На этой неделе я перенес пытку. Новый массажист каждые дни выламывает мне плечо — оно постепенно станет прямым, говорит он. Они также примеряли искусственную ногу, так что эти две вещи подвигаются, но моя глазная впадина недостаточно еще здорова, чтобы можно было сделать что-нибудь для левого глаза. В этом отношении их ожидания не оправдались. Пройдут еще месяцы, пока последуют какие-либо действительные улучшения.
Существуют сотни людей, искалеченных сильнее, чем я, испытывающих большие страдания, более отвратительных с виду. Находят ли они утешение в возможности быть откровенным с дневником? Или они достаточно сильны, чтобы держать правду запертой в своем сердце? Когда-то я любил читать, но теперь все книги наводят на меня скуку. Я не могу ничем заинтересоваться и больше всего презираю себя самого. Моя душа полна гнева.
Нина снова пришла, на этот раз, к завтраку. Был сквернейший день и дождь лил, как из ведра. Она рассказала мне о своих сердечных делах, как сестра. — Нина — сестра!
Она не может решить, взять ли ей Джима Брюс или Рочестера Морланд. Они служат в одном полку. Джим на год моложе нее.
— Право, Николай. Рочестер больше подходит ко мне, — говорила она, — но есть моменты, когда я не уверена — не будет ли он постоянно наводить на меня скуку, а потом, у него слишком много характера, чтобы я могла подавить его. Джим очаровывает меня, но я держу его только потому, что он не уверен во мне. Если я выйду за него, он получит эту уверенность, — и тогда мне придется следить за своей внешностью и помнить, что я должна все время вести игру, а это не принесет отдыха — прежде всего, я ходу иметь отдых и безопасность.
— Ты не любишь ни одного из них по настоящему, Нина?
— Люблю. — Она пригладила оборку своего шелкового вязаного платья рукой, огрубевшей, благодаря войне, рукой, каждую голубую жилку которой я любил целовать когда-то. — Я часто думаю о том, что такое, на самом деле, любовь. До войны я думала, что люблю тебя, но, конечно, этого не могло быть потому, что теперь я ничего не чувствую, а если бы я действительно любила тебя, я думаю, что это не составило бы никакой разницы.
Сообразив, что она сказала, она встала и подошла поближе ко мне.
— Это было жестоко с моей стороны… я не хотела… я очень люблю тебя, как сестра… всегда буду любить.
— Как сестра, Нина! Ладно, вернемся обратно к любви, быть может, война убила ее, а быть может, она, наоборот, развила все. Быть может, она позволила такой тонко чувствующей очаровательной женщине, как ты, любить двух мужчин сразу.
— Видишь ли, мы стали такими сложными, — она пустила в мою сторону несколько колечек дыма. — Один мужчина не отвечает всякому настроению. Рочестер не может понять некоторые вещи, которые понимает Джим, и так далее. Я не пылаю страстью ни к одному, ни к другому, но… это спокойствие и уверенность, как я уже сказала. Николай, я так устала работать и возвращаться домой на Куин Стрит в одиночестве.
— Не бросишь ли ты жребий?
— Нет. Рочестер завтра приезжает на один день с фронта, и буду обедать с ним вдвоем у Ларю и буду все время присматриваться к нему. Я присматривалась к Джиму, когда он был последний раз в Лондоне, недели две тому назад.
— Ты скажешь мне, когда решишься, Нина. Видишь ли, я стал братом и интересуюсь психологическим аспектом вещей.
— Конечно, скажу, — и, понизив свой, несколько печальный, голос, она продолжала:
— Я думаю, что наши настоящие чувства выдохлись. Наши души — если они у нас есть — притупились, благодаря страданиям войны. Остались восприимчивыми только наши чувства. Когда Джим глядит на меня своими притягательными голубыми глазами, когда я вижу его ордена, его чудесные белые зубы и то, как хорошо причесаны его волосы и безукоризненно сидит на нем его форма, у меня по всему телу пробегает восхитительная дрожь. Я не слишком то прислушиваюсь в тому, что он говорит — он говорит очень много о любви — и мне кажется, что он будет нравиться мне все время… Затем, когда он уходит, я думаю о других вещах и чувствую, что он не поймет ни слова о них и, так как его уже нет здесь, не чувствую больше восхитительной дрожи, а поэтому почти решаюсь выйти за Рочестера. В этом не так много риска, так как, выйдя зажух за человека, можно привязаться к нему гораздо сильнее. Джим на год моложе меня. Возможно, что это, через несколько лет, будет причиной напряжения, в особенности, если я полюблю.
— Пожалуй, тебе лучше взять более богатого, — посоветовал я ей. — Деньги поддерживают человека, это привлекательное качество, которого не изменяет и не умаляет даже действия войны, — я слышал, что в моем голосе звучала горечь.
— Ты совершенно прав, — сказала Нина, не замечая ее, — но я не хочу денег, у меня достаточно для всех возможных нужд, а у моего мальчика есть собственные. Я хочу иметь доброго и нежного спутника жизни.
— Ты хочешь иметь повелителя и раба.
— Да.
— Нина, когда ты любила меня, чего ты хотела?
— Только тебя, Николай… только тебя.
— Ну вот я и здесь, но отсутствующие глаз и нога и кривое плечо меняют меня, таким образом, оказывается, правда, что даже душевные эмоции зависят от материальных вещей.
Нина задумалась на минуту.
— Может быть, зависят и не душевные эмоции — если только у нас есть души, — но, во всяком случае, то, что мы знаем теперь о любви. Думаю, что есть люди, способные любить духовно, но я не принадлежу к ним.
— Ты честна, Нина.
Она выпила кофе с ликером и была грациозна, спокойна и изыскана. У Джима или Рочестера будет очень милая жена…
Когда она ушла, Бутон кашлянул.
— Выкладывайте, Буртон!
— Миссис Эрдилоун очень симпатичная дама, сэр Николай.
— Очаровательная.
— Хорошо было бы, если бы какая-нибудь дама присматривала бы за вами, сэр.
— Пошли к черту! Телефонируйте мсье Морису, я не хочу женщин, — мы можем играть в пикет!
Вот как закончился мой день.
Морис и пикет, затем вдова и разводка за обедом, а теперь снова один. Тошнотворная бесцельность всего этого.
Нина пришла к чаю, она чувствует, что я являюсь большим утешением для нее в этот момент ее жизни, преисполненный такой нерешительности. Оказывается, что Джим также появился в Ритце, где все еще находится Рочестер, и его физическое очарование снова разрушило все ее расчеты.
— Я правда очень беспокоюсь, Николай, — сказала она, — и ты, будучи милым другом нашей семьи, — (теперь я являюсь уже другом семьи), — должен иметь возможность помочь.
— Какого чорта ты хочешь, чтобы я сделал, Нина? Вышвырнуть мне их обоих и сделать тебе предложение самому?
— Мой дорогой Николай! — Казалось что я предложил ей выйти замуж за Рождественского Деда! — Как ты смешон!
Когда-то это было венцом ее желаний. Нина на восемь лет старше меня, и я помню ночь на реке в июле 1914 года, когда она уверяла — совсем не в шутливом тоне, — что было бы хорошо повенчаться.
— Я думаю, дорогая, что тебе, все таки, лучше взять Джима. Ты явно влюбляешься в него, а мне ты доказала, что главное значение имеет физическое очарование. Если же ты боишься, тебе лучше поступить подобно другой моей маленькой приятельнице — уехать недели на две к морю, что она и делает, когда увлечена.
— В эту погоду море должно быть ужасно. В отчаянии я пошлю за обоими.
Она рассмеялась, а затем выказала интерес к меблировке моей квартиры. Она осмотрела ее, Буртон указывал ей на все стоящее внимания (сегодня костыль причиняет такую боль моему плечу, что я не хочу двигаться из кресла). Я мог расслышать замечания Буртона, но они достигали невнимательного слуха. Если бы ты знал, мой бедный Буртон, что Нина не создана для роли сиделки.
Когда она вернулась в мою комнату, чай был подан, и разлив его, она заметила:
— Мы стали так ужасно эгоистичны, не правда ли, Николай, но уже не такие лицемеры, как перед войной. Имевшие связи, все еще продолжают их, но теперь уже не относятся с презрением к другим за это же самое, как делали раньше. Царят большая терпимость, единственное, чего мы не должны делать, это — вести себя открыто, так, чтобы наши друзья мужчины не могли бы защитить нас. Вы не должны «забрасывать чепчик за мельницу»[4], а в остальном вы можете поступать, как вам угодно…
— Ты не думала о том, чтобы взять Джима или Рочестера в любовники, чтобы удостовериться которого ты предпочитаешь.
У Нины был невыразимо возмущенный вид.
— Что за ужасная идея, Николай. Запомни, что об обоих я думаю серьезно, а не только для того, чтобы провести время.
— Разве любовники существуют для этого, Нина? Я думал…
— Что бы ты ни думал, нечего оскорблять меня.
Зловеще омрачившееся лицо Нины прояснилось.
— Что ты будешь делать, если, выйдя замуж за Рочестера, найдешь, что тебе скучно? Пошлешь ты снова за Джимом?
— Конечно, нет, это будет катастрофой. Я не нырну, пока не почувствую окончательной уверенности, что воды достаточно и, в то же время, не слишком глубоко, а если я сделаю ошибку, ну что же, придется остаться при ней.
— Клянусь Юпитером, что за философ, — и я засмеялся. Она налила вторую чашку чаю и посмотрела на меня в упор, как бы изучая мое новое состояние.
— Ты не чуточки не хуже, чем Том Грин, Николай, а у него нет твоих денег. Он все такой же милый и все любят его, несмотря на то, что он безнадежный калека и даже не будет выглядеть прилично, как ты сможешь через год или два. Нет никакого смысла в сентиментальном отношении к героям войны, которое должно заглаживать их дурное настроение и цинизм. Мы все находимся в одной и той же лодке, мужчины или женщины, все равно, мы подвергаемся опасности быть убитыми бомбами и портим свою внешность грубой работой. Бога ради, не будь таким язвительным.
Я искренно расхохотался — все это было так верно.
Теперь Морис каждый день приводит знакомых, чтобы играть в бридж. Нина уехала обратно в Англию, решившись выйти за Джима.
Это вышло таким образом: она забежала сказать мне об этом в последний вечер перед отъездом в Гавр. Она запыхалась, взбежав по лестнице, так как с лифтом что-то случилось.
— Мы с Джимом помолвлены.
— Тысяча поздравлений.
— В среду вечером Рочестер дал обед в мою честь. На нем присутствовали все симпатичнейшие люди в Париже. — Несколько этих славных французов, которые были все время так милы к вам, несколько человек из Военного Совета, Ривены и так далее и, знаешь ли, Николай, я услышала как Рочестер рассказывает мадам де Клерте ту же самую историю о его остроте по поводу разорвавшегося у Аврикура снаряда, которую, в моем присутствии, он рассказывал уже адмиралу Шорт и Дэзи Ривен. Благодаря этому, я решилась. В этой скромной истории была доза самовосхваления и, человек, рассказывающий ее три раза, не для меня. Через десять лет я превратилась бы во внимательно выслушивающую жертву — это выше моих сил. Таким образом, я распрощалась с ним в коридоре, прежде чем уйти в свою комнату, и позвонила по телефону Джиму, комната которого выходит на сторону Камбон, а он зашел сегодня утром.
— Расстроен ли Рочестер?
— Немного, но мужчина в его годы (ему уже сорок два), который может рассказывать историю о себе самом три раза подряд, скоро утешится, так что я не огорчаюсь.
— А что сказал Джим?
— Он был в восторге. Он сказал, что знал, что это кончится таким образом — дайте сорокадвухлетнему мужчине достаточный кусок веревки и он наверняка повесится сам — сказал он, и, о, Николай! Джим — душка! Он становится совсем властным. Я обожаю его!
— Чувства убеждают, Нина! Женщины любят только превосходящих их физически.
Она сияла. Никогда она не казалась столь желанной.
— Мне наплевать, Николай! Я знаю, что если это чувства — то они лучшая вещь на земле, а женщина в мои годы не может иметь все. Я обожаю Джима! Мы повенчаемся как только он снова сможет получить отпуск, и я «устрою», чтобы он стал «краснокрестником» — он повоевал достаточно.
— А если тем временем, его искалечат, как меня, что тогда, Нина? — Она побледнела.
— Не будь так отвратителен, Николай!.. Джим!.. о!.. я не могу вынести этого! — и будучи строгой протестанткой, она перекрестилась — чтобы не сглазить.
— Не будем думать ни о чем, кроме счастья и радости, Нина… но для меня ясно, что тебе лучше было бы провести недели две на морском берегу.
Забыв об этом намеке, она устремила на меня свои удивленные карие глаза.
— Знаешь, чтобы привести себя в равновесие, когда чувствуешь, что влюбляешься, — напомнил я ей.
— О! Все это чушь и ерунда. Теперь я знаю, что обожаю Джима. До свиданья, Николай, — и обняв меня, как мать, сестра и друг, она снова вылетела на лестницу.
Буртон принес мне слабый джин и сельтерскую воду, стоявшие рядом на подносе, я выпил их, сказав себе — за процветание чувств! — а затем телефонировал Сюзетте и пригласил ее к обеду.
У Сюзетты на левой щеке высоко около глаза, есть родинка, а на ней три черных волоска. До сегодняшнего дня я не замечал их. Кончено! Я не могу больше!
Конечно, у всех нас есть родинки с тремя черными волосками и ужасен тот момент, когда их замечают. Разочарование — трагедия жизни.
Я не могу не быть страшно самоуглубленным. Морис будет согласен со всем, что я не скажу, так что с ним не стоит и разговаривать, — и я бросаюсь к этому дневнику — он не может взглянуть на меня любящими водянистыми глазами, полными укора и неодобрения, как это сделал бы Буртон, если бы я обратился к нему.
Время было слишком беспокойным для того, чтобы писать, вот уже два месяца, как я не открывал эту тетрадь. Но ведь не может быть, не может быть, что мы будем разбиты. О Боже, почему я не могу снова стать способным сражаться мужчиной.
Налеты постоянное явление. «Дамочки», как и все почти, оставили Париж на время мартовских и апрельских опасностей, но теперь их страхи немного успокоены и многие вернулись. Чтобы убить время, они носятся по театрам и кинематографам, а затем вскакивают в редко встречающиеся такси и отравляются смотреть на места, где взорвались бомбы, сброшенные с аэропланов, или снаряды Берты и поглазеть на то, как горят дома и вытаскивают раздавленные тела жертв. Эта испорченная компания вызывает во мне тошноту. Но такова не вся Франция — великая, дорогая, храбрая Франция — это только часть ее бесполезного общества. Сегодня меня навестила герцогиня де Курвиль-Отевинь, поднялась по всей этой лестнице даже без одышки (сегодня лифт опять стал). Что за личность! Как я уважаю ее! Она работала великолепно с самого начала войны. Ее госпиталь — чудо. Ее сын был убит, отважно сражаясь под Верденом.
— Ты выглядишь так же грустно, как больной кот, — сказала она мне.
Она любит говорить по-английски, но пересыпает свою речь французскими выражениями.
— Какой в этом толк, молодой человек. Мы еще не уничтожены! Я рассорилась с несколькими из моих родственников, убежавших из Парижа. Идиоты! Наше развлечение теперь Берта[5], а ночные налеты — славные громыхалки. — И она тихонько рассмеялась, высвобождая ножницы, запутавшиеся в ярко-красном шерстяном вязаном жакете, одетом поверх формы сестры милосердия. Эта великосветская дама старого режима совершено чужда кокетства.
— Они забавляют моих раненых. Что же делать, — война остается войной, и киснуть бесполезно. Ободрись, молодой человек!
Затем мы заговорили о других вещах. Она остроумна и прямолинейна, каждая ее мысль и каждое действие полны доброты. Я люблю герцогиню. Моя мать была ее закадычной подругой.
Просидев двадцать минут, она приблизилась к моему креслу.
— Я знаю, сын мой, что тебе горько не иметь возможности сражаться, — сказала она, поглаживая меня когда-то прекрасной, но теперь покрасневшей и загрубевшей от работы рукой, — поэтому я урвала минутку, чтобы навестить тебя. Если будет нужно, ты будешь защищаться и на одной ноге — хотя в этом не будет нужды, и вы — вы раненые, вы, — которых пощадила судьба, можете поддержать дух. Подумай, ведь ты можешь, по крайней мере, молиться, у тебя есть время на это, а у меня нет. Но милостивый Бог поймет.
На этом она оставила меня, задержавшись перед зеркалом, висевшим у дверей, чтобы поправить свою круто завитую челку (она придерживается старомодной прически). После ее ухода я почувствовал себя лучше. Да, это так. Боже! почему я не могу драться!