Алексей Куценок Временно

Часть 1.

Год 2015.


октябрь, 1.

23:33

Как тепла ночь, в которой нет сна, нет и приступа сна, нет маянья и лунатизма туда-сюда снующего животного в широких, шире, чем душа, штанах на розовой резинке. Одиннадцать шагов до крана, взять кружку с верхней полки на ощупь, поднести к ручью такой вкусной ледяной воды, как из колодца в некогда бывшем спрятавшемся городе-деревне. Набрать раз – вылить, другой – вылить, третий раз половинку стакана налить, выпить его залпом, как водки на похоронах неплохого, но скучного человека. За здравие живых стакан глотнуть. Еще набрать один – и кран закрыть.

Двенадцать шагов до кровати, на один шаг больше, чем до – спутались карты, мы идем не по тому пути, мой командир, стреляйте во все, что движется в ночи – берет он сигареты на полу у места, где лежал когда-то голый человек-ребеночек без на лице его бровей и чувств. Памятником на ковре выжжена дыра – сквозь видно солнце, похожее на узоры в линолеуме.

Ах, счастье мое. Все солнышко сожжет, когда придет к нам дама с именем Время. Скорее всего, мы будем звать ее как-нибудь вроде «Время Станиславовна Ленинская». На ней будет юбка-карандаш, острые каблучки, как лыжных палок наконечники, чтобы бодрее цепляться за земелюшку коготочками своими, а не только шум создавать. Белая рубашечка, подвязанная у шеи элегантным черным галстуком-платочком в бант, прямой пиджак, будто снятый только что с плеч генерала Потроханского (со всеми потрохами, так сказать), очки с толстенными линзами, как у какого-нибудь старого математика любителя, который в раз случайно разгадал число любви и номер жизни. Да и пропил то число, несказанно счастливый. Пучок соломенный на голове ее. При этом никакого эротизма облик Времи не вызывал бы и у именитого извращенца. «Это все из-за толстых луп и пиджака», – думает извращенец, чешет промежность в сомнении и отворачивается, обидчиво выточив нижнюю губу.

Дама подскочит выше головы, ударит в ладоши звонко и превратится в глубочайший сон нагого человека-ребеночка в сарафане, под его кроватью укрытого периной из костей домашних птиц. Рассыпалась, как конфетти, прекрасная женщина, ничего ей не нужно, кроме того, чтобы быть. Быстра, как волк, как черный пес, но Время – та быстрее пса, и оскал так спокоен, и клыков не видать. Зубов также.

Впрочем.

«Один лишний шаг до кровати, двенадцатый, – откуда я его взял, – думает мальчик Жа. – С какого неба он упал под мои ноги, чей сон я перешагнул на этот раз?» Как звук, сон исчезает быстрее, чем желание открыть глаза. «Тшыть», – говорит спичка. «Тссц», – шипит сигарета. «Ссс», – шепчет рот. «Ффф», – приходит изнутри и улетает в ночь. «Как ты нежна, святая ночь, не видно богу в темноте, и нет, считай, меня в тебе поэтому».


***


– Время Станиславна, что вам от меня нужно сейчас? Зачем так громко стучите в настенные часы? Я на подоконнике босыми носками стою и половину груди в окно вываливаю, и даже так вас слышу. Батарейки снова менять не буду, в следующий раз, когда вы придете, я не открою вам. – Жа опрокинул пепел на свой подоконник, и его сдуло моментально, как парашютистов из одуванчика. Те полетели высоко, выше потолка, и там остались.

– Откроешь, мой мальчик. У меня для тебя извещение.

– Какого рода?

– Извещение? Оно моё, никакого, – помялась немного Время Станиславовна.

– А вы какого рода? – не мог остановиться Жа.

– Того же, что любовь, а мы все для того и предназначены. Только меня вы не любите, совсем не замечаете моих прекрасных жестов и тонкой формы. – Время Станиславовна спрятала свои глаза за пазуху, закутала лицо своими волосами и стала так рыдать.

– Скажете тоже, формы ваши далеко видны. Да и будто вы меня замечаете, – пробормотал Жа, уже свалившись на пол по дороге. Дорога же вела к прибою, но стены не пускали болтать ногами в соли и костях ракушек.

– Еще бы! – гордо заявила Время. – Морщины вам доставляю и волосы ерошу. Работа у меня такая, оклад и премию платят, а за хорошие заслуги и в «Артек» путевку получить могу на лето. Там-то я вас и трогать не стану долго-долго. А извещение вам от первого этажа квартиры номер ноль. Читаю: «Я, дворник Сучкин, требую жильца под номером таким-то не высовываться всем телом своим в ночь, дабы не тревожить меня по пустякам резкими болями в груди и высоким сердцебиением от вероятности мне в мой выходной день заниматься черными работами из-за неаккуратности этого простофили. Я такие мусоры, как жилец квартиры номер такой-то, с подбалконных снегов и трав убирать не собираюсь. Подпись, дата».

– Благодарю вас, мисс. Я окна заклею и впредь дурить не буду, каюсь, дурак. Ночь уж больно нежна сегодня. Последний разок – и заклею, слово даю.

– Вот и славно. А мне пора, свет гасите, я уйду засветло, вас не трону во сне. – Время шагнула в сторону, но тут же остановилась.

– Сон мне не в руку, знаете…

Но та уже умолкла и не ответила на сон. Лампа у ног светила ясно и прямо на потолок, освещая кладбище пьяных мух и пауков, зазимовавших тут навсегда. Пауки, счастливые в своей добыче, обнимали мушинок, как маму, и с улыбкой замерзали, вцепившись в них своим счастьем. «Кто их разбудит по весне, если я не стану менять в часах батарейку в следующий конец света в этой тощей, как моя судьба, комнате? – думал малыш Жа. – Наверное, уже никто, кроме Времи».

Искры из глаз взорвались и потухли, желания пробудились и восторженно плясали по животу и ладоням, трогали пальцы своими губами, целовали веки в панике и наслаждении.

Еще три шага от окна мимо маленького красного солнца у пяток, несколько движений холодными руками по созерцаемому, воплощенному в твердь, теплу, шурша в углу, где свет не доставался ничему живому, ваяния и томность, легкость движений, изгиб. Мальчик лег подле теплого тела, обнял одной своей рукой, что была в чернилах вся, кривых, и ткнулся носом в запутанные в ночи Времей Станиславной ее гранатовые волосы. Сомкнул уже закрытые глаза в преддверии великой мечты – заснуть с ней рядом впервые. Сомкнул и не увидел ничего, кроме рассыпавшейся на каменные капли океанского шума надежды, лесов каких-то необитаемых с костром в самых его недрах да и того памятника в комнатном ковре, более значимого, чем любые достижения его желаний вялых и грациозных мечтаний о невиданном. Все можно увидеть, поэтому-то и жмурился юный негодяй со страшной силой, а потом перестал, как фонтан по осени – одним простым нажатием дворника Сучкина на красную кнопочку.

– Я тебя не люблю, – прошептал Жа в затылок гранатовый и выдохнул ночь.


октябрь, 2.

04:24


Как высокомерна она и грациозна, но как стара. Неудивительно, что ее никто не любит.

Бах-бах-бах без остановки. Обидно быть глухим, обидно и не быть, не узнать, что это такое – слышать, когда слышать ты не можешь.

– А ваш отец на самом деле Станислав или вы прикидываетесь? – Жа мял в руке свой паспорт, в котором не хватало нескольких страниц, другие были изрисованы, а вместо фотографии Жа была вклеена фотография какого-то политика, который, очень может быть, и не был бы и против быть Жа, а не собой.

– По правилам у меня должен быть отец, чтобы зарплату выдавали мне как любому другому живому – в кассе по документам. – Время ударила подбородком в свою скупую грудь и расслабила косы.

– Ах, вы несчастны? Непорочны и скупы на жалость, но несчастны, – подумал Жа, но подумал громко.

– Это вы сделали меня такой изначально. Вы же меня и придумали, работу мне дали, назвали именем и вручили букетик этих жалких чувств. Что ж вы меня вините, что я так хорошо выполняю свою работу? Контракт-то мой без срока действия, и юристы не помогут, даже самые головастые.

– А почему фамилия такая противная, «Ленинская»? – выдавил, как кислую пасту из тюбика, мальчик.

– Это потому, что вы меня вечностью обзываете. А мне не нравятся чужие названия, я «ваше» выбрала. Знаете, как выглядит ваша вечность? Именно так, если посмотреть в мавзолее на сухого, воскового дедушку в костюмчике, который так хотел остаться навсегда. Именно так, как вы ее видеть не желаете.

– Вы думаете, Москва – хороший город? Красивый, непустой? – Жа искренне под ноги плюнул.

Она отняла с губ своих целующих портрет отца и покосилась из окошка на вдалеке сверкающий, противно сладкий от вопроса Кремль.

– Я думаю, здесь более всего тех самых, которые не только лишь гниют. Но я их не кормлю, как те, что сверху, нечистотами. Я им даю немного сил понять.

– Что нужно им понять? – поморщился малыш.

– Что они сами по себе и все вокруг – их выбор.

– Здесь много так бродяг, несчастных.

– Они святые, может быть.


Жа вытер слезы под губой.

– А я бы хотел себе имя изменить по паспорту. Ведь как корабль назовешь, так он и поплывет, правильно? Вот глупые родители и заводят себе детей, называют их своими желанными именами, чтобы они поплыли по-другому, как не могут, не хотят. А малыши, и многие из них, сдаются, и плывут себе без цели и желаний, и слезы мои капают на их следы. Я за то, чтобы человек сам выбирал себе имя, на совершеннолетие, например. А то с рождения уже путь уготован, говорят, а там – рифы и ледники, а я туда не хотел, меня свои ледяные ждут уже. Ах, только мороки, проще в паспортный стол обратиться.

– Там, знаете ли, такие очереди. У меня там всегда полно работы. Еле справляюсь.

Время перехватила неровное дыхание Жа, улыбнулась своим безликим черепом и стала из оконной темноты лепить руками ком тоски с бессилием.

– Хотел бы и я, чтобы работа у меня была такая, где я вас не застану вовсе.

Жа все смотрел, как та красиво и изящно собирает ночь в ладони, как сахарные делает труды, но страх одолевал его такой, что тот зажмурился, представив, что все – сон.

– Не туда вы идете, дорогой мой, раз со мною заговорили. Точнее, не идете никуда. Вы, как говорится, на якоре стоите. Пока еще крепко, но ноги уже, чую, затекают. Откройте глаза.

– Тогда я пойду шевелиться? – медленно приоткрыл свои сонные веки Жа.

– Идите, идите.

– И вы не спросите меня куда?

– А вы этого хотите? – повернулась к нему Время. В руках у нее уже виднелся большой черный шарик. Она протянула его Жа. Тот зашевелил головою, отказываясь брать его в руки. Время Станиславовна вновь постаралась улыбнуться и опрокинула шар на пол. Тот разлился черной рекой с хвостом из плотного зловония, немного погудел, зашипел, как злое животное, и убежал куда-то, пролезая через щель в двери.

– Нет, потому что боюсь вам не ответить.

– Именно, все верно. Ответы порождают лишь вопросы. Что ж, мне пора. Не беспокойте меня без причины, и я не буду снисходительно улыбаться вам в зубы.


– Сверкает! – вдруг прокричал Жа.

Время посмотрела в окно. Там было все так же темно и сыро.

– Это коронки, – тихо сказала она и отпустила мальчика.


***


Руки съедает щекотливый ветер из дырочек в окне и под подоконником. Изумляет и ущемляет. Мартобрь какой-то. Не шевелится ни до, ни после. Зевотой слепит глазенки, онемевшая от сна рука не чувствует, зевает сама и больными коликами изгибается в стальной, но мягкий прут, потом оживает и гладит тебя, как котенка под дождем. Все равно – сыро и противно.

Во сне к мальчику Жа приходило странное видение. Как он отличил видение ото сна? Ему сказал филин, который в том прекрасном мире (в голове малыша Жа) жил на балконе мальчика и ходил по воздуху, как ручной зверь первого человека. Барханы, занесенные песком и китайским столовым серебром, сверкали за окном наперебой друг другу золотым и бесцветным. По ним еще ехал трамвай, вдоль улицы Кирова и Серова, блатная детвора курила в щель дверей-гармошки, кто-то ехал зацепом, кого-то выгонял в панике кондуктор – святой дед, что потерял своих детей, как потерял однажды сигареты, обронив, в холодный февральский вечер. Он думал, что попал в хорошее французское кино, где он – не он, он молодой и беззаботный – и ловко отточенную игру нарушал лишь забывчивостью текста.

А потом Жа увидел Ассу, как в первый раз после долгой разлуки, он стоял подле нее на балконе и мечтал поцеловать. Вчера они друг друга не любили, а сегодня мечтали полюбить. «Странно, – подумал мальчик Жа во сне, – к чему бы мне снится человек, с которым я сейчас сплю в своей кровати?» Большой бог сна услышал его мысли и загудел на весь заоконный мир: «Санаса-сарата-санаса-сарата-са». Филин ушел в туалет. Окно распахнулось от сквозняка. Запахло уже не песком, а молоком, медом и ирисом, так пахнут только жены. Жена была чужая, поэтому сон прекратился.

06:34

Окно, то, что на всю стену до пяток, соседнее с подоконником и вечно замурованное, совсем запотело от любви. Оно одно такое в этом доме и смотрится безумной шуткой архитектора, спьяну сюда его впендюрившего. То, что должно было быть стеной, стало чуть ли не картиной, вечно меняющейся в себе самой. Пугливые жители дома всегда просили мальчика Жа завешивать его занавеской или совсем закрасить, чтобы ему их не видно было с той стороны, где по тропинке они ходят на свои работы, спокойные и сонные. Стены с двух сторон, балконов нет – они позади, смотрят на детскую площадку и помойные контейнеры. А тут бац – и неприятное, лишнее, мешающее, как этикетка он нового свитера, окно в стене, да еще такое большое, высокое, совсем прозрачное. А за ним Жа смотрится в окно и секунды считает вслух: 35, 36, 37. Голый и светлый, сидит на полу и смотрится в него, пишет что-то, ест, курит, спит. Теперь оно запотело от любви. Жители дома преспокойно идут на работу, наконец довольные, что мальчику их не видно.

Он закуривает и гладит пальцами стебель алоэ, что на подоконнике. Цветок алоэ, увидел Жа, появился из крохотных созвездий деревца и расцвел лишь на секунду, а затем спал в землю и стался сам себе памятником. Асса вдруг зашевелилась, и сердце ее забилось у мальчика в руке. Занимались любовью они будто в трансе или сильном опьянении, где-то на полпути ко сну испарились в дождь, тот поливал алоэ всю ночь, а потом осел на стеклянный мир барханов и пепелищ. Асса сладко зевнула, как от вина и тела на причастии, губы ее побурели и выглядели по-зимнему больными, искусанными, волосы высыпались на одеяло вечными железнодорожными вереницами, идущими в ни-ку-да. Как далек их путь, как легка их смерть, даже и не заметят.


– Я не люблю тебя, – совсем легко и громче, чем хотелось бы, произнес мальчик Жа. Асса сонно кивнула в свою настенную сторону и засопела.


Жа лежал и смотрел на окно. То, что происходило за ним, его не волновало. Теперь то, что было его собственным окном, выстроилось в его голове большой энциклопедией в картинках с листами из дневников, забытых на горячих чужеземных парковках и одиноких лавочках в страшных дворах Ростова и Мытищ. Кролики бегали по ним своими пушистыми лапками, гадили совсем как люди на любимые и плохие, но оттого не менее ценные воспоминания чистейшего бытия тайного для всех мира. Жа их отстреливал и отдавал на растерзания голодным. Шкурки висели в его книжках закладками. Голодные целовали мальчишеские руки, а после становились на его место и протягивали свои к его губам.

Вот мальчик уже целует мочки ушей еще незнакомой ему Ассе на велопарковке у хорошего, но не очень, бара. Она слезится от восторга и глупости, а потом произносит свое имя:

– Асса.

– Я так и подумал, – врет Жа и допивает свой двойной. Точнее, уже к тому моменту половинчатый.

Глаза Ассы умны и дивно тихи для голубых глаз любого из живущих тут, и не очень тут, и не совсем живущих, человека.

– У вас такие голубые глаза, почему вы ими не пользуетесь? – выпил Жа.

– Я их обычно дома оставляю или закрашиваю тенями, а сегодня вот с собою прихватила и смотрю вокруг – даже ночь теперь ясна и красочна. Это потому, что вас встретила.

Так бы она и ответила мальчику, если бы хотела ответить. Но Асса была умна и лишь пожала плечами.

Жа прикончил свой половинчатый и полез в нагрудный карман. Маленькая крышечка оранжевого цвета туго и с хрустом далась.

– Пиво! Это мое любимое, я его в поездах пью, когда еду к маме домой – в город сгущенки и тюрем. Я вообще девушка дурная, пиво люблю, а вино не люблю. Оно кислое, как ноябрь. Мне больше нравится, когда сладко и прохладно.

Напиток вспенился, и выполз к горлышку пузырек, округлый, как голые коленки Ассы.

– Похоже на купол планетария, – выдохнула Асса.

– Лопнул, – сказал Жа и присел на бордюр, чтобы лучше рассмотреть ее коленки под увеличительным стеклом бутылки. – И правда, как звездный купол, только вместо звезд – родинки.

– Вы не нравитесь моим друзьям. Тем, с которыми я пришла.

Асса присела рядом и опустила свои руки на бутылку. Так они впервые прикоснулись друг к другу, неловко обнимая увеличительный напиток.

Мальчик молчал. Она глотнула, голубые глаза в темноте стали еще ярче, куртка тихонечко распахнулась, и Жа увидел, как дышит она полной грудью, легко влюбляя в этот сладкий звук, похожий на стук колес поезда, который вез захмелевшую Ассу и еще каких-то экологов и майоров в город сладкого и горького. Целый дом, целый город, всех их, незнакомых и пьяных, простых, вез ее стук. Пар изо рта Ассы струился в одну сторону – в сторону мальчика. Он решил, что это хороший знак.

– А вы никогда не думали о том, что 31 августа – это как вечная смерть, это как ад, в который страшнее всего засыпать, чтобы потом проснуться, – смотрела на свои руки Асса, стараясь не глядеть мальчику в глаза.

– Вы не хотите сегодня засыпать?

– Это не поможет. Она все равно придет и переведет стрелки на завтра, – вдруг посмотрела вверх цыганской красоты девочка.

– Все равно, – улыбнулся Жа, и больше ничего в них от слов не осталось.


***


7:02


– Ну, и почему вы не спите, дорогой мой, в выходной-то день в такую рань, да еще и с такой девушкой под боком? – Время Станиславовна шагала по комнате на цыпочках, боясь опрокинуть утро, что бултыхалось в серых глазах мальчика.

– Время Станиславовна, у меня каждый день – выходной. Я же безработный.

– А я – нет и себя как раз имела в виду. Чего меня тревожите, я отдохнуть от вас хотела сегодня и всегда.

Она встала у окна, протерла его своей безымянной рукой и присмотрелась в детские воспоминания. Только в чьи, не могла понять она.

– Да, я спросить хотел: а правда, что 31 августа – это как ад или долгая и мучительная смерть? Или у вас там другие законы? – Жа глядел ей в спину со смущением, будто глупость обволокла его с ног до головы и опустила носом в варенье приторных слов.

– Милый ты мой, дорогой. У нас графики высшая инстанция составляет, это к ним вопросы, но они все равно не ответят, даже если лично спросить, что вам не позволено. 31 августа в каждой стране разное. В Сибирях ты его и от января можешь не отличить, как и в Африках. Тут есть некоторые тонкости. – Время Станиславовна вообразила на себе эти тонкости. Жа испепелил их глубоким вздохом.

– А в чем тогда, собственно, смысл? – произнес мальчик.

Время Станиславовна положила тяжеленную голову ему на колени и отвернулась. Девятиэтажный дом ее мыслей еле выдерживают ноги мальчишки, несколько слоев краски трескаются в ту самую минуту, штукатурка в квартире ниже этажом сыпется на пол удивленному поэту. Поэт подирает зад и идет звонить в ЖЭС.

– В том, что я – мучительная и долгая в любой из дней в году, вот в чем смысл, – произносит наконец Время. – Вы просто можете этого не заметить. Я покажусь вам быстрой – и вы сразу обвините меня в незаметности и вранье. А я ведь не лгу никогда, по контракту не позволено. И я на самом деле очень долгая, как чувство совести.

– И для всех – одинаковая?

– Для всех, только все по-разному не умеют чувствовать.

Глубокие морщины на теле безвечной дамы прячутся под ламповым светом. Она встает, и рушится малюсенькая стена в туалете соседа снизу. По телефонным линиям пробегают удивительные и грязные слова. Жа их не слышит.

Окно открыто, и ветер убаюкивает старые, седые волосы, которые Время Станиславовна так тщательно расчесывает перед зеркалом. Белесые глаза улыбаются пустоте, в них есть все то, что будет напоминать однажды. Мальчик старается подсмотреть, что же она там видит, в зеркале? Та догадывается, что мальчонка затеял, и невкусно качает головой. Жа, прибалдевший, как только что политый цветок, от наслаждения высвобожденных своих колен и кромешного холода, берет за руку до того неприкасаемую, спящую Ассу, и та дергается во сне, хмурится, сопит. Слюнка от ее сна спустилась на подушку, та уже совсем мокрая. Наверное, тяжелый сон, а может быть, совсем наоборот?

– Можно вас попросить, Время Станиславовна, чтобы окно так и оставалось запотевшим, пока она не проснется? – вздрогнул взгляд малыша.

– Не могу, не положено. Погода Андреевна сегодня включает отопление на утро. Через пять минут все исчезнет.


Жа встал с кровати и подошел к окну. Пальцем стал водить круги и хороводы на маленьких мутных глазках и спинах его с Ассой любви. Точнее, чувства любви. Он не умел рисовать, поэтому провел пальчиком горизонт и сделал себе большой кусок моря, до самого пояса, а на поверхности собрал несколько кораблей из оригами и пустил их в кругосветное оконное плавание. Когда станет теплее, они уплывут далеко, туда, где небо, то есть за окно, то есть туда, где живут люди. Зачем ему люди? Станет холоднее. А потом кораблики вернутся, когда произойдет в этой комнате еще одна любовь.

Асса ворочается в кровати и сладко зевает. Мальчик гладит ее по волосам и не хочет, чтобы та просыпалась, потому что корабли уже уплывают, а он все еще не любит ее.


за год до октября, 2.

03:12


– Зачем вы меня поцеловали в ухо? – дернулась Асса от озябшей щекотки холодного ветра. Но, произнеся это, моментально согрелась и стала внимательно слушать.

– Я целился в мочки. Я представил, что вы мечтаете прямо сейчас о том, чтобы кто-то приятный поцеловал вас в ушко, – смутился недоуверенный мальчишка.

– А почему же не руки, губы или щеки? – спросила Асса, довольная его смущению. Она не улыбалась и не злилась, а походила теперь на буддистского монаха, только что узревшего великое откровение на кончике своего ногтя. Оно гласило: я – часть тебя и нечему тут удивляться. Вот она и не удивилась. Спросила лишь оттого, чтобы выйти из дверей большого пространства полузабытого откровения и услышать свой собственный голос. Он показался ей кошачьим.

– Потому что так было велено мне звездой. Вот видите на небе созвездие? Оно похоже на ракушку, совсем как ваше ухо. А мочка уха – эта та самая яркая звезда, с которой начинается ракушкина история. Мне хотелось стать на секунду этой звездой.

– Вам удалось. Я разгорячилась, наверное, звезда взорвалась во мне.


В эту ночь слова больше не были произнесены. Зачем слова, когда и звезды молчат.


октябрь, 2.

09:20


Худое и длинное тело мальчишки лежало у ее ног, курило в потолок. Пил Жа с утра клюквенную воду с градусом и квас – чтоб наверняка. Еще до завтрака и вкуса зубной пасты пил. А потом трогал ее волосики на лобке, светлые и меховые. Она была взрослой, а тело еще совсем молодым, белым, неиспорченным. Снизу ее тело было похоже на японское голое. Такие узкие изгибы и солоноватый вкус кожи хотел мальчик назвать Хиросимой или Окагавой, смотря с кем больше потеряет, но лицо Ассы появилось из одеяла и снова срослось с настоящим. «Жаль, – подумал он, – я мог бы попробовать полюбить ее по-японски». Она провернулась, как на карусели, склонилась, не вставая, к его низу живота и трогала уже волоски Жа, темные и грубые. Наверное, с ее стороны, мальчик не походил на японца, скорее на какого-нибудь Франсуа, лежащего в пустой ванной комнате посреди библиотечного дворца Венсена или Фонтенбло. Они изучали друг друга как дети, будучи искусственно взрослыми, рылись в огородах своих тел и выдергивали корешки пьянящих растений.

– Больно, – прошипела она.

– Я нарочно.

Отчего же ей так нужен он в эту минуту, когда она трезва и утро только близится к пропаданию?


«Стараюсь разгадать себе же выдуманную тайну, пока ее руки упрямо тянутся ко мне, не нащупывают в слепоте чуть знакомую мягкость и тягучесть моего бюста, потом медленно шуршат в недоумении и скрываются, как обожженный язык, под одеялом. Я нарочито тихонько, на носочках, перебираюсь в другой угол комнаты, широкой, но узкомыслящей, окно в мир другой смотрит теперь на меня так, будто это я странно взрастаю в этой комнате нарушением всяких правил цивилизованного и культурного существа. Оно кривится и выдает диковинные рожицы в мой адрес. Долго думаю, уставившись на него, чем бы ответить, потом тягостно разворачиваюсь и ниспадаю холодной тонкой спиной по стенке стола на цементный лоск и красоту пролитого винного цвета. Красота мокрая и противная, оттого я вслух ругаюсь, но тихо, чтобы из-под одеяла не услышали. Зеваю и принимаюсь натягивать на обе ноги штаны. Трусы найти не могу, наверное, затерялись все там же – в чертовой пустой и ленивой кровати. Впрочем, так даже лучше».


Пока Жа бесшумно одевался, в руках у него появился томик Набокова. «Приглашение на казнь», – прочел про себя он, и эшафот моментально выстроился из его комнатного стола великим памятником, воочию видел он чудо, как видит его Смерть – Жа видел его искусством, художественным гигантом, громадиной гениальности и непоколебимости творения в голове бесчувственного. Большие белые зубы сияли во всех ртах мира, смотрящего на пыльно оседающую скупую и безжалостную радость в преддверие величайшего страха. Дети кружились в танцах вольных цветов, поливающих химикатами из самолетов-кукурузников. Те летели на свои базы, но не все долетали – их на лету пожирали хамелеоны пространства и ящерицы плутовства. Большая, сырая и волосатая рука двигала по небу своими пальцами в наростах и с длинными, запорошенными грязью когтями отгоняла облака, освобождала леса от существования, выгравировывала на земле большими буквами молитвенные лозунги: «Сразу же она», «На дне дна», «Голову беречь», «Смех и сме…» и другие безумия. Мальчик Жа лежит внутри всего этого великого зрелища, опираясь на локти деревянного, наглухо сбитого эшафота, над ним возвышается настольная лампа – его горячая, его сияющая плаха, и тот молится на нее каждую ночь, и любит ее так же сильно, как и она его. «А тебя я не люблю», – думает Жа в сторону запотевшей горбинки ее ножек, ласково вылезших на волю передышать тяжелую ночь иллюзии и обманства. Может быть, они почувствовали колючие крошки его вымышленного хлеба и уже тянутся встать и подковами застучать к дверям, вышвырнуться собственноручно и покинуть этот дом, город, страну?

Кто его знает. Пауки потолок мальчишки заняли, вот лежит он навзничь, как соломенный труп, а они все глазеют сверху, счастливые и слепые, да ластятся, как те самые ножки. «Не узник я, – говорит Жа им. – Не моя это история, не про меня. Хотя и ставят, и рубят, и на публику задницей голой вперед выталкивают, а ничего, я сам себе палач, и узник, и правитель, судья. Меня от меня не убавится». Пауки просыпаются и в недоумении ползут вверх, там мальчика слышно хуже.

Морды у мебелей скрюкочены, сероватый воздух наполняет висельный, в такт пропащего сердца в пятке бьющегося дымного дыхания, сонное бормотание век их уже еле различает в пыли напутствия, и горький слюнявый хохот раздается у ножек стола на всю тишь поверхности. Как горек вкус дождя, как сладок он, когда слезу стараешься запить. Книжечка ускользает из оголенных лап непривязанной и недружелюбной собаки-поводыря, слепой и глухой, ведущей самую себя, язык скрючивается от красноты привкусов, радуг их цветов и бархатистости, падает навзничь лицом вниз, и пес кладет лапы на глаза, не видя больше солнечного зайчика, что появился в отражении плахи, и ничего его не тревожит теперь. Бессмысленный рывок из сна в реальность в такую рань свертывается в клубок и сам себя обнимает. Пес нашел свое место, его пригласили место свое занять.

12:35

– Ты не спишь, я вижу. – Она позвенела ключами и сладостно зазевала. Казалось, от ее зевоты теперь же набухнут зачерствелые булки в хлебнице и сахарные пряники из кожи вон вылезут, но станут еще более липкими от детской карамельной мякоти на губах у завтракающего.

– Что за звук? – не открывая глаз, про себя произносит маленький Жа.

– Ключи от твоего сна, – улыбается Время Станиславна.

– И почему они у вас?

– А они всегда при мне, малыш, и твой будильник – я, и твой сон – тоже я.


Блаженное кротание, кряканье позвонков, набухшие щеки и большие ноздри в волосках, темные завитушки подбородка и усов, воспевание сна и реальности – посередине мальчик Жа, его я, а дальше между, меж, свеж, же, желу – док, ток-ток, код, доку-мент, тент, тень, неть, нить, ти… ты, ы. Где-то я, а где-то не я, нет меня ни тут, ни там, там-там, та! Тай, тай-на! Бери! Ни сон, ни явь, посередине нет ничего, только звон, ВОН. Нов, вот нет слов, нет снов.


Крылатая птичка клюет мою ручку,

Речку стечками тычут тут,

топят топотом крылечко

кучи тонущих минут. – —


мнут – гнет – рот – кислород.


Какие четкие словесные, сло-вес-ны-е образы бредут в бреду к мальчишеской ушастой голове, к левому центру с дырочкой для голосов, к тому, что не закрыто плечом, что не делает на нем узора от розги и визга утопающего. Мадам шляется по комнате, переступает ноги его и все тело разом переступает, то открывает окошко, то с силой лупит по нему сквозняком, узоры на стеклах рисует запотеванием, заточением, точеным, точным, точкой в параллельной прямой кривой яровой проворной рвотной родной. Узорчики такие вожделенные видит мальчик в них, хоть и не открывает глаз, видит он волосы длинные и черные, глаза мелкие и дикие, непоколебимые, видит огонь, глотающий Сену и воровской океан. «Вижу! – кричит он. – Вижу живу и жвы нет, швы жеванные вижу уже». Черная кошка кладет на его колени свои лапы, любит она эти коленки в ранках юношеских, грациозно и эгоистично удерживает коготками тело под ней в обездвиженности, кусает на лету муху и отфутболивает ее на другой край комнаты, любуется ей. Идеальная. Но не мадам. Та и есть муха, та и лежит, и сохнет, и бездвижна тоже, но все же находится, существует, лежит! За ней пристально следят невидимые глаза таинственной та-и – таи – твои. Чьи? Ничьи. Никого здесь нет, и меня нет, и мальчишки нет, ни Ассы, ни Времи Станислововны нет, только черная кошка лежит и играется со своим спутанным клубком чьей-то античной и эгоистичной смерти. Для? Тля. Колея. Ее сжирает большая собака.


– Проснись!

– Мальчик мой, ты давно уже не спишь.


Дрем подступает в руку, солоноватые волосы повисли на лице и впитывают запахи его духов и пота, а там и конец эпохи прекрасной стучит в висок и вызывает на дуэль, а великие умы с диагнозами ДЦП и психоз в ушко шепчут, что пришли рассказать мальчику все секреты мироздания и порнократии. Маленький Жа все слушает и слушает, как они врут, и, рот раззявив, волосами ее пышными уедается и давится. Они ходят по комнате, великие и опасные, бритвами себя полосуют да хохочут что есть страсти. Один в живот голый плюет и рукой растирает, а потом краски давит на него – рисует время, рисует облака. Другой ниже лезет, ласки от тоски различия хочет показать мальчонке и боль от страдания отрывает с кожей. Третий сидит себе вверх ногами напротив матраца и в позе лотоса наоборот мантры жует, как скот траву свежескошенную, а дальше без рук и ног мочится на себя же желтыми пенами одуванчиков и внутренностями снеговиков в гробах из досок песочницы.


Ша-ша-игуа,

Па-на-та-бура,

Гав-гав-ада-ма,

ада-ма-мы,

кри-тра-три-ра-рама-мама-мрак-рак-икра-игра-у-ра.


– Мальчик, выговори зубы свои, выплюнь все слова и пере-путай себя со словами, пуск-ай лежат они на твоем месте и в тепле замо-рышью покрываются. Гении НИИ

иней в ней – не в ней – темней.


Голова кругом от этой бешеной жизни в комнате 5 на 5 с волосами аптечного вкуса и неугомонного политизированного самого себя с собою в трех экземплярах. Мальчик отправляется в путешествие по городу, которого нет.


– :


– Пойдем на свидание?

– Ты будешь за мной ухаживать? – Асса улыбнулась, как младенец. Жа испугался, представив себя отцом.

– Буду. Стараться.


Первый раз после плохого, но не очень бара они, дети, встретились в парке. В ботаническом саду, точнее. В таком, где круглый год цветут растения и растут соцветия. Асса курила за деревцем, которое называлось как-то пошло и пряно, мальчик так и не запомнил, но хорошо запечатлел в голове табличку «не курить» и смешки девчонки, что заламывала в смущении руки, но горела, как утреннее светло, шатающееся на ветру, возвращаясь к себе в историю. Дети ходили по свежему и мокрому мху, проваливались ногами вниз, в норы кротовьи и входы в подземелья ада. Святые дети трогали друг друга впервые, невзначай, заигрываясь, и были уверены, что бог подсматривает и грозит пальцем (пару раз гремел гром). У Ассы были нежные худые пальцы, тонкие, как колоски ржи, глаза сверкали молодостью и кромешной болью от историй настоящего прошлого и прошлого в настоящем. В ногах ощущался холод, тянуло к земле, а время остановилось, будто мальчишка Жа его (ее?) случайно раздавил пяткой.


– Я как-то курила в поезде, кажется, немецком. Не помню, как назывался город, в который я ехала. Это был дальний север, родина моего ненавистного мною отца. Городки, они там все зовутся как-то несущественно, как Чих. Так вот, проводница была русская, и в тамбуре, где даже не было дырочек, куда бычки кидать, она со мною за компанию переписывала законы этих краев. Она ехала домой, и я.

– А что вы курили? – придумал себя взрослым Жа.

– Что-то дрянное, что можно найти только в деревнях. Родное. Родина едкая на вкус.

– А отец. Зачем вы к нему ехали так далеко?

– Хоронить эту сволочь, – выдохнула совсем не юным воздухом Асса.


Мальчик Жа держал ее руки, руки покалеченные. Асса рассказывала, как ее отец тушил об ее ладони свои дрянные сигареты, как та разучилась плакать и чувствовать жар, как та однажды воткнула в руку ножницы, кричала, чтобы тот не трогал ее больше, или она убьет себя. Отец посмеялся лишь, собрал вещи, уехал в свой город Чих и там умер. Всех удивил напоследок, хоть что-то сделал по-человечески.

– Давай займемся любовью прямо тут, – бросил ей под ноги мальчик.

– Так быстро? – покраснела Асса. – Почему?

– Ты напоминаешь мне настоящую жизнь, которой не найти ни на конечных остановках, ни в промежуточных, ни тут.

– А как занимаются любовью по-настоящему? – Асса опустила глаза и робко двинулась к мальчику.

– Я не знаю.

– Так?..


На траве остались большие отпечатки юных худеньких спин, складками, как на белых простынях после томной, жаркой и полной несбыточных снов ночи. Рассыпался табак тут же, рядом, посыпались и слезы с юных глаз, еще остался на земле лежать платок Ассы, которым Жа вытирал ее зеленые коленки. Пара цветов мертвых, раздавленных телами, виднелись сквозь траву. Еще не дворник Сучкин вытирал слезу, расстраиваясь Памяти и телу, что видел сквозь свои часы, висящие на шее.

– Вот черт, совсем стыд потеряли, молодежь, – он улыбался, пряча белое сукно во внутренний, что ближе к сердцу, пустой давно карман.


октябрь, 5.

20:34


– Почему тебе так хочется меня видеть? Ты же только вчера ночью приходил к моему дому и разглядывал мои цветы на подоконнике, мою оголенную спину в пупырышках, мой душ и мои царапины. Ты не устал от меня?

Асса позеленела. Ее голос стал хриплым и слезным, оттого еще более приятным. Маленький Жа возбудился, руки стали влажными, зрачки съели глазницу.

– К чему такие слова? Ты – праздник, Асса, и каждое маленькое путешествие к твоему дому для меня как паломничество. Я хочу сейчас коснуться твоих красивых коленок, – произнес мальчик.

Асса покраснела, ее щеки стали пунцовыми, глаза ударились о поздний вечер, она улыбнулась. Асса улыбалась так, что бог бы отворачивался в слезах, не веря до конца простоте красоты своего создания, если бы был создан сам. Девочка грызла нижнюю губу с наслаждением, представляя щекотку ниже живота, вспоминая, как позволяла мальчику делать все то, что хотелось ей, открывалась ему, тянула руку к его волосам и управляла им, направляла. Голая луна горела в смущении, подсматривая с зеленого, болотного неба, завидуя ее опьянению. Потом луна отвернулась, спряталась в облаке, поцеловала его, и расплавилась ее пустое нутро.

– Я тебя удивлю, но ты можешь теперь меня ударить? Дай мне пощечину, только по-настоящему. – Асса справилась с гусиной своей кожей, вода с нее стекала под ноги и за пазуху.

– За что? – удивился Жа.

– Я тебя полюбила, а этого делать было нельзя. Ударь меня, чтобы дурь ушла назад в подушечки пальцев.

– Я не могу, простите (прозвучало как «любите»).

– Значит, пропало.

Время Станиславовна покачала головой за плечом Ассы, обняла несчастную, попрощалась с ней и стала стучать внутри у всех листающих эти страницы.

октябрь, 7.

13:15

Голод, опьянение, нищета, утиный паштет на черством хлебе и кусок заплесневевшего от времени сыра – страсть делает калеку из здорового, но непригодного для выживания человека, для оплодотворения поколения – тем более. Человек думает, что никогда не станет желанным, ни упреки его, ни уговоры не приведут к новой жизни – не предназначен он для их слов, для их мольбы и покаяния, даже для их требований жить! Сытость халдею и счастливому, голод и болезнь – поэту. Чтобы опуститься на самое дно, нужно долго держаться без воздуха, тонуть и ощущать, что тонешь, но не мрешь. Лишь бы так – не чувствовать ничего и прилагать усилия для достижения бездны – а после дотронуться до песчаного рифа, тела пустоты, поцеловать его и ртом загрести земли, на вкус ее попробовать, чтобы, чтобы, чтобы. Как? Девяноста девять саженей твоих взглядов, сто тридцать миль наркотических воплей, двести пятьдесят листов из запятых, четыреста галлонов спирта и пять килограммов воздуха – вот и он, худой, немой, тело – два глаза, уши, рот, ноги, руки, голова и необъятная душа, прячущаяся в кармане, где кастет, презервативы и два билета в театр, – человек жив и мертв, худ и стар, озлоблен и гол, прекрасен, лежит он в лужи крови посреди целого поколения, увядшего в самом начале его появления, в своей комнате пять на пять, с ковром вместо обоев и лимфоузлами надписей на стенах: «счастье есть», «пришел, увидел, закурил», «люди терпят», «гонка по прямой», «странные игры», «спасибо».

Как красив мальчик-человек (и так же уродлив старик в нем), немой и безжизненный, одеялом ее волос накрытый, в гнусном хохоте спровоцированный на бессмертие, со страницами Селина вместо носовых платков, сумбуром вместо существования, жизни впредь и навсегда. Тонкая черта от пят и до коврика, на коем его зимние сапоги покоятся, сжимаются, ссыхают от времени и любви, от Времи Станиславны и ее поцелуя в уголок рта и пятку левую. Та лежит, грустная и жаркая, еще молодая, но уже в извилинах и с коркой, на тряпичных любовных письмах, на повальной злобе кромешного бессилия, на самой сути потустороннего, лишней картой в колоде являясь, цветом невыдуманным еще мерцая, сфинксом безносым собираясь. Как конструктор, существуя еще и еще, красная, холодная – значит имеющая определение – живая в каком-то еще ином измерении изменения. Изменении измерения. Измеряя, изменяя, змея я, змея, земля, зля, зла, бла, бла, бла.


Мальчик Жа ничего не чувствует. Сытость сытых, голод голодных. Вокзальные двухрублевые позывы и перронные мнимые обещания – вот его тело, и оно способно лишь исполнять приказы, но не выдумывать себе действия, не жить по-иному, величественно с одним ребром Адамовым управляясь, как с картой вселенского пути. Интересно, а что видит стекло, когда его разбивают?


***


и МЫ ВЕРНЕМСЯ ДОМОЙ. Когда стекло треснет и упадет в ноги безбожному. Кто будет твоим, для чего быть твоим? Он будет, и ты найдешь в этом смысл, тогда и мой найдется.

– Не найдешь!

– Тук-тук-тук. – Кто там? – Никого там. – А кто тут? – И тут никого. Ничего. И совсем нет тебя, задающего вопросы, и меня, ответы тебе дающей, как счастья на миг, узнаешь ли, что было оно твоим?


***


Ах, как молода его мысль, как бесконечна.

– Как вы прекрасны, Время Станиславна. Можно вас попросить? – зарылся в улыбке Жа.

– Чего вы хотите? – развернулась из свертка бумаги туалетной Время Станиславовна.

– Прогоните безумцев из дома моего, из моей головы, изнутри меня и включите тишину, я хочу услышать, как бьется ваше механическое сердце.

Дергается веко у малыша Жа, руки хрустят в смешных их предназначениях.

– Я не могу убрать их из вас, но кое-что я все же могу.

Тут дернулся ее силуэт, тлеющая сигарета выпала из пальцев и полыхнула огоньком в несчастном рве осетинского, набитого всем возможным ковра мусорного в комнате малыша Жа. Прекратились они, безумцы, на миг, а затем и вовсе на вселенной отведенную вечность. Завертелись клубочком и вверх в усы отважные, и покатился Жа с сигаретой взорвавшейся ко дну неминуемому с ней же под ручку. Бах. Тишина. Все кончено. Жа подымается и принимается напяливать на себя торжественные брюки и рубашечку без воротника.


– : —


– А если бы я была замужем, что бы ты делал, малыш Жа? Смел бы меня в ушко целовать тогда, на велопарковке?

– Смел бы.

– У тебя нет совести, малыш. Ты бессовестный, – Асса улыбалась, это насторожило малыша Жа. Он мог бы быть чуть более смелым в своем ответе, но ее улыбка сшибала с ног.

– А если бы я был женат?

– Я бы сильно удивилась. Ты не похож на постоянного. В тебе огонь горит, а ты его хотел алкоголем затушить. Моим друзьям ты не понравился, потому что молчалив, глаза бегают туда-сюда, а руки на месте, в карманах, бездвижны. И все время пялился на мои коленки, мне друзья так сказали.

– Твои друзья – идиоты, – зажмурился малыш Жа и, резко открыв глаза, увидел звездочки вокруг, так сильно он был смущен.

– Они мне и не друзья. И мне нравится, как ты на меня смотришь. Как влюбленный школьник.

– Я и влюблен.

Асса вытянула руки, и Жа за них схватился. Он держался так крепко, как только мог. У Ассы остались два маленьких синяка на запястьях. Но те не болели. Приступ света затмил все ощущения ее, и Время Станиславовна не смела сунуть нос в их разговор.

Колечко с пальца Ассы давно где-то затерялось.

22:50

Молчание. Тихий, беспросветный вечер, стезя за окном открывается, как легкомысленная дама, сваливая с плеч полушубок, и оголяет насыщенные жизнью лохматые груди в шрамах. Закаленные пятки, может, даже не пятки, а вся ступня левая и наполовину правая ступают кротко по стеклу, битому в порыве нежности к бутылке полутемного. Вальс освобождения от страсти, танец в перчатках и на босую ногу, следы на мне, самое большое простое слово, ветка сирени в волосах. Стезя между грудей, уходящая в лобную долю пульсирующим светом ласки и злословия, неугомонные сумраки ветхих ушей, слоновьи и пароходные крики из труб, что выходят из тела с месивом завтрака и сероводорода. Молчание. Зловещее, тошнотворное, пугливое. Стук. Тук-тук. Войдите. Пройдемте, садитесь. Здесь вы будете казнены, мы приговариваем вас к смерти. Кружится комната в танце, неугомонные дети в груди бьются и режутся о стекло, черные лужи заполняют узоры советских ковров и бумажных, искусно выточенных ночами фраз буквами, не сложенными в слова. Молчание громкое, тошное, убаюкивающее. Кровь приливает к детородному органу, мешается меж месивом из тела, стекла и узоров, заполняет, наполняет смерть вожделением. Самая чистая вера – та, от которой содрогаются члены. Тысячи членов лезут в карманы пресловутой статной дамы в полушубке, еще одетой, но уже истерически бьющейся от желания. Дом с крышей треугольником переворачивается на бок, на сторону А, делает кривую и теряет прямой угол, изворачивается как может, подобно утопающему, в последний раз тянущемуся к березе из болотной дыры, игнорируя руку помощи дьявола. Мы приговариваем вас к молчанию, бьемся о крышу лбом, разрушая атомы, славим Армагеддон в своем доме, извергаясь на пол, заляпывая черные дыры и глухонемые позывы бумаги кровоточащим желчным мозгом. Во славу гению безумия, во славу аутистического наследия пророков, во славу себя самого. Время не течет, воздух не движется, свет не проникает в зазеркалье стен, сон не придет теперь. Молчание и красота, боль, любовь, вот и вы. Какого черта вы приперлись?


– : —


– А когда ты в последний раз была собой?

Асса увильнула от объятия, приготовившись к щекотке, и резко как клюнула мальчишку в шею, что щекотка появилась у обоих, появилась она из воздуха и шла к ногам, бежала.

– Всегда была. Как можно быть не собой? – удивилась Асса.

– Обманываться, жить, не существуя, не жить – существовать.

– Все это пошлость. Есть простота и кислород. Есть первый снег и первый дождь. Есть слякоть, и есть град. Все настоящее, но все временно. Ты каждый раз – с самим собой, и все влияет только так, как хочешь ты. Я счастлива, но потому, что я сейчас хочу и буду. Не нужно ничего мне понимать. Все будет понято, но временно оно по правде, временно – оно совсем не так, как наяву.

– Я не пойму, о чем ты говоришь, – обманул ее Жа. Мальчику прилетел поцелуй в шею, и тот растаял.

– Бог есть во всем, лишь он – безвременный. Все остальное – ты.

– А я не верую в Бога, – буркнул Жа.

– Я тоже, – улыбнулась Асса.

– А ты со мною?

– Нет. Сама с собой.

– Ты будешь насовсем со мною.

– Нет, конечно, глупенький мой Жа, так не бывает. Все это сказки, все абсурд.

Жа потянулся, ее робкое слово звучало для него угрозой.

– Я так смущаюсь нашим разговорам. Я ведь неглупый, а толку-то? Но что будет дальше?

– Откуда я знаю? – ответила честно Асса, и Жа вспомнил, что все вокруг только для того, чтобы он потерялся, а она вместе с ним неизбежна.


– :


– Мы так, сарделек покушать и компота попить.

– А еще венчать вас будем! Правда, не с иконой, но у нас есть книжка Лимонова, например. Что-то там про монстров и святых, пойдет?

– А где Павел Аркадьевич?

– А он сегодня опоздал на первый автобус, решил совсем не ехать. Рассказывает, что вчера в том же автобусе такая бабуля ему на ногу наступила, не знал, что делать: проклинать ее или подружиться с ней.

Загрузка...