ГЛАВА 44 О последствиях оной дружбы

Не знаю, сколь долго стояли мы, но первым Кирей возвернулся из глубин собственных мыслев, каковы, полагаю, были тяжкими да муторными. Отряхнулся он по-собачьи, сапожком снег с тропиночки стер да и кошель наземь поставил.

— Отойди, Зослава, — велел, а сам рученькою над кошелечком Ксении Микитичны провел. И пальчики-то хитро скрутил, загогулинами, я еще подумала, что не скоро магиком стану, небось, этак кренделя из рук крутить с младенческих годочков учиться надобно.

Тяжела магическая наука.

Ждала я, что полыхнеть по-над кошелем пламя.

Аль дым взовьется.

Аль еще какая напасть приключится, но ничего, только чихнул Кирей. И нос коготочком поскреб. А после другим осторожненько так завязочки кошеля дернул.

— Ну да… не дура же она себя травить…

Пробормотал так, а кошель и развязался. Внутрях же другой обнаружился, не расписной, зато из тонкое шкуры.

А в ем и третий.

Эк хитро-то.

Только с каждым кошелем улыбался азарин все шире…

— Вот оно что… — пробормотал он, вытаскивая последний, уже не кошель, а сверточек. В нем же — будто бы сажа печная… — Подойди, Зослава…

Подошла.

Бочком. Осторожненько… не сажа, но порошок некий, черный да жирный, поблескивает, пахнет… слабо пахнет, я-то едва почуяла, а человек, небось, и вовсе не услышал бы этого цветочного аромату… будто ландыши?

Иль чемерица?

Меж ними сходство малое, а чудится мне то один запах, то другой.

— Мерзкая штука… и, главное, интересная. Знаешь, что это? Не знаешь, — сам на вопрос ответил Кирей. — Оно и правильно… а вот они сразу бы распознали.

И на корпус указал.

— Кости это человеческие. Горелые. И не просто горелые, а на правильном огне…

От же ж мерзота какая! А Кирей сажу эту коготочком варушит, разглядывает.

— Девичьи, судя по запаху… цветами пахнут… от мужских обычно железом несет. Или еще землей. Дети… особый аромат, мне не доводилось… к счастью.

И ладонь перевернул, вытряхнул черноту.

— Не всякого человека использовать можно, только того, который не своей смертью умер. И желательно тело сразу подготовить. Чем больше перерыв, тем слабее эманация смерти. А здесь она сильна. Покойника, Зослава, на решетке кладут, а под решеткой огонь разводят, да не простой, на семи поленьях и травах особых. Словом их крепят. И горит такой огонь, пока от человека только кости не останутся. Тогда-то их и собирают, растирают в ступке. А потом и пользуют…

Затошнило меня.

Мамочка моя родная… это ж что деется… небось, и в Акадэмии этакие страхи творят!

Ажно жалко стало некромантов наших.

— Не смотри так, Зослава. Магия смерти — тоже сила, от которой польза бывает… из этого порошка ваши некроманты мазь готовят особую, раны она заживляет не хуже Крови земной. А еще яд создают, которым любую нежить упокоить можно… или зелье, способное язык развязать… но о том тебе лучше не знать.

Черная сажа проплавила снег.

Провалилась.

Сроднилась с мерзлою землей. И гадать не стану, кем была горсточка этого клятого зелья…

— А что, если просто… — Мне иное знать надобно было. — На одежу… как она велела…

— Не знаю, — вынужден был признать Кирей. — Может, пометила бы так… может, после обвинила, что он мертвой магией беззаконно занимается… может, еще чего придумала. Ты, главное, Зослава, если вдруг спрашивать начнет, говори, будто украли этот кошель. И Фрол Аксютович подтвердит… ноне-то вороты Акадэмии открыты. Людно здесь… мало ли, кто в гости заглянул.

Сказать-то я скажу, да поверят ли?

Если и нет, то… чего она мне сделает, Ксения Микитишна? Боярыня она? Да и я, ежель подумать, не из простых…


А день нынешний тяжкий добег-таки до вечера. И небо набрякло чернотою, чтобы вскоре расцвели на нем цветы огненные красоты предивной. Были серед них и желтые, и белые, и червонные…

Менялися оне.

Из цветов — в мотыльков.

Из мотыльков — в змеев крылатых… и люд всяческий, которого ноне и вправду собралось столько, что не протолкнуться, дивился.

Кто-то свистел.

Хлопал.

Смеялся.

Кто-то ворчал, что впустую магики силы тратят… я, признаюся, глядела на цветы, чтоб было чего бабке моей расповедать. Не про боярские ж козни ей рассказывать, в самом-то деле…

Вот и запоминала.

Цветы, птицы и зимнее древо, полыхнувшее белым огнем. Горело оно долго, не сгорая. И был тот огонь холодным, самые смелые из гостей в него руки совали, смеялись, дескать, когда еще случится волшбу пощупать. Открылися лавки, в которых торговали что пряниками-кренделями, сбитнем горячим, что зельями целительскими, что амулетами на любой случай…

Людно сделалось, шумно.

И народ, позабывши про иные дела, веселился.

Плясали карлы.

И медведь в полосатых портах заходился вприсядку. Кто-то песни орал. Кто-то замки лепил из воздуха, кто-то заставлял воду катиться с ладони на ладонь, с огнем забавлялся.

Крутил ветряные колеса да в разные стороны… а с тех искры разноцветные сыпалися, чтобы обернуться монетами золотыми. И верещала детвора, пихали друг дружку локтями, да и серед взрослых находилися дурни, которые оные монетки и ловили, и на зуб пробовали, и плевалися, когда золото чародейское дымом вонючим становилося.

И хохотали люди, и от того веселья мне вовсе не по себе становилося. А ведь в прежние-то времена я страсть до чего любила ярмарки. Вот что заботы боярские с нормальным человеком творят! Я выбралася из толпы, благо, ныне никому туточки не было дела до боярыни Зославы, невесты Киреевой… и пошла… куда пошла?

А куда глаза глядят.

Как оно позжей ясно стало, то глядели оные глаза аккурат на общежитию, видать, притомилася я сильно, вот ноженьки сами и принесли, только… вошла я в комнату свою, огляделася.

И внове не так все.

Не то.

Душно и так, что дышать нечем, окошко отворила, да не полегчало. И няемка мне, прям стены на голову давят. Хозяин высунулся было, да, завидевши меня, этакую, и сгинул.

И чего делать?

Не усижу дома… а как на крыше оказалася — не помню. Поздней для себя порешила, что сама Божиня меня за ручку привела, оборонить от беды дурня. А тогда только-только вдохнула ледяного воздуху, как попустило.

Ноченька ясная.

Мороз звонкий. Издали видна вся Акадэмия, и люд праздный, и ярмарочные представления, кои студиозусы учинили… а в другую сторону повернешься…

Тишина.

Чернота ночная, звездами убранная. И крупные оне, что из крышталя точеные, и висят густенько, этак под тяжестью ихнею и небесный свод проломиться способный. А он не ломится, покачивается только, и будто бы смеется кто-то…

Рядом смеется.

Я и скинула морок ночной. Ишь оно как… взаправду говаривали девки, будто бы ночи наперед зимнего свята чудесные, в такие всякое возможно, хоть ты ледяного царевича встретить, хоть — девку снежную, которая, коль по нраву придешься, одарит златом-серебром, каменьями драгоценными…

Еська стоял на краю крыши.

И смеялся.

Растрепанный… и камзол парчовый скинул, вона, лежит рядышком, только ветер любопытный кучу эту трогает-шевелит.

— Еська? — позвала я тихонечко.

И сама подивилася, что голос мой стал слабым-слабым… будто чужим.

— Еська, чего ты творишь?

Надо же, услышал. Вздрогнул, встрепенулся… и покачнулся, не упал едва-едва… от дурень! Кто ж так забавляется! Вона, был у нас весельчак один, про которого бабка сказывала, что зело любил он удалью молодецкою перед иными хвастануть. И залез одного разу на крышу, да там выплясывал… и свалился, потому как выплясывать на крыше — дело не зело умное.

Расшибся крепко.

Не до смерти, но так покалечило, что он и ныне не то что плясать — ходить едва-едва способный.

А тут же высота такая… тут спиною больной не обойдется, насмерть буде.

— А… пришла… зачем? — спросил Еська.

— Да… как-то не так все… — правду я ответила. — Задурили вы мне голову.

— Можно подумать, там есть чего дурить.

— Может, и нечего… а ты вот…

— А я вот…

Он внове отвернулся, уставился в темноту. Руки расправил. Только рукава рубахи белой на ветру хлопнули крылами дивное птицы.

— Чего ты удумал?

— Плакаться станешь?

— Я? Вот еще… — а сама-то бочком… может, пьяный он?

Аль еще какая беда приключилась? Но беда — она дело такое, любое горе, что сапоги по чужой мерке шитые, сначала сердце натирают, а после поразмякнется, пообвыкнется…

— Не станешь… и ты не станешь… и никто не станет. — Он склонил голову набок. — Вот и возникает закономерный вопрос… зачем тогда?

— Что?

— Все, Зослава… я уже свою роль отыграл… хорошая у вас шутка вышла…

— Кто ж знал…

Мне не было совестно, потому как и вправду не желали мы Еське зла. А что вышло, то, небось, уже не поправишь…

— Никто не знал, — согласился Еська. — И никто не должен был знать… а знают все…

— И что с того?

Я близенько подобралася. Боялася разве, что оглянется он, увидит да и шагнет в темноту. У самой-то сердце стучит-заходится, потому как этой смерти мне не простят.

— Не дури, Еська, — попросила. — Братья твои…

— Сказали, что сам виноват… дошутился…

— Прогнали?

— Сам ушел… мне там теперь делать нечего… был царевичем, стал холопом поротым. Весело? И матушка мною недовольна…

Не в том ли дело? Ведь тих он был в последние дни, да не думал о таком, пока с царицею не повстречался. А повстречался и на крышу полез.

— Она тебе велела?

— Что?! — Еська развернулся, и так резко, что рухнул бы, когда б я за рукав его не ухватила. Ох, спасибо Архипу Полуэктовичу за науку! Я тепериче быстрая стала, что шашок в курятнике! И ухватила, и сдернула с краю… только и покатилися по крыше, снег сминаючи.

Еська первым вскочил.

— Да что ты такое говоришь, девка дурная! — взвыл он, приплясывая. Снегу-то за ворот малехонько понасыпалось, оно и ничего, пущай охолонет маленько. — Матушка в жизни бы…

— Тогда с какой дури ты самоубиваться полез?

— Я… ничего ты…

— Расскажи.

— Тебе?

— А хоть бы мне, раз другим боишься.

— Я ничего не боюсь!

Ага, от смелости лишнее, стало быть, сбег. И ежель разумею я хоть малость, то братья евоные ныне Еську обыскалися, а как отыщут, то и навесят тумаков.

Надеюся.

Глядишь, от того и случится в евоной голове прояснение.

— Из-за Горданы, что ль, дурить вздумал? — спросила я, потому как тягостным было молчание, и чуяла, вот-вот беда случится.

Он отступил.

И рукавчик из пальцев моих выдернул. Попятился к краю…

— Бабка мне сказывала, что была одна раскрасавица… не в Барсуках хотя ж, но в соседнее веске. Там-то близенько, версточек десять, ежель через лес, — говорю и в глаза гляжу, а они дурные, что у волка шаленого. С этакими глазами убивать идут, не думая, на кого руку вздымают… и себя жизни лишит на раз, ежель до края доберется. А шелохнусь я, мигом отпрянет… тут-то всего шажок… и главное, снег-то за шиворотом боле не спасает.

А я вот говорю, он и слухает.

Будто бы слухает.

— По дороге-то оно дальше выходит, но наши привычные. За овражек, а там тропиночкою… так вот, жила в той веске девка красоты неописуемой… шорникова дочка единственная. Тятька-то ейный знатным мастером был, а потому за евоною работой купцы ездили, едва ль не билися. Богато жили. Холопку прикупили даже, чтоб женке по дому помогала. Дочку он свою дюже любил, говаривал, что барыней вырастет…

Говорю и смотрю.

Моргать и то страшно, а ну как оборвется та ниточка, которая промеж нами протянулася. Тогда-то не удержу горе-царевича.

— И выросла она вправду барыней. Ручки беленькие. Сама — раскрасавица… а что, тятька-то ее баловал, то отрезов шелковых прикупит на рубахи, то полотна красного, то бусов и иных украшениев. Нарядится она и ходе по веске, кажет себя иным девкам. Те-то завидовали… небось, мало у кого было такое, чтоб вовсе без работы. А этая только шелками шить и умеет…

— Хорошее умение…

— Полезное, ага… бабка сказывала, что девка та шила знатно, и что шитье ейное тоже на ярмарку возили, знающие люди хвалили зело, деньгу платили, тогда она и вовсе возгордилася. А что, со скотиной управиться иль огородом всякая способна, а вот шелковою ниточкою цветок сделать, да чтоб как живой, — тут талент надобен.

Слушает.

И дурь энтая, в душе засевшая, из глаз уходит.

— Сваталися к ней многие. А что, завидная невестушка. Да только не спешила она мужа выбрать, все искала… и тот ей нехорош был, и этот неладен… а еще был на веске паренек один, из небогатых… крепко ему шорникова дочка полюбилася. Уж он к ней и так, и этак, и цветы носил, и слова ласковые. Шорник-то не больно радый был, потому как не хотел бедного зятя. А девке лестно, что парень по ней так убивается. Сам-то рукастый, собою хороший… может, конечно, когда б поженилися, и жили б разом, да в город ушел он, к мастеру одному, который его обучить взялся. Парень-то славный, до учебы спрытный…

Еська руки скрестил.

Но взгляду не отвел, и только улыбка появилась прежняя, хитроватая.

— И что, — спросил, — доучился?

— Два года просил он у шорниковой дочери. И ждать она обещалась, да только той же осенью посватался к ней купцов сынок. Батька евоный шитье на ярмарку возил, а вот сынку и мастерица глянулась. Та-то живо про слово данное забыла. Купчихою заделаться вздумалось… и шорник радый. Свадебку сыграли быстро. Парень тот, как узнал, в село вернулся, на свадьбе чарку опрокинул, а после пошел и повесился.

— Проклял?

— Не, не проклял.

— Это зря… а она поняла, что любила и его тоже? — Еська ближе подвинулся.

— Да нет, бабка сказывала, что уехала она в Мязель с супругом своим, там и жила себе. И живет, быть может… шорник-то помер давно, но пока живой был, частенько наведывался, все хвастал, как хорошо его дочка устроилась, в каком доме живет, скольких служанок имеет…

Еська нахмурился. Не по нраву пришлась эта моя гиштория? Так я не больно-то мастерица.

— А парень тот… что с ним?

— А что с ним? Схоронили, как водится. Скинулися всем селом, чтоб свечку поставить Божине за упокой души… девки-то поплакали чутка, погоревали… женихов-то справных немного, да только их слезы быстрые.

— Какая-то неправильная у тебя история, Зослава. — Еська поежился.

Мерзнет? От и ладно… когда тело мороз чует, аль боль, аль иное какое неудобство, то, значится, попустило розум. Вон и глаза нормальныя.

— Почему неправильная?

— А мораль где?

— Мораль… — Я призадумалась, потому как в мудрых книгах у каждой басни мораль имелася, но только ж то басни, придумка назидательная, я ж сказывала, как оно на самом-то деле бывает. Но ежели без морали никак не можно… — Нечего из-за бабы в петлю лезть. Ей с того урон малый, как жила, так и будет жить. И он мог бы. Выучился б на мастера. Глядишь, и сам бы в городе прижился. Там и девку нашел бы иную, которой сам он был бы мил…

Еська похлопал себя по плечам.

— Поучительно…

— А то…

— Спасибо.

— Не за что. — Я ничего-то не сделала, хотя… — Пойдем-ка, чаем тебя напою, а то еще застынешь… тоже мне, удумал, на морозе в рубахе одной по крышам скакать…

— Ворчишь, как матушка… — хмыкнул Еська, но перечить не стал и камзол подобрал, отряхнул от снега. — Зослава…

— Никому я не скажу…

— И за это спасибо… и… извини за те шутки… дурные были…

Тут уж я ничего не ответила.

Вроде и от сердца прощения попросил, да от… верно Архип Полуэктович сказывал, что злопамятная я. Не могу от так взять и забыть, что позору свою, что…

А самовар Хозяин ужо притащил, да какой, медный, натертый до блеску. Шишечками сосновыми растопленный. И вар идет духмяный, наполняет чашки.

Еська свою взял, сгорбился, будто хребтину из него вытащили, глядит да думу думает. И тяжкая та дума, ежель голова Еськина все ниже гнется.

— Пряника возьми.

Пряники чутка зачерствели, но не выкидать же их, для Еськи он, самое оно угощеньице. И пущай жалко мне его, непутевого, да все одно не тот гость, за-ради которого я суетиться стану. Сама пряничек взяла, в чашку макнула. Так оно и мягче, и слаще чаек будет.

Еська тоже взял.

Кошака, сахаром глазурованного, с глазами клюквяными. В рот сунул, смокчет.

Молчит.

Ну и я молчу, ныне-то, чую, можно.

— Что не спрашиваешь, где меня угораздило? — первым не вытерпел он, то ли ухо коту высмоктал, то ли просто молчать непривыкший.

— Так а чего спрашивать? Захочешь, сам расскажешь, а нет, то и соврешь.

— Верно… — Еська вздохнул и кота с ухом обмусоленным отложил. Сунул пятерню за шею, поскребся. — Матушка пыталась вывести… целителей звала… из тех, которых можно звать… да… дядька Нестор сказал, что шрамы больно старые, их если скрывать, то под другими…

— Это как?

— Просто, Зослава… масла кипящего на спину вылить и погодить, пока шкура облезет… а там и лечить, если будет чего лечить.

Я только головою покачала: это ж надо было до такого душегубства додуматься! На живого человека масло кипящее лить! Нет, бабка-то лила раз один, но Вирчову-старшому, который случаем одним ногу посек себе. Ой, и верещал он! Трое мужиков навалилися, а еще к столу веревками вязали… и бабка зелья дала, чтоб боль стишить, а все одно верещал!

Но то было для дела, чтоб рана его, дурная, темная — не сразу к бабке пошел, все думал, что само затянется, — очистилась да прижглася. К слову, Вирчову-то оно помогло. Но он с той поры горячего страсть боится… а Еське-то не для лечения…

— Матушка не дозволила. И гнать не стала. Я очень боялся, что из-за спины этой она меня погонит… у других изъянов нет… всех проверяли… нас сперва дюжина была… а теперь вот шестеро остались… пятеро… никто-то не поверит, чтоб царевича да кнутом секли.

Он отламывал от пряника крошечки да в кружку кидал.

Размешал пальцем.

— Она меня на воровской слободе подобрала… туточки, в столице… местный я. И большой уже был, шесть годков… в шесть годков слободские детишки многое ведают, а еще больше — умеют… моя мамка из веселого дома. Продали ее хозяева… сперва-то в хороший, там, она сказывала, девок берегли, портить не давали. Кормили. Поили. Учили… а как постарела, то и перепродали… и снова перепродали, пока в слободке не оказалась. Отец…

Еська вдруг взгляд отвел.

— Кто-то из клиентов, надо полагать… кто ж еще? Главное, что я слободку помню… хозяйка в веселом доме злой была. Никого задарма не кормила. Хочешь хлеба — иди работай. А нет, то и сиди голодным. Сперва я по мелочи был… там полы помыть, аль по хозяйству. Но потом продала меня одному… специалисту… в ученики…

Он рукой перед носом помахал, а после протянул мой же перстенечек, который вот только что на пальце был…

— Учили меня крепко. Ставят болвана, в купеческие одежды ряженого, а в той одежде и бубенцы зашиты, и иголки торчат, и крюки рыболовные. Надобно исхитриться кошель с пояса его отцепить, потому как в кошеле хлеб… не выйдет — сиди голодным. А то еще и побьют, когда думают, что стараешься плохо… или просто день такой… потом и бабу учили раздевать… это такое выражение.

Колечко он вернул.

И серьги мои.

Ох же, лихая душа! Я слышала про то, что на ярмарках ворья множество и что беречься надобно… умные-то люди кошели зачаровывают, иль просто привязывают на ремешок из шкуры угря, в соке темнокудля томленое, этакую не разрезать ни ножичком, ни монеткою точеной.

— К шести годам я на дело ходил наравне со взрослыми. До серег, конечно, не дотянулся бы, а вот колечко с пальчика на лету снять, да так, чтоб девка не почуяла, это запросто.

И верила я охотно.

На ярмарках воров ежель ловили, то били, пока живые, а после и к столбу ставили, и кажный честный человек мог в такого кинуть что гнильем, что палкою… так оне и стояли.

Говорили, что иных, когда ловили не по одному разу, палками правили.

Руки секли.

У Еськи обе да целые. Его счастие. Небось, спина, шрамами разукрашенная, это одно. А вот руки… без рук человеку тяжко.

— Меня сам Микош Легкорукий учил, известный в своих кругах человек. И я гордился этакою честью. А что, Микош хорошо жил, мало хуже боярина… Все-то его боялись, все-то ему кланялись. Ел от пуза. Пил вина, сколько хочет… золотыми рублями направо и налево сыпал, и никто-то ему не указ. Стражники-то царевы боялись на воровскую слободу нос совать. Вот и думал я, что подрасту и сменю Микоша… а что, там-то быстро, ножа в бок — и гуляй, новый хозяин…

Я только головою покачала на этакое непотребство.

И ведь ничегошеньки не спрашваю, сам сказывает… надобны мне энтие чужие тайны, и без Еськиных столько набралося, что впору заместо огурцов в бочках солить.

Только от огурцов всяко пользы больше.

— Попался я по собственной дури. Захотелось учинить чего-нибудь этакого, чтоб прославиться, чтоб заговорили обо мне… вот и рискнул кошеля стянуть у боярина одного. Боярин-то больно гордый был, пузо — что бочка, шуба до пят. Шапка бобровая с перевязью… идет, плеткою помахивает. Нищим сыпанул серебра не глядючи… ну я и шмыгнул. Думал, скоренько кошель срежу. А только тронул, как меня и скрутило. Зачарованный был и…

Еська руку на стол положил да в ладонь свою пальцем ткнул, тогда-то и заприметила я не то звезду, не то кляксу под кожею.

— Если б не мой дар, то и вовсе рука отсохла б, а тогда мне почудилось, что в кипяток ее сунул. Пока очухался. Пока назад, а меня уже за шкирку и держат… боярин тот гневается, слюною брыжжет… а ему все кланяются до самой земли. Он-то и велел меня пороть, чтоб иным неповадно было. На земле-то и растянули… я терпел, сколько сил было, потом выл… да разве ж вырвешься… после и вовсе… думал, все, конец пришел… а туточки она ехала… и услышала, стало быть… и велела меня отпустить. Боярин тот не хотел, кричал, что воров развелося царскою милостью… правда, как сказал это, так и осекся разом.

Оно и правильно, этакое слово не то что до порки, до плахи доведет.

— После еще кланялся в ножки, прощения просил. Только… — Еська облизал сухие губы. — Глаза у него все одно волчьи… такие, как у Микоша… я-то Микоша хорошо знал. Он веселый-веселый, а чуть что не по нраву, то и махнет рученькой. А в рученьке той монетка с краем наточенным, горло получше ножа вскрывает.

Страх какой… но сижу.

Слухаю.

Пряника грызу.

Еська же чаек прихлебывает и сказывает дальше:

— Тогда-то я смолчал… только и думал, хватит ли мне силенок в нору уползти. А она велела своим… при ней много народу было, всегда много, так уж положено… велела меня в возок отнесть. Представляешь?

Я только головою покачала, потому как представить диво этакое было неможно, чтобы сама царица… ладно, что пожалела она дитя, которое до смерти били, но чтоб в свой возок…

— И старику велела сесть… а тот старик… он царице и говорит, что, мол, совпадение просто. Она ему — что не бывает таких совпадений. Божинина то воля…

Еська вдруг смолк.

— Лечить меня велела, потом выспрашивала все про мамку мою… как ее звали, откудова она родом… а то я знаю, откудова… я только и думал, что оклемаюся маленько и сбегу… потом уж… тебе Кирей про старшого нашего сказывал… Егоза его звали… он за мною ходил, да все рассказывал… не про то, что свезло мне, как одному из тысячи везет, я и сам знал, только силком благодарным не будешь. Я и не хотел… злился на всех. И рука еще не слушалась, она и теперь-то грубая, не поработаешь, тогда и вовсе еле пальцами шевелил. А Егоза меня грамоте учить взялся.

Еська выловил пальцами размокшую пряничную крошку и в рот закинул.

— Сказал, что грамотному человеку живется легче. Писать, читать… приносил книги всякие, про магиков… и поначалу сам, вслух читал. А потом уже и я сподобился. Нестор, тот зол был… все выговаривал, что волчонок, сколько ни корми, цепным кобелем не станет. Только матушка, ежели чего решила, не свернет… Егоза меня и драться учил, не так, как на слободе, тут я сам его уже научить мог, но с мечом, как бояре. И сказал, что отныне я тоже боярином быть могу. Если, конечно, останусь. Знал, что я уже и сухарей собрал, и иного… я ж не верил им. Не бывает, чтобы доброта и задаром.

Пальцы Еська облизывал.

Вздыхал.

И вновь в чашку сунул. По этикету-то оно неверно, зато и глядеть на этакое вкусно было.

— Не сбег я. Думал-думал, а ничего не надумал… куда мне возвращаться? В слободу воровскую? Так, небось, никто меня там не ждет. И чем я промышлять буду, когда рука еще слабая? Для дел иных я маловат и слабосилен. Да и то, одно дело кошели тягать и другое — душегубствовать… может, ежели б край настал, то я и подушегубствовал бы вволю, так ведь не настал. Жил я в тепле и сытости. А и то сказать, что кормили нас ажно по четыре раза на дню! И мясом, и рыбой… я такого в жизни не едал… постеля своя, мягонькая с периною всамделишной. Одеяло пуховое. Одежа боярская… а что учеба, так мне даже интересно было. Я ж… Егоза говорил, что у меня ум жадный и быстрый. Бестолковый только. То там схвачу, то сям… по куску от всего, вот и давлюсь. Но ничего… главное, мне этакая жизнь по нраву была. Разве что скучно, а потом уж матушка объяснила, что да как… и я за то ей очень благодарный. И еще, что пожалела меня тогда… я ведь не особо и нужен был ей. Хватало… а тут такой позор…

Еська замолчал и пряника обскубанного подвинул к себе.

Позор?

Не ведаю. Бабка сказывала, что и лебедь курицею станет, коль в курятнике его растить. А Еська-то рос среди лихого люду… и конечно, натворил он немало, да только как судить?

Мне ли?

Встретится с Божиней на Калиновом мосту, тогда она и скажет, на который из берегов душеньке его идти суждено. Я же… я же промолчу.

— А потом… наши умирать стали… сначала Еленька… он тихим был, спокойным. Малевать любил — страсть. И наставники говорили, что талант в нем немалый. После Ефран… с ним мы не особо ладили, он из боярских детей, а потому на всех нас глядел этак сверху, навроде как мы ему не ровня… били его не раз и не два. И он, случалось… а потом взял и помер. Тогда-то и переехали… а не уберегли. Егоза… уж лучше бы я, чем он… нас мало осталось, Зослава. А теперь еще и я… подвел…

Он пряник несчастный в кулаке сдавил, только крошки и посыпалися наземь.

— Ничего. — Еська руку кое-как отер. — Мы еще посмотрим, кто кого… а за Кирея ты замуж все одно не иди… дурной он. Одно слово — азарин.

Загрузка...