ЧАСТЬ II

5.

Татьяна подслушивала. Ей ужасно, ужасно стыдно было стоять под дверью Риткиной комнаты в этой нелепой охотничьей собачьей стойке, но отойти она не могла. Слишком уж разговор за этой дверью был неожиданным …

— Да она тебя как щенка на поводке держит, мамочка твоя! Ты сам не видишь, что ли? Такую рожу состроила, когда меня утром увидела… Будто нам с тобой по десять лет, и вроде как не доросли мы для секса, ущемляет вроде как это ее материнскую щепетильность! А ты ведешься! Фу, противно как…

— Маргошка, ну чего ты несешь всякую чушь! Слушать же невозможно! Она самая обыкновенная мать, чего ты от нее хочешь? А по–твоему, она тебе на шею должна была от радости кинуться? И вовсе не из–за твоего утреннего появления она запаниковала. Она боится, что это учебе моей помешать может…

— Хм… Тогда я представляю, как она испугается, когда настоящую правду узнает.

— И не говори! Я и сам боюсь. Ну скажи, почему все так по–дурацки сложилось, а? Я ведь очень, очень люблю свою мать…И она меня любит, я знаю… А только странная как–то у нас с ней любовь получается. Вымученная–выкупленная какая–то. Мы со Светкой ее любовь послушанием своим выкупаем, а она нашу – вечным этим страданием да страхом за нас. Чтоб мама за нас не боялась, надо ее любить и быть послушными! Чтоб мама нас любила – надо тоже быть послушными… Порочный круг какой–то! И она своей собственной, отдельной от нас жизнью не живет, и мы будто по рукам и ногам связаны. Ну вот скажи, как я ей про институт скажу? Она же с ума сойдет!

— Так может, на заочный переведешься? А? Поговори с ребятами…

— Ой, да это всего лишь глупый компромисс, Маргошка, и все! Не хочу я там учиться, не интересно мне это. И не нужно.

— Зато маме твоей нужно! Ты представляешь, что вообще с ней будет, когда она узнает? И еще, ты говорил, этот дядька, муж ее подруги, заплатил за тебя… Выходит, ты по кругу должник, Пашка!

— А я просил за меня платить? А меня кто–нибудь спрашивал, хочу я там учиться или нет?

— Паш, ну они же тебя любят…Они же как лучше хотели…

— А человек, Маргошка, сам всегда знает, что для него лучше. И неважно, какого этот человек возраста и как к нему относятся его родители. Самое ценное для человека – свобода выбора, понимаешь?

— Да я–то понимаю… — вздохнула Татьянина дочь и произнесла совсем уж для нее обидную фразу: — Сколько себя помню, родители мои из–за этой самой свободы пресловутой всю жизнь друг другу попортили. Отец мой тоже все про свободу талдычил, а потом вообще свалил. И вроде любили друг друга безумно, а выходит, все зря. Так общего языка и не нашли…

«Вот поганка какая, а?» — подумала про себя Татьяна, отчего кровь бросилась ей в лицо, будто пристыдил кто. – « Зачем с каждым встречным–поперечным родительский развод–то обсуждать? Тем более с этим мальчишкой–сопляком… Да еще и ночевала у него этой ночью… А мне сказала – к подруге пошла!»

Она, конечно же, давно знала, что отношения у ее дочери с этим странноватым пареньком далеко не платонические, но все же… Да и не нравился ей этот мальчишка совсем. Не простой какой–то. Не общительный в смысле. И взгляд у него всегда странный, будто сам в себя смотрит или думает о чем–то исключительно своем только, а разговор поддерживает так, приличия ради, механически произнося словно под фонограмму знакомые слова. А теперь, смотри–ка, еще и про свободу толковать начал! Нет–нет, надо в срочном порядке Ритку от него отваживать, не нужна ей такая история в жизни. Знает она, чем это свободолюбие заканчивается. Далеко с ним не уедешь. Нет, еще чего не хватало – сопляк совсем, а туда же – свобода выбора…

Задумавшись, она еле успела отпрыгнуть от открывшейся неожиданно двери и сделала вид, будто очень внимательно, очень сосредоточенно роется в ящике стоящей в прихожей тумбочки, который был, к счастью, будто для нее специально и открыт. Перебирая суетливо старые квитанции и стараясь придать голосу нотки острой озабоченности, спросила на одном дыхании:

— Ритуль, вся обыскалась, а где счет за междугородку за прошлый месяц? Ты не видела случаем?

— Видела. Вот он.

Рита протянула руку и, не поворачивая головы, достала нужную бумажку с полочки, куда по сложившейся годами традиции автоматически складывались все счета, и протянула ее матери, понимающе и грустно улыбнувшись. Обернувшись к стоящему в дверях ее комнаты Павлику, спросила таким же ровным голосом:

— Вы опять сегодня до ночи репетировать будете?

— Не знаю, Марго. Конкурс уже через две недели, готовиться же надо…

— Кому готовиться–то? Эти козлы твои институтские сели тебе на шею и сидят. Одно только название, что группа! Слова твои, музыка твоя, вокал твой… На конкурс они с тобой выставились, смотрите–ка! Все кругом сплошные юные дарования! На чужом горбу проехаться …

— Ладно, не ворчи. Я позвоню. Жди. Сама не звони – отвлекать будешь. Ну все, пока…

«Надо же, разговаривают так, будто меня здесь и нет!» — сердито подумала Татьяна, уходя на кухню. – «Совсем уже обнаглели! Ну, погоди, дочь, устрою я тебе сейчас семейно–гражданскую разборку…»

В сердцах она почти кинула чайник на загоревшуюся веселыми синими язычками газовую конфорку, со звоном начала доставать с полки чайные чашки.

— Ритка, иди с матерью чаю попей! – крикнула в глубину квартиры Татьяна, как только за Павликом захлопнулась входная дверь. — Удели своей недостойной матери хоть пять минут внимания! Мать по тебе соскучиться уже успела, пока ты по чужим квартирам с мужиками шлялась!

— Ну чего ты орешь, как злая кондукторша? — нарисовалась в кухонном проеме улыбающаяся нахально, во все свои белые и ровные тридцать два зуба Ритка. – И чего это тебе в голову вдруг взбрело подслушивать? А? Вроде ты в таком безобразии раньше не замечена была…

Ритка никогда не знала, любит ли она так уж безумно свою мать. Вот спроси ее – и не скажет. Зато знала совершенно точно, что может разругаться с ней всласть, а потом так же всласть и помириться. Да и ругань их всегда была какой–то игрушечной. Они могли наорать друг на друга страшно и обозвать друг друга просто бог знает как, но слова эти ругательные будто отскакивали от них, как горох, не задевая их нутра, будто играли они друг с другом в некую завлекательную игру или упражнялись в театральном каком действе, подзадоривая одна другую яростными, взаправдашними крикливыми репликами. И глядя на них посторонним, неискушенным глазом, могло показаться, что где–то там, в темном зале, сидит невидимый талантливый режиссер и одобрительно кивает им седой и умной головой: верю, мол, вам, девочки, верю…Давайте–давайте, молодцы, девочки…

— Ну, один–то раз в жизни можно и подслушать, чего уж… — махнула в Риткину сторону Татьяна широким жестом. – Зато сразу столько нового о себе, глядишь, узнала!

— Это ты про свой развод, что ли?

— Ритка, ну на фига это с каждым встречным–поперечным обсуждать, скажи? Да и развода еще никакого у нас не было. Просто отец твой с ума сходит. Не нравится ему, когда правду говорят.

— Какую такую правду, мам? Сдалась ему сто лет твоя правда! У него своя есть. Вот он ее и отстаивает. А Пашка, между прочим, никакой не встречный–поперечный, он мой друг!

— Какой такой друг? С друзьями не спят, Ритка. С друзьями дружат. Ты не знала разве?

— Ой, да ладно! Еще начни меня ранней беременностью пугать! Не опускайся до ханжества, а то уважать перестану, поняла?

— Нет, Ритка, беременностью пугать не буду. Вы сейчас в этом деле грамотные, сами кого хошь испугаете. Я тебе другое скажу – он мне в принципе не нравится, Пашка твой…

— Хм… Вообще–то он и не обязан тебе нравиться… Ну ладно, валяй, выкладывай свое материнское мнение. Что там у тебя за принцип такой коварный объявился?

— Слушай, а он что, институт решил бросить?

— Ты и это даже успела услышать? Ничего себе… Чтоб в первый и последний раз подслушивала, поняла? А то не дай бог понравится еще!

— Да ладно… — махнула рукой нетерпеливо Татьяна. – Не учи мать жить. Умная какая…

— Да, с институтом Пашка круто поступил, конечно. На этот факультет конкурс всегда огромный, и даже за деньги только каждого пятого берут. А он взял и притащил сам в деканат заявление – прошу, мол, меня отчислить по собственному и глубоко мною осознанному желанию. Представляешь? Решил, что ему не нужно то, чем он никогда в жизни заниматься не будет.

— Нет, Ритка, не представляю. Что значит, никогда заниматься не будет? Ему что, диплом бы в жизни не пригодился? Не желание это, а дурость сплошная. И вообще, надо во всем доходить до конечной, итоговой точки. Мало ли, нужно или не нужно! Раз начал – надо закончить! Надо идти к намеченной цели, не смотря ни на что!

— А зачем?

— Да затем! Потому что надо всегда жить так, чтоб перед тобой какая–то цель была! Чтоб не было метаний в твоей жизни, а была конечная, четкая и определенная направленность. Пусть на короткий период, это не важно. И к этой цели надо переть и переть что есть сил, только тогда из тебя что–нибудь получится! А если цели нет, тогда в твоей жизни хаос наступает, анархия сплошная. Или та самая пресловутая свобода, о которой папочка твой любил бывало поталдычить…

— Ну, начинается…Мам, ты опять за старое? Целенаправленная ты наша! Забыла, как мы с тобой скандалили? Ты ж чуть не изуродовала меня в детстве этой целенаправленной своей одержимостью…

Татьяна совсем уж было хотела возразить дочери, но вовремя себя остановила. Встав из–за стола, сердито начала оглядывать маленькое кухонное пространство в поисках пачки сигарет. Увидев ее на подоконнике, открыла окно и нервно закурила. Ритка молчала, наблюдала за ней виновато и ругала себя последними словами, что коснулась так по–медвежьи неловко опасной темы. Будто обвинила в чем. Она и не хотела вовсе…

Когда маленькой Ритке исполнилось пять лет, мать отдала ее в спортивную гимнастику. Тренер Ритку признал способной и талантливой даже, о чем и сообщил радостно матери, и обрисовал Риткино будущее в самых радужных красках с медалями, победами, триумфом, огромными деньжищами и всякими разными заграничными впоследствии проживаниями. И даже присоветовал ей, как надо вести себя правильно с ребенком, чтоб добиться от него желаемого. То бишь Татьяна должна была внушать ей денно и нощно, как молитву, что она просто обязана быть первой, только первой, и никакой больше. Вот обязана – и все тут. Чтоб никаких сомнений у ребенка больше не оставалось. И слова эти тренерские упали в самую что ни на есть благодатнейшую для себя почву – тщеславия родительского Татьяне было ни у кого занимать не нужно, этого добра ей природа отвалила с переизбытком даже. Как одержимая, она носилась с Риткиной этой гимнастикой, исполняя все жестокие тренерские наказы по режиму питания, сна и отдыха, не слушая Риткиных горьких жалоб и пытаясь пресечь на корню все попытки Риткиного отца вмешаться в этот процесс и отстоять дочкино счастливое детство. Ритка, конечно, страдала, но пикнуть–таки не смела. Если иногда и сопротивлялась, то слабо очень. Некогда было. А отец, надо сказать, ругался с матерью по этому поводу страшно. А однажды, когда Татьяна начала по совету тренера перед соревнованиями Ритку слегка «подсушивать», то есть не кормить практически вообще, отцовское сердце не выдержало такой родительской пытки и подсказало ему крайнее решение – он Ритку просто взял и украл. Увез к друзьям на дачу и разрешил ей есть все, что душа пожелает. Ох уж и оторвалась тогда Ритка на блинах да оладушках, да со сгущенкой, да с маслицем сливочным… А отец в это время ответ держал перед матерью, то бишь молчал гордо и героически, как Зоя Космодемьянская на допросе, и только уворачиваться успевал от летящих в его бедную голову тарелок и чашек. Когда Татьяна дочь свою у тех друзей, наконец, разыскала, с ней чуть обморок не случился: выкатился с деревенского крыльца ей в руки румянощекий веселый колобок, и запрыгал вокруг нее радостно, потому как обнадеялся колобок, что уж с такой фигуркой его теперь точно и на порог даже в ненавистный спортивный зал не пустят. Только зря колобок, конечно же, обнадеялся… Ритке ли вместе с отцом было с матерью воевать? Страшный коктейль из одержимости да тщеславия так просто в словесных боях не уничтожишь, он ни уговорам, ни действиям не поддается. Тут просто ждать надо, когда жареный петух в задницу материнскую клюнет. Он вскоре и клюнул…

Опозорила Ритка своего тренера на важных отборочных соревнованиях, вылетела неуклюже да со всего размаху с брусьев – голова закружилась от голода да перегрузок. Голове этой в наказание больше всего при падении и досталось. Такое сотрясение мозга получила, что полгода потом в больнице провалялась. Пришлось и в школе на второй год оставаться, и ездить долго по санаториям всяким… И учеба потом как–то у Ритки не задалась – комплекс второгодничества сказался. Плюнула она на учебу, танцами увлеклась. Вот это у нее хорошо получалось, с этим был у нее полнейший порядок. Здесь ее и хвалили, и примой ставили, и даже талантливой обзывали. Еще будучи школьницей, Ритка умудрилась найти себе доходную подработку – устроилась приплясывать в шоу в престижном ресторане. Там платили очень хорошо. И после школы там осталась, поскольку карьера ее в том шоу в гору пошла – вот–вот должны были ей начать сольный номер ставить…

Татьяна, конечно же, трагедию, произошедшую с дочерью, переживала ужасно. И бесконечно винила и винила себя - долго еще тот жареный петух ночами ей покою не давал. Но прошло время, и природа взяла свое. Против нее, природы, так запросто и не попрешь… Раз вложила она в тебя что, будь добр, этому и соответствуй. И потому, оставив Ритку в покое, Татьяна взялась за мужа. Решила из него успешного бизнесмена сотворить. Да и время такое как раз образовалось, что все, кому не лень, бизнесом занялись. И принялась Татьяна за это дело со свойственным ей фанатизмом и одержимостью, поскольку муж проявил вдруг крайнюю строптивость и резко пошел в отказ. И не только не захотел идти плечом к плечу к намеченной Татьяной цели, а наоборот, объявил о полной своей свободе и вообще к чему бы то ни было стремиться перестал. Ни целей ему не надо было, ни красных финишных ленточек, ни сладости первенства. Заявил ей, что он свободен в своем человеческом выборе и намерен делать только то, что ему нравится, и работу свою не престижную и малодоходную не бросит ни за что. Татьяна же упорно ни о какой такой свободе и слышать не хотела. И снова начались в Риткином доме битье посуды и скандалы с выяснением того обстоятельства, кто кого больше любит и кто кому каким способом стремится эту любовь доказать. И снова Татьяна навлекла на свою бедную задницу того жареного петуха - не выдержал муж такой семейной обстановки и свалил в отвоеванную в боях свободу. Татьяна опять жутко переживала, корила себя за несдержанность, но тут уж гордость женская подняла в ней голову – и пусть, раз так. Раз ушел, значит, не любит. Свободы ему захотелось, видишь ли. Вот и пусть теперь будет свободен. Только гордость, она штука коварная. Родного человека рядом она не заменит, конечно, а вот ночными слезами в подушку вылиться тут как тут норовит…

Докурив сигарету и успокоившись, Татьяна развернулась от окна к Ритке и даже улыбнулась ей по–доброму. И рукой махнула – ладно, права, мол, ты, чего уж… А усевшись снова напротив дочери, произнесла вслух:

— Ладно, Ритка, правильно ты меня осадила. Да и вообще – какое мне дело до твоего Пашки? Будет у него диплом, не будет, какая мне разница… Тут речь о другом, дочь. Мне вот не понравилось, что он тоже про свободу талдычит, как и отец твой. Я аж вздрогнула, как услышала. Даже нехорошо, неуютно как–то стало. Если уж он в этом возрасте такие слова говорит, что с ним потом будет?

— А что будет? – удивленно моргнула Ритка. – Ничего не будет…

— Нет, дочь. Если уж все так серьезно у вас, если уж вы и жить потом вместе собираетесь… Будь осторожна, Ритка. Мысли о свободе у мужика – штука опасная. Ну сама подумай, какая такая свобода? Что она есть такое? Ни за что и ни перед кем не отвечать? Не нести никаких обязанностей?

— А это что, плохо разве?

— Ну, для мужика, может, и хорошо. А для женщины, с таким мужиком судьбу связавшей?

— А что? Она точно так же должна быть свободна! Это ж ощущение не конкретное только для одного человека, оно ж общее…

— Нет, Ритка! Запомни одно – нет женской свободы. В природе не существует. Женщина, она по–другому устроена. Не нужна ей никакая свобода. Она для семьи живет – для детей, для мужа… Себя ломает ради них. Поэтому ей всегда кто–то нужен рядом, кому можно себя посвятить. Ей все время отдавать себя кому–то надо. Пусть и в уродливых порой формах, пусть и слишком навязчиво, но надо. А как себя можно посвятить тому, кто этого не хочет? Ведь если человек объявляет себя свободным, это значит, ему не нужен никто. И посвящения там всякие женские тоже не нужны. То бишь и сам он, выходит, не будет никогда ради кого–то жить и свободой своей жертвовать. Так что ты поосторожнее с этой свободой–то будь. Иначе наплачешься от нее. Особенно когда еще и любишь…

Татьяна вздохнула горестно и уставилась в чашку с остывшим чаем. Сидела, задумавшись, будто забыв про дочь. Ритка протянула руку, заправила ей за ухо выбившуюся непослушную пепельно–русую прядку, спросила тихо:

— Это ты сейчас про папу сказала, да, мам?

— Да с чего это ты взяла? – резко и сердито дернула головой Татьяна и выпрямилась, с грозным недоумением уставившись на дочь. — Чтоб и упоминания о нем я больше в этом доме не слышала! Еще чего!

— Ой, да ладно тебе! Развоевалась…И когда вы только поумнеете оба, господи? Если уж любите, так и любите друг друга нормально, как люди, а не воюйте по пустякам всяким!

— Как это по пустякам, Рит? Ты что? Он же, можно сказать, нас с тобой бросил! Взял и ушел, и живите, как хотите! Поступил, как мерзавец настоящий… И даже не поинтересуется, как мы тут…

— Мам, не ругай его. Не смей. Я этого слышать не могу. Поняла? И никакой он не мерзавец, ты это и сама прекрасно понимаешь. Он же не от тебя ушел, он от твоего стремления заполучить его целиком ушел. И не надо прикрываться этой своей самоотдачей! И не самоотдача это вовсе, а наоборот, желание подавить, сожрать, заставить во что бы то ни стало плясать под свою дудку! Знаешь, когда тебя сожрать хотят вместе со всеми потрохами, только бегством спасаться и надо, и никакая любовь тут уже не в радость. А он очень любит тебя, я знаю…Так что не ругай его! Хотя бы при мне!

Рита также выпрямилась и также грозно уставилась на мать исподлобья. Татьяна хотела еще что–то сказать, но вдруг разом сникла и опустила голову, и произнесла тихо и равнодушно:

— Значит, сожрать я его хочу, по–твоему, да? Ну, спасибо, дочь…

— Мама! Ну прекрати…

— А может, я тебя тоже съесть хочу? Чего вы оба из меня крокодилицу какую–то делаете? Я же как лучше всегда хотела! Я старалась! Я же все для вас…

— Ну да. Для нас. Лучше скажи – для себя! Для своего одержимого неуемного тщеславия ты старалась, а не для нас. Мы с отцом – всего лишь средство…

— Ритка, ты что говоришь такое! Да как ты смеешь… Да ты…

— Ну что, что я?

— Ты… Ты можешь тоже катиться отсюда на все четыре стороны, поняла? И передай привет своему свободному папочке! Если моя любовь тебе тоже не в радость – катись. Спасайся бегством. Давай–давай. Иди. Средство она, видишь ли. А я монстр, выходит, вас пожирающий…

— Ну и пойду. Только ведь одна останешься…

— И останусь!

— Мам, ты это серьезно?

— Вполне…

Встав из–за стола, Татьяна медленно ушла в свою комнату, тихо прикрыла за собой дверь. Обиделась. Ритка смотрела ей вслед озадаченно и грустно, понимая, что вот сейчас они и в самом деле поссорились. Не накричали друг на друга, не обозвали всяческими обидными словами, как это бывало обычно, а по–настоящему поссорились. Потому что настоящая обида и их взаимное непонимание–неприятие и затаились за этим последним, относительно мирным и спокойным, а по сути абсолютно злым и жестоким диалогом, потому что старенький мудрый режиссер в невидимом зале только всплеснул ручками и покачал седой головой горестно – эх вы, мол, девочки… Что ж вы такое с собою творите–то? Не верю, не верю я вам. Да лучше бы вы весело и страстно накричали друг на друга или даже чуть–чуть разодрались, ей богу… А что, бывало же…

***

6.

- Так, дорогие мои детки. Хорошо, что вы оба дома. Господи, как же хорошо, когда вы дома…

Ася с размаху уселась между Светой и Павликом на диван, откинула усталую голову на его спинку. Все–таки хорошо, что у нее есть дети… Хорошо вот так посидеть с ними, почувствовать рядом родные, понимающие ее души… И жалеющие… Посидев так с полминуты с закрытыми глазами, тихо и доверительно проговорила:

— Ребята, нам с вами один щекотливый вопрос обсудить требуется. У тети Жанночки в этот выходной день рождения, и нам надо сообразить какой–нибудь оригинальный подарок. Необычный какой–нибудь. Вот никогда не знаю, что ей дарить! У нее ж все есть! Давайте думать…

Словно очнувшись от наступившей настороженной тишины, Ася быстро открыла глаза и, оторвав голову от спинки дивана, поочередно заглянула в лица своих детей.

— Ну же? Чего вы молчите? Какие будут предложения? – изо всех сил стараясь придать голосу побольше доверительно–душевной заинтересованности, спросила она немного даже капризно. — А, Пашка? Ты же у нас тот еще выдумщик! А может, стишата какие–нибудь сочинишь? Или песенку душевную? А что? Посвящаю, мол, дорогой и любимой тетечке Жанночке. Знаешь, как ей приятно будет…

— Не буду я ничего сочинять, мам. И на день рождения не пойду.

— Как это… Ты что вообще говоришь такое! Как это – не пойдешь? Чем ты занят таким важным будешь? Нет–нет, Павлик, надо бросить все свои важные дела и….

— Да нет у меня никаких важных дел! Просто не пойду и все! – решительно перебил мать на полуслове Павлик.

— Но почему? — оторопело уставилась на него Ася. – Ты пойми, это же традиция, это же для них уже ритуал сложившийся…Только мы и они… Они больше и не приглашают никого…С тех пор еще, как папа жив был…

— Вот только папу сюда приплетать не надо! Прошу тебя! Папа был сам по себе, и мы с ним были сами по себе, и они нас не трогали! А теперь…Теперь мы для них – витамины просто!

— Что? Какие витамины? Не понимаю я, Павлик…

Ася опять растерялась. Вот не привыкла она, чтоб сын разговаривал с ней в таком необычном тоне. То есть тон этот, конечно же, был почти спокойным и почти ровным, и не слышалось особо в нем ни оскорбляющей истерики, ни другого чего обидно–плохого, и все же… Опять ей почему–то страшно стало. Опять захотелось встать и убежать, и не слышать этого Павликова непривычно уверенного голоса, и не слышать этих непонятных от него слов, будто они витамины какие–то. Господи, что опять за фантазии? То переселения, то витамины…

— Объяснить? Ты хочешь, чтоб я тебе объяснил?

— Ну да…

— А как ты думаешь, мам, зачем вообще организму витамины нужны?

— Ну, чтоб поддерживать его в состоянии тонуса, наверное? Чтоб обмен веществ был правильный, чтоб самочувствие было хорошее и настроение тоже…

— Да, все правильно. То есть это жизненно–необходимая вещь, получается. Вот тетя Жанна и дядя Лева и кушают нас как жизненно–необходимую вещь для поднятия своего тонуса. Живут нашей жизнью, распоряжаются нашим временем, нашими душами, нашим со Светкой будущим, живут твоей вечной благодарностью перед ними, едят ее полными ложками, живут постоянной возможностью тебя унижать столько, сколько им заблагорассудится!

— Господи, какие ты страшные вещи говоришь, Павлик! Опомнись! Да они же нам как родные! Они же нам помогают! Ты все время забываешь, что дядя Лева для тебя сделал… Ну кто, кто бы еще судьбой твоей так озаботился? Думаешь, у него деньги лишние, что ли, чтоб за учебу твою платить?

— А я что, просил его в этот институт деньги за меня перечислять? Просил?

— Так на благие дела разрешения не спрашивают, Пашенька! А не то что просьбы ждут…

— Нет, мама. Спрашивают. Как раз и спрашивают. Если только человека витамином сделать не хотят. Человек, изнасилованный чувством собственной благодарности за сделанное для него без разрешения благое дело и становится витамином автоматически. Витамином для черта…

— Какого еще черта? Это что, Жанна с Левой черти, по–твоему?

— Нет, сами по себе они не черти, конечно. Черти у них внутри сидят. И именуются эти черти одним общим понятием – жажда обладания называется!

— Кем обладания? Нами?

— Ну да. Они уже безраздельно владеют, например, нашим временем - настоящим, прошлым и будущим. Они владеют твоей душой, мамочка. Они могут помыкать тобою, могут и оскорбить походя, а ты и не заметишь этого даже, потому что ты забыла, как это делается…Тебе и в голову уже не приходит протестовать, обижаться и не быть витамином. Ты привыкла, понимаешь? Привыкла и приняла это как данность! А вот ты возьми и вспомни, как тетя Жанна приглашает тебя, например, квартиру ее убирать. Мне Светка когда рассказала, я чуть со стыда не умер…

— Господи, да ну и что? Она заболела тогда, вот и попросила меня. Что в этом такого–то? Подруга пришла на помощь другой подруге…

Конечно же, Ася и сама изо всех сил старалась вычеркнуть из памяти тот последний случай, когда Жанна позвонила ей воскресным утром и попросила сделать у нее в квартире генеральную уборку. Сама она болеет, мол. Ася тоже в тот день очень плохо себя чувствовала и потому попросила Свету помочь ей с этой уборкой. Без всякой задней мысли попросила, не думая ни о каких плохих последствиях. Она ж не знала, что Жанна поведет себя так… Не понравилось ей отчего–то, что она Свету с собой притащила, и начала капризничать жутко. Кричала на них, сердилась все чего–то…И все ей было не так. Но что делать, если она такая вот, подруга ее? Даже если хоть самую малость не по ее плану сделаешь, уже психует… Раз позвала Асю одну, она должна была и приехать одна. Без Светы. Асе и самой тогда очень неприятно было, и проклинала она себя всячески, что дочь с собой взяла. И за себя обидно, конечно, было, и за Светку… А только Павлику об этой обиде вовсе знать не обязательно…

— Мам, ты думаешь, она сама помыть свою квартиру не в состоянии, да? Или она себе горничную нанять не может? Да все, все она может! Ей же очень важно то именно обстоятельство, что ты ей отказать не смеешь! И причем искренне не смеешь! Ты совершенно искренне считаешь, что все это правильно, что только так она с тобой и может поступать, что она права… Ты и сама не заметила, как превратилась в маленькую круглую витаминку для тети Жанниного черта…

— Замолчи, замолчи! – задохнулась вдруг в порыве гневной обиды Ася. — Что ты несешь, такое, глупый мальчишка? Не смей! Я просто умею быть благодарной…Умею… Они мне помогают… Это же все для вас… Вы же на их даче свежим воздухом каждый выходной дышите! Вы же там всякие вкусности едите, которые я вам купить не в состоянии! Ты образование превосходное получаешь! Тебе даже и местечко тепленькое у Левушки на фирме будет подготовлено…

— Нет, мам. Не хочу я такого тепленького местечка. Хочу душу свою для себя сохранить. Ее ж, душу–то, за очень короткий период можно дяди Левиному черту скормить. Он тоже без таких витаминов жить не может ни дня, этот проклятый его чертик. Вот, казалось бы, все у нашего дяди Левы есть. Как там, дай вспомнить… Ага, вот! Владелец заводов, газет, пароходов! Обладай, сколько влезет! Тешь себя в удовольствие! Ан нет. Если перефразировать, то эти заводы, газеты да пароходы – всего лишь жиры, да белки, да углеводы. А витамины где? Чертик витаминов требует, хиреет он без них! Без микроэлементов власти, без владения живой душой и без возможности манипулировать ею – катастрофически хиреет! И помереть даже может без витаминов этих! Да и тетечкин Жанночкин чертик тоже может помереть. У него, может, еще и большая в них потребность. И потому мы все ей нужны. А больше всего – ты нужна. Безропотная и испуганная, ею же подавленная ты, наша мамочка. У нее ведь нет других подруг, правда?

— Господи, это же жестоко, сын… Зачем ты так со мной…Не надо, прошу тебя…

Голова у Аси кружилась уже давно, и тошнота вовсю подступала к самому горлу. А может, это казалось ей так. Ее тонкая и прозрачная, но все–таки кажущаяся такой незыблемой защитная стена в лице Жанночки и Левушки рушилась прямо на глазах, разбивалась в мелкие звенящие осколки. Вообще, конечно же, она понимала, о чем таком толкует ей сейчас ее сын. И про чертей, и про витамины – все понимала. Но только зачем, зачем ей было все это понимать? Для чего? Она вовсе этого не хотела. Она так привыкла жить за этой стеной, привыкла отдавать себя и свое время, и пусть даже и душу вместе со всеми потрохами… Зато за этой стеной сидели у нее под подолом, можно сказать, они, ее дети, Пашенька со Светочкой, сытые, одетые и обучаемые, и все было так хорошо, так более–менее надежно и привычно. И не жалко было ей своей души и времени – пусть берут. Не важно, кто – люди, черти… И она совершенно, ну совершенно не готова к этому сыновнему протесту. Как это – прийти на день рождения Жанночки без Павлика? Да она же обидится! И Левушка обидится! Да это же скандал будет! Жанночка так любит слушать Пашкины песенки, любит ему подпевать хриплым и пьяненьким, не попадающим ни в одну ноту голоском… Нет, нет, это невозможно! Этого не будет! Она не вынесет Жанниной обиды, просто не вынесет…

— Павлик, ну пожалей меня, а? Ну, я прошу тебя, пойдем… Ты же в ужасное положение меня поставишь! Вот что, что я им скажу?

— Мам, да не надо тебе ничего говорить! Не надо ничего объяснять! Я свободен, понимаешь? Я не хочу больше быть витамином для черта!

— Павлик, но как же… Давай исходить из того, что мы с тобой уже приняли от них помощь! Это ведь немалые деньги, а для нас просто огромные и неподъемные, которые дядя Лева…

— А про институт, мамочка, я тебе вот что скажу…

— Пашка! Заткнись! Надоело! - закричала вдруг до сих пор молчащая Света и сделала брату ужасные глаза. – Хватит, ты что! Остановись, пожалей маму…

— Конечно, хватит! – ободренная Светиным призывом, резко произнесла Ася. – Ничего, пойдешь, как миленький! Чего это я тебя тут уговариваю сижу? Еще и чушь всякую выслушиваю! И вообще, ты мне кто? Ты мне сын! И этим, мой дорогой, все уже сказано! Ты будешь делать так, как надо делать! Как тебе мать скажет. И давай больше не будем это обсуждать, ладно? Не зли меня, Паша…

— Нет, мама. Я тебя очень люблю, но туда больше не пойду. И тебе не советую. Жалко мне тебя…

— Нет, пойдешь!

— Нет, мама, не пойду. Прости меня…

Павлик помрачнел и как–то странно сжался, скукожился будто в углу дивана. Мотнув головой, как молодой бодливый бычок, в следующую же секунду подскочил на ноги и быстро ушел в свою комнату, плотно прикрыв за собой дверь. Ася проводила его взглядом в спину, пожала плечами и растерянно повернула голову в сторону дочери.

— Светочка, я ничего, абсолютно ничего не понимаю. Что такое происходит, объясни мне? Ну как же так? Прямо пик максимализма у парня образовался, так резко, так вдруг… Ведь все, все, что он говорил, полная ерунда, правда, Светочка? Ведь ты так не считаешь, правда?

— Что, мам?

— Ну, про чертей, про витамины…

Света молчала. Сидела, низко опустив голову, внимательно разглядывала свои розовые хорошенькие ладошки. Потом, будто решившись на что, откинула с лица вытравленные перекисью жесткие волосы и, виновато взглянув в материнские глаза, тихо произнесла:

— Так я о том же пыталась тебе рассказать, мам… Помнишь, тогда, на кухне? Только ты меня не услышала. Накричала, и все…

— Да помню я, помню! А как, как не кричать, скажи? Эти ваши с Пашкой юношеские фантазии кого хочешь с ума сведут! Напридумывали себе бог знает чего, а мне теперь их что, расхлебывать? Как? Каким таким образом?

— Это не фантазии, мам…

— Ну все, Светочка, хватит.

— Мам, я вот что еще хочу…

Хватит! Все, я сказала! Давай лучше думать будем, как нам из положения этого выйти, с Пашкой–то. Представляешь, как тетя Жанна оскорбится? А Левушка? Ой, даже подумать страшно… Может, наврем чего–нибудь, а? Заболел, мол…Как думаешь?

— Мама! Послушай меня! – уже сквозь слезы проговорила Света, прижимая руки к груди. – Ну почему ты меня никогда не слышишь–то, господи? Я тоже никуда не пойду! Ни на какой тети Жаннин день рождения! Это мы с Пашкой так вместе решили! Мы и тебя хотели уговорить, да разве ты нас услышишь?

— Свет, ты что… Ну ладно, Пашка, а ты–то куда…

— А я, мам, тоже не витамин! — гордо и с вызовом произнесла Света. – И я, как Пашка, душу свою себе оставить хочу, и время свое тоже!

— А по заднице больно ты не хочешь? А? Ты чего это тут о себе возомнила? Я мать тебе или кто? Да я знаешь, что с тобой сейчас сделаю?

Асю уже трясло мелкой и злобной дрожью. В сердцах схватив дочь за волосы и с силой дернув их вниз, она подскочила с дивана, нависла над ней яростной фурией. Света вскрикнула громко и забилась в ее в руках, пытаясь вырваться. На шум тут же выскочил из своей комнаты Пашка и, обняв Асю за плечи, аккуратно и в то же время властно разжал ее кулак, сжимающий скрученные Светины волосы, потом мотнул резко сестре головой – иди, мол, отсюда быстрее. Усадил мать на диван, снова обнял и, покачивая ее, как ребенка, заговорил тихо и ласково:

— Все, мамочка… Успокойся, мамочка… Ты же у нас умница. Ну что делать, раз так получилось. Со временем и ты все поймешь, и нас поймешь… И в самом деле так нельзя жить, мамочка…Нельзя ждать, когда тебя доедят до конца. Нельзя, нельзя, нельзя…

***

7.

На день рождения к Жанне Ася все–таки пошла. А куда было деваться? Зашла в красивый ухоженный подъезд их богатого дома, начала медленно и обреченно подниматься пешком по лестничным ступенькам, словно на Голгофу какую. И в самом деле, почему у Жанночки других подруг нет? Пашка–то правильно подметил. И друзей тоже никаких нет… Они, Жанна с Левушкой Низовцевы, всегда только с ними, с Асей и Павликом Макаровыми дружили. Вообще, это даже и дружбой трудно было назвать. Скорее, это было похоже на взаимоотношения близких родственников, с которыми вот так, за здорово живешь, и не раздружишься, если даже очень и очень этого захочешь. По крайней мере, ни одного выходного дня друг без друга они не проводили. Левушка даже однажды пошутил, что Светке с Пашкой надо двойную фамилию дать – Низовцевы–Макаровы… Однако вот в чем был парадокс: к Павлику, Асиному мужу, да и к ней, к Асе, на день рождения в квартиру народу всегда столько набивалось – не продохнуть просто, а к Жанниному Левушке приходили только Ася с Пашей да с детьми. И к Жанночке тоже. Странно…

Правда, потом Асины подруги все подевались куда–то. Жанночка их терпеть не могла. Умела она у всех без исключения находить особенный какой–нибудь изъян, и высмеивала его зло и выпукло так, что изъян этот казался совсем уж чудовищным и для женской дружбы просто неприемлемым. Асе даже, бывало, приятно было, что Жанночка ее так ревнует…

Поднявшись, наконец, на третий этаж, Ася освободила от противной хрустящей обертки букет хризантем и встряхнула его слегка. Цветы дрогнули своими нежными кремовыми лепестками и будто ожили, задрожали тяжелыми пушистыми головками - красота, умереть можно. Ася любила хризантемы. Не те, что похожи на бледные маленькие ромашки, растущие на одной только веточке, а настоящие, толстые хризантемы, большие и роскошные кремово–желтые тяжелые шары. Они ей казались будто осязаемыми, будто имели сладкий какой вкус, похожий на взбитые сливки, и даже пахло от них, казалось, вкусно–съедобным - так и хотелось на язык попробовать. Она всегда дарила Жанночке хризантемы на день рождения…

Выставив перед собой букет, Ася вздохнула и нажала на кнопку звонка. Что ж, будь что будет. Дверь тут же и открылась, явив ей улыбающуюся во все свое полное цветущее лицо Жанночку.

— Господи, ну наконец–то! Как вы долго едете, ей богу! Там Левушка уже изнылся весь, так ему выпить хочется! – радостно воскликнула Жанночка и быстро выхватила у Аси из рук цветы. Тут же выглянув из–за ее плеча на лестничную площадку и продолжая радостно улыбаться, спросила:

— А где?.. Где это ты, Аська, наших любимых деток потеряла? Спрятались, что ли? Ну–ка, ну–ка, я посмотрю…

Высунув язык и игриво–озорно подмигнув Асе, она заглянула в лестничный пролет и постояла так еще немного, нелепо согнувшись полным станом. Потом развернула к Асе удивленно–разгневанное лицо…

Ася никогда не могла определить для себя, красива ее подруга или нет. Все черты лица ее были правильны и выпуклы, но каждая черточка при этом жила как бы сама по себе, не желая гармонично с другими сочетаться. Вот, казалось бы, например, пухлым и чувственным губам Жанночки должны соответствовать мягкие, добрые и глубокие глаза - да не тут то было. Глаза у Жанны были колкими и острыми, как бритвы, и не наблюдалось в них отродясь никакой глубины да мягкости. А тем более доброты. Все наблюдалось – едкая смешливость, любопытство, вожделение, удивленное презрение, а вот доброты – никогда. Даже цвет кожи не желал сочетаться со смоляным цветом вздымающихся над головой короткой прической–ежиком жестких тугих волос – он был не смуглым, как ожидалось бы у жгучей брюнетки, а нежно–розовым и слегка румяным, словно у грудного младенца. Впрочем, цвет кожи Жанночка легко могла изменить и в салоне красоты – внешний здорово–цветущий свой вид она охраняла–берегла очень тщательно и всегда им гордилась, как необыкновенным человеческим достоинством. И все же красавицей ее трудно было назвать. Ася и сама не знала, почему. Все–таки красота женская – это что–то другое. Она, как теплый ручеек, из маленькой, неизвестно где расположенной изюминки исток берет и несет потом содержимое этой изюминки по всему женскому организму, придавая ему неповторимое изящество, индивидуальность да свое собственное обаяние. А Жанну, похоже, этой необходимой изюминкой природа вообще обделила…

— Аська, а дети–то где? – тихо и возмущенно спросила Жанна и внимательно взглянула в испуганные Асины глаза. Видимо, что–то важное для себя в них прочитав, Жанна дернула в следующий миг плечом и быстро прошла мимо Аси в распахнутую дверь квартиры, на ходу бросив ей нетерпеливо, обиженно и властно:

— Ну, заходи, что ж теперь…

В прихожей Жанна, не остановившись даже и на минуту, быстро прошла в комнату, прямо на ходу бросив хризантемы на низкую тумбочку для обуви. И они, пока Ася торопливо стаскивала с ног ботинки и снимала мокрую от дождя куртку, все покачивали грустно свесившимися с тумбочками лохматыми кремовыми головами, словно упрекая: «Ну, и зачем ты нас сюда притащила? Шла, любовалась нами всю дорогу, и деньги свои последние потратила, а зачем? И нам теперь плохо, и тебе плохо…»

Такого грустного дня рождения у Жанночки еще не было. Вернее, такого напряженного. Пустые приборы, поставленные на столе для Павлика и Светы, все время назойливо лезли в глаза, пока Жанна не унесла их прочь перед подачей горячего блюда. Стол же, как и всегда, впрочем, был необычайно изыскан: кулинарная романтика была особым, трогательно–обоюдным увлечением Жанны и Левушки. Оба они с каким–то болезненным сладострастием вызнавали–вычитывали всюду необыкновенные рецепты разных блюд и с таким же сладострастием священнодействовали потом на кухне, воспроизводя их в натуре. Ася всегда удивлялась про себя потихоньку: неужели можно с таким пылом, горя глазами, отдаваться всего лишь еде? Ну, вкусно, ну и что дальше? Плотское всего лишь удовольствие – съел и забыл. И вообще, зачем, скажите, смешивать в одной жаровне говяжий язык, грецкие орехи и апельсины, если каждый ингредиент, сам по себе съеденный, гораздо вкуснее и полезнее? Сама она к еде относилась довольно–таки равнодушно, иногда и вспомнить не могла даже, обедала она в течение дня или нет. А особенно ее удивляло то, как трогательно Жанночка с Левушкой предлагали новое и необыкновенное блюдо–изобретение гостям, произнося при этом с чувственным придыханием: « А сейчас вот это попробуйте…» А потом с нетерпеливым ужасом в глазах смотрели, как это блюдо гость жует, как проглатывает, как внимательно к своему желудку прислушивается и, замерев, ждали его реакции… Ну вот попробуй, не похвали их еду после этого! И не захочешь, а похвалишь. И не просто похвалишь, а изойдешь на ожидаемые хозяевами восторги. Но и восторги эти опять же должны быть не простыми, а исключительно правильными, иначе нарушишь, не соблюдешь особую, ожидаемую хозяевами фишку от этого гастрономического праздника, потому как не просто хвалебной одой еде все это должно звучать, а этаким панегириком низости к величию – то бишь если б не вы, уважаемые Жанна с Левушкой, то нам и в жизни бы своей разнесчастной не удалось попробовать таких вот благородных пищевых изысков… Ася с мужем даже слегка подсмеивались, бывало, раньше над друзьями своими. Особенно Павлик очень удачно мог превратить все это в настоящий балаган, и Жанна с Левушкой могли посмеяться над собой весело. А без Павлика Асе сейчас и не до смеха уже. Попробовала бы она сейчас посмеяться, как же…

От невыносимости сгустившегося за столом молчаливого хозяйского напряжения Ася старалась вовсю – чуть только не подпрыгивала на своем стуле, выражая таким образом майский день да именины сердца от необыкновенности и изысканности хозяйских блюд: и болтала не переставая, и глаза закатывала к потолку, и мычала, и стонала, и другими всяческими способами пыталась выслужить к себе расположение именинницы. Только, видно, плохо это у нее получалось. Жанна сидела за столом с презрительно–оскорбленным лицом и даже не смотрела в ее сторону – будто терпела с трудом чужое здесь присутствие. И Лева молчал. Обиделись. Испортила им Ася праздник. Как будто она сама по себе им и не подруга вовсе. Конечно, с Павликом и Светой веселее, кто ж спорит–то? Будь они здесь, не сидели бы они сейчас с такими постными и оскорбленными физиономиями, а устроили давно бы уже развеселые песни да танцы. Левушка бы дурачился да ерничал вовсю перед Светкой, изображая галантного – а главное! — молодого кавалера, а Жанночка лезла бы с пьяными объятиями к Павлику, раскиселившись от его грустно–романтических песенок. А ей бы пришлось мыть посуду на кухне…

Без всех этих развеселых удовольствий застолье кончилось очень быстро. Ася, как всегда, вызвалась было помыть посуду, но Жанночка даже и этого ей не позволила, только взглянула на нее льдисто–холодно и промолчала. Паузу выдержала. Тяжелую такую паузу, как глыбу черную. А из Аси от страха перед этой паузой все лезла и лезла перепуганная суетливая веселость, будто дергал ее кто изнутри, как свинью на веревочке. И даже когда на свободу, на улицу то есть вышла, долго еще изнутри колотило ее всю от этого напряжения – ну не могла она, физически просто не могла выносить, когда Жанночка на нее сердится–обижается. И молчит. И с мазохистским удовольствием паузу эту тяжелую держит…

А потом еще целых две недели Жанна ей не звонила. Продляла себе удовольствие. Знала ведь прекрасно, как она переживает…А Ася в свою очередь на Свете досаду срывала, плакала и капризничала по любому поводу, и закатывала дочери истерики из–за оставленной в мойке невымытой тарелки, брошенных небрежно на спинку стула впопыхах стянутых джинсов, тройки по английскому, позднего возвращения, громкого смеха, слоновьего утреннего топота, — да мало ли можно причин найти для своего недовольства…Она и на Пашку бросалась бы точно так же, наверное, да только дома его не было практически. Пропадал где–то Пашка целыми днями и вечерами. Утром уходил – она еще спала, ночью приходил – она уже спала. Вот же поганец… Сам эту историю с протестом своим дурацким закрутил и с поля боя смылся. Это вместо благодарности, что ли, что его в люди хотят вывести? А ей как теперь одной все это расхлебывать прикажете? Просто не дети ей достались, а безжалостные роботы какие–то…

К концу второй недели Ася не выдержала и Жанночке позвонила сама – спросила робко, собираться ли ей с ними на дачу в выходные, на что Жанночка ответила равнодушно, что Левушкиных планов она не знает, а когда узнает, то Асе непременно позвонит. Но так и не позвонила. И на дачу с собой не позвала. И проснулась Ася в субботу с ужасным настроением и сплошной головной болью. Пришла в ванную растрепанная и заспанная – под глазами круги, лицо серое, взгляд загнанный, как у той лошади, которую за эту загнанность пристреливают… А умывшись и выйдя на кухню, увидела вдруг, какое кругом царит запустение: и окно давно не мыто, и плита, хоть и чистая относительно, а свежестью не блестит, и посуда будто пленкой неприятной покрылась – чашку в руки взять противно. Совсем она дом забросила. Непорядок. Пора рукава закатывать и за дело браться. И вообще, говорят, что домашняя уборка – лучшее средство от тоски да переживаний всяческих. А генеральная уборка, выходит, и вообще в этом случае панацея? Что ж, попробуем…

Она наскоро позавтракала и переоделась в старенький Светкин спортивный костюмчик, состоящий из тугой маечки и смешных высоких шортиков, а потом еще и нахихикалась вволю перед зеркалом, разглядывая себя со всех сторон и потешаясь над собственным девчачьим легкомысленным видом. И взялась с воодушевлением за уборку. Вообще, Ася свой дом всегда любила. Любила, чтоб кругом было чисто, светло и уютно. Не обязательно, чтоб богато да роскошно, а именно - чтоб уютно. И чтоб глаз на чистоте отдыхал. А в чистоте этой главное – окна. Потому что дневной свет, струящийся в комнату сквозь чистое, до блеска отмытое окно и только что выстиранное его ажурно–тюлевое украшение кажется другим совсем, будто через чистоту эту преломленным и для жизни домашней более приспособленным. А если еще в переливах этого света и пыль столбом не стоит, так и вообще красота…

С уборкой Ася провозилась до самого вечера - осталось только в Пашкиной комнате порядок навести. Устало опустившись на крутящийся стул перед письменным Пашкиным столом, она глянула на царящий на нем творческий беспорядок, задумалась. Ох, как руки чешутся на Пашкином столе прибрать, да нельзя! Нельзя, не ее территория. Права на вторжение не имеет. Мама в свое время раз и навсегда отучила ее от этой пагубной привычки. На своем родительском примере, так сказать. Но с другой стороны – она же пагубно любопытствовать не собирается, она только этот беспорядок от пыли избавить хочет… Подумав, Ася таки решилась на столе у Пашки немного убрать – потом прощения попросит, если что. И начала раскладывать лежащие ворохом бумажки по странному, невесть откуда взявшемуся вдруг принципу: тетрадки – в одну стопочку, исписанные торопливой Пашкиной рукой листочки — в другую, четкие принтерские распечатки – в третью. В нутро бумажек она совершенно честно старалась не заглядывать, просто раскладывала и раскладывала их по стопочкам автоматически, пока очередная бумажка подозрительно не задержалась у нее в руке и не привлекла внимание особой какой–то странностью. Что–то не так было в этой бумажке. Как будто лишнее что. А вглядевшись, Ася вдруг поняла — печать! Печать на бумажке была! Синий чернильный кружочек печати, какой обычно шлепают на подпись руководителя в официальных бумагах. У нее даже пальцы, держащие этот листочек, похолодели вмиг. А когда она прочитала ужасный текст этого листочка, похолодело все и внутри и оборвалось больно и томительно. И взгляд будто застрял, запутался в буквах противной и страшной, как высунутое жало змеи строке: «…студента третьего курса Макарова Павла Павловича…отчислить…основание – собственное желание…»

Ужас сковал всю ее разом. Оторвав таки взгляд от проклятой строчки, она отбросила листочек быстрым и торопливо–брезгливым жестом, будто и в самом деле держала в руках змею. И сразу руки схватило ледяной дрожью, и голова поплыла паникой, и даже дыхание перехватило, будто невидимый кто сзади накинул на шею шелковую удавку. Соскочив со стула, лязгнувшего недовольно всеми крутящимися приспособлениями, Ася тихо выплыла из Пашкиной комнаты, села в гостиной на диван, держа спину пряменько, как школьница, уставилась невидящим взглядом в чисто отмытое, без единой пылинки комнатное пространство. А в голове в это время билась и билась, как птица, и никак не могла найти себе нужного направления панически–болезненная мысль – надо срочно что–то сделать. Немедленно. Сейчас. Срочно надо срываться и бежать, бежать куда–то и действовать, и нельзя вот так сидеть, надо быстро, катастрофически быстро что–то делать, что–то предпринимать… Только — что? Звонить Левушке? Звонить в деканат? Или что–то еще? Позвонить Павлику? Ну да, конечно же, Павлику…

Соскочив упругой пружиной с дивана, Ася бросилась в свою комнату и, схватив с тумбочки мобильник и не попадая трясущимися пальцами в нужные кнопки, отыскала в памяти Пашкин номер.

— Да, мам, говори быстрее, что у тебя! Батарея сейчас сядет! – услышала Ася звонкий и веселый Пашкин голос. И снова горло перехватило от этой его веселости и слов даже нужных сразу не нашлось – ничего себе, весело ему… Да еще и раздражающим фоном послышались в трубке и другие такие же звонкие смеющиеся голоса, и музыка какая–то вдалеке послышалась…

— Паша, я видела приказ об отчислении тебя из института! По собственному желанию! Что это, Паша? Объясни мне, пожалуйста!

Ася и сама не узнала своего голоса. Он был противным и яростно–скрипучим, и одновременно равнодушным будто - звучал, как деревянная колотушка : бух–бух, бух–бух, бух–бух…Или это сердце у нее так бухало, не поймешь…

— Ну что ж, и хорошо, что видела… — тяжело выдохнул в трубку Пашка. – Потом поговорим, мам. Дома сядем спокойно, и я все, все тебе объясню…

— Нет, сейчас! — вдруг визгливо прокричала в трубку Ася и заплакала сразу. - Сейчас, Паша, сейчас! Немедленно, ты слышишь, немедленно давай домой! Иначе я умру, умру…

— Ой, мам, успокойся, ради бога! Ну не надо, а? Ну, прошу тебя…

— Паша, домой! Приезжай прямо сейчас домой! Ты понял? Домой! – талдычила однообразно и истерически сквозь слезы Ася. — Я тебя жду прямо сейчас дома! Давай домой, Паша!

— Хорошо, мам. Я приеду сейчас. Только не плачь так, прошу тебя…

Отбросив в сторону телефон, она начала ходить маетно от стены к стене по гостиной, заложив ставшие холодными и мокрыми ладони под мышки и бормоча себе под нос что–то вроде «так–так–так», и «надо успокоиться», и «надо что–то делать». Потом снова искала глазами телефон, подходила к нему, брала в руки и долго, сосредоточено его разглядывала, морща лоб, потом снова бросала и снова отчаянно ходила по комнате, пока в дверях не зашуршал, быстро проворачиваясь, Пашкин ключ.

— Паша! Пашенька! Ну как же так? Что это? Как это? Я ничего, абсолютно ничего не понимаю… — бросилась Ася в прихожую и со страдальческим ожиданием уставилась на сына, медленно и будто обреченно стягивающего с себя куртку. – Может, это ошибка какая, Паш? Там приказ…

— Нет, мам, не ошибка. Я сам так решил. Не буду я там учиться.

— Да почему, почему?

— Потому что я никогда не буду заниматься ни финансовым правом, ни банковским делом, ни фондовым рынком. Не мое это все. Противно, понимаешь? Ну, пожалей ты меня, мам! Между прочим, у меня от троекратно произнесенного словосочетания «фьючерсная сделка» вообще понос начинается…

— Замолчи! Замолчи немедленно! Я даже слышать сейчас не хочу твоих шуток! Да как ты посмел вообще… Дядя Лева за тебя заплатил, а ты… Да у тебя же диплом практически в кармане был! Нет–нет, и не думай даже! Сейчас мы ему позвоним, и он сходит в деканат, и все уладит… Хотя… Ну господи, как, как я теперь буду его об этом просить? Ты же совершенно по–свински даже на день рождения к Жанночке не пошел…

— Не надо никуда звонить, мам. Успокойся, прошу тебя. Смотри, тебя трясет всю! Давай решим так: я сам знаю, что делаю…

— Ты? Делаешь? А что, что ты такое делаешь, скажи? Как ты жить собираешься без образования? Да ты завтра же в армию загремишь, господи! Ты этого хочешь?

— Нет, не хочу. Но если надо будет, и загремлю. Не я первый, не я последний. Раньше уйду, раньше приду.

— Господи, да что же это такое! – горестно всплеснула руками Ася. – Ты будто и не слышишь меня совсем… Отец бы с ума сошел от горя, наверное…

— Нет, мам. Вот он бы меня как раз понял. Помнишь, как он повторял всегда, что не в страхе перед судьбой надо жить, а в дружбе? То есть делать в жизни то, что тебе судьбой в дар дано?

— Это что, твои дилетантские песенки — дар судьбы? Или глупые графоманские стишата? Очнись, Павлуша! Я тебя умоляю!

— Мам, не надо. Не обижай меня, а? Ну, ты же умная у меня тетка! Давай, включай разум! Все будет хорошо, я уже взрослый мальчик!

— Так, все. Хватит. Поговорили, и хватит, — вдруг жестко произнесла Ася и отвернулась к окну. Помолчав немного, так же жестко и тихо, четко разделяя слова, проговорила: — Завтра ты пойдешь в институт и заберешь свое заявление. Объяснишь, что у тебя температура высокая была, когда его писал. И сам не понимал, что творил. А справку о болезни я тебе достану. А не пойдешь – пеняй на себя. Можешь в этом случае домой не возвращаться…

— Потому что тебе не нужен сын без высшего образования, да, мам? Тебе нужен сын только с дипломом, а с песенками и стишатами не нужен, да? Так я понимаю?

— Да. Правильно понимаешь.

Вовсе, вовсе она не собиралась его прогонять! Ну, а как еще можно было повлиять на строптивого и глупого ребенка? Только так – испугом. Страхом лишиться родительской любви. Всегда, всегда это на него безотказно действовало. Ничего, сейчас посидит в свой комнате, одумается и прибежит прощения просить за глупый свой поступок…Так всегда было… И не раз, и не два…

Пашка действительно резко развернулся и ушел в свою комнату, наглухо закрыв за собой дверь. Еще и заперся. Плюхнулся с размаху на свой крутящийся стул и, резко оттолкнувшись ногами, провернулся сердито в три оборота вокруг оси. А остановившись, посидел немного, низко и горестно опустив голову и разглядывая зажатый в руке мобильник, потом автоматически набрал знакомый номер и спросил в трубку тихо и деловито:

— Слушай, Серега, ты говорил вроде, что выехал из той съемной комнаты? Ага? А телефон хозяйки не выбросил случайно? Так, молодец… Ага, диктуй…Да ничего не случилось, чего ты! Просто мы с Маргошкой решили самостоятельную жизнь начать. Да есть, есть у меня деньги. И вперед заплатить есть… Возьму пока из тех , что на конкурс отложили… Ага, давай… Да я скоро! Сейчас вещи в рюкзак скину и приду. Вы там начинайте пока без меня. Давай, через полчаса буду…

Вытащив из шкафа старый огромный отцовский рюкзак и бросив его посреди комнаты, он первым делом положил на его дно несколько пухлых папок с написанными от руки и отпечатанными на принтере «текстами» - главное, как он считал, свое богатство и достояние. Не «стишата», а именно тексты. Тексты его песен, главный результат пусть пока юношеской и глупой, но своей, собственной жизни. Именно так он свою жизнь и чувствовал – будто сотканной из этих текстов, необходимых и радостно–мучительных, которые приходят откуда–то в голову сами по себе, без особого на то спросу…

Да, именно так это всегда и происходило – без спросу. Вот просыпается он утром и чувствует – сидит в голове слово. Зачем, для чего сидит, непонятно. А только вдруг оно, это слово, начинает ныть и дрожать на одной ноте, и будто беспокоится страшно в своем одиночестве, пока откуда–то из пространства не прилетает и не присоединяется к нему намертво другое слово, потом третье, потом четвертое… Иногда они, эти прилетающие слова, сталкиваются между собой и здороваются будто, и обнимаются, как давние и разлученные обстоятельствами друзья, а иногда и сам он их начинает сталкивать меж собою, и прислушиваться, как они звучат по–новому, и рука тянется записать их быстрее в строчки, а если записать вдруг не на чем, то накатывает на него жуткая паранойя… И мечется тогда, и пристает к знакомым и незнакомым людям в поисках авторучки и захудалого какого листочка, боясь все забыть… И только записав, понимает, что забыть этого все равно бы не смог ни за что и никогда. А потом, практически одновременно с этими строчками, приходит к нему и музыка. Ее, бывает, и не слышно вначале, будто она стоит и поджидает весело в сторонке, когда же строчки, наконец, выстроятся в приемлемый для нее ряд и позовут ее, дорогую и любимую, в это необыкновенное, переливчатое, звенящее их обоюдной совместностью звучание. И от одного только этого звучания вдруг понимаешь, что ты, оказывается, жутко счастлив в этом мире, несмотря на то даже обстоятельство, что в мире имеют место быть и финансовый менеджмент, и процентная ставка рефинансирования, и фьючерсные сделки, будь они трижды неладны, и прочая всякая тому подобная дребедень…

На мать Пашка не обижался. Ну, может, чуть–чуть совсем. Сидела где–то в глубине, конечно, маленькая и обидная горечь, но он ей свободы не давал. Да и некогда было, да и места свободного для этой горечи практически не оставалось, все место авансом занято было и каким–то образом тщательно охранялось для прилетающих неизвестно откуда текстов–стихов и радостно сопровождающей их явление музыки. Вообще, он матери верил. Хоть и не слышала она его, а все равно — верил. Он не был жестоким сыном, он знал, что со временем она его и простит, и поймет, и примет таким, какой он есть. Обязательно примет. Просто трудно ей пока.

Собрав в рюкзак необходимые на первое время вещи, он оглянулся по сторонам, проверяя, не забыл ли чего нужного, решительно стянул жесткие верхние тесемки и закинул рюкзак на плечо. Ну, вот и все. И шагнул за порог комнаты.

— Мама, я ухожу. И не бойся за меня. У меня все будет замечательно. Так, как надо. Пока…

— Куда? Куда уходишь? Ты что, с ума сошел? Остановись, Паша! – обернувшись от окна, оторопело рассматривала сына Ася. Вся ситуация казалась ей дурным каким–то сном, отвратительно–обидной нереальностью, и только огромный старый мужнин рюкзак за Пашкиными плечами, с которым он обычно отбывал в дальние свои сибирские командировки, был совершенно реальным и пухлым, и нагло–вызывающим образом возвышался над головой сына. Не верила она, что он сможет вот так вот взять и уйти. Не могло этого быть. Это же ее сын, ее Пашка, такой всегда покладистый и спокойный, такой послушный и добрый Пашка…

Пока Ася моргала глазами в обидной растерянности, Пашка решительно шагнул в прихожую, быстро оделся и вышел за дверь, и, уже спустившись на один пролет лестничной площадки, обернулся к стоящей в дверях матери и улыбнулся ей во все свои молодые и здоровые тридцать два зуба, и подмигнул весело и ободряюще:

— Да все классно, мам! Не переживай! Ладно? Ты знаешь, я очень, очень тебя люблю…

— Паша! Паша, куда же ты! Постой! Вернись немедленно, слышишь? Ты что, обиделся, что ли? Я же просто так сказала, что ты мне не нужен…Постой!

А дробные Пашкины шаги уже стучали по лестницам где–то внизу, потом лязгнула противным металлическим скрежетом дверь подъезда и захлопнулась. И все. И стало так тихо, будто жизнь вокруг затаилась и боялась вздохнуть, и Ася тоже долго не могла вздохнуть как следует. Закрыв тихонько дверь, прошла на кухню, недавно промытую до сияющего блеска, и опустилась без сил на стул – ноги совсем не держали ее, тряслись отчаянно в коленях. Посидев так и чуть успокоившись, она, наконец, набрала полную грудь воздуху и медленно выдохнула, и даже сделала попытку собраться с мыслями. Хотя какие могли быть мысли особенные… Так, лихорадочные обрывки. Залетали случайно в голову, толклись суетливо и нашептывали чего ни попадя, вроде «…да как он вообще такое посмел…», или «…ничего–ничего, погуляет да и вернется к вечеру, еще и прощения просить будет…»

Пашка ни к этому вечеру, ни к следующему не вернулся. Промаявшись все воскресенье с утра и окончательно изведя Свету испуганно–возмущенными и почти риторическими вопросами по поводу Пашкиного поступка, Ася окончательно пришла к выводу, что виновата во всем, конечно же, Пашкина Марго. А кто же еще? Конечно, эта девчонка! Сама нигде не учится и ему не дает! Вцепилась и не отпускает. И ушел он, конечно же, только к ней. А может, она беременная? Может, ей замуж срочно захотелось? Нет, ну противная какая! Вот не зря она ее невзлюбила. И остерегалась не зря, и знать про нее ничего не хотела – тоже не зря. Хотя в этом она не права, конечно. Про жизнь своего врага надо все знать. А она повела себя, как страус какой трусливый: раз я тебя знать не хочу, значит, тебя как бы и вовсе нет! А вот она сейчас наберется наглости и пойдет прямо к ней, к Марго, домой, и приведет сюда Пашку обратно! За ухо! Мать она или не мать, в конце концов? Она–то совсем не враг своему сыну…

Дом, где жила Марго, Ася помнила только навскидку, то есть совершенно приблизительно. Она бывала там, конечно, и не однажды, еще с тех пор, когда, будучи членом школьного родительского комитета, расхаживала по квартирам Пашкиных одноклассников в образе легкомысленной Снегурочки в новогодние каникулы. Но, господи, как же давно это было… И что это за жизнь была – легкая, веселая… Вздохнув, она постаралась изо всех сил вспомнить и лица Маргошиных родителей — так, на всякий случай, вдруг поскандалить придется. Хотя скандалить, конечно же, не хотелось. Да и лица их совсем ей не вспоминались…

Подойдя к Маргошкиному дому, она встала нерешительно перед дверью первого подъезда, пытаясь припомнить – здесь, не здесь? И радостно бросилась к вышедшей из дверей молодой женщине, ведущей на поводке красивого скотч–терьера:

— Ой, а вы давно, наверное, здесь живете, да? Не подскажете, в какой квартире живет Рита Барышева? Высокая такая, длинноногая, худая…Может, вы ее знаете?

— Маргошка, что ли? Знаю, конечно, - доброжелательно улыбнулась Асе женщина. – А вам зачем?

— Ой, мне очень она нужна. По делу. Вот, пришла, а номера квартиры не помню…

— Они на третьем этаже живут, квартира тридцать семь. Только ее сейчас, по–моему, дома нет. А Татьяна дома, я видела, как она пришла…

— Ой, спасибо вам огромное! Так выручили… — рассыпалась в благодарностях Ася, заходя в подъезд. Быстро поднявшись на третий этаж, она долго стояла перед дверью, пытаясь унять судорожное волнительное дыхание. Потом, решившись, изо всей силы нажала на кнопку звонка.

Дверь открылась тут же, как будто высокая, статная и, как ей показалось, очень надменная женщина стояла за ней в прихожей и только и поджидала Асиного звонка. Ася вздрогнула и отступила на два шага назад, чтоб заглянуть ей в лицо, для чего пришлось некрасиво задрать голову – слишком уж ощутимой была их разница в росте. Она вообще всегда терялась рядом с высокими людьми, сразу комплекс нападал по поводу своего небольшого дюймовочкиного роста.

— А–а–а…Простите… То есть здравствуйте, конечно…

— Здравствуйте. Вам кого? – холодно и отрывисто спросила женщина, равнодушно глядя на Асю со своей надменной высоты.

— А мне, знаете ли, мой Павлик нужен, Татьяна. Вас ведь Татьяной зовут, правильно? Он у вас ночевал, да?

— Так вы мать Ритиного Павла, значит? Ну–ну. То–то я смотрю, лицо мне ваше знакомо.

В школе еще видела, наверное. Ну что ж, проходите. А только здесь ни Риты, ни Павла нет, — проговорила женщина, отступая вглубь прихожей.

— Как это – нет? А где они? – осторожно переступила порог вслед за ней Ася.

— Так я думала, она к вам жить ушла… Сказала – к Павлику… — развела руками женщина.

— Что значит – к Павлику? И вы ее что, так вот запросто отпустили жить к Павлику?

— Да нет, конечно. Никуда я ее не отпускала. Да она особо и не спрашивала. Перед фактом поставила, и все. И ушла. Мы с ней поссорились перед этим…

— И мы, знаете, с Павликом тоже поссорились… И он, знаете, тоже вот так – перед фактом… И что же нам теперь делать, Татьяна? Где их искать?

— Не знаю…

— И я — не знаю…

***

Загрузка...