По-настоящему начинаешь понимать женщин только тогда, когда они тебя оставляют. Вот тут-то они наконец вышелушивают из себя какую-нибудь не ведомую тебе доныне истину и убивают ею наповал. Проживи ты с женщиной хотя бы и все сорок лет, но как только приходит момент, когда она сообщает, что уходит от тебя, ты узнаешь о себе такое, что никогда бы и на ум не пришло. И это, между прочим, может быть какая-нибудь абсолютная чушь, ничтожная чепуха, пшик, способный в любом другом случае вызвать лишь дикий хохот, но не тогда, не в тот момент, когда она это тебе бросает на прощание. И главное, что бросает! В ответ на эти ее слова хочется лишь недоуменно рассмеяться. Как? Из-за такой ерунды? Да, собственно, из-за нее. И она выдает это как приговор, как окончательный вердикт, который гвоздем забивают тебе прямо в лоб, вот сюда меж бровей, и отныне ты должен носить сей гвоздь посреди лба, прикасаться к нему и думать, думать, что бы это значило и что в действительности за этим стоит.
От каждой женщины, с которой я был близок, мне приходилось узнавать о себе нечто новое. И чаще всего тогда, когда мы расходились. Возможно, кто-то назовет это мазохизмом, но когда я хотел даму оставить, то никогда ей этого не говорил. Я вообще не смог бы склеить в одной фразе таких слов, как: «Прости меня, но я полюбил другую» или «Между нами все кончено. Давай разойдемся». Я с удивлением выслушивал от некоторых своих друзей рассказы о чудовищных сценах, которые они разыгрывали перед своими пассиями, прежде чем окончательно порвать с ними. Кое-кто даже устраивал прощальный ужин, оканчивавшийся, разумеется, прощальными сладострастными ласками. Увольте, это не для меня. Я поступал проще. Разумеется, проще для меня, а не для женщины, ведь ей-то, увы, приходилось не просто. Я делал так, чтобы она меня оставила. Я начинал играть роль сволочи и негодяя, а это, скажу вам, непростая роль, если в душе ты все-таки не негодяй, однако норовишь выйти сухим из воды, тебе не хочется переживать сумасбродные сцены, выяснять отношения и, чего доброго, даже схлопотать пощечину. Все, чего ты желаешь, – это чтобы милая послала тебя подальше, и чем короче окажется фраза, тем лучше для тебя. Но в действительности скороговоркой никогда не получалось. Всегда это затягивалось надолго. По вине женщины. Что и говорить, от пощечин по физии я себя так и не обезопасил. Наконец сообразив, с каким подлецом она имела дело, лапушка взрывалась неудержимым водопадом обвинений, открывающим для меня настолько потрясающие грани моего «я», что невозможно было уяснить только одно: так зачем же ты, мой ангел, столько времени с таким уродом якшалась-любезничала?
И знаете что? Нет никакого смысла задавать разъяренной пассии подобный вопрос. Ответ непременно будет таким: «Я думала, что смогу сделать тебя лучше!»
Ну а что, скажите, может быть в отношениях двух людей благороднее и возвышенней, нежели желание сделать кого-то лучше? В миг оглашения этого святого намерения играют фанфары, флейты и тромбоны, и тотчас хочется обнять даму за колени, целовать ее туфельки и умолять: «Ну, попробуй еще, сделай меня лучше!» И все же нет, если ты всерьез решился оставить ее, не расслабляйся, ведь все это фикция, никому никого не дано сделать лучше. Ваять можно из глины, но не из песка. Ты будешь оставаться таким же, как и при первой встрече, единственное, чего можно еще от тебя ожидать, что когда-нибудь ты приспособишься к даме, постараешься избавиться от раздражающих ее привычек, ну хотя бы на то время, пока она находится рядом с тобой. Ну да, ты и в самом деле можешь стать таким, как того хочет дама, но если она для тебя не подарок небес и влечет к ней лишь зов телесный, ну а больше всего ее задница, то тебе начихать на все условности, ты такой, какой есть на самом деле: небрежный, неточный, неверный, неблагодарный, непорядочный, неуравновешенный, невоспитанный, лживый, нахальный, бирюк, самоуверенный, бесстыжий…
Главное здесь не раскисать и не воспринимать эти обвинения всерьез. Иначе и впрямь может закрасться подлая мысль разрешить ей спасти тебя, отдаться перевоспитанию и, на крыльях любви неуклонно совершенствуясь, становиться примерным и даже идеальным, а иногда, выйдя на балкон, прислушиваться к шелесту крыльев за спиной.
Наверное, мой способ расставания с женщиной кое-кому покажется несколько затянутым. Ну так ведь и процесс возведения в негодяи не должен сводиться к считаным часам, он должен занимать хотя бы дни, если не недели. А впрочем, мне везло с женщинами, почему-то судьба преподносила мне чаще взрывных истеричек, готовых в любой момент выцарапать глаза, выдернуть клок волос, облить кипятком или искромсать рукописи. Именно рукописи и книги вызывают у них, очевидно, скрываемую прежде ярость, ведь только литература и стоит на пути к окончательному овладению мной. Осознание того, что есть что-то для меня более важное и ценное, чем их влагалище, гузно, сиськи, чем любящее сердце, чем их уста с каплями спермы, кошачьи ласки и даже вареники в сметане, вызывает в них агрессию, и направлена она именно на то самое дорогое и ценное, чем живет писатель, и тогда в минуты истерики они хватают бумаги и рвут их, расшвыривая во все стороны ошметки твоих вдохновенных писаний, наступают ногами на одну половину книги, а другую с диким визгом отдирают напрочь – и откуда такая сила у этих неженок? – в экстазе они готовы подсобить себе и зубами, и вот уже взлетает в воздух изничтоженный Бодлер, а вслед за ним – Рильке, а за Рильке – Свидзинский, а ты, словно очумелый, пытаешься спасти это свое самое дорогое и от безысходности вынужден прибегнуть к силе, скрутить ей руки, повалить на пол, задрать халат и, разорвав трусики с такой же яростью, как она только что разрывала Райнера-Марию Рильке, трахнуть ее, всю в слезах, рыдающую, завывающую, стонущую, издыхающую, на глазах изничтоженных Шарля, Райнера-Марии и Володимира.
Разумеется, с истеричками, которые любят выпить и закусить, расставаться значительно легче. Вывести таких из равновесия – раз плюнуть. Достаточно отказаться сделать что-нибудь такое, что до сих пор ты исполнял безропотно и без лишних слов, но при этом назвать причину отказа настолько левую, чтобы это уши ей резануло. Ну, к примеру, если ты всегда готовил ей кофе, а в этот раз на ее просьбу проворчал: «Сама себе завари – я же занят», будь уверен, что в тот же миг тебе следует резко наклониться, иначе кофеварка влетит тебе прямо в лоб. Такой же реакции жди и после отрицательного ответа на вопрос: «Ты меня проводишь?» Тогда в голову летит в лучшем случае тапка, а в худшем – ботинок.
Не знаю, как другие, но когда я выслушиваю от возлюбленной беспочвенные обвинения, то чувствую обиду, печаль и отчаяние, и еще – абсолютную беспомощность, поскольку не способен ответить таким же впечатляющим фонтаном слов. Ее слова низвергаются мне в лицо, в уши, бьют под дых, они обжигают меня и ослепляют, забиваются в рот и перекрывают воздух, если в первую минуту я предприму робкие попытки защититься, спрятаться за первые попавшиеся свои слова, может, и не столь острые и едкие, то уже в следующие мгновения – я неожиданно для себя начинаю ощущать в душе легкий осадок ответственности, а через секунду уже просто не могу доказывать, что я ни в чем не виноват, мне начинает казаться, что ее обвинения справедливы и меня оскорбляют не понапрасну, а вполне заслуженно. И вот я уже различаю в тех словах нотку снисхождения, ну да, мне оставляют маленькую форточку открытой, совсем крошечную, и все же я могу воспользоваться проявленным великодушием и влететь в нее, сложив руки смиренно на груди и приговаривая: «Прости! Прости!» Однако я этого никогда не делал, поскольку все шло по моему плану. И только этот ночной звонок был не по плану. Он оглушил меня своей неожиданностью.
А ведь все начиналось совсем невинно и совсем не с того, что мне пришлось услышать, ну какая же я свинья. Сначала моя жена собралась в Америку по какому-то левому приглашению устраивать такую же левую выставку своих картин. Попрощались мы в горячих объятиях и едва ли не со слезами на глазах, она не скрывала, что собирается там задержаться, найти работу, и уговаривала меня ехать вслед за ней, тем более что у меня было приглашение в Канаду. Я воспринял это несерьезно: жить в Штатах меня заставило бы разве что восстановление советской власти в Украине.
Последнее живое воспоминание о ней – воздушный поцелуй. Но после этого возникла какая-то странная ситуация: она пропала, и я полгода не получал от нее известий. Кроме одного – левое приглашение оказалось настолько левым, что ее там никто не встретил, она еле разыскала знакомого художника и поселилась в его мастерской, где спала прямо на столе, эту неутешительную новость передала мне одна туристка, вернувшаяся из Америки. Догадываюсь, что родители моей жены, конечно же, получали от нее письма, но мне они говорили, что не было ни одной весточки. И вот она позвонила мне, чтобы сообщить: мы должны развестись. И тут, собственно, я услышал о себе то, о чем никогда не догадывался: я ведь и понятия не имел, что я бабник, что бегаю за каждой юбкой, что переспал со всеми ее подружками и, кто знает, не приударял ли с той же амурной целью и за ее мамой, и вот я наконец могу устроить себе идиллию с… и тут она назвала с полдесятка своих приятельниц, которых я не только поимел, но и мечтал женить на себе. Водопад безумных нелепиц излился на мою голову столь неожиданно, что я не нашел ни единого аргумента, чтобы их отклонить, я захлебнулся несуразицами, как рыба захлебывается воздухом, и оттого, что под многоструйным фонтаном ее обвинений я удосужился лишь о чем-то невыразительно булькнуть, она и не пыталась меня выслушать, а тарахтела и тарахтела, как автомат, выбрасывая из себя по сто слов в секунду. Потому не удивительно, что позже я не смог вспомнить и десятую часть из ее монологов.
Из того, что все же удалось запомнить, вырисовывалась очень непривлекательная картина. Уродам, таким, как я, не должно быть места на земле. Ничего святого! Ни единой надежды на исправление! Я готов перетрахать все, что движется на двух ногах противоположного пола. Я монстр! Маньяк! Вампир! Я высасываю энергию, пью кровь и наслаждаюсь чужими муками.
После этого было еще несколько телефонных разговоров, столь же нервных, второпях, она атаковала, я защищался, не зная, что ее атаки уже не имели никакого смысла, она просто искала для себя оправдания, ведь пока я коротал время в одиночестве, она уже нашла уютное гнездышко и проживала с дантистом в одном из пригородов Нью-Йорка. Узнав об этом, я почувствовал, как тяжелая зимняя льдина сползает с моей груди, и дышать становится свободнее. Я устал бороться и пришел к выводу, что все, в чем я теперь нуждаюсь, это, собственно, превратиться в того, за кого она меня принимала: в маньяка и вампира. Для чистоты эксперимента убедить себя в том, что ее не было никогда.
Едва началась весна, как вместе с цветущими вишнями вспыхнула в душе моей неодолимая жажда любви. На следующий день после развода я сел за письменный стол с решительным намерением завершить «Мальву Ланду». Закваска этого поистине гениального романа бурлила и пенилась во мне, вырываясь наружу, а я все никак не мог собраться с силами, чтобы спокойно взглянуть на чистый лист бумаги, ведь это словно заглянуть в бездну – голова начинает кружиться, и какая-то сила неудержимо влечет тебя туда, вглубь, где тяжелые темные волны бьются с обреченность гладиаторов. На моем необозримом письменному столе, состоящем на самом деле из двух письменных столов по краям и широченной доски между ними, на моем четырехметровом столе уже поджидали затейливо расставленные стопки с книгами и бумагами, каждая из которых относилась к отдельному проекту. Если бы я имел возможность расположить в своей квартире километровый стол, то и его я завалил бы бумагами и книгами. Это настоящее пиршество работать за таким длиннющим столом, а еще лучше круглым, то есть кольцеобразным, где ты, словно планета Сатурн, посредине. Я тогда еще не пользовался компьютером и писал чернилами, шариковых ручек терпеть не мог, они мне казались гадкими, я писал авторучкой на длинных листах хорошей белой бумаги, рисуя на полях лошадок, деревья, горы, ущелья и всякую чертовщину, когда мысль буксовала, а я никак не мог тронуться с места.
Ярко светило солнце, в окне виднелось зеленое пастбище, а за ним – темная стена леса, на опушке резвились дети, дремали коровы, белели гуси, чудесный апрельский день для писания, но вначале я все же нарисовал на бумаге холмы с ветряками и узенькой дорогой, вьющейся между ними и исчезающей на горизонте. Что там, за окоемом? Так захотелось убежать по той дороге, словно мальчишка, взлететь на самую макушку высокой кручи и посмотреть вдаль – что за неизведанные края, какие чудеса упрятаны там, за горизонтом, от моего взора?
«Чем дальше они углублялись в сад, тем больше он возвышался и возвышался на их глазах, становился величественнее и загадочней, весь исполосованный тенями и полутенями, пряча в раскидистых кронах обрывки сизой мглы, – выводила моя рука на бумаге. – Деревья здесь имели сплошь горделивый вид, бахвалясь древностью и породой, но в то же время от них веяло и каким-то новым духом, неведомым и дивным, а взгляд сразу плавился в своевольной игре мерцаний, всплесках невероятных соцветий, трепетании мечущихся лучей и захмелевших от зноя листьев. Кажется, здесь каждое растение оживает от твоего взгляда, даже мгновенного, стряхивает с себя тени, взблескивает чешуйкой росы и жадно ждет твоего слова, к нему обращенного. Сытые ленивые орхидеи опутывают своими похотливыми щупальцами стройные фаллосы деревьев и, украдкой шаря по коре, доводят дерево до экстаза, в котором оно едва не падает, постанывая и истекая потом, задыхаясь от избытка наслаждения, разливая густые запахи и истекая соками. В нос бьет дурманящее благоухание эякулированной живицы, завидев проходящих мимо людей, вспыхивают жадные глазищи орхидей, и вот они, словно игривые гейши, начинают извиваться упругими телами, перемигиваться и пересмеиваться, ойкать и сладко постанывать…
Тоненькая пряжа солнечных лучей обволакивает змееподобные ветви иглавы, утопает в клубах взъерошенной, безнадежно перепутанной поросли голубого скруба, а из-за кустов изнеженной жеманной фалинезии выглядывают чьи-то глазенки, дикие, испуганные, но симпатичные, а вверх по стрельчатым араукариям стремительно вытанцовывают юркие желтые и кофейные попугайчики – орхидейские евнухи…Чирликает, словно сумасшедшая, рыжая тарантохля, и ее длинные перья вздымаются пестрой бахромой. Из дупла старой шуплады выглядывает перепуганная пискля, сверкает узкими глазенками и снова исчезает. Весь этот тропический лес был насыщен сотнями звуков, странных и неслыханных ранее, звуки раздавались отовсюду, а иногда прямо из-под ног, заставляя испуганно одергивать ступню, оглядываться во все стороны и вздрагивать от пронзительных диких вскриков…»
Собачий лай, внезапно оглушив один конец улицы, покатился к другому и, неуклонно усиливаясь, приближаясь, вырвал меня из задумчивого состояния. Появление незнакомого человека на нашей улице жители привыкли определять по тявканью, лаю, рычанию псов: вот собачий гомон накатывается издалека, становится все громче и громче, и какая-то неудержимая сила заставляет тебя выглянуть в окно и полюбопытствовать, кто же там чешет псам вопреки. Эту привычку очень быстро перенял и я, потому-то и в этот раз, выглянув в окно, я окинул взглядом улицу и заметил высокую девушку с каштановыми волосами и с длинными ногами, она проходила, оглядываясь, словно искала чей-то дом, а в руке держала книгу. Книга была толстая. Книга была не моя. Я замер и вытаращился на нее, словно на посланницу с небес. Я даже сказал: «Господи, сделай так, чтобы она зашла ко мне!» И что бы вы думали? Господь выслушал мои моленья. Честно говоря, он всегда внимательно их выслушивает и делает так, как я попрошу, другое дело, что со временем я начинаю сам себе удивляться: зачем я об этом просил? Но здесь был не тот случай, отнюдь, я попросил, чтобы эта красивая, привлекательная девушка, эта секс-бомба сезона, эта отрада сердца моего не прошла мимо, и ради нее я готов был даже забросить сегодняшнее писание, а она ведь сделала это, она повернула в мои ворота!!! А почему? Да потому, что в тот день я нуждался именно в ней, а не в писании. Пока я птицей слетал со второго этажа, в моей голове промелькнуло бесконечное множество вариантов, кто бы это мог быть: юная поэтесса, жаждущая услышать мнение мэтра о своих стихах (и своей попке), поклонница моего таланта, возжелавшая живого (очень живого) общения с кумиром, журналистка, захотевшая взять интервью (и в киску), американская переводчица, возмечтавшая перевести на английский «Девы ночи» (и сама для большей достоверности перевода превратиться в деву моих ночей), студентка, которая пишет магистерский труд про роль женщины (влагалища) в моем творчестве… На ходу я застегивал пуговицы, приглаживал волосы, подтягивал штаны, а в прихожей еще успел воткнуть мордень в зеркало и даже растянуть губы в чудесной улыбке. Я выскочил на порог так стремительно, словно получил хороший пинок под зад, а девушка уже стояла у ворот и встречала меня лучезарной улыбкой, и глаза ее сияли широко и радостно, девушка была прекрасна, и уста ее алели так призывно, что я почувствовал, как сердце мое встрепенулось и вот-вот вырвется из груди от избытка счастья… Господи! Ты услышал меня! Ты направил стопы ее ко мне!
И вот, не успел я дрожащими руками отворить калитку, чтобы пропустить эту диво-деву, как вдруг услышал фразу, изреченную столь торжественным тоном, словно мне сообщали, что я стал лауреатом Нобеля. Однако это была не та весть, которой в свое время внимал Уильям Фолкнер, копошась в навозе на своей ферме. У калитки раздался возглас, не имеющий ничего общего с Нобелем, это была фраза, которую можно услышать в Галиции на каждом шагу, но имела она одну особенность – непревзойденно торжественный тон, возможно, даже более торжественный, чем тот, которым восклицает священник в церкви:
– СЛАВА!......ИИСУСУ!.......ХРИСТУ!!!
Я мгновенно онемел и оцепенел, предчувствуя что-то нехорошее, тревожное и загадочное, какой-то совсем иной вариант, который я не учитывал, к которому не был готов, а она, не давая мне прийти в себя, продолжила тем же пасторским тоном:
– Задумывались ли вы когда-нибудь над своей жизнью?
Я чуть не свалился с копыт, услышав эти слова, казалось, над головой у меня разверзлось небо со всеми громами и молниями. Я готов был убить ее в тот момент. Единственное, что ее тогда спасло, – Библия, которую она трепетно прижимала к груди. А может, ее спас старикашка, неожиданно вынырнувший из-за кустов и тоже направивший стопы свои ко мне, гнусавя:
– …бесчисленное множество людей не думает не думает о том что их ожидает бесчисленное множество людей ошибается ругается ежедневно и ежечасно погружаясь во грех все глубже и глубже и если не протянуть им вовремя руку они окажутся окажутся в геенне огненной в геенне огненной огненной…
Он держал в руках какие-то баптистские, или, может, иеговистские журнальчики с простецкими цветными иллюстрациями – львами, тиграми и пантерами, покушающимися на чистые человеческие души, в частности и на мою, – и молол, молол, молол, а геенна огненная уже светилась вдали и подмигивала мне игривым взором, а девушка протягивала мне Библию с какой-то невероятно доброй и сочувствующей улыбкой – так улыбается медсестра пациенту перед тем, как всадить ему обезболивающий укол. Я сердито хлопнул калиткой, так, что ворота затряслись и эхо покатилось, и, обернувшись к ним спиной, сдерживая зубами целый табун матерных слов, чтобы не сорвались раньше времени, вернулся в дом и только тогда дал волю своей злости, выплюнув слово «блядь» сто сорок восемь раз, а когда успокоился, то подумал: а какого ты милого, собственно, разругался? Ведь ты получил то, чего хотел. Шла себе девушка-агитатор по улице, чаяла встретить живую душу, чтобы обратиться к ней с вещим словом, наставить на путь истинный, спасти от геенны огненной, но улица была безлюдной, в такую погоду люди спешат управиться с огородами, она и твой дом миновала бы, если бы ты, ты сам не попросил об этом Господа, ведь это ты чуть ли не коленях стоя умолял его: «Господи, сделай так, чтобы она зашла ко мне!», вот Господь и послушал, Господь всегда внемлет всем твоим прихотям, ты пожелал, чтобы девушка-агитатор пришла к тебе, она и пришла, и теперь все, что тебе остается, чинно поблагодарить Бога, и я поблагодарил: «Благодарю Тебе, Господи, что исполнил волю мою! И прости мне, что я не воспользовался даром твоим».
И все же был, был один такой случай, когда Господь не выслушал мою просьбу. Это произошло, когда я попросил у него вернуть мне мою жену. Что могло быть проще? Вернуть мне мое же, не так ли? Однако Господь меня не услышал. Видимо, были у него на то свои причины. И знаете что? Я благодарен ему за это. Не прошло и полгода, как я искренне благодарил его: «Господи, благодарю тебя за то, что не послушал меня, недотепу, и не вернул мне жену мою». Ну конечно, Господь знал, что делает, иначе вся моя последующая жизнь превратилась бы в ад кромешный, ведь, забегая наперед, скажу, что жена моя, выйдя замуж за американского зубного врача, вскоре со скандалом развелась, пережила пожар в доме и в результате оказалась в лечебнице для душевнобольных, где провела два года.
Я снова сел за стол, перечитал написанное и попытался продолжить работу, но рука упорно выводила на бумаге какие-то малимоны, переплетения лиан, джунгли Бирмы. Рука не в состоянии была написать ни единого слова, которое бы упало, словно кошка, на четыре лапы и осталось жить, потому что через секунду то слово вычеркивалось, а на смену ему падало другое, и тоже исчезало, и я уже понимал, что в этот день мне не удастся написать ничего путного.
После всего случившегося какая-то сила тащила меня в город, я попробовал с ней потягаться, даже сел в кресло-качалку, закинул ноги на стол, открыл Хемингуэя и прочитал два абзаца. На большее меня не хватило, я оделся и подался куда глаза глядят. Именно так это выглядело, ведь я не пошел на автобусную остановку, решил добираться пешком, а это семь километров от моего дома до верхней Лычаковской. Ну и прекрасно, я люблю размышлять в пути, не сидя и не лежа, а именно плетясь наобум, погрузившись в свои глубины и весьма нервируя, если меня кто-то из них выдергивает, например, спрашивая, который час, из-за чего я часы обычно носил в кармане. Но дорога из Винников[1] до Львова через лес – это тропа одиночества, здесь никто тебя не остановит, не собьет с верной мысли. Я прихватил с собой бутерброды и бутылку домашнего вина. Шел напрямик, весело перепрыгивая через ручейки, журчащие в неизвестном направлении, продираясь в непролазных завалах сушняка, карабкаясь на холмы и вихрем сбегая в долины. Среди деревьев мне сразу стало легко, вокруг щебетали, свистели и чирикали птицы, расплескивая вокруг хмельную радость жизни, чаща опьяняла ароматом хвои и прелой листвы, мха и папоротника. Ноги мягко отталкивались от земли и сами собой несли меня вперед и вперед, пока я, сам того не ожидая, не оказался возле Чертовой скалы, воспетой немецкоязычной львовской поэтессой Йозефой Кун, которая в начале 19-го века посвятила мрачному утесу романтическую балладу. Здесь я решил устроить себе маленький пикник и уселся на траве со своими бутербродами и вином.
Лесная прогулка немного развеяла грусть, мне уже не хотелось думать о том, как сложится моя дальнейшая жизнь, я боялся об этом задумываться. Лучше представь себе, будто ничего особенного и не произошло, просто живи в свое удовольствие и пошли все в жопу. Я лег и, распахнув глаза к небу, проводил взглядом на запад пушистую шуструю тучку с большой круглой задницей. Нуда, изрядная круглая задница – вот что мне сейчас нужно, чудесное средство от хандры. Вы не поверите, но мой блудень даже приподнялся – откликаясь то ли на эту мысль, то ли на ту ладную тучку, которая, впрочем, уплывая все дальше, понемногу деформировалась, обмякала и расползалась – не так ли и в жизни, где каждая круглая и твердая попа со временем обмякнет и расползется.
Я допил вино и с повеселевшей головой продолжил свое путешествие. Пройдя с полкилометра, услышал чей-то тоненький голосок, прислушался, голосок раздавался совсем близко, я сделал несколько шагов в сторону и увидел на поляне девочку лет двенадцати, она, что-то напевая, собирала цветы. Девочка была в коротенькой юбочке и, когда наклонялась, я видел ее круглые ляжки и пухленькую сиделку. Смотрел на нее и думал: как же ей повезло, что встретил ее в этом лесу, на безлюдье именно я, а не кто-то другой, не серый волк, а возможно, маньяк и насильник. И еще думал: как хорошо, что при виде этой аппетитной малявки я не теряю голову, наверное, я не окончательно испорчен и не настолько изголодавшийся, хотя, конечно, и не святой. Итак, я любовался ею и думал: а ведь классно было бы с такой нимфеткой покачаться в траве. А затем потихоньку, стараясь не шелестеть, я попятился от полянки и исчез в чаще, по-прежнему гордясь собой.
На Лычаковской сел в автобус и, как только оказался в шумном центре города, сразу же ощутил в себе огромное желание вернуться домой. Я даже остановился и задумался, что же на самом деле мне сейчас нужно – навестить свое рабочее место в редакции «Доступа» или сидеть в кресле-качалке и… ну, известно что… читать, писать или забивать себе голову разными тягостными мыслями, дабы в конце концов напиться и вырубиться? Не долго думая, все же отправился в редакцию. Все девушки-щелкоперки были на месте, и я по привычке ощупал критическим взором все присутствующие задницы, но той, с которой я желал бы испытать новую большую любовь, не увидел. То есть были журналисточки, с которыми я бы не прочь утолить свою похоть, устроить такой, знаете ли, летучий перепихончик – две-три бутылки вина, беседа ни о чем, телевизор, кровать, а на следующий день – снова суровые газетные будни, никто никому ничем не обязан. Но я знал, что они на это не пойдут, а заводить новый роман я не желал, тем более что пока еще уломаешь, должен тусоваться с ними, тратить время, вести душещипательные беседы и делать вид, что тебе это невероятно интересно. Нет-нет, увольте, для меня это муки тяжкие, да и не умею я притворяться до такой степени, не раз убеждался в этом. Баста, больше никакой любви, никакой привязанности, попыток приспособиться, угодить и сделаться лучше. Я открыл записную книжку с телефонами знакомых девушек. Ведь теперь я свободен, с тихой радостью думалось мне, так что была бы постелюшка, а милая найдется, и не одна, а сколько душе угодно, теперь могу делать все, в чем меня столько лет моя благоверная подозревала. И это, наверное, чудесно. Я так увлекся этой мыслью, что даже стал выписывать телефоны на одну страничку, чтобы было удобнее обзванивать. А к чему, скажите, откладывать? У меня сейчас тяжелый период. Но и в сорок лет мужчина все еще может многое изменить в своей жизни. Другое дело, что мало кто на это решается. Впрочем, я готов. Мне нечего терять.
У меня был не слишком большой выбор для того, чтобы удержаться на плаву. Каких-то три возможности. Три возможности, каждая из которых вела в неведомое, без какого-либо просвета, каждая из которых увлекала по-своему, и нужна была сила воли недюжинная, чтобы сосредоточиться лишь на одной из трех. Я должен выбирать: или а) натянуть на себя слоновью шкуру, непробиваемый панцирь и выдавать себя за конченого прохиндея, хлюста и жоха или б) сойти с ума от излишка эмоций, превратившись в безвольную щепку, мечущуюся по воле волн, подчиниться обстоятельствам и плыть по течению, весело помахивая хвостиком. Третья возможность была самой худшей – в) попытаться стать добропорядочным обывателем, ничем не выделяться, собрать воедино все средства мимикрии и слиться с окружающей средой так, чтобы меня уже никто не смог отличить. Я выбрал первое.
Но я должен, непременно должен сегодня припасть к чьей-нибудь заднице, в этом было единственное средство против скуки. И вот, когда я уже вознамерился обзванивать по выписанным номерам, в редакцию зашла девушка в короткой юбочке с отнюдь не худенькими и такими белыми ногами, что я подумал, будто она всю жизнь провела в темном подвале без окон, а солнце видела только в букваре. Ее большие груди призывно вздрагивали при ходьбе, глаза постреливали по сторонам, словно выискивая кого-то, и я прошептал мысленно как заклинание: ну же, давай, подноси мне свои сокровища, я распну тебя прямо на этом редакционном столе, заваленном газетами и бумагами, давай мне свои белые ноги, я искусаю их до синяков. Я еле сдерживал себя, чтобы снова не обратиться к Господу. Хватит, слишком много безумных желаний для одного дня, в этот раз сдержи себя, и я сдержался, не отводя от нее взгляда, я пожирал ее своими голодными глазами, я готов был проглотить ее без всяких специй и гарнира. Внезапно она бросила взгляд на меня, улыбнулась и пошла в мою сторону. И тогда я, на всякий случай, скользнул глазами по ее рукам, не держат ли они Библию или молитвенник, чтобы еще раз наставить меня на путь истинный, но нет, в руках ее была сумочка, хотя от этого мне легче не стало, ведь женские сумочки могут скрывать множество интересных вещей, в частности и молитвенник или пистолет.
– Вы Юрий Винничук? – прощебетала она, одаряя меня улыбкой из популярного дамского журнала.
Я кивнул и поднялся, чтобы, когда она начнет в меня стрелять, успеть спрятаться под столом.
– У меня к вам дело.
Это уже интереснее, чем ковыряние относительно смысла жизни, не правда ли?
– Слушаю.
– Но… не здесь… может, выйдем?
Конечно! Выйдем! Ура! Но куда-куда-куда? Кажется, есть одна свободная комната. Возможно, она имела в виду кофейню, но я, решительным шагом приблизившись к ней, лицом к лицу, не останавливаясь, препроводил ее, отступающую спиной вперед, в небольшой кабинет, и мы присели возле стола.
– Я хотела вам сказать, что восхищаюсь вашими произведениями… – Далее она осыпала меня цветастым ворохом комплиментов и сразу после этого перешла к делу. – Я хочу показать вам свою поэ-э-эзию.
Она так и сказала: «по-э-э-эзию». Только настоящая поэтесса способна так произнести это слово. Я представил себе, как она будет, скажем, завтра, ну, в крайнем случае послезавтра лежать подо мной и постанывать: «Во-о-озьми меня, ми-и-илый, во-о-озьми!» Она сидела напротив, и я видел ее всю. Ноги ее сияли. Как две упругие луны, светились белые колени. А чуть выше и между – темнела щель шириной с ребро моей ладони, очевидно, на тот случай, если бы я захотел нырнуть под ее юбочку. Эта щель приковывала к себе все мое внимание – вот где подлинная поэзия, а не в ее сумочке, которую она сейчас раскрыла, чтобы извлечь толстенную общую тетрадь (ну что же, случается, что и гениальные поэты записывают свои стихи в такие гроссбухи), и начала читать, чуть подвывая, напоминая этим Беллу Ахмадулину, и остановилась лишь тогда, когда я, положив ей руку на лунное колено, сказал:
– Этого достаточно, чтобы я понял, что вы талант (полная фигня, ни единого проблеска), вы тонко понимаете поэзию (в поэзии ты ни бум-бум, ни ку-ка-ре-ку), но искру вашего таланта (какая там искра? – сплошной мрак) надо еще раздувать (это все равно, что раздувать сухой песок), следует его взращивать (с таким же успехом можно взращивать пенек), – моя рука скользнула чуть выше, кажется, девицу-белоножку не только держали в подвале, но еще и обкладывали льдом, – я вижу, что из вас вырастет интересная поэтесса (блядь из тебя вырастет!), но вами необходимо заниматься (репетировать во всех позах, до визга, до писка и слушать, дышишь ли ты!!!).
И когда я пальцами вот-вот уже должен был прикоснуться к ее горячей пипке, когда я уже кончиками пальцев, казалось, нащупал непокорные волоски, что, словно первые подснежники пробились сквозь (снежно-белые? голубые? розовые? салатовые?) трусики, она вдруг дернулась, отбросила с гневом мою руку и вскрикнула:
– Прекратите! Да как вы можете?
На ее глазах появились слезы, я подумал, что это слезы счастья, и обнял ее. Однако ошибся: она решительно вырвалась и, бросив на прощание: «Все вы такие!», исчезла за дверью. Я провел голодными глазами ее выпуклую пониже спины прелесть, что до боли напомнила мне ту аппетитную задастую тучку над Чертовой скалой, и почувствовал ужасную печаль. В ладонях еще не истаяла нежная прохлада ее белых пышных бедер, и это вдохновляло, и я хотел было продолжить дозваниваться по телефону знакомым девушкам, но вскоре благоразумно решил, что два столь тяжких облома в один день – достаточная причина, чтобы напиться вдрызг, и свалил домой.
Дома я вспомнил, что, кроме двух бутербродов, ничего во рту не держал, и хотя не был голоден, все же заставил себя съесть кусочек сыра, а затем поднялся в кабинет, упал в кресло-качалку и позволил вечернему сумраку затопить себя с головой. Света я не включал, ведь ни читать, ни работать не собирался, зато врубил музыку, нацедил из бутыли вина и медленно отхлебывал, лениво покачиваясь. Выпивая бутылку доброго домашнего вина, я словно покоряюсь ему, а оно, вливаясь в меня, сразу ударяет в голову, одурманивает, отвлекает, вино – откровеннейший собеседник, который выбалтывает мне все свои тайны, пробует меня на вкус и на цвет, я даже чувствую, как вино перекатывает меня на своем языке, пробуя, прежде чем проглотить, капля за каплей я переливаюсь в него и думаю, думаю, мысли мои по мере выпитого становятся светлее и светлее, наконец на высокой волне счастья я засыпаю, хотя утром меня ожидает болезненное выныривание из пучины сна и попытка заставить себя хотя бы что-то делать. Пока ты молод, из таких ситуаций выходишь без особых затруднений, но когда тебе сорок, то ощущаешь себя фикусом, внезапно среди зимы выставленным на балкон.
С детства я привык к тому, что непременным условием комфортности моего существованию были и есть тишина и тень, мне даже пишется лучше, когда свет в комнате не слишком ярок. Случается, что днем я даже зашториваю окна, и вот когда я столь внезапно лишился тишины и уюта, то волей-неволей запаниковал. Со времени первого звонка из Америки меня стали преследовать бессмысленные сумбурные сны, которые каждое утро приходилось отряхивать с себя, словно пожелтевшую листву, и тогда я походил на осеннее дерево с вороньими гнездами и тревожным карканьем в голове. Стая съежившихся ворон мокла под изморосью испарений вчерашнего вина, которое скучивалось красной хмарью где-то между теменем и мозгом и сеялось, сеялось на мой внутренний мир, вместившийся в моей голове, мир, окутанный туманом и моросью. Сны вымучивали меня, встряхивали среди ночи, и тогда я, на ощупь включая свет, брал книгу и читал, пока сон снова не одолевал меня. Мне снилось, что Христя приехала и я хочу ей позвонить, но не могу вспомнить номер телефона. И тогда я ищу, ищу этот номер, но в записной книжке почему-то не оказывается самой важной страницы, я пытаюсь вспомнить его, и вот всплыли две-три первые цифры, и это уже кое-что. Однако остальные никак не даются, ускользают из памяти или же возникают в бесконечных комбинациях, которые я тотчас проверяю, взволнованно прислушиваясь к голосам на другом конце провода, стараясь уловить что-то знакомое. В конце концов я иду к ее дому, слоняюсь вокруг, ожидая, а вдруг она выйдет. Почему я не могу войти в ее дом? Потому, что мне скажут: ее нет, она не приехала. Я в этом уверен и оттого надеюсь лишь на телефонный звонок. Днем, когда ее родители на работе, а она остается с бабушкой, есть надежда, что она первой поднимет трубку. Но ведь я не помню номер. И меня охватывает отчаяние, ужасное отчаяние, мне хочется кричать, и я иногда кричу во сне, и когда просыпаюсь, этот крик все еще звенит в моих ушах. Я ухожу от ее дома ни с чем. И так каждый раз. Это повторятся и повторяется в разных вариациях, а утром, припомнив сон, я не могу постичь смысл этих своих переживаний, ибо не питаю к ней уже никаких чувств, кроме обиды. Она мне не нужна, и если бы вернулась не во сне, а наяву, то я бы никогда не стремился встретиться с ней. И все же сны, очевидно, высвечивают какую-то потаенную грань моего сознания, где-то глубоко в душе осталось нерастраченное чувство к ней – там, в глубине памяти, наверное, я все еще любил ее.
В доме долго оставались ее вещи. Духи, помада, зубные щетки, гребешки с вычесанными волосами, лекарства, обувь, кучи шмоток, трусы, колготки – и все пропитано ее запахом, отпечатками ее пальцев, ее дыханием. Я выносил это в сад и сжигал. Смотрел на пламя, и мне чудилось, что сжигаю свою жену, ведь вместе с этими вещами сгорало нечто большее – тепло ее тела, касания пальцев, губ, прядь намотанных на щетку волос вспыхивала с особой радостью, ударяя в нос горьким запахом, возможно, такова она – горечь потери.
Мне казалось, что я и сам с каждым таким сожжением становлюсь все благостнее и чище, словно прохожу Чистилище, прежде чем попасть в Рай. Я умышленно продлевал это удовольствие, хотя мог спалить к черту все огулом, но моя медлительность даровала жертвенную возможность словно бы и самому полыхать с каждой предаваемой огню вещью, сгорать, вспоминая о том, что связано с ней, – где была куплена, когда была надета или использована в последний раз, а когда впервые, так постепенно я истесывал память о ней – щепка за щепкой. И на каждую вещь огонь реагировал по-своему, что-то он хватал жадно и похотливо своими щупальцами и мгновенно проглатывал, а к чему-то присматривался, заходил то с одной, то с другой стороны, облизывал и прищелкивал языком от удовольствия, как настоящий гурман, и так исподволь отгрызал по кусочку, смакуя, а затем долго еще приплясывал на остатках, рассыпая мириады искр. А иногда шипел и злился, и даже громко постреливал, вздымая сумрачную пелену дыма и пепла. Чтобы задобрить его, я подбрасывал ветки и старые газеты, но больше всего он радовался, когда я швырял ему рисунки, эскизы, масляную мазню, на которых была изображена ее матушка – хищная сова с растопыренными когтями, ненасытным кривым клювом и пронзительными глазами. Христя так часто рисовала ее в разнообразнейших ракурсах вовсе не из особой любви к родительнице, не из желания увековечить материнский образ, на самом деле она просто вынуждена была использовать матушку в качестве натурщицы, упражняясь в рисовании портретов, ведь та стерегла ее, как бриллиант в королевской короне, и никуда не выпускала. На некоторых рисунках матушка представала обнаженной, хотя вряд ли она раздевалась перед дочерью, чтобы позировать нагишом, как делают настоящие натурщицы, это уже дочка в своем воображении раздевала мать догола, домысливая отдельные невидимые части тела. Интересно, видела ли старуха это? Думаю, что нет, ведь ее могли бы шокировать столь натуралистические изображения собственных уродств – обрюзгших филеек, выпуклого живота и толстых бедер. Я с удовольствием наблюдал, как эти тяжелые телеса, массивные ляжки, обвисшие груди деформируются, видоизменяются и надуваются, а затем трескаются, а из щелей выскакивают красные языки, и тело матери чернеет, скручивается, рассыпается, а огонь выплясывает в восторге, словно дикий островитянин, вытанцовывает, пока не угомонится, сосредоточившись на какой-то ляжке, а затем снова игриво подмигивает мне своим багровым оком, чтобы я угостил его свежей порцией пачкотни. Но так нет же, я эти рисунки не сжигаю в один прием, я подкладываю их в костер по одному, торжественно, словно поднося в жертву. Ритуально держу каждый лист на вытянутых руках, прощаюсь, а затем бережно, словно бумажный кораблик, опускаю в огонь, и он какое-то мгновение плывет, покачивается, вздрагивает на его волнах, а огонь будто и не торопится, а присматривается и колеблется, прежде чем полыхнуть со всех сторон и превратить подношение в пепел.
Наверное, и огонь чувствовал, что это была редкостная мегера, которая могла ежедневно закатывать скандалы и своему мужу, и его матери, и дочке, без устали пилить и хаять, брызгая слюной и взрываясь бранью. Муж, привыкнув к материнской кухне, никогда не ел того, что стряпала его благоверная, и это вызывало страшную обиду, изливавшуюся в жуткую истерику. В воспитательных целях она театрально выливала супы в окно, опускала шницели в унитаз, а кашу высыпала ему в постель. Одновременно всем своим змеиным нутром издевалась над бабулькой, к примеру, нарочно подкручивая газ под ее сковороваркой, чтобы еда подгорала. А когда ее на этом подловили, то просто выключала газ, подсыпала соль или перец, доливала воду в суп или бросала кусочек протухшего мясца, которое она всегда на такой случай хранила в морозилке в тройной целлофановой упаковке, потом она списывала все на бабушкин маразм и слабоумие. Однако муж продолжал упрямо манкировать ее обедами, ведь готовить она так и не научилась, и, похоже, в аду, куда она непременно должна угодить, на смоле варят гораздо вкуснее. Она не успокоилась, пока не загнала свекруху в могилу, а осиротевшего мужа – в свои цепкие паучьи сети. С той поры он уже никогда не смог выпутаться из них и, лишенный воли, надежно опутанный, связанный, порабощенный, вынужден доживать свой век в паре со старой паучихой, дряхлея вместе с ней, обрастая мхом и лишайником, не задумываясь о том, что в любую минуту может случиться так, что не будет кому и ложку воды подать, не будет кому похоронить, и только ветер да ночь придут к ним на могилу.
Никогда не задумывался, отчего мне нравится читать биографии великих людей, и только недавно пришло на ум: причина – в том, что вся их жизнь была наполнена страданиями, муками и потерями, а ведь ничто так не укрощает собственное отчаяние и кручину, как чужие страдания. И еще я подумал, что клин следует выбивать только клином, а лучше – несколькими, и стал заводить романы на каждом перекрестке, ища себе приключений, столь далеких от моей степенной патриархальной натуры. Меня подхватило столь бурное течение влечений и закружило в своем водовороте с такой силой, что сопротивляться было уже невмоготу, а поскольку мне редко попадались девушки, с которыми хотелось бы после секса понежиться в постели, кайфуя от страстной симфонии, вдохновенно исполненной двумя божественными инструментами, то я менял своих избранниц, как меняют, пардон, носки. Иногда моя близорукость подсовывала мне свинью: приведя вечером барышню к себе, наутро я готов был удирать из собственного дома куда глаза глядят. Когда же они надоедали мне, я их уничтожал, топил в ванне, в озере, в тарелке борща, растворял в кофе, сжигал их вместе с вещами, которыми они захламляли мой быт, я испепелял их, обложив газетами и стихами, посвященными им в минуты малодушия, я разделывал их на кухне, пропускал через мясорубку и подсыпал ими яблони, от чего те плодоносили, как бешеные. Я разбивал сердца в отместку за свое разбитое вдребезги, я вел себя, как браконьер в заповеднике, и не было у меня ни совести, ни жалости, не существовало разницы между добром и злом, я жил, как мотылек-однодневка: без планов, без перспектив, типичный прожигатель жизни… Я бесстрашно приходил на семейные обеды в дома своих избранниц, знакомился с их родителями, вел с ними солидные беседы, строил общие планы на будущее. При этом я отменно играл роль вполне порядочного и покладистого человека, мне доверяли, со мной по-семейному советовались, проявляли ко мне глубокий интерес, тогда как лично меня по-настоящему глубоко интересовало лишь влагалище их доченьки.
Я попытался задуматься над собственным поведением. Это были тяжкие, неподъемные мысли. Я почувствовал себя негодяем, мне приходилось постоянно изобретать какие-то двойные игры, от которых на душе становилось противно, и во всем виноват был несомненно мой стержень, это он двигал моими намерениями, вкусами и идеями. Мой стержень, мой ненасытный блудень, страдал тяжелой формой клаустрофобии: как только попадал в темную закрытую среду, так сразу же приходил в движение. Не раз и не два я представлял себе, как беру в руки бритву – старую раскладную отцовскую бритву, ее лезвие настолько острое, что легко рассекает волосок, и одним движением отрубаю свой конец, потом смотрю на него, только что налитого мощью и кровью, как он выплескивает из себя свою мощь и кровь, никнет, уменьшается, становится беспомощным и слабым.
Я пылал в любви, в страсти и в похоти, я кончал и кончал, кончал во влагалища и уста, в простыни и подушки, в ладони и перси, в листья и цветы, в платочки и салфетки, в трусики и пелеринки, в уши и волосы, в воздух и небеса, в реки и моря, в песок и траву, в газеты и рукописи. Секс позволял мне убежать от себя самого. Убив сотни и сотни миллиардов сперматозоидов, я, безусловно, заслуживаю Нюрнбергского процесса.
Блуждание в бесконечном лесу женщин, которые вырастают на каждом шагу и манят тебя взглядами и улыбками, блуждание в поисках их сладчайших сокровищ похоже на перелет шмеля от цветка к цветку, монотонное собирание нектара, впитывание запахов, поцелуев, ласк, вышептанных слов, шелеста губ. Женщины созданы для любви и измены, их можно любить, а затем превращать в литературу. Однако подсознательно я все же ужасно хотел влюбиться, даже ощущал в своей душе признаки большой влюбленности, правда, не в реальную особь, а в нечто мглистое и мерцающее, в нечто такое, чего я до сих пор еще не встретил. Исподволь эти блуждания превращались в погоню за счастьем, затаившимся невесть где. Я словно оказался в сказочном дворце с анфиладами, где за каждой дверью тебя ждет неописуемое счастье, и только в одну из сотен комнат входить строго запрещено, за этой дверью – путь в никуда, в тупик, в пропасть, и все же я с какой-то удивительной закономерностью открывал дверь именно той комнаты. Я не знал, что ловить счастье – тщетно, оно должно само поманить тебя возле открытой двери, и чем дольше ты его ожидаешь, тем оно прельстительней. Так же и любовь не может прийти раньше или позже, она придет в назначенное время с одним лишь уточнением – назначать его дано не тебе.
И все же я знал, что в какой-то момент должен остановиться, выбрать одну из многих и упорядочить свою слишком бурную жизнь, и для этого вовсе не обязательно жениться, главное осознать, что она у тебя есть, и ты можешь когда угодно ей позвонить, пригласить на уик-энд, а остальное время посвятить писательству. Но шальная волна безрассудства несла меня, словно щепку, швыряя то вверх, то вниз, временами затягивая в жуткий водоворот, спастись от которого удается лишь крайним напряжением сил. Я не мог остановиться, ведь каждая новая избранница была краше предыдущей, я не знаю, каким образом им удалось так выстроиться в строгой последовательности, однако мне казалось – этому не будет ни конца ни края.
Первые мои эротические похождения, начавшиеся с дня, когда я подал на развод, не прибавили мне оптимизма, наоборот, они вызвали еще большую ностальгию по утерянному, казалось, что какой-то фатум висит надо мной. Сначала я переспал с одной знакомой, которая занималась танцами и была значительно выше меня ростом. Никогда не приходилось спать с каланчой? Ну, так и не пытайтесь. Надежда на то, что в горизонтальной позиции ее рост не будет доминировать над вами, – напрасна. Каланча она и в кровати каланча. Особенно, если этой каланче двадцать восемь лет. У Славки грудки были, как у третьеклассницы, я не знаю даже, зачем она вообще надевала лифчик, была такая худющая, что я заочно прозвал ее «Привет из Бухенвальда». Я-то привык во время любовных игр сначала прокладыватъ поцелуями путь к персям, однако в случае со Славкой такая тактика потерпела полное фиаско, мои интенсивные притирания-лобызания в тех местах, где должны были затаиться манящие возвышенности, не вызывали у нее ни малейшего энтузиазма. Она смотрела на меня, как страус на фиалку: сверху вниз. Это ужасное ощущение, когда женщина смотрит на тебя сверху, а ты суетишься, мельтешишь, напрягаешься, пока не расчухаешь, что все твои манипуляции похожи на ухаживания суслика за жирафой. Наконец я решил, что завел ее достаточно, и повалил на кровать. Но, оказалось, ошибся, так как Славка изрекла холодно, словно сама Снежная королева: она еще не готова. Да, так и сказала:
– Я не готова.
И точка. Думай, что хочешь. Она лежит передо мной полураздетая, но еще не готова, а я готов, но еще не при деле. У женщины имеется тысяча и один способ просигналить о собственной неготовности, но ледяной тон Снежной королевы – это уже явно то, чего не ожидаешь и что повергает тебя в смятение. Когда в ответ на твои атаки женщина шепчет нежно и страстно: «Не торопись», это одно, но когда она ставит тебя на место, поневоле чувствуешь себя семиклассником, вознамерившимся поиметь учительницу математики. Еще немного – и она с указкой в руках начнет объяснять, где у нее эрогенные зоны. У Славки эрогенные зоны находились явно не там, где я привык. На сиськах, то бишь на месте их отсутствия, эрогенными зонами и не пахло. Тогда я переключился на ноги, точнее на бедра, стремясь к вожделенной цели. Ноги у Славки были километровые, но и здесь я не добился успеха, она молчала как партизанка, она лежала как узкоколейка Львов – Перемышль, такая же волнисто-длинная, с той существенной разницей, что ни единый семафор не подсказывал мне о приближении к станции. Я блуждал вслепую, я прошел губами и пальцами по всему ее телу от пяток до ушных раковин, исследовал его лучше, чем Амундсен Антарктиду, но от этого она не перестала быть Антарктидой. В какой-то момент мне захотелось сказать ей пару теплых слов и дать стрекача, но именно в это мгновение она сорвала с себя остатки одежды и, ухватив меня за вставень, направила его куда следует. Дальше я только двигался, как автомат, однако ощущение какой-то несуразности происходящего не оставляло меня. Я был уже изрядно вымучен бесконечной прелюдией, мы опьянели, и было достаточно поздно, мне хотелось спать, в голову лезли дурные мысли, а Славка даже и не пыталась шевельнуться, казалось, я трахал саму Снегурочку, и как только это сравнение пришло мне на ум, как мой меч-леденец бряк – и спрятался в ножны. В глубине души я был даже благодарен ему за это. Я сполз со Славки и сказал: «Давай спать», она молча повернулась ко мне спиной и захрапела. Под утро я реабилитировал себя, однако это не доставило мне никакого удовольствия. Больше со Славкой я не хотел иметь никаких отношений. Я сжег ее, а пепел развеял по ветру.
Иные впечатления оставила после себя оперная певица, которую я прозвал Аидой. Она не была слишком высокой, однако все ее поведение говорило, что она старше меня лет на двадцать, хотя была моложе на пятнадцать. Она принадлежала к тем женщинам, которые просто обречены быть маменьками, только того и ждут, когда им удастся захомутать объект, который они начнут с особым тщанием воспитывать и наставлять на истинный путь. Аида в первый же день, попав ко мне на кровать, высказала сто один совет насчет того, как следует делать ремонт, куда переставить мебель и таким образом превратить холостяцкую квартиру в уютное семейное гнездышко. Секс с ней ничем особенным не запомнился, зато осталось в памяти нечто иное: Аида была ранней птичкой, и, пока я еще спал без задних ног, она доставала из холодильника сырое яйцо, выходила с ним на балкон, проделывала аккуратную дырочку в скорлупе, выпивала одним духом, а после этого распевала на всю округу арию Аиды. Тихие предрассветные Винники, погрязшие в сумраке и дремоте, сразу просыпались: отовсюду доносился бешеный собачий лай, хлопали окна и двери, слышались удивленные голоса и ругань, крякали утки, кудахтали куры, включалась сигнализация… а над всем этим выше крыш и деревьев плыла прощальная песня Аиды. Я с ужасом представил себе эти ежедневные утренние распевы и, растворив Аиду в чашке с кофе, выпил ее за завтраком.
Валерия оказалась буддисткой и по вечерам как заведенная бубнила мантры. Каждая мантра была выписана на отдельной полоске бумаги, полоски висели по всей квартире, куда бы ты ни пошел. Те проклятые мантры висели даже в ванной над унитазом. С абажура свисала целая гирлянда мантр, и, когда мы занимались любовью, она произносила их вперемежку со стонами, аханьем и сопением. Ела она только растительную пищу но и ту предварительно скрупулезно делила на инь и ян. Съедобной была только ян: перетертая морковь, картошка «в мундирах», салат из одуванчика и лебеды, суп из крапивы, размоченная сырая гречиха без соли и другие столь же изысканные деликатесы, включая и сперму. Фактически она была весьма выгодной женой. Прокормить ее было так же просто, как канарейку. Мое подворье для нее оказалось настоящим раем: крапива, лебеда и одуванчики родили у меня, как у знатной звеньевой. С такими угодьями я играючи мог бы содержать еще полтора десятка подобных буддисток, правда, при условии, что они не будут засирать мою хату мантрами.
Сокровенной мечтой Валерии было побывать в Тибете или в Непале. Она бредила теми краями и читала одни только буддистские книги. Отдавалась она мне с такой страстью, словно делала это последний раз в нынешней инкарнации, ибо в последующей жизни она, очевидно, должна была стать каким-нибудь растением, желательно полезным.
После занятий любовью она замирала в позе лотоса на два-три часа, и это мне очень нравилось, ведь намного хуже, если любовница после этого начинает расспрашивать о моих творческих планах или рассказывает о своем безмятежном детстве. Из благодарности я выслушивал и не то, однако меня не оставляло сомнение: а стоило ли вообще платить столь ужасную цену за несколько минут удовольствия? После медитации Валерия сообщала мне, что ее карма полностью обновлена, и если я захочу, то могу поиметь ее еще раз. Она была уверена, что мы встретились с ней только потому, что так пожелал Кришна, и все подсовывала мне какие-то цветные Брахмапутры, но я все же оказался слишком стойким католиком. Однажды завалилась ко мне с такой же прибацанной, как и она, подругой, представившейся Нанмуллей, этим имечком она нареклась в честь древнеиндийской поэтессы, впрочем, меня она сразу же великодушно утешила, разрешив величать ее просто Наной. Валерия, знавшая ее под другим именем, тоже загорелась идеей сменить себе имя и, раскопав среди моих книг антологию древней индийской лирики, известила:
– Юрасик, отныне можешь называть меня Лала. Это сокращенно, а полностью – Лала-дэд. А тебе я, чтобы не выделялся, выбрала имя Джаганатха. Сокращенно Джага.
Я не перечил, и затем они вдвоем принялись прованивать мою хату «травой», ведя при этом глубокомысленные диалоги:
– Я достигла, – говорила Лала.
– Оооой, прааааавда? Ты достигла? – радовалась, как дурак пирогу, Нана.
– Да, теперь я знаю, что это такое.
– То, что мы называем ЧЕМ-ТО, ДАРУЮЩИМ УПОКОЕНИЕ?
– Именно. Я его достигла. Я почувствовала, что тело мое само по себе, а я сама по себе, тело мое – это словно рубашка, которую я на какое-то время надела на себя, сама же я – только гость в собственной голове… я, будто птичка, впорхнула в клетку тела и живу здесь… Я полностью оторвалась…
– О, Кришна! Тебе удалось то, к чему я так стремилась.
И они бросились друг дружке в объятия.
– Лаааалла!
– Наааана!
– Ты не представляешь, как я за тебя рада!
– Правда?
– Мне еще никогда это не удавалось. Ты возвысилась куда больше, чем я. Ты на истинном пути.
– А главное – моя карма… она теперь совсем другая… Я это поняла…
– Клаааасс! Я горжусь тобой!
– Я обрела царство света. Мои чакры чисты и ясны, я вся, как луч солнца.
– Лаааааллаааа! Ты проооосто чудо.
Я сидел и слушал весь этот бред, потягивая вино, от «травки» я отказался наотрез, хотя сами они от вина не отказались и продолжали молоть всякий вздор.
– А знаешь, Рона и Ден уехали в Индию.
– Ой, праааавда? И каким образом?
– Автостопом.
– Ну и на фига вам та Индия, – сказал я.
– Джага, ты не шаришь – это ашрам. Мы хотим в ашрам.
– А это что за экзот?
– Это место для медитации и духовного обновления. А еще мы хотим узнать, что такое тантрический секс. Понимаешь?
– Нет.
– Ну, это секс без проникновения, – сказала Нана.
– Какой ужас! Совсем без… проникновения?
– Ну да! Оно, впрочем, и лишнее, ведь оргазм получаешь от чего-то другого.
– Например?
– Например, от медитации через секс, – вставила Лала.
– А-а, это когда я, чтобы не кончить раньше тебя, думаю про неоплаченный газ.
– Вот если бы ты, Джага, задумывался о Кришне или о чем-то другом возвышенном, то это было бы в самый раз.
– И ради этого надо ехать в Индию?
– Конечно. Без УЧИТЕЛЯ нельзя. Он поможет отыскать ТВОЙ центр, – объяснила Нана.
– Какой центр?
– Центральную точку твоего тела, понимаешь?
– А сама ты ее не можешь найти?
– Могу, но не точно. Ее необходимо искать вместе с УЧИТЕЛЕМ.
– И где же, ты думаешь, она расположена?
Нана задрала майку, опустила молнию на шортах, оттянула краешек трусиков и ткнула пальцем прямо в курчавые чащи джунглей Раджастхана.
– О-о, – успокоился я, – собственно, я так себе этот центр и представлял, даже без учителя, но на кой ляд ради этого переться в Индию?
Нана подтянула трусики, дернула вверх молнию на шортах, поправила майку и сказала:
– Это ведь приблизительно. Точка может располагаться на миллиметр левее или правей. Без УЧИТЕЛЯ ее не обнаружить.
– И что будет, когда ты узнаешь расположение своего центра с точностью до микрона?
Знаете, что она ответила?
– Я буду его знать.
– И все?
– Нет. Я буду медитировать на него. Думать о нем, прикасаться к нему.
– Ты о клиторе?
– Возможно.
– Джага, ты пойми одно, – вмешалась Лала, – центр – это тайна. Никто никому не имеет права раскрыть эту тайну. Иначе хана. Иначе кто-нибудь сможет медитировать на твой центр и узнает о тебе та-а-а-кое, что тебе и не снилось.
– Какой ужас, Нана, а можно я прикоснусь к твоему приблизительному центру?
Нана задрала майку, опустила молнию на шортах и оттянула краешек трусиков. Я погладил сначала штат Раджастхан, пощекотал Уттар-Прадеш, проскользнул ниже к Магараштри и, преодолев Годавари, очутился посередке сепаратистского Тамилнада, где указательный палец угодил на влажное побережье Тируванантапурама, а мизинец – в горячую точку Шри-Ланки. Нана закрыла глаза и стала медитировать.
– Ой, и я хочу, – сказала Лала и пододвинулась прямо под мою левую руку, ее центр – о чудо! – располагался так же, как и у Наны, она тоже закрыла глаза и погрузилась в медитацию.
Минут десять я горбатился исключительно на их центры, тогда как мой был предоставлен самому себе, однако вскоре их руки добрались и до него и, выпустив на свободу, начали сеанс тантрагаршапараштри. Вот это, наверное, и есть ашрам, подумал я. А когда Нана наклонилась и начала отыскивать центральную точку губами, а Лала перехватывать в свои, я смекнул, что пришла пора достичь ТОГО, ЧТО ДАЕТ УПОКОЕНИЕ, и радостно выплеснул все свои чакры.
На прощание Нана выдала мне комплимент:
– Мужики, как унитазы: либо заняты, либо засраны. Ты, к сожалению, занят.
Лала в поисках духовного ашрама перешла от «травки» к уколам и умерла от передозировки наркотиков, а меня с тех пор не оставляет чувство, что в каждой выдернутой из грядки морковке, в каждой головке салата может затаиться ее реинкарнированная душа, как бы то ни было, крапиву я на всякий случай больше не употребляю.
«Жалкий дохляк-богомол ждет не дождется подходящего момента, зыркая на свою могучую подругу, вертя головой и выпячивая грудь. Его маленькая востренькая мордочка излучает страсть. В таком состоянии он долго и неподвижно созерцает свою возлюбленную, но она не трогается с места, притворяясь равнодушной. А тем временем ухажер наконец, уловив какой-то знак согласия, приближается к самке и раскрывает крылышки, вздрагивающие, будто в конвульсиях: так богомол признается в любви. Наконец его объятия приняты, и если красавица возлюбила беднягу как мужа, то еще больше она полюбила его как весьма вкуснуюдичь. В тот же день или в следующий самка, схватив богомола, парализует его поцелуем в затылок и постепенно маленькими кусочками поглощает всего, оставляя на память одни крылышки.
Мне захотелось узнать, как она примет другого самца. Результат оказался тот же. В течение двух недель одна и та же самка уничтожила семерых самцов. Со всеми она заключала брак и всех заставила поплатиться за это жизнью.
А как-то я увидел такое зрелище. Самец, вцепившись за спину самки, страстно сжимает ее в объятиях, хотя у него уже нет головы, шеи и почти всей передней части туловища. Самка, повернув голову через плечо, продолжает спокойно лакомиться своим мужем, в то время как мужественные останки его тела продолжают исполнять свое предназначение. Говорят: любовь сильнее смерти. Это высказывание никогда не находило более яркого подтверждения. Съесть возлюбленного после исполнения брачного долга, когда он уже больше не нужен, это еще как-то можно понять, но пожирать мужа во время брачных объятий – это превосходит самые жестокие фантазии. Я видел это собственными глазами и не могу прийти в себя от удивления».
$Жан-Анри Фабр (1823 – 1915),
«Жизнь насекомых»
Мне казалось, что я, подобно несчастному богомолу, становлюсь жертвой самок, с той только разницей, что ни одна из них не съедает меня целиком, а только мелкими аккуратными кусочками. И все же с каждой покоренной женщиной я неуклонно умаляюсь, какая-то невидимая, но ощутимая для меня часть моего Я исчезает, я становлюсь все более незащищенным, исподволь превращаясь в того самого богомола, который продолжает механическую игру, потеряв голову. Что произойдет, когда и я потеряю голову? Немного осталось. Мои дни проходили в загулах и вечеринках, в сплошном ничегонеделании, а попытки засесть за роман заканчивались все тем же – я срывался и мчал в город в поисках новых приключений. Огромным усилием воли мне удалось лишь ограничить круг своих избранниц, сведя его к трем, и блуждать уже только среди этих трех сосен, а не теряться в чаще, украдкой перебегая от дерева к дереву, стараясь сохранить дистанцию и не сойти с ума. Лида, Леся и Вера заключали в себе все, о чем можно только мечтать, если бы их лучшие черты были воплощены в одном лице, однако, к величайшему сожалению, их все же было три, и это снова делало недостижимой мою мечту устроить свой быт. Значит, на горизонте должна была появиться четвертая, та единственная, которая и разрешила бы все мои сомнения. Она и не заставила себя долго ждать, но лишь для того, чтобы все еще больше запутать и усложнить.