически, эпизодически, временами?

Играет она сейчас, в эту минуту или всамделишна?

В большинстве случаев определить это было невозможно.

Все мы иногда играем в жизни — ту или иную роль в той или иной степени.

У Милены эта степень была устрашающе огромной и, по всей вероятности, чудовищным образом захватывала всю ее жизнь. Жизнь с утайкой...

Я до сих пор толком не знаю, когда Милена говорила правду, а когда врала, или, если хочешь, представлялась, фантазировала, лицедействовала.

Декорация не пускала в себя.

* * *

Возвышенный и возвышающий дар Милены выходил мне, наиболее близкому тогда для нее или, по крайней мере, наиболее близкому к ней человеку, боком, что, впрочем, всегда есть побочное свойство таланта.

Оттого и побочное, что выходит боком.

Вот почему членов семьи всегда лучше иметь бездарных в художественном отношении.

* * *

Я остановил автомашину под окнами Милены.

— Я быстренько, — сказала она, — только зимние вещи возьму и назад. Пожалуйста, не слушай, что там мама будет орать, ладно?

Я вышел из своей «девятки» размяться.

— Ты должна его бросить! — тут же полилось из форточки. — Ты слышишь меня? Ты должна уйти от него! Он тебе не пара и ты ему не пара! Вы с ним не пара! Он тоже хорош — седина в бороду, бес в ребро! Ты должна порвать с ним! Дожила на старости лет — моя дочь гулящая девка! Подстилка! Сколько лет тебе и сколько ему?! Он тебе в отцы годится! Ты ему в дочери годишься! Думаешь, если ты перед ним будешь ножки раздвигать, он тебе роль даст?! Ах ты сука, проститутка!

Послышался звук оплеухи и вскрик Милены.

Страшное подозрение закралось в мою светлую до ужаса голову.

Я на цыпочках приблизился и заглянул в просвет между гардиной и оконной рамой. Фу ты, мамаша дома...

Как мне могло прийти на ум, что это Милена говорит за себя своим голосом, за мамочку — мамочкиным, а звон пощечины имитирует ударом одной ладони о другую?..

Хотя от Милены всего можно ожидать.

Я решил прогуляться по двору, образованному «клюшкой» и тремя другими многоэтажками, и тут вдруг столкнулся с вышедшей из дому Ириной.

Мы постояли оцепенело, потом поздоровались.

— Ты еще с этой девочкой из третьего парадного?

— Получается, что так, — ответил я.

Что-то в ней изменилось. В лице разлита тихость, будто Ирина Владимировна все время умиротворенно к чему-то прислушивается, вроде как к негромкой музыке. И смотрит на меня с выражением, которого я раньше у нее никогда не наблюдал, пожалуй, это можно назвать снисходительной жалостью к несмышленому ребенку. Такое впечатление, что она уже не здесь. Заметно пополнела, вид не совсем здоровый. Уж не беременна ли она? Если так, то уж точно не от меня. Слишком много времени прошло с тех пор, как мы с ней в последний раз...

— Ты не догадываешься, зачем ты ей нужен?

— Ира, я не такой дурак, как ты думаешь.

— Здесь все знают, что Милена с детства мечтает стать артисткой. У нее ведь мать не воровка, не предпринимательница, не чиновница, которая берет взятки, она честно работает, а это в нашем государстве означает — нищая. У нее нет денег, чтобы отправить дочь учиться в другой город. У нас же здесь нет актерского факультета. Двери в жизнь перед девочкой оказались закрытыми... Как только Милена своего добьется — тотчас сделает тебе ручкой.

— Догадываюсь, — сказал я.

Тут из парадного появился попик и, лаская дорожку рясой, подошел к нам.

— Знакомьтесь, это Виталий Константинович, а это мой муж.

— Отец Сергий, — сказал он приветливо.

— Так ты вышла замуж?! — воскликнул я.

— Как видишь.

У мужчинки был кроткий взгляд, жиденькая рыжеватая бородка. Я бы взял его на роль Алеши Карамазова.

— Благослови меня, святой отец.

Некоторое время он, очевидно, задавался вопросом — лукавлю я или прямодушен. Я невозмутимо выдержал его взор испытующий. Перебьешься, родной. Я в отношении Милены этого Бог знает сколько времени определить не могу и ничего. Жив-здоров помаленьку.

— Благословляю тебя, сын мой, во всех добрых твоих начинаниях, — он сказал это мягко и приязненно, но сделал явственное логическое ударение на слове «добрых».

А он не так прост, как кажется. Дескать, если ты банк грабануть надумал, хрен тебе, а не мое отеческое напутствие.

* * *

Был воскресный день, мы отобедали.

— Давай помогу, — предложил я.

— Я сама, — сказала Милена. — Мужчина должен быть добытчиком, бегать где-то там за мамонтом, приносить домой мясо, — интонации были шутливыми, соответственно, в ее глазах завелись бесенята, но и еще что-то поселилось, может, ублаготворенность кошки, да, вот она, стоя у умывальника, и потянулась, как сытая кошка, которая хочет потереться о ногу хозяина, и то ли ей лень, то ли оттягивает удовольствие. — А мыть посуду — обязанность женщины! Вообще следить за порядком, ну, там уют создавать в доме... Поддерживать огонь в очаге! Вот. Понимаешь?

— Понимаешь, — сказал я.

Как мило, что она мне все это объяснила.

Лекция получилась забавной, особенно, если учесть, что я в два с лишним раза старше Милены.

Я вернулся в комнату, сел на кровать и погрузился в думы.

Когда через некоторое время, толкнув боком дверь, на ходу вытирая руки полотенцем, появилась Милена и споткнулась о ковер, отчего завернулся край, я сказал:

— Сядь на стул.

После небольшой задержки, для осмысления моих слов и поправки ковра, она безропотно подчинилась с немым вопросом во взгляде — таким тоном я еще никогда с ней не разговаривал.

— Полотенце убери, брось на стол. Что у тебя за манера оплетать ножку стула ногой? Больше так никогда не делай. Сидеть нужно, не касаясь спинки стула, это ты сейчас что называется — развалилась... А теперь ударилась в другую крайность — примостилась на краешке, как бедная родственница. Выбери серединку. Что это такое — горбатая, горбатая Милена?! Слесарь после смены... Леди должна «держать спинку» — вот эти три позвонка надо зажать, а все тело расслабить. Мышцы лица не напрягай без особой надобности, это считается вульгарным. Подбородочек подними чуть повыше, ты же не боксер, чтобы прятать челюсть от удара. Сегодня у нас с тобой будет первое занятие по мастерству актера.

Милена ахнула, задохнулась — несколько раз похватала воздух ртом (обычно в таких случаях поминают выброшенную на берег рыбу) и расплылась в счастливой улыбке.

— Ур-р-ра!.. — шепотом пропела она и обозначила ладонями беззвучные, без касаний, аплодисменты.

— Веди себя прилично.

— Извини... извините, пожалуйста, — Милена изо всех сил пыталась казаться серьезной, но ее распирало, ей хотелось летать на помеле, отвязанно озорничать и безбашенно вопить.

— Уроки будут практическими, а теорию придется изучать в основном самой. Проработаешь для начала Дени Дидро. Книга называется...

— «Парадокс об актере», я читала.

— Ага... А перескажи, пожалуйста.

— Дидро считает, что актер обязан быть холодным... не должен искренно переживать, что талант актера не в том, чтобы чувствовать, а... в умении передавать... в общем, внешние признаки чувства. Ну, он за театр... с оговорками... за театр представления.

— Совершенно верно, — сказал я. — Дидро иногда чуть ли не полностью отрицал эмоциональную природу актерского творчества. Хорошо. Тогда начнешь с труда Станиславского «Работа актера над собой» в двух томах. Первый том называется «В процессе переживания», второй...

— «В процессе воплощения»! — перебила Милена, предварительно, еще на моих предыдущих фразах начавшая с нетерпеливым энтузиазмом отличницы трясти поднятой рукой. — Я читала! Два раза. В смысле — первый том два раза и второй два раза. Каждый том два раза. Вот.

— Где?

— В читальном зале. И выписки делала.

Она мне никогда об этом не рассказывала. Значит, Милена втихаря планомерно штудирует теорию актерского мастерства. Это все равно, если б она жила с портным и тайком от него посещала курсы кройки да шитья. Конспиратор Милена...

Что внутри Милены скрывается пласт другой жизни, а под ним третьей и, вероятно, семьдесят шестой, и она никого не посвящает в то, что там, в ее подполье происходит, я понял давно. Примитивно было бы называть это вторым дном. Хотя такое определение напрашивалось, но как все лежащие на поверхности дефиниции вряд ли являлось безоговорочно правильным.

Милена могла увлеченно и долго щебетать — сама непосредственность, представая незатейливой, несколько инфантильной болтушкой. И в то же время это была чрезвычайно целеустремленная и скрытная молодая особа. Скрытная болтушка — не нонсенс ли это наподобие горячего льда или мокрого огня? Но в ней это причудливым образом уживалось. Милена вся была соткана из несоединимых противоречий. Фрагментарная, лоскутная Милена — как одеяло, сшитое из разных кусочков...

— Та-ак... — сказал я. — Ну... Хорошо. Как ты вкратце, буквально двумя словами передашь суть системы Станиславского?

— Ну, в общем, нужно не играть чувства... не изображать эмоции на лице, а думать то, что твоя героиня... должна была бы думать... в соответствии с ее характером и обстоятельствами... вжиться, представить себе, искренно поверить... и тогда лицо, голос, пластика тела... сами сыграют, выразят!

— Молодец, — сказал я, и Милена расцвела. — Умница. Можно еще короче — «от внутреннего к внешнему». У вас дома штопкой занималась мама или ты?

— Мама себе штопала, а меня приучила — себе.

Я неожиданно поймал себя на том, что испытываю чувство нежности, а может, даже любви к ее матери, какая она ни есть, а вслух сказал:

— Начнем с самого простого. Этюды с воображаемыми предметами...

Она одела незримый носочек на выдуманный «грибок», разгладила, поправила, сместила, чтобы якобы пятка вроде бы носка располагалась по центру, обжала, натянула. И приступила.

Справлялась с первым в своей жизни актерским упражнением Милена очень недурно, благополучно избежав большинства типичных бестолковых ошибок начинающих.

Мнимая дырка несуществующего носка у нее не «гуляла», не менялась очертаниями от озера Балхаш до Тихого океана, как это сплошь и рядом случается у новичков, — Милена четко держала в памяти и строго учитывала вымышленные размеры. Поражало обилие добротно, порой просто виртуозно нафантазированных и сыгранных подробностей. Как бы уколов палец, псевдоштопальщица вскрикнула, досадливо поморщилась и высосала из него иллюзорную капельку крови (впрочем, игла тоже была высосана из пальца, равно как и носок, «грибок», дырка, нитка). Иногда призрачная иголка, попав на сочиненное Миленой плотное место, упрямилась, буксовала и получала за это от немножко рассердившейся рукодельницы более энергичный будто бы наперсточный пинок.

Милена уже соединила параллельными стежками-невидимками два противоположных бережка дырки-обманки и приступила, высунув от усердия кончик языка, к ныряюще-перепрыгивающему строительству ирреальных поперечинок, что у реальных ткачих называется уток, когда я вмешался:

— Стоп! Когда отводишь иголку на всю длину нитки, до упора — эта верхняя точка у тебя получается то ниже, то выше. Значит, нитка у тебя выходит то короче, то длиннее. Длина нити не может произвольно меняться на ходу, прыгать туда-сюда. Она может только постепенно укорачиваться, ис-тра-чи-ва-ясь. Будь внимательнее. Ты еще не до конца поверила.

* * *

В очереди к кассе Милена от нетерпения даже немного подпрыгивать начала.

— Ой, как медленно движемся! Мы не опоздаем?

— До Нового года, — мужчина, стоявший рядом и уже различимо «принявший на грудь», посмотрел на свои наручные часы, — осталось... два часа сорок две минуты.

— Успеем, — сказал я.

— А вдруг опоздаем... — ныла Милена.

— Раз папа сказал — успеем, значит, папу нужно слушать, — нравоучительно сообщил все тот же досрочно встретивший Новый год гражданин.

Я промолчал.

— Виталий Константинович! — раздалось уже на улице, когда мы вышли из «универсама» с покупками для жевания-выпивания-глотания за праздничным столом. Круглое лицо, очки-телескопы, на груди фотоаппарат со вспышкой. — Меня зовут Фима. Я у вас как-то в массовке снимался, помните? Я вот тут работаю. Уличным фотографом.

— Помню, — по случаю праздника согласился я.

— С Новым годом! Здоровья, счастья. Это ваша дочь? Вы с ней похожи. Что они все как сговорились сегодня?!

— Спасибо. Вас тем же концом по тому же месту.

Поскольку я проговорил это с улыбкой, ты воспринял мои слова как шутку. И предложил:

— Давайте я вас сфотографирую!

— Ну, что ж, давайте, — согласился я. — Где?

— Вот сюда станьте, к витрине.

— Слушай, ты случайно не был близко знаком с моей мамой... лет девятнадцать назад?.. — коварным шепотом спросила меня Милена.

Вспышка, щелчок.

* * *

— Вон Ленька Гвоздь пошел, — произнес сиповатый женский голос.

— Ну, и Зевс с ним, — равнодушно сказал мужчина.

Мы уже миновали мусорные баки, когда я остановился, и Милена, сделав по инерции пару шагов, тоже.

— Подожди, — велел я.

Они рылись в отбросах поодаль друг от друга — жалкие осколки разбившейся страны. Милена не слышала нашего разговора, она видела только, как бомжиха начала кричать на меня.

— Идем, — сказал я Милене, вернувшись.

— Это твои знакомые? __

— Нет.

Мы зашли за угол.

— Стоп! — сказал я. — Я не могу его так оставить.

— Да что случилось? Поздно ведь...

— Поздно, когда закопали. Его еще не закопали.

— Мы опоздаем... Новый год вот-вот... нас ждут...

— Плевать! — я тащил ее за руку.

— На фиг они тебе нужны?..

На этот раз Милена слышала нашу беседу.

Увидев меня, приближающегося, грязная оборванная женщина с «фонарем» под глазом заверещала:

— Фули ты к нему примахался, пидарас низкий? Я тебе сейчас...

Но тут же осеклась, так как увидела в моих руках деньги — я выгреб все ассигнации из своего портмоне.

— Возьми, — сказал я мужчине. — Ты ведь, наверное, голоден. Извини, у меня больше с собой нет.

На вид ему было под шестьдесят, хотя на самом деле скорее всего не больше сорока. Испитое лицо, покрытое преждевременными морщинами и какой-то коркой, очевидно коростой, потрескавшиеся губы. А глаза ясные, голубые, совершенно беззащитные, детские. Вообще мужичонка походил на затравленную собаку. Создавалось впечатление — его так часто и подолгу били, что он привык и только смотрит с укором, когда в очередной раз замахиваются.

— Что я за это должен сделать? — спросил он.

— Ничего. Давай просто поговорим.

— Я думал, вы пошутили, — сказал он, шмыгнув носом. — Ну, издеваетесь...

— Дайте мне деньги, — быстро сказала бомжиха. — Он пропьет!

— Ты тоже пропьешь, — он коротко вперился в нее и тут же вернулся взглядом ко мне.

Мы с ним молча всматривались друг в друга. И тут я заметил, что глаз у него довольно внимательный. Слишком цепкий для спившегося человека.

Тем временем я переложил пачечку денежных знаков из правой руки в левую, и женщине пришлось описать полукруг в попытке дотянуться до них, но к тому моменту купюры оказались вновь в дальней от нее ладони — это напоминало манипуляции тореадора с быком.

— Давай поговорим, — согласился бомж и взял наконец деньги. — Спасибо.

— Кто ты по профессии?

— Да нет у меня никакой профессии. Восемь классов в детдоме закончил, и ладно.

— Ты знаком с Зевсом?

— Ну, естественно, — удивился он.

— Кого ты еще знаешь... из... того времени?

— Из того времени? — Он немного картавил.

— Из того мира, — уточнил я. Как ни странно, он меня понял.

— Аполлона знаю, — он принялся загибать пальцы, — вчера только с ним вино пили, с водой, разумеется, он неразбавленное не пьет. С Афродитой мы дружим, времени, правда, у меня маловато, нужно бутылки собирать, но иногда перезваниваемся. Психея нет-нет да заглянет. А с Мельпоменой мы поругались — говорит, мол, в таком непристойном виде больше ко мне не приходи, не пущу. Ну, что ж, говорю, не приду, раз ты такая нежная. А кто такие Парки с Мойрами, знаешь? — вдруг, хитро прищурившись, как Ленин в кинофильмах, спросил он.

— Богини судьбы, — сказал я. — Мойры — у древних греков, Парки — у римлян.

— Правильно! — обрадовался он. — Первый раз в жизни встречаю человека, который это знает!

— Та-ак!.. — констатировал я. — Ты любишь читать.

— Да. Только с глазами последнее время совсем плохо стало. И с памятью — Мнемозина осерчала на меня. А это твоя дочь? — он показал головой на Милену

Милена стояла, разинув рот.

— Почти, — сказал я, подумав.

— Вы с ней похожи, — заключил он.

Я уставился на Милену. Вот уж чего я не находил в ее лице, так это сходства со своей репой.

— Не снаружи — вы с ней внутри похожи, — прочитал он мою мысль.

Вот то-то и оно. Это и есть его глаз. «Внутри похожи» — так мог сформулировать только человек, в числе близких друзей которого значатся Психея с Аполлоном. Я с восхищением изучал его.

— А кем бы ты хотел стать? — спросил я.

— В смысле профессии?

— Ну, чем бы ты хотел заниматься?

— Не знаю... наверное... рассказывать людям разные истории.

— Да он такой рассказчик! — встряла женщина. — Как буханет хорошо, так у нас там цельная толпа собирается послушать его, такие сказки заливает, никакого тебе телевизора не надо! И как он рыбу ловил на траулерах во Владивостоке, и как в Афгане воевал, и как золото в тайге искал и у него там был прирученный волк... Его у нас все так и называют — Валера-рассказчик.

— Тебе есть где ночевать? — спросил я.

— Да, — ответил Валера-рассказчик. — Мы за городом живем, в «шанхайчике», может, знаешь.

— Знаю ли «Шанхай»? Я там родился и вырос.

— Да ну?! Не врешь?

— Представь себе. Слушай, вот здесь мой телефон, — я протянул ему визитку. — Позвони мне. Чем смогу — помогу.

— Спасибо.

Приблизился было другой оборванец, но, увидев, что «рабочая точка» занята, похромал дальше.

— Вон Моня-Рупь-Двадцать пошел, — сообщила напарница Валере.

— Ну, и Зевс с ним, — сказал Валера, не отрывая взгляда от меня.

* * *

— Нет, скажи сейчас! — настаивала Милена.

— Праздник же...

— Ну, так пусть у нас в новом году не останется недоговоренностей!

— Милена!.. — укоризненно сказал я.

Мы стояли с Миленой на балконе — она в платье, я в костюме с галстуком — и не чувствовали холода. В бокалы с шампанским, которые мы держали в руках, иногда залетали снежинки.

— Ты со мной... потому, что решил мне помочь?.. Из жалости?.. Дверь на балкон распахнулась.

— Сейчас куранты будут бить! — сообщил оператор Лабеев.

— Вы здесь Новый год собираетесь встречать? На балконе? — полюбопытствовал оператор Махнеев.

— Мы сейчас, — бросил я и захлопнул балконную дверь у них перед носом. Через стекло видно было, как они вернулись за празднично сервированный стол к остальной компании. — Ну, что я такого сказал — что через двадцать лет ты будешь молодой женщиной в расцвете, а я — пенсионером!..

— Ты говоришь слово в слово, как моя маменька. ,-

— Разве это неправда?

— То есть ты хочешь сказать, что нам в любом случае — в смысле личной жизни — не по дороге?

— Слушай, я так понимаю — ты хочешь сейчас очередной скандальчик закатить! Слово в слово, как твоя маменька.

— А я-то, дура, думала... — проговорила Милена.

— Что думала?

— Ничего! — грубо отрезала она. Тут же произошла обычная для Милены быстрая смена настроения, и она добавила задумчиво: — Значит, ты считаешь — нам лучше сразу расстаться, не тянуть?

— Я этого не сказал! Не надо мне приписывать то, чего я не говорил!

И тут начали бить куранты. И мы с Миленой, переменчиво освещенной вдруг расцветшим фейерверком, чокнулись бокалами.

* * *

И с Фимой — кофейными чашечками, в которых теперь была налита водка.

* * *

Программу первого курса актерского факультета подмастерье Милена (слово «подмастерье» применительно к девушке может показаться кому-то намекающе-шаловливым и даже скабрезным из-за путаницы прямого и кривого смыслов, ну, да что поделаешь, если у кого на уме камасутра) прошла месяца за полтора, второго — за три недели, дальше дело пошло еще быстрее.

Собственно, такому алмазу, как Милена, нужна была только огранка — отработка некоторых практических навыков, шлифовка техники. Основное она знала и умела от природы, интуитивно.

В выпускном спектакле (я выбрал «Короля Лира»), состоявшемся в моей квартире, она сыграла не только всех дочерей Лира, но и графа Кента, Глостера, шута и даже старика-арендатора. Смены декораций не было ввиду их отсутствия, действие шекспировской пьесы перемещалось из комнаты в кухню, из прихожей в ванную, где я был и единственным зрителем, и режиссером, и госэкзаменационной комиссией, и одновременно подыгрывал Милене за всех остальных персонажей.

Какой трогательной получилась у Милены принцесса Корделия: чистая, скромная, добросердечная, всего лишенная и безвинно страдающая — оттого, что ее сбрендивший отец не поверил в ее неброскую, непышнословную любовь к нему, не оценил, не понял; какие истые слезы горячей благодарности засверкали в ее несравненных лучезарных очах, когда я в роли Короля Французского вскричал (с пылом, перевод Т. Л. Щепкиной-Куперник): «Прекрасная, ты в нищете богата!..»

И как тонко, со знанием дела, от души Милена разоблачила «демона с сердцем мраморным» — эгоистичную двоедушную притворщицу Гонерилью («Отец! Люблю вас больше, чем словами скажешь; Превыше зренья, воздуха, свободы, Всего, что ценно, редкостно, прекрасно!..» — перевод тот же).

Больше мне учить Милену было нечему, это уже она скорей могла научить меня, как играть.

Почему при таких способностях она занималась в школе на «тройки» — этот вопрос я оставляю на совести отечественной педагогики, для которой Песталоцци, Ушинский и Януш Корчак ушли в историю и назад не вернулись.

И вот я решился отправить Милену в самостоятельное плавание. Хотя осознавал, что вероятнее всего это означает конец нашим отношениям.

* * *

— Может, все-таки ты поговоришь с Дорой Филатовой обо мне, ну, порекомендуешь меня?.. Ну, пожалуйста!

— Не-а, — сказал я. — Это скорее навредит.

— Почему?

— Дора может плохо подумать о тебе. С какой стати взрослый мужчина проталкивает в кино молоденькую девушку? Она же не дура. Она Дора, а не дура.

В окрестностях Милены

— Она все равно нас видела вместе и не раз. Представляю, что она обо мне подумала... — вздохнула Милена.

— Вряд ли она тебя запомнила.

— Так многих она с тобой видела? — парировала Милена.

— Не язви.

Здание это когда-то было дворянским собранием, а теперь находилось внутри ограды киностудии, состояло на балансе и называлось репетиционным залом. Особенностью этой пародии на архитектуру Древней Греции было обилие низкорослых пузатеньких колонн как снаружи, у входа, так и в фойе, и за одной из них мы с Миленой стояли.

— Не возьмет она меня, — заныла Милена. — Если ты не попросишь...

— Ты уверена, что все в кино делается только по блату?

— Конечно. Ты наивный, как маленький ребенок. Все это знают.

— Ты — посланец с Божьим даром, — серьезно сказал я. — Тебя послал Зевс. Иногда его называют другими именами, но это не важно. И этот дар ты должна, ты обязана отдать людям. Иначе покой тебе не светит, будешь маяться всю жизнь. — Покончив с небесностью, я, чтобы стало понятней, добавил по-простому: — Ты гениальна, дура, как ты до сих пор этого не поняла?! — И чтобы еще доходчивей было, легонько наподдал Милене коленкой под зад, вытолкнув ее из-за колонны в сторону дверей, у которых толпились девушки. — Ты все можешь, Милена, миленькая!

— Как ты сказал — «миленькая»?.. — она остановилась и ошалело повернулась ко мне.

* * *

В зале все оставалось в соответствии с временами первого бала Наташи Ростовой — частокол колонн, а по периметру под потолком — внутренний прогулочный балкон, половину которого уборщица Зоя Ивановна, поразительно похожая на Маргарет Тетчер, уже вымыла, когда я на нем появился.

— Вытирайте ноги! — сказала она сердито, приостанавливая возвратно-поступательные движения своей швабры.

Я приложил палец к губам, прокрался к ближайшей колонне и осторожно выглянул.

Внизу за столом сидели маленькая черноволосая женщина лет пятидесяти — знаменитый режиссер Дора Филатова и ее режиссерская группа: четыре дамы разного возраста плюс бодренький консультант пенсионер Трухнин.

Перед ними стояла кричаще, с перебором намазюканная барышня, тоскливо бубнившая:

— Офёл увидел фоловья и говорит ему: пофлуфай-ка, друфище...

Не видела она ни осла, ни соловья. Никогда.

— Ага, — шепотом сказала Зоя Ивановна, глаза ее горели огнем искреннего понимания, — вы хотите подслушать?!

Она заговорщицки прижала указательный палец к губам — мол, буду нема, как могила, и принялась дальше елозить по полу тряпкой. Внизу буйно разорялась уже другая девица:

— На Сенатской площади-и убивали на-ас!!! Но глаза незрячие-е открывали мы-ы!!! — сладко упиваясь страданиями революционеров и самой собой, она, как пасхальные яйца, раскрашивала слова разными интонациями — без меры и вкуса, чем поцветастее; тянула нараспев концовки строк, трагически закатывала глаза, в общем, «рвала страсть в клочья».

— Спасибо, — сонно сказала Дора. — Для этого фильма вы нам, к сожалению, не подойдете. Надеюсь, в другой картине вам повезет больше.

Девушка, непонятно за что поблагодарив, направилась к выходу.

— Вот скукотища, — зевнула Дора. — Налейте мне еще кофе. Никак не могу проснуться. И пригласите следующую конкурсантку, — последнее слово она произнесла с насмешливо-шаржированным французским прононсом.

— Виталий Константинович, — раздался над ухом шепот уборщицы, — когда будете уходить, закройте дверь.

Я кивнул и опять глянул вниз.

— Вы можете прочитать что-нибудь наизусть? — справилась Дора у вновь вошедшей.

— Наизусть? Ой, я ничего не помню...

— Не страшно. Вот это — бриллиант стоимостью в миллион долларов. — Филатова положила на краешек стола спичечный коробок. — Мы — охранники. Вы должны нас так отвлечь, чтобы мы не заметили, как вы этот бриллиант стибрите, свистнете, слямзите, умыкнете... Не знаю, как еще сказать?

— Украдете, — подсказал пенсионер Трухнин, который помнил еще Станиславского — так, по крайней мере, он всем говорил.

После некоторого раздумья дебелая деваха быстрым шагом, ставя ногу за ногу — «елочкой», напропалую виляя бедрами и отчаянно строя на ходу глазки, подошла, лихо уселась на край столешницы, поразмыслила и, видимо, решив, что юбка задралась недостаточно высоко, подтянула ее чуть ли не к поясу, апеллируя взглядом в основном к пенсионеру Трушину, единственному мужчине в этой компании, а он подыграл ей — изобразил губами экстазную букву «о», тогда она с фальшивой заинтересованностью осведомилась:

— А шо вы здесь делаете?! А вы здесь работаете?! А чиво вы такие серьезные?! Ой, а шо это?! — она показала пальцем на потолок.

Но рука Доры успела к коробку раньше, после чего она процитировала того человека, которого помнил Трухнин:

— Не верю!

— Конкурсом интересуетесь? — спросила Зоя Ивановна.

А я-то думал, она уже ушла. Опять приложил палец к губам и отошел в сторонку — единственным невымытым местом на балконе оставался сухой пятачок у колонны, где я стоял раньше.

Наконец свершилось — настал черед, «моя протеже, Ростова молодая» учинила свой дебютный выход в свет (словечко «учинила», как станет ясно из дальнейших событий, здесь как нельзя более уместно). Мое произведение, впервые выставляемое на суд знатоков, за неимением Андрея Болконского — князья теперь на балконах прячутся — ввела помрежка.

Она всех вводила — шла по пятам за каждой, чья аудиенция у Доры закончилась, громко объявляла в открытую дверь: «Следующая!», а когда следующая — либо робко, либо пытаясь скрыть робость под напускной развязностью, демонстрацией своей независимости (преимущественно через походку, при помощи телодвижений) следовала за ней, помрежка говорила ей, приостановившись на полдороги и указывая на участок паркета посреди зала: «Вот здесь станьте, чтобы вас было видно» (хотя где бы соискательница ни стала, ее все равно было видно, спрятаться было негде), после чего возвращалась на свой стул за инквизиторским столом. Помрежка только-только закончила трехмесячные курсы помощников режиссера, очень старалась и ни разу не перепутала.

— Где-то я вас ви-идела... — протянула Дора. — А-а, вспомнила...

Она принялась беззастенчиво рассматривать мою ученицу с ног до головы. Потом поочередно наклонилась к уху соседки слева и соседки справа. Тему разговора нетрудно было угадать — о том, что Милена живет у меня, знали уже многие. Соседка слева стала перешептываться со своей соседкой, а соседка справа — с пенсионером Трухниным, также меряя при этом Милену взглядом с макушки до пяточек, а она спокойно стояла, изучала их. Правда, был вначале момент, когда Милена закусила губу, но быстро овладела собой — до такой степени, что я поразился ее невозмутимому виду, скрывавшему, как я догадывался, ледяную ярость.

— Что-то я сонная, — сказала Дора. — Вы сегодня совсем слабый кофе сварили, не берет.

— Кофе, как обычно, — пожала плечами помрежка. — Налить еще?

— Да, пожалуйста.

Конечно, это уже было явное хамство. Милену сначала бесцеремонно разглядывали, перемыли ей косточки, затем стали игнорировать, причем демонстративно.

И тут вдруг раздался прокуренный баритон:

— Вы что, блин, сюда кофе пришли хлестать или работать, сонные тетери, понимаешь ли?

Дора Филатова моментально проснулась, открыла рот, а закрыть забыла. Помрежка пролила кофе мимо чашки на скатерть.

— Что?! Кто?! — сказанул ошарашенно пенсионер Трушин с глазами, как блюдечки.

— Конь в пальто! Я не мешаю вам, ребятки? Может, мне уйти, мать вашу? — продолжала Милена голосом крепко пьющего портового грузчика с криминальным прошлым. И дальше уж совсем рявкнула. — Чем вы, блин, ночью занимаетесь, если на работе дрыхнете?

Она ухитрилась не только сымитировать один к одному мужской голос, но еще и интонационно передать характер — бесшабашный, порой дерзкий, но тут же смягчающий дерзость переводом ее в добродушную, слегка бравирующую укоризну.

Пенсионер Трухнин, оглядываясь — не спрятался ли какой бузотер за спиной, задал самый дурацкий вопрос из всех, какие можно представить, впрочем, ему это было свойственно всегда:

— Кто это сказал?

Второй режиссер Пачулина, сидевшая было к Милене вполоборота, начала медленно, как в рапиде, поворачиваться к конкурсантке в фас, ассистентка Мальвина инстинктивно вскочила.

— Та-ак, — произнесла наконец Дора. — Кто это сказал?

— Я, — испуганной мышью пискнула Милена.

— Повторите, — проговорила Дора. Глаза у нее все еще были широко открыты. Грузчик не просто повторил слово в слово — Милена сделала дубль-вариант: добавила хрипотцы и выражение «ядрена вошь», что в контексте сказанного вполне могло восприниматься не только связкой слов, но и в качестве обращения к Доре, как характеристика последней.

— Так... так... — Дора перевела взгляд с Милены на ассистенток. — Вы что-то сказали?

— Мы молчим, — оробевшим хором сообщили ассистентки.

— Молчите... и хорошо... — сказала Дора, вновь уставилась на Милену и после некоторого пристального рассматривания спросила: — Как вас зовут?

Милена ласково улыбнулась ей. Дора, не отрывая от Милены своих зрачков цвета свежезаваренного чая, слегка посыпанного мелконарезанным укропом, тоже растянула губы в стороны.

— А воспитанные люди сначала себя называют, — уже своим голосом, тоном хорошо воспитанной девочки доброжелательно и совершенно безмятежно сообщила Милена.

Филатова и это проглотила:

— Вы правы. Меня зовут Дора Григорьевна.

— А меня — Милена. Вы уже проснулись?

— Да, спасибо. Вы лучше кофе.

Видно было, что Дора прекрасно понимает — Милена вежливо, с тонкой издевкой грубит ей, но злости в Доре не просматривалось, только восхищение и живой интерес.

— Значит, кофе хуже меня, — кротко заметила Милена, одновременно с последними своими словами легонько вздохнув, как бы сочувствуя бедняжке кофе, которому так не повезло.

Пенсионер Трухнин прыснул и стал всем объяснять — правильно, если эта девушка лучше кофе, значит, кофе хуже этой девушки — он вообще любил растолковывать смысл шуток и анекдотов, особенно им лично только что рассказанных.

— А как вы еще можете? — спросила Дора.

— Я по-всякому могу, соколики вы мои, — молвила Милена скрипучим голосом старухи Шапокляк. — Вы только скажите, родимые, я для вас на все готовая. Скатерочка-то у вас нестиранная, нешто постирать ленитесь?

Поразительным было то, что она сумела не только передать дребезжащий, надтреснутый голос беж-жубой штарухи, но и смоделировала соответствующий просторечный лексикон!

— У? — раздалось у моего уха.

Зоя Ивановна, завершив видимость влажной уборки, помахивала перстом указующим в воздухе, изображая нажатие, при этом полувопросительно-полуутвердительно двигала бровями и кивками головы направляла мой взгляд в сторону выключателя.

Я издал положительное «угу», и она, уходя, погасила электричество. Балкон послушно погрузился в темноту, и от этого усилилось ощущение моего родства со зрителем на галерке, так как внизу все было залито светом.

— Это — бриллиант. Вы пришли. И нужно, чтобы мы не заметили, как вы его стащите, сопрете, слимоните, стырите.

— Похитите, одним словом, — ввернул культурный Трухнин.

— Я должна... как бы выйти? Потом зайти? — нарисовав на своем лице и очень правдоподобно раздумья и некоторую растерянность, спросила Милена уже своим голосом.

Создавалось полное впечатление, что Милена с трудом, не сразу осознает задание и очень этим заданием озадачена. Если не знать, что мы с ней много раз репетировали в разных вариантах этот любимый этюд Доры Филатовой...

— Как хотите. Да, пожалуйста.

— Пустили вам карася за пазуху?! — с ликующей улыбкой идиота и завываниями плохого провинциального трагика громогласно продекламировал Трухнин, потирая ладони с притворным злорадством. Поскольку никто не засмеялся, он, видимо, раскумекав, что задуманной шутки — легкой, остроумной, да вообще никакой — не получилось, срочно перешел к тихой сердечности — добавил, как бы пригорюнившись, что вышло у него еще глупее: — Я в смысле— заданьице-то тру-удное, матушка... У-у-у!..

Милена направилась было к дверям, но вдруг нога ее подвернулась, и она упала, пронзительно ойкнув. Упала хорошо, классно ляпнулась, чуть ли не с полметра еще и проехав по паркету. Попыталась встать со словами: «Извините, я пойду...», но вновь вскрикнула и осталась сидеть на полу, закусив губу и схватившись за щиколотку. '

Все, кроме Доры, бросились к Милене. Помогли добраться до диванчика. Застрявший в своей безотрадности пенсионер на ходу продолжал покачивать головой, как китайский болванчик. Дора охраняла коробок. Видела она и не такое...

— Здесь не болит? А здесь? Нет? Вы уверены? А здесь?.. — сердобольно вопрошал Трухнин, с видимым удовольствием ощупывая сначала одну ногу Милены, а затем, очевидно, для сравнения и другую. — Нужен врач, — в конце концов выдал он. — Ортопед.

— Медпункт? Мы сейчас приведем к вам девушку! — сказала помрежка в трубку телефона.

Режиссерскую группу Милене удалось надуть. Но не Дору. Дора уже поднялась со стула и стояла сбоку стола в пределах досягаемости коробка для своей ладони. Оценив высокий класс игры Милены, она, затаив дыхание, ожидала, под каким соусом теперь хитрованка подберется к спичкам-бриллианту.

Опершись на плечи пенсионера Трухнина и помрежки, Милена запрыгала на одной ножке к выходу. Хотел бы сказать: «И только я один заметил, как подороге она молниеносным движением прихватила со столешницы коробок». Но это было бы неправдой. Хоть я и старался не моргнуть, но все же не смог углядеть этот момент. Да и путь Милены с провожатыми, подпиравшими обезноженную девушку, пролегал метрах в трех от стола. Она просто перекрыла своим телом на мгновение спички, не приближаясь к ним — и они исчезли. Фантастика!

И уже возле самих дверей Милена остановилась.

— Болит? — участливо спросил пенсионер Трухнин. Он поддерживал ее за талию, при этом его ладонь периодически норовила скользнуть ниже.

Милена сняла руки с плечей своих провожатых, повернулась:

— Дора Григорьевна!

— Что? — спросила Дора.

Милена спокойно, как бы даже скучая, сделала, совершенно не хромая, несколько шагов навстречу Филатовой. Некий предмет, пущенный рукой Милены, описал полукруг в воздухе. Бывалая теннисистка Дора машинально поймала его и раскрыла кулак. На ладони ее лежал спичечный коробок. Дора удивленно перевела взгляд на стол, где спичек, разумеется, не оказалось, вновь на ладонь, потом на Милену. И расхохоталась.

Первый раз в жизни я видел Дору Филатову смеющейся.

И тут вдруг я услышал, как за спиной Милены зашуршали, расправляясь, рвущиеся на свободу огромные крылья.

* * *

На улице мы с Миленой встретили Александра Леонидовича Жмырю. Ни лакейского подобострастия помощника администратора, ни чванства замдиректора в нем не просматривалось. Рваные, в латках джинсы, балахонистый, крупной вязки свитер. Еще Жмурик отрастил небольшую бородку.

— Как дела? — спросил я.

— Хорошо, спасибо вам большое. Столько времени потратили на занятия со мной...

— Да не за что, — сказал я.

— Пожалуйста! — находчиво ответила Милена и засмеялась.

Потом все же потянулась неловкая пауза, надо было прощаться, как вдруг он легко и свободно запел. Бельканто нежно и мощно разлилось над улицей, редкие прохожие застыли с распахнутыми ртами. Аккуратненько, почти без помарок, хотя и излишне старательно, он подобрался к фуриозо, а затем аччеттанто вышел на коду, продержав последнюю ноту чуть ли не с минуту, я скосил глаза — в ближайшем кафе дребезжало стекло, и отражение мира в нем трепетало (правда, Милена потом уверяла меня, что столкнулись мы с Сашей возле магазина светильников, где на кронштейнах прямо над тротуаром были завлекательно развешаны образцы товаров, как то: настольные лампы, бра, торшеры, и дрожали подвески хрустальной люстры, а не оконное стекло — очевидно, мы с ней просто смотрели в разные стороны), неизвестная старуха в окружении фикусов ошалело хлопала и кричала «бис!», перегнувшись через подоконник. Жмурик, еще красный от натуги, то поднимал, то опускал руку, каким-то блуждающим, вензельным жестом поправляя зачем-то в который раз ворот своей рубахи, молча смотрел на нас, а мы на него; это было странное, ни с чем не сравнимое ощущение, когда всей кожей чувствуешь прикосновение Бога.

И Бог был в Жмурике. И Жмурик был Богом.

Тут опомнилась онемевшая было от восхищения Милена, захлопала в ладоши, подскочила к Александру Жмыре, а он, растерянный, нелепо втянул голову в плечи, видимо, все еще никак не мог поверить, свыкнуться с мыслью, что способен издавать столь прекрасные звуки, а может, просто испугался, подумал, что Милена сейчас будет его бить... Милена порывисто и неловко обняла его, расцеловала, тут же опомнилась, одернула платье и снова степенно взяла меня под руку.

— Поступил-таки в консерваторию? — спросил я.

— Да, на факультет вокала. Спасибо.

Жалкое, заискивающее расползание губ помощника администратора, самодовольная ухмылка замдиректора, и теперь — мальчишески смущенная и счастливая, хотя и по-прежнему немного придурковатая, улыбка студента консерватории, улыбка, которой он будто просил прощения за что-то...

* * *

Мы направлялись через парк к морю, когда Милена вдруг завопила:

— Смотри, сирень распустилась! — И помчалась к кустам. — Привет, цветочки! — услышал я. — Ну, как вы живете?.. Да, я понимаю (огорченно). Потерпите, пожалуйста, немного, скоро теплее станет...

Вначале меня покоробила эта сцена из провинциального спектакля. Бывший зэк Егор Прокудин с лицом Шукшина гладит заскорузлыми от бензопилы «Дружба» ладонями стволы березок и сообщает им, что они «невестушки». Милена была уже достаточно взрослой барышней, чтобы порываться инсценировать такие умилительные живые картины, попахивающие дурновкусием: ах, вы мои цветочки, ах, вы мои миленькие... У Шукшина получилось, хотя балансировал на грани сопли. Так то Шукшин. А другим лучше и не пробовать. Дальше, однако, я обратил внимание, что между фразами она делает паузы и... Словом, через некоторое время я вдруг почувствовал, что Милена действительно слушает и слышит их, цветов, ответы. По крайней мере, было весьма похоже на то. Я подошел поближе. Теперь я видел ее лицо.

— Нет, ну что вы, мне вы очень нравитесь. Вы очень красивые! (Пауза, она коснулась цветков кончиками пальцев.) У меня все норма... нормально... — тут Милена осеклась, было полное впечатление того, что цветы перебили ее, и она, как воспитанный человек, слегка споткнувшись, умолкала на полуслове — выслушивает неожиданное возражение. — Нет, правда! Очень даже хорошо. (Пауза, очевидно цветы сказали что-то забавное, потому что она рассмеялась.) Ага! (Пауза.) Да! (Пауза.) Да-а-а... Я бы с удовольствием (извиняющимся тоном), но мне пора идти. (Пауза; на лице Милены отражалась смена чувств, связанных с тем, что в это время, слышимые только ею, говорят цветы.) Извините меня, пожалуйста. Я еще, может быть, приду к вам. (Пауза.) Ну, хорошо, еще немножко, — она нежно погладила ветку. — Ладненько, я пойду? Я пойду? Я пойду, да? (Пауза.) Меня ждут... Я пойду, да? (Пауза.) Я вас обожаю!

А ведь похоже, она искренна...

Милена взяла меня под руку, на ходу обернулась и помахала рукой кусту:

— Пока!

Что это?! Мне померещилось? Господи, да это просто порыв ветра шевельнул листья и кипень соцветий.

Чокнуться можно с этой Миленой.

Еще через несколько шагов она вдруг забежала вперед меня и бросилась мне на шею:

— Я тебя обожаю!

Честно говоря, я был немного растерян.

Милена переменным аллюром неслась по аллее, иногда от избытка чувств подпрыгивая на одной ноге, раскрасневшаяся, со странно блестевшими глазами, и пританцовывала, и кружилась, взахлеб смеялась, а то вдруг на ходу раскидывала руки в стороны и, делая виражи, громко гудела, как самолет, а я шагал сзади и думал о том, что как-то уж очень этот детсадовский восторг не вяжется с ее возрастом — ей тогда уже пошел девятнадцатый год.

Старушка со старичком, шедшие навстречу, удивленно на нас смотрели. Я вспомнил, что у меня открыт рот, и срочно сделал «приличное» лицо, пиджак оправил, откашлялся.

А что мешало мне помчаться вместе с Миленой — дурачиться, беситься на пару?.. Мне ведь хотелось этого...

Не превратился ли я к тому времени во вполне законченный, великолепный образчик брюзги?

Наверное, я часто не понимал ее. Для меня-то ведь цветки сирени были хорошим средством от артрита, травм суставов, если настоять лепестки на водке в темноте...

* * *

Порой, как в только что описанном эпизоде, она бывала поэтичной, возвышенной, трепетной, в таких случаях употребляют пошлое сравнение «как майское утро». Иногда, а именно когда у нее случались истерики, в минуты немотивированных или слабомотивированных вспышек гнева, лирика бесследно улетучивалась, Милена становилась неистовой, злобной и маловменяемой — глаза ее суживались до ледяных щелочек, голос становился хриплым, казалось, сейчас она разорвет всех на мелкие клочки — проглядывало что-то такое темное и первобытное, звериное, что я просто пугался, особенно первое время.

У Милены был неестественно широкий, нечеловечески широкий диапазон — не только в голосе, но и в чувствах, точнее — в страстях, как ни странно это слово звучит по отношению к совсем юному существу.

Однажды я упрекнул ее — как можно мягче — почему у тебя ножницы могут оказаться где угодно: на телевизоре, на подоконнике, в ванной. У меня они непременно лежат в одном и том же месте: в ящике, где нитки, иголки, запасные пуговицы, это удобно, всегда знаешь, где искать, точнее, искать не надо. Милена сказала — ой, какой ты ну-удный. Почему ты, если попользовалась вещью, не кладешь ее на свое место, там, где взяла, спросил я, а бросаешь где попало, я ведь после тебя ничего найти не могу.

Милена ответила, а собственно, огрызнулась — все, что я ни сделаю, тебе не нравится, все тебе не так, ты меня за что-нибудь обязательно должен отчитать. Ты точь-в-точь как моя мама. Я опешил и возразил, что это ведь неправда.

Тотчас без всякого перехода она хватила тарелкой о паркет, начала кричать, смеяться и плакать одновременно, потом вдруг опомнилась, обмерла, некоторое время перепуганно переводила взгляд с меня на осколки тарелки и назад, села прямо на пол, закрыла лицо ладонями, разрыдалась, затем стала просить: «извини, пожалуйста, ну, хочешь, я на колени перед тобой встану, только прости, не выгоняй меня».

На следующий день я заговорил с ней насчет визита к психиатру, но Милена |л слышать об этом не захотела. Я понизил свои запросы до уровня невропатолога. Сначала она ударилась в обиду — если хочешь от меня избавиться, так и скажи, я уйду куда глаза глядят, затем обратила все в шутку (после этого я и пошел знакомиться с ее отцом, просить его помощи).

Как-то она закатила по собственной инициативе очередную грандиозную |уборку в мое отсутствие, в результате я недосчитался бумаг, лежавших на письменном столе.

Я спросил, куда они делись.

Улыбка на лице Милены потускнела. «А, эти листочки... Там же было что-то черкано-перечеркано, я их выбросила».

Тут уж я завопил — это же были черновики будущего сценария! Мы уже собрались было идти на улицу рыться в мусорных баках, но тут Милена вспомнила, что она их не выкинула, а рассовала по шкафам, полкам, тумбочкам, «в какой-то из ящиков, не помню, им же не место на столе».

Я поинтересовался, с чего это она вдруг стала решать здесь без меня, где чему место? Но на столе же был беспорядок, я прибрала. Но я же теперь найти ничего не могу. Но их же можно сейчас найти, эти твои бумажки. Я осведомился, кто будет искать. Милена сказала, что раз так, то может она. Я поблагодарил за одолжение. И добавил — лучше не меняй без меня здесь ничего, сначала спроси.

Милена сказала — извини, пожалуйста, что не спросила, но я ожидала, что ты похвалишь меня, я так старалась, тут же, не дожидаясь ответа, вспыхнула, заявила, что я просто ее ненавижу, считаю идиоткой; я обескураженно спросил, с чего это она взяла, она закричала в слезах: «По лицу видно!»

Кончилось это очередной истерикой Милены, в результате чего я понял, что приучить ее класть вещи на свое место никому никогда не удастся. С этим я смирился.

Но беспощадной была война с неизбывным стремлением Милены все вазы в квартире (есть доброхоты, которые считают своим долгом всякому и каждому на день рождения преподнести сосуд для икебаны, у меня их уже скопилось штук сорок — «Ой, спасибо! Это мне?! Какая замечательная вазочка!!!») забивать неизвестно где ею добытыми искусственными цветами.

На все мои попытки объяснить, что я не перевариваю поддельных цветочков, от вида обманных букетов меня тошнит, Милена отвечала с наивной, немного виноватой улыбкой: «Но ведь это красивенько!»

Однажды терпение мое лопнуло — вспомнив институтские занятия по сценречи и постановке голоса, я хорошенько подобрал диафрагму и с посылом в пятьдесят восьмой ряд партера порекомендовал, куда вместо ваз лучше засунуть всех этих гнусных ублюдков, представляющихся гладиолусами, ряженых под розы, выдающих себя за тюльпаны, делающих вид, что они хризантемы, косящих под лилии, прикидывающихся ромашечками.

После этого фальшивые цветы испарились.

Однажды я попросил ее: я занят, а ты целый день свободна — на тебе деньги и квитанции, пойди заплати за электричество и квартиру.

Вечером Милена сказала — за свет внесла плату, а за квартиру нет. Была очередь, восемнадцать человек, я посчитала — на каждого уходит в среднем по три минуты. Это целый час торчать там. Я минут сорок выстояла, осталось еще пять человек передо мной. Я ушла. Я не смогла больше стоять.

Я заинтересовался — если минут сорок потратила, отчего же не подождать еще четверть часа, где же логика.

Милена вспылила и стала орать, что она не может париться в очередях, у нее нет терпения, иди и сам плати за свою квартиру, причем по интонациям это было очень похоже на ее мамочку, и вдруг я услышал:

— Вот честное слово, ты меня доведешь, возьму топор и вот так вот!.. — тут Милена сама испугалась своих слов и замолчала.

Я окаменел. Когда ко мне вернулся дар речи, я спросил:

— А у вас дома есть топор? ,

— Нет! — крикнула Милена все еще с перекошенным лицом.

— И у меня нет, — сказал я. — А ты вообще когда-нибудь держала в руках топор?

— Нет... — растерянно выдавила Милена, после чего разразилась слезами.

— Вот мне в детстве приходилось колоть дрова, у нас было печное отопление, — я стал не спеша, подчеркнуто спокойно повествовать о своем детстве в пригородных трущобах, именуемых «Шанхаем». Милена перестала плакать, начала вслушиваться. Собственно, этот рассказ я и затеял, чтобы отвлечь ее. Под конец я спросил ласково: — Что это с тобой только что было, Милена?

— Я не помню, — сказала она, глядя на меня, как лань, которой перебили ногу, — я что-то говорила, кричала, я ничего не помню...

Затем она стала просить прощения, сама толком не понимая, за что. Говорила — ну, хочешь, я на колени встану, извини, что я не заплатила за квартиру, но я же деньги не растранжирила, я их принесла назад... Бред, в общем.

Подобные стервозно-психопатические выходки у нее часто так и заканчивались — поползновениями просить прощения обязательно на коленях, от чего я каждый раз с трудом ее удерживал, затем она обычно впадала в странную сонливость. Хотя однажды я нашел способ — стал всерьез убеждать Милену, что на голом полу стоять на коленях ей будет неудобно и холодно, она их, колени, простудит; что бы ей такое подстелить. Милена начала искать со мной, что бы ей подстелить, тут до нее дошел идиотизм ситуации, она расхохоталась, обняла меня и спросила на ухо:

— Я глупая?

— Бывает, — «дипломатично» ответил я.

Тут же она начала усыпать, и я уложил ее в кровать, как больного ребенка, каковым она, собственно, и являлась.

Позже я купил ковер и на полном серьезе объяснил его предназначение — для дамских коленопреклонений. Милена чуть не лопнула со смеху. Так это у нее прошло.

С психикой, конечно, у Милены было не все в порядке. Володя по этому поводу сказал, что он, как любой «уважающий себя психиатр», никогда в жизни не возьмется ставить диагноз заочно, но судя по моим рассказам, и Милена, и ее мамаша с большой долей вероятности могут быть отнесены к невротическим натурам. Можно даже очень осторожно предположить наличие некоторых психопатических черт в характере. Но не следует в каждом случае, когда сталкиваешься в быту с излишней горячностью, тут же восклицать (с излишней горячностью) — «психопатка», он принципиально против приклеивания «на основании стороннего наблюдения поведения» каких-либо, как он выразился, «конкретных ярлыков» вроде: психопатия, неврастения, истерия, реактивный психоз и т. д. В ответ на мою робкую попытку вопросительно добавить к его списку термин «шизофрения» он вышел из себя и, размахивая руками, сообщил, что ведь не лезет в мою профессию, так как понимает, что он в ней профан.

Я с неподдельной скорбью констатировал, что всем давно известно кредо рыцарей Ордена Смирительной рубашки, проще говоря, шайки психиатров: «Здоровых людей нет, есть недообследованные».

Дело происходило в спортивном зале, и он в результате чуть не поломал один из тренажеров.

Когда Володя успокоился и улыбнулся (в ответ на мое задумчиво высказанное предположение, что вспышки гнева могут с некоторой долей вероятности свидетельствовать о некоторых психопатических чертах в характере некоторых психиатров), он добавил: единственное, что можно сказать точно, так это что «твоя Милена — художественный тип».

Но это я знал и без него.

Я давно заметил: на линованной бумаге Милена обязательно пишет поперек.

* * *

Мы оставили одежду на песке. Ближе к горизонту на фоне плавного, с размывом перехода от полупрозрачной голубизны через пепельно-лиловое, малиновое к яблочно-зеленому и густой синеве бледным привидением уже желтел слегка надкушенный лунный диск. Это сильно напоминало декорацию какого-то оперного спектакля, виденного мною еще в бытность маленьким мальчиком.

— Как красиво, — сказал я. — О, грациоза люна, ио ми раменто ке, ор воль-дже ланно, совра квесто колле...

— Ой, смотри, краб плывет! Ой, какой смешной!

— Ио вениа пьен д'ангошя а римирарти...

— На каком это языке? — вновь перебила Милена. Мы с ней уже стояли по грудь в воде.

— На итальянском. Это Джакомо Леопарди, современник Пушкина.

— А-а... Давай его поймаем! — она не слушала меня и смотрела вбок, следя за перемещениями краба.

— Кого? Джакомо Леопарди?

— Да нет же! Краба!

— Э ту пендеви альлор су квэлла сэльва... Лови, кто ж тебе мешает, — усмехнулся я.

Милена плыла под водой, как лягушка, волосы ее развевались, словно змеи, вот она вынырнула прямо передо мной, мокрой курицей встала из воды, оперлась незанятой крабом рукой о мое плечо, чтобы не упасть, и попрыгала на одной ноге, вытряхивая воду из уха.

— Что с ним делать? — Милена продемонстрировала схваченную за шкирку, если таковой считать панцирь, свою добычу, расстроенно, в предчувствии супа, жестикулирующую всеми конечностями и усами.

— Отпустить.

— Плыви, косолапый.

Она начала медленно поворачивать голову от кильватера освобожденного краба в мою сторону. Далее произошло нечто странное. Внутри Милены словно щелкнул тумблер и включился, воспрянул другой, небудничный человек, ранее дремавший за невостребованностью — что-то отпустило, освободилось, прояснилось, полетело...

О, грациоза люна, ио ми раменто

Ке, ор вольдже ланно совра квесто колле

Ио вениа пьен д'ангошя а римирарти:

Э ту пендеви альлор су квэлла сэльва...

Закончив, она забавно, по-детски вздохнула.

Это было чудо.

Первая строка у Милены была подернута легкой печалью от предощущения того, что грациоза люна не ответит на обращение к ней. Во второй сквозило полное нежности и грусти воспоминание о совра квесто колле, в третьей — попытка мысленно танцевать вместе со словами, паря в воздухе, обнимая их, лаская кончиками пальцев, расходясь с ними, словно в невесомости, и вновь встречаясь. В четвертой она вслушивалась, как звуки, будучи изреченными, медленно тают в пространстве, оставляя после себя колдовской аромат, свой у каждой буквы и даже у каждой паузы.

Она не только ни разу не споткнулась, буковка в буковку повторила единожды вполуха услышанный текст на незнакомом языке — она улучшила мою, как я только тогда понял, примитивную местечковую мелодекламацию настолько, насколько это вообще возможно!

Попросту взяла и между прочим, вскользь, шутя, забавы ради, так же, как пустилась в погоню за морским отшельником, показала другому отшельнику, только без клешней, как надо читать стихи...

Мы стояли с Миленой в теплой недвижной воде, по ее лицу стекали капли, ее узкая кисть лежала на моем плече, пахло солью и водорослями, где-то хныкал ребенок, а у меня шевелились волосы и бегали мурашки по телу, потому что эта девочка в стареньком купальнике, с чуть заметной улыбкой смотрела на меня из другого мира, где живут боги...

* * *

Милена сидела в салоне «Стилист» (писатель прошлого века, во всяком случае того его периода, когда танцы еще назывались танцы, а не дискотека, будучи перенесен машиной времени в сегодняшний день, подумал бы, читая вывеску, что здесь собираются почитатели и последователи великих стилистов — Бунина, Набокова), запрокинувшись на подголовник, ненавязчиво переходивший в никелированное корытце, которое в данный момент использовалось двумя девушками в фисташковых халатах и лимонного цвета резиновых перчатках для покраски Милениных волос (это я нафантазировал, меня ведь там не было). Рядом с ней Дора Филатова закончила разговор по мобильному телефону.

— Ой, а можно я тоже позвоню? — спросила Милена. — А как тут набирать номер? Хорошая штука, надо будет и себе купить. Алло-о!

Здесь мой вымысел заканчивается, вновь начинается реальность, данная мне в ощущениях.

— Алло! — отозвался я у себя дома.

— Приветик! — сказала Милена.

— Здравствуй. Ты где?

— Мне тут волосы красят, брови щиплют и все такое. Слушай, ты можешь за мной заехать часика через два в магазин?.. Дора Григорьевна, в каком магазине мне будут покупать туалэты? — последнее слово, очевидно подражая Доре, она произнесла на утрированно-французский манер.

* * *

Первое, что я увидел в магазине готовой дамской одежду — через щель между не до конца задернутой занавеской и краешком примерочной кабинки — сиреневое с непонятными письменами платьице Милены, сиротливо свисавшее с крючка.

Кроме Доры Филатовой, присутствовало с десяток членов ее съемочной группы. Я поздоровался.

— Добрый день, коллега, — сказала Дора. — Милена, Виталий Константинович пришел.

Над кабинкой вознеслась кисть Милены и помахала в воздухе. Когда Милена вышла, я впервые по-настоящему осознал, что она ослепительно красива.

— Знал, что косметика меняет женщину, но чтобы настолько!

— Ей идет, правда? — оживилась Дора. Я промолчал.

— Приветик! — сказала Милена и, подбежав, подставила щеку для поцелуя. — Просто раньше ты меня не видел накрашенной.

— А как вам прическа? А такой цвет волос? — весьма польщенная моим комплиментом в адрес Милениного макияжа и напрашиваясь на дальнейшие похвалы своей работе, спросила гримерша по фамилии Кучерявенко, особенно уместной, когда она завивает актрисам волосы.

— К лицу, — оценил я. — И эта юбка ей к лицу.

Пенсионер Трухнин стал гоготать и показывать мне поднятый вверх большой палец, повторяя:

— Юбка к лицу! Хорошо! Юбка к лицу! Пять баллов!

— Теперь давайте попробуем вон тот блузон, — сказала Дора.

— Шифоновый? — уточнила художница по костюмам.

Ох, уж эти примерки! Взгляд назад через плечо в зеркало на автопортрет своей задницы, и горящие очи, и поглаживание личных ягодиц с параллельным распрямлением пальчиками морщиночек, в основном воображаемых, и поворот, и сосредоточенное, с глубокими раздумьями разглядывание себя со спины через другое плечо и вновь бережное скольжение ладоней по собственному драгоценному седалищу, и скашивание глаз, дабы увидеть свое лицо в три четверти, это ведь тоже очень важно, и плавное прохаживание, чтобы оценить наряд в динамике колыхания его отражения.

Тут в магазин ввалились два типа с видеокамерой:

— Мы с телевидения! Нам сказали, что вы здесь, Дора Григорьевна!

— Кто сказал?

— Агентура. А можно мы тут?..

— Только при условии, если не будете мешать! — заорала Дора.

— Это ваше открытие, восходящая звезда?

— Ну, еще рано говорить. Да, на главную роль утверждена эта девушка, начинающая актриса, молодая, очень талантливая — Милена... э...

— Федоренко, — подсказала Милена.

— Я плохо запоминаю женские фамилии, да и зачем — мы их так часто меняем... — мило выкрутилась Дора и зачем-то глянула на меня.

Журналисты осведомились, можно ли задать барышне пару вопросов, а именно следующие, но Дора, вновь резко перейдя от голливудской улыбки к базарному крику (в этом она была удивительно схожа с Миленой), сообщила, что разрешает им присутствовать, но не участвовать, тем временем «начинающая, молодая, очень талантливая» начала отвечать на вопросы, фактически заданные ей телевизионщиками под видом обращения к Доре. При этом Милена периодически посещала кабинку, чтобы надеть еще вот эти джинсы, и эту майку, и померять вон тот теннисный костюм, и те туфельки, и такое платье, и этакий купальник («Купальники мерять нельзя», — сказал кто-то сбоку). Шляпками она венчалась, разумеется, вне кабинки.

Дора поведала журналистам, будто оправдываясь, что главная героиня по ходу сюжета часто меняет наряды, так что одежды прикупить для Милены нужно много.

Давали советы продавщицы и уходили-приходили прерывистым конвейером с целью показать иную модель и расцветку, а также в ответ на нельзя ли размером свободнее или уже, вставляли иногда свои словесные двадцать копеек ассистентки, периодически морозил очередные глупости пенсионер Трухнин, так, он смемуарничал, как однажды Станиславский с Немировичем-Данченко, подбирая костюм актрисе для спектакля, уважительно советовались с ним, Трухниным, тогда «еще более юным, чем сейчас». Если учитывать, что речь шла о второй постановке «Чайки», годочков сейчас фантазеру Трухнину должно было стукнуть этак сто тридцать.

Я почувствовал себя лишним и отошел в сторонку. Там стоял старик-охранник с надписью «секьюрити» на сердечном карманчике, совсем дряхлый. Вряд ли я доверил бы ему даже охрану дворницких метел. Мы с ним уставились друг на друга и принялись поочередно понимающе вздыхать.

Между тем, меня тянуло к себе старое платье Милены, я даже подошел к кабинке, когда она была пуста и занавеска бесстыдно отдернута, — под предлогом поправить свою прическу, — и рядом с отражением моей личности на фоне круговерти группы Филатовой потерянно вытянулось сиреневое с загадочными закарлючками.

Позади осталось отсчитывание денег на блюдечко перед кассиршей, произведенное директором картины Боковым вкупе с требованием выписать копию чека, и фраза Милены: «Ну, мы пойдем?» и слова художницы по шмоткам: «Миленочка, душенька, начинайте носить все сразу»... «Как все сразу — одновременно?» — сострила Милена. «Нет, — улыбнулась художница, — сразу — в смысле... не откладывая. Даже дома, чтобы скорее обтерлось; на экране у одежды должен быть обжитой вид».

— Вы забыли!.. Девушка! — воскликнула одна из продавщиц.

— Да, Миленочка, вы свое платье забыли! — крикнула ассистентка Мальвина. Милена повернула голову в сторону примерочной, сказала: «А!» и начала было совершать взмах рукой, означающий: «Да ну его», но потом все же вернулась и сдернула иероглифы с крючка.

— Я на время съемок поживу у мамы, от нее ведь ближе к киностудии, — сказала мне Милена.

Дальше идет провал. Произнесла ли эти слова Милена еще в магазине, когда мы направлялись к выходу? Или на ступеньках, после того, как, послушные фотоэлементу, за нами закрылись стеклянные врата? Или возле машины, когда я отпирал дверцы? ,

Иногда я считаю, что уронил пакеты с ее покупками, ее новой служебной одеждой. Порой уверен, что не ронял.

Точно помню только, что Милена походя опустила небрежно свое платье в урну возле магазина, вернее, на урну, поскольку та была переполнена.

Кажется, я что-то городил насчет того, что да, от меня расстояние длиннее до киностудии, чем от дома ее мамы, но я мог бы по утрам отвозить ее своей машиной на съемки, а вечером забирать. Возможно, она объяснила, что я ведь сейчас в отпуске и зачем мне рано вставать, стоит ли мне беспокоиться, то есть это она обо мне заботится, о моем полноценном отдыхе.

Вспоминая этот эпизод, я часто впадаю в уверенность, что такого разговора вообще не было, что после фразы Милены о ее намерении пожить у матери, мы молча сели в машину. Порой меня охватывает сомнение — да нет, вроде такой диалог имел место.

Хотя, собственно, какая разница?

Мир начал приобретать более ясные, устойчивые очертания, когда мы уже сидели в моей «девятке».

— Но твоя мама... Она ведь тебе житья не даст, — выговорил я. — Как ты сможешь, например, дома учить роль? Мамочка тебе дырку в голове просверлит.

— Она немного поутихла последнее время, — сказала Милена, странно непривычная в джинсовой рубашке и кепочке-бейсболке с какой-то надписью латиницей. — Стала более... удобоваримой, что ли. После того как начала пить то, что ты ей принес, ну, травы — корень валерьяны... забыла... пустельник...

— Пустырник, — поправил я. — Так она же выбросила их в мусорное ведро.

— При тебе выбросила, а как ты ушел — полезла и достала.

Милена переместилась ближе ко мне, чтобы попасть в зону видимости себя новой в зеркале заднего вида — кепочку срочно понадобилось снять и надеть опять, но уже козырьком назад и проконтролировать результат. Зеркальце ты мое ненаглядное...

— Ну, что ж, только учти: кино — это всего лишь тени на простыне. И еще — мир кино съедал с потрохами многих.

— В каком смысле? — немного забеспокоилась она.

— В смысле — живой останешься. Только окажешься съеденной.

— Ты говоришь загадками, — резюмировала девушка с внешностью Милены, достала пронзительно-карминовую помаду и принялась ее употреблять.

— Я вообще загадочный, — торжественным тоном произнес я. — Я такой загадочный, что куда там.

* * *

Недели через две глубокой ночью, безуспешно борясь с бессонницей, я вдруг неожиданно для себя встал с постели, оделся и вышел из дому.

Перекурив с ночным сторожем на автостоянке, обсудив с ним среди стада спящих машин политическую ситуацию — как внешнюю, так и внутреннюю, я гулко завел свою «Ладу» и отправился на другой конец города в район новостроек к дому Милены.

Постояв некоторое время у раскрытого окна ее комнаты, послушав, как дыхание Милены смешивается с пением цикад, как с неопределенным сонным звуком она перевернулась на другой бок, я уехал назад и благополучно задал храповицкого. .,

Скучал ли я по ней? Боюсь, что нет.

Хотя мне не нравились некоторые новые замашки, которые я стал замечать за собой — например, содержимое яйца я мог вылить в мусорное ведро, а скорлупу положить на сковородку в кипящее масло, а как-то, услышав звонок, пошел открывать дверь, хотя это был телефон.

В принципе я понял — мне вполне достаточно иногда послушать, как она спокойно спит. Подышать воздухом нарисованного вишневого сада.

Мне это напоминало, как по вечерам, поздно вернувшись с работы, я подходил к кровати дочери, и мы с женой стояли, обнявшись, и слушали ее дыхание, которое доставалось также и плюшевому жирафу, с которым она заснула в обнимку.

Жирафу, которого живьем она так и не увидела. /

Что ж, за нее его увидела Милена.

Видимо, не зря Милена как-то выпалила в сердцах: «Ты ко мне относишься скорее как к дочери, чем как к...»

— Как к кому? — спросил я.

— Как к никому! — отрезала она.

Милена иногда бывала грубой. Я, впрочем, тоже.

* * *

Редко разбросанные островки прижавшихся друг к другу, будто в испуге, кустов, неравномерная растительность — то очень густо, то очень пусто — плюс частые, стелющиеся понизу туманы придавали этой равнине довольно чудной вид, нечто инопланетное, поэтому она была излюбленным местом съемок не одного поколения киношников, чему очень способствовало еще и то, что рядом находилась городская свалка.

Поставить там человека с ружьем, или куда проще — с мегафоном, чтобы он в нужный момент по команде режиссера шандарахнул холостым или гаркнул в «матюгальник», — и в небо поднимается туча птиц, вечно ошивающихся на помойке. В общем, «хичкоковский» кадр обеспечен...

Я припарковал свою «Ладу» рядом с тонвагеном, лихтвагеном и прочими вагенами съемочной группы.

Кинокамера, за которой сидела Дора, оператор и его ассистент, ехала на тележке по рельсам параллельно неспешно шагавшей Милене. Она была в прозрачном парео и уже знакомом — при мне покупали — очень модном купальнике, суть которого заключалась в максимальной экономии материи.

В пальцах у нее дымилась тонкая дамская сигарета — я впервые видел Миле-ну курящей, очевидно, так требовалось по роли. Бросалось в глаза, что затягиваться она не умеет, симулирует курение, что вряд ли являлось ляпом, результатом режиссерского недосмотра — зная тщательность Д. Филатовой как режиссера, вернее было предположить обусловленность сюжетом: героиня любым путем хочет казаться взрослее.

Рядом с черепашьей скоростью двигался открытый военный «уазик», перекрашенный под американский джип времен Второй мировой, за рулем которого восседал юноша в пробковом колонизаторском шлеме, перебрасываясь на ходу репликами с Миленой. Снималась, по всей вероятности, сцена знакомства главных героев.

Затерявшись среди нескольких десятков членов съемочной группы, сгрудившихся позади камеры, я молча наблюдал.

Это была другая, чужая Милена — холодная, уверенная в себе, немного надменная, даже походка изменилась. Я понимал, что она «в роли», создает характер, образ, отличающийся от собственного. Но все равно стало жутковато.

— Стоп! — прозвучала команды Доры.

— Придется переснимать, — флегматично доложил оператор. — Микрофон попал в кадр.

— Кто держал «журавль»? — заорала Дора как резаная. — Макаренко? Паша, вы самая жалкая, самая ничтожная личность, которую я знала! Вы подлец и скотина!

Тут она повернула голову, и ее живые умные глаза наткнулись на меня. На лице Филатовой мгновенно расцвела улыбка:

— Виталий? — ответа она, разумеется, не ожидала. — Вот хорошо, что вы пришли. Вы к Милене? Извините, закончу разговор. — И тут же, без какой-либо каденции или хотя бы паузы взмыла в душераздирающий крик: — Паша, вас надо расстрелять как вредителя, и то будет мало! — Ох уж эти знаменитые ее перескоки от дикого вопля к теплой улыбке и наоборот! И что интересно — любой человек через некоторое время после знакомства с Дорой, приглядевшись к ней, приходил к выводу: это у нее не предумышленный финт, а безыскусная задушевная особенность, спонтанно, помимо воли проявляющаяся. Столетий пять назад Дору, недолго думая, сожгли бы на костре, тогда ребята разбирались с разными чудачествами быстро, без лишней волокиты — гори оно синим пламенем, и все тут. Да и кому нужна была Дора пятьсот лет назад — изобретатель Тимченко, показавший первый в мире фильм в зале гостиницы на Дерибасовской, опередив, как утверждают местные краеведы, на пару годочков братьев Люмьер, тогда еще не только не родился, но и его прадеды и прабабки зачаты не были, а кроме как снимать кино Дора Филатова ни фигушечки не умеет, зато, правда, делает это очень здорово, нам бы всем так. — Это же каким мерзавцем и говнюком надо быть, Паша Макаренко, чтобы так относиться к работе?! Я с вами разговариваю или с кем?! Что вы в сторону смотрите?!

— Извините, пожалуйста, — сказал Паша Макаренко, прекратив смотреть в сторону.

— Нет, не «извините»! Нет, не «извините»! Не надо мне говорить «извините»! У вас что — руки отсохли?! Ручки больные?!

Ассистентка Мальвина (это не имя, а фамилия с соответствующим ударением на первом слоге, девушка лет сорока пяти — тип, часто встречающийся на киностудиях: любит одеваться по моде тинейджеров, кататься на роликах и заплетать косички, от натуральных же подростков отличается морщинками на лице и вымытыми ушами, я таких называю «старая девушка», не путать со старой девой), чей затылок и «хвостики» с бантами частично заслоняли мне вид на творческий процесс Доры Филатовой, обернулась, кивком поздоровалась, одной мимикой показала: «О Господи...» И тихо пожаловалась:

— Офигевшая. С утра на всех орет...

— Все гении больные на голову, — шепотом проконсультировал я ее. — Чем талантливее, тем невыносимее. Подручными предметами сегодня еще не швырялась?

— Нет, пока Бог миловал, — вздохнула вечная девушка.

— С ножкой от стула за директором картины Боковым не гонялась, громко крича: «Убью гада»?

— Ой, не напоминайте...

— Так отчего ж, родная, ты в печали? Ну, тебе не угодишь... Уже режиссеру и покричать нельзя.

Все это время Милена несколько испуганно смотрела на меня. Тут, прервав наше с Мальвиной шушуканье, Дора опять сделала неожиданный кульбит от громогласной раздачи к тихой спокойной любезности:

— Вот Виталий Заремба пришел навестить нашу... исполнительницу главной роли. — Она вновь развернулась ко мне. — Я в восторге от Милены. Диапазон — широчайший! Она может играть все! Работоспособность жуткая! Репетировать готова до упаду — упасть от изнеможения и вот так, лежа на полу лицом в паркет, продолжать репетировать!

— И потом, — продлил оператор список прегрешений съемочной группы, — подсвет в этом дубле не всегда попадал в лицо актерам — «гулял».

— Кто держал подсвет?! — страшным голосом закричала Дора. — Сережа?! Пашенька, отойдите, вы мне Сережу заслоняете. Сережа, вы что ж, родименький, блин, охренели, придурок долбанный?! Вы не можете подсвет на лицо направлять, а не на жопу?! Ручки устали, Сереженька?! Вы кретин безрукий!

Особенно изгалялись киностудийные остроумцы по поводу редкой способности Доры Филатовой матюкаться на «вы» — рядом с любым ругательством неизменно сохранять вежливое «вы» и никогда не опускаться до панибратского «ты». Только изысканное «вы сволочь», но ни в коем случае не безвкусное, вульгарное «ты сволочь».

Дальше она опять поворотилась ко мне и с доброй улыбкой сказала совершенно спокойно:

— Сейчас еще дубль снимем, и Милена будет свободна на полчасика. Нет!!! — лицо ее исказилось. — Не будем делать дубля, всё! Хреново — ну, пусть так и будет! Всё!!! И ничего я не хочу! И ничего мне не надо!.. — Дора начала швырять в Пашу и Сережу подручными предметами, и я на всякий случай отошел в сторону от линии огня, хотя все прекрасно знали — она ни в кого никогда не попадет...

— У меня пленка заканчивается, — объявил оператор. — Перезарядка.

— Всем двадцать минут перерыва! — скомандовала Дора.

— Вы обещали в перерыве дать интервью... — напомнила дама с блокнотом, перехватив Милену на полпути ко мне.

— Чуть позже, — ответила Милена.

— Милена, душечка... Ну, ладно, потом, — сказала гримерша.

— Что? — спросила Милена, снова приостановившись.

— Да нет... я хотела вам грим подправить. Не страшно, потом. Вскоре очередной островок кустов скрыл от нас съемочную группу.

— Ты уже три недели не звонишь, — сказал я. — Что-то случилось?

— Я была очень занята. Днем съемки, вечером репетиции.

Я на ходу непринужденно, как бы между прочим, обнял ее. Хотя мне совсем не хотелось этого делать. Одним движением руки изобразить соскучившегося недотепу — скудоумный, отдающий деревенщиной, согласен, но зато самый простой и эффективный способ обострить ситуацию, чтобы заставить всех персонажей проявить себя.

Провокация дала свои плоды тотчас, без цветения и без завязи — Милена быстро отстранила мою руку:

— Не надо меня обнимать при Джоне, пожалуйста. — И оглянулась.

— Почему? — заинтересовался я, хотя и так все было понятно. Но уж лучше сразу расставить все точки.

— Ну... ему будет больно.

Тут у нее в сумочке проснулся мобильный телефон.

— Извини... Алло! Ой, ну, перестань Джон, — она засмеялась. — Джон, ну, это не то, что ты думаешь... Ну, я скоро буду.

— Ты купила мобильник?

— Да, как видишь, — она положила трубку назад в сумочку.

Появился псевдоджип с пробковым шлемом и принялся изображать электрон в действующей модели атома, где мы с Миленой были ядром, в общем, стал ездить кругами.

— Это и есть Джон? — осведомился я.

Милена кивнула. Пародия на джип, подняв облачко пыли, затормозила. Юноша вышел к нам, на ходу протягивая мне руку.

— Милена, это твой отец? — с невинными глазами и смущенной улыбкой спросил он.

Слишком яркой, легко читаемой была невинность и чересчур выпуклой, очищенной, дистиллированной смущенность. Это не Милена, у которой швов и просветов в игре не видно и разницы между лицедейством и жизнью нет. Он будет классом пониже. И пожиже.

Джон снял шлем, прическа его заключалась в коротко выстриженных висках и затылке, но зато целой шапке волос сверху, кажется, сейчас это модно. А Милена между тем медленно боком передвигалась к нему. Перемялась-перетопталась с ноги на ногу, еще раз вроде невзначай переступила...

Что ж, этого следовало ожидать. Рано или поздно. Лучше рано.

— Давайте познакомимся, — сказал он.

— Вы нахально себя ведете, — отрезал я. — Мы разговариваем, а вы мешаете.

— Вы не хотите подать мне руки? — стал вопрошать Джон чуть не плача. Чувствовалось, что он то ли в драку сейчас полезет, то ли заревет, пуская сопли. Хотя не исключено, что и то, и другое одновременно. — Вы не хотите подать мне руки?..

Я с интересом изучал Милену. Роман закончился, осталась последняя страничка с описанием природы. Милена и была этой природой. Ландшафт Милены.

— Вы отец Милены? — он опустил наконец свою руку.

Вот так-то, мой юный заместитель, кто-то же должен был тебя научить, раз ты бедная сиротка, вырос без отца-матери с деревянными игрушками, что, хотя здороваться словесным образом младший должен первым, но руку протягивать — только вторым, ему положено ждать, пока это сделает старший. А если два человека разговаривают, а тебя в разговор не приглашают, нечего лезть, разве что крайняя срочность — пожар, например; но и тогда надо начинать с извинений за то, что перебил.

— А в чем собственно дело? — поинтересовался я.

— Я спрашиваю.

— Я понимаю, что вы спрашиваете. Я тоже спрашиваю — а в чем дело?

— Я просто спросил.

— А вы можете сложно спросить?

Тут над пустошью раздался искаженный мегафоном голос:

— Всем приготовиться к съемке! Актерам — на исходные позиции!

Подбежал ассистент по реквизиту и вручил Милене тонкую сигарету, щелкнул зажигалкой. А гримерша уже быстро прошлепывала лицо Милены губкой с тональным кремом — подправляла «общий тон».

— Приготовиться!.. Мотор!.. Камера!.. — неслось из «матюгальника». Между двумя автомашинами — фальшивым джипом и моей «Ладой» — на исходной позиции, готовая к следующему, надеюсь, последнему дублю, если у Паши и (или) Сережи руки опять не отсохнут, стояла шустрая, пропащая, милая Милена.

Я подумал — как это кинематографично: три молчаливых профиля — я в окне, за мной через другое открытое окошко моего автомобиля видно лицо Милены (правда, она в основном смотрит в землю), а дальше, в третьем окне, уже второй автомашины, — физиономия юноши в пробковом шлеме, колонизатор хренов.

— Начали! Пошли актеры!

Они вдвоем проследовали в кадр — героиня идет, а ухажер, что по роли, что по жизни, едет рядом; я же с другой стороны кинокамеры, за спинами работников съемочной группы, покатил по пыльной равнине восвояси, продолжая мысленный разговор с Миленой.

— Паша, Сережа, испортите дубль — кастрирую! — несся мне вслед изуродованный мегафоном голос Доры.

С грунтовой дороги-боковушки я влился в поток машин, струившихся по трассе в сторону города. Но очень скоро пришлось остановиться — дальше ехать было невозможно, пространство расфокусировалось. Я направил колеса к обочине, припарковался и минут десять ждал, пока мой внутренний оператор наведет резкость.

* * *

— Я вначале радовался, что появилась Милена — твое выздоровление пошло быстрее. Но сейчас я вижу... — Володя поиграл желваками и вдруг заговорил жестко, повелительно: — Из-за этой девки ты опять, как после гибели семьи, скатываешься в депрессию. Наша песня хороша, начинай сначала?! Тому все симптомы!.. С какого класса мы занимались вместе?

— С пятого...

— Склероз. С четвертого, — поправил он. — Я тебя знаю как облупленного.

— С четвертого, да, — эхом отозвался я.

— Тебе лучше забыть Милену, — неожиданно тихо и печально сказал он.

У входа в репетиционный зал — тот самый, со старосветскими колоннами-карапузами — толпились девушки.

— Ой, простите, а вы режиссер? — спохватилась одна из них, когда я пробирался ко входной двери.

— Временами, — уклончиво ответил я.

— А где здесь можно переодеться? — она показала, чуть приподняв, балетную пачку, которую держала за шлейки.

Услышав слово «режиссер», весь цветник принялся глазеть на меня.

— Зачем?

— Ну, у меня классика в репертуаре. В основном.

— Будете вы на конкурсе в пачке или в чем-то другом — все равно мы оценим ваш высокий профессионализм. Если он есть.

— Спасибо, — заискивающе улыбнулась она.

Сережки у нее поблескивали не только в ушах, но и в брови, носу, губе, на кончике языка. Как раз для балетной пачки и классики...

В зале сидело несколько членов моей съемочной группы, перед звукооператором Осиком на столе разлегся магнитофон.

— Извините, я немного опоздал, — сказал я и зачем-то посмотрел на балкон. Меня там не было. — Кто у нас первая? Представьтесь, пожалуйста.

— Меня зовут Наталья, мне двадцать один год. Я уже четыре года танцую в ночных клубах. И подтанцовка, и сольные номера.

— Мы сейчас включим фонограмму, — сказал я, касаясь клавиши магнитофона. — Попробуйте нам что-нибудь сплясать. Отрепетированное либо импровизацию, как хотите. Можете начинать не сразу, вслушайтесь, мы вас не торопим.

Пока она танцевала, я думал: а может, прав был человек с шейным платком, показавшийся мне смешным и жалким, когда рассказывал о своих ученицах? Не получилось ли, что он умнее меня?

Я заткнул рот музыке и сказал, подойдя к танцовщице:

— А что если попробовать изменить характер танца? — Я начал изображать что-то псевдохореографическое и тем самым увлек ее подальше от стола, к окну, где остановился так, чтобы быть спиной к «комиссии», и добавил, понизив голос: — А что вы делаете сегодня вечером?

— Что вы, я замужем... — тоже чуть слышно ответила блондинка Наталья. — Но на выходные муж уезжает на рыбалку...

— Давайте договоримся встретиться в воскресенье...

— В котором часу? — спросила брюнетка Марина.

— В шесть вечера.

— А когда я буду дома? — тоже шепотом осведомилась рыжая мулатка Анжела.

— Ну, в десять я отвезу вас домой.

— Если хотите, я могу остаться у вас на всю ночь, — прошептала шатенка Галя.

* * *

Шприц выплюнул вверх пробный фонтанчик.

— Вы еще хорошо отделались, — сказал врач в белом халате, — всего-навсего банальная гонорея. Могло быть и похуже...

И вонзил мне в ягодицу раскаленный добела шампур.

* * *

Я плескался и нырял, не заметив Милены, которая прокралась по песку и спряталась за пирсом.

Когда раздался призыв моего мобильного телефона, я направлялся к своим вещичкам, прыгая на одной ноге, чтобы вытряхнуть воду из уха.

— Приветик, — сказал в трубке голос Милены.

— Здравствуй. Ты где-то близко, я чувствую тебя.

— Я здесь, — Милена появилась из своего укрытия. Она была в рубашке-распашонке без пуговиц, завязывавшейся полами на животе так, чтобы оставлять полуобнаженными груди, и новеньких, искусственно сношенных, с показушными заплатами джинсах — эстетика обтрепок, оперетта с поддельными нищими в перекормленном мире.

— Я слушаю, — отозвался я.

— Я люблю тебя, — прозвучало в мобильнике. Я залился хохотом. До колик в животе.

— Ну, спасибо, — сказал я трубке, когда наконец, отсмеявшись, вновь обрел дар связной речи. — Развеселила. Давненько я так не смеялся — от души. А Джону не будет больно?

— Зачем он мне нужен? Он дурак.

— Ты ведь получила все, чего хотела — главную роль в кино, да еще у самой Доры Филатовой, твои фото уже появились в журналах. — Я прихватил свои манатки и направился в раздевалку. — Чего тебе еще от меня нужно?

— Я не могу без тебя.

— Что такое — Джон тебя бросил? Понадобился я?

— Нет, это я его бросила. Он вообще никакой не Джон, он Ваня, просто он говорит всем, чтобы его называли Джоном.

— Иван, родства не помнящий, — заметил я, выходя из раздевалки. — Псевдо-Джон... Ой, как нам хочется сойти за американцев, только рожи свои рязанские да черниговские куда денешь, рожи выдают...

— Я связалась с ним только для того, чтобы определить самое важное для себя — смогу ли я забыть тебя, или ты — это на всю жизнь. Понимаешь, ну, это был просто эксперимент. Как видишь, оказалось, мне без тебя никак. Просто я люблю тебя.

— Просто ты начинающая потаскушка, — сообщил я, прижав мобилу к уху плечом, так как решил выкрутить на ходу плавки.

— Виталик, если я не буду с тобой, мне конец, — сказала она, плетясь за мной в отдалении.

— В каком смысле?

— Я только теперь поняла, что означают твои слова «кино съедало с потрохами многих». Без тебя я пропаду.

— Ты сиганешь с крыши? — иронично осведомился я.

— Я сама себе противна. Я вела себя как дрянь. Прости меня, пожалуйста. Я люблю тебя. Я пойду за тобой на край света...

Я резко остановился и обернулся. И успел увидеть, как «инстинктивным» движением рука Милены сметает с лица несуществующую паутину. Я хмыкнул и сказал в трубку, продолжая свой путь:

— Если тебе нужна помощь в реализации твоего, гм, таланта, я всегда помогу. Но для этого тебе совсем необязательно разыгрывать любовь ко мне.

— Какой ты глупый... Я действительно люблю тебя.

— Из какого глаза ты сейчас пустила слезку — из левого или правого?

— Я не притворяюсь сейчас. Это не уловка, клянусь. Может, вначале это и было... немножко... не скрою... первое время. Я очень жалею об этом. Я никогда больше не буду тебя ни обманывать, ни разыгрывать.

— Послушай, дорогая...

— Как ты меня назвал — дорогая? — встрепенулась Милена, точнее, ее голос в беспроволочной трубе.

— Не придирайся к словам. Послушай, Милена, я не комната, в которую можно зайти и выйти, и опять зайти, когда захочется. Я человек. Может, не самый лучший, наверняка не самый лучший из людей, но все-таки человек.

— Подожди, не клади трубку. Алло!

— Мне давно надоели твои бесконечные хитрости! — сказал я, надевая футболку.

— Виталичек, ты мне снишься каждую ночь, — жалобно сказала она. — Один и тот же сон. Будто я сплю, а ты пришел к моему окну, стоишь молча, смотришь на меня... А у меня сердце замирает...

На безлюдный пляж спускалась женщина с собачкой, расстегивая на ходу халат, под которым расширяющимися фрагментами по мере освобождения очередной пуговицы вылуплялся бирюзовый купальник. Она улыбнулась — действительно, смешно: два человека в десятке шагов друг от друга общаются посредством телефона. Я, не останавливаясь, посмотрел ей вслед. Лет тридцати. Хорошая фигура. Доброе милое лицо. Без обручалки. Вот с такой надо было связываться, а не с этой соплей малой, у которой семь пятниц на неделе.

— Понятно, — вежливо и сочувственно сказал я.

— Ты опять думаешь, что я лицемерю... Ну, что ж, я получаю, что заслужила. Оставь мне хоть маленькую надежду. Умоляю, не отталкивай меня сейчас. Позвони мне потом сам и скажи, что ты решил. Ну, пошли меня, только не сейчас, прошу тебя. Пожалуйста, ничего не говори больше, просто отключи трубку. Я буду ждать твоего звонка сколько понадобится — год, два, три... Я люблю тебя.

Как и было велено, я нажал на кнопочку, прерывающую связь. Мобильный телефон прикрепил к поясу шортов и зашагал вверх по лестнице. Прощай, Милена! Я буду еще долго разговаривать с тобой, хотя тебя рядом не будет.

* * *

Редкостная непосредственность, легкость необыкновенная при переходе из одного состояния в другое, словно внутри у нее все было на хорошо смазанных шарнирах, невообразимо динамичное, постоянно меняющееся, как в калейдоскопе, настроение, богатство внутреннего мира — сложного, противоречивого, с изысканными перетеканиями, дивной нюансировкой — абсолютно без всяких перепон и проволочек, мгновенно во всех тонкостях отражающееся на лице (если, конечно, она позволяла реальным эмоциям проявляться, а не корректировала их, не заменяла совсем другими по ходу пьесы, каковой для нее была жизнь), — это Милена.

Она поражала меня крайней неравномерностью, полярностью своего интеллекта. Иногда в своих суждениях представала не по возрасту умной, проницательной и изящной, а порой — ужасно вздорной и вульгарной, причем бывало, что перепрыжки от умнички к дурехе или наоборот не наблюдалось часами, а то вдруг несколько раз в течение минуты. Мозаичная Милена...

Другими словами, ординарность в ней отсутствовала напрочь. «Золотая серединка» в Милене хронически отдыхала, как, впрочем, и какая бы то ни было определенность вообще.

Серединки как таковой, того, что принято считать нормальным, в ней не было от природы. Одни крайности.

Это все лишний раз свидетельствовало о ее огромном таланте. И еще — о неустойчивой психике. Что, впрочем, одно и то же.

Я закрываю глаза, и Милена тотчас возникает передо мной — прихотливый и одновременно плавный, мягкий рисунок губ, ее чудно подвижное лицо, на котором не только отражались малейшие оттенки чувств, но порой и радость и печаль одновременно, и ее манера без видимой связи с темой разговора неожиданно по-детски грустненько вздыхать или вдруг безотносительно к происходящему озаряться чуть заметной улыбкой, словно в глубинах ее естества постоянно шел другой, свой, потаенный, более интересный фильм, не совпадающий с кинолентой «Внешняя жизнь Милены», и ее, только ей присущий поворот головы, и микроскопическое, немного нетерпеливое движение плеча, и доверчивая интонация, выдающая недалеко притаившееся ожидание чуда, детскую веру в птичку, которая сейчас откуда-то куда-то вылетит, и это все — Милена.

Если другие ее сверстницы, или скажем так — все женщины, которых я встречал когда-либо, напоминали гравюру, то Милена — полноцветную живопись маслом, сквозь которую время от времени таинственным образом проступают следы множества женских портретов, ранее написанных на этом же холсте.

* * *

Моя попытка ознакомиться с кинокартиной, в главной роли которой снялась Милена, закончилась досрочно на завязочном эпизоде, где Джон, он же Иван, едет на открытом джипе, он же «уазик», рядом с идущей параллельным курсом Миленой. Я расколошматил вдребезги с последующим тщательным растаптыванием ногами кассету, а за компанию с ней — и видеомагнитофон, после чего завалился спать.

Печатный гомон кинокритиков по поводу изумительной, восхитительной игры самородка — нигде и никогда не учившейся актерскому ремеслу дебютантки Милены Федоренко в новой высокоталантливой, с глубокими раздумьями о судьбах современного мира ленте Доры Филатовой тоже прошел мимо меня — я их, рецензентов, просто не читал, я вообще ничего не читал.

Это другая, похожая на нее получала призы на кинофестивалях, не она.

Была девочка Милена, она разговаривала с цветами и собаками. А теперь ее нет. Мухи съели.

* * *

Внутренность огромного съемочного павильона холодила полумраком, а через открытые настежь двери, которые скорее можно было назвать воротами паровозного депо, виднелась киностудийная зелень, облитая солнцем.

— Идет! Идет! — послышались возгласы.

Тотчас вспыхнул свет. В проеме появился я — простой и демократичный сенатор Кеннеди, баллотирующийся в президенты, я улыбался направо и налево своей ослепительной безумно красивой улыбкой рубахи-парня и пожимал руки избирателям.

Оператор сказал, что намеревается немного задымить фон, чтобы получилось легкое сфумато. Я сказал, что сфумато — это хорошо, это здорово, народ любит сфумато.

Оператор присоседился и, идя рядом со мной, сказал, будто оправдываясь, что сфумато а-ля Мона Лиза — это незаменимая штука, если хочешь смягчить второй план. Я сказал, что сфумато порой просто необходимо.

Потом, сказал он, когда герой с героиней — вот они, здравствуйте, здравствуйте — лягут в постель, мы подъедем, а когда они приступят, так сказать, к оргазму, перейдем на этот букет, что стоит в вазе. Я сказал — это хорошо, народ любит оргазмы. А букет составлен изысканно, просто замечательно. Только лучше его выкинуть.

Какая-то фигуристая тетка в товарнооблегающем сказала, что она Колтукова из редакции, можно ли поприсутствовать. Я, упоительный, бесподобный, сказал, что да, конечно, и даже обнял ее. Народ любит редакции, сказал я.

Она спросила, идя со мной рядом, пока я инспектировал декорацию, кто автор сценария. Я сказал, что сценарий очень талантливый.

Она спросила, кто же автор, готовясь занести в книжечку. Я скромно сказал, что я написал. Она сказала, что ей очень нравятся мои фильмы. Я сказал, что это свидетельствует о ее хорошем вкусе.

Тут художник поделился со мной сокровенным — он хочет в этой декорации, в этом эпизоде создать настроение, как в «Возвращении в Типаса», читал ли я. Я спросил — Камю? Он сказал — да, Камю. Я сказал — да, это хорошо, это здорово, я согласен, старик, Типаса — это мне нравится, это то, что нам нужно, Типаса — это мое.

Окрыленный художник незамедлительно растворился в воздухе, правда, некоторое время еще виднелось его жестикулирующее крыло, очевидно, что-то в механизме заедало, недоработка, но вскоре и оно растаяло.

Я сказал «Здравствуйте, коллега» ослику с двумя тючками поклажи и погонщиком, что вызвало жизнерадостный смех окружающих.

Хотя в зависимости от того, относится это «коллега» к ослу или погонщику, смысл получался диаметрально противоположным.

— Где должен быть кальян? — спросил реквизитор, держа предмет разговора перед собой.

— В заднице, — доброжелательно, с искренней теплотой ответил я.

— Понял, — сказал реквизитор и тотчас исчез.

Кто-то еще что-то спросил у меня, я не расслышал, но на всякий случай ласково сообщил «в задницу», и он тоже понял. Но не исчез.

Осветитель сказал, что ДИГи уже разгорелись и пора снимать.

Но тут я обратил внимание на шкаф с зеркалом, в котором отражались минареты и палевый месяц на голубом заднике со звездами плюс мое замечательное пригожее лицо, я стал корчить самому себе рожи и достал из кармана плоскую початую бутылку и со свойственным мне изяществом отхлебнул из горлышка, а потом добавил, а потом ослик подошел тоже посмотреть на себя, но как-то не весь, пятнами, местами, кусками, и я поставил его, точнее, его отрывки в известность, что гений и злодейство, оказывается, вещи вполне совместимые, а потом меня пробовали было сначала отозвать от зеркала, а потом оттащить, а я все хохотал, и кривлялся, и прикладывался к горлышку, пока не свалился замертво.

* * *

Помню чью-то пресс-конференцию, кажется, Доры... да, точно, в президиуме сидела она и члены ее съемочной группы — и лысая Пачулина в парике, и актер актерыч Трухнин, и какой-то негр в пенсне, этакий Антон Павлович из тропиков, демонстрировавший во рту клавиши фортепьяно (я не расист, Боже упаси, но вид негра в пенсне меня ужасно веселит, по отдельности нет, а только в сочетании), и Милена, и рядом с ней Джон-Иван, который из шатена успел перекраситься в блондина и завить кудряшки (тут случилась вспышка фотоблица, и он на мгновение стал седым), и я зигзагообразно прошел вдоль видеокамер с бутылкой в руке, и Дора с Миленой приподнялись было в замешательстве, но тут я упал трем журналисткам во втором ряду на колени и захрапел, чем они, как мне потом рассказывали, были очень недовольны.

* * *

Как-то лежал я на аллейке киностудии — отдыхал, ну и что, что на асфальте, зато все прекрасно слышал, мне просто лень было открывать глаза.

— Ой, он же так простудится, бедняга, — сказал голос директрисы киностудии Яворко.

— Его давно пора выгнать с работы, как вы это безобразие терпите, — с приятным эстонским акцентом (другого у него не было), заключающемся, как известно, в демонстрации расторопности черепахи, сказал великий прибалтийский кинематографист Валтер Ваддисович, новый замдиректора по админхозчасти, он теперь вместо Жмурика.

— Что вы! Что вы! Как можно! — сказала профорг.

— Надо его перенести куда-то в помещение, — произнесло удаляющееся меццо-сопрано директрисы. — Распорядитесь, чтобы подсобные рабочие...

Теоретически я вполне мог предположить подлог: Милена, подойдя и пользуясь сомкнутостью моих век, разыграла меня — последовательно скопировала голоса и манеру говорить директрисы, Валтера и профорга. Но и в таком случае открывать глаза не стоило. Внешний мир стал мало интересовать меня.

* * *

Фима ходил по своей фотолаборатории из угла в угол. Вновь сел за стол напротив меня. Снял свои телескопы, и тут только я увидел, какое у него уставшее лицо.

Без очков, придававших ему солидности, Фима стал похож на неуклюжего, часто помаргивающего толстенького подростка с наклеенными усами.

— А ведь ты любишь ее, — сказал он негромко.

* * *

И вновь передо мной лицо Володи (безликого, бесприметного, портретист отдыхает, фоторобот невозможен — мы ведь договорились, что я не буду описывать его внешность) под белой шапочкой.

— Она еще лет двадцать будет искать себя. И все это время у тебя от ее фокусов, завихрений и фанаберии будет во-от такая квадратная голова. Пока-а она перебесится... Будешь ли ты терпеть все это? Вы замучаете друг друга. Для нее следующие двадцать лет — это только вступить в пору зрелости. А для тебя — вся твоя оставшаяся активная жизнь.

— Нет, это вопрос решенный, — сказал я. — С ней покончено.

— Ты любишь ее?

— Нет, конечно, — сказал я. — Да ну ее в задницу. Я ее знать не хочу! Знать ее не хочу.

Белая шапочка пожевала губами, изучая меня, потом сказала раздумчиво:

— А ведь ты любишь ее.

Потянулась тошнотворная пауза, а затем я услышал собственный голос.

— Да, — сказал я. — Да. Да. Да. Я люблю ее. Да.

— Подожди, подожди, — сказал он. — А ты ей когда-нибудь говорил об этом?

— Нет. Она мне часто говорила, что любит меня. А я ей ни разу.

— Почему?

— Я ей никогда не верил. И это все отравляло. Между нами стояло кино. Моя профессия. Если бы я был не кинорежиссером, а инженером-электронщиком или продавцом в магазине стройматериалов — воспылала бы ли мечтающая о карьере киноактрисы Милена такой уж любовью ко мне?

— Ты стал воспринимать мир как враждебный, людей — как существ, которые только и думают, как бы тебя перехитрить, объегорить, одурачить, околпачить, использовать... После психотравмирующей ситуации — гибели семьи ты закрылся, сжался внутри, превратился в болезненный комочек нервов, готовый в любой момент отразить очередную атаку мира, конечно же, мечтающего обязательно вновь напасть и опять у тебя что-нибудь отобрать, по возможности самое дорогое. И прикрываешься постоянно как щитом своими дурацкими шуточками, прячешься за иронией, балаганом, паясничаешь...

— Тех, кого любишь, отбирают. Вот и боишься любить. Чтобы не отобрали. Лучше не любить. Тогда не будет больно.

— Это естественная защитная реакция. Взятая человеком у животных — при опасности притвориться мертвым. Только не кажется ли тебе, что это рассуждения идиота — я буду скрывать, что люблю Милену, и значит, у меня ее никто не отберет?! От кого скрывать? От духов? От Бога? От дьявола? От нее скрывать?

— Что же мне делать?

— Тебе надо было не анализировать бесконечно Милену, не искать для нее полочку. Еще и Протея глубокомысленно приплел... А вот не укладывается она ни в какие рамки! Не лезет, мать твою так! Нет для нее полочки! Тем и интересна! Надо было просто безоглядно отдаться тому теплому чувству, которое у тебя к ней возникло и в котором ты даже сам себе боялся признаться. Мозги очень хорошая штука, особенно для мужчины. Только надо бы и уметь выключать рассудочность, хоть иногда. И жить страстями! Иначе получается — горе от ума. Иначе выходит — тебе легче расстаться с любимой, чем отказаться от своей вечной подозрительности. Ну, обманет, ну, и хрен с ней, пусть обманет! Волков бояться — в лес не ходить.

— Что же мне делать?..

— А ты скажи Милене, что любишь ее. Может, ей этого и не хватало.

Вот и пойми после всего этих психиатров.

* * *

Неожиданно позвонил бомж Валера. Я уже думал — он потерял мою визитку по причине своих дырявых карманов. Оказалось, что он попал в больницу, куда я тотчас и отправился — грустный, хотя и успевший опохмелиться с утра, господин Заремба.

Он лежал в коридоре на железной кровати исхудавший, с лицом такого же цвета, как те апельсины, что я ему принес, но, как ни странно, веселый.

По мере того как денежные знаки эмигрировали из моего кошелька в карманы белых халатов, из небытия материализовалась отдельная палата, гордо именовавшаяся «боксом» — квадратная, точь-в-точь по размерам, как ринг, только канатов не хватало, медсестра сбегала за лекарствами в близлежащую аптеку — так по крайней мере она сказала, Валере поставили капельницу.

Я принес ему тетрадку с ручкой и велел времени не тратить зря — что-нибудь рассказать бумаге. Валера спросил, что именно. Я ответил — что угодно, запечатли один день из своей жизни или какой-нибудь интересный случай. Он принялся свободной от иголки рукой — ею оказалась левая, но он объяснил, что от рождения левша, — что-то строчить, время от времени грызя нерабочий конец шариковой ручки.

Загрузка...