Часть первая Нежный возраст

– Делов-то! Стоило так кричать! – недовольно буркнула толстая тетка в медицинском колпаке, халате и клеенчатом фартуке и, ловко усадив мое пятидесятисантиметровое тельце на огромную ладонь свою, ка-ак треснула меня по заднице. «Ни слова не скажу! Не дождется!» – подумала я, и опять удар по мягкому месту – такой, что искры из глаз посыпались.

– А-а-а! – заорала я, как сирена, так что тетка сама, видать, была не рада, что шлепнула меня во второй раз.

Я, продолжая вопить, оглядывалась по сторонам – интересно все-таки, куда это я попала? Какая-то комната, выкрашенная в бледно-салатовый с голубоватым оттенком цвет; сквозь замазанное белой краской окно сверху, просачиваясь, врывается солнечный свет. Напротив, на стене – круглые часы показывают 13.45. «Значит, время снова существует, – промелькнуло у меня в голове. – Стало быть, я опять попала туда же, откуда пришла!» На кресле полулежала симпатичная девушка с измученным бледным лицом. Ба! Да это ж мамочка моя!

– Не хочу оставаться тут! Мама! Роди меня обратно! В туннель! Там нет времени, там спокойно, там есть к чему стремиться! Не желаю снова бегать по кругу, как белка в колесе! – кричала я, но на это мое требование никто не отреагировал – окружающие вообще не слышали, казалось, ничего, кроме моих невразумительных сигнализационных воплей.

Кончилось все тем, что меня, будто деревянное поленце, запеленали и положили рядом с точно такими же «поленцами», предварительно прицепив по рыжей клеенчатой бирке на ногу и на руку, подписанные «Матрена Перепелкина». Но это только на первый взгляд все младенцы, что лежали и горланили от голода, были такими же, как я. Совсем нет! И вообще, может, они вовсе не есть хотели, а со мной желали познакомиться, потому что я коренным образом отличалась от остальных грудничков – я среди них была единственной представительницей женского пола.

«Ничего не понимаю! Мне что, придется прожить собственную жизнь во второй раз? Это и есть загробная тайна?» – поразилась я и вдруг увидела, что малыш, лежащий слева, смотрит на меня голубыми глазами, не моргая. Думает, я приду в восторг от цвета его глаз!

– Да у всех младенцев в первые недели глаза голубые! – сказала я ему, и он горько заплакал.

Несомненно, все это уже было в моей прошлой жизни – маму мою действительно зовут Матрена Ивановна, а фамилия у нее тогда была Перепелкина, и она мне раз сто рассказывала, что я в палате была единственной девочкой – остальные семь младенцев были мужеского пола. И что однажды меня с кем-то перепутали, и ей принесли кормить парня.

– Я сразу почувствовала – что-то тут не так! – говорила мама. – Запах какой-то не твой, и в грудь как вцепится! Ну, настоящий мужик!

«Вот где нужно свою судьбу устраивать! Вокруг семь настоящих мужиков, смотрят на меня, аж шеи свернули, есть просить перестали, а я случаем не пользуюсь – в той жизни всех проворонила, теперь надо быть умнее!» – решила я, однако привлечь внимание сильного пола не так-то легко, когда ты закутана в пеленки с головы до пят, словно гусеница в кокон. Единственное, что мне удалось сделать, так это примириться с соседом слева, и в знак глубочайшего своего расположения к нему я подмигнула, словно давая знать – мол, ты мне тут больше всех нравишься.

Потом повернулась к кавалеру справа и моргнула ему другим глазом, сказав при этом:

– Если живешь по соседству, вместе будем в колясках прогуливаться, – и назначила ему свидание ровно через месяц и десять дней во дворе у второго подъезда в два часа дня, ибо я знала, что именно в этот день и час родительница моя решит впервые выгулять свое чадо. Но, кажется, этот крикливый петух ничего не понял – он таращился на меня с минуту, а потом вдруг как зальется!

Многие говорят: «Если б мне была предоставлена возможность прожить жизнь заново, я бы сделал то-то и то-то, а того-то и того-то совсем бы делать не стал!» Все это чепуха, скажу я вам! Ничего нельзя изменить! За неделю пребывания в роддоме в обществе семи человек мужского пола я так и не смогла ни с одним из них свести знакомство, не говоря уж о чем-то большем! Даже тот сосед, что постоянно лежал по правую сторону и умудрился побывать сыном моей матери по причине халатности медицинского персонала, не появился через месяц и десять дней в нашем дворе у второго подъезда в два часа дня. После этого уже можно было сделать вывод о противоположном поле и впредь не попадаться на их дешевые подмигивания, томные взгляды и отказы от еды. Однако неудачи с мужчинами никогда не вразумляли меня, а, напротив, лишь воодушевляли на новые, порой совершенно безрассудные, сумасбродные, поистине сумасшедшие подвиги. Чего уж тут изменишь? Не пойдешь ведь против обстоятельств!

На третий день нашего с матушкой пребывания в роддоме меня, как обычно, ближе к вечеру принесли к ней «ужинать».

– Девочки, – робко проговорила очень интеллигентная тетенька в очках (ей мальчика не давали, потому что молока у нее не было – похоже, и груди как таковой у нее тоже не было), – мне так стыдно! Так стыдно! – И она залилась краской.

– Ирка! Что опять случилось-то?! – спросила Клава, грубоватая девица с тоненькой длинной косичкой, небрежно перекинутой через плечо на мощный бюст, которая перед кормежкой вечно поджидала нас в коридоре, а завидев, бежала оповестить палату: «Девки! Готовьтесь! Их уж погрузили и везут!»

– Кажется, я сейчас сделаю кое-что неприличное, – пискнула интеллигентка, и лицо ее стало красным, как помидор.

– Валяй!

– Боюсь, упущу! Точно, упущу! Всю кровать испачкаю, и все тогда!

– Так беги в туалет! Скорее! – скомандовала моя родительница.

– Беги! – пробасила девица с косичкой.

– Не могу я! У меня ведь швы!

– Судно! Вот судно!

– Не смогу я в судно!

– Это почему?!

– Не сосредоточусь я при вас!

– Не дури! На судно! – Клава нетерпеливо трясла перед ее смущенным лицом бледно-желтой эмалированной уткой.

– Поздно уже! Упустила! Я так и знала! – И Ира заплакала.

– Девки! Смотрите! Это чей это?! Это чей это мужик в одном костюме и в белой шляпе по водосточной трубе наверх карабкается? – Клава от неожиданности даже от окна отшатнулась, выпустив из руки судно. – Конец января, а он без пальто! Ой! Ха! Ха! Ха! – закатилась она. – Шляпу ветром унесло! Ой! Не могу! Идите, посмотрите! Вот умора! Внизу баба какая-то пьяная ее ловит и кренделя ногами выделывает! Вроде приличная на вид!

– Ну все, Аделька! Это по нашу душу! – прошептала мамаша и, поднявшись с койки, понесла меня к окну так осторожно, словно стекло в мыльной пене. – Алексей Петрович! Поезжайте домой! Немедленно!

– Матрен! Это твой муж? – с нескрываемым любопытством и ужасом спросила Клава.

– Девочки! Кто-нибудь! Позовите нянечку! – выдавила из себя девица в очках.

– Свекор! – ответила мама.

– А-а, – понимающе и даже с облегчением протянула Клава, в то время как Алексей Петрович с жаром барабанил в окно, требуя показать внучку.

– Вот! Вот! Смотрите и поезжайте домой! – злобно прокричала мамаша, интенсивно раскрывая рот, надеясь, что свекор поймет ее по губам.

– Да сто з это за палата-то такая! – возмущалась санитарка – дородная бабка с проваленным беззубым ртом. – Позему посторонние за окном! – прозвучало как «человек за бортом». – И сто это за вонь у вас какая-то? Фу! Сто это? А? – И крылышки ее носа быстро задергались. – Опять кто-то обделался! Мерзавки! Поганки! Опять белье менять! Паразитки! – Она еще что-то кричала, но я уж не слышала, потому что меня «погрузили» в тележку вместе с «настоящими мужиками» и увезли вон из скверной палаты.

А еще через четыре дня меня, закутанную в одеяло, с прикрытой от ветра кружевным уголком физиономией, мамаша вынесла на улицу. На сей раз познакомиться с родным отцом мне не удалось, потому что в это время он служил в армии, а нас вместо него встречал его двоюродный брат Григорий, очень похожий на маминого мужа. Настолько, что нередко его просили побыть за Диму (т.е. за моего папашу), так как последний в самые ответственные и торжественные моменты отсутствовал. Спасало моего загадочного отца лишь то, что отлучки его носили исключительно деловой характер и всегда оправдывались уважительной причиной – будь то служба в армии или поступление в военное училище. Да, да! Военное училище. За день до свадьбы с любимой своей Матреной, которую он, надо заметить, добивался самыми отчаянными способами – умолял будущую тещу, которую стал называть «мамой» задолго до бракосочетания, обещал горы золотые, говорил, что повесится, если та ответит отказом на его предложение и выдаст дочь за кого-нибудь другого. Все эти доводы тронули сердце «мамы», тем более что ее непутевая дочь уж была на третьем месяце беременности, но самое главное, что повлияло на положительный ответ Зои Кузьминичны (моей теперь бабушки), так это то, что Дмитрий совершенно очаровал ее со всех сторон – как внешностью, так и внутренними своими душевными качествами. И ничто теперь не могло изменить ее решения: ни то, что Дима Перепелкин считался самым отъявленным хулиганом школы, ни протесты любимого первенца Леонида, ни то, что молодым лишь три месяца назад исполнилось по восемнадцать лет. На бабушку слишком сильно подействовали двухметровый рост жениха дочери, сорок пятый размер его обуви, волевой подбородок, контраст темных волос его с голубыми ясными глазами. Теперь она во всем видела знаки, которые были ниспосланы свыше – будь то беременность дочери или тот факт, что родители мои появились на свет в одном роддоме, в один и тот же год и день. И она в конце концов сказала «да».

А за день до свадьбы Дмитрию Перепелкину взбрело в голову отправиться то ли в Саратов, то ли в Рязань поступать в военное училище. Поцеловав невесту, он заверил ее, что уже к вечеру будет дома, и уехал. Но ни к вечеру того же дня, ни ночью, ни следующим утром он не вернулся. Обстановка становилась все напряженнее – исчезновение жениха повергло всех родственников в ужас – никто не знал, что делать и что предпринять, никто уже не верил в то, что свадьба вообще состоится. Приглашенные нервно ходили по двору, то и дело прикладывая ладонь ко лбу козырьком, всматриваясь вдаль – не появился ли жених вдалеке, меж хрущевок, в буйном майском цветении сирени.

Во всей этой сложившейся наэлектризованной обстановке сохраняла полное спокойствие лишь мать Димы (т.е. моя вторая бабушка). К одиннадцати утра она на радостях уже пропустила стаканчик-другой (да и, наверное, третий с четвертым) крепленого вина и, разложив прямо на лавке у подъезда штук пятьдесят синих кур, неторопливо и обстоятельно общипывала первую.

– Ой! Прасковья Андреевна! Ну что вы делаете! Жениха нет! Ничего не готово! – подлетев к сватье, возмущалась предполагаемая теща.

– Будет жених! – упрямо ответила та, швырнув лысую курицу через плечо к себе на кухню первого этажа.

– Откуда ему взяться! И что вы пьете-то раньше времени!

– Радуюсь! А жених будет! – настаивала сватья.

– Нет, откуда ему взяться?! Вы мне скажите! Откуда?

– Гришка! – на выдохе пьяно гаркнула Прасковья Андреевна, и из дома выскочил двоюродный брат моего отца. – Женихом сегодня будешь! – отрезала она, запульнув очередную курицу в окно.

– Как это?! – опешила бабушка. – Я не позволю!

– Тут не до позволю-не позволю! Гришка на Димку похож? – Она в упор посмотрела на будущую родственницу и сама же ответила: – Похож.

– Но дело-то не в их сходстве!

– В чем же? – Судя по всему, сватья устала говорить и изъяснялась короткими предложениями, упуская из речи ненужные, второстепенные, сорные, по ее мнению, слова.

– В паспорте! Как вы не поймете-то?

– А пачпорт Митенька забыл, оставил. Вот он, пачпорт! – На порог вылетела худая, сутулая, беззубая бабка с бесконечным носом – старшая сестра Прасковьи Андреевны. – Гриша пойдет вместо Мити с его пачпортом.

– А как же ваш Митенька без паспорта в училище поступит?

– Вот его и нету-тить так долго поэтому. Его там, наверное, спрашивают – где, мол, пачпорт, а он им доказывает, что дома, – рассудительно объяснила Галина Андреевна.

– Так-то! – торжествующе воскликнула Прасковья Андреевна и принялась кидать в окно неощипанных кур – видно, занятие это ей порядком поднадоело – решила, что и опушенная дичь на столе – тоже совсем неплохо.

Надо сказать, дядя Гриша вполне мог бы сойти за моего отца – между ними действительно наблюдалось поразительное сходство. Однако они не были близнецами, более того – приходились друг другу всего лишь кузенами. Черты лица Григория были более грубыми и ярко выраженными, нежели у брата. К примеру, волевой подбородок отца у дяди Гриши казался выдвинутой челюстью, крупный нос – длинным, голубые глаза – выцветшими, полинялыми какими-то…

Уж все куры горой были навалены на полу в кухне, Прасковья Андреевна прилегла на кушетку возле них отдохнуть – вздремнуть часок-другой, Григорий натягивал свадебный костюм кузена, невеста рыдала, ее мать закатывала глаза к потолку, пытаясь дощипать неощипанных сватьей птиц, как в этот момент нарисовался жених в разорванной в клочья рубашке и с разбитой физиономией.

Прасковья Андреевна открыла один глаз и весомо сказала:

– Дурак, – и перевернулась на другой бок.

– Подрался в поезде с одной сволочью! – доложил тот.

– Ну что, подал документы в военное училище?! – сквозь слезы спросила невеста, повертев паспортом перед его носом.

– Слада, я ж не нарочно его забыл! Я так спешил, так спешил! Успел ведь! – Он крепко заключил в объятья «маму» с невестой и, проникновенно глядя то на ту, то на другую, крикнул: – Гришка, а ну-ка снимай мой костюм!

И все дурные мысли, опасения, сомнения в одну минуту были развеяны – теща смотрела на зятя с подобострастием и гордостью одновременно, взгляд невесты был переполнен нежностью и любовью.

Свадьба удалась на славу – жильцы двух подъездов (второго, где жил жених, и четвертого, где обитали невеста с матерью и старшим братом) одного дома высыпали на улицу и с наслаждением уписывали жареных кур, несмотря на то, что иногда кому-то из них попадались волоски и даже перышки, пили горькую за сладкую, счастливую жизнь молодоженов, закусывая салатами из свежих, только что появившихся на рынке помидоров с огурцами за П-образным гигантским столом, лихо отплясывали летку-еньку, твист и шейк, ломая каблуки и стирая набойки.

Через три месяца столь же бурно провожали в армию Дмитрия Перепелкина, а еще спустя три месяца ко второму подъезду пятиэтажного дома подъехало такси, из которого выпрыгнул сначала дядя Гриша, а потом Матрена Перепелкина вылезла со мною на руках.

Нечего сказать, я попала в странную семейку. Это сейчас, во второй раз, я уже знаю, что к чему, но представляю, какой шок я пережила, очутившись тут впервые – в прошлой своей жизни.

Квартира, в которой мне предстояло прожить некоторое время, оказалась незапертой – она вообще никогда не закрывалась, несмотря на то что располагалась на первом этаже. Всякий, кому заблагорассудится, мог бы открыть дверь ногой, затеряться в хаосе, царившем в коридоре, кухне и двух комнатах, стащить что-нибудь и удалиться так же незаметно, как и войти.

Только меня внесли в квартиру, как в нос сразу же ударил едкий и сильный, противный запах масляной краски.

– Фу! Чем это у вас тут так несет?! – крикнула с порога мама. Ответили ей не сразу. Более того, мне показалось, что дома никого не было, но через пару минут в узком коридоре появились двое, и к резкому запаху масляной краски примешался еще один – устойчивый, не менее едкий и раздражающий – спиртовой.

– Слада! – всплеснула руками женщина лет сорока пяти и от восторга, радости и пьяного бессилия тут же уронила их – теперь верхние ее конечности, яко две селедки, попавшиеся на крючки, болтались по швам. – Люба, дурак, ремонт затеял! – Ее блаженно-восторженный тон резко сменился на укоризненно-осуждающий. – Я ему говорю: «Люба – ты во!» – И она покрутила пальцем у виска. – А он говорит: успеем! Ну что, успели? Дурень ты малахольный! Дурак, – легкомысленно заключила она, махнув на него рукой в знак того, что человек он потерянный и неисправимый.

Только потом я узнала, что Любой в этой чудной семейке называли Алексея Петровича – того самого, что в белой шляпе и костюме лез на третий день после моего рождения по водосточной трубе и настойчиво барабанил по стеклу, требуя, чтобы ему немедленно показали внучку. Это был склонный к полноте мужчина, на вид – лет пятидесяти, работал на мясокомбинате и всегда поражал окружающих своей способностью поутру быть в меру упитанным, а к вечеру, идучи с работы, увеличиваться в размерах чуть ли не вдвое. Затем, на славу пообедав, он по обыкновению выходил во двор поиграть в карты или в домино, и снова соседи видели не тучного и опухшего какого-то Петровича, а лишь в меру упитанного. Разгадку сих метаморфоз знали лишь домочадцы и свято хранили ее даже от меня, а я, в свою очередь, только и делала, что, оторвавшись от материнской груди, а затем и от рожка, сначала сосала, словно лимонные кондитерские дольки, сырокопченую колбасу, а когда прорезались зубы, с азартом рвала ее клыками. Через несколько лет великая тайна открылась и мне: дедушка-голубчик таскал с родного мясокомбината колбасу (предварительно разрезав ее вдоль) в рукавах, внутренних карманах пиджака, за поясом и даже в штанах (что придавало ему необыкновенную мужественность). Нехорошо, конечно, но зато родные и близкие были сыты и счастливы.

Впоследствии оказалось: в семье, куда я попала, все называли друг друга какими-то подозрительными именами, можно даже сказать, кличками, причем малообъяснимыми и необоснованными: дедушку-несуна, как уже было выше упомянуто, – Любой, что для меня по истечении тридцати лет так и оказалось загадкой. Не из-за большой любви супруга так величала своего мужа! Саму бабушку – Прасковью Андреевну – дома называли Фросей. Лет до двадцати я была уверена, что полное ее имя Ефросинья и что Паня (как иногда звала ее я) – это всего-навсего производное от Ефросиньи. Величайшим открытием для меня стал тот факт, что Фросей ее окрестили после выхода фильма «Приходите завтра» – мол, из-за того, что у Прасковьи Андреевны был точно такой же сильный голос, как у героини фильма – Фроси Бурлаковой, и точь-в-точь такие же длинные, густые косы. Однако кос я не застала – к моему рождению великолепная бабушкина шевелюра только и делала, что сушилась отдельно от своей обладательницы на батарее, и прикреплялась к голове лишь в самых исключительных случаях – например, тогда, когда ей разрешалось погулять со мной после работы часок-другой. Как, впрочем, не застала и ровного ряда мифических зубов, от которого остался один передний верхний резец. А работала она упаковщицей на молокозаводе, причем очень хорошо – даже грамоты получала за высокую производительность труда. И в отличие от своего мужа – расхитителя общественной собственности – приносила домой не продукт питания, получаемый от домашних коров, а рулоны плотной бумаги, на которой, кроме красных и голубых треугольников с надписью «молоко пастеризованное», ничего другого нарисовано не было. Бабушка надевала белый халат, варила клей и трудилась сверхурочно, потому что работа была сдельная. Но корпела она над своими пакетами только в те дни, когда не сотворяла возлияния Бахусу. Тут непременно надо заметить, что никто и никогда в нашем дворе, где все было, как на ладони, и все знали друг друга, как самого себя, и помыслить не мог, что ударница труда Прасковья Андреевна Перепелкина может злоупотреблять спиртными напитками. Не знала об этом и моя мама, покуда не переехала на постоянное жительство с пятого этажа четвертого подъезда на первый этаж второго подъезда того же дома. Упаковщица молочного завода, даже находясь в крайней степени опьянения, за всю свою жизнь ни разу не высунула носа из дома! Хотя она и любила попеть песни и подрать глотку, убежденная в том, что вокальные данные у нее ничуть не хуже, чем у Фроси Бурлаковой, ее, несмотря на тонкие стены наскоро выстроенных хрущевок, не слышал никто. А пристрастилась бабушка к зеленому змию незаметно ни для кого. Лет десять до моего рождения в знойный день утолила она жажду холодненьким бочковым пивом и, поняв, что это совсем недурно, буквально на следующий же вечер составила Любе компанию по случаю его зарплаты. И так пошло и поехало под предлогом «Чтобы Любе меньше досталось!». В скором времени Любе не доставалось практически ничего, и он, получив зарплату, шел не домой, а в пивнушку.

– Э-эх, бабка! – многозначительно сказал Люба, прищурив и без того свои заплывшие маленькие глазки.

– Покажи, покажи внучку! – И бабушка дотронулась до моего подбородка холодной рукой, пахнувшей селедкой. – Ну копия Митенька! Копия! Когда я его родила, он был точно таким же маленьким! – с гордостью заявила она.

– Квадрат 136! Цельсь! Пли! – ни с того ни с сего, чуть пригнув голову, словно уберегая ее от только что просвистевшей пули, скомандовал дедушка.

– Молчи, Люба! – приказала бабушка и ласково, даже несколько виновато проговорила: – Слад! Идите, посмотрите, мы ремонт на кухне делаем!

– Нашли время! – возмутилась Слада, но все-таки прошла взглянуть на работу свекра со свекровью.

…Над кособоким, заваленном грязными тряпками, банками, кисточками и прочим хламом столом, посреди которого стрелой возвышалась бутылка пшеничной водки, красовалось три размашистых мазка бешеного василькового цвета, напоминающих знак, что оставлял на стенах защитник всех угнетенных – таинственный мститель Зорро. Должно быть, у бабушки с дедом вышел горячий спор по поводу того, как правильно красить стены – водя валиком сверху вниз по стене или слева направо. Тот из них, кто был убежден во втором варианте, провел горизонтальную линию, после чего, наверное, они повздорили, потом помирились и, подкрепив примирение это стопкой водки, решили попробовать первый вариант, проведя косую линию нетвердой, обмякшей рукой. Потом снова завязался спор – никуда, мол, не годится этот первый вариант! – в подтверждение чего опять была сделана линия слева направо, и получилось латинское «Z».

– Мы только вчерась начали, – этим бабушка попыталась оправдаться. Мама хотела было что-то сказать, как в этот момент, гремя кастрюлями, в коридор ворвалась дородная женщина пятидесяти четырех лет в пальто бутылочного цвета с искрой и в вишневом берете, с розовой и голубой лентами, завязанными на локте пышным бантом.

– Матренушка! Здравствуй, доченька! Ой! Пока ты рожала, меня чуть удар не хватил! Все думаю – как да что! В лотерею выиграла! Первый раз в жизни! Представляешь?! Рубль! Решила ленты купить! Внученька! Дай мне ее! Фрося, возьмите у меня судочки! Тут первое и второе!

– Ну зачем ты, мама, по двору с кастрюлями!.. Ведь сплетни пойдут, что ты из детского сада обеды таскаешь!

– Плевать я хотела! Мне предлагают, я и беру! Что ж, отказываться? Супик гороховый и мятая картошечка с котлетками! Что отказываться! У-тю-тю! У-тю-тю! – сахарным голосом запела она. – К чему вот вы ремонт затеяли?! Прямо как будто у вас совсем головы нет, ни у того, ни у другого! – Голос ее мгновенно переменился – стал жестким и требовательным. – И пьете опять! Тьфу!

– А это мы на радостях! На радостях! Внучка ведь родилась!

– Так вот оно, значить, – поддержал жену Люба.

– У-тю-тю, у-тю-тю! – Меня принесли в маленькую комнату и положили на кровать. – Давай знакомиться, малышка! Давай? Я твоя бабушка – твоя первая бабушка – Зоя Кузьминична, Фроська – твоя вторая бабка. Поняла? Поняла! Поняла! – умилилась первая бабушка. – А как тебя зовут? А? У-лю-лю! У-лю-лю! Скажи: Евдокией меня зовут! Евдокия Дмитриевна Перепелкина!

– Ничего подобного! Никакая она не Евдокия! Аделаида она! – возмутилась мама.

– Что это за имя какое-то непонятное? Да? Дунечка! Скажи: мама наша с ума сошла, чтоб имена такие ребенку давать! Да?

– Я ее рожала, и как хочу, так и называю! Хватит и того, что ты меня Матреной окрестила!

– А чем тебе твое имя-то не нравится? Неблагодарная!

– А чем оно может нравиться? Матрешка какая-то! Мотря! Ты хоть удосужилась бы прежде, чем давать мне такое имя, узнать, что оно означает! Матрона – почтенная замужняя женщина! – отчаянно выпалила моя родительница.

– Не вижу ничего зазорного! Ведь не женщина легкого поведения! Назови ее Евдокией! – В голосе звучала просьба. – Как Дусю Комкову – подругу мою! Уважь мать! И Дуся будет довольна! Несчастная баба! Воевала, до Берлина дошла, своих детей не было никогда! – И бабушка принялась перечислять остальные заслуги своей подруги – Евдокии Комковой.

– Адель! – Мама была непреклонна.

– А ты знаешь, что Дусе пережить пришлось?! Знаешь, что такое женщина в военно-полевых условиях? Знаешь, что она вместо ваты использовала мох в критические дни?! – Это была, казалось, последняя козырная карта Зои Кузьминичны.

– Адель!

– Если ты не назовешь мою внучку в честь Дуси Комковой – потеряешь мать навсегда! Я от тебя откажусь! – выйдя из терпения, взревела бабушка.

– Адель!

– Евдокия!

– Адель!

– Евдокия! Евдокия! Евдокия!

– А что, Дуся мне очень даже ндравится! Как нашу с Хросей сестру будут звать! – послышалось с порога.

– Ее ж Алду зовут! – очнулась бабушка.

– Енто по-мордовски, а по-русски она Дуся.

– Вот видишь, и Галине Андреевне тоже это имя по душе! А то Аделаида какая-то! Еще чего вздумала!

Старшую сестру Прасковьи Андреевны – Галину Андреевну Федькину – в семье величали Сарой – то ли из-за ее длинного носа, то ли по причине природной хитрости и жадности – точно сказать не могу, баба Сара, и все. С тех пор, как я впервые увидела ее с рюкзаком за спиной и с двумя связанными веревкой сумками через плечо, словно баулами на горбе у верблюда, она ни капельки не изменилась – все та же тонюсенькая седая косица, длинный нос, беззубый рот, морщинистый лоб, хитрые маленькие птичьи неподвижные глазки; худенькая, сухонькая на протяжении тридцати лет. У нее никогда не было семьи, более того, она вообще была девственницей и жила с одной из своих трех младших сестер. Вторая сестра, Груня – мать дяди Гриши, жила в доме напротив с сыном, двухлетней внучкой и своенравной невесткой, которая любила порой от души поколотить свекровь. Баба Груня работала кассиром в винном магазине, но, несмотря на это, была кристально честным человеком. Единственным ее недостатком являлось чрезмерное влечение к тому товару, за который она с утра до вечера принимала, пересчитывала, а в конце смены сдавала деньги.

Моя тезка Алду жила далеко – в деревне Кобылкино, что под Саранском, в Мордовии, откуда, собственно, и приехала Агафья Андреевна Федькина, будучи молодой, но, я уверена, с точно такой же тонюсенькой косицей, длинным носом и глубокой морщиной, напоминающей оттиск буквы «И», появившейся на челе ее еще в юности, словно для засвидетельствования озабоченности и беспокойства об оставленных без присмотра на малой родине меньших сестрах.

Баба Сара всю свою жизнь проработала на АЗЛК (Московском автомобильном заводе им. Ленинского комсомола). В свободное время она помогала сестрам с детьми, а потом – детям этих детей. Истово верила в бога, ходила в церковь, исповедовалась, причащалась и держала в ванной, среди ободранных эмалированных тазов, наваленного горами грязного постельного и нательного белья, среди выдавленных тюбиков с остатками засохшей пасты, обглоданных до пластмассы зубных щеток и подмокших коробок стирального порошка с хозяйственным мылом, две огромные бутыли с самогоном. Сама она и капли в рот не брала – самогонку гнала исключительно для сестер и Любы, объясняя это тем, что, мол, если им вовремя не поднести – помереть могут. Грамоты она не знала и всю жизнь вместо подписи ставила крестик, зато в совершенстве владела счетом. Семь лет назад, выйдя на заслуженный отдых, она отвоевала возле городской свалки клочок земли, на котором выращивала огурцы, кабачки, зелень и даже лесную землянику и с упоением торговала плодами своего труда на крытом рынке неподалеку от дома. Нередко она оставалась на огороде ночевать, исполняя роль пугала. Только не птиц отгоняла Галина Андреевна, или баба Сара, а бессовестных и бесстыжих воров, что без ее присмотра могли бы выдрать на участке все, включая непоспевшую лесную землянику. Они с Любой соорудили там подобие шалаша и упорно называли его домом. Материалы для него они натаскали с близлежащей свалки. Воткнули в землю четыре доски, накинули на них сначала выцветшую, протертую клеенку, которая когда-то служила скатертью длинному столу, через некоторое время нашли целый рулон брезента и решили им утеплить «крышу», прикрепив его поверх клеенки. Не сразу, а постепенно вырастали стены «дома»: на поржавевшую газовую плиту установили тумбочку, оторвав ей предварительно три ноги, на тумбочку водрузили галошницу со сломанной дверцей, рядом с плитой составили сколоченные один к другому деревянные ящики, к ящикам присоединился холодильник, который, вероятно, выкинули из-за того, что невозможно уж было его никак починить, затем снова шли сколоченные ящики, безногий стол, поставленный вертикально… Внутрь была занесена койка с прорванной пружиной, и последним штрихом явилось радио на батарейках, тоже, кстати, отрытое бабкой на свалке.

– Ну и ладно! Надоели вы мне все! – смирилась мама оттого, видно, что у нее уже не было больше сил спорить, в результате чего я и стала Евдокией Дмитриевной Перепелкиной.

– Дай-ка, Матроша, мне ее подержать, – попросила баба Сара, сбросив с себя рюкзак с сумками.

– Иди сначала руки вымой! – ревностно воскликнула бабушка № 1, но старуха ловко подхватила меня и рьяно, ритмично затрясла, приговаривая:

– Ай, Накулечка моя, ай, Накулечка моя! – И у меня моментально появилась помимо имени кличка, потому что существовать без нее в этой семье было никак невозможно.

– Очень хорошо, – мечтательно проговорила Зоя Кузьминична, – Евдокия, Евдося, Дуся, Дуня, Дунечка, Дуняша…

Дуняша… Только так и никак иначе звал меня мой ассирийский принц – Варфоломей.

…В шестнадцать лет я впервые без сопровождения взрослых летела на самолете и, приближаясь к Каспийскому морю полудевушкой-полуподростком, не знала, что ждет меня впереди и что в скором времени мне суждено встретиться с тем, кого полюблю, потеряю, кого буду вспоминать и кого стану разыскивать, вступив в ту пору жизни, которая у женщин называется бальзаковским возрастом (утешает только одно: тридцать лет – это ранний бальзаковский возраст, существует еще возраст «глубоко бальзаковский»).

Болела спина – какой-то осел, сидевший позади меня, истыркал ее своими острыми коленками. Я же в шестнадцать лет была слишком замкнутым человеком, чтобы повернуться и выразить свое недовольство, поэтому мужественно сносила пинки в течение двух часов, пытаясь сосредоточиться на судьбе Консуэло, описанной Жорж Санд. Насколько удачно она это сделала – не знаю, потому что мне так и не удалось продвинуться дальше тридцать пятой страницы – сначала эти коленки в спине, потом и вовсе было не до чужих эмоций и чувств, поскольку меня наполняли, распирали и выплескивались наружу свои собственные.

Загрузка...