В тот вечер, еще до ужина у Ларионова, в первом бараке, куда поместили новеньких, до поверки не стихала жизнь. Клавка Сердючко, домушница, отбывавшая не первый срок, командовала в бараке; она была в авторитете у малокалиберных уголовников и решала все вопросы в своей вотчине согласно ею определенной, Клавкиной философии и законам зоны. Начальник третьего отдела лагпункта капитан Любовь Степановна Губина, которую заключенные прозвали за глаза Губа или «мама Люба», пришла проверить, выдали ли новым зэкам униформу и сменную одежду, вонявшую сыростью и дешевым мылом, завернутым в нее, и по паре валенок, которые теперь распределяла дневальная барака Анна Ивановна Балаян-Загурская – благодушная, но грозная хранительница порядка.
– Федосья и Балаян при делах, – сказала Губина сухо. – Клавдия, займись ими, что ли. Воняют больно.
Инесса Павловна Биссер, в прошлой жизни преподавательница музыки в консерватории в Москве, еврейка лет сорока пяти, статная и высоко несшая свою аккуратную голову с вьющимися волосами темно-рыжего цвета, остриженными до скул, оставила на нарах старуху Изольду Каплан, которую народ прозвал Баронессой, и выступила перед капитаном Губиной:
– А отчего ж не затопить баню или душ не предоставить? – спросила она мягким спокойным голосом, который так любили ее ученики. – Мы на этапе натерпелись таких лишений…
Губина хмыкнула.
– Вам тут не во́ды, и вы не дамочка какая-нибудь, – резко оборвала она Инессу Павловну, – а заключенная. Все еще думаете, вам кофию в постель подадут утром?
Заключенные засмеялись, Клавка слезла с нар и обошла Инессу Павловну.
– Да уж, точно, смердят, как псины. Видать, хорошо вас намурыжили.
Инесса Павловна смотрела прямо на Губину, будто не замечая слов и действий Сердючки.
– Так что ж с процедурами?
– У нас по заказу баню не топят, – небрежно ответила Губина. – День потерпите – не помрете. Не боись, Биссер, завтра вас определят, кто куда работать пойдет, там так нахрячетесь за день, что и баню не захотите.
Тонкая девушка в прохудившихся сапогах оживилась и перестала кашлять.
– А доктора можно будет завтра позвать? – спросила она обреченно и робко.
– Рябова? – спросила Губина все тем же бесстрастным голосом.
– Да, Рябова Наташа.
– Видно будет. Как начальство прикажет. Завтра на разводе майор Ларионов всех распределит. Одно что сегодня вам дали отоспаться…[4]
– А Рахович? – быстро спросила Инесса Биссер. – Она очень слаба, ей тоже нужен врач.
– Это Бася, что ли? – с усмешкой спросила Губина. – Ее велено в лазарет свезти.
– Как замечательно, – оживилась Инесса Павловна. – А что же с Ириной Александровой? Она совсем плохо одета.
Губина снова хмыкнула и вышла.
– А ты что, музыкантша, значит? – спросила Клавка. – Я музыку страсть как люблю! И на чем же ты бренчать умеешь?
Инесса Павловна невозмутимо смотрела на Сердючку.
– Я играю на фортепиано, любезная.
– Важно. Уважаю я таких людей, которые могут ручками работать. Стало быть, коллеги мы с тобой, Инесса Пална.
Инесса Биссер недоумевающе посмотрела на Клаву, сохраняя прохладную сдержанность.
– Я ведь тоже руками работаю, профессия у меня такая – ручная.
Заключенные загоготали.
Вдруг Инесса Павловна улыбнулась. Разве могла она еще год назад, в тридцать шестом, отдыхая с мужем Львом Ильичом в Кисловодске, одетая в широкополую шляпу с лентой, легкий сарафан, который так нравился Леве, предположить, что их жизни так страшно изменятся; что Льва осудят и сошлют отдельно от нее в Томск, а ее отправят сюда, в лагпункт у Новосибирска, и определят в этот барак с уголовниками и проститутками, и что Клавдия Сердючко, воровка, назовет ее своей коллегой. Этому теперь можно было только позабавиться, иначе горе не даст ей выжить, чтобы однажды встретиться с Левой.
– А что, майор Ларионов такой деспот? – спросила тихо Наташа Рябова, которой на этапе становилось все хуже.
С верхней над ней нары свесилась Саша, работавшая лагерной медсестрой.
– Да нет, что ты. Ларионов – мужик нормальный, мы его все любим, особенно некоторые.
По бараку пробежал смех. С нар из дальнего угла вальяжно сползла Анисья.
– Что ты тут треплешь? – сказала она с улыбкой. – Все завидуете, что я с ним живу.
Сердючка фыркнула и забралась на свою вагонку.
– Шалавам завидовать! – громко сказала она.
– Дура, змея подколодная! – закричала на нее Анисья, и лицо ее сделалось злым, некрасивым, как лисья мордочка, когда та щетинится. – От зависти зеленеешь! Все злобой исходишь, что меня любит майор, а ты с Охрой перепихиваешься.
Сердючка соскочила с вагонки и пошла грудью на Анисью.
– Ну что, в собачник захотела? Давай, бей! Сейчас туда же отправишься, куда эту гордячку упекли! – кричала Анисья.
– Что? – вдруг проснулась Баронесса. – Пироги напекли?
– Да лежите вы, бабуся. Туда же… – испуганно прошептала Рябова.
– Ну-ка! – послышалось громогласное Балаян-Загурской.
В барак ворвался холодный воздух, на пороге показалась озабоченная и раскрасневшаяся Федосья.
– Тихо вам, клушки! Анисья, Гелька, Надька и Райка, ну-ка собирайтесь – начальство вызывает. Ужин у них.
Федосья уселась на край вагонки и пыхтела.
– День сегодня тяжелый: Александрыч что-то не в духе совсем, и девку закрыл в изолятор ни за что ни про что.
Анисья приготовила зеркало и яркую помаду.
– Нечего было выпячиваться, тоже мне – заступница.
– Тут не в ней дело, – подсела к ним бригадирша Варвара, – тут что-то с Ларионовым. Вот дела! Он на нее не на шутку рассерчал.
Анисья подкручивала волосы у висков и усмехалась. Клавка сердито смотрела на Анисью поверх нар.
– Дело простое, – вдруг сказала она, поджимая губы и не сводя глаз с Анисьи. – Понравилась она ему.
Анисья оторвалась от зеркала и повернулась к бабам. Все молчали, удивленные неожиданной провокацией Сердючки. Анисья пустилась смеяться, заливисто и нарочито, открывая свои безупречные влажные зубки.
– Отродясь такой глупости не слыхала! Ты уж от злобы не найдешь, что поумнее сочинить. Было бы еще на что глядеть – а то глаза одни торчат и спесь. Да скоро тут майор с нее спесь собьет – посидит недельку в ШИЗО, как шелковая станет. Увидите!
Федосья отхлебнула чая из граненого стакана на шатающемся столике. Бригадирша Варвара, уже шестой год работавшая на делянке, покачала головой со знанием дела.
– Не скажи, Анисья. Вот была одна тут, Алена, помнишь, Федосья? Так она меньше Александровой была, худая – в чем дух держался, – а как на делянке у меня работала. Померла она, правда, быстро: силы иссякли, чахоточная она была.
Наташа Рябова вздрогнула. Инесса Павловна взяла ее за руку. Анисья накрасила лицо, прихорошилась и с подругами вместе собралась уходить.
– Идем, Федосья, пусть сочиняют. А мы – дамы важные, нам начальство столы накрывает, ручки целует, одаривает с ног до головы. А тем, кто «нравится», – парашу в изоляторе мыть.
Девушки засмеялись и вышли. Клава плюнула в их сторону с нар.
– Все шлендры.
– А сама-то что? – протянула, закуривая папиросу, Варвара-бригадирша. – Все мы, бабы, мужниными хотим быть. Нам, бабам, что греха таить, что им, кабелям, тоже надо этого дела. Да и дерьмо вывозить за всеми да на делянке здоровье гробить – не всяк захочет и сможет, верно?
– Я без понта, Варя. Грех за мной тоже водится – хожу я к мужикам, бывает. А что? Я живая! У меня на воле муж есть.
Бабы захихикали.
– Вот те крест, есть! – обиделась Клавка. – Да только он далече – у него досюда точно не достанет, а мне охото.
Бабы бросились визжать.
– И то верно, – прищурилась бригадирша.
– Только я не шкура какая, – продолжала Клава, перехватив папиросу у бригадирши и затягиваясь со сноровкой и удовольствием. – Я любовью не прикрываюсь, не жеманничаю. Надо для удовольствия, так Клавка – пожалуйста, а холопствовать и нос задирать, как Анисья – не по мне. Придумала тоже – любовь с майором крутить. Да что он про любовь знает? Он же мусор. Все они супостаты! Народу вон мрет сколько по тюрьмам да зонам.
Инесса Павловна внимательно слушала бабий разговор, протирая свои изящные очки, привезенные Левушкой из парижской командировки.
– А позвольте спросить у вас, Клавдия, – вдруг вторглась в их разговор она. – Отчего ж тогда майор Ларионов не деспот?
Клава насупилась, то ли думая, что в вопросе Инессы был подвох, то ли сама сомневаясь в своих чувствах к Ларионову и к жизни в лагпункте вообще.
– Я вот как думаю, Инесса Павловна, – сказала Клавка серьезно, почувствовав гордость от того, что ученая особа заинтересовалась ее мнением, – Ларионов и правда мужик неплохой: красив собой, умный такой; бывает, и пошутит, и не приказывает бить или истязать заключенных. Но иногда враз меняется, как будто звереет. Вот и сегодня на плацу мог ведь Александрову простить, а он взял и кинул ее в изолятор. Вот я и думаю, каков бы тут ни был человек, убить нас у любого из них рука подымется. А мужики вообще все гады. Как соблазнить – и вином угостят, и в ресторацию сводить даже могут, а как поматросят – грязь ты под ногами у них, пустое, значит, место.
Инесса Павловна пожала плечами и с доброй улыбкой смотрела на Клавку.
– Вы заблуждаетесь, мне кажется, насчет всех. Разве дело в том, кто я – мужчина или женщина? Я в конце концов к душе своей обращусь, в ней и ответы все. А душа не имеет ни пола, ни цвета, ни положения.
– Вот правда ваша! – воскликнула Сашка. – Мне мать тоже всегда говорила – не смотри на одежду и чины, гляди в душу.
– А вон их душа-то вся, – лениво потянулась бригадирша, – с Анисьей да начальством водку хлыщут, а девка в изоляторе загибается, чай уж замерзла напрочь. Чахоткой заболеет, как есть, и помрет ненароком до Нового года.
Рябова снова вздрогнула. Старуха Баронесса открыла глаза.
– Я, спрашиваешь, какого года? Так я уж сама не помню, касатка.
– Молчи, глухая тетеря, – пробурчала Клавка.
– Что ж ты так грубо, она же нездорова, – тихо сказала Лариса Ломакина, политзаключенная, прибывшая недавно с обозом с мертвой старухой.
Дверь снова распахнулась, и в барак забежала субтильная, энергичная девушка двадцати лет, а на вид – пятнадцати.
– Мороз – страсть! – защебетала она громко и очень быстро. Суетливо она распаковала какой-то сверток и достала оттуда консервы и хлеб. – Эх, девчата, налетай! Наначки вам…
Женщины все вмиг слетелись к столику. Клава спрыгнула на пол и сделала всем знак угомониться.
– Что повскакивали?! Пусти козла в огород. Сама же, знаете, распределю все.
– А в избе что творится! – продолжала тараторить Курочкина. – Григорий Александрович чернее тучи сидит, а Аниська-то отплясывает, хвостом машет, вот так: туда-сюда, туда-сюда, а Надька пьяная какая! Свалилась под стол: ноги в разные стороны, чулки наружу, на нее охламон из Москвы навалился – тоже пьянющий… Но Анисья…
Она кинулась выхаживать вдоль прохода между нарами, передразнивая Анисью. Бригадирша лягнула ее слегка под зад.
– Полька, кончай трещать. Показывай, чего притаранила. А ты, Клавка, утихни. Мы и сами – с усами.
Полька Курочкина, дочь расстрелянного генерала РККА, прибывшая весной, знала все, что происходило сейчас в лагпункте, – она была уже «своя». Женщины начали распределять, кому, что и когда причитается. Новеньким ничего не перепало, так как им еще предстояло пройти проверку на зоне. Однако именно они и были самые голодные. Клавка, растроганная тем, что Инесса Павловна была «музыкантшей», решила поделиться с ней ломтем буханки, вынесенной с кухни Ларионова при пособничестве Федосьи и Вальки Комаровой и с молчаливого согласия Кузьмича.
Инесса Павловна была счастлива таким благодеянием, но лица кашляющей Наташи Рябовой и кряхтящей Баронессы вызывали в ней такую жалость и негодование, что она разделила кусок между ними и сама легла на нары, чтобы не думать о еде. Это было даже несложно. Скверный запах распространялся отовсюду: запах грязных тел, гадкого мыла, прогорклой махорки и нищеты – запах, который был незнаком Инессе Павловне прежде, до тюрьмы и этапа.
Клавка зарычала и отломила Инессе другой кусок.
– И вот меня на кухню теть Федосья пустила, а там такое! Начальство привезло всяких вкусностей из самой Москвы. Все на стол собрано, остальное в амбар упрятано. И нам чудес перепало! – стрекотала Полька, выкладывая шпроты на краюшку хлеба, жадно облизывая пальцы. – Ой! Домом пахнет, Новым годом. Мама шпроты на стол на Новый год ставила… А там гулянка надолго у Григорий Саныча. Федосья пригрозила, чтобы спать все легли. Поверку Ларионов отменил. Как пить дать завтра шмонать будут…
Полька окинула взглядом лежащих ничком новеньких.
– Вы угощайтесь! – попросила она.
– Раз такая добрая, свое отдавай, – буркнула Клавка.
– Да мне не жаль. Ведь голодные совсем они.
Полька быстро распределила свои хлеб и шпроты, потом отдала Наташе Рябовой шоколад.
– Мама мне всегда от кашля шоколад давала! Бери, будет хорошо. Я сама по этапу шла, я знаю, как тяжело…
– Умолкни ты уже, – строго сказала Клавка. – Ладно, вот что. Пусть все жрать садятся.
Новенькие молча окружили стол, и все стали есть в тишине. В других углах на нарах заключенные тоже ели, молча, иногда бренчали банки и кружки, иногда кто-то ронял фразу.
– Да вы не трухайте, – сказала Клавка, облизывая пальцы и обращая эти слова новеньким. – Завтра распределят, там видно будет. Ларионов правда мужик не злобный. Всякое бывает, работа у него тоже нервная. Рябову на делянку он не пошлет, а вот Урманову может.
– А что меня? – недовольно спросила Забута.
– Сильная ты, здоровая. Вон – румянец во всю щеку. Видать, жрать у вас есть что в Татарии.
– Я из Тамбовской губернии, – сказала Забута строго.
– Ишь, не зря про вашу сестру бытуют слухи, что вы строптивы, – засмеялась Варвара-бригадирша, и вместе с ней, уже как по привычке, все женщины, сидевшие в проходе, синхронно задрали ноги, чтобы по нему могли совершить свой вечерний молитвенный моцион мать Вероника и мать Ефимия – две местные монахини.
Забута отпила суррогатный чай из алюминиевой кружки Курочкиной и промолчала.
Инесса Павловна думала, как странно, что эти непонятные ей люди так скоро стали частью ее жизни. И никто не спрашивал, кто и почему здесь оказался. Она понимала, что все это еще много раз будет обсуждаться, но все это не так теперь стало важно, как то, что́ каждый из них принес в этот мир за колючей проволокой. Происхождение и прошлая жизнь теперь ценны были только пригодными для выживания знаниями и качествами, но еще важнее были их душевные, человеческие силы, которые могли быть и у этой воровки-рецидивистки, и у больной Рябовой, и у юной Курочкиной, и у нее самой, дочери известного русского музыканта, жены хорошего хирурга, осужденного властью, которую он спасал. Их звания и заслуги теперь не имели важности в лагпункте, где каждый был за себя, где нужно было заново определять свое место и положение, а может, и искать свое истинное предназначение.
Только после двенадцати разговоры пошли на убыль.
– А здорово все-таки сегодня Александрова оборвала Грязлова, – тихо сказала Курочкина. – Я заметила, что Денису это понравилось.
– Паздееву, что ли? – усмехнулась бригадирша. – Слабак. А ты что, глаз на него положила? Растяпа. Лучше уж Ванька Федотов, тот хоть видный. А этот – вожжа и сопляк. Дрыщ!
– Глупая ты, тетя Варя! – заворчала Полька. – Нужен он больно! Да и охранник он, что мне в нем?
– Ишь наблюдательная! – захихикала Клавка, покуривая перед сном самокрутку. – Может, еще что заметила, как Ларионов наш Александрову взглядом буравил?
– Да что ты все трындишь! – шикнула бригадирша. – Сочиняешь, чтобы Анисью позлить. Делать тебе нечего.
– А вот и нечего, – заулыбалась Клавка и откинулась на соломенную подушку, глядя в закопченный потолок. – Что вы понимаете в людях, только и знаете – лес валить. А я психически личность вижу.
Бабы захихикали.
– А что? В моей работе психология на первом месте. Надо понять, что за птица этот или тот человек: стоит его потрошить или он – кукляк, фуфырится. Я фраеров сразу просекаю. Уж я-то знаю, будь здоров, когда у мужика глаз горит.
– Да на эту ль? – качала головой бригадирша. – Анисья-то вон – павлин, что против нее эта пичуга? Коль тебе надобно Анисью довести, тогда ясно. А так все это пустое, сама знаешь.
– Любовь – это печальная и таинственная вещь, – задумчиво произнесла Клавка. – Болезнь… Черт с ними и с Анисьей. А все же завелась сегодня, смерть! Заарканила она Ларионова, падлюка. Подола перед ним задирала, чулками щеголяла, а мужику-то много, что ль, надо? Тем более в тоске такой – хоть запей, хоть заблуди.
– Тихо вам! – не выдержала Забута. – Одно – болтаете весь час!
– Ишь! – засмеялись бабы. – С норовом тоже.
– Слышьте? Фараон брешет, – приподнялась Клавка. – Все падаль чует.
Как успокоился пес, к двум все заснули. Инесса Павловна не спала. Не думала она, что этот первый страшный день в лагере пройдет так обыденно. Ей стало казаться, что уже давно она здесь, бесконечно давно; что все ей уже знакомы, что иначе уже невозможно. Было очень страшно за Ирину в ШИЗО.