Катрин Панколь Я была первой

* * *

Я не умею любить мужчин.

Я умею соблазнять, завлекать, ласкать, забывать­ся в мужских объятиях, отдавая себя без остатка, а вот любить – не умею. Я никого и никогда не подпу­скаю близко. Мой внутренний мир, то есть собст­венно я, остается для всех загадкой, тайной за семью печатями, запретной зоной. Своего тела я не пони­маю, и щедро им делюсь, дарю его окружающим.

А мужчины… Они приходят вслед за жгучим же­ланием раствориться в чужом теле, чужих планах и словах, почувствовать, как чьи-то сильные руки подхватывают и несут. Они приходят, когда ледя­ной холод царит у меня в голове и ниже. И вот я ус­тремляюсь к ним, бросаюсь в объятия, сулю им мо­ре тихих радостей и бурных утех… лишь затем, чтобы, едва насытившись, поплыть дальше, даже не обернувшись.

Я даю им все, чтобы тотчас забрать обратно. Для пущей убедительности вскрываю себе вены, но ухо­жу сама, прежде чем успевают зарубцеваться раны. И без устали повторяю, что мне никто не нужен, мне и так хорошо. Совсем одной. Без мужчин. И са­ма себе не верю, потому что мужчина – враг, без которого мне не жить.

А между тем, кругом одни мужчины, от них ни­куда не деться. Возьмем, к примеру, телевизор: вы­пуски новостей, заседания Ассамблеи, и вообще все сколько-нибудь серьезные передачи – всюду только они. В костюмах, при галстуках, пыжатся, с пеной у рта отстаивают свою правоту, делят между собой этот мир, чтобы проще было его завоевать, опусто­шить, разрушить. Иногда среди них, словно куст ге­рани, возникает одинокая женщина. Где-нибудь на дальнем плане. Говорит «я согласна, я не согласна». Этакое цветочное прикрытие. Впрочем, ее мало кто слушает. Она одна из них, почти мужчина.

А женщины тем временем рекламируют кремы для удаления волос, духи, воздушные подушки, го­товые завтраки и стиральные порошки или, в луч­шем случае, одетые в глубокие декольте, читают пышными губами готовые сводки новостей. Специ­ально обученные улыбаться, преклоняться, быть по­слушными как глина, они воспроизводят маленьких человечков в строгом соответствии с заданным об­разцом. Мужчины пробуют их пальчиком, облизы­ваются, прицениваются, сопровождают их выход одобрительным свистом: «какая рама! какие подвес­ки!», если они хороши и доступны. В противном слу­чае их пинают ногами, пользуют наспех, глумятся, обзывают мымрами и коровами недоеными. Муж­чины восхищенно цокают языком, когда перед гла­зами проплывает хорошенькая попка, обтянутая легким платьицем, и отрываясь от кружки пива, с похотливым огоньком во взгляде шепчут «ничего бабенка» или обзывают телками и шлюшками.

Я знаю, что не все мужики одинаковы. Бывают нежные, внимательные, щедрые, терпеливые.

И все-таки…

Я не умею любить мужчин.

Впрочем, движение есть: раньше я вообще не любила людей.

Никто меня не трогал, чужая беда оставляла рав­нодушной. Мне было одиннадцать лет когда умер дед. Мама плакала, одевалась во все черное, вся се­мья сплотилась в несчастье, а я, как ни старалась, не могла выдавить из себя ни слезинки, чтобы хоть как-то поучаствовать в общем горе. Дед ушел, и что с то­го? Причем здесь я? Он и не глядел на меня, никогда не целовал, не сажал к себе на колени, не объяснял теорему Пифагора, не читал сонеты Шекспира. Он рассуждал о биржевых котировках и несовершенст­ве мира, отводя мне роль молчаливого слушателя. А бабушка? Ее смерть тоже совершенно меня не тро­нула. А ведь я всегда думала, что люблю ее. Она бы­ла добрая, вечно старалась меня рассмешить, научи­ла жульничать, играя в карты, пекла для меня яблочный пирог, готовила рагу из телятины. А когда она умерла, я даже не плакала.

Потом умерли тетя Флавия, дядюшка Антуан, Огюстен, Сесилия. А я не плакала.

Я долго жила, отгородившись от остального ми­ра. Любовь казалась мне широкой рекой, все вокруг орошавшей. Я одна оставалась безучастной. «Лю­бовь – это прекрасно, – думала я, – любовь – это фильмы, книги, газетные сплетни, крестины, годов­щины, дни Святого Валентина, подарки, сюрпризы, младенцы, разрывы и тайны».

Я смотрела на все это с интересом, с холодным интересом. Я скрывала собственную неполноцен­ность, сама себе казалась чудовищем, изо всех сил старалась разбудить в себе хоть что-нибудь похожее на живое чувство, на всплеск эмоций, старательно из­влекала из глубин памяти самые мучительные эпизо­ды, чтобы ощутить себя причастной к избранному кругу способных любить и плакать, и когда, наконец, мне удавалось выдавить из себя долгожданную слезу, кругленькую, соленую и вполне оформленную, когда повод для страданий был найден, и глухие рыдания подступали к горлу, и слезы густой пеленой застила­ли глаза, я с ужасом осознавала, что плачу над собой. Только думая о себе, я испытывала глубокую печаль, искреннюю и безграничную. В такие минуты ничто не могло меня остановить. Незаживающая рана в сердце начинала кровоточить. Я стыдилась, прята­лась, я жила, притворно соболезнуя чужому горю и сопереживая чужой радости. Я быстро научилась притворяться, и никто не мог оценить сколь бесчувст­венна я на самом деле.

Отец, мать, братья и сестры, дядья и тетки, кузе­ны, кузины, бабки и деды один за другим почили в братской могиле моего равнодушия.

Лишь одно существо на целом свете было мне не­безразлично: брат, мой маленький братик. Он был моложе на два года. Ради него я была готова на все: переплыть океан, осушить моря, смастерить лодку из ореховой скорлупы, потушить пожар без воды, прикончить всякого, кто посмел бы его обидеть, дер­нуть стоп-кран в поезде, несущемся на полной ско­рости. И если бы ему угрожали хищные звери, я не задумываясь, заслонила бы его своим девичьим те­лом. Стоило мне заметить толику печали в его веч­но удивленных глазах, и я, как охотник в джунглях, готова была из засады пристрелить виновного. Серд­це подскакивало в груди. Значит, у меня и вправду было сердце.

Я никогда не признавалась, что люблю его. Я щи­пала его, мылила ему волосы, лепила жвачку на портфель, насыпала в шляпу горчицы, вешала гир­лянды апрельских рыбок на его велосипед[1], я делала все, чтобы быть к нему поближе, всеми силами скрывая свою нежность. Он поступал так же. Мы держались на почтенном расстоянии, в горе не пода­вая другу руки, но стоило ему отвернутся, и мой мушкет был наготове, я сражала обидчика взглядом. Я ухаживала за братом, когда у него был жар, а роди­тели по обыкновению где-то ругались. Я читала ему на ночь невыученный урок, когда он переживал, что не сможет ответить. Я мужественно аплодировала на взлетной полосе, когда он под проливным дождем за­пускал свой самолетик из детского конструктора. Он был моим единственным сокровищем, только за него я боялась, только его я могла любить. Любить тайком. И так было лучше. Принимать любовь я не умела.

Он обзывался, он говорил, что я страшна, так страшна, что при виде меня совы на лету дохнут, что груди у меня как лопатки у канарейки, и мне становилась тоскливо, невыносимо тоскливо. Я в изнеможении падала на стул, чтобы перевести ды­хание. Я избегала мальчишек, старалась не смотреть на себя в зеркало и сама вела себя как мальчишка. Но в те редкие минуты, когда брат одаривал меня комплиментом, я гордо выпячивала грудь и мнила себя Брижит Бордо. То были мои первые праздники любви. Я жалела, что не могу насладиться ими спол­на, и мечтала, чтобы это блаженство длилось вечно… Но жизнь сложилась иначе…


Отец нас бросил. Мама выбивалась из сил, зараба­тывая деньги. Любить нас, ласкать, хвалить, чтобы мы гордились собой – на это ей просто не хватало време­ни. Я не спрашивала себя почему. Так сложилось. Лю­бовь в нашем доме была на последнем месте. На пер­вом – плата за жилье, налоги, счета за электричество, дежурства в столовой, утренняя усталость, вечерняя раздражительность, утомительные поездки на метро, сверхурочная работа, чтобы мы могли носить аппарат для исправления прикуса, ездить на каникулы в Анг­лию и брать уроки игры на фортепиано. Мы были всем ей обязаны, было бы непростительной наглос­тью требовать еще и любви. Она считала любовь не­позволительной роскошью. Тратой времени и денег. Уделом праздных и богатых.

А денег нам вечно не хватало. Мать была загру­жена работой и одинока. Ждать помощи было неот­куда. Муж оказался негодяем. Он попросту смылся, бросив ее одну с четырьмя детьми. И на такого че­ловека она потратила свои лучшие годы! Был ли он подарком? Ты смеешься? Все мужики трусы, заму­жество – лотерея, любовь – скоротечная болезнь. Будь начеку, моя девочка. Никогда не доверяй муж­чинам, а то потом пожалеешь. Посмотри на меня: всю свою жизнь я плачу за то, что в юности позво­лила себя охмурить.

На эту тему она могла говорить бесконечно. Ты от­даешь им все, и ничего не получаешь взамен. Расход-приход. Цифры росли. Бухгалтерия любви пугала.

Расход-приход, эта скорбная музыка, этот глухой ритм, эта песня ненависти завладели мной без остат­ка. Невольная ярость вскипала во мне. Я впитала ее с горьким молоком матери. Я не могла без нее жить, я лелеяла ее, бережно растила ее в себе. Сама того не же­лая, я оказалась в стане мужененавистниц, причем не­навидеть научилась профессионально. Я прониклась этим ядом и ощетинилась. С этого то все и началось.


Он не шевелится. Огромный и мрачный. Окаме­невший. Он лежит рядом, обнимает меня, но не рас­крывает объятий. Его руки словно застыли. Он жаж­дет меня, а я его, но ему этого мало. Обычный праздник плоти для него ничто: он сразу требует большего. Он пишет новую историю. Он хочет знать, с ним я или нет.

– Тебе страшно? – спрашивает он в темноте спальни. В темноте моей спальни.


Страх психологическое явление с ярко выражен­ной эмоциональной окраской, характеризуется ощу­щением тревоги, угрозы воображаемой или реальной.


Это не я придумала. Это определение из словаря Пти Робер[2]. Как точно сказано. Психологическое явление, эмоциональная окраска, тревога, угроза воображаемая или реальная.

Вначале я не испытываю страха. Я – опытный вам­пир. Хищно оскалившись, я кидаюсь на жертву. Я по­жираю объект желания. Свою легкую добычу. Кожа трется о кожу, источая запах плоти, руки сжимают так сильно, что летят искры, волосы встают дыбом, и два разбуженных зверя, тяжело дыша, извергают поток огненных слов, хрипят друг другу в ухо. Мое тело раскрывается, отдается, бросает вызов. Ему поз­волено все. Оно не ведает страха, не имеет памяти. Не говорит себе: «Я делаю это в сотый раз, хватит» или «это глупо, нелепо, возьми себя в руки, сделай вид…» Нет, оно не способно притворяться. Оно гордо, храб­ро бросается в бой, стонет, извивается, борется, рису­ет в пылу сражения диковинные фигуры, придумы­вает, исследует. И взрывается. Действует без оглядки, плюет на репутацию. Наслаждается, расточая себя до последний капли. Оно ненасытно.

Страх возникает позднее, когда нужно приот­крыть душу и подпустить незнакомца поближе. На­стает время откровений, и чужак устремляется в распахнутые ворота, спешит поделиться своими комплексами и оставить на полочке в ванной свою зубную щетку.

Но враг не дремлет, он уже рядом, он жадно при­нюхивается, он учуял мое свежеиспеченное счас­тье, он ищет брешь, чтобы ударить с тыла. Раньше он всегда заставал меня врасплох. Брал меня горя­ченькой, на месте преступления. Теперь он подби­рается тихо-тихо, близко-близко. Подлизывается, заискивает. Доверься, доверься мне. Я не желаю те­бе зла, я только взгляну на него, присмотрюсь к не­му хорошенько, как-никак твой новый спутник жизни. Может, посоветую тебе что-нибудь, пока ты не бросилась за ним очертя голову. Да, я знаю, знаю, для тебя он – живой идеал, воплощенное совершенство. Ты и вправду ничего не замечаешь? Ты, что, ослепла?

Враг смакует детали, придирается по мелочам, надеется, что заботливо надутый воздушный шарик вот-вот лопнет, Я пожимаю плечами, я не сдаюсь. Любовь не должна быть мелочной. Мы принимаем любимого человека целиком, таким, каков он есть. Никто из нас не идеален. Это, конечно, верно, заме­чает он, одно мне кажется странным, что-то я не припомню, чтобы ты кого-то так любила… Может, ты лукавишь? Может, этой самой любви не сущест­вует вовсе? Может, человек попался не тот? Не в тво­ем стиле? Он сияет: стрела пущена, можно уходить. Но он еще вернется. Мы давно знакомы. Церемонии здесь неуместны.

В его словах присутствует доля истины.

Он уходит, но отравленная стрела уже достигла цели, и яд растекается по всему телу, обостряет слух, зрение, обоняние, осязание. Все мои чувства пробуж­даются и бьют тревогу. Почему он так странно себя ведет? И руки у него какие-то маленькие. А еще он насвистывает на ходу, живет в этом дурацком Везуле[3], все время обнимает меня за шею и обильно потеет… И я уже готова взорваться, я воинственно надуваю ноздри и в то же время отчаянно борюсь за свое сча­стье: с усилием закрываю глаза, затыкаю нос, уши. Надо выстоять во что бы то ни стало. Я мобили­зую все свои силы, всю свою энергию, чтобы угро­за отступила, чтобы враг не проник в мою кре­пость. Я исследую каждый миллиметр своего тела: противник хитер. Я всегда на стреме, днем и ночью. Я начеку. Я неусыпна. Мои нервы на пределе. И ког­да мужчина пытается меня обнять, я подскакиваю и кричу: «Не трогай меня! Ты что, не видишь, я занята?»

Главное не расслабляться. Битва продолжается. И ес­ли в эту тяжелую минуту мужчина настаивает на своем, требует объяснений, старается взять нежнос­тью, или напротив, демонстративно дуется, он сам, в свою очередь, становится врагом и, конечно, проиг­рывает. Я не могу воевать на два фронта. Старый враг, по крайней мере, хорошо мне знаком. Его упор­ство достойно уважения. Его жестокость восхищает. А живой человек рядом со мной страдает, ничего не понимает, и отпускает меня.

Отпускает…

Все мои романы заканчиваются одинаково.

– Я боюсь себя самой, – слышу я собственный го­лос в темноте спальни. В темноте моей спальни.

Меня пугает эта ненормальная, никого не подпу­скающая близко. Дарящая тело и прячущая душу. В наше время женщины отдаются с удивительной лег­костью: так наши бабушки когда-то строили глазки.

Трудности возникают на следующем этапе. Ког­да тела уже познали друг друга и пора приоткрыть свой внутренний мир, когда надо вглядеться в дру­гого человека, по-настоящему увидеть его, дарить любовь и принимать любовь. Дарить и принимать, дарить и принимать, это вечное движение куда опаснее взаимного притяжения двух тел.

Внутри меня минное поле, куда посторонним вход запрещен.

Сначала я тебя просто не заметила.

Просто не заметила.

Но ты был рядом. Я пожала тебе руку и ангель­ским голоском, с парадной улыбкой на губах, пропела:«Очень приятно!». Я всегда премило улыбаюсь, когда со мной кто-нибудь знакомится. Подобная учтивость ни к чему не обязывает. Проходите, не стес­няйтесь, только не задерживайтесь, мне нет до вас дела. Nice to meet you, 4] и вы свободны.

А потом…

Потом вокруг была толпа народу. Вокруг нас. Между нами.

И я не столько увидела, сколько ощутила твое присутствие. Где-то вдалеке. В этой комнате, запол­ненной людьми, которые все болтали, болтали без умолку, старательно заполняя пустоту. И я была од­ной из них, и слова, слетавшие с моих губ, не нрави­лись мне самой. Я все удивлялась: «И что это я несу? Где я этого набралась?» Слова были чужие, я пыта­лась за ними спрятаться, но тщетно. Маска ничего не скрывала. Посередине комнаты стояла нелепая высокая блондинка, пыталась все разложить по по­лочкам, держать ситуацию под контролем, казаться непринужденной, хорошенькой, этакой глянцевой картинкой. Такой я увидела себя в тот вечер.

И такой меня увидел ты… Ты сидел чуть по­одаль, весь в черном, гигантским памятником гро­моздился на стуле, каменный, неприступный. Я ед­ва различала твои черты, ты был еще вне поля зрения. Ты был крохотной перевернутой картин­кой на моей сетчатке, маленькой-премаленькой. Так, сама того не ведая, я впервые увидела тебя.

Мы в ответе за каждое слово. Когда слово сказа­но, жаловаться поздно. Мы в ответе за все, что про­износим. Надо быть бдительным. Из твоих уст вы­ходят слова, враждебные тебе самой, искажающие твою суть. Они не виноваты. Это ты ненароком их обронила, и постепенно они заполняют собою всевокруг. Скоро они займут твое место, заговорят от твоего имени…

Я все еще не замечала тебя. Я была в гордом оди­ночестве, в окружении слов, пустых и фальшивых. Я обменивалась репликами с разными людьми обоего пола. Наконец, рядом со мной оказался какой-то тип. Увидев ладную блондиночку, он тут же раскатал гу­бы, подошел поближе, спросил: «Где вы живете?», на­чал задавать всякие личные вопросы, а сам себе ду­мает: «Аппетитная картинка, было бы неплохо…» Он хотел записать мой адрес, номер телефона, назна­чить свидание. Ну и что здесь такого? Вечеринки для того и существуют, чтобы люди могли познакомить­ся, встретиться, прикоснуться друг к другу. И нет ни­чего зазорного в том, что некто желает припасть сво­им сочным ртом к губам блондинки, недаром же она наряжалась и красилась.

Продолжение вполне предсказуемо: он обнимет ее, возможно, завлечет в свою постель и там овладеет ею.

И вдруг ты вскочил.

Ты буквально примчался из противоположного конца комнаты.

Ты решительно отодвинул стул, перестал при­творяться памятником архитектуры. Ты оказался рядом со мной и своим серьезным, не допускающим возражений тоном, не глядя на меня, сообщил, что у меня нет ни адреса, ни телефона, что я переезжаю, что если этот тип желает со мной связаться, он мо­жет оставить сообщение на твоем автоответчике, и ты ему непременно перезвонишь. Толстогубый был явно не готов к подобной развязке. Он не посмел тебе возразить, обвел взглядом гостей, наметил себе но­вую аппетитную блондинку и оставил нас наедине.

Ты стоял как вкопанный рядом со мной. Произнес, по-прежнему не глядя на меня: «Не надо давать свой адрес всем подряд. Вы собирались дать его первому встречному».

Я ответила: «Да, конечно». В конце концов, при­ятно, когда на тебя смотрят, тебя выбирают, даже ес­ли это делает первый встречный. И вдруг мне стало мучительно стыдно за мою неразборчивость, за мое столь очевидное, столь невыносимое одиночество, от которого я была готова избавиться любой ценой, разделив его с «первым встречным».

– Даже если… – вырвалось у меня.

– Если что? – резко переспросил ты, и в голосе от­четливо слышалось полное неприятие банального, доступного.

Твой вопрос прозвучал так жестко, что я неволь­но подняла голову и, наконец, увидела тебя.

Я увидела тебя. Вернее, даже не тебя, а волну теп­ла и надежности, которая, отделившись от тебя, по­плыла ко мне. Я еще не различала твоих черт, твоих волос, твоей фигуры, я не могла бы сказать худой ты или полный, высокий или низкий, брюнет или шатен, карие у тебя глаза или голубые, полные у те­бя губы или тонкие. Я уловила только пущенный то­бою импульс, который стремительно несся ко мне. Все произошло мгновенно. Тепло, источаемое твоим телом, достигло моего, и горячий поток нашепты­вал мне: «Я вас знаю. Этот случайный человек вам не подходит. Пожалуйста, не разбрасывайтесь по мелочам. Если вы не способны сами о себе позабо­титься, о вас позабочусь я».

Ты стоял рядом со мной, возмущенный, мрач­ный, почти враждебный. Ты негодовал, что я так себя компрометирую, что я так компрометирую нас обо­их. Глядя на твою разгневанную физиономию, труд­но было представить, что несколько мгновений на­зад ты был на моей стороне, был так близок, что в стремительном порыве отправил толстогубого на­хала флиртовать с другими блондинками.

– Вы плохо знаете мужчин, – произнес ты, глядя на меня сверху вниз. – Он мог бы вообразить, что вы доступны, что вы готовы на все.

Так мы в первый раз посмотрели друг на друга.

Ты бросил на меня тяжелый взгляд собственни­ка, и я была счастлива, все мое существо устреми­лось к тебе. Ты разглядел во мне что-то ценное, слишком ценное, чтобы могло достаться случайно­му человеку. Это сокровище по праву принадлежа­ло тебе, и отказываться от него ты не собирался. Тем не менее, ты все еще стоял неподвижно.

И мне вдруг захотелось схватить тебя, сбросить с пьедестала. Ты снова стал таким далеким…

Казалось, что тебе не терпится уйти.

Я задала тебе первый пришедший в голову во­прос, только чтобы ты не покидал меня, чтобы ос­тался рядом. Ты не позволил мне связаться с пер­вым встречным, решил, что незнакомец меня не заслуживает. Столь высокая оценка была для меня подарком, и мне не хотелось тебя отпускать.

– Вы знаете его? – спросила я, имея в виду чело­века, которого ты только что поставил на место.

– Нет, не знаю, – ответил ты, – но вижу его наск­возь. Этакий самовлюбленный болван, который во­зомнил себя бог знает кем на том лишь основании, что зарабатывает кучу денег и ежегодно на месяц от­правляется в какой-нибудь Заир заниматься благотворительностью, вымаливая прощение Всевышне­го. Маркизик, прожигающий жизнь за написанием открыток в лучших традициях политкорректности. Ненавижу таких людей… Модных, поверхностных, которые вечно притворяются и ничего не чувствуют.

И тогда, ни минуты не раздумывая, я подскочила к тебе. Твои слова буквально подняли меня над поверх­ностью земли. Я была потрясена, как точно ты прочел мои истинные мысли, скрытые за умелой паутиной фраз. Я обняла тебя за шею и поцеловала в щеку. На­градила тебя звонким сестринским поцелуем. Я поня­ла что именно так взволновало меня: я нашла в тебе своего близнеца.

Ты отступил назад, будто пораженный молнией. Ты отодвинулся, на мгновение замер и отошел. Мы больше не взглянули друг на друга.

Это было так сильно. Так неожиданно сильно. Я взял тайм-аут. Этот поцелуй сделал очевидным то, что еще не являлось таковым. Я не мог видеть как этот тип говорит с тобой, как самонадеянно он при­двигается к тебе, но я еще ничего не успел для себя сформулировать. Все во мне гудело и зудело. Стои­ло кому-то подойти к тебе, будь то мужчина или женщина, и я вскипал. По какому праву посторон­ние люди претендуют на твое время, твое внимание, твой вопрошающий взгляд? Так, сам того не подо­зревая, я уже ставил тебя превыше всего…

За ужином мы оказались рядом, но волна близос­ти уже отхлынула, уступив место обычным баналь­ностям. К нашему разговору то и дело приплетались чужие, все говорили одновременно, перебивая друг друга. И чем вы занимаетесь? Правда?.. Вы пробова­ли рыбу под капустным соусом? Она великолепна!

Соус такой нежный, но не растекается – как им это удается? Вы смотрели «Титаник»? Вам понравилось? Потрясающий фильм!

Пока мы ужинали, я не отрываясь смотрел тебе за ухо. Твои волосы были зачесаны назад, оставляя не­прикрытым нежный кусочек кожи, и мне ужасно хо­телось прикоснуться к нему губами. Ни о чем дру­гом я и думать не мог. Я механически отвечал на твои вопросы, и хотя прекрасно помню все, что го­ворил тебе в тот вечер – память у меня отменная – лучше всего мне запомнился тот маленький вожде­ленный квадратик кожи… А что, если… Еще я помню твой запах. Я сразу вдохнул твой аромат и опьянел окончательно…

Вдруг ты поднялся, взглянул на часы и ушел.

Я сразу подумала: «У него есть подруга, есть жен­щина, она ждет, он поехал к ней на свидание. Он при­шел сюда, чтобы убить время в ожидании встречи». В какое-то мгновение я даже позавидовала этой женщи­не: ей достался такой мужчина – горячий, цельный, искренний, я даже пожалела, что этот мужчина при­надлежит не мне, а ведь он успел, пусть и недолго, по­быть моим, такой цельный, искренний, горячий. А еще я подумала: «Так уж устроена жизнь, ничего не поделаешь». Я посмотрела тебе вслед и забыла тебя.

Забыла и все.

Я сказала себе: «Все в порядке». Я тебя не заслу­жила, я наговорила столько глупостей, нет ничего странного в том, что ты ушел, даже не попрощав­шись, не спросив ни адреса, ни номера телефона. Я отправилась спать. В гордом одиночестве.

Мне и грустно-то не было: так основательно я тебя забыла.

Я решила навсегда отказаться от любви, уйти как уходят со сцены. Я устала от неизменности своего амплуа. Декорации обновлялись, герои-любовники сменяли друг друга, а моя роль оставалась прежней. В начале пьесы я бывала нежной и наивной, а под за­навес – измученной мучительницей. Казалось, неиз­вестный драматург с завидным постоянством пишет для меня трагедии, а я прилежно и покорно заучиваю текст. Выбора у меня не было.

Я была подобна запряженному в повозку мулу, обреченному вечно пахать одну борозду. Решение было принято: я схожу с круга, покидаю карусель любви, где истощаются сердца.

Между тем, мое сердце еще билось. Иногда я в бла­городном порыве бросалась помогать детям, подру­гам, друзьям, всем обиженным жизнью, всем, кому не хватало воздуха и свободы. Я предлагала им взглянуть на мир моими глазами, открыть себя заново, поверить в себя. Я была преданной и востребованной. Я ничего не ждала взамен. Стоило кому-нибудь проявить ответ­ные чувства, и я ощущала себя сбитой с толку. Я теря­лась, не верила, что такое возможно, а поверив, неко­торое время умилялась, но уже очень скоро не знала куда деться, раздражалась, негодовала. И если меня не оставляли в покое, готова была ринуться в бой.

Почему мне так легко дарить любовь и так не­просто ее принимать?

Ответ я нашла позже, гораздо позже.

Я научилась любить, пусть не всех, а только из­бранных и только при определенных условиях, но это был явный прогресс.

Любить мужчин я так и не научилась.

Мужчин, которые словно пушку наводили на ме­ня свою плоть.

Я любила лишь тех из них, с кем меня связывало взаимное равнодушие плоти.

С прочими я была в состоянии войны.

Не я одна.


Другие женщины с готовностью изливали мне душу, рассказывали одну и ту же горькую историю. Припев не менялся, песня исполнялась сквозь зубы, обида и злоба били ключом. Все мужики трусливы, эгоистичны, ненадежны, скупы, тщеславны, зануд­ны, рассеянны, бездушны. Они вечно жалуются на усталость. Их весомые машины и невесомые теле­фоны, незаурядные заслуги и заурядные жены, не­скромные члены и скромные возможности – все это просто смешно. Подруги пели свой мрачный гимн, гордые и мстительные. То ли дело мы, женщины, отважные, прилежные, ответственные, деятельные, быстрые, стремительные, любознательные, откры­тые, динамичные, внимательные, свободные. Мы повзрослели. Мы избавились от корсетов, от пред­рассудков наших бабушек и мам, от тесемочек, бу­лавочек, косичек, чепчиков, фартучков и рюшек. Мы не приседаем в реверансе и не идем к мужчине с протянутой рукой.

Я была одной из них. Я слушала эту жалобную песнь, и глядя на печальный хоровод подруг, созна­вала, что единственное, от чего нам так и не удалось избавиться, это ненависть.

Оседлав свои метлы, они запевали новый куплет, готовые втоптать противника в землю, и с каждым словом из их гневных уст вылетали жабы, слизняки и сочился змеиный яд. Мужики превращают нас в си­делок. Они стонут, а мы их успокаиваем, холим и ле­леем. Они уходят от нас бодрые и решительные. Они пользуются нашей безграничной добротой и ничего не предлагают взамен.

Мы с Кристиной сидим на остановке. Сорок третий автобус запаздывает. На нас брюки, черные найковские кеды с белыми шнурками и свободные ветровки с капюшоном. Мы вытягиваем ноги, устраиваемся по­удобнее и, сжимая кулаки в карманах, разглядываем мужчин, которые проходят, не замечая нас.

– Я все делаю сама, – говорит Кристина. Я научи­лась полностью обходиться без мужчин. Я работаю, снимаю квартиру, плачу налоги, в кино хожу одна, отдыхать езжу с подружкой, на рождество отправ­ляюсь к родственникам. Я ужинаю перед телевизо­ром с подносом на коленях, ложусь в постель с книж­кой, ласкаю себя сама, чтобы побыстрее уснуть. Никто меня не беспокоит, никто не дергает, не про­сит сделать то, сделать это. Я совершенно спокойна. Перед сном я рассказываю себе свою любимую ис­торию, всегда одну и ту же, потом послушно закры­ваю глаза и засыпаю как младенец…

Она опускает голову, смотрит на свои ноги, меха­нически болтает ими. В этой обуви она похожа на жителя дикого запада. Ее ноги свисают как две без­жизненные куклы.

– Но я так больше не могу, – продолжает она. – Я смертельно устала от одиночества. Я просто сда­лась. Я женщина без будущего. И знаешь, когда вот так смотришь телевизор с подносом на коленях, ужин всегда кажется холодным.

Мы с Валери сидим в маленьком кафе на улице Шмен-Вер. Выбрали столик в зале для курящих, поло­жили перед собой пачки сигарет и зажигалки, заказа­ли разные блюда, чтобы потом попробовать друг у друга. Валери – миниатюрная блондинка. Волосы уложены завитками, на щеках – симпатичные ямоч­ки, педантичные реснички нависают немым вопро­сом о смысле жизни. Валери не ищет легких путей, однозначных решений и банальных ответов. Участь усталых и покорных – не для нее. Она хочет докопать­ся до самой сути, вкусить сокровенного знания, ис­тинной правды. Сигарета прикурена, зажигалка воз­вращается на место. Валери затягивается с деланной легкостью. Замирает. Вдыхает. Она врала мне с само­го начала, пора раскрыть карты, чтобы наша дружба наполнилась смыслом. Вот она – потаенная суть, вот он – вкус правды. Валери смотрит мне в глаза, не от­водя взгляда. Должно быть, она боится, поскольку ис­подволь продолжает меня рассматривать. Я стараюсь быть мягкой, нежной, плавной, расслабляю руки и но­ги. Я стараюсь казаться открытой, доступной. Я тоже смотрю ей прямо в глаза, пытаюсь наполнить свой взгляд любовью.

– Я тебя обманула. Человек, которого я люблю, не мужчина, а женщина. Это продолжается три года… Я пыталась себя побороть, но ничего не выходит…

Я тоже вдыхаю дым с блондинистой деланной лег­костью. Так вот в чем дело. Обычная история. Может быть, не совсем обычная, ибо любовь здесь под гри­фом «секретно». Валери приняла мой жест за знак одобрения, за знак ответной любви. Она улыбается. Теперь она может все мне рассказать, я все равно буду любить ее.

Мы всегда встречались с ней наедине, но она го­ворила, что хочет встретить мужчину, родить детей.

Словно прочтя мои мысли, Валери подхватыва­ет: «Да, я действительно хочу встретить, родить… все не так просто».

Слово «смысл» во всех его смыслах – это не так просто.

Чарли. На самом деле ее зовут Шарлотта. Она толь­ко что переехала, разбирает вещи. Полгода тому назад она встретила прекрасного иностранца, мужчину сво­ей мечты и буквально бросилась ему на шею. Они слились в поцелуе, и прожили полгода в тесном объя­тии. Самолеты неустанно летали туда-сюда, доставляя ее к возлюбленному, его к возлюбленной. И вдруг что-то в ней оборвалось, будто кто-то дернул стоп-кран. Чувство кончилось. Самолеты приземлились. Сидя в своей Миннесоте, он недоумевает. По привычке бро­нирует место на трансатлантический рейс, но лететь больше некуда. Она раскладывает вещи по полочкам, словно пытается навести порядок у себя в голове. Машинально выбрасывает старый серенький свитер.

– Какая сила кидает нас к ним, а затем обратно? Почему так происходит?

Аннушка. Наполовину англичанка, наполовину полька. Причудливое создание, волею судеб осевшее в Париже. Учит французский, познает себя. Делит всех людей на две категории: тех, кому свойственно думать, и тех, кому это несвойственно. Ее мужчина любит красивых женщин в красивых платьях. Она же платья терпеть не может. Платья мешают ей дви­гаться, мешают чувствовать себя естественно. В один прекрасный вечер она решается сделать ему подарок, и в благодарность за минуты блаженства, которые он дарит ей, не скупясь, надевает платье, белое, обтяги­вающее, выгодно подчеркивающее грудь, талию, бе­дра, все то, что она любит прятать, тайные знаки ее женственности. Она красит губы, распускает волосы. Он входит в комнату и восклицает:

– Как же ты хороша, черт побери!

Он приближается к ней. Его глаза полны любви, его глаза говорят спасибо, спасибо за это платье, та­кое женственное, божественное, обтягивающее, при­тягивающее как магнит, спасибо, спасибо, спасибо. Он приближается к ней, распахивает объятия, хочет обхватить ее, унести на крыльях любви, расцеловать всю, с головы до ног. Она – его женщина, он – ее муж­чина, жизнь начинается сначала. И вдруг она кричит:

– Оставь меня! Не подходи! Не прикасайся ко мне! Не говори, что я красивая! Я не могу этого слы­шать! Никакая я не красивая!

Она рыдает, не подпускает его, она вне себя.

Она как подкошенная валится на постель, на их об­щую постель, и плачет, плачет. Над собой, над ним, над этой любовью, от которой хочется бежать.

– Ну почему? – вопрошает она, жалобно растягивая губы. – Почему так непросто принимать знаки любви? Если бы ты сказала, что я красивая, я бы не испуга­лась. Почему мне так тяжело слышать это от него?

Почему?

Это гораздо сложнее, чем колдовские заклинания, чем проклятия, которые мы насылаем на мужчин, пожелания гореть в аду.

Мой друг Грэг. Его сердце кровоточит. Он хвалит­ся, что нашел способ примириться с женщинами: он обходит их стороной. Держится на расстоянии. Он не был с женщиной уже два года. Целых два года. У него за плечами два развода, алименты так высоки, что он, как проклятый, снимает один фильм за другим. У не­го по ребенку от каждой жены. Детей он почти не ви­дит, если не считать коротких встреч в выходные дни. Он наспех ведет их в Макдональдс, покупает им иг­рушки, жадно разглядывает каждую мелочь, проводит пальцем по лбу, гладит маленький носик, ротик. Без конца повторяет: «Говори мне ты, я твой папа, ты, па­па» до тех пор, пока адвокат жены или гувернантка не придут, чтобы забрать их. Он толстеет, сидит на дие­те, отращивает бороду, путешествует, загромождает комнату смешными безделушками, пишет сценарии. Он человек богатый, влиятельный, его все знают. Ког­да выходит очередной фильм, критики отмечают, что он ненавидит женщин, что он вообще не любит лю­дей. На экране хлещет кровь, раздаются выстрелы, са­мая преданная дружба оборачивается предательством, резня неизбежна, мужские и женские тела разлетают­ся на мелкие кусочки.

– Знаешь, я хотел бы снимать добрые фильмы… Но это сильнее меня.

Вечер. Мы сидим с ним в холле Нью-Йоркской гостиницы Сан Реджис. Он рассказывает мне как начал снимать.

Первую камеру ему подарила мать в обмен на не­большую услугу. Она попросила заснять свидание в номере мотеля. В комнате двадцать три. – Они не пря­чутся, не опускают штор, ты просто снимешь их и принесешь мне пленку. И у тебя будет камера, твоя собственная. Представляешь, своя камера, в двенад­цать лет! – Мама, – спрашивает он, – а эти люди, за ко­торыми мне придется подглядывать, шпионить, они кто? – Об этом не беспокойся, просто сними их и ни­кому не рассказывай. Мне позарез нужна эта пленка, понимаешь? – Комната двадцать три? – переспраши­вает он. – Да, да, я тебя привезу и подожду там, я буду «на шухере». Мне нужна эта пленка, очень нужна, ты мне веришь? – Хорошо, хорошо, мама, – отвечает он. Он любит ее больше всех на свете. Он спит в ее посте­ли, когда отец не приходит ночевать, он обнимает ее, когда она тихонько плачет. – Хорошо, я поеду туда, я не хочу, чтобы ты плакала, чтобы ты грустила.

Он взбегает по пожарной лестнице на второй этаж и пристраивается на ступенях, ощущая тяжесть каме­ры на плече. Вывеска мотеля качается на ветру у него перед глазами. Он с трудом различает ржавые цифры «два» и «три» над дверью номера, включает камеру и резким, уверенным движением наводит ее на кро­вать. Мама была права, шторы подняты. Они не пря­чутся. Кто их может заметить в таком месте? Он смо­трит вперед через видоискатель и видит постель, разбросанное белье, попеременно ловит чью-то ногу, грудь, бьющиеся бедра. Мужчина виден только со спины. Опираясь на предплечья, он склоняется над распластанной женщиной. Его белые пальцы судо­рожно сжаты. Мотор. Мальчик содрогается всем те­лом. Он понимает, что происходит что-то запретное, опасное, а он делает сейчас что-то такое, о чем будет жалеть всю свою жизнь. Он хочет остановиться, спу­ститься обратно, но там, в машине с откидным вер­хом, сидит мать и подбадривает его жестом. – Давай, давай, ну же! Чего ты ждешь? И он с нарастающим удовольствием ловит фрагменты рук и ног, животов и спин. Эти мелкие фрагменты движутся, краснеют, извиваются, тянутся друг к другу. Словно приклеившись к глазку камеры, он следит за происходящим, соучаствует. Он видит белую с черными волосами спину мужчины, смуглую женскую кожу, на которой отпечаталась резинка трусиков, а вот следа от бюст­гальтера не заметно. Груди дрожат, качаются. Мужчи­на тоже дрожит, напрягается, отчего на шее проступа­ют синие вены. Ягодицы у него плоские, белые. Его губы жалобно скривились, губы женщины жадно впились в подушку. Все закончилось, но мальчик продолжает снимать, он уже не в состоянии остано­виться. Он ждет когда они повернутся, хочет видеть их лица. Он не знает как люди ведут себя после того как все случилось. Наверное, они светятся от счастья, целуются и, довольно насвистывая, гладят друг друга по голове. А может быть, лижутся как собачки, отря­хиваются и разбегаются. Он не знает этого, но хотел бы знать. Сам он еще никогда этим не занимался. Он чувствует как что-то твердое вырастает у него между ног, он поднимает камеру, пытается поймать в объек­тив лицо мужчины, но видит только затылок, уткнув­шийся в женскую ключицу. Его мокрые от пота воло­сы извиваются морскими водорослями в час отлива… И вдруг мужчина поднимается, натягивает одея­ло на грудь, прижимает женщину к себе. Он повора­чивается и смотрит в объектив, его взгляд острым клинком втыкается мальчику в глаз и колет, колет. Кровь бьет фонтаном. Ребенок чувствует как слеп­нет, он не может, не хочет больше видеть. Он сто­нет, камера сползает с плеча. Он ругается, ругается последними словами, до боли в связках. Он пытает­ся раздавить камеру животом. Он не должен был, не должен был этого видеть.

Горькая слюна заполняет рот, он в сердцах плю­ет на женщину внизу.

А та сигналит ему, кричит: «Давай, живее, шеве­лись! Что ты там делаешь, черт подери! Он же тебя увидит!»

Он плюется, плачет, он хочет ослепнуть. И ниче­го уже больше не видеть.

Ничего уже больше не видеть.

Три месяца спустя родители разводятся. Люби­тельская пленка приобщена к делу как неопровержи­мое доказательство супружеской неверности. Мать сочетается браком со своим любовником. Больше она не плачет. А мальчик больше никогда не спит в ее по­стели. Она получает солидные алименты, теперь у нее две машины с откидным верхом.

У гостиницы Сан Реджис останавливается авто­бус, туристы заполняют холл. Он смотрит на них до­брыми голубыми глазами, глазами того ослепшего ребенка.

– Вот что нас с тобой ожидает, – говорит мне Грэг. – Мы тоже будем тихими безобидными ста­ричками, ко всему равнодушными. С животиком, с соплей под носом… Будем путешествовать по миру с такими же пенсионерами.

В темноте спальни, в темноте моей спальни, я прижимаюсь к тебе сильнее, чтобы никогда не по­пасть в тот автобус. Я молюсь, чтобы жизнь пре­доставила мне последний шанс, чтобы я дала себе последний шанс.

А ты лежишь рядом каменной статуей, читаешь мои мысли, познаешь мою сущность.

На этот раз я одолею врага. Я не позволю ему забрать мою любовь, сломать мою жизнь.

Я до такой степени боялась тебя потерять, что все тебе рассказала.

Теперь ты знаешь все.


Когда враг впервые заявил о себе, когда, учуяв све­жую трепещущую плоть, он явился за первой данью, все произошло так неожиданно, что я и опомниться не успела. Он сразил меня наповал. Я чувствовала се­бя так, словно кто-то вынул из-под меня стул и опро­кинул вверх тормашками, и вот я лежу, задыхаюсь, не могу пошевелиться от боли. Я невольно оберну­лась, но никого не обнаружила, значит во всем про­изошедшем была повинна я. А между тем, я готова была поклясться, что я здесь не при чем.

Я была еще в том романтическом возрасте, когда незаметно тускнеют последние девичьи мечты. Я была безумно влюблена, время платить по счетам еще не на­стало. Все, кого я любила, щедро делились со мною своими заблуждениями, и я из кожи вон лезла, доказы­вая их правоту. Бурные романы шли сплошной чере­дой, пылкие признания в любви и клятвы в верности до гроба, которых, собственно никто от меня не требо­вал, сами собой срывались с моих уст. Неуверенная в себе, я готова была вселить уверенность в любого, кто оказывался рядом. Каждая такая история длилась не­долго, наступала осень, или високосный год подходил к концу, приближая драматическую развязку, и я вся­кий раз рыдала, картинно вскидывая руки к потолку, но наутро неизменно просыпалась свежей и бодрой, и с радостью начинала все сначала. Каждый новый воз­любленный брал меня тепленькой, я была подобна де­бютантке, водрузившей на прыщавый девичий лоб сверкающую диадему в предвкушении первого бала.

Впоследствии я нередко встречала свою первую жертву, первого мужчину, с которым я так нехоро­шо поступила, и он всякий раз отводил меня в сто­рону и умолял открыть причину моего странного поведения. И всякий раз, глядя в его обеспокоенные темно-зеленые глаза, обрамленные черным веером ресниц, над которым изящной, женственной дугой подрагивали брови, всматриваясь в эти большие нежные губы, подарившие мне несметное количест­во поцелуев, в этот сильный мужественный подбо­родок, я виновато пожимала плечами, недоумевая, что заставило меня так жестоко его обидеть.

– Я не знаю, я сама не понимаю что на меня нашло, – без конца повторяла я, надеясь этим запоздалым оп­равданием вселить в него утраченную уверенность.

Я протягивала руку, желая подарить ему немно­го тепла, дать ему понять, что я не из тех, кто сража­ет наповал, а затем аккуратно заносит в блокнотик имя очередной жертвы, но на его решительном ли­це отражалась все та же мука, старые воспоминания были по-прежнему сильны.

А между тем, подобной добычей могла бы гор­диться самая бывалая хищница. Мне пришлось не­мало постараться, чтобы его взгляд упал на меня, чтобы именно меня он предпочел более искушен­ным соперницам. Он был старше, умнее, опытнее, но будучи чутким от природы, не афишировал это­го, всегда обращался со мной как с равной, был не­жен и предупредителен. Я расцветала с каждым днем, с каждой ночью, я принялась изучать этот мир и нашла в нем свое место, я стала думать иначе, на­училась защищать свои взгляды, мои позы и фразы становились все смелее, одним словом, я взрослела, и мой внутренний мир, моя свобода обретали новое измерение. Именно с ним, мужественным и неж­ным, стремительным и терпеливым, я никогда не скучала, именно с ним я по-настоящему обрела себя. Ради него я навела порядок в своей хаотической жизни, ради него ступила на стезю моногамии.

Казалось, это прекрасное, волнующее, крепнущее изо дня в день чувство гармонии продлится вечно. Однако не прошло и четырех месяцев, как все рухну­ло, причем случилось это совершенно неожиданно.

Была пятница. День близился к концу. Мы собира­лись провести выходные с друзьями на острове Нуармутье[5]. Я должна была заехать за ним, чтобы вместе отправиться к его приятелям, и уже там пересесть в более надежную машину, лучше приспособленную для путешествия. Моя сумка лежала на заднем сиденьи. Мы условились, что он будет ждать меня внизу со своим чемоданом. Как сотни парижских парочек, мы отправлялись наслаждаться соленым зеленова­тым морем, и я уже мысленно вдыхала живительный морской воздух и запретную пряность ночей.

Возбужденная, влюбленная, я спустилась вниз по Елисейским Полям, обогнула Круглую площадь, и ос­тановившись на светофоре, возбужденная, влюблен­ная, вспомнила вчерашнюю ночь, когда все мое тело издавало радостные стоны и содрогалось от благодар­ности в его объятиях. Блаженная улыбка застыла на моих губах, зажегся зеленый свет, я переключилась на первую, включила указатель поворота. До условлен­ного места оставалось каких-то сто метров. Сто, во­семьдесят, шестьдесят, сорок… Сердце радостно под­прыгивает в груди, на Круглой площади цветущие деревья рисуют причудливые узоры, розовые, сирене­вые, они танцуют на месте, держа друг друга под руку. Я насвистываю себе под нос, представляю как мы бу­дем купаться, покачиваясь на волнах, подолгу гулять вдоль берега и наслаждаться солоноватым вкусом кар­тошки, которая продается на местных рынках по бас­нословной цене. Он расскажет мне как эта картошка растет, сколько времени длится урожайный сезон, по­том нагнется и вырвет у меня поцелуй, который я охотно подарю ему. Он выше меня, и когда мы целу­емся, моя голова уютно пристраивается на его плече. Он не давит на меня своим весом, не заставляет выги­бать шею. Он не делает мне больно, когда мы обнима­емся или спим, тесно прижавшись друг к другу. Имен­но так познаются люди, созданные друг для друга. Подобные детали решают все. Они выстраиваются в пирамиду как белые камушки на песке. Мне хочет­ся сигналить изо всех сил, вскочить на крышу ма­шины и завизжать от восторга. Двадцать метров. Я поворачиваю руль вправо, и бегло взглянув в зерка­ло заднего вида, остаюсь довольна собой: щеки у меня вполне розовые, губы достаточно красные, а волосы – белокурые. Я поднимаю голову и вижу прямо перед собой его.

Он стоит на краю тротуара, машет мне свободной рукой. В другой он держит чемодан. Дурацкий ма­ленький чемоданчик висит на длинном стебле руки. Или это плащ у него слишком короткий. Или сам он – карлик. Карлик с карликовым чемоданом. На его лице сияет идиотская клоунская улыбка. Зачем он так глупо улыбается? А нос! Этот нос похож на кочан цветной капусты с синими прожилками. А волосы! Мог бы хоть голову вымыть, или, на худой конец, постричься.

Я как будто впервые его вижу. Пелена любви спа­ла, и он предстал передо мной во всей своей несураз­ности. Тысяча отравленных дротиков впивается в его тело, тысяча нелепейших деталей бросается мне в глаза, заставляя гаденько хихикать. Я вижу его со­вершенно бесформенным, дебильным, тяжелым, от­вратительным. Сама мысль о том, что это чучело ко мне прикоснется, приводит меня в ужас. Я вся съе­живаюсь, чтобы быть от него как можно дальше.

Он машет рукой, чтобы я остановилась. Вот бол­ван! Я ему не шофер! Ненависть комком подступает к горлу, клокочет во мне, мешает дышать. Мне хочет­ся бросить его здесь, отчалить на полной скорости. Никогда его больше не видеть. Не подпускать к себе близко. Не слышать как он своим противным мен­торским тоном вещает о тайнах картофелеводства и секретах международной дипломатии. К тому же, он уже старик. Он старше меня лет на пятнадцать как минимум. И что это еще за подозрительный блеск на воротнике: ткань протерлась или перхоть замучила?

Он садится в машину. Кладет чемодан на заднее сидение. Аккуратно пристраивает его рядом с моим. Оборачивается. Потирает руки в предвкушении скорого отдыха, вдыхает воздух, обнимает меня.

– Прекрати! – кричу я.

Я вырываюсь, отталкиваю его.

– Кисуля, – шепчет он, целуя мои волосы. – Никакая я тебе не Кисуля!

Меня тошнит. Я пошире открываю окно и в от­чаянии гляжу в безоблачное парижское небо, слов­но ищу аварийный выход. Я сжимаю зубы. Я не отрываясь смотрю вперед, стараюсь забыть, что рядом сидит он, что нам предстоит целых два дня провести вместе. Я жду, когда ярость утихнет, пы­таюсь выиграть время, но слова сами собой выры­ваются из моих разгневанных уст, безжалостные слова, готовые в клочья разорвать мужчину, отны­не и навеки ставшего моим злейшим врагом:

– Не трогай меня! Отодвинься! Я тебя видеть не желаю!

Если бы он принял условия войны, ответил жесто­костью на жестокость, если бы он решительно наки­нулся на проснувшегося во мне сурового врага, все, вероятно, было бы иначе, но вместо этого он попы­тался вразумить меня нежностью, разговорить, от­влечь. Я ожидала, что он вынет из кобуры пистолет, а он отказался от дуэли, отпустил свидетелей, вступил в переговоры, предложил мир, и потому судьба его была предрешена: я вынесла ему приговор оконча­тельный и беспощадный. Причиной тому послужили невыразительная внешность, нелепый чемоданчик, перхоть на шее, излишняя предупредительность или ставшая вдруг очевидной заурядность типичного па­рижанина, собравшегося провести выходные с дамой сердца на лоне природы. Так или иначе, я словно с це­пи сорвалась. Передо мной простиралась дикая пре­рия, я мчалась не разбирая дороги и хлестала кнутом по его кровоточащему сердцу. Он весь съежился, при­нялся молить о пощаде, об отсрочке приговора, но его страдания совершенно меня не трогали.

Хуже того: словно желая окончательно его добить, я провела ночь в соседнем номере с незнакомцем, по­раженным столь быстрой победой. На самом же деле, его чары трогали меня ничуть не больше, чем слезы его поверженного соперника, просто я явилась в этот мир, чтобы уничтожать всякого, кто осмелится любить меня, приблизиться ко мне слишком близко, найдет меня любезной в том значении этого слова, которое встречается еще у старика Корнеля.

Я не желаю быть любезной вашему сердцу, я не хочу быть любимой.

Я не пытаюсь в себе разобраться. В любви меня привлекают только плоть, бьющаяся о плоть, слад­кие судороги двух тесно сплетенных тел, преходя­щее наслаждение, о котором забываешь, едва насы­тившись, и измены. В этой мутной воде я чувствую себя как рыба: плаваю на самой глубине и от счастья пускаю пузыри. Все, что позволяет держаться на расстоянии, не подплывать близко, возбуждает во мне аппетит, зажигает страсть. Нежности, компли­менты, знаки внимания и привязанности, единение двух сердец, напротив, заставляют меня содрогаться и выводят из себя.

Полгода спустя на перекрестке Сен-Жермен-де-Пре я нос к носу сталкиваюсь со своим бывшим воз­любленным. Мы приглядываемся друг к другу, при­мериваемся, обмениваемся новостями, наблюдаем, прощупываем. Он держит себя нарочито уверенно, как подобает свободному мужчине, идет, широко расправив плечи, те самые плечи, в которые я так любила уткнуться лицом. Зеленые с черной каймой глаза ласкают меня, отчего приятный холодок про­бегает по телу. Нежный блеск этих глаз воскрешает в моей памяти восхитительные минуты блаженства, чувство полноты жизни. Мы ужинаем вместе. Он берет меня за руку и без конца спрашивает: «Поче­му? Почему ты так поступила?». В замешательстве я молча протягиваю ему обе руки, и в этом жесте от­четливо читается моя беспомощность. «Я вела себя как сумасшедшая, – отвечаю я ему, – помнишь, сто­яла полная луна?» Он смеется: «Ловко ты все свали­ла на луну!» «Что ты, – возражаю я, – мне было с то­бой так хорошо, нет, правда.» Мы помирились, я чувствовала себя счастливой, в мире опять царила гармония. Я словно заново училась ходить…

Возбужденные, влюбленные, мы поднимаемся ко мне. «Ты моя дурочка, – со смехом говорит он, – ты моя псишка, и что на тебя тогда нашло?» Я раздева­юсь, напевая: «Сама не знаю, сама не знаю, я девуш­ка с придурью, я загадочная». Мы говорим о том эпизоде как о печальном недоразумении, будто от­равленная стрела сразила нас в тот роковой день. Он садится на постель, стягивает пиджак, развязывает галстук. Я спешу раздеться, прыгаю под одеяло. Я нетерпеливо покусываю край наволочки, таким со­блазнительным кажутся мне его плечо, его теплые упругие губы, его бедра, уносящие меня далеко-да­леко… Надо же было быть такой дурой! Он сбрасы­вает рубашку и поворачивается ко мне, счастливый, полный доверия и любви. Его глаза сияют.

– Вот увидишь, – говорит он мне. – В этот раз у нас все будет хорошо. Я о тебе позабочусь…

И в эту минуту резкий порыв ветра пронзает ме­ня насквозь. Враг уже здесь, он леденит мне душу, па­рализует тело. Я сжимаю кулаки, закрываю глаза, умоляю его оставить меня. «Уходи, – умоляю я, – ухо­ди. Пощади его, пощади его на этот раз. Я уже обиде­ла его однажды. Он такой славный, мне хорошо с ним». Я отпихиваю врага ногами, залезаю с головой под одеяло. Я не хочу, чтобы это случилось, не хочу. Мужчина уже идет ко мне, голый, доверчивый, такой уязвимый в своей доверчивости, он светится от счастья, он рад, что я к нему вернулась. Он нежно улыба­ется, смотрит на меня своими ласковыми зелеными глазами, обнимает меня..

Поздно! Я вижу пред собой отвратительное чудо­вище, оно, извиваясь и ухмыляясь, ползет ко мне. Ог­ромное, неуклюжее, горбатое чучело лезет под одеяло. Мерзкая скользкая жаба приготовилась к прыжку. Мое тело превращается в бетонную глыбу, последнее, что я замечаю, это дуло пистолета, наведенное на меня.


– А ведь я думала, что люблю его. Я изо всех сил старалась его любить, но ничего не вышло…

Я прижимаю тебя к себе и замираю. Я отказыва­юсь верить, что такой же жребий уготован мне. Ког­да я увидел тебя, когда ты в едином порыве поцело­вала меня в щеку, я сразу понял, что наша история будет не такой как все остальные, что насждет что-то особенное. «Богом и дьяволом клянусь, – шепчу я в темноте твоей спальни, – богом и дьяволом…»

– Я каждый раз начинала сначала и каждый раз надеялась, что все получится. И сегодня я не хочу ошибиться. Это мой последний шанс. Я устала бо­роться. Я чувствую себя такой старой и разбитой. Я хочу быть сильнее врага, который пробирается внутрь меня и не дает мне любить. Ты мне помо­жешь, правда? Поможешь?

Богом и дьяволом клянусь… Я буду молиться, я готов продать душу. Я все сделаю, чтобы мы были счастливы. Мы будем вместе всегда. Я буду твоим ангелом-хранителем и твоим дьяволом, твоим лю­бовником и палачом. Мне хватит хитрости, мне хва­тит нежности, чтобы не потерять тебя. Ты в моих руках, и я тебя не отпущу.

Ты прижимал меня к себе. Ты лежал рядом как ка­менная статуя и слушал меня. Я раскрыла карты, я рассказала тебе о своих попытках полюбить, рассказа­ла все до малейших деталей. Я научила тебя подавлять кипящую во мне злость, чтобы ты мог с ней справить­ся, и чтобы мы вместе проникли в запретную зону, имя которой «любовь».


«Любовь – благосклонное отношение, восприни­маемое на эмоциональном и волевом уровнях, к неко­торому объекту, который ощущается и признается положительным. Род любви определяется сущностью объекта.

Взаимная привязанность между родственниками.

Состояние при котором некто желает блага дру­гим (Богу, ближнему, человечеству, родине) и готов посвятить им свою жизнь.

Влечение одного человека к другому, носящее преимущество чувственный характер, в основе ко­торого лежит сексуальный инстинкт. Может иметь разные проявления.»

Определение из словаря Пти Робер.


Ее звали Эрмиона, она вела у нас в школе фран­цузский. Мне было тринадцать лет, я училась в тре­тьем классе 6]. У нее были черные волосы, собранные на макушке в маленький плоский пучок, огромные, глубоко посаженные голубые глаза, длинный пря­мой нос, делавший ее похожей на Буратино, ослепи­тельная улыбка, особенно выделявшаяся на фоне ее строгих костюмов, темно-серых или же темно-синих, и очаровательная неловкость дебютантки, особенно меня поразившая. Когда она вдруг ошибалась или под воздействием нахлынувших мыслей внезапно прерывала свой рассказ, на ее лице появлялась улыб­ка, милая, открытая и совершенно обезоруживаю­щая. Казалось, она говорила: «Позвольте мне на ми­нуту отлучиться, я скоро вернусь.» Это было похоже на избитую фразу «консьержка вышла на лестницу», только лежало в совершенно иной, романтической плоскости и будило во мне жгучее желание последо­вать за ней в ту неведомую даль, откуда все наши те­традки, сочинения, отметки, повторения пройденно­го, игры и шутки на переменах казались глупыми и незначительными. Чем больше она от меня отдаля­лась, тем сильнее росло во мне это желание. Она бы­ла не учителем, она была моей героиней.

Ее уроки прошли для меня незамеченными, зато о ней самой я вскоре узнала почти все. Она только по­ступила на работу, только вышла замуж, только на­чинала жить. Весь день она мечтала об одном: поско­рее покинуть эту клетку, чтобы умчаться туда, в свою настоящую жизнь. Она была готова сорваться с места задолго до звонка, и буквально летела прочь из класса, подальше от тяжелых стальных решеток, ого­раживающих школьный двор. Едва завернув за угол, она снимала плоские учительские ботинки, надевала туфельки на шпильках, одним движением распуска­ла волосы, напяливала кашемировый джемпер не­бесно-голубого цвета, брызгала духами за левым уш­ком и быстро садилась в такси. Там ее ждал мужчина, и она жадно бросалась в его объятия. Кто это был: муж или любовник? Я терялась в догадках. Я смотре­ла как они целуются, целуются так страстно, будто делают это в последний раз, и такси трогалось с мес­та, а я оставалась стоять, вся взмокшая от ревности, покачиваясь как в лихорадке. Я была так несчастна, что однажды даже пустилась бежать вдогонку, по­висла на дверце машины и проехала так несколько метров, после чего меня отбросило на черный ас­фальт шоссе. Сбей меня тогда машина, они бы даже не оглянулись. Они все целовались и целовались.

Во время уроков она старалась быть подчеркнуто строгой и чопорной, чтобы скрыть мысли о побеге, но то и дело бросая взгляд на деревья во дворе, не­вольно выдавала себя. Она распахивала окна и, отки­нув голову назад, жадно вдыхала свежий воздух, рас­сказывая нам о страсти у Расина, о разуме у Корнеля, о трагической любви Тита и Береники, которых раз­лучили причины государственной важности и жесто­кость мужчины, неспособного сделать выбор или принять решение. «Мужчины у Расина безвольные и изнеженные», – бормотала она, неотрывно глядя на ярко-зеленую кору каштанов, развесивших плоды вдоль школьного двора, и своим низким, похожим на мужской, голосом читала нам отрывок из Расина:

Прельстились властью вы.

Так правьте, бессердечный.

Не смею спорить я. Затем ли нашей встречи

Так добивалась я, чтобы из ваших уст

Вдруг после стольких клятв и сладостных минут

Не вечного блаженства обещанье

Услышать здесь, а горькое признанье:

Меня сослать хотите на года.

Ни слова более! Прощайте навсегда!

Уж вам ли, Тит, не знать, какая это мука

Для сердца моего – с возлюбленным разлука.

Меня не исцелят ни месяцы, ни годы,

И не утихнет боль, которой нет исхода.

От утренней зари до самого заката

Не видеть вас – страшнее, император,

Для вашей Береники пытки нет. 7]

Читая, она не обращала на нас никакого внима­ния, будто эти стихи касались ее одной и призваны были заглушить терзающую ее боль. Затем она за­молкала и, повернувшись, наконец, к нам, просила переписать эти строки в тетрадь. «В то время как у Корнеля ключевыми являются темы Бога и невинно­сти, разума и прощения, а человек пассивно и трепет­но принимает волю божью, пытается выйти за преде­лы рационального и через послушание приблизиться к Всевышнему, у Расина на первое место выходят мужчина и женщина, любовь и ее самые странные, самые жестокие проявления. Любовь – это жесто­кость и изысканность, сдержанность и желание», – добавляла она, словно желая убедить саму себя.

Я слушала ее, и мне хотелось кричать. В моем воображении героини Расина облачались в джем­перы небесно-голубого цвета и убегали прочь на своих шпильках. Я узнавала себя в каждом безот­ветно влюбленном герое, которому героиня под давлением обстоятельств отдавала свое сердце. Я страдала молча, взывала ко Всевышнему. Я полю­била Корнеля[8]. Я познала боль любви, мучитель­ное ожидание, ревность. Я специально поднимала шум на ее уроках в надежде, что она обратит на ме­ня внимание. Я кидалась шариками-вонючками, обливала тетрадь чернилами, марала свои сочине­ния, чтобы она меня отругала. Я так хотела сущест­вовать в ее глазах, но мои отчаянные усилия не при­несли желаемого результата, она их просто не замечала, и я отступила, напоследок обкорнав свои во­лосы как Жанна д'Арк, идущая на костер. Моя мама нахмурила брови, однако та, ради которой я старалась, так ничего и не сказала.

Пришел июнь, и я словно онемела, я считала дни. Предстоящая разлука казалась мне невыноси­мой. В довершение своих страданий я узнала, что она уходит из нашей школы: ее муж получил новое место, и она уезжала вместе с ним за границу. На по­следнем уроке она вела себя странно: на ее длинных черных ресницах висели слезы, влажная пелена опу­тала голубые глаза, и я тешила себя надеждой, что она плачет по той же причине, что и я, что ей тоже больно со мной расставаться. После урока она не то­ропясь сложила тетради и книги, каштаны во дворе ее больше не волновали. Она попрощалась с нами, задержалась в учительской и медленно миновала тяжелые ворота, оставив позади школьное здание из красного кирпича. На этот раз она никуда не спе­шила. Она осталась в обычных ботинках, не стала распускать волосы, не надела свой кашемировый джемпер небесно-голубого цвета. Она послушно отправилась на автобусною остановку, чтобы ехать домой. Больше я ее не видела.


Пока я предавалась сладким мукам воображае­мой любви, любви самоотверженной, тайной и бе­зответной, моя мать потихоньку воспряла духом.

44

Она по-прежнему целыми днями работала, а по вечерам, склонившись над столом, вела свой строгий учет, бормотала: «расход-приход, расход-приход», при этом черная прядь падала ей на глаза, и ненави­стное имя нашего отца то и дело с глухим придыха­нием слетало с ее губ. Она все так же сурово проверя­ла наши школьные задания, никуда нас не отпускала, и не позволяла ни малейших развлечений, если мы не занимали первое, или, так уж и быть, второе, или на худой конец, третье место в классе. И все-таки кое-что в нашей жизни изменилось: мать стала прини­мать мужчин. Она наливала им рюмочку мартини, угощала соленым печеньем, орешками, оливками от «Монопри» 9] в пластиковой упаковке и одаряла своей прекрасной улыбкой.

Она была красива, удивительно красива: высокая, темноволосая, черноглазая, длинноногая. Плечи у нее были покатые, округлые, а кожа такая гладкая и упругая, что всякий мужчина готов был осыпать ее комплиментами и поцелуями. Ее природная сдер­жанность, царственные манеры, умение держать дис­танцию рождали в мужчинах уважение и безудерж­ное желание. Она пыталась казаться приветливой, любезной, сговорчивой, чтобы поскорее достичь це­ли, позволяла своим губам расплыться в кокетливой улыбке, но взгляд черных глаз оставался холодным и пронзительным как у скупщика лошадей. Мужчины пугливыми попугайчиками порхали вокруг, а она од­ним взмахом ресниц указывала на счастливца, кото­рому дозволялось поклевать оливок с ее царственной руки. Прошли те времена, когда она была наивной глупенькой девочкой, и первый встречный негодяй оставил ее без гроша с четырьмя ребятишками. На­стал час расплаты, и она собирала дань, раздавая мужчинам заманчивые обещания, за которые тем приходилось платить звонкой монетой. Бросавший к ее ногам власть и деньги мог рассчитывать на ореш­ки и рюмку мартини. Каждый платил по возможнос­тям, как на воскресной службе, а получал по способ­ностям. Она по обыкновению вела бухгалтерию, правила своим мирком, и взвесив дары, решала кого и в каком количестве одарить лаской.

Претенденты на ее сердце сменяли друг друга, но нам ни разу не удалось застукать кого-нибудь в ее спальне или стать свидетелями любовного свида­ния. Ее воздыхатели имели между собой мало обще­го. Был среди них обедневший деятель искусства, возивший ее по концертам, театрам и ресторанам; интеллигент в вельветовых брюках, развлекавший ее беседами о Жиде, Кокто, Фолкнере, Сартре и Бод­лере и наполнявший гостиную запахом сигарет «Голуаз»; рабочий в комбинезоне, чинивший розетки, прочищавший раковину и мастеривший полки для наших учебников; спортсмен, водивший нас по вос­кресеньям в Булонский лес, гонявший с братьями в футбол, игравший с нами в прятки и в вышибалы; влюбленный студент, пожиравший ее глазами и рас­суждавший о политике, мировой революции, Марксе и Токвилле, ублажая тем самым дремавшего в ней анархиста-подрывника; аристократ, чью сложную фа­милию можно было при случае вставить в разговор, и богатый толстяк, которого она редко показывала на людях, принимала в бигуди и домашних тапочках и терпела лишь потому, что он щедро платил. Одно вре­мя к нам даже зачастил некий кюре, обеспокоенный здоровьем наших душ. «Отец мой», – величала его мать и обращалась с ним с той же ласковой игривос­тью, что и с остальными.

Таким образом, в ее жизни появился не мужчина, а мужчины во множественном числе. То был богато иллюстрированный каталог мужчин, и она нетороп­ливо выбирала, руководствуясь своими прихотями и нуждами, не выпуская из рук калькулятора, по ходу дела контролируя состояние наших дневников и ко­вра в гостиной. По вечерам, отдыхая от тяжкого тру­да обольстительницы, она перечитывала «Унесен­ных ветром» и представляла себя в роли Скарлетт. Она обмахивалась веером на веранде плантаторской усадьбы, бережно складывала в коляску свои пыш­ные туалеты, томно вальсировала с Рэттом, жадно рылась в заветной шкатулке, воображала себя вла­дычицей великолепной Тары (в ней всегда ощуща­лась тяга к земле), высчитывала, во что обойдутся занавески, подвесные потолки, паркеты, и прежде чем выключить свет, оглядывалась, словно ожидая увидеть в дверях капитана Батлера. А наутро ей при­ходилось вновь наряжаться Золушкой, садиться в метро и ехать в невзрачный квартал у ворот Пуше, где она работала учительницей в начальной школе.

Ее поклонников объединяло лишь безудержное желание покувыркаться с ней в постели, но мало кому это удавалось. Она готова была отдаться лишь тому, кто устроит ее по всем статьям, чей товар окажется от­менным во всех отношениях. Попасть в круг избран­ных было непросто, дарить свою любовь «за просто так» мать не желала. Идеальный мужчина, которого она так жадно искала и ради которого готова была по­тратиться на оливки, мартини и орешки, должен был быть свободным, богатым и влиятельным, одним сло­вом, «настоящий Бигбосс», – говорила она, и эти странные слова в ее устах звучали сладкой музыкой, переливались горсткой бриллиантов, выпавших из потайного ларца. Я долго не понимала, что она имеет в виду, а когда, наконец, узнала, совсем не обрадовалась.

Несмотря на все свои трезвые рассуждения, в ду­ше она по-прежнему оставалась наивной девчонкой, поэтому мужчина ее мечты должен был, кроме всего прочего, быть еще и красивым, высоким, сильным, хорошо одеваться, иметь машину немецкого произ­водства, счет в швейцарском банке, семейный особ­няк или даже замок и говорить по-английски. Цени­лись также втянутый живот, легкая небрежность в прическе, кашемир и качественный парфюм. Но глав­ное, он должен был любить ее, любить так сильно, чтобы кровоточащая рана, нанесенная неверным су­пругом, потихоньку зарубцевалась. Последнее не произносилось вслух, но легко читалось во всей ее по­зе, позе Ифигении[10] пред жертвенным костром. Она томно откидывала голову назад, словно предлагая кровавому палачу оценить совершенный рисунок шеи, великолепие плеч и декольте.

Мы глядели на нее, раскрыв рот, пораженные ее редким самообладанием, шармом и умением себя по­дать. К ее воздыхателям мы относились без малейше­го пиетета. Тон задавала она. Когда мы все вместе си­дели на кухне и ели лапшу с мясным бульоном, она разбирала своих почитателей по косточкам и от души смеялась над брюшком одного, провинциальным про­нонсом другого и вросшей щетиной третьего, над за­иканием студента и косноязычием богатого толстяка.

Ее беспощадность приводила нас в восхищение. Мы с восторгом слушали как она разносит в пух и прах оче­редного хлыща или невежу, посмевшего к ней остыть. Ее ехидство было нам приятно: значит она не любит их, она останется с нами, никто не сможет ее у нас отнять.

Она была нашим темноволосым идолом, нашей мадонной, нашей секретной дверцей, центром на­шей вселенной. Мы смотрели на мир ее глазами, учились жить, глядя на нее.

Дичь, попадавшая в умело расставленные силки, была далека от совершенства, и чтобы как-то себя утешить, она затягивалась сигаретой «Житан» и прикрыв глаза, предавалась приятным воспомина­ниям, в сотый раз излагая нам историю своей бур­ной молодости, повествуя о горячих романах той сладостной поры. «Но судьбе было угодно, чтобы я досталась вашему отцу», – горько вздыхала она, за­вершая свой рассказ, и мы стыдливо опускали глаза, сознавая всю глубину своей ответственности, своей причастности к той роковой ошибке, хотя никто из нас не мог бы сказать, в чем именно мы повинны.

Армия поклонников ширилась. Некоторым удава­лось закрепиться надолго. Наш жизненный уровень неуклонно рос. Мы слушали концерты Рахманинова и песни революционной Кубы, пили шампанское, ели свежайшую гусиную печень и трюфели во всех смыс­лах этого слова. Мальчики получали в подарок насто­ящие футбольные мячи, девочки – трубочки для мыльных пузырей и хула-хупы. По воскресеньям нас водили в кино, по субботам – на концерты. Мы учи­лись танцевать твист и мэдисон. Наши шкафы были полны новой одежды, полки заставлены новыми кни­гами. В особо удачные дни мы осмеливались мечтать о стиральной машине и даже об автомобиле, который помчит нас к песчаным пляжам и великим тайнам. Поклонники приносили свои дары, а мы принимали их с холодной учтивостью, унаследованной от мате­ри, благодарили чуть слышно, как подобает воспи­танным детям, знающим себе цену. Помню как-то раз младший братик вошел ко мне в комнату, сгибаясь под тяжестью подарков очередного воздыхателя, и произнес:

– Он так старается, потому что хочет трахнуть маму.

Все изменилось после истории с богатым тол­стяком. Этот неприятный эпизод заставил нас ина­че взглянуть на вещи. Наше восхищение матерью несколько поугасло.

Мать вбила себе в голову, что нам необходимо об­завестись загородным домом. К этой мысли ее под­толкнули многочисленные коллеги, родственники и знакомые, с пеной у рта восхвалявшие свой клочок земли, будь то летняя дачка или зимняя вилла. Все они из года в год, шаг за шагом обустраивали свой ма­ленький участок (статус собственника обязывает!), и слушая их восторженные рассказы, мать испытывала чувство незаслуженной обиды. Она просто обязана по­строить себе Тару, и в этом ей должен был помочь бо­гатый толстяк. Он владел большой скобяной фабри­кой на юге, деньги текли рекой, а девать их было некуда, поскольку был он бездетным вдовцом. «Един­ственное, что меня смущает, – делилась с нами мать, – так это то, что он не любит бросать деньги на ветер». Ей предстояло хорошенько обработать фабриканта, чтобы он потратил ради своей Дульсинеи кругленькую сумму, причем совершенно бескорыстно, поскольку взамен мать не собиралась давать ничего. Ни грамма своей священной плоти. «Одна только мысль, что это чучело ко мне прикоснется, приводит меня в ужас», – с дрожью в голосе говорила мать, и мы вздрагивали вме­сте с ней. Бедняга мог изредка рассчитывать только на рюмочку мартини, а если он будет очень послушным и ну очень терпеливым, мать, может быть, выделит ему комнатку в своем замке, откуда он будет любоваться ею по вечерам как астроном далекими звездами.

Богатый толстяк сразу смекнул, что это его шанс, что только так он сможет войти в наш дом и стать незаменимым. Он возьмет на себя роль управляю­щего в безумных проектах нашей матери, в построй­ке ее Тары, и постепенно займет свое место в нашей и, главное, в ее жизни.

Так был заложен первый камень будущего домика в горах.

Чтобы не выглядеть эгоистичной, мать начала из­далека, заговорила о том, как здорово было бы выво­зить детей порезвиться на свежем воздухе, вдали от отравленной городской атмосферы. В то время со своими младшеклассниками она как раз проходила «Хайди» 11], и принялась мечтать вслух о деревянном домике с резными карнизами где-нибудь в альпий­ских лугах, с видом на заснеженные вершины и ги­гантские голубые ледники. В лирическом порыве упоминались также эдельвейсы, сурки, фирны, иссопы, подснежники, могучие ледяные потоки, чис­тые ключи, пугливые лани, шумные грозы, кочую­щие стада и домашние булочки. До сих пор все наши каникулы проходили в лагерях, организованных мэрией восемнадцатого округа. Там мы ходили па­рами под свистки вожатых, давились бутербродами с маслом и колбасой, купались строго по часам в ма­леньком загончике меж двух веревок, строились на берегу в липнувших к телу купальниках и отправля­лись спать под звуки горна. Теперь же, если мать умело употребит свое обаяние, мы могли бы перей­ти в класс «землевладельцев» и привольно разгули­вать по альпийским лугам, воспетым Хайди.

Богатый толстяк в два счета отыскал солнечную долину и участок для застройки. Мать принялась воз­бужденно и вместе с тем старательно вычерчивать планы своей Тары, в качестве компенсации позволяя обожателю брать себя за руку в те редкие минуты, когда она, задумавшись, роняла карандаш. Он хотел заполучить комнату на втором этаже, по соседству с ее спальней, но мать убедила его, что это неприлич­но, (что подумают дети!), и отвела ему уголок внизу, рядом с закутком для лыж. Первое время он дулся, по­том согласился. В знак примирения мать чмокнула его в нос, отчего он так раскраснелся, что запоздалые угри повыскакивали с удвоенной силой. Воспользо­вавшись его замешательством, мать опустила его ещё ниже, и в результате бедняга оказался в подвальном этаже, рядом с котельной. «Зато вам будет тепло зи­мой, – пропела мать, – вы должны заботиться о своем драгоценном здоровье, вы не представляете как оно мне дорого!». Да уж, дороже некуда! Он был так по­трясен, что согласился. В конце концов, ему при­шлось спать на раскладушке в темном помещении, которое мать называла «кладовкой».

Впрочем, четверым ее детям повезло не больше. Мы ютилась на раскладных кроватях в двух крохотных комнатушках на чердаке. Из наших окон был ви­ден какой-то безымянный холм. Себе же мать отвела президентские апартаменты с видом на Монблан на благородном втором этаже. Я ее не винила, все свя­занное с нею я принимала как данность. Мать была великолепна в своей корысти, искренна и спонтанна в своей жестокости, точна и мелочна, когда требовалось взять от жизни то, чем ее обделили. Я не строила ил­люзий, не ждала, что она вдруг станет милой и доб­рой, меня восхищала та легкость, с какой она причи­няла людям боль в своем вечном стремлении отыграться. В этом ей не было равных, она была по-своему уникальна. Мать напоминала пирата, отваж­ного и беспощадного, жадного до наживы. Такой я ее знала, такой любила.

Богатый толстяк договаривался с каменщиками и платил, вызывал плотника и платил, электрика и платил, слесаря и платил, пейзажиста и платил… Он не щадил себя, желая во всем угодить своей Дульсинее, донимал строителей, отказался от своего серого грузовичка в пользу новенького «Пежо», ел с нами, сидя на дальнем конце стола, и изо всех сил старал­ся не чавкать, раскуривая сигарету, тщательно сле­дил, чтобы пепел не упал на нейлоновую рубашку, а по вечерам послушно отправлялся спать в свой подвал, в то время как мы резвой стайкой мчались наверх, от души посмеиваясь над его неуклюжес­тью. Если погода стояла солнечная, и снег был хо­рош для катания, он брал для нас напрокат лыжи и платил за подъемник, тогда мы в знак благодарнос­ти называли его «дядя» и сдержанно целовали в лы­сину, выбирая для этого участок без прыщей.

Пока Бигбосс похрапывал на своей раскладушке рядом с котельной, мы могли быть спокойны, что он не отнимет у нас маму. Он был нашей крепостной стеной, грубой и неотесанной, днем нам было за него стыдно перед другими, зато с наступлением темноты он отго­нял прочь все наши страхи и ночные кошмары.

Эта идиллия продлилась недолго. Мы недооцени­ли нашу мать. Резные карнизы, окно с видом на голу­боватые вершины, сверкающие на солнце, натертый до блеска паркет, лесные угодья, почетный статус зем­левладельца – все это несколько успокоило ее, но не насытило. Она чувствовала себя королевой. Теперь ей недоставало только принца. Покоренный ею Бигбосс своим багровым лицом был похож на жабу, курил как паровоз, резал мясо складным ножиком, который при всех доставал из кармана, потел и говорил о том, как раскупаются гвозди и отвертки. Мать прекрасно по­нимала, что Бигбосса обаятельного, Бигбосса соблаз­нительного из него не выйдет никогда.

Я продолжала любить до беспамятства…

Впрочем, «любить» – не то слово, точнее было бы сказать «вожделеть». Я была полна желания. Же­лание делает нас больше, чем мы есть на самом де­ле, позволяет занять дополнительное пространство. Желание дает человеку бедному и беспомощному то же, что генералу его армия.

Я кидалась на шею всякому, кто необъяснимым образом будил во мне буйную страсть. Осмелев, я несла ему на подносе свое пламенное сердце. При­знания сам собой срывались с моих губ. Не зная, что предложить, я предлагала все.

Вот я подхожу к красавчику, при виде которого мое невинное тело колотит, как в лихорадке, и облокотив­шись о руль его мотоцикла, бесстыдно выпаливаю:

«Покатай меня, а потом делай со мной что хочешь». Тот смеется мне в глаза. Мое предложение ничуть его не соблазняет. Он предпочитает развлекаться с дру­гой, с местной Брижит Бардо, пышной и сдобной. Ее аппетитные формы томно вываливаются из бело-ро­зового костюмчика, подобранный в тон платочек умело завязан под подбородком.

На дворе август. Я танцую с учеником мясника, прижимаюсь к нему вплотную, завлекаю в чулан, картинно падаю на солому, положив руку себе на грудь. Он невольно отступает, пораженный моей худобой.

Я жила с душой нараспашку, мои губы жаждали поцелуев. Я хотела познать то, что невольно угадыва­ла, находясь рядом с матерью. Желание представля­лось мне мощным орудием, оно управляло миром, повергало мужчин в трепет. Я хотела желать и быть желанной. Не хватало только партнера.

Если летом я влюблялась в парней, то во время учебного года так же безоглядно вешалась на шею девчонкам. Раз уж мне на этом празднике жизни не досталось дружка, я хотела, по крайней мере, запо­лучить себе пару, «лучшую подругу», чтобы хоть немного понатореть в чувствах.

Но и это оказалось нелегко. Я была в том нежном возрасте, когда границы дружбы и любви еще размы­ты, когда пол не имеет значения, когда увлекаются взахлеб, безотчетно. Я не подходила никому. Для од­них я была «слишком», для других «недостаточно».

Мне неведомы были оттенки, полутона, загадоч­ные вздохи, рождающие желание, печаль и смутное волнение, окольные пути, женские хитрости, робкие взгляды из-под опущенных ресниц, многозначительные паузы, несущие в себе обещание блаженст­ва. Подобно отъявленному рецидивисту, с молоком матери впитавшему жестокость, я была воспитана в простоте и бесцеремонности, я думала, что свое можно взять только силой, только идя напролом. Отсутствие успеха среди одноклассниц меня удивля­ло. Значит можно любить по-другому? Но как? Поче­му это известно всем, кроме меня? Почему только я не знаю как подступиться к другим, я одна осталась без подружки? Огонь страсти пожирал меня изнут­ри, разделить его было не с кем, и по вечерам я горь­ко плакала в темноте своей спальни. Иногда, застав меня в слезах, мать вздыхала и закрывала дверь со словами: «Что же будет, когда она влюбится?»

А я уже была влюблена. Я еще не знала в кого именно, но всем своим существом жаждала любви, тянулась к ней как замерзший путник к горячему костру. Однако любовь всякий раз обходила меня стороной, ибо правил любовной игры я не знала.

И вот однажды в конце туннеля замаячил свет.

Я влюбилась в одноклассницу по имени Натали. У нее были темные волосы, веснушки на щеках, черные глаза. Ее изогнутые ресницы были такими длинными, что когда мы с ней шли по улице, прохо­жие останавливались и спрашивали настоящие они или нет. Ее короткие вьющиеся волосы были мягки­ми и пушистыми, изящные губки маленькими, но сочными. В ее взгляде сквозили недетская печаль, твердость и надменность. Моя Натали была упря­мицей, искушенной и измученной.

Я воспылала к ней страстью грубой и разруши­тельной. Ради нее я была готова вскрыть себе вены, бросить к ее ногам море лилий и гладиолусов, за ней я бы побежала босиком на край света. Я клялась гро­мом и молнией, предлагала себя на роль козла отпу­щения. Она отказывалась, и я всякий раз готовилась к худшему, но стоило бледной улыбке замаячить на ее лице, и я опять была полна надежды. Она относи­лась ко мне с жалостью, и время от времени до меня снисходила. Случалось это нечасто: Натали была ве­трена и любила другую. Я мучилась, страдала, но продолжала играть в вышибалы, тайком есть мел, срывать уроки, прыгать через веревочку и млеть при виде красной футболки Джонни на обложке свежей пластинки. Несчастная любовь и неуемная жажда жизни легко во мне уживались. Натали это совсем не нравилось и однажды она заявила мне…

Мы сидели с ней в комнатушке, где хранились ге­ографические карты. Учитель попросил нас принес­ти карту Италии. Когда он вызвал нас двоих, сердце так и подскочило у меня в груди. Но пока я вставала, шла через весь класс к входной двери и шагала по школьному коридору, радость куда-то испарилась: пора было возвращаться, мне оставалось всего не­сколько минут наедине с Натали. А я готова была ча­сами смотреть как она проводит языком по губам, как говорит, размахивая правой рукой, будто ищет вслепую какой-то важный документ, быстро пробе­гая пальцами по клавишам картотеки.

Грустная, подавленная, я смотрела на нее дале­ким, рассеянным взглядом в ожидании скорой раз­луки. Как бы мне хотелось сесть рядом, не спуская с нее влюбленных, нежных, преданных глаз, пересчи­тать ее веснушки и, надув паруса моего галеона, ум­чать ее на край света. Я хотела бы оказаться вместе с ней в Италии, а не в этой комнатушке по соседству с уборной, пропахшей хлоркой и щавелевой водой.

Мы молча сняли со стены огромную карту, по­крытую пластиком. Мы не шептались, не пихались, не переглядывались, и на обратном пути она со вздохом сказала: «Мне нравится, когда ты грустная».

Я в ответ промолчала. Я не сразу поняла что она имеет в виду.

Весь остаток дня я старательно грустила и под ве­чер обнаружила у себя в портфеле записку: Натали приглашала меня на полдник. Назавтра я с торжеству­ющим воплем разбила свою копилку, и нагруженная подарками, явилась к ней в гости. Я набросилась на Натали уже с порога, чем привела ее в крайнее раздра­жение. Натали заметно помрачнела. Мы так и не при­думали во что бы поиграть. Чем сильнее я пыталась вернуть расположение подруги, тем больше она замы­калась в себе и избегала меня. Моя несдержанность была ей противна. Больше она меня не приглашала.

Когда мы с ней ходили за картой, в моем взгляде сквозила такая печаль, такая отстраненность, что Ната­ли, до той минуты уверенная в моей любви, невольно почувствовала себя уязвленной. Ей показалось было что моя дружба для нее потеряна, и в прелестном сму­щении она поспешила отвоевать свое. В любви ее при­влекали только боль и непостоянство. А я хотела в люб­ви раствориться, согреться, все отдать и все обрести. Я без конца ей надоедала, приставала к ней как уличная попрошайка. И вот ей вдруг почудилось, что я не под­пускаю ее близко, и от изумления она потянулась ко мне. Сама того не подозревая, я пробудила в ней жгу­чий интерес к своей персоне, но всякое чувство нужда­ется в подпитке, и все быстро вернулось на круги своя.

Познавать любовь во всех ее волнительных от­тенках мне было некогда. Дома все подчинялось строжайшему распорядку. Мать держала нас в ежо­вых рукавицах. Расход-приход, слезы и крики, зада­ния, купания, рояль, акварель, и ровно в полдевятого – в постель. Мимоходом наклонившись над каждым из детей, она целовала нас беглым, почти воздушным поцелуем, и щелкнув выключателем, приказывала: «А теперь – спать. Завтра в школу».


Иногда во мне просыпалась незнакомка. Из девоч­ки, которая ищет и не находит любви, я вдруг превра­щалась в неведомую и страшную дикарку. Я недоуме­вала, невольно поражаясь собственной жестокости.


Субботний вечер. Мы идем с ней вдвоем вдоль проспекта. Я всегда выгуливаю ее в это время, за что получаю от ее матери свои первые карманные деньги. Мне тринадцать лет – пора зарабатывать.

Сначала я на нее даже не смотрю, просто гуляю с ней и все. Она – невзрачная, плохо одетая маленькая девочка с тусклыми волосами, серым лицом и вечно мокрыми глазами. Ее зовут Анник. Она из тех, над кем все смеются, и ведет себя соответственно: стыд­ливо втягивает плечи, ходит сутулясь, словно стара­ясь занимать как можно меньше места, даже вдох­нуть лишний раз боится.

Я иду по тротуару. Она семенит рядом, жмется ко мне. Я прибавляю шагу. Она тоже ускоряется и сно­ва ко мне липнет. Я резко торможу. Она спотыкает­ся о мои ноги, извиняется, смотрит с немым обожа­нием, прижимается ко мне на светофоре. Я отталкиваю ее. Она отчаянно цепляется за мою руку.

Я снова ее отталкиваю. Она отпускает руку, но по-прежнему стоит, прислонившись ко мне, стесняет меня. «Иди впереди, – приказываю я, – я за тобой слежу. И не смей путаться под ногами. Делать мне больше нечего, кроме как выгуливать потных, лип­ких, противных соплячек». Она всхлипывает, но по­слушно шагает передо мной, старается передвигать­ся как можно быстрее, спотыкается, пытается на ходу высморкаться, чем несказанно меня бесит. По­том тихонько вытирает глаза, складывает платочек, кладет его в карман. Немецкая аккуратность, с какой она все это проделывает, приводит меня в неистов­ство. Я будто только этого и ждала, чтобы дать нако­нец выход накопившейся злости. – Тебе нравится складывать платочки? – ядовито спрашиваю я. – Нравится, да? Она молчит, не знает что ответить, ис­пуганно смотрит на меня. Ее испуг, ее зависимость распаляют меня еще больше. Она замирает, готовит­ся принять удар. Она боится меня, она в моей влас­ти, я могу вертеть ею как хочу. Я мчусь по дикой пре­рии, и на подвластной мне территории никогда не заходит солнце. Я гордо потрясаю скипетром, и ко­роли говорят со мной как с ровней. Я выжидаю, го­товлюсь ударить побольнее. Я на вершине блажен­ства. Тепло разливается по всему моему телу. Я горю, я млею от удовольствия. Так мне впервые от­крылось наслаждение, физическое наслаждение…

Вот он, объект желания, и я не хочу раздавить его одним ударом. Мне нравится как он трясется от стра­ха. Его судьба в моих руках, он потеет, готовится к худшему. Он заранее согласен на все. Я наслаждаюсь его страхом, пробую, смакую, облизываюсь. Я силь­на как лев, могущественна как инфанта в бантах.

Я счастлива. В моих руках безответная, слабая жерт­ва, моя собственность, моя добыча. Она предо мной преклоняется. Я – исчадье ада. Я буду мучить ее за ее же собственный счет.

Потом я с улыбкой привожу девочку домой. – Спасибо, детка, – говорит мне ее мать, – ты меня так выручила. Я успела купить все, что хотела. Анник, скажи «спасибо и до свидания».

– Вам тоже спасибо, – отвечаю я, – только не могли бы вы платить мне больше, а то, знаете, ваша дочь все время шалит, за ней не уследишь. Мне так с ней трудно.

Я захожу за ней каждую субботу, и всякий раз придумываю новые испытания, новые мучения. Я веду себя как бывалый развратник на свидании с юной девицей. Я заранее готовлюсь к нашей встре­че, изобретаю жестокие наказания, предвкушаю на­слаждение, тайное, запретное. Так под видом благо­родной няни к бедной девочке является садистка.

– Ну, что, малышка, – говорю я. – Пойдем погу­ляем, развлечемся.

Анник с ужасом смотрит на меня, целует мать и молча следует за своей мучительницей.

– Сейчас ты у меня будешь есть платок, засу­нешь его в рот целиком, чтобы я тебя не слышала. Готова? Вот и славно. Нагни голову, не смей на меня смотреть, слышишь? Опусти глаза. Ступай осто­рожно. Если коснешься бордюра, я так тебе врежу, что мало не покажется, уродина. Утри сопли. На те­бя все смотрят. Просто противно. Иди впереди, я не хочу, чтобы нас видели вместе.

Ее щеки распухли от слез. Она послушно смот­рит вниз, потеет, шагает впереди меня. Погуляем, развлечемся! Ее мать так ни о чем и не догадалась. Пожаловаться на меня Анник не посмела.


Время шло, и мы привыкали к богатому толстя­ку. Он тоже привык жить с нами: спать на раскла­душке в подвале и по первому слову нашей матери доставать чековую книжку. Он смирился с положе­нием червяка, влюбленного в далекую звезду.

Он расслабился и вернулся к своим прежним при­вычкам: обжирался жареным картофелем, стаканами хлестал красное вино и, грузно опустившись в низ­кое кресло в гостиной, задирал штанину до самого колена и принимался смачно чесаться. Так и сидел, оголив ногу и выставив на всеобщее обозрение воло­сатую икру, покрытую прыщами. Мы оставляли его выходки без внимания: главное, что он платил. Он был наш «дядюшка», звал нас по именам, ворча, ме­нял колеса на наших велосипедах, приносил на своей спине новогоднюю елку, дарил нам ножички, свечки, мотки веревки из своего магазина, учил завязывать морской узел и рубить ветки для шалаша.

Время от времени он наводил красоту, вместо ней­лоновой рубашки облачался в парадную хлопковую, проводил расческой по лысине, туго затягивал ре­мень и предлагал нашей матери выпить шампанско­го и поужинать в городе. Мать соглашалась не сразу, но в конце концов они ехали вместе. Мать гордо шла к машине, высокая, элегантная. Он послушно семе­нил сзади. Возвращались они не поздно. Мы слыша­ли как хлопает дверца автомобиля, как мать поднима­ется к себе в спальню, а он спускается в подвал.

Казалось, так может продолжаться вечно.

Его звали Анри Арман. Своего сына он вырастил в одиночку. Теперь мальчику было двадцать четыре года. Он учился на дантиста. Его мать трагически погибла в Лондоне под колесами автобуса. Она пе­реходила улицу, спешила на встречу к любимому мужу, по привычке посмотрела не в ту сторону… Анри называл Англию не иначе как коварный Аль­бион. Любой намек на этот туманный край вызывал в нем такую глубокую скорбь, что в его присутствии никто не посмел бы напеть мелодию Битлз или Роллинг Стоунз. Он носил шорты свободного покроя, белые льняные рубашки, тирольскую шляпу, теп­лые шерстяные носки и походные ботинки с шот­ландскими шнурками. Свою трубку он величал «но­согрейкой». Он любил ходить пешком. У него был твердый, пружинящий шаг и походка победителя.

Он и соблазнил нашу мать. Когда он первый раз взошел по нашим ступеням, дядюшка мирно похра­пывал в своем кресле, а мать подпиливала ногти и размышляла, какому лаку отдать предпочтение: бес­цветному или же ярко-красному. Она подняла голо­ву и сказала мне: – Слышишь как он ступает? Так хо­дят мужчины, которым принадлежит мир. В ее голосе слышались восторженные нотки. – Лучше бесцветный, – как ни в чем не бывало отвечала я, – красный слишком строгий. – Нет, ты послушай как он ступает, – восхищалась мать. – Ты только послу­шай. Господи, он идет сюда. Помоги мне все собрать. Она живо спрятала пилочку и убрала руки за спину.

Анри Арман и вправду был победителем, «насто­ящим Бигбоссом». Он недавно переехал и по-сосед­ски зашел познакомиться. Он бросил было удивлен­ный взгляд на храпящего дядюшку, но мать быстро отвела его в сторону и с озорной улыбкой прошеп­тала: «Это наш престарелый родственник, сами по­нимаете, семья…» Анри улыбнулся в ответ, посочув­ствовал: «Семья – это святое». Мать засуетилась, предложила кофе. Он стал отказываться, не хотел ее затруднять, он заскочил просто так. Она не отставала, «Нескафе» готовится в два счета. Ну раз уж она наста­ивает, хотя он пришел не за этим. Она переспросила как его зовут, а то сразу как-то не уловила. Арман, Ан­ри Арман. Мать оторопела: – Вы владелец предприя­тий Арман? В ее вожделенную Тару у подножья Альп явился долгожданный Волшебный принц. Без кольца на пальце. В этом она удостоверилась, прежде чем пригласить соседа на чашечку кофе.

Мы все, сыновья и дочери, с ужасом наблюдали за этой встречей. Свершилось. На сцену вышел Биг-босс, готовый похитить мать на глазах у детей.

А мы-то наивно полагали, что здесь, в альпийских лугах, нам бояться нечего. Мы чувствовали себя в пол­ной безопасности среди белоснежных глубоких сугро­бов в обществе нашего общего дядюшки. В чайничке настаивался душистый иссоп. Угрюмые пастухи мол­ча погоняли своих баранов. Звенели колокольчики. А Бигбоссы тем временем наслаждались солнечным Сан-Тропе, катались на собственных яхтах с загорелы­ми нимфетками и рвали букеты гладиолусов. Нор­мальному Бигбоссу и в голову не придет бродить по заснеженным вершинам, купаться в ледяных реках и зарабатывать себе мозоли, гоняясь за сернами.

Как мы заблуждались! В первую минуту мы гото­вы были разбудить дядюшку, хорошенько встрях­нуть его, крикнуть: «Не спи, а то твой бесценный клад достанется другому! Вставай, заправь рубашку, втяни живот, расправь плечи! Ты должен нас защи­тить! Нам нужна твоя помощь! Как ты можешь спо­койно храпеть, переваривая гусиный паштет и пер­сиковое мороженое, когда владелец предприятий Арман того и гляди умыкнет твою невесту?»

Мать вдруг вся преобразилась. Она носилась по дому в пышных свободных юбках и обтягивающих маечках, то и дело напевая себе под нос, принимала солнечные ванны, без конца меняла прически, разда­вала поцелуи направо и налево, расточала ласки, об­нимала нас, твердила, что очень нас любит. Любовь сделала ее нежной. Любовь течет как река от одного любовника к другому, орошая все на своем пути, на­полняя живительной влагой все одинокие сердца, встретившиеся ей по пути, но едва достигнув своего избранника, быстро забывает обо всех прочих.

Глядя на нас со слезами на глазах, мать спрашива­ла, красива ли она. Она боялась показаться ему неле­пой, хотела быть изысканной и непринужденной. Мы были ее послушными зеркалами, мы осыпали ее ком­плиментами, пели ей дифирамбы. Мы бросали к ее ногам всю свою любовь, а мать с готовностью ее при­нимала. Она прикрывала глаза, улыбалась, раздавала нам карманные деньги и велела ехать кататься на озе­ро. Мы шепотом благодарили и быстро сваливали. На озере мы с братиком изо всех сил крутили педали, чтобы поспеть за старшими. Мы не узнавали мать: ее словно подменили. Она будто светилась изнутри. Рас­цвела, повеселела, стала легкой, воздушной.

– Ты думаешь, с папой все тоже так начиналось? – спрашивал братик.

– Конечно, – отвечала я, – любовь всегда так на­чинается. Это такое волшебное чувство…

– А ты откуда знаешь?

– В книжках читала.

– Думаешь, с папой у нее тоже было волшебное чувство?


Когда он приходил, чтобы увлечь нас за собой по одной из тропинок, ведомых только ему, мы всякий раз удивлялись откуда он возник. Он настигал нас из-за угла по дороге в школу, выпрыгивал из машины на перекрестке, влезал в окно, проникал в дом через ка­минную трубу как заправский Санта Клаус, и сразу принимался нас обнимать и подкидывать со словами: «Детки мои! Детки мои!» Мы старались скрыть от ма­тери свое веселье, со смехом зарывались в рукава его потертой кожаной куртки, терлись подбородком о его плечо, вдыхая терпкий аромат. Наш отец был разбой­ником, сильным и благородным. Он был не в ладах с законом, не похож на людей воспитанных и почтен­ных, этакий веселый жулик, жухала и шулер. Любовь и жажда жизни били в нем ключом.

С ним постоянно что-то происходило: сегодня он был без гроша и беззаботно альфонствовал, а назав­тра вдруг оказывался директором фабрики по произ­водству синтетических покрытий или владельцем се­ти парфюмерных магазинов. Сегодня на нем были дырявые ботинки, а назавтра он щеголял в дорогой итальянской обуви. Сегодня карманы были набиты деньгами, а назавтра в дверь звонили судебные при­ставы. Что бы ни случилось, он не переставал смеять­ся. – Деньги должны крутиться, деньги нужны, что­бы приносить радость, – учил он нас, – спешите жить, в гробу особо не покайфуешь! Жажда, отвага, риск, желание – все остальное его совершенно не волновало. – Живи пока живется, – говорил он, усаживая меня к себе на колени, – чтобы быть живым, надо да­вать, не считая, надо с головой бросаться в бурлящий поток, жить не жалея себя. Живи не считая, дочка. Те кто считает, хоронят себя заживо. Главное, не бойся рисковать. Ты будешь рисковать, обещаешь? – Да, папа, – отвечала я, убедившись, что мать меня не слышит. – Вот и славно, – отвечал он, потирая руки, – ты достойная дочь своего отца. Девочка моя! И он подкидывал меня вверх, заставляя хихикать и виз­жать от страха. Я с бьющимся сердцем падала к нему на колени и просила: «Еще! еще!»

Он был чужаком, цыганом, сумрачным и пыл­ким. Его бабушка с дедушкой бродили с кочевым табором, а мать вдруг решила зажить оседлой жиз­нью. В восемнадцать лет она заявила, что останется в Тулоне, и родным пришлось с этим смириться. Она хорошо говорила по-французски, выучилась грамматике и орфографии, и за это соплеменники ее уважали. Мужчины распрягли лошадей и отпра­вились в город искать работу. Работали они шорни­ками, жестянщиками, кузнецами – этим ремеслам их научила бродячая жизнь. Женщины послушно убрали свои цветастые наряды, постригли волосы, смыли красный лак с ногтей и зеленые тени с век, выбросили сигареты, отказались от платков, низко надвинутых на лоб. Они слонялись по своим тес­ным жилищам, то и дело натыкаясь на стены, и вы­ходили на улицу подышать. Все стремились заслу­жить милость в глазах гордой крошки, решившей заделаться настоящей дамой.

И только наша прабабушка-гадалка, нарядив­шись в пестрые юбки, потихоньку удирала через окно и бежала в порт, чтобы там гадать по руке хо­рошеньким горожанкам, а заодно воровать у них кошельки. Она возвращалась богатенькая или же в сопровождении двух жандармов, которые не отва­живались арестовывать старую цыганку из страха, что та нашлет на них страшные проклятия, а то и вовсе покусает своими золотыми зубами, а прабаб­ка тем временем лихо крыла всю их жандармерию на чем свет стоит.

Бабушка, мать моего отца, принимала жертвы сородичей совершенно равнодушно. Она упрямо, шаг за шагом, шла к намеченной цели. Она накупи­ла материи, сшила себе красивые, элегантные, тесные платья строгого покроя, научилась ходить, скромно потупив глаза, отказалась от былой свобо­ды, сняла себе комнатку в пансионе для настоящих барышень, записалась на курсы пения и вышива­ния и стала ждать счастливого избранника, который довершит ее превращение в даму.

И он не заставил себя долго ждать. Дедушка был наследником стекольного завода, имевшего филиа­лы в Италии. Бабушка назвалась сиротой, чтобы не приглашать на свадьбу свою пеструю семейку. Мно­го лет спустя, узнав правду, дедушка еще больше за­уважал свою супругу.

Троих своих детей бабушка с дедушкой обучили хорошим манерам и правильному французскому. В семье царил культ образования. Двое старших благо­дарно внимали родительским советам, заделались людьми почтенными и законопослушными. Только младшенький оказался скверным учеником. Мальчи­ком отец чаще всего ошивался в Тулонском порту у своей бабки-гадалки, в школе и на уроках катехизиса его видели редко. Зато он быстро научился заговари­вать зубы, вдохновенно врать, воровать кошельки и завлекать в свои сети доверчивых чужаков. Он мог одарить девушку витиеватым комплиментом, невзна­чай взять ее за руку и вырвать поцелуй, а затем радо­стно смыться. Он умел также рассказывать истории о тайнах мироздания, о солнце и звездах, о злых боже­ствах и ангелах-хранителях. Временами его голос зву­чал ласково, временами – угрожающе, отчего у слуша­телей дрожали колени. Довольный такой реакцией, отец продолжал говорить, меняя по ходу действия сю­жет, рассказывая пугливому – одну историю, а востор­женному – совершенно другую.

От своей матери он унаследовал гордую осанку и благородные черты лица, от отца – доброе сердце и способность всему удивляться. Высокий, красивый, темноволосый, щегольски одетый, он придумывал себе биографию, достойную лучших авантюристов эпохи, чтобы еще больше поразить застенчивую барышню, или изо всех сил пыжился и вставал в по­зу, дабы вернее одурачить скупую мещанку. Мать об­зывала его лоботрясом, но глаза ее при этом свети­лись такой гордостью и любовью, что сын принимал эти слова за похвалу. Он был очень хорош собой, и мать порою забывала, что он ее сын, хватала его за руку и наказывала: «Поступай как я, свет очей моих, женись на девушке из хорошей семьи, она откроет тебе доступ в высшее общество, с ней ты будешь ку­паться в роскоши». Мать все ему прощала. «Царст­венный ребенок», – говорила она, любуясь своим ча­дом. Сын так и не принял строгих правил цивильной жизни, ради которой она в свое время пожертвовала юностью, и мать была ему благодарна, хотя ни за что бы в этом не призналась. В непослушном сыне жила частица ее самой, вернее, той свободной, беззаботной и непокорной цыганки, какою она когда-то была.

С моей матерью отец познакомился на ярмарке. Он вышел из новенького «Линкольна», только что укра­денного в порту. На нем был светлый костюм из альпаки, сшитый нашей бабушкой. Он сказал, что ему принадлежат карусели, ларьки, торгующие сахарной ватой, и чуть ли не все ярмарочные кибитки, что он, однако, собирается все это продать и уехать в Амери­ку, потому что только там можно по-настоящему раз­богатеть. Он представился было Барнумом[12], но мать мало походила на идиотку, поэтому он быстро попра­вился и назвал свое настоящее имя: Джемми, Джемми Форца, цыганский барон, будущий король Уолл Стрит. Он остался доволен собой, одна правдивая де­таль делала всю историю более достоверной.

В гостях у будущего тестя он рассуждал о рыноч­ных ставках, о долларах и Новом Свете, и с легкос­тью заполучил отцовское благословение. Дедушка считал, что к восемнадцати годам дети обязаны по­кинуть родительский дом, хоть в карете, хоть боси­ком. Бабушка не смела возражать, и дети послушно следовали этому строгому наказу. Никто из них не хотел ощущать себя лишним ртом, тяжелым бреме­нем на отцовских плечах, поэтому все они рано от­правились в самостоятельное плавание, к вящей ра­дости дедушки: теперь он мог пустить свои денежки в рост, не тратясь каждый месяц на одежду, питание и обогрев своих отпрысков. Расход-приход, расход-приход, приклеившись ухом к приемнику, дедушка пристально следил за курсом акций, с карандашиком в руках тщательно сверял котировки в свежей газете, высчитывал прибавочную стоимость, выискивал са­мые выгодные вложения, неизменно держа под ру­кой сердечные капли на случай биржевого краха и его пагубных последствий для здоровья.

Из пяти детей только двое не спешили следовать отцовскому указу. Двое дочерей – моя мать и одна из ее сестер – мечтали выучиться на юристов и най­ти работу. Они пришли за советом к бабушке, но та не знала как им помочь. Все решали мужчины, жен­щинам оставалось только подчиняться: сначала от­цу, потом – мужу. Мать колебалась, она не была уве­рена, что из Джемми Форца выйдет хороший муж. «Тебя больше никто не звал замуж?» – спросила ба­бушка. «Нет, они только вертятся вокруг. Говорят, что умирают от любви. Просто я еще так молода. Я совершенно не разбираюсь в мужчинах, не знаю жизни. Мне нужно время, чтобы все обдумать.» «Ничего, привыкнешь… Я, пожалуй, приготовлю на ужин мясную запеканку. Что ты на это скажешь?»

Так отец заполучил в жены мою мать и повез ее на медовый месяц в Италию. Они ехали на машине с от­кидным верхом, которую отец накануне умыкнул с привокзальной стоянки. Чтобы успокоить любимую, он показал ей стекольные заводы Форца. Мать рассла­билась, прикрыла глаза, беззаботно свесила руку за борт машины. Однако по возвращении молодые посе­лились у родителей мужа. Отец искал «хлебное место». Каждый вечер, осыпая затылок любимой жгучими по­целуями, он объяснял, что не может устроиться «абы как», потому что она заслуживает самого лучшего. Он больше не вспоминал ни о своем бродячем цирке, ни о спекуляциях на Уолл Стрит. «Куда же подевались твои кибитки, пожиратели огня, женщины-змеи, дрессиро­ванные львы, летучие карусели и сахарные петушки?» – не переставая вопрошала мать, ибо никакие поцелуи не могли заставить ее забыть, что замуж она выходила за богача и короля развлечений. «Я просто решил их пока не продавать, подождать лучших времен», – отве­чал отец, потрясенный ее хорошей памятью.

Мама и бабушка дали ему кое-какие деньги на поддержание статуса Волшебного Принца, но они испарились в считанные недели, и юноше пришлось вертеться изо всех сил, дабы утолить аппетит моло­дой супруги. Он из кожи вон лез, но денег все равно не хватало и приходилось все время придумывать новые отговорки. Он разрывался между церковью, где умолял Пресвятую Богородицу не остаться безу­частной к его бедственному положению, и игорным домом, где просаживал деньги своей бабули, не по­кладая рук «работавшей» в порту. Ей больше не при­ходилось прятаться от жандармов: те довольствова­лись скромной пошлиной и закрывали глаза на прибыльный промысел бодрой старушонки. Пра­бабка, в свою очередь, сулила им удачу и покрови­тельство высших сил. Моя бабушка тоже просила помощи у Богородицы, до боли в пальцах перебира­ла четки, делилась с сыном своими сбережениями и возлагала руки на его лоб, надеясь тем самым при­влечь внимание добрых духов.

Мой дедушка не остался безразличным к страда­ниям жены и даровал отпрыску кругленькую сумму, призывая распорядиться деньгами разумно и приоб­рести квартиру. Джемми Форца облегченно вздохнул и отправился к своей молодой жене. Он пообещал, что ради нее звезды достанет с небес, и открыл бу­тылку шампанского, спрятанную в букете белых роз.

В этот вечер, по преданию, был зачат их первый ре­бенок. Отец обещал, мать успокаивалась, удивленно вздыхала, и он всякий раз пользовался этим, чтобы произвести на свет потомство. Он мечтал о большой и пестрой семье. Он чувствовал себя уютно только сре­ди детей и с нетерпением ждал когда мы вырастем, чтобы всем вместе пуститься на поиски приключений. Ему нравились шумные семейные сборища, столы, ломящиеся от яств, огромные кровати, электрички и игра в прятки. Мать охотно забывалась в его объяти­ях, ибо помимо таланта рассказчика, он был наделен еще и умением доводить женщин до иступления, а по­тому мать легко прощала его и не могла нарадоваться, что связала свою жизнь, точнее свою плоть, с челове­ком, столь искушенным в искусстве любви.

Эта идиллия могла бы продолжаться долго, ес­ли бы Джемми Форца не был цыганом до мозга ко­стей. Золото совершенно его не прельщало, он прожигал деньги, не считая. Услышав ненавистное слово «деньги», он попросту плевался. «Все деньги от лукавого, – скрежетал он, – сам дьявол насылает на нас эту проказу в пачках, эту отраву, эту страш­ную смерть. Бережливость – участь покорных и трусливых, готовых добровольно отказаться от жизни, состариться и умереть».

Квартиру они так и не купили, то есть квартира все-таки появилась, но все произошло совсем не так как хотелось матери.

Дедушка постоянно интересовался как обстоят де­ла с поиском жилья, и с большим тактом и деликатно­стью намекал сыну, что молодой паре стоит пожить своим домом, а не вместе со стариками, имеющими свои устоявшиеся привычки. В конце концов, отец сдался: мысли о жилье не давали ему покоя, мешали ре­заться в карты, жульничать и складно фантазировать.

Однажды он явился домой, и сияя от радости, бро­сил на кухонный стол связку ключей. То были изящ­ные ключи из хромированной стали с широкими зуб­цами, острыми как сабли. На глянцевой этикетке красовались его имя и адрес. Вся семья пришла в вос­торг и дружно отправилась провожать молодых в прекрасную квартиру на улице Либелюль, располо­женную в самом роскошном районе Тулона, где на ле­систых холмах с видом на море строились изыскан­нейшие дома. Умиленные родственники прихватили с собой кастрюли, кровати, матрасы, новенький холо­дильник и две детские кроватки. Стоя у высоких оконных проемов, все как зачарованные любовались превосходным видом на море и чайками, почти вплотную подлетавшими к стеклу. Мать гордо при­жималась к мужу, полная любви и неги. Своя кварти­ра! Наконец-то у нее появилась своя квартира. Она так долго об этом мечтала, так долго врала своему от­цу, что прекрасно уживается со свекровью. Родствен­ники принялись было раскладывать матрасы, разво­рачивать простыни, но Джемми их остановил: «Стойте, вещи мы разгрузим завтра, а сегодня надо отпраздновать новоселье». И повел изумленную род­ню в итальянский ресторан в конце улицы.

Но разгрузить вещи им не удалось…

На следующее утро, когда отец отправился поды­шать свежим морским воздухом, в дом явились су­дебные приставы и поинтересовались у матери, что она делает в этой квартире, служившей эталонным жильем для привлечения клиентов. Выяснилось, что накануне кто-то похитил ключи от входной двери.

Так закончился ее сказочный роман с цыганским бароном и принцем Уолл Стрит. Ее провели как дев­чонку. Боязнь огласки и горечь унижения наполняли все ее существо глухой ненавистью. Однажды посе­лившись в ее теле, ненависть нарастала с каждым днем, питала ее своим живительным ядом, проника­ла в каждую пору, каждую клетку мозга, каждый со­судик. Мать исходила желчью и гневом, проклинала небо, землю и людей, презирала свое собственное те­ло, отданное на откуп недостойнейшему из мужчин. Она открыла ему свои объятия, приняла его семя, позволила его нечистой крови смешаться со своей и произвела на свет детей, худых и курчавых как он, с такими же как у него огненными очами. Как он по­смел так с нею обойтись. С нею, дочерью такого отца, дочерью человека, уважавшего деньги! Ее отец был королем недвижимости, он покупал, продавал, полу­чал прибыль, обедал с банкирами, его уважали на бирже. Он заставил ее предать собственного отца, он не признает ликвидных ценностей, биржевые сводки по радио для него пустой звук, тесные столбики цифр в газетах – бумагомарание. Ярость, клокотав­шая в ней, заставляла корчиться от нестерпимой бо­ли, сгибаться пополам, валиться на землю, изнемогая от гнева. Мать рыдала, до крови впивалась локтями в собственные руки, безобразно затягивала груди, что­бы они больше никогда не воспряли в умелых руках этого гнусного лжеца, этого грязного предателя, ко­торого она сама добровольно выбрала себе в мужья. «За что? За что мне такая мука?», – стонала она сквозь зубы, призывая в свидетели невидимые силы зла.

Он вернулся только под вечер. Вошел, насвисты­вая, перебросив куртку через плечо. Тогда мать под­нялась, бледная, опустошенная, и ни слова не говоря, не размыкая сведенных судорогой губ, указала ему на шерстяные одеяла в дверном проеме. Двери приставы унесли с собой. «Таков закон, сударыня, – сказали они матери, – мы действуем строго по закону. Сочувству­ем, сударыня, но таковы наши правила». Мать молча завесила образовавшуюся дыру. Отец даже не уди­вился. Он спокойно раздвинул одеяла, раздувавшиеся от морского ветерка. Они напоминали паруса в порту и кофточки девушек, показывавших ему свои сокро­вища. Он взглянул на одеяла, потом на мать, чей соб­ственнический инстинкт был сегодня так больно уязвлен, и решение нашлось само собой. «А почему бы тебе не позвонить отцу? – спросил он. – Твой отец – богатый человек, он заплатит!»

Дедушка, не отрываясь от приемника, выписал чек. Взамен он потребовал от дочери немедленно бросить этого проходимца, этого босяка и мота. В противном случае он грозился от нее отказаться. Но мать не могла бросить мужа. Она носила в себе его третьего ребенка.

Этим ребенком была я. Я росла в ее лоне, лишая ее последних сил, питалась ее гневом. Я незримо наблю­дала как она предается плотским утехам с ненавист­ным мужем. Не имея воли сопротивляться, она позво­ляла себя ласкать. Она хотела бы выбросить его из своей постели, прогнать его вон, но силы были на ис­ходе. В двадцать шесть лет ее жизнь была кончена. Ей бы так хотелось поделиться с ветром своими мечтами, чтобы он передал их новому принцу, который при­мчится и избавит ее от страданий, но надеяться было не на что. Она похоронила себя заживо, стала залож­ницей своей несчастной любви. Вся ее жизнь своди­лась к хозяйственным хлопотам, все ее тело – к набух­шей от молока груди. Она покорилась, стала глухой ко всему и безучастной. Ярость откипела, но в глубине души мать продолжала бороться: она жила, стиснув губы и гордо сжав кулаки. Она молча стирала, глади­ла, разогревала бутылочки, проверяла задания по чте­нию, развешивала тряпки и пеленки, готовила пюре и кашки, но злость не покидала ее ни на минуту, и сколько бы она ни плакала, слезы не приносили облег­чения. Она жила ожиданием: глядя вдаль, на голубое море, на свободных, почти невесомых чаек, она мечта­ла о том времени когда дети подрастут. Она измеряла нас большой деревянной линейкой, и каждый новый сантиметр приближал конец ее мучений.

Когда отец, по обыкновению мурлыкая себе под нос, возвращался домой, ненависть ненасытным зве­рем отступала вниз, в самое нутро, и мать поспешно прятала кухонный нож, чтобы невзначай не перере­зать ему горло. Он называл ее «душа моя, любовь моя, красавица ты моя», а она готова была разбить все к чему прикасалась и давилась от злобы. Он при­нимался танцевать «ча-ча-ча», покачивая бедрами, тянулся ее обнять, а она стояла словно приклеенная к полу, жалась к дверному косяку. Зачем он напялил эту дурацкую рубашку с острым воротником? И что за манера полировать ногти, будто от этого он пере­станет быть грязным бродягой? А украденный ком­постер, который он гордо доставал из кармана как бо­евой трофей? А сальная прядь волос, падавшая на лоб? А эти ловкие пальцы, похожие на липких ядови­тых змей… Любая мелочь была ей ненавистна. Она следила за каждым его шагом, словно зажигала габа­ритные огни на его пути. А он плыл мимо как трех­мачтовой корабль, и считал ее недотрогой.

Он взял за обыкновение возвращаться домой очень поздно, а потом и вовсе перестал возвращаться. Она начала работать по ночам, умирая от усталости. Выводила длинные адреса на конвертах, подшивала юбки, клеила подошвы, делала выкройки. Расход-приход, расход-приход, и сложенная купюра прята­лась в корсет. Мать тайно готовилась к бегству, по­добно одержимому свободой каторжнику.

Однажды она упаковала вещи и, закутав детей в теплые пальто, села с ними в парижский поезд. Он вернулся домой трое суток спустя. За открытыми дверями шкафов зияли пустые полки, в холодиль­нике было хоть шаром покати, только занавески по-прежнему качались на ветру.

На кухонном столе он не нашел никакой записки.

Мать оставила ему только связку ключей. То бы­ли изящные ключи из хромированной стали с ши­рокими зубцами, острыми как сабли.


Человеческая внешность по сути – маска, за ко­торой удобно прятаться от остального мира, скры­вать от людей свои терзания.

Я тоже придумала себе подходящую роль. Я при­творялась веселой, волевой, энергичной, игривой, кокетливой, озорной, всегда готовой подать пример, подчиниться старшим, прийти на помощь, когда в воздухе запахнет жареным, когда двое ненаиграв­шихся взрослых, не способных даже расстаться по-человечески, начнут метать друг в друга громы и молнии. Мое тело кружилось в бешеном танце, губы механически расплывались в улыбке, руки послуш­но обвивались вокруг родительских шей: чем боль­ше я их боялась, тем больше ласкалась. Я забывала о своей злости, о своей ненависти к этой парочке, то и дело разыгрывавшей дикие сцены у нас на глазах, и всеми силами старалась их успокоить, помирить… до следующей ссоры. Я стремительным маленьким пожарным влетала в комнату и выливала ведра хо­рошего настроения на их негодующие физиономии.

Я так привыкла строить из себя игрунчика, что и вправду им стала. Я все время находилась в движе­нии, готовая примчаться в любой момент из страха, что редкий миг затишья обернется бурей, что угро­жающая пауза перерастет в шумный скандал со сле­зами и оскорблениями, и два хищных зверя, выско­чив из засады, начнут швырять друг в друга чем попало и хлопать дверьми.

Справиться с отцом было проще простого. Стоило мне тихонько забраться к нему на колени, когда он, сидя в глубоком кресле, слушал Жоржа Брассанса[13], и прошептать «папочка, я тебя люблю», как все его большое тело испускало радостный вздох, лицо рас­цветало улыбкой, и он нежно прижимал меня к себе, бормоча «девочка моя, красавица моя, любовь моя, жизнь моя». Он хватался за меня как за спасательный круг. Его отчаяние, его неспособность быть достой­ным родителем находили выход в этих тесных отцов­ских объятиях. Он знал, что может на меня положить­ся. Я вела себя как совсем маленький ребенок, чтобы еще больше его растрогать, млела, ласкалась, увлекала его за собой к далеким цветущим лугам, со смехом умоляла: «еще, папулечка, еще», и чувствовала как от этих сладких слов постепенно таяла его злость, его обида на себя самого, на нее, на весь этот мир, не пони­мавший и не принимавший его правил игры и всегда застигавший его на месте преступления. Я мурлыкала, жалась к нему, торжествуя: «моя взяла».

Мать не поддавалась на мои уловки. «Я прекрас­но вижу куда ты клонишь», – бросала она, едва зави­дев меня. Я старалась держаться на расстоянии. Мы смотрели друг на друга с подозрением. Мать назы­вала меня Форца и сажала на дальний конец стола.

Так происходило, когда Джемми жил с нами. Когда его не было, мать обычно относилась ко мне довольно ласково.

Мои братья и сестра раз и навсегда решили остав­лять родительские ссоры без внимания. Они затыка­ли уши, закрывали глаза, за едой сидели тише воды ниже травы, и проглотив последнюю ложку, вы­скальзывали из комнаты стайкой молчаливых ин­дейцев. Они старались как можно реже показывать­ся родителям на глаза, и ничто не могло пробить броню их безразличия.

Когда папа ушел от нас, ушел окончательно и бесповоротно, было уже поздно что-то менять. Мы все свыклись со своими ролями, и мне пришлось ос­таться прелестным игрунчиком, чарующим людей и танцующим перед грозным врагом в надежде со­хранить свой скальп. И только на самом дне моего подсознания затаились гнев и ярость, гнетущее ощущение беспомощности, неспособности прими­рить своих близких и глубокое недоверие к прекрас­ному чувству под названием «любовь», которое так сильно походило на войну.

Лето шло, и новый Бигбосс уверенно входил в на­шу жизнь. Вслед за отцом после месячного пребыва­ния в Штатах на альпийскую дачу приехал сын. Арманы упорно говорили «стейтс», и губы расплывались в неестественной гримасе, в этом слове слышалась тай­на, причастность к кругу избранных. Мать вторила от­цу с сыном, и словечко «стейтс» прочно закрепилось в ее лексиконе. Теперь оно звучало в нашем доме посто­янно, стало необходимой принадлежностью любого разговора, стоило кому-то его произнести, и глаза вос­торженных собеседников загорались подобно звездам на американском флаге. В Штатах Арман-младший отпраздновал свой двадцать четвертый день рожде­ния. Он был старше меня на десять лет.

Впрочем, разница в возрасте совершенно меня не впечатляла: мальчик был на редкость невзрачным. Он разом потратил всю свою энергию, чтобы не пой­ти по стопам отца и выучиться на дантиста. Сил на повседневную жизнь у него попросту не осталось. Он был не из тех, кто рожден блистать и сражать, он с трудом владел собственным телом. Бледный, ху­денький, кареглазый шатен, весь усеянный мелкими красными прыщами, со впалой грудью и сутулыми плечами, он напоминал здание, которое вот-вот рух­нет. Он так стеснялся самого себя, что всем своим ви­дом словно просил прощения у окружающих. Он без конца проводил ладонью по волосам, чесал лоб, дер­гал за штанину шортов и нервно грыз воротник ру­башки. От смущения он постоянно хихикал, без вся­кой причины заливался озорным детским смехом, что в устах взрослого мужчины звучало совершенно нелепо. Он слепо подчинялся отцу и как послушная супруга беспрекословно выполнял все его просьбы.

Мы с Арманами были неразлучны. Полному слия­нию двух наших семейств мешал только дядюшка. Он стал единственным препятствием на пути моей матери. Она видеть его больше не могла, и ничуть не пыталась этого скрывать. После его пребывания в комнате мать настежь распахивала окна, исступленно перестирывала свои простыни и рубашки, чтобы из­бавиться от ненавистного запаха, набрасывалась на него, когда он ковырялся в зубах или клал локти на стол. Раньше он мирно зевал на заднем плане, теперь же мешал осуществлению планов первостепенных. Мать не могла придумать как от него избавиться, и уже готова была отчаяться. Чем больше она раздра­жалась, тем более заискивающе он на нее поглядывал, краснел, заикался, тушевался, но не уступал врагу ни дюйма заветной территории. Он давно все понял, и по ночам, лежа на своей раскладушке по соседству с котельной, размышлял, как бы ему справиться с кон­курентом и опять воцарится в своем глубоком кресле.

Решив исключить дядюшку из игры безо всяких объяснений, мать совершила тактическую ошибку. Лавочник по натуре, он тут же взбунтовался и при­нялся подсчитывать убытки. Часами просиживая в своем углу, он не просто дулся: мысленно пробегая пальцами по калькулятору, он в очередной раз под­водил итоговую черту, кровь в его венах начинала бурлить, и он втихую замышлял страшную месть.

Мы от него прятались, на цыпочках выскальзы­вали из дома, оставляя в гордом одиночестве. Мы бродили по горным склонам, спали в домиках для туристов, мать велела нам поглубже вдыхать све­жий воздух, а сама крепко сжимала руку своего спутника. Арман-младший преследовал нас с сестрой, хватал за руки, прижимал к себе, противно ды­шал в шею, заговорщицки поглядывая на наших братьев. Но те только усмехались и без конца спра­шивали: «Не пора ли нам остановиться?».

Мы ели фондю[14] с белым вином. Мама закрывала глаза, и мы опустошали свои бокалы. Будущий дан­тист усердно меня спаивал, а я и не думала сопро­тивляться. Он надеялся воспользоваться ситуацией, шуровал руками под белой в красную клетку ска­тертью, пытаясь меня потрогать. Я пыхтя, боролась с ним, изо всех сил отталкивала его любопытные руки, вскидывала глаза в надежде найти поддержку. Однако никто не спешил прийти на помощь. Старшая сестра легко отвадила незадачливого ухажера и под­мигивала мне: «Ну же, теперь твоя очередь», старший брат давился от смеха и вскидывал палец в непристой­ном жесте, мама, томно облокотившись о своего Анри, играла с его пальчиками, целовала их один за дру­гим, и каждому придумывала ласковое прозвище. После кофе все пили ликер. Братья и сестра засыпали вповалку прямо на скамье…

Я оставалась одна, но бояться мне было нечего. Я знала, что если когда-нибудь мне придется защи­щаться всерьез, вся эта семейная, почти супружес­кая идиллия взорвется в два счета.

Я надеялась, что до этого еще далеко. Мать вы­глядела влюбленной, счастливой как маленькая де­вочка. Наконец-то она нашла своего мужчину. Анри рассказывал ей как тают ледники, как сходят лавины, а мать восторженно вскрикивала, прижи­малась в нему и посылала мне воздушные поцелуи.

Я ловила их на лету и растирала по всему телу как капельки бесценных духов, вдыхала, облизывала, целовала. Мать заливалась смехом, и все начина­лось сначала: так мы играли в безумную любовь. Мать была так хороша, так блаженно-спокойна. Я не обращала никакого внимания на ее возлюблен­ного. Для меня существовала только она: ее длин­ные ноги в белых шортах, золотистые от загара ру­ки, округлые плечи, с которых томно сползала легкая маечка, черные волосы, сверкающие на солн­це, и нежные взгляды, которые она столь щедро мне посылала. Я закрывала глаза, старалась запомнить ее такой, спрятать в укромном уголке моей памяти, и невольно забывала о неловком похотливом юно­ше, который суетливо подбирался ко мне.

Стояло лето. Тысячи серебристых ручейков, стекая с заснеженных вершин, струились у наших ног. Чер­ничные пирожные со взбитыми сливками таяли на языке. После «слишком сытного обеда» мы ложились вздремнуть прямо на горячих камнях, и мать звонким голоском напевала нам детские песенки, которые не­когда пела бабушка, еще раньше – прабабушка и…

Мы все засыпали, каждый в своем уголке. Мать уе­динялась со своим другом в домике для туристов, где в дневное время было безлюдно. А мы разбегались в разные стороны: кто-то шел спать на один из утесов, кто-то на крытое гумно, кто-то в овчарню. Игра со­стояла в том, чтобы найти себе укромное местечко и спрятаться там от остальных.

И вот в одном из таких непрочных каменных со­оружений с обвалившейся штукатуркой, где сквозь дырявую крышу проглядывало безоблачное синее не­бо, и случилось то, что неизбежно должно было случиться. В тот день обед по обыкновению был «слиш­ком сытным». До отвала наевшись сэндвичей, сгу­щенки и черничных пирожных с густым свежим кре­мом, я отправилась отдыхать. Я разомлела. У меня кружилась голова, пылали щеки. Вокруг меня летали и жужжали бесчисленные насекомые. Я вяло от них отмахивалась. Расстегнув молнию на шортах, я забы­лась тяжелым сном в углу сарая. Вдруг рядом послы­шался знакомый смешок неловкого возбужденного подростка, и показался Арман-младший. Он выря­дился крестьянкой, повязал на голову платочек, за­катал бриджи, обмотал поясницу полотенцем, спус­тил носки. В руках он держал пустую корзинку.

– Ну и как я тебе? – спросил он, мерзко хихикая.

Он выглядел нелепо. Нелепо и вместе с тем уст­рашающе. Я попятилась назад, на кучу сена. Я судо­рожно искала глазами косу, борону, тачку, любой предмет, который помог бы мне защититься, не подпустить его близко.

– Разве я не хороша? – настойчиво переспросил он и, виляя бедрами, направился ко мне. – Пожалуй, прилягу рядом с тобой…

Я мысленно прикидывала расстояние между на­ми и, все глубже зарываясь в сено, продолжала ис­кать спасительный предмет в надежде избавиться от навязчивого ухажера. Однако в сарае ничего та­кого не оказалось. Кричать тоже не имело смысла: моих криков никто бы не услышал.

– Это не смешно, – еле слышно выговорила я.

– Вот как…

– Совсем не смешно…

Он подошел ко мне, опустил корзинку на землю и стал продвигаться по сену вперед, но полотенце, повязанное на манер юбки, стесняло движения. На его подбородке красовался узел платочка. Он неумо­лимо приближался, не оставляя мне места для от­ступления. Вот он протянул руку, уцепился за рас­стегнутую молнию и с безумными глазами, красный от возбуждения бросился на меня. Я отчаянно со­противлялась, пыталась его оттолкнуть, но он ока­зался сильнее и, гаденько хихикая, быстро повалил меня на землю, не снимая своего дурацкого платка.

– Не бойтесь, не бойтесь, я славная крестьянка, у меня для вас яйца…

Он лег сверху, касаясь моего голого гладкого тела. Я изо всех пихала его, царапала ему шею и лицо, но он продолжал рвать на мне футболку, стаскивать шорты и возбужденно хихикать своим дебильным смехом. Он быстро разделся и попытался взять меня силой. Я не сдавалась. Собрав волю в кулак, я мощ­но ударила его в пах. Старший брат учил меня, что удар в пах – единственный способ избавиться от на­сильника. Он оказался прав. Славная крестьянка вдруг скривилась от боли так, что узелок платка ока­зался между зубами, отчего усмешка стала еще более глупой. Обхватив руками колени, он со стоном пова­лился на бок. Я выскочила из сарая, кое как поправи­ла одежду и побежала к домику, где отдыхала мать. Дверь была заперта. Я рухнула на землю, отчаянно крича: «Мама, мама!». Она меня не слышала.

Когда она, наконец, открыла и взглянула на меня, вся моя энергия разом отхлынула, я вконец обесси­лела и превратилась в маленький испуганный комо­чек, неспособный разобраться в случившемся.

– Он… меня… я… там… – пролепетала я.

Мать окинула взглядом мои взъерошенные волосы, порванную футболку, расстегнутые шорты и попыталась меня успокоить. Она обняла меня и прошептала…

– Ну, ну, что произошло?

– Там… в сарае… он пришел туда… он вырядился, чтобы…

– Кто, деточка?

– Ты же знаешь… Он…

– Кто он?

– Он… большой… его сын…

В этот момент на пороге возникла огромная чер­ная тень, и я задрожала еще сильнее. Взгляд Анри по­казался мне таким суровым, что я утратила дар речи.

– Что это с ней? – спросил он своим твердым голо­сом, голосом человека, которому принадлежит мир.

– Я не знаю, – ответила мать. – Она бормочет что-то бессвязное…

Прижав меня к себе, она провела своими длин­ными пальцами по моему лицу и вытерла слезы.

– Расскажи мне что случилось. Маме ты можешь все рассказать…

Я неотрывно смотрела на длинные мускулистые волосатые ноги Армана, на его бежевые шорты, наспех застегнутую рубашку, и ловила на себе его повелительный взгляд, приказывавший молчать.

– Скажи маме…

– Он пришел в сарай… переоделся крестьянкой… с платком на голове…

– Кто? – нетерпеливо переспросила мать.


– Она несет полную чушь, – вмешался Арман, – просто хочет привлечь внимание. В ее возрасте, сама понимаешь…

– Это совсем на нее не похоже, – ответила мать, – она никогда не устраивает подобных сцен.

– Одного раза более чем достаточно… Она не пер­вая влюбленная школьница, которая мелет всякий вздор, чтобы о ней все говорили. Не надо принимать ее всерьез. Ты окажешь ей медвежью услугу…

– Ты думаешь? – спросила мать, выпуская меня из объятий и пытливо заглядывая мне в лицо.

– Она просто ревнует… Это же очевидно…

В этот момент сзади послышались шаги. Я обер­нулась. Славная крестьянка успела снять платок и избавиться от корзинки, только носки по-прежнему оставались спущенными. На ходу приглаживая во­лосы, к нам приближался Арман-младший. Я ин­стинктивно прижалась к матери и показала на него пальцем:

– Это он… Он повалил меня на землю и лег сверху… Анри Арман разразился низким насмешливым смехом.

– Какие глупости! Мой сын! В сарае! С этой дев­чонкой!

И повернувшись к сыну, поманил его рукой:

– Ну-ка, подойди сюда!

Теперь нас было четверо: с одной стороны – мать с дочерью, с другой – отец с сыном. Сверши­лось, наконец-то тайное станет явным! Так и закон­чится сезон прогулок с Бигбоссом и его сынком. Мы снова останемся впятером, если не считать бе­зобидного дядюшки, будем шушукаться и смеять­ся взахлеб. Мама сначала, конечно, расстроится: ей больше не придется томно спускать маечку и вытя­гивать свои длинные загорелые ноги, но мы най­дем как ее утешить. В конце концов, все эти долгие годы она прекрасно обходилась без мужчин: нас ей вполне хватало!

– Где ты был? – спросил Анри.

– Ээ… Спал, как все… – ответил сын, не глядя на меня.

– Где ты спал?

– Там, на утесе. А что такое?

– Ты случайно не заходил в сарай?

– А что я там потерял?

– Да вот, девочка утверждает, что ты к ней при­ставал…

– Я? Папа, ты же меня знаешь. Да любая девица с моего курса с радостью… Неужели ты думаешь, что меня интересуют несозревшие девчонки?

Он презрительно засмеялся своим противным смехом и пожал плечами.

– Это она за мной бегает! Ни на шаг от меня не отходит! Я все собирался тебе рассказать, просто не хотел поднимать шум из-за такой ерунды.

Он говорил твердо и сдержанно, совсем как отец, не хотел упускать редкую возможность побеседовать с ним на равных.

Анри Арман повернулся к моей матери:

– Вот видишь! Она просто хотела привлечь вни­мание… Она с ним заигрывала, но ничего не вышло. У тебя растет кокетка! Я это сразу понял. Ты должна поставить ее на место и побыстрее. Ты слишком с ними мягка. Ты не виновата, у тебя и так хлопот по горло. Это общая беда всех женщин, которым при­шлось растить детей в одиночку. А тут еще отец оказался не на высоте…

Последовал многозначительный вздох. Я поняла, что меня предали. Расстановка сил изменилась: их было трое, я осталась одна. Я вырвалась из маминых рук. Я ждала, что она скажет. Мама смутилась, и тог­да и разом выпалила:

– Он не имеет права так говорить о папе! Его это не касается! Это наше семейное дело!

– Ой-ой-ой! Как быстро мы позабыли свои оби­ды! Кажется, мы перешли в наступление! И ты ду­маешь, что мы попадемся на эту удочку? – ехидно изрек Анри Арман, обращаясь ко мне. – Постыди­лась бы! Как они у тебя распустились! Вот увидишь, милая, как только у детей появится отец… Я с ними справлюсь.

Он положил руку маме на плечо и принялся неж­но массировать ей шею. Мать облокотилась на его руку, такую сильную, надежную, способную покон­чить с ее одиночеством. Мысль о том, что рядом бу­дет мужчина, который избавит ее от тягостных за­бот, сделает жизнь легкой и комфортной, рассеяла в ней последние сомнения. Анри Арман был прав: она слишком много на себя взвалила, и дети этим поль­зуются. Она посвятила их в свою личную жизнь. Они долгое время были ее сообщниками и советчи­ками, но больше так продолжаться не может. Дети должны слушаться. Дети должны знать свое место. Он наведет в доме порядок, в этом она полностью ему доверяла. Приятно, когда рядом мужчина, уве­ренный в своей правоте. Мать приняла его сторону.

– Как тебе не стыдно выдумывать, – набросилась она на меня. – Пойди приведи себя в порядок. У нас с тобой еще будет разговор.

Я опешила. Такого предательства я не ожидала. Я потеряла любовь человека, которого любила больше всех на свете. Я словно спустилась с небес на землю и, вмиг позабыв про случай в сарае, стала размышлять о новой страшной беде: я больше не могла считать эту женщину своей матерью. Она меня разлюбила. Жизнь потеряла смысл. Я так старалась запомнить ее счастливой, чтобы видеть ее такой во сне, но этот об­раз мне больше не понадобится. Она была такой кра­сивой и сильной, прелестной и жестокой, лукавой и хитрой, нежной и безжалостной, одним словом, она была моей романтической героиней, и никто другой не сможет ее заменить.

Я не плакала, не пыталась возражать. Я прогло­тила обиду и вернулась к роли игривого мотылька, слегка подпалившего крылышки. Я поклялась, что буду держаться подальше от сильных мужчин и от женщин, которым такие мужчины нравятся. В мо­ем сердце образовалась дыра, огромная черная ды­ра. Мать была моим идолом, теперь ее место опус­тело. Чтобы заполнить пустоту, я стала сочинять истории. Каждый вечер, борясь со сном, я рассказы­вала себе прекрасные сказки, где бесчисленные ге­рои пускались в бесчисленные приключения, выду­мывала тысячи радостных и грустных развязок. Сначала эти сюжеты тайно возникали во мраке но­чи, потом я решилась доверить их бумаге. Тетрадь я подписала с большим пафосом: «Очень личное. Сжечь после моей смерти».

Так я начала писать, выдумывать истории, длин­ные, запутанные и совершенно невероятные. Только так я могла восполнить недостаток любви, забыть о своем одиночестве, о своих неудачах, представить будущее в самых радужных красках.

Иногда сама жизнь, столь щедрая и благосклонная к тем, кто за нее держится и не теряет надежды, хитро подмигнув, дарила мне такие истории, которые я бы никогда не решилась записать, сочтя их слишком на­думанными. Много лет спустя я прочла в газетах об аресте дантиста, который усыплял и насиловал своих пациенток. Это и был Арман-младший. Ему дали пят­надцать лет. В тот день, оторвавшись от чашки горя­чего кофе и свежей газеты, я закрыла глаза и поблаго­дарила судьбу за такую красивую месть.

Я так и не узнала как принял эту новость Арман-старший, мужчина, твердо стоящий на ногах, чело­век, которому принадлежит мир. Однажды в конце августа, вернувшись с очередной прогулки (эти про­гулки стали для меня настоящей пыткой, мне прихо­дилось все время отводить глаза, чтобы не встретить­ся взглядом со слабаком, который так подло со мной поступил и сумел выкрутиться) мы обнаружили на двери своей усадьбы деревянную табличку. На ней значилось: «Дом продается. Обращаться в агентство Муйар». У дядюшки оставались бумаги и счета, под­тверждавшие, что за все платил он, и мы перестали быть «землевладельцами» так же стремительно, как в свое время ими стали. Удивленный Анри Арман по­обещал поставить на место этого неотесанного муж­лана. У него были обширные связи среди юристов, высокопоставленных чиновников, нотариусов, экс­пертов-риэлтеров. Он этого так не оставит! Тогда ма­тери пришлось признаться, что дядюшка и впрямь был законным владельцем, и после ее сбивчивых объяснений тон Анри резко переменился. Больше мы его не видели.

Я хотел знать о ней все. Шаг за шагом пройти всю ее жизнь, начиная с самого детства. Я не застав­лял ее рассказывать. Ей самой захотелось начать жизнь сначала, избавиться от прошлого, чтобы до­статься мне свежей и обновленной. В ней удиви­тельно сочетались детская невинность и искушен­ность женщины, много на своем веку повидавшей. Пусть только кто-нибудь попробует ее провести! Она все это уже проходила! И она глубоко вздыха­ла, как подобает ветеранше любовных игр. И в то же время всякий раз восхищенно спрашивала, не надоело ли мне ее слушать.

Нет, ее истории мне не надоели. Они раздражали меня или приводили в умиление. Я начинал ее нена­видеть и при этом желал ее защитить. Иногда мне хотелось сказать ей: «Хватит, перестань», но ничего не мог с собой поделать: я обязан был узнать о ней все, добиться, чтобы она раскрыла все карты.

Я хотел с чистого листа начать вместе с ней на­шу историю, непохожую на другие. Я знал, что она не робкого десятка. Она сама разыскала меня после нашей первой встречи, причем сделала это очень смело и, вместе с тем, умело, я бы даже сказал, со знанием дела. Она позвонила узнать название кни­ги, о которой я говорил за столом, якобы это назва­ние вылетело у нее из головы. Я сразу понял, что это только предлог. Предложил прислать ей книгу. Она промолчала.

Тогда я сказал, что сам ее занесу.

Она согласилась.

Так мы увиделись снова, и она сразу дала мне по­нять, что все в моих руках… В тот же вечер мы ока­зались в кровати. Огромной белой кровати, которую ей доставили утром. «Это добрый знак», – прошеп­тала она, тихонько придвигаясь ко мне и поерзывая от нетерпения.

Разумеется, она врала. Наверное, она всем гово­рила одно и то же. Она знала как обращаться с муж­чинами, умела им польстить, подыграть их самолю­бию, когда хотела их заполучить и поскорее…

В ту первую ночь я к ней не притронулся. Я уже ревновал ее, ревновал безумно. Ревность была пер­вым чувством, которое она во мне возбудила. Как только я ее увидел, еще на той памятной вечеринке, я фазу возненавидел всех, кто подходил к ней близко. Я тогда так быстро ушел, потому что боялся сорваться.

Лежа с ней рядом на огромной белой постели, я приставал к ней с вопросами. Если она не отвечала, я становился грозным и беспощадным. Она нетер­пеливо прижималась ко мне, терлась об меня, пыта­лась взять за руку, искала губами мои губы, но я ос­тавался непреклонным, чтобы дать ей понять, – я не такой как все, ей не удастся меня поиметь и выбро­сить. Мне нужно было столько всего рассказать, по­дарить, раскрыть. Для этого необходимо было вре­мя, вернее, даже не время, а целая вечность. Я хотел разделить с нею свои заветные мечты, путешествия, приключения, откопать старинные мифы и вдох­нуть в них новую жизнь, вознести ее на вершину моего Олимпа, чтобы Боги восхищались ею, восхи­щались нами обоими.

Я жаждал ее, жаждал ее тела. Но я хотел, чтобы все зависело от меня, чтобы правила игры задавал я. Она уже слишком много для меня значила, и я не мог рисковать, не мог стать просто одним из ее многочисленных мужчин.

Я хотел быть ее последним любовником, мужчи­ной ее жизни.

В семнадцать лет я завела любовника. Бойфренда, друга, как обычно называют мужчину, которому выпала честь стать первым почетным дырокольщиком, первым всхрапнуть у вас на плече, скрестив руки на груди после «трудов праведных».

Он был высокий, красивый, сильный, похожий на атамана разбойников. Мне нравился аромат его туа­летной воды. Он лучше всех танцевал рок-н-ролл и старательно изображал на лице ироническую улыб­ку, полагая что она смотрится стильно и даже шикар­но. Ему неведомы были сомнение и печаль, а только любовь к пиву и прекрасному полу. Его нормандские предки, усатые и жадные до плотских утех, издревле славились как отменные любовники. Ритмичность его телодвижений наводила на мысль о том, что в его роду присутствовали еще и канадские дровосеки. Он не подходил слишком близко, не отходил слишком далеко, смотрел на меня как собственник, довольный своим приобретением, по ходу дела замечая ковар­ный прыщик, непослушную прядь, неаккуратно под­стриженный ноготь, но признавая, что в целом товар его вполне устраивает, вызывая тем самым зависть своих многочисленных поклонниц, что, впрочем, и составляло его главное достоинство в моих глазах. Я познакомила его с матерью, которой он пришелся по вкусу, и с бабушкой по материнской линии, которой не дано было понять, как это женщина может зани­маться любовью совершенно добровольно.

– Что значит «для удовольствия»? – спрашивала она, изумленно закатывая глаза, вспоминая кошмар­ные ночи своей молодости, полные грубости и при­нуждения. – Удовольствие – это так грязно. И вооб­ще, какое в этом может быть удовольствие. В первую брачную ночь муж взял меня силой, потом я всю жизнь притворялась, старалась не показывать ему как мне противно. Родив пятерых детей, я с облегче­нием узнала, что он завел себе в городе любовницу, и теперь забавляется с ней.

Бабушка вышла замуж по расчету, из чувства се­мейного долга. Благодаря ее замужеству огромный фамильный дом и прилегающие к нему земли не отошли к другому владельцу. Выкуп, заплаченный за невесту моим дедушкой, выходцем из крестьян­ской семьи, не получившим образования и разбога­тевшим на сделках с текстилем, спасли бабушкину семью от разорения. Бабушка пыталась убедить свою мать, что не может выйти за дедушку, потому что любит другого. Ее кавалер меньше преуспел в делах, зато он был таким нежным, что при виде не­го сердце невольно подпрыгивало в ее девичьей гру­ди. Мать строго возразила, что жизнь не пикник, что любовь – милая песенка, которую женщины мурлыкают за вышиванием или в ожидании сна, но в один прекрасный день надо оставить свои деви­чьи мечты и завести супруга. Супруг должен быть человеком серьезным, чтобы родственникам не пришлось за него краснеть, а посему мелкий агентишка, с которым бабушка танцевала по вечерам, на эту роль никак не подходит: денег у него кот на­плакал, знай себе ходит по дорогам с чемоданом, на­битым ремнями и пуговицами. Девушке из хоро­шей семьи приличествует выйти замуж, родить детей, содержать дом, слушаться супруга, как до сей поры она слушалась родителей, не задавая лишних вопросов. Все женщины испокон веков поступали именно так.

Бабушка покорно склонила голову и подчини­лась родительской воле, но последующие пятьдесят лет ее сердце принадлежало другому, первому по­клоннику, которого пришлось отвергнуть. Он так и остался единственной любовью, хоть ее и пытались заставить забыть его.

Но она его не забыла… Каждый год на Рождество он присылал ей открыточку с позолоченными края­ми, на которой фиолетовыми чернилами выводил крупным ровным почерком свои поздравления. Эту открыточку бабушка доставала из кармана передни­ка всякий раз, когда хотела нам доказать, что она бы­ла и остается любимой. Эта открыточка была с ней весь год, в выходные и праздники бабушка извлека­ла ее из заветного кармана, перекладывала в черную кожаную сумочку и не расставалась с ней до тех пор, пока не приходило время заменить ее на свежую. Текст не менялся. Каждый год он высоким стилем живописал свою к ней любовь, чистую и вечную, да­вал свой новый адрес, если ему случалось переехать, рассказывал о погоде, о цветах, деревьях и розовых кустах, посаженных в его скромном саду.

Как-то раз он скорбел о безвременно угасшей ми­мозе, подобранной им в мусорной корзине и заботли­во пересаженной в землю. Растение ожило, воспряло и не замедлило подарить ему свои пушистые золоти­стые цветы, озарившие маленький сад. И вдруг, без всякой видимой причины куст мимозы начал сохнуть и чахнуть, покрылся бурым налетом и погиб. «Его цветки как бесчисленные солнца освещали мое сми­ренное жилище», – писал бабушке этот тонкий не­приметный человек, не сумевший соперничать с де­душкой по части золотых слитков. Бабушка купила себе мимозу в горшке, поставила на подоконник в кухне и печально на нее смотрела, выпекая блинчики и яблочные пирожные. Мы окрестили это карликовое растение «бабушкина любовь». Иногда мы заставали бабушку в слезах: она молча созерцала соцветие жел­тых жемчужин, комкая в руке мокрый платок. Мы подкрадывались сзади и клали ей руки на глаза. Ба­бушка вздрагивала от неожиданности, качала голо­вой, словно желая прогнать свою мечту, и возвраща­лась к плите. Одно время она предваряла каждый обед салатом «мимоза»: яичные желтки «как бес­численные солнца освещали»… ее сердце.

Своих пятерых детей она воспитывала как нака­зывала мать: хороший стол, вкусные пироги, градус­ник в попку, гоголь-моголь, в зимнее время – грелка в ноги и вязаный шарфик (каждому ребенку – свое­го цвета), домашние варенья и рассеянный взгляд вечно озабоченной клуши. Она старательно испол­няла свой долг, механически подражая своей матери и невольно поражаясь собственной умелости. Дети ни в чем не нуждались, хозяйство было на высоте, только сердце ее блуждало вдали от дома, в Ницце, где старился и чахнул ее верный поклонник. Она не выглядела грустной, любила от души посмеяться, напевала «Плейбоев» Жака Дютронка[15], с удовольст­вием играла в рами[16] и в белот[17], в больших коли­чествах поглощала сладости, которые хранились у нее в жестяных коробочках. Ее талия год от года рас­плывалась, располневшие ноги напоминали пухлых утят, топающих нетвердой походкой. Дети приходи­ли и уходили, дергали ее за край фартука, требовали поцелуев, приносили хорошие отметки, температу­рили, женились, заводили своих детей, разводились, любили, страдали, а она смотрела на них отстранен­но как диктор с экрана телевизора. Мило, вежливо спрашивала: «Она хорошенькая, да? Кокетливая?» Она никогда не плакала, некогда не сердилась: ее сердце было далеко. Она всю свою жизнь прожила «в массовке», происходящее вокруг ее забавляло, не более того. Ей было чем гордиться: она исполнила свой долг, ее мать там, на небесах, наверняка была ей довольна. Ее бабушка тоже. А также прабабушка и все прочие предшественницы, сильные и покорные, самоотверженно исполнившие свой долг. Старея, она все больше утверждалась в мысли, что оказалась достойной дочерью. Даже открытки в потайном кар­мане не меняли сути дела, ведь помыслы ее были чи­сты. Мать там, на небесах, наверняка простила эту маленькую слабость. Она и священнику в этом не признавалась, поскольку не считала это грехом.

Когда дедушка умер, ей было шестьдесят шесть лет. Она подождала около месяца и по истечении траура, отплакав свое, села в такси и уехала в Ниццу.

Она вернулась оттуда с усталыми, потухшими глазами и все мне рассказала. Она была похожа на ребенка, у которого отняли любимую мечту, заста­вили нос к носу столкнуться с суровой правдой жиз­ни. Маленький домик с садиком, незнакомая жен­щина на пороге. Сердце бешено колотится в груди, «проклятые мозоли» мешают подняться по ступень­кам. Она смотрит на женщину, произносит: «Здрав­ствуйте, простите за беспокойство», как подобает благовоспитанной даме, которую с детства учили го­ворить: «здравствуйте, спасибо, как поживаете, я вам не помешала?», и добавляет: «Я мадемуазель Жервез…» Она произносит это просто и спокойно, ей не­чего бояться, ее помыслы чисты. Впервые в жизни она решает сама за себя, сбрасывает тяжкое бремя условностей и приличий. От внезапно нахлынувше­го чувства свободы у нее кружится голова и подка­шиваются ноги, но она твердо, не моргая, смотрит на незнакомку в переднике.

Та обрывает ее на полуслове, восклицает: «Вы мадемуазель Жервез? Мой брат прождал вас всю свою жизнь. Его не стало три месяца назад». Значит, это его сестра. А бабушка уже успела подумать, что ее возлюбленный устроил свою жизнь. Они кину­лись друг к другу, заплакали, смешивая слезы и пу­дру, садовые ножницы ткнулись в дорожную сумку. Покачиваясь, две женщины в обнимку вошли в дом, поговорили о покойном, о его розах, о кусте мимозы, об открытках, которые он так старательно надписывал для нее каждый год, о том, что надежда не покидала его до последнего дня. «Он не хотел, чтобы вы знали о его смерти, – сказала сестра, – он приготовил пять или шесть открыток и попросил ме­ня отправлять вам по одной каждый год. Он считал, что этого хватит… Мы ведь уже не молоды, верно?»

«И в это мгновение я почувствовала, что старею, – призналась мне бабушка. – Он ушел, и мне уже не о чем было мечтать».

Она прожила остаток своих дней с тем же при­вычно-смиренным выражением лица, как подобает женщине из хорошей семьи, воспринимавшей свою семейную жизнь путешествием в шаткой бричке и ждавшей своего избавления в лице скромного пенсионера.

Под конец она никого не узнавала, все говорила о маленьком домике с крылечком, о розовых кустах в саду, о хозяине дома, каждый год посылавшем ей по открытке. К ней один за другим приходили все пятеро детей, теребили одеяло, пытались привлечь внимание, звали «мама, мама…» Они давно уже вы­росли, стали взрослыми, обзавелись машинами, че­ковыми книжками, хорошей или не очень работой, счастливой или не очень семьей, но им по-прежне­му хотелось, чтобы она была их заботливой мамой, они не готовы были ее отпустить. Но бабушка уста­ла, и им пришлось ее простить. Она до последнего часа оставалась вежливой, мягкой, воспитанной и совершенно отсутствующей. Она так и не смогла принять этого мужа, этих детей и эту странную, навязанную ей жизнь.


Рядом со своим здоровенным нормандцем я впервые ощутила себя женщиной. С ним я пристра­стилась к плотским утехам, хотя его заслуги в том почти не было.

Поначалу он солировал, был внимательным, при­лежным и пребывал в твердой уверенности, что луч­шего любовника в этом мире не существует, и всякая женщина, побывавшая в его постели, просто обязана испытать райское блаженство, но я открыла для себя наслаждение не благодаря его опытности, поскольку действовал он совершенно механически, а благодаря его физической мощи, позволявшей проделывать со мной чисто акробатические трюки, в результате чего я научилась с легкостью достигать того состояния, кото­рое принято называть противным словом «оргазм».

Я была обязана этим чудесным открытием (ко­торое заставляет умирать от нетерпения тех, кто с ним знаком, и возвращает к жизни тех, кто по лег­комыслию обошел его стороной), не нежности, не щедрости, не искушенности своего любовника, но исключительно его широким плечам, мускулистым рукам, поставленному дыханию и физической вы­носливости, а также собственной крайней наблюда­тельности, позволившей испробовать все возмож­ности своего тела, исследовать все его скрытые таланты, изгибаться по всем направлениям, управ­лять им и плавно вести себя к высшей точке. Мой друг мнил себя виновником моей радости и незаслу­женно почивал на лаврах.

Наслаждение, которое я с ним испытывала, его сила и моя слабость еще больше утверждали его в собственной мужественности и льстили и без того нескромному самолюбию. Он гордо выпячивал грудь, подкручивал воображаемые усы и похлопы­вал меня по черепу как верного пса, исходящего слюной при виде супа, приготовленного любимым хозяином. Он ничего не знал о моих секретных уп­ражнениях и был весьма раздосадован, когда пред­ложил мне руку и сердце, ощущая себя Цезарем, снизошедшим до простой галльской крестьянки, но вместо ожидаемых восторгов услышал отказ. Я веж­ливо откланялась и отправилась набираться опыта с другими мужчинами.

Заполучив чудесный рецепт блаженства, я не намерена была ограничиваться мужской особью в единственном экземпляре. Я была на верном пу­ти, где меня ожидали бесчисленные удовольствия, которые можно разделить с другими самцами, более страстными, менее спесивыми, готовым предложить мне нечто поинтереснее роли образцовой супруги, чей удел – плодить детей, вести дом и начищать му­жу ботинки, если тому предстоит ужин с шефом.


– Она ничего, твоя подружка, все при ней, – гово­рит один из его корешей, воспользовавшись неболь­шой передышкой и бросив на меня рассеянный взгляд поверх карточного стола. Они сидят за поке­ром, сутулятся, теребят в руках пивные бутылки.

Я лежу на диване, задрав ноги, я читала, что эта поза стимулирует кровообращение и улучшает фор­му ног. Таким советом пренебречь невозможно: ноги – моя главная гордость. Я пытаюсь уснуть, невзирая на плавающие по комнате клубы табачного дыма и постоянные оклики типа «киска, не принесешь нам еще пива?» Я пребываю в полудреме, поерзываю, пе­реворачиваюсь с боку на бок. Я и слышу, и не слышу о чем они говорят. Я думаю о завтрашнем и обо всех последующих днях, которые с таким мужчиной будут до безобразия одинаковы. Изобретать, желать, пробо­вать, больше, сильнее – эти слова ему неведомы. Воз­можно, он намеренно исключил их из своего лексико­на. Он не любит усложнять. Мои глаза слипаются.

– У нее красивые ножки… Я – пас.

– Даже не столько ножки, сколько бедра, – изрекает мой возлюбленный, глядя в свои карты. – Показывай…

Он открывает карты, а я невольно пытаюсь взглянуть на свои ноги его глазами. Я мысленно де­лю их пополам: бедра и собственно ноги. Пытаюсь представить их отдельно. Значит, он видит меня безногой. Я не знаю что и думать. Я приклеиваю но­ги обратно и обещаю себе разобраться в этом позже. Странная все-таки мысль – разрезать меня на части…


Рядом с ним я открыла безграничные возможнос­ти своего тела. Мои успехи в изучении безграничных возможностей души оказались куда скромнее. Я не знала кто я такая и втайне страдала. На самом деле, я безотчетно ненавидела эту девчонку, неспособную смело выразить свое мнение, изменить манеру разго­вора, поведение, характер. Меня кидало из крайности в крайность: сегодня я была прелестным крошечным игрунчиком, а завтра – воинственной амазонкой, се­годня – покинутой маленькой девочкой, а завтра – спящей красавицей, за которой на горячем коне при­скачет дипломированный волшебный принц.

Я скиталась в лабиринтах собственного подсо­знания, злилась на саму себя, на своих любовников, на весь мир. Я шла от заблуждения к заблуждению, и изо дня в день в недрах моей души росла нена­висть, готовая перелиться через край. Стороннему наблюдателю могло показаться, что перед ним ми­лая прилежная девушка, но внутри меня дымились развалины, я была подавлена, и всякий зверь, осме­лившийся приблизиться ко мне вплотную, риско­вал испробовать на себе острые зубки. Я никого не подпускала близко к себе, тем более – в себя. Желая скрыть от посторонних глаз зыбучие пески своей души, я отгораживалась спасительной стеной жен­ского обаяния, цветастыми веерами, призванными сбить незнакомца с толку. Моими орудиями были мини-юбка, белокурые завлекалочки на лбу, осиная талия, угольно-черные глаза, набеленное лицо, раз­винченная походка. Накрашенная и разодетая, я бы­ла похожа на украденный битый автомобиль, кото­рый ушлый торговец пытается сбыть под видом новенькой сверкающей машинки, безукоризненной с технической точки зрения.

И тут разразилась война.

Сначала принялись воевать между собой разные части моего «я», выдвигавшие совершенно противо­речивые требования, словно желая окончательно ме­ня добить. Потом я, в свою очередь, вступила в не­примиримую схватку с самонадеянными глупцами, пытавшимися решить мои проблемы при помощи поцелуев, обещаний, клятв, признаний в любви и обетов верности. Но все эти горячие компрессы ни­чуть не помогали, хотя я и требовала их на каждом шагу. Я хотела добыть рецепт внутренней гармонии, научиться жить в мире с самой собой.

Вконец сбитая столку, я ожидала получить от сильного пола некую панацею, волшебный эликсир, который позволил бы мне воспрять духом, разо­браться в себе, и убедившись, что все их усилия бес­плодны, безжалостно гнала своих кавалеров прочь.

Потребовалось немало времени, чтобы я приня­ла себя такой, какой была на самом деле, склеила вместе разрозненные элементы своего «я», научи­лась мирно сосуществовать с собственной душой. Затратив уйму времени и сил, я провела настоящее детективное расследование.

Я училась, наблюдая за людьми. Я выслеживала их как заправский частный сыщик, тщательно подбира­ла и анализировала мельчайшие улики, пылившиеся у всех на виду вещественные доказательства, которые так много могли поведать профессионалу. Я дала бы фору любому полицейскому Скотланд-Ярда. Я стала специалистом экстра-класса, людские сердца более не скрывали от меня никаких секретов. Теперь я мо­гу с первого взгляда распознать полуброшеную же­ну, которая пачками глотает Прозак, окунаясь с го­ловой в спасительную рутину повседневности; стерву, изводящую мужчин своими непомерными претензиями; тайную развратницу, прилежно и на­смешливо исследующую мир самцов. Я читаю меж­ду строк едва скрываемое раздражение уставшего мужа, его тлеющую ненависть, мелкие придирки, призванные утаить злость, тайно бурлящую в не­драх его души. Я вижу насквозь неверных мужчин, без запинки выдающих привычную ложь, их наиг­ранную веселость и трусость женщин, упорно не же­лающих видеть правду. Жизнь людей – это беско­нечное поле для наблюдений, где громоздится множество деталей, способных пролить свет на ва­шу собственную жизнь, словно шаг за шагом ища разгадку преступления. Чужое счастье или несчастье можно созерцать бесконечно. Ни один доктор не из­лечит ваш душевный недуг лучше, чем средство, до­бытое путем таких спасительных наблюдений. Вы вдруг отчетливо понимаете, что все бросающееся вам в глаза, раздражающее и донимающее вас в дру­гих, на самом деле в точности отражает ваши собст­венные беды, изъяны и недостатки, в которых вы никогда бы не признались себе, не будь у вас перед глазами столь наглядного примера.

Несколько раз мне казалось, что я вот-вот сверну шею глубоко засевшему врагу, мешавшему мне лю­бить. Но он всякий раз возвращается во всеоружии, коварный и настойчивый. Иногда мне удается удер­живать его на расстоянии, не допускать в мои част­ные владения. Но еще слишком сильны во мне злость, необузданная жестокость и внутреннее на­пряжение, еще слишком часто в ошеломлении, в ис­ступлении я натыкаюсь на бездыханный труп повер­женного любовника, этот изысканнейший трофей, не позволяющий мне воскликнуть: «Я спасена, я спокойна, я готова к примирению», иначе говоря: «Я готова полюбить ближнего, несмотря на то, что этот ближний – мужчина».

Любовь… Это слово подобно кораблю, на палубу которого со всех сторон хлещет вода. Даже Пти Робер трактует его путано. Что значит «любить»? От чьего лица произносится фраза «Я тебя люблю?» Ко­му она адресуется? Что говорящий требует взамен? Или он предлагает свою любовь совершенно беско­рыстно? Как долго это утверждение остается в силе: несколько секунд или вечно? Может быть, эти три слова подобны мыльному пузырю, который лопнет как только довольные любовники ослабят объятия, почувствуют, что получили то, чего им так не хвата­ло, осуществили свою детскую мечту. Откуда берет­ся свойственная нам манера любить? Неужели мы сами воздвигаем это шаткое сооружение? Или кто-то заранее заготовил все штыри и балки, отдельные доски и целые блоки, а мы лишь ощупью продвига­емся по опасному участку, теша себя заблуждением, что мы вольные завоеватели.

Поначалу все эти вопросы были для меня чем-то вроде китайского ребуса, пока однажды я не зада­лась целью докопаться до истины. За остроугольны­ми шляпками и загадочными улыбками скрывалась великая тайна – причина моих неудачных романов, до удивления похожих друг на друга.

Я вдруг поняла, почему мужчины, приносившие на мой жертвенный алтарь свою любовь, свою жизнь, свою мужскую силу, обречены на провал.

Мне всегда казалось, что моей вины в этом нет.

Я была отчасти права: моей прямой вины в этом действительно не было. Я выступала в роли наемного убийцы.

Сама того не подозревая, я слепо исполняла чужую волю.

Так, шаг за шагом, мне открывалась истина. Но какую резню, сколько трупов встретила я на своем пути! Сколько раз мне приходилось в отчаянии спа­саться бегством, отчего во рту остался горчайший привкус, а в сердце – зияющая рана, из которой не переставая сочилась кровь.


Однажды вечером, ближе к концу ужина, я ре­шаюсь-таки задать другим этот коварный вопрос. Мы сидим в маленьком ресторанчике на Норманд­ском побережье. – Как бы вы определили, что такое любовь? – спрашиваю я. – Точнее, любовь между мужчиной и женщиной.

Мы знакомы давно. Нас четверо: старые друзья, любовники, конфиденты. Мы отведали морского языка – свежий улов здешних рыбаков, выпили бе­лого вина и бочкового пива, заказали кофе с конья­ком, поговорили о прошлом, о настоящем. Мы смо­трим друг на друга с улыбкой, с приятным чувством, что жизнь прошла не зря, что мы стали мудрее и за­служили право снисходительно улыбаться.

– Когда я встретила Филиппа, почти двадцать лет тому назад, – задумчиво произносит Джудит, одной рукой поправляя свои густые рыжие волосы, а дру­гой теребя сигарету, – мне показалось, что небо со­шло на землю. Я тогда сказала себе: теперь я знаю что такое любовь, и могу умереть спокойно.

– Я бы сформулировал это так, – продолжает Да­ниэль, по обыкновению серьезно и взвешенно: «свер­шилось, я ее встретил». Заметьте, всего четыре слова.

– Мне хватило бы и трех, – вступает Доминик, старый рокер, внезапно ощутивший себя романти­ком: «она была всегда».

– А ты? – спрашивают они, повернувшись ко мне.

– А я так ее и не встретила.

Я знаю что такое нежность, привязанность, ува­жение, восхищение, желание, наслаждение, но что такое любовь я не понимаю и по сей день. Я по-прежнему ищу ее.

А теперь, теперь ты наконец поняла?

Мне ничего не стоит дотянуться губами до твое­го уха, но я умышленно не задаю тебе этот вопрос. Я знаю, что однажды ты подаришь мне эти три сло­ва, выпалишь их залпом. Потому что я все сделаю, чтобы заслужить это признание. Я задушу тебя сво­ей любовью, я буду угадывать твою малейшую при­хоть, немедленно исполнять любое твое желание. Мы с тобою станем одним целым. Без меня ты пере­станешь существовать, разучишься смеяться, хо­дить, любить, писать. Даже твои мечты отныне бу­дут принадлежать только мне. Я наполню собою твое тело, всю твою жизнь. Я буду трахать тебя как ни один мужик до меня не трахал.

Это признание я тоже надеюсь услышать из твоих уст.

Его ты тоже выпалишь залпом…

Теперь я знаю о тебе почти все.

С тобою я хочу облететь весь мир. С тобою я начну жить, жить так, как никогда прежде. Мы столько всего уже пережили по отдельности, что нет смысла все это пересказывать, просто настало время великих откры­тий, отныне мы вместе полетим по жизни, прекрасные и бесстрашные, настоящие искатели приключений.


Большой ресторан с целой россыпью звезд на фасаде. Я обедаю с шефом: меня только что приня­ли на работу. Его карьера близится к закату, но он не сдается. А я впервые получила серьезное место, и стараюсь проявить себя как можно лучше. Я сижу, нарядная и почтительная, внимаю каждому слову как подобает младшему по должности, однако же подмечаю: все в нем и на нем коричневое – костюм, оправа очков, глаза, волосы (видно, что крашеные), усы (аналогично), галстук, ботинки, кончики паль­цев (на них сигаретный пепел). Сколько ни пригля­дываюсь, не могу разглядеть ни малейшей цветовой поблажки, разве что зубы у него желтоватые. Он го­ворит, я слушаю. Его не волнует интересно мне или нет, он привык, что все его слушают. Он не ходит, а вышагивает, не сидит, а восседает, он даже телефон­ный номер не может набрать самостоятельно – за него это делает секретарша.

После каждой ложки он замолкает и неторопли­во, с выражением сдержанного одобрения на лице наслаждается изысканнейшей пищей, как и положе­но тонкому ценителю, которому некуда спешить. Он медленно и торжественно цедит слова: подлежа­щее, сказуемое, дополнение и целая уйма цветастых придаточных, и лишь изредка прерывает свою речь, оставляя за мной право на благоговейный вздох. По­сле каждой такой паузы, довольный произведенным впечатлением, он отправляет в рот ломтик налима под соусом карри.

Рядом с ним стоит официант, держа наготове де­сертное меню. «Небось, тоже новенький», – подума­лось мне при виде его детского лица. Он краснеет, старается держаться как можно прямее, почтитель­но склоняется над клиентом. Костюм ему явно ве­лик, должно быть, с чужого плеча. Огромный во­ротник свисает как большое белое блюдце под его маленьким подбородком.

Шеф продолжает вещать, не обращая на него внимания, вытирает салфеткой уголки губ и акку­ратно кладет ее на пухлый живот. Он тянется к бока­лу, опрокидывает содержимое в глотку, завершает начатую фразу. Официант осторожно чихает, чтобы напомнить о себе. Шеф удивленно возводит глаза кверху: надо же, этот мальчишка посмел прервать его речь! Он недовольно хватает меню и быстро про­бегает его глазами. Я бы тоже не прочь взглянуть на длинный перечень лакомств, но уже поздно.

– Принесите нам два кофе, – говорит он. – Мне – очень крепкий, а…

Он вопросительно кивает в мою сторону, похоже забыл как меня зовут.

– А мне, пожалуйста, обычный.

Официант уходит неслышно как самостиратель. Он возвращается с огромным блюдом, на котором лежат всевозможные сласти: черепичное печенье, залитое карамелью, маленькие шоколадки с фис­ташковой начинкой, трюфели, пралине, клубничные и лимонные тарталетки, крошечные эклеры с шоко­ладным и кофейным кремом.

От обилия соблазнов у меня слюнки текут, глаза разбегаются. Я не знаю с чего начать. Мое излюб­ленное лакомство – черепичное печенье – здесь вы­глядит особенно аппетитно: хрустящее, золотистое, с выступающими бороздками, длинными и тонки­ми, будто волны у парапета, с прозрачными кара­мельными жемчужинками и сахарной бахромой. Этот маленький шедевр имеет мало общего с чере­пичным печеньем из магазина, крупным и безвкус­ным. Здесь вообще все продумано: каждой твари по паре – я это быстро прикинула. Значит, мне полага­ется одно черепичное печенье. Возникает дилемма: приберечь ли мне его на закуску, когда во рту проч­но воцарится вкус кофе, или отведать прямо сейчас. Я решаю не спешить и начать с клубничной тарта­летки. Приняться за десерт первой я не смею: роль подчиненной обязывает.

Шеф тянется коричневыми пальцами к вожделен­ному блюду, роется, щупает, выбирает, наконец, хищ­но хватает оба черепичных печенья, пралине и шоко­ладный эклер и жадно отправляет в рот. Я столбенею.

– Знаете, детка, – продолжает он, смакуя мое закон­ное черепичное печенье, – мои сотрудники преданы мне душой и телом…


Свое тело я согласна была предложить только в обмен на что-нибудь стоящее. Под стоящим подразу­мевались не покровительство шефа, не продвижение по службе, не шуба, не брильянты и не поездка на ос­трова Бикини. Я хотела получить ценные сведения о своей душе, услышать как мне себя вести, чтобы проникнуться уважением к самой себе, понять кто я, откуда и куда мне плыть дальше. Я готова была пла­тить дань лишь тому, кто вернет мне ощущение цельности. Мне необходимы были новые данные, чтобы успешно продолжать начатое расследование, и приз полагался тому, кто сумеет их добыть.

Коричневым шефом правил серый сверх-шеф. При виде Серого Коричневый дрожал как деревце. У Серого были огромный кабинет с четырьмя окнами и двумя секретаршами, служебная машина, личный шофер и черный Лабрадор. Когда Серый смотрел на своих подчиненных, у него в глазах зажигался ого­нек, который, казалось, говорил: я за вами наблюдаю, ваша проблема мне ясна.

Однажды мы все собрались в его огромном каби­нете. Мужчины говорили, я сидела в сторонке. Вдруг один из коллег, мой ровесник, поворачивается ко мне и говорит, не стесняясь окружающих:

– Я забыл папку и фотографии у себя на столе. Сходи, посмотри!

И преспокойно продолжает рыться в бумагах. «Ни с места, – приказываю я себе, – ни с места. Он не имеет права так со мной обращаться. Я ему не прислуга. У него тоже две руки и две ноги – пусть сам идет. У нас равноправие.»

Он снова поворачивается и в изумлении смотрит на меня. Я сижу неподвижно. Он удивленно разводит руками, молча указывает мне на дверь, должно быть на тот случай, если я забыла дорогу. Сдаваться он не намерен. Воцаряется напряженная тишина, ритори­ческие вопросы повисают в воздухе. Все молча на­блюдают за исходом спора, древнего как сама жизнь.

Серый, Коричневый и все остальные не спускают с меня глаз. Девицы с интересом ожидают моей реак­ции. Хватит ли у меня храбрости держаться до кон­ца? Уволят меня или нет? Они в недоумении следят за каждым моим движением. Проходит каких-то не­сколько секунд, а мне кажется, что позади целое сто­летие или даже полтора. «Мы веками были у них в подчинении, – говорю я себе, – веками беспрекослов­но их слушались. Ни с места. Ни с места.»

А потом – встаю и иду к двери. Запомнить это на всю жизнь. Хранить в памяти вечно, чтобы больше такого не повторилось. А к чему, собственно? Я не­дотепа, кретинка, пустое место. Вот именно, пустое место. Конфетная обертка. Я себе противна до тош­ноты, готова сама себя растоптать, ненавижу себя лютой ненавистью. Если ты сама себя не принима­ешь всерьез, то чего же ждать от других? Ты не должна прогибаться перед мальчишкой своего воз­раста! Ты вообще ни перед кем не должна проги­баться, и точка! Лакейская душонка!

Я протягиваю заносчивому коллеге папку с фото­графиями, возвращаюсь на свой наблюдательный пост и ловлю на себе пристальный взгляд Серого. Все кончено, подруга, ты уволена. Тебя вышвырнут с работы прямо сейчас. Жаль, я сегодня утром не прочла гороскоп на день.

Мероприятие подходит к концу. Все встают, со­бирают бумаги. Серый говорит, обращаясь ко мне:

– Мадмуазель Форца, не могли бы вы задержаться?

Уволена. Приговор отчетливо читается в глазах коллег, которые стараются не встречаться со мной взглядом, и направляясь к двери, старательно меня обходят, притворяются, что видят меня впервые. Петух пропел, и Апостол Петр трижды отказался от своего кореша. Коричневый смотрит на меня с не­скрываемым раздражением. «Упрямая попалась, – думает он, – сейчас ее поставят на место.» Я раздра­жаю его с самого начала, прежде всего тем, что отка­зываю в доступе к своему телу. Он вызывает меня к себе в кабинет, заставляет пересчитывать скрепки, складывать резинки, точить острые карандаши. Он издевается над моей мини-юбкой, пытается при­жать к стене, когда я наливаю себе кофе, но мне вся­кий раз удается ускользнуть. Как он ни старается, ему меня не поймать. Стоило, спрашивается, нани­мать на работу хорошенькую блондиночку, если не можешь задрать ей юбку?

Я остаюсь наедине с Серым. У меня мурашки бе­гут по коже. Я готовлюсь к худшему. Решаю перей­ти в наступление. Пропадать, так с музыкой, по крайней мере, начну себя уважать.

– Он не имел права мне приказывать! Он мне не начальник!

– Это вы не имели права ему подчиняться! Не позволяйте этим кретинам гонять вас с поручения­ми! Обращайтесь с людьми так же как они с вами. На равных. Иначе вас никогда не будут уважать…

И тут я чувствую, что влюбилась.

Он разглядел во мне тонкую душу, и обращается именно к ней. Он совершенно бескорыстно поделил­ся со мной частичкой своей власти, власти серого че­ловека. Он уступил мне кусочек своей территории, чтобы я могла разбить лагерь, произвести учет ору­жия и покончить с чередой отступлений. Я встаю, вы­прямляюсь. До него я была никчемной куклой, кото­рую можно рвать на части, бросать на землю и поднимать когда вздумается. Теперь у меня за спиной вырастут крылья и понесут меня к нему. Я увеличива­юсь в размерах. Мое сердце надувается как воздуш­ный шар. Я вот-вот взлечу. Я счастлива, я так счастли­ва. Я хочу взглянуть на мир его глазами. На меня давно уже не смотрели так благодушно-доброжела­тельно. Еще, прошу вас, дайте мне еще внимания, по­лезных советов, ценных указаний, облагородьте мне душу. Наверное, это и есть любовь, когда другой ви­дит в вас то, чего вы сами не замечали, извлекает на­ружу и преподносит вам будто драгоценный слиток.

Лежа на мне, он будет подолгу беседовать с моей душой во мраке ночи, когда наши тела насытятся, руки сплетутся, а души, соединившись, воспарят к небесам. Он будет ревниво следить за моим взросле­нием, радоваться первому шагу, первому слову, ма­зать зеленкой разбитую коленку. Он поможет мне найти свой путь.

Серый человек многому меня научил.

Он очень меня любил, возможно даже слишком. Любил так, что едва не потерял рассудок, едва не свер­нул мне шею. Стоило мне мельком взглянуть на дру­гого мужчину, и он готов был довести меня до слез, запереть на ключ, чтобы никого не подпустить ко мне близко, задушить своей отчаянной нежностью, пере­межая признания в любви ударами ремнем. Я прини­мала эти удары так же, как его любовь. Я принимала от него все: рядом с ним я хотела учиться.

Его жестокость не страшила меня. Я знала ее назу­бок, пестовала, холила, лелеяла. Я сама требовала от него жестокости, предпочитала ее нежности, физиче­ской и душевной. Я была ненасытна. «Еще, еще», – шепотом умоляла я, когда он в испуге отступал после очередного приступа ярости. Еще… Еще…

Говорить друг с другом, спать, тесно обнявшись, чтобы слова и тела слились в единую душу, способ­ную воспарить высоко-высоко. Твои слова открывают во мне то, что до сих пор не имело названия, обнажа­ют меня с любовью, но без малейшей поблажки. Твои пальцы впиваются мне в шею, в плечи, в живот, оття­гивают волосы назад, прижимают меня к твоему телу, и ничего слаще этого я не знаю. Мне хочется стать ма­ленькой-маленькой, испытать на себе всю твою силу, быть послушной жертвой, которая постоянно просит: еще. Еще боли, перерастающей в наслаждение, еще наслаждения, невыносимого, нестерпимого как боль, и главное, любви, еще любви…

– Иногда мне хочется расцеловать тебя с головы до пят, а иногда – взять тебя не глядя. И знаешь, ведь это одно и то же? – говорит он в темноте спальни, в темноте моей спальни.

Я знаю. Телесная любовь по сути – порыв, живи­тельный и стремительный, исполненный легкости и тайны, позволяющий двум ненасытным телам про­никнуть за грань доступного, и стремглав бросив­шись в эту безымянную бездну, испытать на себе пре­дел человеческих возможностей. И если при этом вдруг выяснится, что простой смертный способен подхватить божественную искру, то, может быть, мо­жет быть, им удастся, растворившись в ее жгучем, ос­лепительном сиянии, подняться высоко-высоко, туда, где находится то самое Нечто или Некто, которое мы ощупью ищем, не умея и не смея назвать по имени.

Увидеть, хотя бы раз увидеть, как этот вечный свет загорается на пути двух тел, которые, сцепив­шись в тесном объятии, нагревают и обжигают друг друга, чтобы стать частью безграничного сияния и на какой-то миг осветить собой пещеру, в которой мы живем, чудесную пещеру, где возможно все, но лишь для тех, кто способен открыться.

Открыться, тем самым спасаясь от смерти.

Открыть свое тело, свой разум, чтобы научиться, прежде всего, давать.

А потом получать.

И чем больше, чем больше мы открываемся, тем острее ощущаем, что готовы принимать и получать.

По-луч-ать. Принимать частицу того луча. Уви­деть себя в новом свете, познать себя новым и раз­ным. Избавиться от старых привычек, старых ка­честв, нагромождение которых мешает нам видеть, заслоняет от нас нашу собственную жизнь.

Разглядеть наконец то, что мы сами от себя скры­ваем, скрываем, потому что нам страшно.

– Ты все еще боишься? – спрашиваешь ты, при­жимая меня к своему телу, своему античному телу.

Я знаю, настанет день, когда он снова постучит. Он просто ждет, позволяет мне насладиться завязкой нового романа, дает мне время с головой ринуться в любовь, чтобы тем вернее ударить с тыла. Я чувст­вую как он рыщет вокруг нас, как готовит почву для удара. Я уже ощущаю прикосновение его рук, похо­жих на щупальца, слышу как он дышит мне в заты­лок, как хихикает на излете каждой фразы.

Я гоню его прочь, гоню его призрак прочь.

Ты тоже знаешь, что он совсем близко. Ты осто­рожничаешь. Мы переходим на шепот, будто за­легли в засаде. Мы боимся, что он услышит как мы его обсуждаем, застанет нас на месте преступления и вопьется в самое горло.

– Я знаю кто твой враг… – Шепотом произно­сишь ты.

Я поворачиваюсь к тебе с надеждой во взгляде. «Ну же, – мысленно умоляю я, – сними с него маску, перережь ему горло. Принеси мне его голову на под­носе. Поддержи меня в моей неравной борьбе, не дай проиграть и на этот раз.»

– Просто ты мечтаешь встретить идеального мужчину…

– …

– Поэтому тебе так страшно. Ты боишься, что я окажусь не на высоте. А я не могу быть воплощени­ем уверенности, играть роль, которую каждая жен­щина навязывает своему мужчине: роль самоуве­ренного самца. Я хочу иметь право на слабость, хочу, чтобы ты была готова принять меня слабым.

Слабым, мужчину? Я презрительно морщусь. Мужчина должен быть сильным, мощным, уверен­ным в себе. Здоровенным несокрушимым красав­цем, к которому так и хочется прислониться. Ты – Тарзан, а я маленькая Джейн, которую ты бережно носишь на руках. Это неправда. Я не Джейн. Я сама могу быть несокрушимым гигантом. Мне самой не нравятся Тарзаны, которые распиливают вас на ку­сочки и посылают принести пива из холодильника… Значит… Что же мне делать? В моей голове царит полная неразбериха.

– Ты должна отказаться от мечты увидеть во мне живой идеал…

– А что ты понимаешь под живым идеалом?

– Это человек, который будет говорить тебе имен­но то, что ты хочешь услышать, близкий и ненавяз­чивый, сильный и нежный, смешной и серьезный, который всегда прибегает по первому слову, короче, Прекрасный принц.

– Прекрасных принцев не бывает…

– Ты признаешь это только в теории, на практи­ке ты все равно его ждешь… И никуда от этого не деться. Я еще никогда не встречал женщину, кото­рая втайне от всех не ждала бы Прекрасного прин­ца… Поэтому вы всегда чувствуете себя обмануты­ми. Это неизбежно. Вы ждете от своего мужчины полного совершенства.

– Ты хочешь сказать, что мужчины выше всех этих предрассудков.

– Нет. Мы тоже ждем свою Прекрасную прин­цессу, только в отличие от вас, умеем это скрывать!


Мадагаскар. Этот остров как нельзя лучше подхо­дит для моей матери. Когда-то здесь разбойничали пираты, кишмя кишели виселицы, процветали ра­боторговля и подпольные сделки с рисом и быками. Идеальное место жительства для такой недотроги как она.

Мать уехала туда, прихватив с собой старые де­вичьи мечты. Гадалка предсказала ей, что там она наконец повстречает мужчину своей жизни.

– Когда вы увидите его, у вас дыхание перехватит, – прошептала ясновидящая, вглядываясь в карты при свете трех белых свечей. – Он будет высокий, красивый, богатый, добрый, сильный… и к тому же – американец. Он станет любовью всей вашей жизни. Он сделает вас счастливой.

Мать была заинтригована:

– А что американцу делать на Мадагаскаре? – спросила она. – Может быть, я встречу его в каком-нибудь более цивилизованном месте? Ну, скажем, в Нью-Йорке, в Вашингтоне или там в Бостоне… Ма­дагаскар – это так далеко, там полно акул, плюю­щихся кобр и муравьиных львов, а еще там бушуют циклоны и случаются извержения вулканов.

– Ошибаетесь, – в порыве озарения возразила ясновидящая, – там не бывает ни хищников, ни ядовитых змей… Случаются разве что муссоны, да и то только в сезон дождей при межтропическом столкновении пассатов с воздушными массами над Индийским океаном.

Пораженная метеорологическими познаниями предсказательницы, мать отбыла на Мадагаскар, за­хватив с собой моего младшего братика. Она нашла себе место в одной из частных школ Тананарива. Троих старших детей мать решила оставить во Франции. Мне исполнилось восемнадцать, пора бы­ло становиться на ноги. «Ты совершеннолетняя, с дипломом, – заявила мать, – я свой долг выполнила, так что теперь – каждый за себя». «Я уверена, что ты не пропадешь, – добавила она, – будешь зарабаты­вать себе на жизнь, учиться на собственных ошиб­ках, только так и можно чего-то добиться.»

Что касается нашего отца, то он опять пустился в путь: отправился на восток, намереваясь вернуться к своим истокам. Впрочем, зашел он недалеко. Судьба занесла его в Страсбург, где он благополучно женился и обзавелся многочисленным потомством. «Но ты по-прежнему моя любимая доченька, – писал он мне, – ты мой луч света, мое солнышко, моя неземная красави­ца. Посылаю тебе тысячи поцелуев и люблю больше всех на свете. Не забывай об этом.» Жаль только, что в порыве нежности он позабыл дать мне свой адрес.

Я тосковала по братику. Писал он редко, звонить было дорого. Я отправляла ему длиннющие письма, а в ответ получала от него раз в месяц лаконичные послания на плюре, весьма ироничные и не требую­щие чрезмерной оплаты. «Янки на горизонте пока не видно. Зато полно маниоковых полей – хорошо курится. Учусь, зачеркиваю дни в календаре. Жру бананы с рисом. Собираю слюду. Целую из послед­них сил.» Иногда в его словах проскальзывала глу­бокая тоска. «Дом такой маленький, что нам прихо­дится спать в одной кровати. Сетки от комаров у нас нет. Она убивает их вручную, чтобы не выпили из меня всю кровь. Утром, грозно глядя на меня, объяв­ляет, что не спала всю ночь. Потом весь день зевает и яростно трет виски. Пришли мне море белого тю­ля. Можешь пожертвовать подвенечным платьем – буду тебе благодарен по гроб жизни.»

Я писала ему такие вещи, которые никогда не ос­мелилась бы произнести вслух, и, чтобы немного его развлечь, рассказывала самые невероятные ис­тории из своей парижской жизни.

«Братик мой, мой любимый далекий братик.

Мне тебя не хватает, не хватает, не хватает.

Что еще сказать?

Мне тебя не хватает.

– И это все? – спросишь ты, презрительно выпятив губу и подняв брови на манер вешалки. – Нет чтобы написать что-нибудь поинтереснее… Ты прав, тысячу раз прав. И все же, не суди меня слишком строго.

Что у меня? Да так. Живу потихоньку. Недавно по­встречала арабского принца. Он назначил меня при­вратницей в своем дворце. Я должна заниматься цве­тами в отсутствие хозяина: поливать их, беседовать с ними, читать им Саки для забавы и Пруста на ночь. Не веришь? А у меня неплохо получается, они цветут со страшной силой. Еще мне поручено трижды в день гладить его ангорскую кошку, причесывать ее против шерстки и подпиливать ей коготки специальной пи­лочкой, выписанной из Нью-Йорка. Зато мне дозво­ляется спать в центральной зале гарема. Там стоит круглая кровать, а по бокам – множество альковов, где некогда возлежали терпеливые жены, каждая из которых надеялась, что царственный супруг возжела­ет именно ее. Комната настолько велика, что я не га­шу свет на ночь. Раз в неделю я являюсь в дворцовый хамам, где двое могучих беззаботных рабов черной мочалкой втирают в мою кожу липкое мыло и масси­руют меня до тех пор, пока я не засну, а потом отно­сят на кровать, вокруг которой клубятся ароматичес­кие свечи, и каждая из них величиной с дорическую колонну. Я украшаю вышивкой его тапочки и чехлы для кинжалов. За каждый чехол мне платят отдельно. Я подолгу сижу в его огромных шкафах и жадно вды­хаю запах лошадей, исходящий от его одежды. Он разводит их в своих владениях. Я их различаю и всем успела придумать имена. Самого красивого жеребца я приберегла для тебя, так что теперь мы вместе ката­емся по раскаленному песку. Вчера ты как раз выиг­рал бега и в качестве приза получил сто нефтяных скважин. Обещал со мной поделиться…»

Ради него я опять принялась за свои бесконеч­ные истории, только раньше я рассказывала их на ночь самой себе, а теперь все мои сказки предназна­чались братику. Я приносила на почту толстые тет­ради на спирали. Там их взвешивали и бандеролью отправляли на Мадагаскар. Я представляла себе как брат листает мои рассказы, устроившись на подуш­ке с бананом в руке, и засыпает, уткнувшись щекой в исписанную страницу. «Тананарив. Странное на­звание для столицы, – писал он мне. – И что я здесь делаю? Похоже, я человек без будущего. Она отняла его у меня, заставив поехать с собой. А янки так и не наблюдается.»


– Ты всю жизнь собираешься точить карандаши?

– …

– Зря я с тобой вожусь, это пустая трата времени. Прекрати разглядывать официанта, я не слепой.

– Все, из-за тебя я потерял аппетит! Не буду есть… Позови этого лакея, раз уж вы с ним так скорешились, и попроси у него счет.

– …

– Ну почему, почему ты отказываешься от моей помощи? Почему ты не хочешь, чтобы нас видели вместе? Ты меня стесняешься?

– Тогда найди себе другого трахальщика, мне на­доело спать с дебилкой, которая весь день пересчиты­вает скрепки. Он сильнее тебя, ты понимаешь? Силь­нее. Не надо плакать, слышишь? Тебе это совершенно не идет.

– …

– Тьфу ты! Что, часто твои дурацкие мальчики водили тебя к Лассеру[18]? И она еще плачет! И вправ­ду дура! Официант, счет… Нет, нет, мы закончили, мы уходим!

– …

– Он расстроен, что ты так быстро уходишь. Мо­жет, дашь ему телефончик, чтобы он тебе потихонь­ку вставил. Это все, на что ты способна. Ну и пусть тебя дерут прыщавые подростки, которые пашут на дядю… Как и ты! До чего я докатился! В мои-то годы! Надо же было связаться с девчонкой, которая вечер за вечером ревет так, что аж сопли в тарелку текут, а днем стоит и смотрит как шеф к ней кадрится!

– …

– Все, пойдем. Пора смываться!


Он продолжал нападать в машине, потом в спаль­не. Он раздевал меня, сжимал железной хваткой, оп­рокидывал на постель, бил, душил, приказывал, взла­мывал мою плоть как замок, брал меня силой. Потом валился мне на грудь, падал к моим ногам, обнимал, повторял, что любит, что хочет на мне жениться.

– Я за тебя не выйду. Никогда. Мне двадцать лет, а тебе – пятьдесят. Я никогда за тебя не выйду.

Ради меня он был готов на все.

Он покупал мне теплые носки, чтобы не мерзли ноги, щупал мои брюки и заявлял, что для зимы они слишком тонкие, из-за каждого прыщика записывал меня к дерматологу, покупал мне двойные шторы, чтобы защитить от сквозняков, зимой возил катать­ся на горных лыжах, летом – купаться в море, зака­зывал номера в роскошных отелях, говорил «дер­жись прямо!», «это не та вилка», «не говори так», «не делай этого», «обязательно прочти», «обязательно по­смотри», «обязательно послушай». И я слушалась. Я училась. Впитывала знания.

Я принимала все, что он давал мне, принимала, всякий раз удивляясь, что можно давать так много.

Впрочем, я брала экономно, понемногу, сдержанно, порою враждебно. Я вела себя как анорексичка, ко­торая заново учится есть.

Он давал мне слишком много, так много, что в голове не укладывалось.

К тому же, я этого не заслуживала. Он был обо мне слишком высокого мнения. Он хотел, чтобы я была богаче и прекраснее царицы Савской, свободнее и мо­гущественнее Нефертити, а я напоминала, скорее, Козетту, по горло увязшую в собственных комплексах.

Я принимала, потому что мне нравилось учиться.

А еще потому, что иногда он бывал жестоким.

Он всегда отдалялся от меня, когда злился. Стано­вился другим, превращался во врага, с которым мне предстояло сразиться. Я тоже умела сохранять дис­танцию. Я знала толк в ссорах и спорах. Война всегда была моей стихией. Я расправляла крылья, обретала второе дыхание. Мы держались на расстоянии. Он опять становился мужчиной, сильным и свободным, а я женщиной, послушной и строгой. Мы оба были во всеоружии. В его распоряжении была мужская си­ла, хитрость старого солдата, тактический ум быва­лого вояки, а я манила его тысячами блуждающих огоньков, сбивала с пути, преследовала, притворно сдавалась, чтобы снова вырваться, высмеять, околдо­вать. В этой беспощадной борьбе победитель вмиг оказывался побежденным. Любовь из подозрительно слащавого дара, из липких объятий, от которых хоте­лось бежать подальше, превращалась в восхититель­ную схватку, где каждый до блеска начищал оружие, до малейших деталей продумывал план сражения, и в этом жарком бою рождалось наслаждение – волну­ющее, захватывающее, рискованное и бесконечно новое. Мы разрабатывали все новые и новые победо­носные стратегии, устраивали западни, отступали, чтобы тотчас выскочить из засады, отдыхали, чтобы ударить с новой силой, зажигая и подстегивая друг в друге безграничное желание.

Но сколь жестокими ни были наши битвы, сколь извращенными ни были наши игры, я всегда ощу­щала, как бьется его сердце, полное любви ко мне.

В такие минуты я чувствовала, что расту и ста­новлюсь многогранной: я была и такой, и вот такой, а еще – такой и совсем другой…

Когда мой мужчина вел себя слишком нежно, слишком мягко, слишком ласково, слишком нетер­пеливо, когда его ладони обхватывали мои груди как две хрупкие скорлупки, когда я ощущала на се­бе всю тяжесть его тела, опадавшего под грузом любви и надежды, я невольно съеживалось, закры­вала для него тело и душу, мои мысли блуждали где-то далеко. Это сладкое забытье, эта потеря бди­тельности, эта неприкрытая чувственность оставля­ли горький привкус у меня во рту. Все мое сущест­во жаждало шипов, колючих и жгучих, пускающих новую кровь.

Я не понимала отчего это происходит.

Когда, прижав меня к себе, он нашептывал: «Ты моя красивая, моя сладкая, ты мой запретный край, я хочу расцеловать каждую частицу твоего тела, я хочу служить ему и ласкать его всю свою жизнь», я содрогалась от беззвучного злобного смеха. Я дела­лась твердой как камень, затыкала уши, чтобы не слышать этих слов. Но когда, разбудив меня поутру, он так тесно прижимал меня к себе, что невозможно было пошевелиться, сжимал пальцами соски так, что я готова была кричать от боли, приказывал за­молчать и продолжал ожесточенно двигать пальца­ми, я вдруг ощущала как во мне со страшной силой пробуждается любовь и, подобно ленте, привязыва­ет меня к мучителю. И тогда с моих губ невольно сле­тало признание, которое ему никогда бы не удалось вырвать в минуту нежности. «Я люблю тебя, – гово­рила я ему, – я вся твоя, делай со мной что хочешь.» Как мог он понять во мне то, чего я сама до конца не понимала?

Каждый раз придумывая новую пытку, выворачи­вая меня наизнанку, он открывал во мне неизведан­ные края, куда я послушно следовала за ним, невзирая на испуг, в твердой уверенности, что скоро впереди появится ослепительное сияние, и там я познаю лю­бовь, и саму себя, и новые запретные горизонты.


«Эротические игры порождают целый мир, насе­ленный предметами, не имеющими названия, и только двое любовников в ночи называют их свои­ми именами. Эти слова не пишутся и не произно­сятся вслух, только двое любовников в ночи шепчут их друг другу на ухо. На рассвете этот тайный язык вновь уходит в небытие.» Так сказал Жене[19]. Я за­ставлю тебя испытать все, потому что хочу увидеть все, на что ты способна, все твои лица и все твои страхи, познать предел твоей смелости. Я выдавлю из тебя все самое худшее и превращу в драгоценные камни. Я буду угрожать, а ты – слушаться…

– Когда мне угрожают, я делаю все что прикажут…

Лента ремня скользит по моему телу, длинная, гибкая, с полированной серебристой пряжкой на конце. Она пробегает по плечам, по животу, возвра­щается обратно, останавливается на груди, топчется на месте, словно выжидая, чтобы ударить поболь­нее, выискивая самый лакомый кусочек плоти. Я чувствую прикосновение холодной кожи, ледяной пряжки, которая как бы невзначай захватывает грудь и выступающий сосок. Ты пристально смот­ришь мне в глаза, старательно подготавливаешь свой страшный сюрприз. В моем взгляде читаются испуг, напряженное ожидание, в твоем – немой во­прос, снисходительность палача. Твоя рука тянется, спешит, направляет острие пряжки на кончик соска, втягивает сосок внутрь пряжки, нажимает, вертит. Я молчу, не позволяю себе ни малейшего крика, держу боль в себе, тайно рассасываю ее как запрет­ную конфетку, и тогда твои пальцы с хрустом давят холодной зубчатой пряжкой на нежный твердый со­сок, давят до тех пор, пока невыносимая боль сдав­ленным стоном не вырывается из моих губ, отчего твои расплываются в улыбке.

Я не имею права говорить, скулить, плакать, не имею права пошевелиться, увернуться от наказа­ний, которые ты так искусно для меня выдумыва­ешь, всякий раз заботясь о том, чтобы я не ощутила, но угадала истинное страдание и жгучую боль. Меня пленяет угроза как таковая, всемогущество угрозы и предвкушение боли, которое оказывается страшнее, чем собственно боль. Ты угрожаешь, и мое вообра­жение рисует самые рискованные картины. Все гра­ницы открыты. Я не знаю что произойдет в следую­щую минуту, ибо возможно все. Желание нарастает как клубок, шумит и пенится, отступает и набегает вновь, подобно волне, которая никогда не разобьется…

Ты огромен как небосвод, а я всего лишь маленькая звездочка, одна из многих на Млечном Пути, которой довелось молча наблюдать за рождением нового мира.

Он рождается прямо здесь, в темноте спальни, в темноте моей спальни.

Это же так просто, – говоришь ты очень твердо и решительно.

Так просто, что я, кажется, сейчас умру от на­слаждения.


Настал день, когда Серый человек вывесил белый флаг и предложил заключить мир.

– Мы снимем квартиру, будем вместе каждую ми­нуту, каждую секунду, я защищу тебя от всех корич­невых мужчин, ты будешь расти в тени моего дуба.

– Я хочу расти одна, совсем одна.

– Я хочу жить с тобой.

– Я все равно когда-нибудь уйду, и ты прекрасно это знаешь. Мы в неравном положении.

– Я тебя не отпущу.

– А я уйду.

– Я хочу от тебя ребенка.

– А я не хочу никакого ребенка. Я уже ничего от тебя не хочу. Ты весь седой.

«Все кончено, – думаю я, изо всех сил отталкивая его ногами в теплых носках и плотных брюках, – все кончено, я тебя больше не люблю. Честно говоря, я никогда тебя не любила. Я просто взяла у тебя все, что сочла полезным. Во мне говорил трезвый расчет. Любовь здесь вообще не причем. Ты больше ничего не можешь мне дать, предлагаешь стариться вместе с тобой, уставившись в телевизор! Твои руки пусты, твоя империя разорена, твоя власть на исходе. Ты – отставной пират, сброшенный с корабля, лишенный добычи, вынесенный течением на необитаемый ост­ров на милость беспощадному времени. А я – моло­дой корсар, мне не терпится воевать и грабить, я жажду новых земель, спешу водрузить свой черный флажок, так что все между нами кончено.»

Произнести все это вслух я не смела. При мысли о том, что наши отношения больше всего походили на сделку, мне становилось стыдно. Он открыл во мне неизведанные земли, установил первые столбы на моем острове, и я была ему благодарна. Его боль смущала меня, задевала за живое, а еще – раздража­ла. Я предпочла бы, чтобы он принял свое поражение гордо и великодушно, сказал «я тебя не держу». Я хо­тела бы, чтобы он отступил, сохранив меня в своем сердце, чтобы он держался от меня на расстоянии.

Он швырял меня на постель, пытался взять си­лой, придумать очередную игру, в которой он снова был бы сильным и главным, единоличным хозяи­ном моего тела, но я его отталкивала. Я вдруг сдела­лась холодна, безразлична и недоступна.

– Я тебя не выношу, – говорила я ему. – От одной только мысли, что ты ко мне прикоснешься, у меня мурашки бегут по коже. Не смей меня больше тро­гать! Никогда! Я хочу вычеркнуть тебя из памяти. Для меня ты больше не существуешь.

Он отказался от борьбы, перестал ходить на ра­боту, до полудня валялся в постели. Он неотступно следовал за мной, взламывал мою дверь, вскрывал дверцы моей машины, на полной скорости выбра­сывал меня из своей, чтобы минуту спустя вновь броситься к моим ногам, бесконечно повторяя, что любит.

– Что, по-твоему, значит любить? – спрашивала я.

– Посмотри на меня… Ты довела меня до безумия.

– Ты и раньше был не в себе. Я здесь не причем.

Он не отвечал. Его серые волосы стали совсем бе­лыми. Он весь как-то вдруг побелел и растворился воздухе. Больше я его не видела. Он ушел в никуда.

В один прекрасный день красивая блондинистая дама, которая видела как я пересчитываю скрепки и резинки, отвергаю приставания коричневого и уси­ленно ищу новое место, сказала мне:

– Я давно за вами наблюдаю. Вы девушка твер­дая и выносливая, но на такой работе вы зря трати­те силы… Здесь у вас нет будущего. Я собираюсь де­лать газету и хочу взять вас к себе. Вы мне пригодитесь. Я слышала, вы пишете?


Я открыла для себя силу слов. Я научилась подби­рать их так, чтобы они точно отражали окружаю­щую действительность, мою действительность. Я трудилась как кузнец у наковальни, часами просижи­вала, уткнувшись носом в клавиатуру, пыхтя, сопя и кряхтя, как некогда мои двоюродные дедушки над­рывались в своих кузницах, тщательно выверяя каж­дую деталь, пытаясь в железных и медных парах по­забыть шум колес на тряской дороге, беспорядочное бегство из города в город и вечно новые горизонты, манящие взгляд. Неслучайно таланты так часто рож­даются в заточении: стоит ограничить душу кропот­ливым смиренным трудом, и воображение умчит вас в неведомые дали, нарисует совершенно новый мир, позволит убежать от реальности, не двигаясь с места.

Я оттачивала, обтесывала, шлифовала, полировала, обливаясь потом.

Я несла свое очередное произведение красивой блондинистой даме. Она читала и принималась ком­ментировать:

– Я ничего не чувствую, – говорила она. – Мне не хватает эмоций, трепета, движения. Вы пишете как школьная отличница, правильно и по-книжному. Вы и в жизни такая, холодная и расчетливая?

Я отрицательно качала головой.

– Ну так действуйте! – продолжала она. – Снимите засовы. Дайте мне больше запахов, криков, света, хо­лода, тепла, больше правды жизни. Ваши тексты слишком воспитанные, слишком причесанные. Вас там нет. Я вас не вижу и не слышу. Ваша точка зрения здесь вообще не просматривается. Я хочу, чтобы вы взяли меня за руку и увлекли за собой, привели меня в вагон метро и рассказали обо всех пассажирах, весе­лых и заторможенных, показали зимнюю улицу и не­сомые ветром бумажные листы, рассерженного муж­чину с набухшими венами на висках, которые, кажется, вот-вот взорвутся, женщину, которая, сидя на улице за столиком кафе, ждет любимого мужчину и понимает, что он не придет. Наблюдайте. Живопишите. Не декларируйте, а рисуйте. Найдите верную деталь, которая позволит мне представить то, что ви­дите вы, почувствовать вашу историю изнутри.

Она возвращала мне текст. Я снова шла к столу и молча сидела, уставившись в клавиатуру. Больше жизни! Моего видения жизни! Хотела бы я знать, что я о ней думаю, об этой самой жизни! Тогда все бы сразу встало на свои места! Я вглядывалась в себя, но там никого не было.

Я привыкла не думать, а просто вести себя сооб­разно ситуации: агрессивно, враждебно, послушно, трусливо, пугливо. Я была подобна маленькому хищ­ному зверьку, который носом чует опасность, хвата­ет кур за горло и бежит, едва завидев человека.

Блондинистая дама оказалась беспощаднейшим из редакторов. Она сидела, склонившись над моим текстом как крестьянин над лисьей норой, и все штампы один за другим бросались ей в глаза.

– Машины не жужжат, – говорила она, – грозы не рокочут. Зима не покрывает землю белоснежным ков­ром, а тоска – не сдавливает грудь. Все это – запрещен­ные приемы. Чтобы показать засуху, опишите колдо­бины на дорогах, чтобы показать дождь, заставьте читателя шлепать по грязи. Если ваш собеседник на­пуган, пусть заикается. Покорность должна читаться в наклоне головы, а похоть – в блеске прищуренных глаз. Все решают позы, картинки, звуки, запахи! И тог­да эмоции забьют ключом. Они вырастут из точно подмеченных вами деталей, вам достаточно будет по­копаться в собственной памяти и бросить взгляд на происходящее вокруг. Только пусть это будет именно ваш взгляд!

Я не сразу поняла чего от меня хотят. Я относилась к словам с особым пиететом, не была готова обра­щаться с ними по-будничному бесцеремонно, пользо­ваться ими как подручным средством. Какое кощунст­во! Слова представлялись мне нотами для создания священной музыки: легкими, воздушными, благовон­ными и божественными. Я была запугана. Я записа­лась в библиотеку, едва научившись читать, и вероят­но, прочла слишком много складно написанных книг. Они смотрели на меня с высоты полок, и я всегда колебалась, прежде чем выбрать одну из них. В конце концов, чтобы не простаивать подолгу под их испыту­ющими взглядами, я решила читать по алфавиту. Бальзака я читала ужасно долго! И Кронина! И обоих Дюма, отца и сына! И Золя! И Толстого! Читая «Анну Каренину», я рыдала навзрыд. Больше всего меня по­тряс эпизод, в котором Анна, с ведома старого дворец­кого, тайком приезжает в петербургский особняк му­жа, чтобы проведать сына, и сталкивается с Карениным… Я перечитывала эту сцену в темноте сво­ей спальни, забравшись с фонариком под одеяло, и тряслась всем телом. Мне казалось, что я прячусь там, в комнате маленького Сережи. Я была растерянной матерью и дрожащим от горя сонным ребенком. Я яв­ственно слышала звон бубенчиков остановившегося у крыльца экипажа, скрип тяжелых дворцовых дверей, шорох нижних юбок, шум взбегающих по лестнице шагов. Я ощущала теплый запах детской одежды, на­щупывала отпечатки крахмальной наволочки на пы­лающих щеках ребенка, жадно впитывала его горячие соленые слезы, напрягала слух, боясь услышать тяже­лую поступь Каренина, прочесть в его безжалостных глазах немой приговор, обрекающий мою героиню на жизнь всеми отвергнутой неверной жены. Как Толсто­му это удавалось? Он давно умер, спросить было не у кого. А Набокову? Я специально прочла «Лолиту» по-английски, чтобы языком и небом почувствовать как это звучит. В одном из предисловий он писал: «Пестуйте детали, божественные детали».

Божественные детали…

Однажды блондинистая дама вынула из ушей серьги и, катая их по ладони, предложила мне новое упражнение:

– Опишите как вы обедали с тем человеком, который не давал вам проходу, помните…

Я покачала головой.

– Я видела его с десятком стажерок. Интересно, как он пытается их закадрить. Изобразите его огра­ниченность, похотливость, грубость, высокомерие. Давайте, давайте, только, пожалуйста, без общих понятий, которыми я только что воспользовалась. Больше деталей! Больше конкретики!

Я посмотрела на нее с недоверием. В конце кон­цов, они работали вместе… А вдруг это западня! Я колебалась. Глядя как она перекатывает серьги из ладони в ладонь, я пыталась угадать в ее движениях признаки неискренности, предательства, которого так боялась.

– Что, не хватает смелости? – переспросила она.

Почему она так настаивала? Чего хотела добить­ся? Где ловушка?

– Будете бояться – ничего не добьетесь. Ни в творчестве, ни вообще. Ваше спасение в ваших ру­ках. Никто другой, никакие посторонние люди не смогут вам помочь. Не ждите помощи извне.

Она шла мне навстречу, помогала разговорить­ся, выразить себя, избавиться от злости. Я этого не знала.

– Я вас не тороплю. Подумайте. Я уверена, что вы сможете… Поверьте в себя.

Я не спешила. Мы работали в одной комнате, и я украдкой за ней наблюдала, слушала как она беседу­ет по телефону, обращается за информацией, про­сит об услуге. Она со всеми общалась на равных, не нападая, не повышая тона, спокойно, уверенно. Да­же с курьерами, секретаршей, горничной она говорила уважительно. Я примечала все это, и постепен­но мои подозрения рассеялись, странное задание больше не вызывало протеста.

Однажды я положила ей на стол три машинопис­ных листка: рассказ о том, как я обедала с Коричневым в ресторане немыслимой звездности. Она прочла его, внимательно прищурившись и не выпуская из рук го­рящей сигареты. Потом подняла голову и, глядя мне прямо в глаза, произнесла легко и вместе с тем твердо:

– Получилось! Вы поняли. Вы прониклись…

И тут мне показалось, что передо мною распахну­лась дверь, так что в глаза хлынул ослепительный свет. Засверкали солнца, ангелы с архангелами затру­били в свои небесные рожки. Толстой и Набоков одо­брительно хлопали меня по плечу. Я испустила хрип­лый торжествующий вопль, воздела руки к небу, резво запрыгнула на верхнюю ступеньку пьедестала, потрясая боксерской перчаткой, и затянула гимн во славу себе самой. Я готова была кинуться ей на шею, но вовремя сообразила, что она вряд ли это оценит. Между тем, не дав мне опомниться, она продолжала:

– Урок номер два: если вам нечего сказать, не го­ворите вовсе. Не пытайтесь приступом красноречия замаскировать незнание предмета. Если вам тяжело писать о соломенных крышах, ирисовых полях, буржуазных интерьерах и нормандской мебели, не делайте этого. Смиритесь с тем, что это – не ваше. Пишите о том, к чему лежит душа. Первостепенное значение имеют стиль и структура, а великие идеи – это так, пустяки.

С этого момента слова из пухлых ангелочков, па­рящих в недоступных эмпиреях, превратились в мощные отмычки для сундучков с драгоценностями.

Благодаря этой женщине, которая обращалась ко мне на «вы» и не позволяла себе ни властного тона, ни снисходительного заигрывания, я научилась раз­бираться в собственных мыслях, желаниях, ощуще­ниях. Я научилась формулировать свои идеи, гово­рить от первого лица, выражать собственную точку зрения. Так я обзавелась своим загончиком, своим личным пространством, закрытым для других, кото­рый ни на что бы не променяла. Я с редким усерди­ем его обрабатывала, с наслаждением пахала и сеяла.

Жизнь стала пробиваться изнутри, подготавли­вая почву для будущих вопросов и ответов, надежд и свершений. Внутри меня зарождалась личность, знакомство с которой мне еще предстояло. Я знала, что впереди нелегкий путь, и это меня не пугало.


Сначала она просто ждала его, открытая и улыб­чивая. Она была уверена, что встретит его с минуты на минуту. Он мог показаться из-за угла, окликнуть ее в аптеке или в одном из баров, куда ходили толь­ко иностранцы. На всякий случай она постоянно улыбалась, надевала свои любимые платья, прово­дила по губам помадой, водружала на тщательно причесанные черные волосы большую соломенную шляпу, украшала запястья браслетами, шею – оже­рельем, выставляла на всеобщее обозрение загоре­лые руки и длинные смуглые ноги.

Она ждала.

Она вела уроки, держалась с достоинством, чита­ла ученикам «Хайди», с отсутствующим видом рас­сказывала им о заснеженных вершинах и домиках с резными карнизами, нетерпеливо поглядывая в ок­но. Она выучилась игре в бридж и стала посещать один из местных клубов, где, к своему глубокому ра­зочарованию, обнаружила только стариков и старух с выцветшей от палящего солнца кожей, которые ругались после каждого хода и по многу раз разбира­ли сыгранную партию. Женщины были до неприли­чия накрашены, носили перстни размером с увели­чительное стекло и очки, за которыми проглядывали маленькие ястребиные глазки. Мужчины страдали простатитом и хлебали виски. Их разговоры ее со­вершенно не трогали, она без конца просчитывала в уме свои шансы. Она была красива, очаровательна – зрелая женщина в самом расцвете сил. Судьба сыгра­ла с ней злую шутку, толкнув на брак с недостойным человеком, и, таким образом, осталась ей должна. Ее страданиям не было предела. Она была рождена, что­бы достичь невиданных высот, а вынуждена была довольствоваться малым. Она страдала от того, что дом был слишком тесным, обстановка слишком скромной, от того что ей приходилось делить с сы­ном единственную в их жилище кровать, что комары мешали ей спать и портили цвет лица, что жалованье было маленьким, а навязчивые коллеги обращались с ней слишком фамильярно, делились своими жал­кими мечтами, низкими амбициями и мелочными интересами.

Иногда она просыпалась среди ночи в холодном поту, с бьющимся сердцем и хваталась рукой за гор­ло, будто кто-то пытался ее задушить. А что если га­далка ошиблась? Вдруг она напрасно потратит по­следние годы своей женской привлекательности на этом странном острове, где американцы встречались, прямо скажем, нечасто? Сколько она ни оглядыва­лось, ей так и не удалось обнаружить в поле зрения хотя бы одного. Французов было хоть отбавляй. А вот американцев…

Чтобы хоть как-то утешиться и наполнить жизнь смыслом, она принялась копить деньги. Она так сильно ограничивала расходы, что порою умудря­лась за выходные дни не потратить ни франка. Они с братом автостопом доезжали до пляжа, обедали ба­наном и кукурузно-рисовой кашей, ложились на по­лотенца и засыпали. Каждый мечтал о своем. Мать разглядывала отдыхавшие по соседству семейные пары, мысленно угадывала содержимое дамских су­мочек и мужских кошельков, живо воображала себе их прекрасные начальственные дома с прислугой, белыми скатертями, музыкой, свечами и просторны­ми верандами, где гости со смехом потягивали кок­тейли и обсуждали предстоящее возвращение на ма­терик. Невольно перескочив на сына, ее взгляд затуманивался. Почему он так походил на своего от­ца? Почему все ее дети выросли похожими на шарла­тана, сломавшего ее жизнь? Она отталкивала от себя его локоть, раздраженно отворачивалась, чтобы не видеть его профиля, большого рта, длинного носа, до обидного напоминавших черты человека, которо­го она называла теперь не иначе как цыган. Ее сын давно вышел из младенческого возраста и стал муж­чиной. У него была та же походка, тот же смех. Он так же издевался над ее серьезностью, упрекал за от­сутствие чувства юмора. Вылитый отец. Она пере­стала ему доверять, прятала от него свои сбереже­ния, без конца перекладывая их с места на место.

Она была создана для иной жизни, призвана бли­стать на светских раутах, роскошно одетая и усыпан­ная бриллиантами, в сопровождении высокопоставленного супруга. Она всегда это знала. Она была второй Скарлетт О'Хара. В единственный год ее сту­денчества сокурсники рьяно боролись за право си­деть с нею рядом. Все юноши крутились вокруг нее. Она могла выбрать любого: самого перспективного, самого богатого, самого привлекательного. Ее жизнь могла бы обернуться головокружительным танцем, а не ожесточенной борьбой. Она оказалась матерью-одиночкой, вынужденной кормить семью. Без денег, без связей. Какая жалкая участь! Эта мысль приво­дила ее в бешенство. Она тряслась от безудержного гнева, злилась на весь мир, на всех тех, кто не оправ­дал ее ожиданий, обманул ее надежды. Все мужчины – бездарные нерешительные трусы. Конечно, четве­ро детей – это не подарок! Они наслаждались ее об­ществом, а в последний момент отступали, попросту сбегали. Четверо детей!

Однажды мать прочла во французской газете длинную статью о своей гадалке. Та вдруг стала зна­менитостью, распрощалась со своей невзрачной двухкомнатной квартиркой в восемнадцатом округе и брала со своих клиентов по тысяче франков за пол­часа. У нее консультировался весь Париж. Желаю­щим приходилось ждать по два-три месяца. Мать вос­пряла духом: в тот вечер они с братом отправились ужинать в ресторан.

Она ждала уже целых два года… Осталось потер­петь совсем немного. Гадалка посулила ей идеально­го мужчину, мужчину, о котором можно только мечтать. Игра стоила свеч.

– Чем ты думаешь заняться в будущем? – С очаро­вательной улыбкой спросила она у сына, который си­дел напротив, положив ногу на ногу, уперевшись локтем в колено и уткнувшись подбородком в ла­донь. В точности как отец.

– Я хочу рисовать… Подамся в Академию Изящ­ных Искусств…

– Еще чего, – перебила она, – тоже мне, профес­сия. Ты станешь фармацевтом, ветеринаром или дантистом.

– Как сынок Армана?

– Опять ты об этом? Сколько можно вспоминать эту старую историю? Такое случается со всеми дев­чонками. Когда мне было тринадцать лет, меня тоже преследовал один тип, бросался на меня на выходе из школы в пальто на голое тело и совал под нос свою штуковину. Я рассказала матери, а она в ответ пожала плечами и посоветовала обходить его сторо­ной. Она и не думала за меня переживать, и ничего, я сама разобралась. От этого еще никто не умирал!

– Я не буду ни дантистом, ни фармацевтом, ни ветеринаром. Нет ничего противнее зубов, лекарств и животных…

– В Академии можно выучиться только на кло­уна! Не хватало только, чтобы ты стал бродягой как твой отец! Тебе нужна нормальная профессия.

– Тогда не спрашивай чем я собираюсь заняться. Решай сама! У нас вообще все решаешь ты, – ответил он, вытягивая ноги и выпрямляясь. – Я хотел бы поча­ще куда-нибудь выбираться. Мне осточертела эта ды­ра. Пора возвращаться домой. Гадалка тебя надула.

– Не смей так разговаривать с матерью! После всего, что я для вас сделала! Не забывай, что я всем пожертвовала, чтобы поставить вас на ноги.

– При всем желании не забуду, – сказал он. – Ты только об этом и твердишь.

– Без меня вы бы умерли с голоду! Или работали бы где-нибудь на почте с тринадцати лет.

– Мамочка, времена Золя давно прошли.

– Скажи это своему отцу! И не смотри на меня так! Сколько я для вас сделала, подумать только! Ка­кая я дура, боже мой! Надо было отдать вас в приют.

– Ну вот, опять за свое! – пробормотал мой бра­тик, но мать его не услышала.

Она продолжала свою пламенную речь, кожей ощущая терновый венец, который ей выпало нести. Все в ней взывало к мщению. Она будет мстить, мстить беспощадно! Она то и дело возвращалась к особо ненавистным персонажам, не жалела для них ядовитых слов, шипела, исходила желчью как корень мандрагоры.

– Взять хотя бы мадам Юблин, чем она лучше меня? Безобразная толстая корова с раздувшимися венами, и отхватила себе такого чудесного мужа. А, я тебя спрашиваю?

– Она жена посла, – вздыхал мой брат, болтая со­ломинкой в стакане папайевого сока. Мать выводи­ла его из себя.

– Сама – американка, муж – американец, живет в настоящем дворце, с кондиционером, с телевизором, каждый день устраивает приемы, носит платья от лучших кутюрье. Что она в своей жизни сделала, чтобы заслужить такую роскошь? Да ничего. Все это просто свалилось ей на голову как манна небесная. Она знай себе прирастает жирком, а вокруг ходит прислуга в набедренных повязках.

Брат пожимал плечами, и она продолжала:

– Из меня бы вышла превосходная жена посла! Превосходная!

Мать шипела от злости, опустошала стакан, на­ливала еще.

Она прожила на Мадагаскаре семь долгих лет. Все эти годы она ждала своего мужчину, разглядывая в зеркале мелкие морщинки, образовавшиеся вокруг глаз, и разнося в пух и прах этот остров, на который никогда не залетали Боинги, до отвала набитые аме­риканцами. Семь лет она следила за головокружи­тельным взлетом своей гадалки, которая теперь каж­дое утро выдавала свежие гороскопы по радио, ежегодно писала книги об искусстве ясновидения, мелькала на телеэкране и просила тысячу сто фран­ков за сеанс. Мать проклинала гадалку, проклинала собственную доверчивость, выливала виски на ковер во время игры в бридж и избегала коллег по работе.

После семи лет напрасного ожидания она воз­вратилась во Францию.


Смотреть – стараться увидеть, пытаться разгля­деть кого-то или что-то.

Уже в старофранцузском языке в значении слова присутствует интеллектуальный и нравственный оттенок: принимать во внимание, считаться.

Исходное значение: «заботиться, печься».


Перед глазами матери, как игрушечные солдати­ки на плацу, один за другим проходили мои поклон­ники. Я не очень считалась с ее мнением, но тем не менее, каждый раз ждала ее одобрения, прежде чем дать волю желанию.

Мы с очередным кавалером приглашали ее в ресто­ран, в кино, на пикник. Устроившись на заднем сиденьи, мать мрачно наблюдала за водителем, обжигала его недоверчивым взглядом. «Зачем тратиться на до­рогой бензин, если можно прекрасно ездить на самом обычном, – недоумевала она. – И вообще, почему бы вам не перейти на дизель? Это же реальная экономия». Она заглядывала в счет и негодующе пожимала плеча­ми, если сумма представлялась ей слишком высокой. Спрашивала у молодого человека говорит ли он по-ан­глийски, есть ли у него семейный особняк, сколько он получает. «Вы неплохо устроились, – заключала она. – Учителям столько не платят. И знаете, какая пенсия ожидает меня на старости лет, после всего пережитого?»

Я поворачивалась к ней, умоляла: «Мамочка, пере­стань!», гладила юношу по затылку, словно желая смягчить боль от ожога, включала музыку погромче, но она бесконечно твердила одно и то же, прижимая сумочку к груди: «Уж поверь мне, я знаю что говорю!».

Ее всегда что-то не устраивало. Слишком старый, слишком молодой, незрелый, непрактичный, не платит взносы за квартиру[20], у него клоунская про­фессия, он неперспективный.

– Кстати, ты заметила какие у него толстые ляж­ки? Я и не знала, что тебе нравятся крупные мужчи­ны. Не боишься, что он тебя раздавит? Как ты мо­жешь получать удовольствие? Я бы не смогла…

Я сидела, стиснув зубы, выдавливая из себя улыб­ку, пыталась оттянуть неизбежное. Я успокаивала мать, успокаивала мужчину, который гневно скреже­тал зубами. «Понимаешь, – объясняла я ему, – она так одинока, всю свою жизнь вкалывала как прокля­тая, не могу же я бросить ее одну после всего, что она для нас сделала.»

Мать вечно жаловалась на жизнь, злобно смотрела по сторонам, прижимала сумочку к груди, опасаясь воровства. В то же время, завидев на улице грязную оборванную дворняжку с порванными ушами, мать тотчас наклонялась к ней и не скупилась на нежно­сти; заметив сморщенную старушку, ковыляющую по тротуару, переводила ее через дорогу и одаряла своей лучезарной улыбкой. Дворняжка благодарно лизала ей руки, старушонка – целовала. Et глаза на­полнялись слезами: она чувствовала себя любимой.

Любимой…

Любовь была делом ее жизни. Она плакала над несчастьями принцев и принцесс, смотрела по теле­визору свадебные и похоронные церемонии с болью в сердце и платочком в руке, причитая: «Как они хо­роши! Она была так молода! Боже мой! Боже мой!» Она по многу раз пересматривала «Унесенных вет­ром» и «Историю любви», выходила из зала с крас­ными глазами, прижималась ко мне как маленькая девочка. Я ее успокаивала. Чужое несчастье, будь то в жизни или на экране, делало ее уязвимой, нежной, беспомощной. Она жалась ко мне, говорила: «Я люб­лю тебя, ты же знаешь. Ты моя любимая девочка. Почему ты так ко мне жестока?».

– Я, жестока? – удивленно переспрашивала я.

– Да, ты. Ты всегда ко мне так относилась, с са­мого детства. Ты еще в четыре года смотрела на ме­ня с осуждением, как неродная.

Как может четырехлетний ребенок проявлять жестокость по отношению к матери? Надо же такое выдумать! В этом возрасте мать заслоняет собою весь мир, всю галактику.

Я отвечала: «Ну, ну, перестань… давай не будем начинать все сначала».

– Нет, как же, – протестовала она.

Она жаждала любви, хотела, чтобы я до краев на­полнила ее душу этой пресловутой любовью, которой жизнь никогда ее не баловала. Она как будто снова впадала в детство, дулась, сжимала зубы и кулаки как обиженный ребенок, пинала ногами упавшие кашта­ны, повторяла: «ты меня не любишь, не любишь», чтобы я в ответ твердила: «да нет же, люблю», но мои слова повисали в воздухе, так и не утолив ее жажды.

«Вот если бы ты меня действительно любила…» – говорила она.

Далее следовал длинный перечень условий, обя­зательных к исполнению: «Ты бы сделала то, и это, и вела бы себя так-то и так-то. Вот у моей подруги Мишель дети, которые по-настоящему ее любят, они ее слушают, все делают как она скажет…»

Она бросала на меня суровый уничижительный взгляд, словно желая сбросить в львиную яму, заяв­ляла, что я вообще не способна любить, поскольку не отвечаю ее строгим требованиям.

Она никогда не бывала мною довольна.

Сколько бы я ни давала, она не успокаивалась. Она была подобна бездонному колодцу. Угодить ей было невозможно: мало, плохо, не так. Я вечно оказывалась виноватой во всех грехах. Когда я, набравшись смело­сти, спрашивала чего она, собственно, ждет, она, гнев­но взглянув на меня, тотчас принималась смотреть вдаль с оскорбленным, отсутствующим видом.

Она сама не знала, чего от меня хочет, но вменя­ла мне это в вину, упрекала в бестактности и без­различии.

– Ты меня не любишь. Если бы ты меня любила, ты бы сама все понимала, чувствовала бы интуитивно. Любовь – вне сферы разума… Когда любят, просто да­ют, а не судят. Ты только и делаешь, что судишь меня.

– Вовсе нет! Я просто хочу, чтобы мы научились понимать друг друга, любить…

– Нельзя научиться любить! Люди либо любят, ли­бо нет, третьего не дано. А ты вечно меня осуждаешь…

В ее понимании малейшее возражение прирав­нивалось к осуждению. Стоило нам высказать мне­ние, не совпадающее с ее собственным, и она чувст­вовала себя оскорбленной. Она не признавала за нами права голоса, считала себя истиной в послед­ней инстанции. «Да, мамочка, конечно, мамочка» – вот все, что она хотела от нас слышать.

Я должна была, как зеркало, каждый вечер твер­дить, что она самая красивая, самая смелая, самая умная и вообще лучшая из матерей, падать к ее но­гам и беспрекословно ей подчиняться.

– Я никогда не позволяла себе осуждать родите­лей, – говорила она. – Я их уважала и слушалась про­сто потому, что они были моими родителями. Дума­ешь, почему я в восемнадцать лет вышла замуж? Потому что мой отец решил, что в этом возрасте все его дети должны начать самостоятельную жизнь. И я не думала на него сердиться, несмотря на то, что совершила самый необдуманный поступок в своей жизни, связавшись с твоим отцом, и все только для того, чтобы поскорее покинуть родительский дом.

– Может, ты на самом деле сердилась, просто бо­ялась ему сказать?

– Не смей так говорить! Не смей! Он был моим от­цом, и я бы никогда не позволила себе его осуждать!

– Как будто человек обязан во всем соглашаться с родителями!

– Как ты ко мне жестока! Как жестока!

Мать плакала, смотрела на меня с ненавистью, умоляла оставить ее.

Я с яростью ощущала собственное бессилие. Ее категоричность, ее презрительное молчание были мне невыносимы. Я хлопала дверью и клялась, что больше сюда не вернусь.

И возвращалась.

Я представляла ей всех своих женихов, специаль­но подбирала их по ее вкусу, помня о ее несбывшихся мечтах. Таким образом я помогала ей отыграться. Я была всего лишь приманкой, на самом же деле муж­чина предназначался ей, призван был избавить ее от бремени обманутых надежд. Я просто обязана была найти мужчину, которого она тщетно искала на Ма­дагаскаре, мужчину, который осушит ее слезы и ото­мстит за все ее обиды. Я должна была быть сильной, чтобы навеки остались в прошлом хрустальные ша­ры, Боинги Пан Американ и превратности судьбы.

Я преподносила ей молодых людей как заправ­ский товар, старалась выставить их в самом выгод­ном свете. Я заваливала ее своими одушевленными подарками в надежде увидеть на ее губах улыбку, услышать ее облегченный вздох.

Мамочка, взгляни-ка на этого. Не правда ли, хо­рош? Красивый, сильный, богатый. Густые волосы, белые зубы, живот втянут, мускулы по всему телу. У него собственный особняк, престижная работа, огромная машина. Он прекрасно говорит по-анг­лийски – всю жизнь живет в Америке.

– Он американец? – спрашивала мать, поднимая на меня полные надежды глаза.

– Нет, он француз.

– Вот видишь, – вздыхала она.

– Он почти американец.

– Почти не считается… Ты сама это прекрасно понимаешь. Ты надо мной просто издеваешься!

Я выбивалась из сил, пытаясь ей угодить. Я чув­ствовала себя совершенно опустошенной, и един­ственным моим спасением были приступы ярости. Я выла от злости, кричала, что больше так не могу, что ее ничто в этой жизни не радует. Мать наблюда­ла за мной с чувством глубокого удовлетворения. Сжав зубы, она ликовала. Ее глаза светились от со­знания победы. Я перестала себя контролировать и оказалась в ее власти. Она снова ощущала себя зна­чительной, соблазнительной, прекрасной. Она была очень довольна собой: это явно читалось в ее обык­новенно мрачном взгляде. Однако, вовремя опо­мнившись, мать возвращалась к своей привычной роли и, обиженно вздохнув, продолжала:

– Вот видишь, ты опять принялась за старое. Ты меня не любишь… Никто из детей меня не любит. Не знаю почему. Всех моих подруг дети обожают, одной мне не повезло. И это – после всего, что я для вас сделала…

Я приходила в бешенство, убегала, хлопнув две­рью, билась головой о стену лифта, заливалась слеза­ми, пинала все, что попадалось на пути – камни, ство­лы, край тротуара. Сколько я ни пыталась дать выход злости, она продолжала кипеть с прежней силой.

Меня бесило, что мать не слышит, не видит меня, что я для нее не существую. Я была для нее пустым местом, одним из тех жирных нулей, которые она по вечерам выводила красной ручкой в тетрадках своих учеников, громко возмущаясь их невежеством.

Я хотела, чтобы она меня выслушала, но она была ко мне глуха.

Я хотела, чтобы она меня видела, но она на меня не смотрела.

Я хотела, чтобы она подвинулась, признала за мной право на собственное пространство, но она упорно требовала, чтобы я была ее послушным эхом.

Рядом с ней я становилась беспомощным ребен­ком, принималась лепетать как испуганный младенец, который впервые сел за руль трехколесного велосипе­да, взмыл вверх на качелях, проплыл несколько мет­ров без спасательного круга. Мама, посмотри же на меня, поддержи меня взглядом, не дай мне упасть и пойти ко дну, помоги подняться и не сдаваться, скажи, что я самая сильная, самая смелая, единственная в ми­ре, что мои первые шаги, первые слова, первые рисун­ки удались на славу, что ты гордишься мною, видишь только меня одну, даришь мне место, где в нежном сиянии твоих глаз я буду расти, расти и расти.

Ее глаза не видели, уши не слышали, губы не дви­гались. Она не оставляла мне выбора, и в последней отчаянной попытке быть замеченной, я подкладывала ей под ноги мины замедленного действия.

Она отпихивала их ногой, отчего все они взрыва­лись у меня перед носом.

Чем больше я бесилась, тем острее она ощущала свою жертвенность, осознавала как много принесла на священный алтарь материнства. Подруги, тесным кружком сплотившись вокруг, в один голос твердили: «Бедняжка, после всего, что вы для них сделали, после всего, что вы для них сделали…» И она, стиснув губы и глядя перед собой недобрым взглядом, повторяла: «Я все для них сделала, я жила, не жалея себя, потрати­ла на них свои лучшие годы. Зачем, спрашивается?».

Мои старшие брат и сестра, быстро смекнув что к чему, уехали жить за границу, писали ей коротень­кие открытки, зимой присылали пироги, летом – бу­мажные цветы. Она вешала открытки в рамочках, выставляла пироги и цветы на самом видном месте как трофеи, подтверждающие, что она превосход­ная мать, и без устали хвалила своих старших детей, которые предпочли сбежать от нее подальше.

А я оставалась у подножья крепости и не теряла надежды найти брешь в неприступной стене и про­никнуть внутрь. Я разрабатывала хитроумные пла­ны, целые стратегии, более подходившие для воен­ных действий, чем для покорения сердец. Иногда мне казалось, что дворцовые ворота приоткрылись, и я, ликуя, устремлялась вперед, вставала в стойку побе­дителя, упивалась своим мимолетным торжеством, своими успехами, своей блистательной тактикой и ждала, что она воздаст мне должное. Мне хватило бы одного ее взгляда, чтобы возродиться, почувствовать себя благословленной, обновленной, стать, наконец, личностью, одного ее взгляда, говорящего: «Ты вели­колепна, девочка моя, я люблю тебя». Она не удоста­ивала меня взглядом, и я ощущала себя собачкой, привязанной к ее трону, бешеной собачкой на цепи.

Я была в ее власти, и она прекрасно это сознавала.

После каждой размолвки я приходила первой, заменяя собой былой каталог поклонников.

Мне тоже нужно было уехать, но я еще не была к этому готова…

Уехать, вырасти вдали от этого убийственного, уничижительного взгляда, превращавшего меня в бессильную злобную карлицу.

«Я не хочу быть карлицей, не хочу быть злобной и бессильной», – без конца повторяла я, стоя на краю без­дны, которую она заботливо постелила к моим ногам.

Но тогда – кто же я?

Красивая блондинистая дама часто смотрела на ме­ня испытующим взглядом, ненавязчиво учила отта­чивать фразы, лепить свою действительность, свою точку зрения. Приходя утром на работу, она, словно ненароком, роняла на мой рабочий стол книги, а сама нетерпеливо тянулась к телефонной трубке, отчего су­мочка, соскользнув с плеча, падала на внушительную стопку бумаг.

– Вот, почитайте, – бросала она мне, набирая номер.

Она падает в кресло, заказывает крепкий кофе и рогалик, малюсенький рогалик, чтобы не потолстеть, вынимает сережку и, листая письма, разговаривает по телефону.

Я беру книгу. На ней значится: Джон Фанте[21] «Спроси у пыли».

На обложке пара скрещенных ног в плетеных ко­жаных туфлях и вязаных чулках со следами штопки. От черно-белой фотографии веет бедностью, непо­сильным трудом, борьбой за выживание, в которой каждой доллар дается потом и кровью. Я открываю книгу и натыкаюсь на предисловие Буковского.[22]

Язык Буковского… Слова вспыхивают как искры, ощущение такое, будто кто-то дал залп салюта у ме­ня перед глазами. Я читаю и перечитываю предис­ловие как любовное письмо, затертое до дыр.

Я заучиваю его наизусть, повторяю днем, сидя в пробке, вечером, борясь с бессонницей, на светских мероприятиях, когда возникает желание напиться от скуки. Оно звучит как предвестник скорой побе­ды. Книги меня больше не пугают, писательство уже не кажется уделом избранных и признанных, глядящих на меня с высот книжных полок, славы и мастерства. Из-за спины литературы классической и цивилизованной, изучаемой в университетах, проступают книжки неприличные и невоспитан­ные, пришедшие с улицы, напичканные словечками из обыденной человеческой речи.

«Я был молод, голоден и пьян. Я пытался писать. Я целыми днями просиживал в лосанжелесской му­ниципальной библиотеке, и все, что я там читал, не имело ничего общего ни со мной, ни с тем, что про­исходило за окном, ни с людьми, которые меня ок­ружали. Казалось, весь мир играет в шарады, и ве­ликими писателями признаются только те, кому совершенно нечего сказать. Их тексты представля­ли собой искусную смесь условностей и изощрений: прочти и преподай другим, перевари и передай дальше. В этом был какой-то подвох, все что скры­валось за осторожным и хитрым названием „миро­вая культура“ представлялось мне подозрительным. Похоже, дореволюционные русские прозаики были последними, в чьих книгах еще встречалась игра случая или порыв страсти. Счастливых исключений было так мало, что я проглатывал их в два счета и снова принимался с голодными глазами бродить среди шкафов, заставленных скучнейшими книга­ми. Современные авторы сплошь копались в пре­красной старине и были мне неинтересны. Я снимал с полки одну книгу за другой и недоумевал: „Поче­му всем этим людям совершенно нечего сказать? Почему никто из них никогда не срывается на крик?“ Однажды я все так же наугад взял книгу, рас­крыл ее и проникся. Я оторопел, я чувствовал себя так, будто нашел золотой слиток на городской свал­ке. Я положил книгу на стол, и фразы потекли сами собой, словно несомые приливом. Наконец-то на­шелся человек, которому не чужды эмоции, кото­рый с блистательной простотой смешивает горькое и смешное. Я взял эту книгу и принес домой. Я чи­тал ее, лежа в постели, и еще не дойдя до конца, по­нял, что после Фанте литература уже никогда не будет прежней.»

Я жадно принялась за роман и, подобно Буков­скому, почувствовала, что у меня голова идет кру­гом. Я тоже была изумлена, взволнована. Все дело в простоте, подумала я, в абсолютной простоте. Здесь нет ни ухищрений, ни высоких слов, вставленных для пущей важности, ни абстрактных идей, призван­ных свидетельствовать о высоком интеллекте авто­ра, ни манерности, ни поз. Слова Фанте – это он сам, его сущность, его душа, его повседневность, малень­кие импульсы, исходящие из нутра, из самого сердца так, что читатель чувствует их кожей. Я летела от слова к слову и была не в силах остановиться.

«Сижу я однажды вечером на кровати в номере ма­ленькой гостиницы Банкер Хилл, что в самом сердце Лос-Анжелеса. В этот вечер мне предстоит принять жизненно важное решение касательно гостиницы. Надо сделать выбор: заплатить по счету или убраться вон, как гласит записка, подкинутая мне под дверь за­ботливой хозяйкой. Выбор непростой, есть над чем задуматься. Решение приходит само собой: я просто гашу свет и отправляюсь спать.»

Звонит телефон, сослуживцы что-то мне гово­рят, приносят какие-то бумаги, напоминают, что ра­бота срочная, а я сижу, широко расставив локти и с обеих сторон придерживая книгу. Я смакую каждую фразу. Я сижу на кровати Бандини, как некогда пря­талась в комнате Сережи Каренина. «В то время мне было двадцать лет, и я говорил себе: черт тебя возь­ми, Бандини, не надо спешить. У тебя есть десять лет, чтобы написать великую книгу, так что рас­слабься, дыши воздухом, выходи в город, шляйся по улицам и познавай жизнь. Твоя проблема в том, что ты совершенно не знаешь жизни.»

Мне двадцать с хвостиком, и я тоже совершенно не знаю жизни.

Я пытаюсь писать, потому что мне кажется, что это именно то, чем мне хочется заниматься. Это единственное, что я умею, единственное, что помо­жет мне обрести себя. У меня нет денег, нет друзей, если не считать блондинистой дамы, но с ней тоже не все понятно…

О жизни я вправду ничего не знаю. Я стараюсь дер­жаться на плаву, ощупью пытаюсь защищаться. Я не­терпелива, порою агрессивна и жестока. Я ненавижу мир, в котором у меня нет своего места. Я ненавижу людей, которые уверенно чувствуют себя в этом мире, где для меня не нашлось места. Я их ненавижу и в то же время завидую им. Как им удается так гладко гово­рить, так четко выражать свои мысли? Отчего у них такая чистая кожа, такая удачная прическа? Что они такого съели? Каким мылом моются? Какие книги чи­тали? Кто был с ними рядом, когда они произнесли свое первое слово? Кто поддерживал их, не скупясь на аплодисменты? Должно быть, они родились в доспе­хах, с самого детства жили с чувством защищенности, с верой в себя. Я изо всех сил пытаюсь на них похо­дить, но мое подражание выглядит неубедительно. Я – всего лишь бледная копия воображаемого идеала. Мне все время приходится притворяться. Я станов­люсь блондинкой-преблондинкой. Кожа у меня матовая-прематовая. Улыбка ослепительная-умопомра­чительная. Другие люди твердым шагом идут по жизни, а мне достаются лишь отдельные фрагмен­ты, позволяющие восстановить неполную картину бытия. Они пришли в эту жизнь с готовым биле­том, а я все еще стою на листе ожидания.

Отдельные фрагменты. Цыганский мужчина в ро­ли папочки, мужчина в сарае, переодетый крестьян­кой, мужчина, разрезавший меня на маленькие кусоч­ки, мужчина коричневый, мужчина серый, мужчина с маленькими ручками. Я бывала палачом, бывала жертвой, любая роль навязывалась мне извне. Жизнь меня била, я безотчетно старалась дать сдачи. По сути, эти роли были идентичны.

Я поднимаю голову, смотрю на красивую блон­динистую даму.

Она вечно разговаривает по телефону, свободной рукой делая пометки.

Я не понимаю, зачем она так со мной возится, за­чем она делится со мною своими сокровищами, ниче­го не требуя взамен. Расход-приход, расход-приход, так устроена жизнь. Ее великодушие кажется мне по­дозрительным. Великодушие всегда подозрительно.

В конце концов я перестаю думать на эту тему. У меня появляются новые друзья: Фанте и Буковский.

Чтобы поговорить с ними по душам, мне не придется вешаться им на шею, а потом доводить их до ручки.


– Тебе ведь случалось заниматься саморазруше­нием, предлагать себя кому попало. Помнишь толстогубого в тот вечер, когда я впервые тебя увидел…

– Я думала, посмотрим, может быть это как раз тот, кто мне нужен… Мне так хотелось, чтобы меня любили, чтобы на меня смотрели.

– Ты готова была наделить его всеми мыслимы­ми достоинствами, объявить идеальным мужчиной, вознести на вершину своего Олимпа. Потом он бы неминуемо оттуда свалился, и ты бы мигом его воз­ненавидела, сочла себя обманутой, хотя обманул бы тебя не он, а ты сама.

– Я же увлеклась не потому, что он привлекателен, богат и всемогущ, а потому, что он смотрел в мою сторону… Раз на меня смотрят, значит я чего-то да стою. Ради того, кто на меня смотрит, я горы готова свернуть…

– Ради меня тоже?

– Ради тебя я готова двигать горы, обращать вспять реки, растапливать ледники, чтобы напоить тебя водой, сдувать с вершин вечные снега, чтобы они, опустившись на твой пылающий лоб, сбили жар.

– И все это ради меня?

– И не только это… Я откопаю в глубинах твоей ду­ши несметные сокровища, о существовании которых ты даже не догадывался. Я освобожу тебя от всех це­пей, от всех оков, мешающих тебе расти. Я поцелуем излечу твои самые страшные раны, они зарубцуются как по мановению волшебной палочки, и ты вновь почувствуешь себя свободным и сильным, красивым и могущественным.

– А в один прекрасный день ты, не сознавая что делаешь, отправишь меня обратно в пустыню, и бу­дешь спокойно смотреть как я умираю от жажды…

– В один прекрасный день я, отлично сознавая что делаю, соглашусь любить тебя по-настоящему. Потому что это ты. Потому что я хочу жить с тобой. Я устала, смертельно устала от этих вечных повто­рений. Я открою тебе свои самые страшные секре­ты, чтобы ты никогда не оказался за бортом. Я рас­скажу тебе обо всех своих причудах, обо всем, что меня возбуждает. Я расскажу тебе все без утайки.


Он так бережно со мной обращался, мой мужчина в черном, моя античная статуя.

В нем было столько заботливости, столько нежно­сти и великодушия. Я с широко раскрытыми глазами принимала его спокойные подарки, которые как нель­зя лучше подходили именно мне, прямиком проника­ли в мое сердце, мою душу, мое тело, обнимали меня как вторая кожа. Подобно земле, долгое время жив­шей без воды, я жадно впивала его любовь, и от этого рубцевались все мои изломы и трещины.

Он смотрел на меня, и под этим взглядом я сама себе казалась великаншей.

Мы оба были великанами, и весь мир принадле­жал нам. Нам было мало вселенной. Мы шли по ней как по огромной карте, гордые и торжествую­щие, будто летели на крыльях от одного потайного грота к другому, повсюду находя несметные сокро­вища. Мы были неутомимы, неуловимы, наша жажда – неутолима. Мы не ведали опасности, не знали пресыщения. Мы были непобедимы. Так мы вступили в вечность.


– У тебя болит голова?

Он уехал на несколько дней. Я сплю в окружении его подарков, на мне его черный шарф, черная фут­болка хранит жгучий запах его подмышек. Я не рас­стаюсь с телефонной трубкой.

– Я пришлю тебе чек, купи себе аспирину…

Он обо мне думает. Заботливо склоняется над моей колыбелью. Подарки так и текут из его рук как из рога изобилия. Я его дитя, его младенец, я свора­чиваюсь калачиком у него на ладони. А потом он вдруг становится совсем другим, увлекает меня в свои объятия. Он такой нежный, порою страшный, порою сладкий, он стремительный и терпеливый. С ним я удваиваюсь, утраиваюсь, умножаюсь до бес­конечности и не перестаю удивляться. Он каждый раз новый, и я с ним каждый раз новая. Я стучу по дереву, чтобы это блаженство длилось долго, чтобы никто на лету не подрезал ему крылья.


Я хочу знать как это было с «другими».

С теми, кого ты любил до меня.

Расскажи, расскажи мне про них, пусть у меня за­щемит сердце, я хочу раздуться от гордости, от со­знания того, что я заменила тебе всех этих женщин, отодвинула их в прошлое.

Я задаю этот вопрос шепотом, склонившись над тобой.

Ты, не поднимаясь с постели, берешь меня за го­лову и окидываешь ледяным взглядом, говоришь, четко выделяя каждое слово, словно впечатываешь их мне в мозг, высекаешь как священные заповеди на каменных скрижалях.

– Ты первая, первая, кого я люблю всеми сила­ми души. Все остальные истории были случайны­ми черновиками, пробами, репетициями нашей встречи. Я ждал именно тебя. Я не хочу ничего рассказывать о других!

– Нет, так нечестно, все равно расскажи, я не расстроюсь.

– Я не хочу об этом говорить! Это ты привыкла все рассказывать! А мне нечего сказать.

Я начинаю умолять, прижимаюсь к тебе, обхва­тываю тебя руками и ногами, чтобы расстрогать, разговорить, растопить твое сердце. Ты раздражен­но отмахиваешься.

– Перестань… Это больше не имеет значения. Единственное, что имеет значение, это ты, и ты пре­красно это знаешь.

– Все равно, я хочу знать.

– Что ты хочешь знать? Тебя интересуют романы, которых больше не существует, старые, забытые чувства?

– Меня интересует все, что связано с тобой. Я хо­тела бы знать, как ты пошел в школу, как задувал свечи на именинном пироге, как в первый раз уви­дел снег, как ты бежал в пижамке открывать рожде­ственские подарки, как целовал маму в щечку, как учился плавать и играть гаммы, как…

Ты в бешенстве отталкиваешь меня, отодвигаешь­ся на дальний край кровати и лежишь, скрестив руки на груди. Ты молчишь, но я чувствую, как внутри те­бя кипит злость, и догадываюсь, сколько всего ты хо­тел бы позабыть, вычеркнуть из памяти. Ты лежишь неподвижно, будто ледяная глыба, напряженно уста­вившись в одну точку. От ярости твои зрачки потем­нели и расплылись. Мне становится страшно.

– Ты сердишься?

– С чего ты взяла?

– Не знаю, просто мне вдруг показалось, что ты сейчас, в данную минуту, меня ненавидишь.

– И ты с такой легкостью об этом говоришь? Те­бя совершенно не смущает, что я тебя ненавижу? Ты так в себе уверена?

Я киваю и легонько склоняю голову набок. Я уве­рена, что ты любишь меня больше всех на свете. Когда ты прижимаешь меня к себе и начинаешь ла­скать, у меня будто вырастает новое тело, в твоих объятиях я с каждым днем становлюсь прекраснее. Я улыбаюсь, нежно дую тебе в лицо, показывая тем самым, что я люблю тебя и поэтому хочу знать о те­бе все. Я протягиваю тебе руку в знак перемирия. Ты больно хватаешь её и так сильно тянешь к себе, что я, оторопев, поднимаю на тебя глаза. Ты прижима­ешь меня к себе, падаешь на меня всей тяжестью своего тела и неистово входишь в меня. Я лежу под тобой, словно онемев, боюсь пошевелиться. Ты бе­решь меня как неодушевленную плоть, все дальше и дальше углубляешься в мое тело, не удостаивая меня взглядом, отталкивая рукой мое лицо, чтобы только не видеть его. Тебе вдруг бешено захотелось поглотить меня, раздавить, превратить в свою соб­ственность, в кусок своего тела. Когда приходит дол­гожданное успокоение, и ты все так же молча, не глядя на меня, откатываешься в сторону, я закры­ваю изгибом локтя лицо и плачу как ребенок:

– Ты сделал мне больно.

Ты не смотришь на меня, не пытаешься обнять. Ты говоришь суровым и каким-то чужим голосом:

– Иногда я тебя ненавижу…

– Я тебя тоже.

– Ну, хорошо… Мы квиты. Можешь идти, если хочешь, я тебя не задерживаю.

Ты произносишь это так холодно, так спокойно и безразлично, что я вздрагиваю всем телом.

– И все потому, что я попросила тебя расска­зать о своем прошлом! Неужели ты был настолько несчастен.

– Ты хочешь проанализировать всю мою прошлую жизнь с лупой в руке? Не выйдет. У меня нет прошло­го. Что за дебильная чувствительность! Ты и в самом деле думаешь, что все можно объяснить прошлым, и для этого пытаешься угадать, был ли я счастлив в дет­стве, много ли я выстрадал и изменяли ли мне женщи­ны? Почему все женщины строят из себя сестер мило­сердия! Когда ты так опускаешься, я начинаю тебя ненавидеть! Разве ты не понимаешь, что с нами проис­ходит что-то чудесное, необыкновенное, что я не хочу тебя ни с кем сравнивать? Ты не понимаешь, дурочка?

Я не понимаю, как он мог так завестись из-за са­мого обычного вопроса. Почему ты бесишься? Тебя возмущает, что я прошу тебя вернуться на шаг назад, что я хочу больше знать о твоем прошлом, чтобы лучше тебя понимать? С тех пор как мы вместе, ты держишь меня в полной изоляции, ты стоишь с ру­жьем наготове, готовый выстрелить в любую мину­ту. Ты добиваешься моего расположения, задаешь кучу вопросов, стараешься узнать обо мне абсолют­но все, на руках несешь меня в ванную, моешь мне голову и лицо, не позволяешь самой за себя платить.

Ты сделал все, чтобы мы оказались в плену у собст­венной истории. В нашем романе ты – абсолютный монарх и все решения принимаешь единолично. Я подчиняюсь тебе с радостью и легкостью, но стоит мне задать тебе простейший вопрос, проявить есте­ственное для влюбленной женщины любопытство, как ты закипаешь и отказываешь мне в том, чем я так щедро с тобой делюсь.

За что ты мстишь?


Иногда он фальшивит.

Он начинает говорить странным голосом, как бы подражая другим людям, причем эти другие – все­гда женщины. Этот писклявый пронзительный го­лос удивительно не соответствует массивности его тела, кажется что он пришел извне, из какого-то на­вязчивого кошмара, заставляющего просыпаться в холодном поту, этот страшный резкий голос, голос старухи-чревовещательницы. Женщины, которых он таким образом озвучивает, кажутся мне нелепы­ми, безобразными марионетками. В такие минуты в нем проскальзывает что-то злое и угрожающее, как будто он сводит с ними счеты.

– Эти женщины тебя чем-то обидели?

– Нет, с чего вдруг? – удивленно отвечает он. Мне становится не по себе, я затыкаю уши, мне кажется, что это не он, что его устами говорит кто-то другой.

– Ты похож на Энтони Перкинса в «Психозе»… Когда ты говоришь таким голосом, мне страшно, ужасно страшно.

– Как ты можешь? Ты сама понимаешь, что ты сейчас сказала? Как ты можешь? Как?

Он снова становится холодным будто каменная статуя, смотрит на меня сверху, издали.

– Я никогда тебе этого не прощу!

Он пристально смотрит на меня, но глаз я не отвожу.

Мы расползаемся в разные стороны кровати, бе­рем себе по отдельной подушке, тянем одеяло, заво­рачиваемся в простыни, сооружаем целые саркофа­ги, чтобы изолировать друг от друга наши тела, которые живут своей жизнью и не желают ссорить­ся. Мы спим по отдельности всю ночь, разделенные стеной из моих и его слов.

Утром он кладет мне руку на плечо, придвигается своим огромным телом поближе к моему и шепчет примиряюще:

– Я больше так не буду…

– Прошу тебя…. Когда ты так разговариваешь, мне кажется, что ты ненавидишь этих женщин, что ты вообще ненавидишь женщин.

Он смотрит на меня как ребенок, проснувшийся посреди ночного кошмара. Я обнимаю его, укачиваю, утешаю, и он сразу успокаивается. Он недоумевает, как это он мог так забыться. Должно быть, тому виной неведомые зловредные силы.


А иногда…

Иногда он аккуратно смачивает указательный палец розовым кончиком языка и медленно прово­дит им по бровям, повторяя изгиб дуги, приоткры­вая рот, высунув от усердия язык и согнув мизинец как дурная старуха, которая наводит красоту. Я взрагиваю и отвожу взгляд. Я не хочу видеть его дурной старухой…

Иногда…

Иногда за столом он отнимает у меня нож и вилку и приказывает: открой рот, молчи и жуй, пока я не за­суну тебе следующую вилку. Ты мой ребеночек, мой единственный ребеночек, ты должна во всем меня слушаться. Он неотрывно смотрит на меня, так что глаза вылезают из орбит, расплываются грозной чер­ной лавой, и мне вдруг становится страшно, так страшно, что я выпускаю из рук нож с вилкой и по­корно открываю рот…

Иногда…

Иногда, когда мы занимаемся любовью и броса­ем в бой всю бронетехнику, стремясь напугать, ра­нить, зажать противника и обратить его в бегство, он вдруг плюет мне в лицо, оскорбляет, обзывает последними словами, теми, что можно услышать только в воинственном мраке ночей, которые невоз­можно повторить при дневном свете. Он трясется как в лихорадке, гримасничает, кажется, что в него вселился сам дьявол, с таким остервенением он гар­цует на моем теле, осыпая ударами мои губы, грудь, живот, и когда сладкая пытка подходит к концу, бес­конечное блаженство проступает в его чертах. Вол­на напряжения схлынула, его глаза теплеют, губы расслабляются, он опускает плечи.

Наконец-то мы квиты.

Он с религиозным трепетом покрывает поцелуя­ми мое раскрытое тело, благоговейно склонившись над ним, как над старинной иконой в заброшенной часовне. Его поцелуи – награда за мою доступность, безусловную, безграничную, за то, что я прощаю ему былые прегрешения…

Я вытираю лицо, накрываю свое безжизненное тело измятой белой простыней и неожиданно пони­маю, что эта жестокость предназначается не мне, что она пришла из его туманного прошлого, в кото­ром я все-таки надеюсь разобраться.

Кто была та женщина, причинившая ему столько страданий? Что между ними произошло? Что за при­зрак преследует его неотступно, бесконечно толкая на месть?


Между тем враг затаился и ждет.

Он все видит, примечает, наблюдает и готовит свой приговор. – Этот человек – ненормальный, – говорит мне враг, – совершенно ненормальный. Он порочный, испорченный. Это совсем не тот, кто тебе нужен.

– Зря стараешься, – шепотом парирую я, – на этот раз я тебе так просто не дамся. Я ведь тоже ино­гда издеваюсь над другими людьми, копирую голос, походку. Я тоже порою веду себя как бесстыдная куртизанка, нашептываю всякие непристойности, чтобы подхлестнуть желание, соучаствую в созда­нии запретного мира, основа которого – преступле­ние, наказание и искупление. Физическая близость для того и существует, чтобы люди могли рассла­биться, избавиться от грязи и родиться заново, вый­ти из игры чистыми будто новенькая монета. Тебе этого никогда не понять. В твоем представлении жизнь – большая бухгалтерия, вечное сведение сче­тов. Тебе не дано понять, как это чудесно – про­снуться на рассвете и вспомнить, ощутить, что твое тело прошедшей ночью совершило великое путе­шествие, побывало в запретной галактике, которая принадлежит только нам двоим – мне и ему. Зна­ешь ли ты, что там даже воздух чище, даже если иногда он кажется мерзким, тяжелым и зловонным.

Так обретается свобода, зализываются самые глу­бокие, самые грязные раны. Мы избавляемся от них, окунаясь в пучину греха. Так пишется тайная история двух любовников, не предназначенная для чтения вслух, потому что все слова человеческого языка слишком мелочны, слишком скупы и баналь­ны, чтобы передать это ощущение полета и дара свыше. Так смешиваются в едином порыве самые бе­зумные признания, перебивая друг друга подобно двум близким друзьям после невыносимо долгой разлуки. Так возникает безмолвное безмерное сост­радание, которое могут позволить себе только тела, и никогда – души, где каждый принимает отчаянную жестокость любимого как данность, познает его не­выразимую боль, открывает свою плоть, дает себя распотрошить, измучить, и если нужно, не щадит своей крови.

– Ах! Ах! Ах! – с готовностью возражает он, – а как тебе нравится этот старческий голос, который вдруг пробивается в нем в самый неожиданный момент, те­бе не кажется это подозрительным? Все гораздо страшнее, чем тебе хотелось бы.

Я замолкаю.

И продолжаю защищаться. Я тоже часто веду се­бя как мальчишка: у меня мужская походка, я сую руки в карманы, ношу огромные ботинки, ковыряю в носу, ругаюсь, ору, при необходимости лезу драть­ся, смотрю прямо в глаза тому, кто мне понравился.

Он ничего не отвечает, ждет.

Я тоже жду. Я решила его уничтожить.

Я решила бороться за свою любовь, любить по-на­стоящему, приоткрыть любимому человеку свое внутреннее пространство, подпустить его совсем близко. Счастье дается лишь смелым.


Она учила нас быть вежливыми со всеми: с сосе­дями, знакомыми и посторонними людьми, с про­давцами и начальниками, со всеми, кто занимает высокую ступень в социальной иерархии. Располо­жение этих людей имело значение, могло сослужить нам службу. В чем именно? Этого мы толком не по­нимали. – Наша жизнь – борьба, – говорила мать, – чем больше у тебя союзников, тем лучше. Никогда не знаешь, как все повернется… Я пекусь о вашем будущем, ради него я готова из кожи вон лезть, вес­ти себя как последняя попрошайка. Добрый день, мадам Женевьев, добрый день месье Фернан, как поживаете? Какое на вас прелестное платье, какая у вас элегантная шляпа. Ваш сын стал совсем боль­шим, чудесный мальчик. Я слышала, он прекрасно учится. Они с моей старшенькой как раз ровесники, могли бы время от времени ходить куда-нибудь вме­сте… Мы, ее дети, предпочитали не задавать вопро­сов. Конечно, она была права. Жизнь – штука не­предсказуемая, лучше всех устраивается тот, кто идет напролом и не страдает от излишней гордости. Мы росли как подсолнухи, расцветающие при свете дня и закрывающиеся с наступлением темноты. Мы изо всех сил старались произвести на людей впечат­ление, улыбались, не позволяли себе ни малейшей небрежности в одежде, ни малейшей оплошности в поведении. Мы изображали образцовое семейство: милое, дружное, безупречное во всех отношениях: ни единой складки, ни единой накладки. Улыбчи­вые, услужливые, тщательно причесанные. Губки бантиком, блузки с кантиком, шляпки с бантиком. Мать гордо вышагивала во главе семьи будто от­важная генеральша, которой окружающие просто обязаны воздавать по достоинству. Ей перепадали скидки в химчистке, право на бесплатный визит к педиатру, пальтишко с капюшоном, ставшее кому-то не в пору, пара лакированных туфель, зелень ле­том, дичь – по осени, старый телевизор, билеты в оперу на откидные места, стажировка для старшего сына, приглашение на чай к старой тетушке, кото­рая была «весьма небедна», или на вечеринку с тан­цами – прекрасная возможность пристроить стар­шеньких в приличное общество.

В роли попрошайки она была умилительна.

Она хотела, чтобы другие люди, все без исключе­ния, были о ней высокого мнения, любили ее, снова и снова приглашали разделить свою сытную трапезу, общались с нею на равных, чтобы ей не приходилось довольствоваться остатками с барского стола. Она рас­считывала, что кто-то преподнесет ей работу и мужа, ордена и медали, поможет обрести социальный статус. Ей смертельно надоело быть никем, сереньким мура­вьем с непосильной ношей на плечах. Ей хотелось, чтобы ее замечали, почитали, чтобы в мире для нее на­шлось достойное место. Этого можно было добиться, только заполучив богатых и могущественных покро­вителей или, на худой конец, беря отовсюду понемно­гу. Она продвигала своих детей как шахматные фигу­ры, ибо благую весть мог принести каждый из нас. По воскресеньям мы отправлялись с визитом в очередной приличный дом, надеясь таким образом утвердиться в обществе, и в этих социально значимых мероприяти­ях была какая-то противоестественная веселость.

Стоило нам переступить порог родного дома, и пра­вила хорошего тона вмиг оказывались позабытыми. Мы сбрасывали выходные костюмы, выкидывали из головы формулы вежливости, стягивали с губ парад­ные улыбки. Мать чувствовала себя усталой и подав­ленной. Машинально отковыривая ярко-красный лак, она покрикивала на нас: «Живее! Подожди, мне неког­да! Сам разберись! Пойди туда! Принеси то! Помолчи! Шевелись! Живо в душ! Марш спать! До завтра!» Ог­лядевшись вокруг, она вздыхала. Жизнь обошлась с ней несправедливо. Она кипела от бешенства, прокли­ная виновника всех своих бед – нашего отца.

Мы послушно семенили за ней, такие же серые муравьи, упорные и старательные, с тем же механи­ческим упрямством день за днем вспахивающими ту же борозду, вызывающие в ней лишь злобу и презрение. Она не испытывала ни малейшей жалос­ти к маленькими человечкам, так сильно на нее по­хожим, высмеивала их за то, что они недостаточно преуспели, не стали самыми первыми, лучшими из лучших. Она ссорилась с братьями и сестрами, ко­торые довольствовались своим маленьким садом, своим насущным хлебом, разносила в пух и прах коллег, всякое упоминание о коих неизменно сопро­вождалось высокомерным притворно-сочувствен­ным взглядом. Она с нескрываемым презрением го­ворила об их мужьях и детях, о четырехкомнатных квартирках в дешевом пригороде и подержанных семейных автомобилях. Она ходила к ним в гости с единственной целью: лишний раз убедиться в соб­ственном превосходстве. Ей не было равных в бла­городстве, уме, красоте и, главное, в честолюбии.

Мы во всем старались подражать матери. Дома мы не разговаривали, а ругались, не играли, а скан­далили. Так у нас было принято. Спасение могло прийти только извне, а семейный очаг был ареной для предательств, сведения счетов, споров и нерв­ных срывов.

– Может быть, поэтому близкие отношения да­ются мне с таким трудом, поэтому я так свирепо за­щищаюсь, когда кто-то пытается ко мне подсту­питься… Мне непросто представить, что другой человек может желать мне добра, я инстинктивно съеживаюсь и выпускаю шипы.

Я тебе специально это рассказываю, чтобы ты понял как со мной обращаться. Это уже начало бли­зости, – замечаю я, – до тебя я никому ничего тако­го не рассказывала.

Мы заходим в кафе-кондитерскую. Я застываю в нерешительности перед тележкой, на которой свер­кают и переливаются всевозможные сласти: мин­дальные пирожные, хрустящие круглые печенья, кремовые рожки, тирамису, фруктовое желе. Ты подзываешь хозяйку и объясняешь ей, что мы хо­тим попробовать все, что у них есть, требуешь, что­бы она принесла несколько тарелок, несколько ло­жечек, чтобы придвинула еще один стол или даже несколько. Она смотрит на тебя с удивлением. Ты начинаешь нервничать, еще раз повторяешь свою просьбу тоном, не терпящим возражений. Она быс­тро выполняет все, что ты просил.

– А у вас в семье было по-другому?

Ты задумываешься, стоит ли отвечать, пытаешь­ся от меня отмахнуться.

– У нас была самая обычная семья… Родители уделяли мне много внимания, особенно мать. Я был единственным ребенком.

– Твоя мать, она какая?

– Как все матери. Мне нечего тебе рассказать. Я плохо помню свое детство. И вообще, я не хочу об этом говорить…

– Почему?

– Потому что это совершенно не интересно…

– Детство не бывает неинтересным…. – Бывает. Давай сменим тему.

Ты говоришь со мною тем же категоричным то­ном, что и с официанткой. Я замолкаю. Я ничего о те­бе не знаю. Я открываю было рот, чтобы задать новый вопрос, но ты не даешь мне ничего сказать. Ты реши­тельно протягиваешь руку и закрываешь мои губы, тем самым мешая мне говорить, дышать, двигать го­ловой. Ты заключаешь меня в свою теплую ладонь, не позволяя даже пошевелиться.

– Теперь моя семья – это только ты. Я хочу жить с тобой всю жизнь, жениться на тебе. Я буду зани­маться тобой и только тобой, угадывать каждую твою прихоть… Ты самое дорогое, что у меня есть. Ты моя женщина, мое божество, моя рабыня, мое дитя. Вся наша жизнь будет одной бесконечной но­чью, полной блаженства. Ты еще не знаешь, что те­бя ожидает… Готовься к худшему, лучше которого ничего не бывает.

Я задыхаюсь, меня знобит. Я неотрывно смотрю на пирожные, которые лежат у меня на тарелке как спицы велосипедного колеса. Позолоченная острая лопатка неустанно добавляет все новые и новые сла­сти, прижимает их другу к другу, мнет бумажные воротнички, чтобы освободить место, возводит причудливые башенки. Ты указываешь пальцем в сторону тележки, следишь, чтобы она ничего не за­была. Каштановая глазурь кофейного эклера исче­зает под весом ромовой бабы с густым кремом, зали­той янтарным ликером. Я ни за что не смогу их съесть, я не приму ничего, что исходит от тебя.

Я отталкиваю столик, встаю и со всех ног броса­юсь к выходу. Добежав до ближайшей улицы, я ос­танавливаюсь у первой попавшейся двери. Меня неукротимо рвет…


На следующий день я написала тебе письмо.

Я писала его по своей воле, враг здесь был не причем. Мне было страшно. Твой безграничный дар, бессчетные приношения, брошенные к моим ногам, приводили меня в неописуемый ужас.

Впоследствии я обнаружила свое послание на по­лу между стеной и факсовым аппаратом и, развернув, перечитала снова.

«То, что ты сказал мне вчера в кафе, прозвучало чересчур неожиданно. Я еще не готова это услышать, ты слишком спешишь. Ты даешь мне любовь огром­ными глотками, я не в состоянии все это проглотить. Если накормить до отвала голодающего в пустыне, он сразу умрет.

Видишь ли, я пытаюсь понять что такое любовь, пытаюсь испытать ее с тобою вместе… Любовь – это, прежде всего, умение дать другому именно то, что ему нужно, и ровно в тех количествах, в каких он хо­чет. Ты пытаешься задавить меня, взять штурмом. Ты реализуешь собственную потребность любить и да­вать, не считаясь со мной. Я не могу принять от тебя то, что ты пытаешься всучить мне насильно, я не могу все это переварить… Умоляю тебя: будь терпелив, прислушивайся ко мне, не спеши…»

Я еще не знала, что требую от тебя невозможного.

Ты немедленно прислал ответ. Он был лаконичен. «Ты не станешь свободной до тех пор, пока, наконец, не поймешь, что мужчина, который тебя любит, за­служивает большего, чем жалость и презрение».

Так мы впервые поссорились.

Так я впервые вышла из нарисованного тобою заколдованного круга, вышла с криком «чур-чура».


Возвращайся, возвращайся к мужчинам, кото­рые заезжают за тобой на машине, паркуются во втором ряду и принимаются нервно сигналить, не­терпеливо кричать: «Дорогая, ты идешь? Что ты там возишься: мы и так опаздываем… У меня был тяже­лый день». Рожай им детей, купите на пару хоро­шенький особнячок. По вечерам он будет вытяги­вать ноги под столом и спрашивать, разворачивая салфетку: «Что у нас на ужин? Дети уже спят?» Воз­вращайся, возвращайся к ним, меня ты не достойна.

Я займусь тобой по-настоящему, наполню твою голову новыми словами, несчетными чудесами, из которых сами собой родятся несчетные слова и не­счетные чудеса, и все они будут слетать с твоих губ, выходить из под твоего пера. Я сделаю тебя самой главной, самой уверенной, самой сильной. Я буду изучать и ласкать тебя сантиметр за сантиметром, по­ка каждая клетка твоего тела не взорвется от наслаж­дения. Дарить тебе наслаждение станет делом моей жизни… Я буду почитать тебя как принцессу. На тебя еще никто не смотрел так, как это делаю я. Мужчины разучились смотреть на женщин, а женщины – на мужчин. Первые требуют, вторые протестуют. Пер­вые уходят, вторые угрожают. Они расходятся в раз­ные стороны, грустные и одинокие. Жизнь становит­ся горькой как никогда…


Я вновь вернулась в заколдованный круг подруг, чтобы разобраться в самой себе, чтобы спросить со­вета. Я хотела согреться у горячего котла женской ненависти, проникнуться их теплым сочувствием, ощутить близость себе подобных, своих сестер, сго­ревших заживо в адском пламени любви. Но они больше не плясали в лунном свете, не грозились втоптать противника в землю. Отложив свои метлы в сторонку, они удивленно слушали мой рассказ.

– Ты ненормальная! Ты просто не понимаешь как тебе повезло! – восклицает Кристина, облизыва­ясь. – Если он тебе больше не нужен, отдай его мне. Я изголодалась по таким мужчинам. Ты и вправду не притронулась к пирожным? Как можно спокойно смотреть на безе под шоколадным кремом, которое само просится на язык, и не съесть ни кусочка?

– Тебе достался Волшебный принц, а ты своими руками превращаешь его в жабу. Догони его, кинь­ся ему на шею и расцелуй, пока он не возненавидел тебя и не сбежал. У вас есть все, чтобы быть счаст­ливыми: вам нравятся одни и те же вещи, вы гово­рите на одном языке, он свободен, ты свободна, он готов подарить тебе целый мир, а ты отпихиваешь его ногой! Что на тебя нашло! Ты хочешь закончить как я: разбирать шкафы и всхлипывать… – Вздыха­ет Шарли, которая давно уже никуда не летала – ждет следующего рейса, следующего порыва.

– Думай, что делаешь, – говорит Аннушка, – такие внимательные и нежные мужчины на улице не валяются. Сейчас пошлешь его, а потом будешь сильно жалеть. Он принимает тебя как данность, любит тебя такой, какая ты есть, не заставляет напя­ливать на себя то, что ему нравится.

Немного помолчав, она продолжает:

– Ты каждый раз зажигаешься, а потом вдруг бе­решь и резко жмешь на тормоз. Ты коллекциониру­ешь мелкие придирки и используешь их как оружие против безумца, который посмел тебя полюбить! Тебе представилась прекрасная возможность пора­ботать над собой, понять, почему ты не хочешь быть любимой. Именно этим я и занимаюсь, и, зна­ешь, я узнала о себе много любопытного!

Они, как по команде, скинули колдовские одеяния, вырядились в роскошные бальные платья, надели хрустальные башмачки и, устроившись у сводчатых окон дворца, принялись мечтать о моем доблестном рыцаре. Каждая надеялась, что на горизонте замаячит мужчина, подобный тому, кого по мановению вол­шебной палочки преподнесла мне сама жизнь.

Одна Валери хранила молчание, и я с надеждой обратилась к ней:

– Ты же понимаешь, как тяжело принимать лю­бовь, когда тебе ее навязывают с такой силой, с таким апломбом…

– Он должен понять, должен к тебе прислушать­ся. Объясни ему еще раз… Но раз тебе захотелось убежать далеко и быстро, видимо, ты и впрямь по­чуяла опасность. В чем она состоит, мы с тобой по­ка не знаем. Доверься себе, своим эмоциям, своей интуиции. И все-таки стоит дать ему еще один шанс, стоит дать себе еще один шанс…

Подруги дружно советовали мне вернуться в ла­биринт страсти, наказывали победить всех драко­нов, покусившихся на мое любящее сердце, вырвать с корнем все колючки, посмевшие затмить собою солнечный свет. Я была их чрезвычайным и полно­мочным послом, и они надеялись, что моя миссия обернется успехом, что я привезу из своего путеше­ствия факел надежды. Теперь я билась не за себя од­ну, я защищала от посягательств их общую мечту.


Чувство пустоты подступило ко мне быстро и не­заметно.

Ты запрыгнул обратно на пьедестал, и мне очень тебя не хватало.

Чувство пустоты ходило за мной по пятам как надоедливый супруг, чей неуместный пыл вызыва­ет законное раздражение. «Подожди, оставь меня в покое, – попросила я, – разве ты не видишь, как мне надоели твои приставания».

Но чувство пустоты не сдавалось, оно заполони­ло мой воспаленный мозг, завладело моим вообра­жением. Оно поставляло мне такие слайды, такие ка­дры и мгновенные снимки, от которых кровь стыла в жилах.

– Интересно, чем сейчас занимается твой пре­красный возлюбленный? – нашептывало оно. – Как знать, может быть в этот самый момент он обедает в обществе двух или трех барышень, жадно внима­ющих его словам, которых не меньше, чем когда-то тебя взволновал его глубокий, властный, ласковый голос, его мощная фигура, выдающая сильного и щедрого любовника, этот пронзительный взгляд, который видит тебя насквозь. Одна из них склонила голову на его ладонь и ловит каждое его слово, по­жирая рассказчика глазами, другая под благовид­ным предлогом придвигается к нему поближе, а тре­тья, уходя, тихонько подсовывает ему сложенную втрое записочку со своим номером телефона…

Я имею дело с режиссером изобретательным и спонтанным, он жестом фокусника извлекает из ру­кава очередную картинку и одним щелчком вдыхает в нее жизнь.

– А знаешь ли ты, – шепчет он, – что человек, ко­торого любят, светится изнутри, излучает необыкно­венное обаяние, обладает редкой притягательной си­лой? К нему, как бабочки на огонек, слетаются те, кто жадно ищет новых чувственных потрясений, новых приключений. Они сразу чуют, что за ним стоит дру­гая женщина, и принимаются его вожделеть. Воз­можно, они видят его в тысячу первый раз, но имен­но в этот вечер они смотрят на него по-особенному. При мысли о том, что соперница остановила свой выбор именно на нем, на мужчине, которого они прежде не замечали, они загораются страстным же­ланием принять вызов, попробовать кусочек чужого пирога, урвать его целиком.

– А что в этом странного? – ухмыляется он. – Это же так естественно. Любовь – это не только возвы­шенные чувства… – И он отступает, хихикая и поти­рая руки, заставляя меня страдать и беспокоиться, мучить себя, воображая все новые страшные сцены, пытая себя с новой силой, отчего будущее наслаж­дение станет еще восхитительней.

Чувство пустоты становится невыносимым. Оно сносит меня с пути, отбивает желание сме­яться, петь, нежиться на солнце, не спеша жевать бутерброд, дурачиться, заражая других своим счас­тьем. Я вдруг становлюсь грустной, я гасну и чахну на глазах. Я опустошена, обескровлена. Мне очень тебя не хватает. Чувство пустоты заслоняет собою любовь, занимает все больше и больше простран­ства, стирая из памяти воспоминания о счастье и наслаждении, о нашей жизни вдвоем. Оно всемо­гуще, и требует, чтобы все перед ним трепетали, отдавали ему все до последней капли, ибо оно не­насытно, страшнее его нет в этом мире людоеда, вампира, серийного убийцы, его мишень – счастье, которое двое не сохранили в тайне, о котором по­смели раструбить вслух.

Просочившись в самое сердце жертвы, безжало­стный злодей принимается по капле высасывать из нее радость жизни. Еще недавно она видела мир в розовых тонах, светилась от любви, думала только о нем, о своем единственном мужчине, о его нежной аппетитной плоти, о его тонкой восприимчивой ду­ше. В этом мире не было острых углов, она брала его под руку и складывала губы в улыбку, кивала ан­гелам и прыгала как дитя. В этом мире не было пре­дела волшебству, а всякая жестокость казалась лишь частью наслаждения. И вдруг он резко обо­рвал ее, словно вонзил ей в сердце булавку, оставляя ее истерзанной и исколотой.

О, сладостная боль, возникающая всякий раз, когда я представляю его с другой!

О, мука, острая как наслаждение, доводящая до потери пульса, истязающая мое сердце, чем ты не­стерпимее, тем сильнее я сознаю, что жива, что терзаюсь из-за него.

Все из-за него, только из-за него…

Чувство пустоты зажало меня в свои безжалостные тиски, и я сдалась.

Я подняла трубку, набрала твой номер, откашля­лась, произнесла:

– Это я.

– Завтра мы уезжаем к морю. Приятель оставляет мне ключи от дома. Я заеду за тобой в десять, буду ждать внизу.


За окном машины мелькает нормандский пейзаж.

Я стараюсь не встречаться с тобою взглядом.

Твой взгляд обращен ко мне, он забрасывает ме­ня вопросами. – Зачем ты это сделала? – недоумева­ет он. – Ведь все, что я сказал тогда в кафе, не было для тебя открытием. Почему ты отвергла слова, ко­торые сама нашептываешь мне в безнаказанности наших ночей, которых требуешь, протягивая ко мне руки и ноги? Почему ты позволяешь своему телу го­ворить то, чего не хочешь услышать из моих уст?

Я сижу к тебе спиной, но слышу все, что говорит мне твой взгляд.

Сидя к тебе спиной в полной тишине, я слышу все, что ты хочешь сказать.

Сидя к тебе спиной в полной тишине, я горю же­ланием прижаться к тебе сильнее.

Когда мы застыли на тротуаре у моего дома, стиснув друг друга в объятиях, я, по сути, все тебе сказала. Я с такой силой бросилась тебе на шею, что ты слегка попятился, чтобы принять тяжелую но­шу. Эти несколько дней без тебя висели на мне не­подъемным грузом, и я была счастлива скинуть его с плеч, переложить на тебя, чтобы, обняв, ты помог мне окончательно забыться.

Вот он, долгожданный причал. И я с глубоким благоговением вручила тебе свои чемоданы и свою душу, ощущая как мучительные сомнения и каверз­ные вопросы разрешаются сами собой в крепких и жарких мужских объятиях. С тобою я обнажена до предела. Одним твердым и ловким движением ты принимал в объятия все мое существо. Ты любил меня целиком со всеми моими особенностями, де­лая меня цельной и особенной. Мне нечего было от тебя скрывать, нечего было стыдиться, ибо ты знал обо мне все и, глядя на меня, вдыхал в меня жизнь.

Без твоего жгучего чуткого взгляда, без твоих сильных и нежных рук я не могу ходить, не могу го­ворить, не могу творить. Я живу, запинаясь, как ре­бенок, который учится читать.

Указательным пальцем в шерстяной перчатке я пишу на запотевшем стекле: «Я без тебя не могу».

Ты протягиваешь руку, привлекаешь меня к се­бе, гладишь по волосам, сжимаешь так сильно, что на меня давят пуговицы твоей куртки. Откинув го­лову назад, ты заливаешься глубоким торжествую­щим смехом.

Мы на полной скорости мчимся по загородной трассе. Деревья почтительно склоняются вниз, позволяя нам проскользнуть под своим тонким зимним сводом.

Мы молчим.


«Я не буду с тобой говорить, я буду думать о тебе, в одиночестве борясь с бессонницей.

Я буду ждать: я уверен, что встречу тебя вновь.

Я все сделаю, чтобы не потерять тебя.»

Walt Whitman[23], «To a Stranger», Leaves of grass

Маленький домик на берегу моря, посаженный на скалу из белого ракушечника с красными пятна­ми глины. Крики прожорливых чаек, парящих над головой. Волны хлещут по валунам и с грохотом от­катываются назад. Ветер яростным свистом окружа­ет дом, наполняя меня тобой. Здесь, в полной тиши­не, мы попытаемся докопаться до сути, не доверяя словам, которые, будто маленькие задаваки, готовы разрушить все самое сокровенное.

Слова бессмысленны, неуклюжи и грубы. Они тщетно пытаются забраться под своды нашего хра­ма и, подобно заржавленным водосточным трубам, извергают глухие скрипучие звуки. Полная тишина и единение наших тел – вот все, что нам нужно, это наше зачарованное царство, недоступное врагу.

– Шш… шш… – Тихо шепчешь ты, когда наши те­ла в порыве страсти вырываются из плена языка, чтобы воспарить над словами, над всем, что могут выразить слова. В полной тишине слышно как твоя кожа трется о мою, как капельки пота с твоей кожи перетекают на мою, как твой язык слизывает их одну за другой, поднимается к уху и без конца повторяет:

– Шш… Шш…

– Шш… шш.., – и опустившись на колени между моих ног, ты избавляешь мое тело от живительной влаги, фонтаном бьющей на границе твоей и моей плоти, в порыве неутолимой жажды, находящей все новые и новые горячие ключи к потаенным уголкам наших изумленных тел.

– Шш… шш.., – и покинув берег с его серо-белыми валунами, обломками известняка и комьями красной глины, мы отдаемся мутной и пенной стихии волн, окунаемся в соленую воду, пробуем и вдыхаем друг друга, изредка поднимаем головы над морской гла­дью, чтобы перевести дыхание и отправиться даль­ше, к бесконечным горизонтам наших древних че­шуйчатых тел.


Вечером мы едем в город. Мы наводим красоту. Мы изголодались по маленьким ресторанчикам, где подают нормандский сидр, где в беседках вкушают белое вино. Л напеваю от радости, уткнувшись ще­кой в твою куртку, и свободной рукой переключаю передачи, когда ты легким кивком подаешь мне знак.

Стоит субботний вечер. И как положено в суббо­ту, все мужчины и женщины выбираются в город. Они выходят в свет, прилюдно целуются взасос, по­жирают эскалопы с подливкой и морской язык, зажа­ренный на гриле, подмигивают друг другу через стол, чтобы лишний раз удостовериться в своей не­отразимости, и снова погружаются в пучину любви. Я покрыла ресницы черной тушью, губы – алой по­мадой, щеки – бежевой пудрой. Ты надел свою люби­мую рубашку. Мы будем есть, пить и смеяться, посы­лать друг другу поцелуи над дымящимся блюдом мидий, до потери пульса мешая сидр с белым вином.

Ресторан набит битком. – Остался только один сто­лик, как раз для двоих, там, в уголке, – говорит хозяй­ка. Ты садишься спиной к залу, я – лицом. За соседним столиком две девушки беседуют об отношениях между полами. Я невольно улыбаюсь. Я заранее пред­ставляю себе все, что они сейчас скажут. Наклонив­шись к тебе, я шепчу:

– Прислушайся…

Ты берешь меня за руку и, читая меню, следишь за их разговором. Они проводят выходные вместе, в полном спокойствии, вдали от мужчин. Они про­бежались по магазинам, посидели с книгой у ками­на, приняли пенные ванны, сравнили свои ночные кремы, посплетничали о мужчинах, постригли чел­ки, подпилили ногти. Они понимают другу друга с полуслова и смеются от радости.

– Лучше всего жить с женщиной, а с мужчинами только спать, – заключает одна из них и всхлипыва­ет от смеха, уткнувшись носом в салфетку.

Я тоже принимаюсь смеяться, укрывшись за кни­жечкой меню. Ты негодующе смотришь на меня.

– Ты тоже так считаешь?

– Считала…

– Какая дурацкая идея! Ты меня разочаровала. У меня даже аппетит пропал.

Ты бросаешь меню, и сидишь с отсутствующим видом, мрачный и злой. Я замолкаю, чтобы не дово­дить дело до взаимных обвинений. Мы заказываем молча. Я блуждаю взглядом по залу, натыкаюсь на одинокого мужчину. Он улыбается и пожирает меня глазами. Я улыбаюсь в ответ. Он отрывает кусок бу­мажной салфетки и что-то царапает. Я жду с бьющим­ся сердцем. Закончив писать, он поднимает свое про­изведение над головой, и я читаю: «Спасибо, что вы такая красивая». Я снова улыбаюсь и отвожу взгляд.

Твоя тарелка усеяна шариками из хлебного мяки­ша. Ты теребишь вилку, кладешь ее на место, снова берешь в руку и вычерчиваешь на скатерти узор, на­поминающий тюремную решетку. На моих губах за­стыла улыбка, предназначенная другому, и я обра­щаю ее к тебе, беру тебя за руку, сжимаю твою ладонь в своей. Ты, наконец, успокаиваешься, произносишь, улыбаясь:

– Я сглупил…

– Это уж точно.

На столе появляются тарелки с дымящимися ми­диями. Мы закатываем рукава, разворачиваем боль­шие белые салфетки и запускаем пальцы в горячую подливку. Наши бокалы наполняются белым вином. Ты хочешь научить меня есть мидии, показываешь, как это лучше делать. Я не смею признаться, что уже ела их до знакомства с тобой, и делаю вид, что слу­шаю. Я послушно повторяю твои движения, и ты до­вольно киваешь. Потом, забывшись, я снова запус­каю пальцы в горячую подливку, пытаюсь нащупать бело-оранжевого моллюска, чтобы схватить и растер­зать его. Ты ловишь меня на месте преступления и смотришь недобрым взглядом. Я пожимаю плечами:

– Мне так больше нравится, когда соус стекает с пальцев…

Ты не разделяешь моей веселости. Я вздыхаю:

– Перестань, прошу тебя. Почему все и всегда должно быть идеальным? Расслабься….

– Да, я хочу, чтобы все и всегда было идеальным. Мы с тобой должны быть выше, чем все остальные, выше чем банальные рассуждения и жирные пальцы…

– Я никогда не смогу стать идеальной… Это так невесело!

– Вот увидишь, со мной у тебя получится.

Одинокий мужчина не спускает с меня глаз. Он ждет, пытается поймать мой взгляд, выслеживает ме­ня, словно пробует на язык. Я постоянно ощущаю его пристальное внимание. Он ласкает меня взглядом, томно вкушает меня. Ситуация его забавляет. Я рас­слабляюсь, окунаюсь в его глаза. У него чувственный рот, глаза игриво прищурены. Он тоже ест пальцами, отвратительно размахивая своими дерзкими ручища­ми. Он закатал рукава бирюзового свитера и измазал­ся в подливке по самые локти. Он слизывает соус, не­отрывно глядя на меня. Я краснею и отвожу глаза.

Но ты уже почуял неладное и раздраженно спра­шиваешь:

– Тебе не нравится? Что-нибудь случилось?

– Ничего…

– Я вижу, что ты не такая как всегда, что ты что-то такое заметила.

– Да нет же, все в порядке, правда.

Я отвечаю слишком быстро, и ты резко оборачива­ешься, ловишь пристальный взгляд незнакомца, вскакиваешь и гневно хватаешь меня за руку. Ты ки­даешь на стол двести франков и тянешь меня к выхо­ду. Я пытаюсь вырваться, протестую:

– Мы не закончили.

Ты сжимаешь меня так сильно, что сопротив­ляться бесполезно.

Мы выходим на тротуар, ты подталкиваешь ме­ня к машине, открываешь дверцу и буквально швыряешь меня внутрь, а сам садишься за руль и трогаешься, все так же стиснув зубы. Ты мчишься на полной скорости, не тормозя на поворотах. Мы все глубже погружаемся в черный загородный пейзаж. Деревья угрожающе склоняются над доро­гой, свистя на ветру. Вдруг ты резко тормозишь, открываешь дверцу и выбрасываешь меня в ночь. Я падаю на дорогу, вскакиваю на ноги.

Меня трясет от холода. Я складываю руки на груди, чтобы хоть немного согреться, вперив взгляд в задние огни твоей машины, исчезающие вдалеке. Усевшись на придорожный столбик, я проклинаю этот пронизывающий ветер и твою жестокость. Я жду. Я знаю, что ты за мной вернешься.


В ту ночь мы спали отдельно.

Ты устроился на диванчике в гостиной.

Наутро ты принес мне завтрак в постель. На под­носе были рогалики, чашка кофе, свежевыжатый апельсиновый сок и красная роза.

Я оттолкнула поднос ногой.

Ты печально на меня посмотрел.

Я с головой накрылась одеялом, чтобы не разго­варивать с тобой.

Я слышала как ты выходишь из спальни, как хлопает входная дверь.

Я бросилась к телефону, набрала номер младшего братика. «Забери меня отсюда, – умоляла я, пожалуй­ста, забери. Мне так страшно, мне так страшно с ним оставаться».

В моем голосе слышались рыдания. Брат сказал: «Сиди на месте. Я скоро буду».

Я рассказала ему как найти дом. Он все записал и повторил: «Сиди на месте. Я скоро буду».

Я снова забралась с головой под одеяло и стала ждать.

Потом вернулся ты и принес сто цветочных бу­кетов. Ты расставил их по всей комнате. Они бы­ли разноцветные: некоторые – в горшках, другие – в охапках. Ты занял все стаканы, все емкости в доме, проложил к моей кровати целую дорожку из цветов – красных, белых, желтых, голубых.

Ты сел на край постели, склонил голову и произ­нес: «Прости меня, я больше так не буду. Я еще никогда не любил так сильно, мне трудно держать себя в руках. Я не понимаю, что на меня нашло».

Я раскрыла тебе объятия, и мы упали на постель.


Я проснулась от энергичного стука в дверь.

Стучали уже давно – я не сразу пришла в себя, открыла глаза и поняла что происходит.

Легонько тебя подвинув, я объяснила, что стучит мой брат, что я ему звонила – хотела уехать, потому что мне было страшно…

– Зачем? – удивился ты. – Ты же знаешь, что я ни­когда не сделаю тебе ничего плохого.

Я напялила футболку и джинсы, чтобы брат не догадался, что я прямо из постели.

Я открыла дверь и увидела брата. Он стоял на по­роге, долговязый, с мотоциклетным шлемом под мышкой. Он внимательно меня изучал, хотел удос­товериться, что я не пострадала серьезно, пробежал взглядом по ногам и рукам, по губам и шее. Он ис­кал следы побоев. Я тихо сказала:

– Мы помирились…

– Ты хочешь сказать, что я проделал весь этот путь зря?

– Нет. Ты доказал, что любишь меня, и это самый ценный подарок на свете.

– Почему ты вечно требуешь доказательств?

Он вошел в дом, расстегнул куртку, положил шлем на стол, взъерошил волосы и спросил, не пред­ложу ли я ему пиво. Дома я всегда держу в холодиль­нике запас пива, специально для него. Я покупаю в Монопри упаковку на двенадцать банок и храню их для братика. Никто другой не имеет права к ним при­касаться, никто. Я пошла на кухню и обнаружила в холодильнике поллитровую бутылку.

Он открыл ее, выпил залпом, на верхней губе осе­ла белесая пена. Я взволнованно смотрела на брата.

– Покажешь мне своего мучителя? – спросил он. Мы втроем выпили кофе.

Они почти не говорили друг с другом, только об­менялись самой общей информацией, едва шевеля губами. Каждый из них носил в себе мой образ и со­вершенно не хотел им делиться. Я чувствовала себя лотом на аукционе. Мне не хотелось притворно сме­яться и задавать глупые вопросы. Тут поднялся ветер, и брат сказал, что ему пора.

Я проводила его к мотоциклу, подала шлем, подставила щеку для поцелуя.

– Он мне не нравится, – сказал брат.

Я поцеловала его в шею, прошептала:

– Тебе никогда не нравятся мужчины, с которыми я встречаюсь.

– Он выглядит неестественно…

– В каком смысле?

– Береги себя…

Я махала рукой, глядя ему вслед.


Я не хотел ей навредить. Просто моя любовь к ней была слишком сильна, заставляла срываться с места, так что я иногда терял над собой контроль.

Я хотел быть воплощением ее судьбы, вернуть ее на путь истинный, помочь обрести себя, чтобы она, наконец, научилась себя любить. Она была королевой, моей королевой, и при этом полагала, что ничего не стоит, обращалась с собой как с кучкой хвороста, чье предназначение гореть на потеху другим.

Я не хотел ее переделывать, я хотел, чтобы она вернулась к своим истокам, вновь стала той прони­цательной маленькой девочкой, которая все кругом замечала, которая слишком рано поняла как устро­ена жизнь, чтобы она вновь обрела ту неистовую силу, тот дар предвидения, ту отвагу, которую у нее отняли будто кукольную одежду.

Ей пришлось наспех облачиться в груду лохмо­тьев и притворства, чтобы спрятаться, забыть свой стыд, забыть как больно ее ранили. Грубое равноду­шие людей выбило ее из колеи.

Я хотел, чтобы она позабыла случайных муж­чин, смотревших на нее походя или не смотрев­ших вовсе, приключения, оставлявшие горький привкус во рту, неприятные эпизоды, которые она прятала за маской стойкого маленького солдатика. Я видел ее такой хрупкой, такой беспомощной, ли­шенной точки опоры, вынужденной играть чужие роли, теряя в них себя, роли испуганной малень­кой девочки и искушенной развратницы, заикаю­щегося подмастерья и многоопытного бригадира. Я не хотел ничего в ней менять. Я хотел, чтобы она лучше узнала саму себя, обрела внутреннюю гар­монию, отбросила маски и страхи.

Я понял это с нашей самой первой встречи. Я ви­дел как она несется сломя голову, готовая отдаться первому встречному, лишь бы только он рассказал ей о ней самой, помог ей поверить в себя. Она жадно ис­кала того, чей нежный взгляд поможет ей воспроиз­вести себя заново. И этим взглядом оказался мой. Я готов был ей помочь. Моих сил хватило бы на двоих.

От этого и зародилась во мне неуемная страсть, порою заставлявшая терять над собой контроль.

Я хотел, чтобы она была совершенной, достой­ной себя самой, достойной нашей любви.


Мы решили больше не ездить в ресторан.

Мы отправились за покупками в ближайший городок, чтобы поужинать дома.

Ты готов был скупить целый магазин, и я смеялась над твоим зверским аппетитом. Ты попросил красного вина, и белого, и розового, и шампанского. Лосося, лаврака, морских языков, устриц, букцинумов, литорин, розовых и пильчатых креветок. Камамбера, реблошона, ливаро, канталя, шаурса, бри, грюйера, козьего сы­ра и овернского с плесенью[24]. Цикория, салата, шампи­ньонов, томатов, кабачков, брюссельской капусты, моркови, лука, чеснока и диких трав. Белого хлеба, чер­ного, развесного, хлеба с изюмом и хлеба с орехами…

– Когда мы успеем все это съесть? Нам же завтра уезжать!

– По крайней мере, будет из чего выбирать! У тебя будет выбор как в ресторане.

– Ты сумасшедший, абсолютно сумасшедший. Заднее сиденье уже буквально ломится от яств, а ты упорно продолжаешь нагружать корзины паште­тами, мясными консервами, свежими булочками, сме­таной, курятиной, дюжинами яиц. Я мысленно пред­ставляю что бы сказала моя мать с ее вечным бормотанием «расход-приход». Подобное расточи­тельство привело бы ее в бешенство. Она бы так уста­вилась на тебя своими черными глазами, что у тебя дыра образовалась бы на затылке.

Ты смотришь на мои часики и спрашиваешь:

– Это твои единственные часы?

– Да, и я очень ими довольна. Я с ними не расстаюсь.

– Я куплю тебе другие, красивые, ценные.

Я мотаю головой. Мне не нужны новые часы. Но ты не успокаиваешься, ты тянешь меня к витрине ювелирного магазина и приказываешь: «Выбирай, выбирай самые красивые часы, я хочу сделать тебе подарок». Я говорю: «Не надо, я не хочу, в этом нет необходимости ».

– Причем здесь необходимость? Речь идет о же­лании, о мечте.

– Но у меня нет желания покупать часы. Я не буду их носить.

– Даже если это будет мой подарок?

– Прошу тебя, оставь меня в покое. Я все равно их не надену.

И страх вновь сковывает, заполняет меня как рас­каленная лава. Я боюсь тебя. Ты ужасный людоед в семимильных сапогах и с огромным ножом за пазу­хой. Мне хочется бежать со всех ног. Я не могу ни есть, ни пить, даже смотреть на часы я теперь не могу спокойно.

Мы идем вниз по пешеходной улице, и мой взгляд падает на рекламу косметики в витрине апте­ки. На плакате изображен тональный крем, кото­рый увлажняет и питает кожу, замедляя ее старение и защищая от вредных примесей атмосферы. Мне как раз нужен крем, поскольку свой я забыла дома, но я решаю молчать, чтобы ты не скупил для меня целую аптеку. На какое-то мгновение я замедляю шаг, скольжу взглядом по плакату и быстро отвожу глаза, боясь, что…

– Выпьем кофе?

Я вздыхаю с чувством облегчения.

– Садись, я сейчас вернусь.

Ты пальцем указываешь мне на кафе. Я устраи­ваюсь за столиком.


– Наконец-то я одна, – подумала я, тут же опо­мнилась и принялась себя укорять. – На что ты, соб­ственно, жалуешься? Тысячи девушек мечтали бы оказаться на твоем месте. Тебя заваливают подарка­ми, драгоценностями, часами, деликатесной рыбой, элитными винами, овощами и зеленью. Хватит ре­флексировать. Расслабься и получай удовольствие. Ты не умеешь принимать. Так учись же, учись.

Я прикуриваю сигарету, заказываю кофе и боль­шой стакан воды и разглядываю прохожих. Сегодня базарный день. На женщинах – цветастые платья, на мужчинах – синие драповые куртки. Больше всего на свете я люблю смотреть на людей, идущих по улице, слушать, о чем они беседуют в базарный день.

Одна такая компания останавливается прямо пе­редо мной, закрывая обзор, что приводит меня в бе­шенство. Я извиваюсь как уж, чтобы видеть что про­исходит на улице. Я изворачиваюсь, ворчу, изо всех сил кручу головой, но они не отходят. Судя по всему, они парижане, шумные и кичливые. Двое мужчин и женщина с корзиной в руках. За корзину держатся несколько детских ручек. Я мысленно считаю детей: один, двое, трое… Три маленькие белокурые головки вертятся, снуют во все стороны. Мать механическим усталым движением возвращает их на место.

– А чем она еще занимается, его прекрасная блон­динка, кроме того, что берет в рот? – интересуется один из парижан, мужчина лет пятидесяти в открытой рубашке от Лакоста и со свернутой газетой в руке.

– Да ничем особенным, – отвечает второй, извле­кая из пачки сигарету. – Наверное, у нее неплохо по­лучается, если ради нее он пошел на развод.

Мужчины заливаются смехом. Один из них предлагает другому сигарету Давидофф № 5 и инте­ресуется его впечатлениями. Они продолжают бесе­довать между собой, с серьезным видом морща бро­ви, дружно чему-то радуясь, а женщина склоняется над одним из младенцев, поднимает брошенную другим бутылочку, ловит третьего за комбинезончик, поправляет кепочку самому маленькому, и вы­прямившись, наконец, в полный рост, спрашивает мягко и незлобиво:

– Как все-таки странно… Мне никогда не приходи­лось слышать, чтобы кто-нибудь спросил про муж­чину «чем он еще занимается, кроме того, что лижет женщин между ног»? С чего бы это, как вы думаете?

Мужчина со смехом берет ее под руку.

– Надо было предупреждать, что вы феминистка! Я бы тогда следил за своей речью! Надо же, я и не ду­мал, что твоя жена поборница политкорректности!

– Я просто спрашиваю, – отвечает женщина, сво­бодной рукой убирая со лба белокурую прядь.

– Согласен. Я был не прав. Беру свои слова обратно.

– Он извиняется! – восклицает другой. – Слы­шишь, дорогая, он просит прощения. Мы больше не будем говорить непристойности.

И курильщики снова прыскают со смеху.

Тем временем один из детей хватает женщину за рукав со словами «мама, хочу пипи», и мать с детьми исчезают в глубине зала, при этом женщина держит за воротник двух младших и жонглирует корзиной, которая, кажется, вот-вот опрокинется. Оставшись вдвоем, мужчины как ни чем не бывало продолжают со знанием дела рассуждать об элитных винах и си­гарах, скрестив руки на груди, благо они у них ничем не заняты.

Я вздыхаю. Эта женщина была бы не прочь жить с мужчиной, который осыпает ее подаркам и знаками внимания и носит за ней сумку, вместо того, чтобы бросать одну с тремя детьми!

Когда ты возвращаешься, я пересказываю тебе увиденное. Мне смешно и грустно одновременно. Ты слушаешь меня вполуха со странным блеском в глазах. Ты в восторге от приготовленного сюрприза. Ты заказываешь кофе и нетерпеливо ерзаешь на сту­ле. Я показываю тебе двух мужчин, продолжающих пыжиться у всех на виду, но ты на них не смотришь.

– Что случилось? – удивленно спрашиваю я.

– В какой руке?

Ты прячешь руки за спину. «В правой», – отвечаю я. Ты с хитрой улыбкой качаешь головой. «Ну, значит, в левой.» Ты гордо достаешь пакет, огромный бумаж­ный пакет, и гордо протягиваешь его мне. В твоих глазах загорается шаловливый огонек, совсем как у тех детей, что крутились вокруг матери, не давая ей передохнуть.

– Что это?

– Подарок.

Ты смотришь на меня торжествующе. Ты очень со­бой доволен. Ты пытаешься изобразить безразличие, но сгораешь от нетерпения увидеть мою реакцию. Я открываю пакет. В нем вперемешку валяется вся кос­метическая серия, рекламу которой я разглядывала в витрине аптеки: молочко для снятия макияжа, тоник, дневной крем, ночной крем, контур для глаз, маска для лица, баночки омолаживающие, скляночки укрепляю­щие… Я вежливо целую тебя в щеку, изо всех сил ста­раюсь казаться благодарной, превозмогая внезапное желание вскочить и со всех ног ринуться прочь.

– Посмотри! Это еще не все!

Ты потираешь руки, крутишься на стуле, моя медлительность действует тебе на нервы. Ты похож на ребенка, который, сгорая от нетерпения, развора­чивает рождественские подарки, и не в силах боль­ше ждать, разрывает упаковку. Я встряхиваю сумку и слышу как на дне что-то шуршит. Я запускаю ру­ку и извлекаю сверток. Сверток из ювелирного ма­газина, который я вскрываю с особой аккуратнос­тью. Из темно-синего футляра на меня смотрят массивные золотые часы. Тонкие позолоченные стрелки отчетливо выделяются на сером фоне.

– Ты с ума сошел!

– От любви к тебе!

Я бросаю взгляд на прекрасные часики, золотым сиянием наполняющие мою ладонь, потом перево­жу его на тебя: ты тоже весь сияешь – от гордости. Я невольно вздрагиваю и отчаянно борюсь с желани­ем оставить твой подарок на столе.

– Тебе холодно? Пойдем домой?

Мне и вправду хочется уйти, уйти подальше от те­бя, ибо ты меня не слышишь и не видишь, ты любишь не меня, а другую женщину, которая требует в пода­рок часы и драгоценности, вожделеет кремов и шам­панского, жаждет внимания каждую минуту. Эта жен­щина не имеет со мной ничего общего.

«Он любит не меня, – подумала я в тот вечер, – я здесь не причем».

Иначе он бы слушал меня…

Иначе он бы на меня смотрел…

В ту ночь ты ко мне не притронулся. Мое тело воспротивилось. Я сослалась на внезапную голо­вную боль, лишившую меня женской силы. Я вспомнила, бабушку, которая так ненавидела лю­бовный акт, что дедушке приходилось брать ее си­лой. Я легла на кровать, ничего не стала есть, при­крыла глаза, чтобы не видеть как перемещается по пространству комнаты твое тело.

Я подождала, пока ты уснешь, пока ты всей свой тяжестью рухнешь рядом со мной, и поднялась.

Я пошла на кухню, бросила полено в тлеющую печку, наполнявшую комнату неровным, но теп­лым светом, от которого на душе становилось легко, взяла лист бумаги, блокнот, валявшийся в ящике комода, и начала писать тебе письмо.

Я хотела раскрыть карты, все свои карты, чтобы ты вышел победителем из беспощадной борьбы, из битвы трех титанов, где кроме нас с тобой, сражал­ся еще и мой враг. Я не хотела, чтобы ты так же вне­запно пал на поле брани, как все твои предшествен­ники, любившие меня до обожания.

Я знала, что мое спасение – в словах, в безмолв­ных словах, написанных на бумаге. Я собиралась написать тебе все, что не решалась сказать в глаза. Я писала все, как есть, не размышляя. «Тема: любовь.

Я знаю, что ты меня любишь, я в этом не сомне­ваюсь, но твоя любовь приводит меня в замешатель­ство. Я не готова ее принять, прочувствовать, осо­знать, что она предназначена мне, обращена ко мне.

Мне нравится видеть любовь на расстоянии: в чужом пересказе, в книгах, фильмах и песнях, но пропустить ее через себя, выразить ее, разделить ее с другим человеком у меня не получается.

Я не умею любить, но страстно желаю научиться.

Я всегда отступаю, потому что любовь, бьющая через край, меня пугает.

Ты слишком настойчив.

Ты не соблюдаешь дистанцию, лишаешь меня напряженного ожидания, неопределенности, из ко­торой рождается пространство для вариаций, захва­тывающая пауза, белая дыра, полная надежды, или дыра черная.

Мне не хватает этой драматической паузы, от ко­торой сердце раскаляется добела и тысячи огнен­ных искр загораются по всему телу, терзаемому ве­ликой тайной, мучительным сомнением: а что, если он разлюбил? Стоит опасности забрезжить на гори­зонте, как все мгновенно меняется. Ты начинаешь понимать, что любимый человек тебе дороже всего на свете и готова броситься в море с отвесной скалы, только бы не потерять его.

Черные дыры, белые дыры.

И желание оживает с новой силой, желание судо­рожное, безудержное. Оно устремляется в открывшу­юся брешь, заполняя ее своим восхитительным жаром.

Чтобы желание не угасло, его надо подстегивать, провоцировать.

Что происходит в начале каждого романа? Поче­му желание кипит как на углях? Не потому ли, что мы видим перед собой незнакомца, дикую прерию, нераспаханную целину, новое пространство. Опус­каясь до повседневности, до поцелуев, расточаемых безо всякого повода, мы обедняем свою любовь, су­жаем свою прерию до маленького садового участка за деревянным забором. Мы знаем о любимом чело­веке все, все движения его рук и губ для нас предска­зуемы, и мы решаемся любить его, не боясь поте­рять. Сердце замедляет свой бешеный ход и как будто сморщивается. Желание блуждает где-то дале­ко, бросается на первого встречного, который вдруг кажется загадочным великаном, улетает прочь, ведомое глупостью или хитростью.

Теперь мне придется потрудиться, чтобы мое вле­чение к тебе вновь стало сильным. Мне не хватает легкости, страсти. Вокруг нас – выжженная земля, мрак, тяжесть, и эта тяжесть невыносима, потому что несмотря на все слова твоя любовь стесняет меня, я начинаю задыхаться. Ты не оставил мне пространст­ва для воображения, для желания, для ожидания.

Почему мы с тобой так непохожи? Какие тайны прошлого делают нас такими разными в любви?

У нас за плечами свой неповторимый опыт. Невоз­можно начать новую историю с чистого листа, в про­тивном случае все романы были бы одинаковы. Мне предстоит это понять. Тебе тоже предстоит это понять.

А пока давай попытаемся признать друг за другом право на свой уникальный ритм, свой особенный такт.

Только миновав этот этап, мы сможем однажды прийти к настоящей близости, полюбить друг друга по-настоящему.»


Я несколько раз перечитала свое письмо. Ветер бушевал вокруг дома, стучал плохо прикрытыми ставнями и, пробившись сквозь каминную трубу, ледяным дыханием обдавал комнату. Опустившись на колени, я подбросила в печку свежее полено и, разогнувшись, наткнулась взглядом на сумку с по­дарками. Я выложила на стол тюбики и баночки, со­ставила в ряд и один за другим отправила в урну.

– А где же часы? – подумала я и принялась вытря­хивать сумку.

Часы остались лежать на столике в кафе.


В эту минуту яростный порыв, как белая ска­терть, накрыл меня с головой, колокольным звоном отдаваясь в моем воспаленном мозгу безжалостным напоминанием о событиях десятилетней давности.

Тот мужчина подарил мне золотой браслет, кото­рый я нарочито забыла в ресторане, совсем как твои часы. Слишком много было подарков, слишком мно­го любви, слишком много знаков внимания. Я зады­халась, ничего не желала видеть, я вела себя инфан­тильно, агрессивно, жестоко. Выпустив коготки, я сопротивлялась изо всех сил. Мне претила его безгра­ничная любовь. Мне казалось, что я ее не заслужила, что он ошибся номером.

– Но ведь это была не я, – возражала я сама себе, – та девочка десятилетней давности не имеет ко мне никакого отношения.

– А ты вспомни все, – отзывается откуда-то из глубины беспощадный враг, – и сразу поймешь, что это была именно ты.

– Нет, это была «она», та, другая, совсем мне не симпатичная: глупая, легкомысленная, эгоистич­ная, неразумная, и главное, ужасно жестокая.

– А ты вспомни, вспомни ту, другую, и сразу пой­мешь, что ты не создана для любви, что любви как та­ковой не существует, любовь – иллюзия, призванная заполнить пустоты в человеческих душах.

Прислонившись к печке, я принялась отматы­вать пленку назад.

Она изменяла ему.

Безо всякой причины.

Изменяла постоянно, с первым встречным, кото­рый брал ее молча, грубо и примитивно будто сни­мал с полки в супермаркете шоколадку, жадно вгры­заясь в нее зубами прямо через обертку.

Она послушно следовала за случайными мужчи­нами, шла за ними, не минуты не колеблясь и не та­ясь, не щадя того, кто так трепетно любил ее. Она бро­сала ему в лицо, бесстыдно глядя прямо в глаза, что уходит с другим, с другим, который ее не стоил, но к которому ее тянуло как магнитом. Этот другой обра­щался с ней совершенно бесцеремонно, а она послуш­но отдавалась, плакала, мурлыкала, ждала, сходила с ума. Другой вожделел ее светлых волос, ее матовой кожи, ее аппетитной плоти. Другой шел с ней под ру­ку, с удовольствием отмечая, что окружающие муж­чины при виде нее пускают слюни. Ему не приходило в голову, склонившись над ней, подолгу беседовать с ее душой. Он разрезал ее на кусочки и вешал самые лакомые из них себе на шею на манер трофеев.

И она послушно шла за такими мужчинами, горди­лась своим недобрым счастьем, вольная и довольная.

Ради них она бросала того, кто по-настоящему лю­бил ее, без конца повторяя, что она лучше всех, силь­нее всех, красивее всех, что она – его единственная.

Однажды она увидела как он плачет. В тот день она заявила ему, что уходит к другому. Он по обыкновению промолчал. Он всегда принимал плохие новости с грустным достоинством. Она хлопнула дверью их общей квартиры, но на лестнице вдруг вспомнила, что забыла взять что-то из одежды, и вбе­жав в комнату, обнаружила его сидящим в углу. Он весь вдруг съежился, и на фоне огромной белой ком­наты казался совсем крошечным. Он сидел на полу, обхватив руками колени, и горько плакал, втянув го­лову в плечи. Все его тело сотрясалось от беззвучных рыданий. Он был похож на ребенка, который на пере­мене сносит обиды одноклассников и втайне страдает. Он даже надел темные очки, чтобы наплакаться всласть, большие темные очки, призванные скрыть страшное горе, застилавшее ему глаза, раскаленным железом обжигающее все его тело.

Она печально на него посмотрела.

Но утешить его она была не в силах.

Она ничего не чувствовала, разве что нелов­кость. Ей странно было видеть плачущего мужчину. Мужчины ведь не плачут…

А если плачут, то по достойному поводу, из-за на­стоящих героинь. Плакать из-за нее было бессмыс­ленно и бесполезно. Будь он умным и сильным, он бы сам это прекрасно понимал.

Она не подошла поближе, не наклонилась к нему, не обняла.

Она спешила к новому любовнику, который ждал ее внизу, сидя в своем огромном автомобиле, черты­хаясь и поглядывая на часы. Завидев ее, он погладил новенький кожаный руль, включил погромче музы­ку, проворчал: «Что ты там так долго делала? Сколь­ко можно возиться», и они стремительно тронулись с места.

– Я бессердечное чудовище, – думала она про себя. – Почему я такая? Ну, почему? Он меня любит, а я его бросила. Он даже не упрекнул меня, только напялил эти темные очки. Он-то меня действительно любит.

Она всякий раз к нему возвращалась, потому что, сама того не подозревая, любила его больше всех на свете. Она поняла это слишком поздно: когда он ушел. Прошли годы, прежде чем она сумела забыть его, отделиться от него, выбросить из головы все те неж­ные слова, что он ей говорил и которые поддерживали ее на плаву как спасательный круг. Мужчина в темных очках вдохновлял ее на подвиги, всеми своими устрем­лениями она была обязана ему. Они вместе взрослели, служили друг другу опорой и увеличителем.

Когда он ушел, ей пришлось заново учиться жить. Она больше ни в чем не была уверена: не мог­ла выдавить из себя ни строчки, самостоятельно за­платить за квартиру, войти в полную комнату, зная, что на нее будут смотреть. Она не знала что думать о просмотренном фильме, о прочитанной книге, о происшествии, описанном в газетах.

Она чувствовала себя неполноценной, утратив­шей дар речи, безумно неуклюжей.

Он отплатил ей той же монетой, заставил выст­радать все то, что за эти долгие годы пришлось пе­режить ему. Стоило ей подумать, что он, наконец, позабыт, и попытаться вновь наслаждаться жизнью с другим мужчиной или в одиночку, как он немед­ленно забирал ее обратно, чтобы опять обречь на страдания. Он был ненасытен в своем желании мстить. Ему хотелось снова и снова видеть как она терзается и страдает. Он больше не стеснялся в вы­ражениях, прямо заявлял, что пришел отыграться, и на все ее страдания смотрел так же безразлично, как некогда смотрела на него она, уходя к гордому самоуверенному болвану на огромной машине и ос­тавляя его лить слезы, пряча их за темными очками.

Она не сопротивлялась. Она убеждала себя, что это было справедливо, что она должна была через это пройти, и надеялась, что однажды, расплатив­шись по долгам, снова станет свободной. Получит право любить, научится это делать. Оставалось только ждать. Не спеша познавать любовь, учиться любить и принимать.

Пытаться понять другого человека, и ждать, ждать…


Прошло десять лет, и я пытаюсь все повторить.

Неужели танец с ножами будет длиться вечно?

Взяв со стола письмо, я швырнула его в печку.

Порывшись в мусорной корзине, извлекла нару­жу тюбики и баночки, протерла их полотенцем как преступник, стирающий отпечатки пальцев, сложи­ла все обратно в пакет, а пакет поставила на стол.

Потом я вернулась в комнату и легла рядом с тобой.

Ты спал. Ты был красивым и царственным. Звез­ды сияли на твоем гордом лбу. Я тихонько забра­лась к тебе подмышку, заняла свое законное место.

Может быть, чтобы научиться принимать, нуж­но просто все время давать, давать неосмысленно, безрассудно, изображать любовь до тех пор, пока не почувствуешь ее всем сердцем, всем телом?


– Ты прекрасно умеешь давать! – протестует Кристина. – У меня никогда еще не было такой по­други как ты! Перестань думать, что ты не умеешь любить! Ты даешь мне так много, что я чувствую себя в неоплатном долгу!

– С подругами мне проще… Почему у меня не вы­ходит с мужчинами? Мне кажется, что любить – это принимать без обсуждения, давать, не ставя усло­вий… А они говорят: я буду тебя любить, если ты из­менишься, будешь делать то что я скажу, иначе у нас с тобой ничего не получится… Когда мы с ним ездили к морю, все было именно так! Нет, послушай, я хочу, наконец, понять! Со мною что-то не так!

– Может, не с тобой, а с ним…

– Это было бы слишком просто! Ты же знаешь, что обычно виноваты оба.

– И все-таки в этой его мании заваливать тебя подарками, в этой неуемной жажде любви и облада­ния есть что-то ненормальное. Что-то здесь нечис­то… Ты ведь уже попыталась ему все объяснить, ког­да он накупил этих отвратительных пирожных! Он должен был прислушаться.

– Он ничего не желает слушать, он любит меня так, будто на моем месте совсем другая женщина. И этой другой он изо всех сил пытается угодить, а она все не успокаивается и вечно требует большего!

Мы, сидя рядом, смотрим на ее новую большую любовь. Он красив, статен, в самом соку. Его зовут Симон. Он невысокий, но крепкий, коренастый, яр­кий. Его внешность располагает, его репутация безу­пречна. Считается, что он «в равной мере наполняет спокойствием того, кто склонен давать, и того, кто склонен принимать». По крайней мере, так говорят.

– Где ты его откопала?

– На набережной. Он мне сразу приглянулся, и я подумала: почему бы не начать с него?

– Не начать что?

– Любить. Это может показаться глупостью, пустым ребячеством, но надо же с чего-нибудь начать. Я в самом начале пути! Ты же знаешь, у меня тяжелый анамнез.

Кристине было восемь лет, когда ее мать сбежала из дома. В Швецию. Неожиданно для всех. С утра она по обыкновению поцеловала своих четверых детей, и те спокойно отправились в школу, а под вечер верну­лись в пустой дом. Она бросила мужа и детей и удра­ла, прихватив с собой всю мебель. И собаку. С тех пор Кристина никому не верит, и позволяет себе забыться лишь в самых крайних случаях, да и то ненадолго. Она привыкла жить в одиночестве, ничего не ждать от других, и едва на ее горизонте замаячит любовь, как она умело направляет отношения в другое русло, переводит их в ранг доверительной дружбы, остроум­ного приятельства. Прирожденное чувство юмора по­могает ей защититься от тех, кто ведет себя слишком нежно, слишком настойчиво, позволяет держать их на расстоянии. Когда кто-то признается ей в любви, она со смехом оглядывается вокруг, словно желая об­наружить того, кому предназначены эти слова.

Она грызет заусенцы и поглядывает на своего Си­мона со смешанным чувством нежности и тоски, ле­гонько гладит его, и склонившись, вдыхает его запах.

– Нелегкая работа! – смеюсь я.

– Не смейся! Мне еще учиться и учиться.

– Чему учиться?

– Настоящей любви. Настоящая любовь всегда бес­корыстна. Ты любишь другого таким, каков он есть.

– На таком примере научиться несложно!

– Вся беда в том, что любить, не выдвигая усло­вий, почти невозможно. Рано или поздно любимый человек говорит или делает что-то такое, что мы чувствуем себя разочарованными.

Я киваю. Может быть, мне тоже стоит завести безмолвного Симона.

– Я буду на нем тренироваться, буду уделять ему время как минимум раз в день. Я буду с ним беседо­вать, признаваться ему в любви, говорить, что он красивый, независимо от того, выглядит ли он уста­лым или полным сил, и постепенно я почувствую свою ответственность, свою сопричастность. Вернув­шись вечером домой, я уже не буду ощущать себя одинокой. Ведь рядом со мной будет он.

– Да уж, куда он денется!

– Я буду заниматься им не спеша, без раздражения, уделять ему все больше времени, все больше внима­ния, и когда-нибудь мне, наверное, удастся расширить свои горизонты и делиться нежностью с другими людьми.

Она замолкает, гладит Симона пальцем.

– С ним я смогу учиться, не торопясь.

– Он не будет сопротивляться!

– Посмотрим, что получится. Знаешь, это требует от меня определенных усилий. Я ведь не привыкла заниматься кем-то, кроме себя. Все время я, я, я, надо­ело… Что толку быть одной…

– Согласна. Это наша общая проблема.

– Что меня беспокоит, так это то, что я не сильна в цветоводстве. Стоит мне взглянуть на цветок, и он немедленно вянет.

– Они тебя проинструктировали при покупке?

– Да, к счастью.

– После цикламена думаешь завести собаку?

– Вообще-то я собиралась перейти непосредст­венно к мужчинам!

Не знаю, разумно ли это…

– Поживем – увидим. Думаю, с Симоном у меня быстро все получится.

Я почти завидую Кристине: какой-никакой, а все-таки выход, хотя, глядя как она колдует над своим Симоном, я едва удерживаюсь от смеха. Во всяком случае, я ее не осуждаю. Я не пытаюсь растоптать цикламен ногами, обозвать ее кретинкой и убежать, хлопнув дверью, как вероятно повела бы себя, заяви мне любовник, что он завел себе Симону и будет на ней тренироваться в любви.

– А что бы ты делала на моем месте?

– Ну, не знаю… Попробуй понять его. Выясни кто он и откуда, в какой обстановке рос, спроси про родителей, про детские потрясения, узнай что для него имеет значение.

– Он никогда мне ничего не рассказывает. Никогда.

– Значит, ты мало спрашивала.

– Нет, что ты! Просто он принял это в штыки!

– Людям нравится, когда кто-то интересуется их жизнью. Говорить о себе любят все.

– Только не он!

– Попробуй расспросить его еще раз, только как-нибудь поделикатнее. Постарайся выяснить, кого он любил до тебя. Спроси, он наверняка ответит.

Я отрицательно качаю головой.

– Такое ощущение, что он пытается убежать от самого себя, что он сам себя не любит, ненавидит свою прошлую жизнь. Похоже, он хочет все поза­быть, начать жизнь сначала, с чистого листа, и счи­тает меня идеально подходящей на роль партнерши по эксперименту.

– Что позабыть?

– Не знаю.

– Другую женщину?

Я и вправду не знаю. Я чувствую, что с ним что-то не так, но поставить диагноз не могу. Иногда он смотрит на меня таким безумным и затравленным взглядом, накидывается с такой жадностью, словно хочет меня проглотить, обращается со мной как с ку­ском глины, будто стремится вылепить высшее су­щество и вознести на вершины своего обожания. Ка­жется, он хочет, чтобы я жила вместо него, заняла его место. Он пытается во мне раствориться, чтобы все позабыть.

– Иногда мне начинает казаться, что я для него не существую, что его любовь предназначена другой.

В его теле, в его лихорадочно горящих глазах, в судорожном подрагивании ноздрей, резких пронзи­тельных интонациях ощущается невыносимая тос­ка, отчаяние затравленного раненого зверя, уставше­го от жизни, всеми силами пытающегося вырваться и убежать. Он встает на дыбы, выпускает когти, сго­рает от нетерпения, рвет и мечет. Я чувствую как от смертельной тоски немеет его тело, он начинает за­дыхаться, бьется в конвульсиях… В такие минуты он берет меня будто легкую куклу, будто легкое, кото­рого ему не хватает. Я его кислородная маска, его спасательный круг, только овладев мною, он может успокоиться, вдохнуть полной грудью.

Моя главная задача – понять, почему мы полюби­ли друг друга, каким образом наши с ним истории пе­ресеклись, заставляя обоих пламенеть от страсти. Эта ненасытная жажда друг друга, это бешеное влечение плоти таят разгадку, ключ к тайне, которую я обязана раскрыть, чтобы продлить нашу любовь, чтобы из бесконечной стычки, утоляющей телесный голод, она переросла в нечто большее, в нечто плодотворное.

– Переоденься сыщиком и проведи расследование. Расспроси его родственников, знакомых…

– Мы так мало знакомы. Мы ни с кем не общаем­ся. Он не хочет, чтобы в нашу жизнь вторгались по­сторонние. Когда он столкнулся с моим братом, они общались через силу, мне показалось, что ему тя­жело видеть как я люблю брата. Он считает, что я всецело принадлежу ему. Знаешь, мне страшно, мне так страшно, я впервые не готовлю план побе­га, пытаюсь понять его. У меня такое впечатление, что даже мой извечный враг, всегда подрезавший мне крылья, находится на последнем издыхании, окончательно сбит с толку.

– Или просто решил не вмешиваться, пришел к выводу, что на этот раз все разрешится без его помо­щи, его нынешний соперник сам себя уничтожит.

Я смотрю на Симона и понимаю, что Кристина слегка промахнулась в выборе модели. Спокойный безмолвный цикламен меньше всего напоминал моего необузданного каменного человека.

Сдаваться я не намерена.

Пока мы не встретились, мне было так одиноко. С ним я познала настоящую близость, без которой уже не могу обходиться.


На следующий день мы пьем кофе с Валери.

– Знаешь, близость иногда подавляет личность, – говорит она.

– Ты сама поняла что сказала?

– Просто, мне кажется, ты должна больше к себе прислушиваться, прежде чем безрассудно брать всю вину на себя. Ты испытываешь наслаждение от близости, а твоя личность от этого страдает. Ты должна больше себя уважать, хватит упрекать себя во всех грехах… Подумай хорошенько… Похоже, преступница – не ты одна. Не ты одна прячешься от страшного призрака, от врага, на чей счет можно списать все свои поражения…


Я жажду его. Жажду его взгляда, возносящего меня все выше и выше, все дальше и дальше. С ним я чувствую себя королевой, мне начинает казаться, что все в моей власти.

– Пиши, – говорит он, и я пишу.

– Хорошо, – говорит он, – продолжай в том же духе, – и я продолжаю.

– Тебе нужно постричься, – говорит он, и я по­слушно расстаюсь с волосами.

– Слишком коротко, – замечает он, и я снова их отращиваю.

Он запрещает мне краситься, и я отказываюсь от красной и розовой помады, бежевого тонального крема, переливчато-каштанового контура.

– Я хочу сделать тебе пирсинг, или, может быть, татуировку, – говорит он, – пока не решил.

Я позволяю делать со своим телом все, что ему заблагорассудится.

Он говорит, что нам покорятся все вершины мира, и я мысленно вдыхаю заснеженный горный воздух.

Он говорит, только ты и я, между богом и дьяво­лом, и я принимаю поцелуи и удары, подставляю губы и все тело, доверяю ему свою судьбу.

Я больше не могу без него жить.

Еще в начале нашего романа, когда мы много разговаривали по телефону – ты звонил мне по де­сять раз на дню, чтобы поговорить о дожде, о солн­це, о прочитанных за завтраком газетах, о подроб­ностях твоей работы и твоей ко мне любви – еще тогда я сказала тебе, что у тебя часто меняется голос.

У тебя их было несколько. Один – властный, рез­кий, начальственный, таким голосом ты всегда разго­варивал, когда звонил мне с работы, где привык ко­мандовать, единолично принимать решения и гонять подчиненных, другой – нежный и чувственный, так ты разговаривал, когда звонил мне вечером, лежа в постели, и наконец, еще один – быстрый, отрывистый и невнятный, свидетельствовавший о том, что ты взволнован, оскорблен или раздосадован. В послед­нем случае ты говорил скороговоркой, проглатывал каждое второе слово, и мне приходилось переспра­шивать. Если ты не соглашался говорить четче и мед­леннее, я старалась угадать хотя бы самый общий смысл твоих слов. Мне казалось, что ты летишь на полной скорости, будто за тобой по пятам гонится страшный враг, или тебя взяли в заложники, приста­вив к виску пистолет. Мы иногда даже ссорились из-за твоих голосов номер один и номер три. Первый был для меня слишком сухим и безличным, послед­ний – таким возбужденным, что мне становилось не по себе. Ты выходил из себя, говорил, что я преувели­чиваю, что нужно просто внимательнее слушать, или заявлял, что у меня проблемы со слухом и мне нужно лечиться.

Я легко различала эти три голоса, и каждый раз, когда ты звонил, могла определить как ты себя чув­ствуешь: нормально, прекрасно или неважно.

В тот вечер в твоем голосе слышалась досада, ты комкал фразы.

– Что-то не так? – ласково переспросила я, слов­но говорила с заикающимся от волнения ребенком.

– Нет, нет… Все в порядке.

– У тебя грустный голос. Что-нибудь случилось? – Нет, ничего особенного, просто…

Ты колеблешься, слышно, что ты в отчаянии.

– Это так глупо… Я только что вспомнил… Завт­ра же… Я совсем забыл… Завтра День Матери, и мне придется ужинать с родителями.

День Матери! Я должна позвонить своей матери. Она придает большое значение поздравлениям с Днем Матери, именинами и Днем Рождения, ново­годним и рождественским открыткам. Она весьма щепетильна в отношении праздничных дат, и все­гда обводит в календаре все именины и дни рожде­ния. Даже когда мать на меня сердится, и мы друг с другом не разговариваем, она посылает мне клочок бумаги, чаще всего – использованный конверт или обертку, на котором ровным и четким учительским почерком выводит: «Поздравляю с Днем Рождения. Мама». Меня забавляет, как строго она придержива­ется правил хорошего тона. Она привыкла посту­пать как принято, ее этому долго и упорно учили. Ее поздравления смотрятся белым церковным одеяни­ем поверх лохмотьев. Она кривит душой, послушно следуя чувству долга, потому что такова традиция, и она, примерная мать, не может от нее отступить. Она тщательно соблюдает ритуалы, поэтому ее совесть чиста, ей не в чем себя упрекнуть.

– Значит мы не увидимся?

Я произношу эти слова легко и игриво, чтобы из­бавить тебя от тоски.

– Нет… или только после ужина.

– Как хочешь. Давай созвонимся к концу празд­ника.

Ты мрачно соглашаешься и вешаешь трубку.

Раз уж завтра День Матери, отпразднуем его по полной программе!

Я приглашу свою мать в ресторан.

Я звоню брату в надежде, что он к нам присоеди­нится.

– Мне что-то не хочется… Я ей утром позвоню, поздравлю. А вечером поужинайте без меня. Ты не сердишься?

– Лучше бы ты пришел… Поговорили бы о чем-нибудь другом… А то я долго потом буду плакаться.

– Нет уж спасибо! В отличие от вас всех я провел с ней семь лет на Мадагаскаре, так что вы – мои должники по гроб жизни.

– Они небось уже прислали по открытке, те двое!

– Разумеется, не дети – а живой идеал!

Мои старшие брат и сестра. Безукоризненные в своем лицемерии. Они заблаговременно отправляют открытки, чтобы ублажить мать, а на следующий день присылают цветы. Они делают это каждый год. Где бы ни находились, на северном полюсе или в Джа­карте, они никогда не забывают поздравить мать. Они пишут рождественские поздравления на обороте цветных фотографий. Сестра снимается с мужем и целым выводком детей. Брат позирует на фоне ком­пьютеров в своем кабинете – он преуспел в этой жиз­ни и объездил весь мир. Чванливый Бигбосс в самом расцвете сил. Они чего-то добились, – трубит мать, глядя на нас с братиком, – вот что значит вовремя уе­хать. А вы все упрямитесь и продолжаете жить в стра­не, где у власти – коммуняки, на улицах – бастующие, а безработные требуют себе зарплаты! Вот если бы я вышла за американца, ноги бы моей здесь не было!

И снова пленка перематывается назад, и одно за другим перед нами проходят горькие разочарования ее многострадальной жизни. Возражать бесполезно, она и слова не дает вставить, только просверлит в от­вет своим убийственным взглядом и наградит из­любленным припевом: «Вы меня не любите, даже не пытаетесь мне угодить. За что мне такое наказание!»


Она не хочет никуда идти. У нее нет желания оде­ваться и делать прическу, она предпочла бы смот­реть Деррика. Я пытаюсь ее уговорить. Я собираюсь сводить ее «К Жерару», в маленький ресторанчик, владелец которого – мой старый приятель, так что наводить красоту ей совершенно необязательно. К тому же, я за ней заеду, а потом провожу ее домой, так что разбойное нападение ей не грозит. Моя мать все время чего-то боится. При виде любого «гостя с юга», она судорожно сжимает сумочку, в душе про­клиная неуклонно возрастающую преступность и недальновидность правительства, впускающего в страну всех этих людей, от которых ничего хороше­го ждать не приходится! Ты только посмотри, что творится в пригородах! Куда ни плюнь – всюду не­гры да арабы! Хуже, чем в Нью-Йорке!

Я не вполне согласна с последним ее утверждени­ем, но не смею возражать и продолжаю ее уговари­вать. Я вдруг понимаю, что для меня жизненно важно отметить с ней День Матери. «В конце концов, ты же моя мама, – говорю я, когда все остальные аргументы исчерпаны, – с какой стати ты потратишь этот вечер на Деррика, когда родная дочь зовет тебя в ресторан!»

«Ну раз ты так настаиваешь…» – вздыхает она.


Жерар оставил для нас свой лучший столик. Он предлагает матери выбрать «ужин дегустатора», чтобы попробовать все его фирменные деликатесы. Мать смотрит на него с подозрением, будто он втя­гивает ее в сомнительную сделку, но добродушие Жерара непоколебимо, и она через силу уступает.

– Можно будет забрать с собой все, что мы не до­едим, как это делается в Штатах? – интересуется она.

– У них это называется doggy bag[25].

Она прекрасно знает, что во Франции это не при­нято. Она спрашивает специально, чтобы лишний раз доказать мне, что французы не умеют жить по-человечески. Как можно оставлять еду, за которую ты заплатил!

– Нет, мама, здесь так не делают, и ты сама это знаешь.

Ее раздражает мой твердый, уверенный голос. Ее все во мне раздражает. Она замечает на мне золотые часы и интересуется: – Новые? – Да, мне их подарили. – Повезло!

Не то слово. Владелец кафе оказался человеком порядочным и приберег их для меня.

Она замолкает, со вздохом пожимает плечами и, будто продолжая прерванный рассказ, выпаливает:

– И все-таки вы меня не любите! Мои дети меня не любят!

Жерар приносит два бокала шампанского. Ее глаза вдруг загораются, она горячо благодарит его, чуть ли не кокетничает:

– Как мило с вашей стороны!

– Для меня большая честь принимать вас у себя, – галантно парирует он. – Вы ведь у меня впервые, а я очень люблю вашу дочь.

Когда он уходит, мать, пригубив, спрашивает:

– Думаешь, это за его счет?

– Мама, сегодня твой праздник, выкинь это из головы!

– Я не хочу, чтобы ты безрассудно транжирила деньги! Времена нынче суровые…

– Сегодня – особый случай. Забудь о деньгах и на­слаждайся ужином!

Я живо воображаю себе предстоящий вечер в его мучительной бесконечности. Ужинать с матерью – ра­бота тяжелая. И вдруг меня осеняет. Чудесная идея внезапно приходит мне в голову, и я, как подобает пи­сателю в минуту вдохновения, взмываю вверх и в благородном порыве устремляюсь навстречу матери.

– Мама, знаешь, что я хочу тебе предложить? Она смотрит на меня недоверчиво и не удостаи­вает ответом.

– Я расскажу тебе твою собственную жизнь, как будто ты – героиня романа…

При этих словах мать выпрямляется и с интере­сом слушает, изумленно глядя на меня. Ее глаза бле­стят как у ребенка. Ей предстоит сольный выход, и зрители будут смотреть только на нее.

По мановению волшебной палочки дочь превра­тит ее в Скарлетт О'Хара. Жалкие наряды вечной труженицы падают на пол. Она заплетает волосы в тугие косички, щиплет себе щечки, чтобы они порозовели, ее черные глаза теплеют. Она раскладывает в коляске юбки и кринолины, и замирает в томной, чувственной позе прелестной южанки. Она стано­вится красивой, совсем как раньше…

– Значит так… Жила-была девушка. Она была са­мой красивой, самой способной, из прекрасной се­мьи. Все юноши изнемогали от любви к ней. Она не знала, кого выбрать…

– Все так и было… Это не выдумки.

– Но едва ей минуло восемнадцать, как отец ре­шил, что ей пора покинуть родительский дом, вый­ти замуж и жить самостоятельно. Итак, ей предсто­яло выйти замуж. Замуж так замуж, но за кого? Она не знала кому отдать предпочтение. Ей нравилось возбуждать в молодых людях безумную страсть, за­ставлявшую их сражаться за право сидеть с ней ря­дом, но остановить свой выбор на ком-то одном она не могла. К тому же, все они были еще студентами, не имели профессии. А ей нужен был человек с деньгами, с жалованьем, чтобы она не сидела на шее у отца. Другая на ее месте разозлилась бы на отца, упрекала бы его в том, что он родную дочь выстав­ляет за дверь, выкидывает на улицу, но она ничего ему не сказала…

– Я всегда слушалась отца и не смела его судить! Его воля была для меня законом!

– И тогда она вышла за молодого человека, по­корившего ее своим красноречием и безгранич­ным обаянием, а также своим якобы колоссальным состоянием. Она была не уверена, что выходит за него замуж по любви, но мать объяснила, что лю­бовь и брак – две вещи несовместные. Так она стала замужней дамой…

– И тем самым загубила свою жизнь! – вставляет мать, допивая шампанское. Жерар заботливо напол­няет ее бокал.

Она благодарит его с растроганной улыбкой.

– … Муж из ее кавалера вышел никудышный. Он был бесконечно обаятелен, обворожителен, но на не­го нельзя было положиться. Он проматывал деньги, играл в азартные игры. Его взгляд действовал на жен­щин чарующе, и временами он ей изменял. Очень скоро она поняла, что, выйдя за него, совершила ошибку, ужасную ошибку. Но вернуться назад было невозможно. Она была замужем и ждала ребенка. Первого, потом второго, потом третьего, и наконец, четвертого. С четырьмя ребятишками на руках о бу­дущем можно было забыть. Она даже не помышляла о работе или учебе: шутка ли – кормить четырех де­тей. Ждать помощи было неоткуда, ей пришлось сми­риться и до конца нести свой крест. Чувство долга она впитала с молоком матери. С самого детства ей втол­ковывали, что единственное предназначение женщи­ны – исполнить свой материнский долг. Вся жизнь ее матери, бабушки и прабабушки служила прекрасным тому подтверждением. Надо сжать зубы, собрать во­лю в кулак и выстоять во что бы то ни стало! Жизнь – это вам не пикник. Надо оставить девичьи мечты, и не пытаться изменить свою жизнь, свою судьбу, что­бы жить так, как ты заслуживаешь…

– Я тысячу раз хотела уйти, тысячу раз… Но не могла: куда бы я вас дела? Я была так несчастна. Я два раза пыталась покончить жизнь самоубийст­вом. Ты это знала?

– Но страшнее всего, – продолжала я, удостове­рившись, что она все больше и больше увлекается моей историей, своей историей, и все реже меня пе­ребивает, – но страшнее всего была другая мука, ко­торую она терпеливо сносила. То была тайная, смут­ная мука, терзавшая ее изнутри. Даже лучшей подруге она бы не посмела признаться в этом несча­стье… Она хранила его в своем сердце, временами сгорая от стыда и позора.

Мать смотрела на меня с нескрываемым любо­пытством.

– У всех ее детей был один недостаток, ужас­ный недостаток: все они до удивления походили на человека, которого она презирала настолько, что втайне желала ему смерти. Все они были точ­ной копией своего отца, и всякий раз, нагибаясь, чтобы обнять их, она невольно замирала, узнавая в них его улыбку, его волосы, его интонации, его роковое обаяние. Дети не позволяли ей забыть не­навистного мужа. Она была окружена плотным кольцом врагов. Вечерами она плакала над своей загубленной жизнью, которая, по сути, кончи­лась, так и не успев начаться.

– Ты права, в двадцать шесть лет я поняла, что мне нечего ждать от жизни… Подумать только! Сколько всего я могла бы сделать! У меня было столько гран­диозных планов, столько надежд, столько сил… но судьба распорядилась иначе!

– Она была зла на весь мир, на своих подруг, вы­глядевших счастливыми, имевших работу, надежно­го мужа, деньги. Чудовищно нелепое существование приводило ее в отчаяние. У нее не было ни денег, ни профессии, ни покровителей. Помощи и поддержки ждать было неоткуда. Безвыходность ситуации при­водила ее в неистовство, в бешенство, и она невольно срывала ярость на близких, которых кляла на чем свет стоит, и на четверых своих детях. Дети были яр­мом, которое ей предстояло нести до тех пор, пока они не вырастут и не смогут сами себя прокормить.

Ее жизнь была невыносимой, но бросить детей на произвол судьбы она не могла. Она была полна решимости тянуть ношу до конца, работать не ща­дя сил, исполняя материнский долг. Она сделала все, чтобы быть хорошей матерью: зарабатывала на жизнь тяжким учительским трудом, терпеливо сно­ся все тяготы: неудобное расписание, утомительные поездки на метро, скучных коллег, дежурства по столовой, дополнительные занятия, приносящие жалкие гроши – все это она принимала, не смея роп­тать. Ее лучше годы были безвозвратно потеряны. Она работала как проклятая, не разгибаясь, не поз­воляя себе ни минуты отдыха.

– Дорогая, – произнесла она со слезами на глазах. – Как ты сумела все это угадать?

– Дело привычки, – ответила я. – Когда пишешь, придумываешь истории, поневоле учишься приме­рять на себя чужую шкуру…

Я еще не знала, что в порыве волнения она откро­ет мне страшную истину, что невинная игра, которую я затеяла, только чтобы разрядить обстановку, самым чудовищным образом обернется против меня.

Я жду, жду, что мать сама завершит начатый мною рассказ. Я хорошо ее знаю. Для меня не сек­рет, что она человек суровый, привыкший прямо говорить все, что думает, ведь в ее системе ценнос­тей эмоции занимают последнее место. Для нее по-настоящему важны лишь внешние признаки благо­получия: деньги, репутация, материальные блага, положение в обществе – ко всему этому она отно­сится серьезно, а эмоции… Глупости какие!

Я напряженно замираю, готовлюсь принять удар. Я еще не знаю каким он будет – слабым или сокру­шительным, не знаю, следует ли мне ждать новых страшных откровений. Я ничего не знаю, но напряга­юсь всем телом, чтобы встретить его во всеоружии.

– Ты угадала… Я никогда вас не любила. Никогда. Вы были слишком на него похожи… Все, что я для вас делала, я делала только из чувства долга. Вы ни в чем не знали нужды! Мне есть чем гордиться! Но в глубине души… В глубине души я всегда мечтала родить ребенка от любимого мужчины. И этого ре­бенка я бы любила по-настоящему… Как я об этом мечтала, ты бы только знала, как я мечтала встре­тить такого мужчину и родить ему ребенка… Но жизнь распорядилась иначе.

Она опускает плечи, оседает всем телом, всецело отдаваясь своей старой мечте. Ее взгляд теплеет, на губах вырисовывается улыбка, предназначенная этому несуществующему любимому ребенку. Она могла бы описать мне его во всех подробностях, но воздерживается. Мы принадлежим к разным мирам – я и этот ребенок. Мать сейчас далеко-далеко, рядом с ним. Она меня не замечает, она пестует давнюю мечту, которой так и не довелось стать реальностью.

Я догадывалась об этом и потому сама подтолк­нула ее к роковому признанию, но в глубине души продолжала надеяться на лучшее. Я рассказала ей са­мую ужасную версию в надежде, что она опроверг­нет мои слова, возмущенно возразит, что всегда лю­била нас, просто не умела выразить свою любовь, признаться в ней, что мы были замечательными детьми, что я замечательная дочь, что она гордится мною, верит в меня.

– Я так рада, что ты мне все это рассказала, – го­ворит она, что ты догадалась о моей драме, о моей страшной пытке.

Счастливая, успокоенная, мать наклоняется через стол, протягивает ко мне руки, ищет ласки, едине­ния. Она облегченно вздыхает, улыбается. Я сняла с ее плеч непосильную ношу. Я ей больше не дочь, а подруга, лучшая подруга, сумевшая прочесть то, что камнем лежало на дне ее души, избавить от грязи, не тыча в эту самую грязь лицом.

Я беру ее руки в свои и сжимаю их сильно-сильно.

В тот вечер я мысленно с нею простилась.

Я простилась с мамой, которую так долго ждала, о которой так долго мечтала, мечтала так сильно, что шла за ней по пятам в надежде поймать на себе ее взгляд, получить немного внимания, услышать, что она меня любит. От одного ее слова у меня бы вырос­ли крылья, я бы повзрослела на тысячу лет, не совер­шила бы тысячи ошибок, тысячи смертоубийств. Я знала это. Я желала ее любви, желала изо всех сил. Так солнце обжигает кожу, так горит жаркий огонь, так вода спасает от жажды. Я требовала ее настойчиво, беспо­щадно. Ее любовь была для меня вопросом жизни и смерти. Я неотступно следовала за ней, надеясь, что она одарит меня взглядом, спасая тем самым саму себя.

Я простилась со всеми матерьми, чей взгляд я ук­радкой ловила, чтобы заменить тот, единственный…

Я стерла из памяти эти глаза, никогда на меня не смотревшие. Я стерла все взгляды, о которых моли­ла, которых искала, кипя от ярости, и не находя, в порыве бешенства, отправлялась искать на стороне то, в чем она мне отказывала. Я готова была убить всех кто на меня смотрел, ведь я хотела, чтобы на ме­ня взглянула именно она. Я искала ее взгляда, ее глаз. Другие не могли мне ее заменить. Ничто не могло заменить тот первый взгляд, каким мать смо­трит на свое дитя, вдыхая в него силу, побуждая жить и любить, любить других и самого себя.

Я готова была убить любого, кто смотрел на ме­ня с любовью, только за то, что это была не она.

Не она. Не мать, которую я любила больше всех на свете.

Я поняла это в тот вечер.

Я поняла все. Поняла откуда возникла эта злость, эта беспощадность по отношению к людям, кото­рые пытались ко мне приблизиться, любить меня. Я не хотела их любви. Я хотела, чтобы меня любила ТЫ, только ты, ТЫ, ТЫ, ТЫ, моя мать. Ты, которая меня не любила, которая, по воле судьбы, не могла меня любить.

В тот вечер я в мгновение ока оказалась одна, осталась наедине с самой собой.

Мои глаза обратились внутрь меня, и прочтя эту страшную истину, сказали мне: ну вот, теперь ты все знаешь, ты все поняла. Ты дошла до самого кон­ца истории, открыла постыдную тайну, даровала себе свободу.

Ты свободна…

Свободна.

Она сделала тебе неслыханный подарок. Мало кто из матерей так щедро одаряет своих детей: она вернула тебе свободу. Другая на ее месте стала бы возражать, сказала бы: «Ну что ты, милая, это не­правда! Я вас так любила, так любила», сделала бы все для поддержания имиджа любящей матери. А она была честна. Ей хватило смелости, легкости, от­ваги, чтобы бросить тебе в лицо всю правду, излить всю душу. Скажи ей спасибо. Больше тебе некого бояться. Отныне никто не помешает тебе расти!

Благодари ее, превозноси ее за этот страшный подарок.

И подняв бокал шампанского, ибо она была так взволнована, от такого груза избавлена, что захоте­ла со мной чокнуться, выпить, забыться, я с наслаж­дением выпила за свое здоровье.


Назавтра она все позабыла.

Она сама мне позвонила.

Хотела поблагодарить? Поговорить со мною на равных, а не как невидящая мать с озлобленной дочерью?

Отнюдь.

Она позвонила, чтобы спросить:

– Почему ты вчера не заплатила?

– Жерар пожелал угостить нас за свой счет.

– Почему? Ты что, спишь с ним?

Расход-приход, расход-приход.

Я даже не рассердилась. Она вдруг предстала пе­редо мной в новом свете. Я увидела ее такой, какой никогда еще не видела: маленькой девочкой, лишен­ной внимания и любви, наученной преклоняться перед могуществом денег, сбережений, биржевых котировок, приемников, передающих свежие свод­ки, и мужчин в подтяжках, потрясающих пачками долларов и франков.

Расход-приход, расход-приход – вот все, чему ее научили в этой жизни.

Она повторяла твердо усвоенный урок как подо­бает примерной благовоспитанной ученице. Сми­рившись со жребием, что был ей уготован, она по­вторяла пройденное, не смея роптать, как прежде это делали ее мать, бабушка и все женщины, жив­шие до них. Ее ничто не могло выбить из колеи: по­рывы чувств и всплески эмоций были ей неведомы.

Я ничего не сказала.

Я мысленно с нею просилась.

Я готова прощаться с тобой снова и снова.


Теперь я была свободна, я была вольна любить тебя, мое каменное изваяние, тебя, так сильно меня любившего.

Моя свобода начиналась с тебя.

Ты был первым мужчиной, которому предстояло отведать со мной этой новой радостной жизни, пол­ной взаимных приношений и наслаждения.

Мне не терпелось сообщить тебе эту великую но­вость, убедиться, что я не ошиблась. Я хотела, что­бы ты сказал «я люблю тебя» и упал к моим ногам, расстелив передо мною карту двух полушарий, по­дарил мне эту землю со всеми населяющими ее пле­менами. Я хотела забыться в твоих объятиях, требуя любви и новых трофеев, и новых дротиков. И мла­денцев, тысячи младенцев, чтобы принять всю ту любовь, которую я хотела тебе подарить.

Я смотрела на свое отражение в зеркале, сама себе посылая воздушные поцелуи.

Я пригоршнями черпала слова и писала взахлеб.

Именно в ту ночь, вернувшись из ресторана, я принялась за эту книгу. Мне не терпелось выразить словами все то, что вертелось в моей голове.

«Эту книгу я пишу для своего мужчины…»

Я написала эту фразу, просто чтобы с чего-ни­будь начать. Вероятно, потом, найдя верный ритм, верную мелодику, я отброшу ее и начну иначе.

«Для мужчины, которого я люблю, и от которо­го, тем не менее, пыталась убежать, уйти, как неод­нократно делала в прошлом с другими мужчинами. Сама того не желая. Вопреки своей воле. Я говорю об этом так прямо, потому что не желаю бросать его внезапно и безжалостно как бросала других. Я пишу эту книгу для мужчины, которого готова любить це­ликом, с головы до пят, для мужчины, которого злой и нелепый жребий пытается у меня отнять.

Я пишу эту книгу, потому что по многу раз слу­шала одну и ту же историю, свою историю, из уст других людей, таких же как я, и совсем на меня не по­хожих, из уст потерянных мужчин и самых разных женщин, и молодых, и старых, и покинутых седовла­сых китов, оказавшихся на мели, на пустынных бере­гах одиночества.

Я пишу эту книгу, чтобы попытаться дойти до су­ти, пока еще не поздно, чтобы выключить адский проигрыватель, на котором из года в год крутится од­на и та же пластинка. Только сейчас я начинаю разби­раться в происходящем, но достаточно ли этого, что­бы проклятье утратило свою силу? Достаточно ли, чтобы справиться с механизмом, заведенным сотни лет тому назад? Хочется верить, что это возможно…»

Первые наброски языками пламени вырывались из-под моего ликующего пера.

Она вернула мне свободу. Теперь я снова могла писать.

Она никогда не читала моих книг. Никогда.

Красивая блондинистая дама помогла мне вку­сить волшебную силу слов. Она вселяла в меня уве­ренность, незримо стояла за моей спиной, пока я не написала свою первую книгу. Она подсказала мне, что слова можно трогать и даже гладить, брать рука­ми, присваивать себе. Она научила меня не бояться слов на бумаге. Посмотрите! Они же не кусаются! Чего вы так испугались? Попробуйте их приручить! Главное, не спешите, действуйте мягко. Пишите.

И я писала. Сперва – с удивлением, потом, несколь­ко осмелев, с возбуждением, и наконец, с упоением.

Благодаря ей я обрела свою территорию, свое пространство, и чувствую себя в неоплатном долгу. Она уступила мне свое место, предложила делать то, чем не желала заниматься сама. Она открыла мне воображаемый мир, тот запретный мир, кото­рый возникал в ее сознании, стоило ей прикрыть глаза. Она наслаждалась им тайно, не позволяла се­бе писать. Почему? Ответа на этот вопрос я не знаю. Я знаю только, что она, словно добрая фея, подари­ла мне власть над словами. Она была ко мне внима­тельна и требовательна, но не пыталась меня пода­вить. Она никогда не позволила бы себе заявить, как это делают иные властные, самоуверенные матери: «Вы – мое творение. Без меня вы бы ничего не доби­лись». Она тихонько смотрела как я пасусь в своем загончике, ничего не требуя взамен.

Моя мать…

Она отказывалась их читать, потому что я писа­ла их под своим именем, под именем ее недостойно­го мужа. Это ненавистное имя, набранное крупны­ми буквами, смотрело на нее с каждой обложки.

Когда я посылала ей очередную книгу (иногда я не посылала их вовсе, я была слишком зла на нее, чтобы послушно положить свое детище в конверт, подписанный ее именем), она откладывала ее в сто­ронку, чтобы прочитать когда-нибудь потом. В дан­ный момент ей было некогда.

Она листала их прямо в магазине, но покупать не хотела. Книги нынче недешевы! Приходится пла­тить сумасшедшие деньги, ты не находишь? Она ли­стала их стоя, потом закрывала и говорила мне: – Не понимаю как такое можно печатать.

Такое…

– Я так хорошо пишу, – продолжала она. – Я по­сылала свои рукописи во все издательства, и никто никогда не предложил мне напечататься. А ты… Я не понимаю. Когда ты, наконец, напишешь такую книгу, чтобы я могла тобой гордиться? Вот один мой друг, некто Лаплас, выпустил прекрасную кни­гу, в высшей степени достойную, на историческую тему, про кардинала Ришелье.

– Вот как? И кто же издатель? – спрашиваю я, мысленно готовясь к схватке. – Что-то я ничего о ней не слышала.

– Он опубликовал ее за свой счет и вынужден сам заниматься распространением. Прекрасная книга, поучительная, хорошо написана. А ты… Не станешь же ты утверждать, что то, что ты пишешь, и есть литература?

И при этих словах мои книги вдруг исчезали, словно испарялись, превращались в дым. Я чувство­вала себя подавленной, опустошенной. Только злость придавала мне сил, заставляла не сдаваться, всякий раз начинать сначала с единственной целью: поймать на себе ее расстроганный взгляд, услышать из ее уст сдержанную похвалу, увидеть как ее губы расплыва­ются в благодарной улыбке. Я писала только затем, чтобы победить ее, побороть ее презрительное без­различие.

В ту ночь, свободная от ее уничижительного взгляда, я писала взахлеб…


Я смотрела проходящим мужчинам прямо в глаза, ничего не требуя взамен.

Я в упоении повторяла личные местоимения, ко­торых так боялась до сих пор: я, мне.

Мне не нравится этот продавец, мне не нравится как он отвечает, как дает сдачу. Мне нравится эта витрина, она удачно оформлена. Мне нравится этот бежевый свитер, я себе его куплю. Мне нравится как эта женщина разговаривает со своим ребенком. Мне нравится свет фонарей, нравится как он проби­вается сквозь листву, как разливается по тротуарам. Я люблю парижские улицы, люблю Париж, люблю Францию, французских безработных, французских негров и арабов, французские непомерно высокие налоги. Я люблю запах свежего хлеба, доносящийся из парижских булочных, и теплый воздух на выходе из метро. Я никуда не хочу отсюда уезжать.

Мне нравится голубь, укрывшийся на скате кры­ше, под моим окном. Он идет нетвердой походкой, падает, бьет крыльями. Я насвистываю ему издалека, призываю не сдаваться.

А кроме того… я уважаю свою мать. Ее прошлое. Ее жизненный опыт. Ее историю. Она никогда не задумывалась над своей жизнью. Должно быть, ей не хватало смелости и привычки анализировать происходящее. Она не позволяла себе быть собой. К чему такая роскошь? Она вообще не позволяла себе наслаждаться. В ее семье наслаждение было под запретом: оно могло нарушить привычный по­рядок вещей, нанести ущерб священным семейным ценностям. Если каждый начнет наслаждаться жиз­нью, что станется с чувством долга, с золотом и драгоценными каменьями, которые семье удалось накопить? Мамулечка, дорогая, что может быть опаснее наслаждения? Тебе это известно, потому ты и относишься к нему с опаской. С чувством долга дело обстоит куда проще: достаточно следовать раз и навсегда заданному образцу, ни на шаг не отсту­пать от семейных канонов, служить достойным примером для подражания, пахать борозду, на ко­торой из поколения в поколение трудились твои предки. Но, упорно отказывая себе в праве на на­слаждение, ты накопила в своей душе столько горе­чи, столько злости, что отравила жизнь и себе, и своим детям.

Я люблю свою мать и говорю ей «прощай».

Я примирилась с матерью, сказав ей «прощай».

Я перестала ее ненавидеть, я уже ничего от нее не жду. Я ее просто уважаю, уважаю ее несложившую­ся жизнь, но отныне буду держаться на расстоянии.

Я ходила взад и вперед по комнате, кружилась на месте. Я надела новое платье и ужасно себе понрави­лась. Я была хороша, неотразима, уникальна.

Мне вдруг стало так легко…


Мне ответил не ты. Голосом номер один меня при­ветствовал твой автоответчик. Я оставила тебе сооб­щение, в котором просила перезвонить как можно скорее, сказала, что у меня есть для тебя очень важная новость, «волнительная новость», так прямо и сказала.

Я и вправду была взволнована.

Я позвонила брату, своему маленькому братику, и все ему рассказала. До мельчайших подробностей. Я то и дело переходила на шепот, улыбалась в труб­ку, в нужных местах повышала голос, чтобы сделать свой рассказ более выразительным, заговорщицки смеялась, ликовала… Нет, ты только послушай… Это еще не все… И тогда… Я хотела, чтобы брат предста­вил себе ее восхищенный взволнованный взгляд в тот момент, когда я сделала ее героиней романа, вы­вела на авансцену, воспроизвела шаг за шагом ее жизнь, и вздох облегчения, радости от того, что к ней прислушались, ее признали, приняли такой, ка­кой она была на самом деле, и наконец, признание, признание в страшном грехе, который она носила как тяжкий крест. Мы требовали любви, а ей нечего было нам предложить. Она не могла нас любить, по­нимаешь? Не могла. Мы были слишком похожи на папу! Это же невероятно, удивительно, замечатель­но, необыкновенно! – завершила я, глядя на темно-синее парижское небо, на покатые серые шиферные крыши, на голубя, который терся шеей о крыло, го­товясь к очередной схватке с собратьями на тротуа­ре. Солнечный свет заполнил мою комнату, тело и душу. Я готова была тысячами посылать воздушные поцелуи. Я рвалась вдаль, туда, где маячил горизонт, где соприкасались небо и земля, где парил свобод­ный голубь. Надо же, сколько счастья может пода­рить заурядный ужин в День Матери! Острая боль обернулась наслаждением, предчувствием гряду­щих перемен. Начиналась новая жизнь…

– Так ты не знала, что она нас не любит? – спросил брат.

– Нет… То есть, догадывалась, конечно, но не теряла надежды. Ждала чуда.

– А я понял это давным-давно. И давным-давно смирился.

– Правда?

– Так что у тебя нового?

– Больше ничего. Так ты не считаешь, что это удивительно?

– Послушай, сестренка, мы с тобой – люди кон­ченые. Я не могу встречаться с одной женщиной больше полугода, а ты мучаешь всех своих мужчин, вне зависимости от того, заслуживают они этого или нет. И ты думаешь, что один ужин способен все изменить. Ты сама себя обманываешь!

– Говори за себя… Вот увидишь, у меня все те­перь будет по-другому! Я чувствую это, понимаешь, чувствую всем телом, всем сердцем, всей душой…

– Ну что ж, поздравляю!

С этими словами брат повесил трубку. Но мое волнение не утихло.

Наконец, позвонил ты.

Затараторил голосом номер три.

Я не перебивала. Я не все понимала, но легко угадывала.

Ужин у твоих родителей. Ты чувствуешь себя не в своей тарелке. Являешься в назначенный час с бу­кетом цветов, не знаешь куда его деть, так и стоишь с этим дурацким букетом, но никто не спешит тебя от него избавить. Ты стараешься вести себя как можно тише, но нечаянно задеваешь стул, опрокидываешь бокал вина, извиняешься, быстро вытира­ешь пятно, пока мать подлетает к тебе с тряпкой на­готове. Она состряпала все твои любимые блюда, три дня не выходила из кухни. Все ради тебя…

– Таким способом она пыталась показать, что рада тебя видеть!

Ты меня не слушал. Ты продолжал бессвязно бормотать, срываясь на крик, твой голос был рез­ким и неприятным. Отец сидит молча, не произно­сит ни слова. Он смотрит на мать, которая вертится вокруг тебя, заботливо наклоняется, обнимает, вис­нет у тебя на шее, сует свою голову в изгиб плеча, вспоминает каким ты был в детстве, таким милым, славным, ласковым.

– Ты учился лучше всех в классе! Подарочный ребенок, ее радость, ее гордость. Ей завидовали все подруги: надо же, такой разумный, такой прилежный, такой послушный. Ее мальчик никогда не дрался, не пачкался, не шлялся по ули­цам после уроков, спешил домой, к мамочке. Я гото­вила тебе на полдник что-нибудь вкусненькое, ты открывал портфель, показывал мне что задано на дом. Все твои задания мы делали вместе, прямо за кухонным столом. У нас всегда были хорошие оцен­ки! Все учителя выводили красной ручкой у нас в тетрадках похвальные слова! Мы ни в чем не допу­скали небрежности, твердо шли к намеченной це­ли. «Не останавливаться на достигнутом» – таков был наш девиз. Помнишь? Только однажды ты ме­ня очень расстроил, – сказала она, уронив голову тебе на плечо, и при воспоминии о том печальном эпизоде глаза ее наполнились слезами. – Ты тогда получил двенадцать по музыке. А ведь ты у меня каждый вечер играл на флейте и на фортепиано. Каждый вечер мы с тобой повторяли гаммы, прове­ряли сольфеджио. Я сажала тебя на колени, и мы играли в четыре руки «Веселого пахаря», «Люби­мый вальс», «Письма к Элизе»… Все те отрывки, ко­торые мне так нравились в детстве… И вдруг тебе ставят двенадцать по музыке. Двенадцать по музы­ке! Я вспомнила себя маленькой девочкой, вспом­нила как мечтала поступить в Консерваторию, стать великой пианисткой, играть на сцене в чер­ном вечернем платье, и мне вдруг стало так больно. Я так на тебя надеялась! А ты сказал: «Ну и хорошо, я бросаю музыку», сказал так твердо, глядя на меня с такой злобой, так решительно сжимая кулачки. «Хватит! – кричал ты. – Я бросаю!» Я посмотрела на тебя со слезами на глазах. В тот вечер мне было так грустно, что я долго плакала, лежа в постели, и моя подушка была мокрой от слез. Я все помню, будто это было вчера… Какой ужасный был день! Но наут­ро ты опомнился и пообещал, что в следующий раз заработаешь восемнадцать. Двадцать никому не ста­вили, так что восемнадцать можно было считать хо­рошей оценкой, и я так сильно прижала тебя к себе, что ты задрожал. Видишь, я ничего не забыла…

– Потом мы сели за стол… Мне было плохо, так плохо, ты не представляешь… Я не знал о чем с ними разговаривать, болтал всякие глупости.

– Ты рассказал им, что влюбился?

Он заливается смехом, таким злобным звонким смехом, что у меня вот-вот лопнут перепонки.

– Ты с ума сошла. Я в жизни не знакомил их со своими девушками!

– Но они, наверное, догадываются, что…

– Ты не дослушала. Самое ужасное было потом…

Вы поужинали…

Наелись так, что из-за стола не вылезти. «Ты дол­жен все доесть, – сказала она. – Я с такой любовью все это готовила. Ешь, мой мальчик, ешь. Я уверена, что ты плохо питаешься. Ты никогда не умел готовить… Я знаю тебя как свои пять пальцев. Я ведь тебя родила.» Ты давишься, но продолжаешь есть, проглатываешь пирожки, потом домашнее мороженое, потом немно­жечко шоколадного мусса, чтобы перед кофе во рту было сладко. «Вот видишь, я помню, что ты любишь кофе с шоколадом!» Ты послушно глотаешь, боишься ее огорчить. Она смотрит на тебя блестящими глаза­ми, сама почти не ест, только пробует каждое блюдо, чтобы лично удостовериться, что оно достаточно сва­рилось, достаточно прожарилось, и убедившись, что еда вышла на славу, тихонько подкладывает тебе, лож­ку за ложкой, и следит, чтобы ты ничего не оставил.

После ужина ты чувствуешь необыкновенную тя­жесть во всем теле, тебе хочется немедленно уйти до­мой и лечь спать. Ты ерзаешь на стуле, опираешься локтями о стол, говоришь: «Спасибо, мамочка, все было очень вкусно, спасибо за прекрасный вечер, пожалуй, мне пора».

Она смотрит на тебя, не спуская глаз, и говорит, что ты хорошо поел, что она так счастлива, что ты теперь нечастый гость, и ей это обидно, ужасно обидно, стоит иметь такого прекрасного сына, что­бы так редко его видеть… Я на днях зашла к тебе на работу – я ведь частенько прохожу у тебя под окна­ми, – я знала, что ты на месте: твоя машина была припаркована у входа, но какая-то секретарша, эта­кая нахалка, заявила мне, что ты уехал на встречу.

– Я распорядился, чтобы ее ко мне не пускали. Первое время она постоянно являлась ко мне в ка­бинет, усаживалась в уголке и смотрела как я рабо­таю! Она перепроверяла за бухгалтером все расче­ты, перекладывала документы, назначала за меня встречи, увольняла секретарш…

Ты извиняешься, оправдываешься, выдумыва­ешь тысячу причин, вследствие которых не можешь видеть ее чаще, говоришь, что во всем виновата ра­бота, работа и еще раз работа. Она облачилась в пе­редник, чтобы убрать со стола, и обнимает тебя, прижимает к своей груди сильно-сильно, как в детст­ве, когда ты всецело принадлежал ей одной, а потом поднимает голову и спрашивает: «Знаешь, чего бы мне сейчас хотелось, что было бы для меня лучшим подарком на День Матери?» Ты качаешь головой, го­воришь: «Нет, не знаю, я принес цветы, думал, они тебе понравятся». Она на это отвечает, что да, цветы, конечно, понравились, но что больше всего ей бы хотелось, чтобы ты остался ночевать с ними.

– Где же я здесь останусь? У вас нет лишней комнаты. С тех пор как ты стал жить самостоятельно, твои родители спят порознь, стало быть, обе спальни в до­ме заняты. Где ты будешь спать? Ты не понимаешь чего она хочет. Салон слишком маленький, диванчик здесь просто не поместится. Нет, ты вовсе не хочешь ее обидеть, ты и вправду ничего не понимаешь.

– Мама, я большой мальчик, занимаю много места. Ты сказал это со смехом, похлопав себя по бедрам, выпрямившись во весь свой огромный рост и вытя­нув руки к потолку. Ты сказал это, чтобы разрядить обстановку, потому что тебе вдруг стало тяжело ды­шать, и чтобы развеселить отца, который по обыкновению промолчал. Он всегда сидит молча, ждет, когда настанет ночь, чтобы можно было наблюдать за звез­дами. Выйдя на пенсию, он всю свою премию потра­тил на покупку мощного телескопа и ночи напролет созерцает Млечный путь, выглядывает следы комет и надеется когда-нибудь открыть новую звезду. Он стал членом международного общества астрономов, пере­писывается с любителями звезд по всему миру. Звез­ды – его страсть. Теперь он уделяет им все свое время. Когда ты был маленький, он иногда тайком будил те­бя среди ночи, хотел разделить свою страсть с тобой. Однажды мать застала вас на месте преступления и очень рассердилась. Стала убеждать отца, что тот по­ступает неразумно, что ты из-за него не выспишься, будешь плохо отвечать на уроках, перестанешь быть первым учеником. «В общем, ты сам понимаешь», – заключила она. Отец промолчал, но с тех пор он уже никогда не приходил будить тебя среди ночи. А ты каждую ночь ждал, положив продрогшие ноги на го­рячую грелку, приготовленную матерью. Ты застав­лял себя лежать с широко открытыми глазами, чтобы отец не подумал, что разбудил тебя, и каждый час за­водил будильник… Теперь у него отдельная комната, и ничто кроме звезд его не волнует. «Интересно, когда это все началось?» – думаешь ты, глядя на него. Отец молчит. Он даже не улыбнулся, когда ты сказал, что за­нимаешь много места, что тебе нужна большая кро­вать, и когда ты повернулся к матери, раскинув в сто­роны свои огромные руки.

– Ты будешь спать со мной, мой мальчик! – отве­тила мать. – Когда ты был маленький, мы всегда спа­ли, крепко обнявшись… Я тебя ласкала, вдыхала твой запах, рассказывала тебе на ночь сказки, прижимала твое тело к своему. Ты согревал меня, успокаивал, без тебя я не могла ни пить, ни есть, но стоило мне лечь рядом с тобой, как все мои заботы, все мои печали ис­чезали сами собой. Прошу тебя, милый.

Она давит на тебя всей своей тяжестью, упорная, доступная.

– Это ужасно, чудовищно! Я едва не задушил ее! Я быстро вскочил и ушел. Мой стремительный уход больше походил на бегство.

Ты стонешь в трубку, повторяешь, что вечер был ужасный, просто ужасный… Ты полон отвра­щения, срываешься на крик, без конца повторяешь, что ненавидишь ее, ненавидишь. «Когда у меня грязная машина, она оставляет записочку на ветро­вом стекле, когда у меня отрастают волосы, она ду­ется и требует, чтобы я постригся, она проверяет хорошо ли отглажен воротник рубашки, не пускает за стол с грязными ногтями, знакомит меня с де­вушками из хороших семей, про которых знает все, всю родословную, всю подноготную, знакомит ме­ня с ними, чтобы я на них женился. Я больше так не могу, больше так не могу!»

Остановить тебя невозможно. Ты летишь на пол­ной скорости, испуская жалобы и стоны, задыха­ешься от бешенства.

Любовь – странная штука. Избыток любви ду­шит, нехватка – убивает.

Любовь – это такие весы, которые ломаются, ес­ли вес зашкаливает или если чаша совсем пуста.

Может быть, мы для того и встретились, чтобы найти золотую середину между чрезмерностью и пустотой? Чтобы познать настоящую любовь, при­водящую чаши весов в искомое равновесие?

Только что это значит – настоящая любовь? Нам еще предстоит это понять. Наша любовь, наша жизнь еще только начинается. Сколько нужно смелости, чтобы быть счастли­вым. Остается только засучить рукава и не сдаваться.


Мы идем по городу. Ты шагаешь впереди, я бре­ду следом. Ты буквально летишь, будто мы куда-то опаздываем, торопимся на важную встречу.

Мы идем не останавливаясь. Ты мчишься как бе­шеный. Я ковыляю сзади, спотыкаюсь о торчащий булыжник, каблук застревает в трещине асфальта, но ты не сбавляешь шага. Ты продолжаешь бежать, как будто эта гонка для тебя – единственная возможность сбросить неприятные воспоминания, продолжить внутренний монолог, который я без труда читаю, не­смотря на то, что ты молчишь и не оборачиваешься. Ты держишь руки в карманах. Я знаю, что твои руки напряжены, кулаки сжаты. Ты задеваешь плечами прохожих, толкаешь их, и проклиная их нерастороп­ность, расчищаешь себе путь. Ты идешь напролом, глядя под ноги неподвижным неистовым взглядом.

Мы проносимся мимо кафе и книжных магазинов, мимо прилавков с цветами, сувенирными футболка­ми и Эйфелевыми башенками, но ты не снижаешь скорости. Горбатый карлик, сидящий на тротуаре с го­лым торсом и протянутой рукой, демонстрирует свой горб, но ты его не замечаешь. С рекламного щита, об­локотившись на груду флакончиков Шанель № 5, на нас смотрит блондинка. Она улыбается, и флакон­чики сбегают вниз по ее длинным волосам. Чья-то заботливая рука вывела поверх плаката «я – вонюч­ка». Я дергаю тебя за рукав, чтобы ты взглянул.

Ты меня не слышишь и продолжаешь свою безу­держную гонку. Мы ныряем под своды улицы Риволи. Стеклянные шары фонарей отражают солнечный свет, наполняя улицу оранжевым сиянием. Порав­нявшись с отелем Интерконтиненталь, мы скользим по керамическому покрытию, где сложным образом переплетаются разноцветные квадраты и ромбы. Я замедляю шаг, чтобы разглядеть прихотливый узор. Мне надоело за тобой мчаться, надоело участвовать в этом бессмысленном забеге.

Я предлагаю: «Пойдем ко мне, я налью тебе чаю, горячего ароматного чаю. Мы поговорим, отдох­нем, ляжем на кровать, прижмемся друг к другу. Мне столько всего нужно тебе рассказать. Я висну на твоей руке, но ты все так же летишь на всех па­рах. Безумная гонка продолжается.

Ты не спрашиваешь устала ли я.

«Ну пойдем же, – упрямо продолжаю я. – Я выби­лась из сил, у меня ноги болят. Куда мы вообще идем?»

Ты, не оборачиваясь, хватаешь меня за руку и крепко прижимаешь к себе, заставляя шагать в своем темпе.

Я покачиваюсь, но ты не позволяешь мне упасть, поддерживаешь меня за талию, и мы как сумасшед­шие летим дальше. Я попыталась рассказать тебе о вчерашнем ужине, но ты меня не слышал. Ты был в глубокой прострации, витал далеко-далеко. Я стара­юсь под тебя подстроиться, придерживаю сумку, что­бы она не соскользнула с плеча, и следую за тобой.

Я хочу вновь обрести былое чувство увереннос­ти. Я помню как твердой и легкой походкой шагал вместе с нею по улицам Парижа и, казалось, весь мир принадлежит мне.

Знакомая история. Бывают дни, когда я ощущаю себя королем мирозданья, сильным и непобедимым. В такие дни я готов поднять ее на руки и унести на край вселенной. Я такой же как все, и даже лучше. А потом вдруг что-нибудь случается, такой вот дурац­кий ужин у родителей, или вовсе сущий пустяк. Сто­ит мне наткнуться на собственное отражение в вит­рине магазина и обнаружить, что сзади торчит непослушная прядь, или воротник рубашки вылез из-под пиджака, или плащ весь помялся, стоит мне поймать на себе чей-то взгляд, чью-то улыбку, и я те­ряюсь. Я как будто разучился ходить, разучился быть победителем. Все кончено. Я уже ни в чем не уверен. Мне начинает казаться, что окружающие смотрят на меня сочувственно. Я вдруг становлюсь тяжелым, не­уклюжим, категоричным. Короче, жалкий тип. Так и хочется встать у стены с протянутой рукой. Помоги­те мне, несчастному, подкиньте франк-другой! Судыри-сударыни, не откажите мне, бедному. Так бы и провалился сквозь землю. Это невыносимо, я сам се­бе противен… Понимает ли она что со мной происхо­дит? Понимает ли с каким жалким типом связалась?

Ты все так же держишь меня за талию, подталки­ваешь, ограждаешь от идущих навстречу. Ты смот­ришь прямо перед собой и тащишь меня вперед как буксир. Потом внезапно тормозишь, и прислонив меня к стенке, наваливаешься на меня всем телом. Ты хватаешь меня за подбородок, заставляя смотреть те­бе прямо в глаза, и глядя на меня своим мрачным не­истовым взглядом, начинаешь целовать. Ты до боли терзаешь мои губы, прямо на улице, не стесняясь прохожих. Ты расстегиваешь мою куртку, задираешь футболку, теребишь груди.

– Не надо, нас все видят, – тихонько прошу я, вырываюсь, поправляю одежду.

– Тебе стыдно? Стыдно, что тебя увидят вместе со мной?

– Нет… Прошу тебя, перестань. Перестань.

По улице Риволи снуют машины. Туристы ловят такси, но те преспокойно проносятся мимо, невзи­рая на все протесты. Удрученные туристы что-то кричат им вслед по-английски, пo-японски. Не­сколько пожилых дам выходят из-под вывески «Ан­желина» с коробками пирожных в руках. Все из себя чистенькие, напудренные. Рядом с ними, такими не­порочными, я вдруг ощущаю себя ужасно грязной, ведь меня только что прилюдно раздели.

– Я устала… Ты идешь слишком быстро! Может, поймаем такси?

– Забег продолжается. Ты обогнал меня на целый метр, но не замечаешь этого. Ну и беги себе, мне на­доело за тобой гнаться.

Ей стыдно, это ясно. Она считает, что я рехнулся, хочет меня разговорить, успокоить, понять. Я не прошу понимания. Я стою больше, чем все мужчи­ны, идущие нам навстречу, чем все мужчины, повст­речавшиеся ей в жизни. Я не нуждаюсь в ее снисхож­дении. Я хочу, чтобы она любила меня как любят победителей. Я лучше других, лучше тех, других, ко­торые не удостаивали ее взглядом. Она не знает это­го, но я ей докажу. Женщины все время требуют до­казательств, подтверждений любви. Только она и я! Она и я! Иногда я ненавижу ее за все, что с нею бы­ло до меня. Мне хочется побить ее, задушить, чтобы ее последний удивленный взгляд достался мне.

Жалкий тип! Она знала стольких мужчин, до тебя.

Все они засыпали ее подарками, деньгами, водили ужинать в лучшие рестораны. Ты не катишь! Я возьму кредит в банке, и мы заживем на широкую ногу. Она получит все, что пожелает. Так и поступим. Отныне все ее проблемы я целиком и полностью беру на себя.Ты резко останавливаешься, и я хватаю тебя за руку, чтобы ты опять не пустился бежать. В знак примирения я трусь щекой о твой рукав. Ты выдер­гиваешь меня из толпы, и мы вместе прячемся за каменной колонной.

– Начиная с сегодняшнего дня я буду тебя содер­жать. Я так решил. За все буду платить я. Мы сни­мем большую квартиру и будем жить вместе…

– Ты с ума сошел! Я не хочу быть содержанкой! Мне не нужны твои деньги.

А потом, при виде этой шумной, грубой толпы, у меня вдруг вырывается:

– Вот видишь, ты опять принялся за старое! Ты себя не контролируешь!

Вот тут-то она тебя и окликнула, эта высокая брю­нетка. Ты уже придумал что сказать в оправдание, но она выкрикнула твое имя, и ты обернулся, отчего все возражения так и застыли у тебя на губах. Она маха­ла тебе рукой, стоя у книжного магазина Галиньяни. Мы ринулись ей навстречу, рассекая толпу. Она ки­нулась тебе на шею, поцеловала тебя. Ты нас позна­комил, но ее имя вылетело у меня из головы. Мне со­вершенно не хотелось слушать ваш разговор. Я была изнурена и полна отвращения. Единственным моим желанием было остаться одной. Просто в покое, по­дальше от тебя. Я сказала, что пойду поброжу по ма­газину, посмотрю книжки, и бросила вас у кассы. Она что-то оживленно тебе рассказывала, отчего твой взгляд смягчился. Ты расслабил плечи и при­слонился к стене, чтобы передохнуть.

В какой-то момент я даже услышала как ты сме­ешься своим громовым смехом, причем смеешься весело, от всей души, без тени ехидства и презре­ния. Я удивленно обернулась, но ты меня не заме­тил. Нетрудно догадаться, что в эту минуту я страш­но ревновала.

Я вернулась к кассе с книжкой в руке, большим подарочным изданием, посвященным Делакруа и его пребыванию в Марокко. То была роскошно ил­люстрированная и весьма недешевая книга. Ты сра­зу это понял и ринулся платить. Я тихонько оттолк­нула тебя со словами «не надо, прошу тебя, могу я сама себе сделать подарок?» В ответ ты грозно про­шипел: «Когда ты со мной, за все плачу я, понятно? За все плачу я!» И швырнул банкноты в сторону кас­сы. Я их отодвинула и достала чековую книжку.

Я сделала это деликатно, но высокая брюнетка за­метила мой жест, и когда я наклонилась выписать чек, тихо обратилась к тебе, в полной уверенности, что я ее не услышу. Но я все прекрасно слышала, я прекрас­но уловила ее слова, предназначенные не мне.

– А эта? – ехидно спросила она. – Она тебя, что, выдерживает? Неужели ей это удается? Неужели на­шлась женщина, способная тебя выносить?

Она рассмеялась и повисла у тебя на шее. Этим характерным движением она явно хотела показать, что когда-то ты нераздельно принадлежал ей.

Что я после этого могла сказать? Что мне остава­лось делать?

Мы вышли на улицу. Твоя лихорадка спала. Те­перь мы шагали медленно. Мы уже не рассекали толпу, мы плавно в нее влились, растворились сре­ди туристов, бродящих с путеводителем в руке, де­тей, весело ныряющих между туристами, родите­лей, гуляющих под ручку, разглядывая витрины и подставляя лицо ласковому майскому солнцу. Мы шли рядом, шли порознь, не глядя друг на друга.

Ты вырвал у меня книгу, хотел нести ее сам. Я не возражала. Я вдруг почувствовала себя такой сла­бой. Еще никогда я не была так близка к поражению.

Мы шли рядом. Я понуро смотрела под ноги.

Еще вчера я была такой сильной, такой воздушной, я была так уверена, что нам с тобой предстоит долгое триумфальное восхождение. Вчера я была убеждена, что во всех наших проблемах повинна я одна, что я от­вергала твою любовь по собственной глупости, безо всякой причины. Вчера я была такой храброй, такой от­важной. Мне удалось одолеть врага, моего извечного страшного врага. Я, наконец, созрела для абсолютно но­вой любви. Только ты и я – все прочее казалось несуще­ственным. Смертоносные призраки остались позади.

Но сегодня, шагая рядом с тобой под сводами улицы Риволи, я уже ни в чем не была уверена.

Я была не уверена, что мне удастся справиться с твоими призраками.

Выйдя на проезжую часть, я застыла как вкопанная.

Я была не состоянии идти дальше, не способна сдвинуться с места.

Ты подошел ко мне, широко распахнул мне объя­тия, но я не стала к тебе прижиматься. Наша безум­ная гонка привела тебя в возбуждение. Твои щеки горели, ты зарумянился, взмок. Капельки пота стека­ли по твоим вискам. Ты стер их тыльной стороной ладони, стараясь не встречаться со мною взглядом.

Я стояла неподвижно, следила за каждым своим жестом, чтобы случайно тебя не задеть, не коснуться твоего тела.

Ты молча окинул меня взглядом и подозвал такси.


Ты побежал к такси, которое, замедлив ход, оста­новилось чуть поодаль.

Ты побежал, чтобы не упустить его.

Я не спеша последовала за тобой. Торопиться мне не хотелось.

Ты сорвался с места, и я видела как ты бежишь.

Твоя черная куртка развевалась на ветру, черные мокасины тяжело шлепали по асфальту. Ты бежал неуклюже, держа под мышкой мою книгу.

Я смотрела тебе вслед и вдруг увидела ее.

Я увидела неловкую женщину, стесненную в дви­жениях. Одутловатую немолодую женщину, которая бежит, запыхавшись от собственного веса, закутан­ная в неудобное, слишком толстое пальто, обутая в громоздкие тесные туфли. У нее были широкие бед­ра, огромные ноги в непрозрачных чулках, какие можно увидеть в витринах специализированных ма­газинов для пожилых. Она размахивала руками и бы­ла похожа на кита, плавниками рассекающего волны.

Ты бежал как дебелая старуха.

При виде тебя мне представлялся не мужчина, способный звезды достать с небес и бросить к моим ногам, не свободный сильный мужчина, обещавший мне новую счастливую жизнь, куда, как в книгу по­чета, я уже готовилась вписать свое имя, а тяжелая старая женщина, виснувшая на тебе сзади, усмиряв­шая все твои порывы, не выпускавшая из своих цеп­ких объятий, старая женщина, которая, взгромоздившись тебе на спину, завладела твоим телом, тво­ей жизнью, твоими надеждами, твоей любовью.

Эта женщина вдруг враждебно застыла прямо передо мной, грозная, злая, уродливая.

Сев в такси, я поняла, что попала в плен, стала вашей с нею заложницей.

Она сидела здесь же, между тобой и мной, я ви­дела ее толстое пальто, широкие бедра и плечи, плотные чулки. Она перевела дыхание, и обмахива­ясь платком, одну за другой расстегнула пуговицы пальто, провела рукой под мышками, пригладила волосы, сообщила таксисту мой адрес. Потом она повернулась, и смерив меня взглядом, невозмутимо прошептала мне на ухо: «Я была первой, барышня!»

Я вздрогнула, зажалась в угол, и когда ты попытал­ся привлечь меня к себе, едва удержалась, чтобы не закричать: мне вдруг показалось, что меня обнимает старуха.


Я не могла тебе этого сказать. Не могла и все. Это было слишком личное, слишком пугающее.

К тому же, я была уверена, что ты этого не зна­ешь, не желаешь знать. Ты делаешь все, чтобы за­быть ее ненасытную любовь. Твоя мать хотела, что­бы ты был идеальным, чтобы все вокруг тебя было идеальным. Ты повсюду носил ее за собой: на себе, в себе. Она вживилась в твое тело как имплантант, срослась с твоей кожей как татуировка. И куда бы ты ни шел, она неотступно следовала за тобой.

Иногда ты даже разговаривал ее голосом…

Еще вчера, позвонив мне по телефону, ты неожи­данно взорвался, не смог с собой совладать, еще вче­ра ты задыхался, а сегодня – я это точно знала – ты уже забыл про вчерашний ужин, из-за которого вдруг перестал себя контролировать, утратил свою пресловутую выдержку и пустился бежать по городу.

Ты хотел вырваться из ее цепкий объятий.

Но всякая попытка бегства была обречена на провал, ибо, сам того не подозревая, ты тащил ее на своей спине.

Сидя у тебя на плечах, она отдавала приказания: возьми правее, теперь левее, вперед, назад. Она указывала тебе как любить, кого любить.

Чтобы ты никого не любил.

Когда ты смотрел на меня, за каждым твоим взглядом стояла она. Когда ты осыпал меня подарка­ми, знаками внимания, ты старался угодить именно ей. Но чтобы ты ни делал, ей все казалось мало, она была ненасытна.

Ты видел перед собою не меня.

В моем лице ты пытался ублажить свою мать.

Каждая новая женщина, каждая новая любовь бы­ла для тебя лишь попыткой вырваться из ее плена. Ты надеялся, что новое чувство позволит тебе от нее избавиться. Ты не мог любить никого, включая само­го себя: она не оставила места для другой, не давала тебе видеть, слышать, обонять.

– И она тебя выдерживает? Неужели ей это уда­ется? Неужели нашлась женщина, способная тебя выносить? – сказала высокая брюнетка в книжном магазине.

Выносить твою мать, тяжкой обузой повисшую у тебя на плечах, и этот странный любовный треу­гольник. Ее не устраивают твои девушки, тебя не устраивает все вокруг.

Ты из кожи вон лезешь, чтобы любить женщин точно так же, как мать любила тебя. Она прочно вбила тебе в голову, что ее любовь превыше всего.

Я не могу тебе этого сказать.

Не могу и все. Ты еще не готов такое услышать.

Ты открыл мою дверь, втолкнул меня внутрь.

Ты вертишься, суетишься, тщишься понять, поче­му я вдруг замкнулась в себе. Ты снуешь взад-вперед по комнате пружинистым шагом, резко разворачива­ешься, ходишь по кругу. Твои пальцы нервно тере­бят ремень, локти угрожающе раздвинуты в сторо­ны. Ты смотришь на меня неподвижным, недобрым, испытующим взглядом.

Рычишь:

– Ты всегда начеку, всегда настороже. В чем я про­винился на этот раз? Ну, говори же! Тебе не понрави­лось, что я поговорил с той девушкой в книжном? Это все из-за нее?

Я не могу тебе рассказать все, что увидела. Не могу и все.

– Опять я не прав? Да? Ты просто ищешь себе оп­равдание, ищешь повод, чтобы порвать, чтобы все сломать. Ну что, теперь ты довольна? Тебе не надо­ело начинать все сначала, губить всякую любовь, убивать любого, кто изнемогает от любви к тебе?

И вдруг меня словно холодный пот прошибает. Мне становится не по себе. А что, если все это подст­роено врагом? Что если я ошиблась? Может быть, я стала жертвой обмана, галлюцинации, заботливо по­досланной извечным врагом? Может быть, той эф­фектной сцены в ресторане не было вовсе, я ее просто выдумала?

Братик прав. Мы люди конченые, любить не спо­собны, нечего тешить себя иллюзиями.

И все-таки я была уверена, что видела ее своими глазами. Она, как злая колдунья, громоздилась на твоих плечах. Я могла бы припомнить все детали, из­ложить нашу встречу во всех подробностях, описать рисовую пудру, пятнами расплывшуюся по лицу, се­дые волосы, безукоризненную химическую завивку, крупные руки в перчатках, сумочку как у смотри­тельницы в городском саду, тяжелые опухшие ноги.

Я ее видела!

Я ее видела….

Я ее в самом деле видела, или же ее образ нарисовал мне коварный враг?

Ты понял, что попал в точку, и твое лихорадочное возбуждение как рукой сняло. Ты снова был спокой­ным и уверенным мужчиной, который любит меня и все сделает для моего исцеления. Заметив брешь, ты ринулся напролом.

А вдруг это враг?

Ты подходишь ко мне близко, прижимаешь к се­бе. Я еще не до конца остыла, но не противлюсь.

– Я буду сильнее тебя, сильнее судьбы! Позволь мне помочь тебе! Доверься мне!

Я припадаю к тебе, расслабляюсь. Твои слова ба­юкают меня, заглушая все подозрения, не позволяя сомнению заключить меня в холодные тиски. Мне вдруг захотелось плакать, заливая твою черную куртку солеными теплыми слезами. Я ощущаю себя слабой, усталой, потерянной. Так и хочется за кого-то ухватиться, но я стараюсь держать себя в руках. Плакать – слишком очевидное решение. К тому же я еще не вполне убедилась в своей неправоте. В кон­це концов, я веду расследование. Я при исполнении, плакать мне нельзя. Надо продолжать, собирать доказательства, улики, допрашивать свидетелей.

– Я стану идеальным мужчиной! Я научусь любить тебя так, чтобы ты постепенно ко мне привыкла. Я боль­ше не буду на тебя давить, не буду тебя донимать. Вот увидишь. Я буду любить тебя так, как тебе нравится.

– Я не хочу, чтобы ты был идеальным, – тихонь­ко возражаю я, – по крайней мере, в том смысле, в котором ты это понимаешь… Я хочу, чтобы ты был собой, чтобы ты понял кто ты на самом деле, и не пытался быть кем-то другим.

Что такое идеальный мужчина? Это мужчина, кото­рый твердо стоит на ногах, который занимает в этой жизни свое достойное место. Он на самом деле не идеа­лен, но воспринимает себя адекватно, знает свои сла­бые и сильные стороны, признает их и старается из­влечь из них лучшее. Он не пытается быть кем-то другим, любой ценой нравиться другим, иметь успех у женщин. Он понимает, что он такой же человек как все.

– Проблема не в том, чтобы стать идеальным, – дрожащим голосом говорю я, как будто мне только что открылась правда. – Проблема в том, чтобы принять себя таким, какой ты есть, занять свое мес­то. Я могу тебе в этом помочь. Не упускай свой шанс. Любовь, помимо всего прочего, это еще и воз­можность стать самим собой рядом с женщиной, ко­торая смотрит на тебя и любит именно тебя, а не твой идеальный образ. Я хочу научиться этому вме­сте с тобой, ради тебя и ради себя. Ты ведь знаешь, что мне это так же необходимо, как и тебе.

Он соглашается, слушает, обещает.

Его глаза горят от счастья: на него возложена новая миссия.

– А теперь я бы хотела остаться одна. Ты даже не представляешь себе до какой степени я устала.

– Я тебе не помешаю. Я побуду рядом, посмотрю как ты спишь…

– Не надо, прошу тебя…

Я пытаюсь скрыть свое отвращение к нему и к той старухе. Мне претит тройственный союз. У меня пе­ред глазами все еще стоят ее широкие бедра, огром­ные ноги в чулках с поддерживающим эффектом. Она тянется ко мне, пытается обнять.

Хочет лишить меня воздуха, задушить.

– Две минуты назад ты обещал, что не будешь меня донимать… Ты что, не помнишь? Постарайся ко мне прислушаться, умоляю тебя.

– Я к тебе не притронусь! Я хочу просто побыть рядом!

Я качаю головой и потихоньку отодвигаю его в сторону двери, пытаюсь оттолкнуть его огромное тя­желое тело, стесненное, стесняющее. Он сопротив­ляется, пытается увернуться, вырваться, возвратить утраченные позиции.

– Ну пожалуйста, – обиженно канючит он как наказанный ребенок, – пожалуйста…

– Нет, не могу, не сегодня…

– Значит, все кончено? Все кончено?

– Нет, не кончено. Мне нужно немного свободного времени, немного свободного пространства.

– А что делать мне?

– Иди домой. Завтра мы созвонимся.

– Честно?

– Честно.

Он бросает мне испуганный умоляющий взгляд, словно желая лишний раз убедиться, что все так и бу­дет, что я его не обманываю. Я открываю дверь и выталкиваю его на лестничную площадку. Он просовы­вает ногу в дверной проем и опять спрашивает:

– Все кончено?

Я улыбаюсь, посылаю ему поцелуй. Он стоит не­подвижно, дверь за ним захлопывается. Я валюсь на пол, напрягаю слух в надежде услышать шум шагов. Он не двигается с места. Мы застыли по разные сто­роны двери. Он отказывается уходить. Я обхватываю колени руками и замираю в тягостном ожидании…

– Я сам тебе позвоню, – кричит он наконец.

– Я сам тебе позвоню!

Я слышу его тяжелые шаги по паркету в направ­лении лестницы, он спускается вниз.


Он не звонит мне день, два, три.

Меня вновь охватила волна желания. Он опять ка­жется мне необыкновенным. Мне так не хватает его, когда он далеко, я наверху блаженства, когда он рядом.

Теперь я думаю о нем без страха.

Я стираю из памяти сцену гонки по улице Риволи, всю вину перекладываю на врага, показываю ему язык. Мой рейтинг неуклонно растет, враг проигрывает.

Я больше не боюсь старухи, которую он носит на спине. Может быть, она мне приснилась. В любом слу­чае, я с ней справлюсь как справилась с собственной матерью. Отныне я способна одолеть любую мать.


Грэг ненадолго прилетел в Париж рекламировать свой новый фильм.

Точнее, Грэг прилетал в Париж рекламировать свой новый фильм, но в последний момент переду­мал, отменил все мероприятия, отказался от наме­ченных интервью. Он не хочет говорить о фильме, не хочет его защищать.

– Ничего выдающегося, – говорит он, – обычное дерьмо.

Я протестую:

– Зачем ты так говоришь? Французская пресса пела ему дифирамбы.

– А американцы его опустили. Как обычно. Anyway… Я имею с этого бабки, могу прокормить детишек и бывших жен. Это все на что я способен: отстегивать им бабки.

– Ты всегда так относился к своим фильмам.

– Вначале все было иначе. Я был восхищен… Мне все казалось чудесным! А потом…

– Он замолкает, делает рукой отчаянный жест, щелкает пальцами, приглаживает новорощенную бородку, спрашивает:

– Может поедим? Я голодный как волк.

Я рассказываю ему, что мое расследование про­двигается. Описываю ужин с матерью. Он говорит, что мне еще повезло: моя мать – человек прямой и бесцеремонный. Она сэкономила мне массу времени.

– Мой отец умер, – продолжает он. – У меня не бы­ло ни времени, ни возможности с ним помириться. Too bad… Мой брат погиб. Он был любимчиком мате­ри, ее гордостью. На него она возлагала все надежды. Он погиб случайно: автокатастрофа. О его смерти мне сообщила мать. И знаешь, что она при этом сказала?

– …

– Она сказала: «Какая жалость! Он ушел, а ты ос­таешься».

Он разводит руками, констатируя тем самым свое поражение и неотвратимость беды.

– Такова жизнь, как вы, французы, говорите.

Я уже не поменяюсь. Поздно мне меняться.

Он заказывает шоколадные профитроли: с диетой покончено.


Ты не объявлялся четыре дня.

Я оставляю на твоем автоответчике сообщение: «Привет, это я, у меня все хорошо, я по тебе скучаю. Я тебя больше не боюсь, мне нравится по тебе скучать».

Голубь все время со мной. Он никуда не улетает. Я за ним наблюдаю, беспокоюсь. Он поднимает голову, и я стараюсь поддержать его взглядом. Потом на мо­их глазах он съеживается и втягивает ее обратно.


Я обедаю с Аннушкой. Она явилась в юбке. Меня это удивляет. Она со вздохом объясняет, что ее за­ставили. Она сменила место работы и теперь отве­чает за связи с клиентами. Новый шеф попросил ее быть поженственнее.

– Как он меня достал! Ты не представляешь! Об­ращаясь ко мне, он каждый раз спрашивает: «И что на это скажет прелестная Аннушка?» Попробовала бы я ему сказать: «Ну что, пузатый Робер с волоса­тыми ноздрями доволен моим ответом?» Более того, я просто уверена, что мои коллеги мужского пола за ту же самую работу получают больше… Так что я то­же провожу расследование и, можешь быть спокой­на, прелестная Аннушка сумеет за себя постоять! Будь у меня такое пузо и такие волосатые ноздри, меня бы в жизни не взяли на работу! Как это унизи­тельно, честное слово, как унизительно! Тебе этого не понять, ты – вольный художник!

– А что с женихом?

– Я постоянно бешусь. Постоянно. Никак не могу смириться… Он как бы пытается меня выносить, я как бы позволяю себя приручить. Он говорит, что я все преувеличиваю, драматизирую, но мужчине это­го не понять! Мои проблемы кажутся ему надуман­ными. Он будто вчера родился! И все-таки, знаешь, мне так хочется любить, так ужасно хочется любить.

Официант приносит десертное меню. Мы отка­зываемся от сладкого, заказываем два кофе.

– Я набрала два килограмма, – говорит Аннуш­ка, поглаживая себя по животу. – Мне вся одежда мала, чудом влезла в эту юбку. Вот тебе еще одна на­думанная проблема: вес. Почему мы такие? По твое­му, я толстая?

Я отрицательно качаю головой.


Ты уже неделю не даешь о себе знать.

Я начинаю волноваться, снова общаюсь с твоим автоответчиком, записываю: «Куку! Не забывай, что я существую. Я все время о тебе думаю и скучаю сильно-сильно-сильно».

Ты не перезвонил. Я безвылазно сижу дома, нику­да не хожу, работаю как проклятая. Я снова обрела чувство слова, мне самой нравится как я пишу. Ка­жется, эта книга зародилась в глубинах моей души, и теперь все самое сокровенное нетерпеливо выплески­вается на бумагу. Передо мной проносится мое детст­во. Я вспоминаю себя маленькой девочкой, скрытной и молчаливой. Главное – выговориться. Чем упорнее мы молчим, тем беззащитнее становимся.

Я пишу, чтобы выговориться.

Я напрягаю слух, чтобы не пропустить звонка.

Я начинаю беспокоиться, не хочу, чтобы это пре­вратилось в дурацкое соревнование: кто позвонит первым, тот и проиграл! Тише едешь – дальше будешь! Это не про меня.

Я проверяю правильно ли лежит трубка, вклю­чен ли автоответчик. Я смотрю в зеркало, чтобы удостовериться, что я по-прежнему красива.

Я наблюдаю за голубем на черепичной крыше. Он все еще выглядит слабым, сидит, свернувшись комочком, склонив голову на крыло.

Интересно, голуби спят?

Я накрошила хлеба, положила капельку мяса.

Интересно, что едят голуби?

Я наливаю в чашку немного молока, вылезаю в окно, осторожно ползу по скату крыши и ставлю еду за водосточной трубой.

Я ложусь рядом с голубем и смотрю на него.

Он весь какой-то ободранный, несчастная, изму­ченная птица.

Он не шевелится, не пытается улететь. Он сидит как вкопанный на своей крыше, должно быть, под­цепил тяжелую болезнь, пострадал в голубиной склоке или просто состарился.

Интересно, у голубей бывает жар?

Моя мать не дает о себе знать.

Мой брат не дает о себе знать.

Изваяние тоже молчит…

Сегодня утром мой голубь воспрял духом. Я ви­дела как он добрался до чашки с молоком и опус­тил туда клюв, глотнул раз, и другой, и третий. По­том он поклевал хлеба и пристроился чуть поодаль, на водосточной трубе. Его серое оперение сливается с черепицей – таков голубиный камуфляж.

Он трется глазом о крыло. Глаз у него весь красный и опухший.

Интересно, бывают ли глазные капли для голубей?

Я продолжаю писать, работаю с утра до вечера. Всю ночь просиживаю в пижаме за письменным сто­лом. Я ем то, что осталось в холодильнике: старый сыр, йогурты, тараму, сурими. Стол завален листами бумаги, и мне это по душе. Я пишу нашу историю, нашу прекрасную историю любви.

Когда мы снова встретимся, я подарю эту историю ему.

По крайней мере, любовная передышка позволи­ла мне хорошо поработать. Если он будет продол­жать в том же духе, если он в самое ближайшее вре­мя не даст о себе знать, я скоро закончу.

Я не выхожу из дома: боюсь пропустить его звонок.

Он подвергает меня серьезному испытанию, хо­чет показать, что он – хозяин ситуации.

А между тем, я уже дважды оставляла ему сооб­щения, сообщения нежные, любовные.

Может быть, он решил перезвонить только после третьего.

Завтра я позвоню опять…


Я узнала это от Шарли.

Она начала издалека.

Ей было неловко, как-никак – принесла подруге дурную весть.

Она сказала:

– Я думаю, тебе лучше об этом знать: он встреча­ется с другой.

Я не сразу поняла.

– О ком ты? – спросила я, пытаясь припомнить как звали ее последнее увлечение, того мужчину из Миннесоты, который по первому слову садился в Боинг и мчался в Париж, чтобы обнять ее.

– Так вы же расстались… Что в этом странного?

– Ты не поняла… Он здесь не причем. Между на­ми все кончено, я ни с кем сейчас не встречаюсь.

– Тогда о ком ты говоришь?

У меня пред глазами проходит вся наша колдов­ская шайка, но кажется, все они в данный момент не у дел. Шарли, Валери, Аннушка, Кристина… Вряд ли Симон ее бросил! Цикламены ведут малоподвижный образ жизни.

Мне вдруг становится смешно. Дожили, уже и цикламенам нельзя доверять! Цикламены пускают­ся в бега!

– Перестань, прошу тебя, – восклицает Шарли, сжатыми кулаками упираясь в стол, – не усложняй мне жизнь! Я колебалась, стоит ли тебе говорить, не находила в себе сил! Знаешь как непросто мне это сделать!

Она смотрит на меня умоляюще, и я вдруг пони­маю, что она говорит серьезно, что действительно что-то случилось.

Я по-прежнему не понимаю, кого она имеет в виду. Я перебираю в памяти имена.

– Не могу угадать… Ну говори, клянусь сохра­нить это в тайне!

– Ладно… Придется изложить прямым текстом…

Она перевела дыхание и посмотрела на меня с та­кой нежностью, с такой любовью, с таким живым беспокойством, что меня как молнией пронзило.

Я закричала: «Нет!». Закричала громко-громко. Нет! Этого не может быть! Удар оказался таким жестоким, что я покачнулась на стуле и уткнулась головой в пла­стиковый столик кафе. Я была ранена в самое сердце. Я простонала: «Нет, нет, нет», потом поднялась, изо всех сил сжала голову руками, плотно закрыла глаза, не же­лая ничего видеть, ничего слышать.

Она взяла меня за руку и тихо продолжила свой рассказ:

– Я стояла в очереди в кино и вдруг услышала по­зади себя громкий, властный мужской голос. Он рассуждал о фильме, на который я хотела попасть. Он смотрел его раньше и теперь привел девушку. Я слушала все, что он ей говорил. Он показался мне таким уверенным, таким образованным. Он прово­дил параллели с американским кинематографом, с фильмами об искусстве, с некоммерческим кино. Его голос завораживал. Я мысленно представила се­бе этого загадочного мужчину, и мне захотелось на него взглянуть. Я обернулась и увидела его. Его… С ним была девушка, блондинка, совсем молоденькая, с хвостиком на затылке. Он обнимал ее за шею. Ког­да я обернулась, он меня не заметил, потому что как раз в этот момент целовал ее.

– В губы?

– В губы. И уверяю тебя, он был не с сестрой и не с подругой детства. Я быстро отвернулась. Он меня не узнал. В конце концов, мы виделись с ним лишь однажды, у тебя, и совсем недолго. Он наверняка меня не запомнил, зато я его запомнила прекрасно, будто сфотографировала.

– Ты уверена? – несколько раз переспрашиваю я в состоянии полного отупения.

– На все сто… Я специально пропустила их впе­ред, села за ними и весь вечер наблюдала, так что можешь не спрашивать, о чем был фильм: я ничего не помню. Он что-то ей шептал, обнимал, целовал взасос. Она льнула к нему. Было заметно, что она очень влюблена…

– Попробуй не влюбиться в мужчину, который готов весь мир бросить к твоим ногам, отдать тебе все, который смотрит на тебя как на восьмое чудо света! Она не устоит перед ним, так же как и я…

– Ты в порядке? – Спросила Шарли. – Ты сумеешь с этим справиться?

Я кивнула, чтобы упокоить ее.

Я была отнюдь не в порядке.


Я вернулась домой и поступила как тот голубь.

Я свернулась клубочком и стала ждать пока боль утихнет.

Интересно, может ли человек вылечиться от любви?

Я воскресила в памяти всю нашу историю, пере­смотрела ее кадр за кадром. Я вспомнила, что никак не могла понять почему мы воспылали друг к другу такой страстью, каковы истоки нашей бурной любви. От ответа на этот вопрос зависело наше будущее…

Потому-то мне так хотелось это понять. Это бы­ло очень важно.

Почему мы так стремительно возжелали друг друга, с первого взгляда, буквально с полуслова, встретившись на банальнейшей вечеринке в толпе торопливых безразличных людей?

Мы сразу узнали друг друга.

Но что именно мы узнали?

Теперь я понимаю. Мы наивно полагаем, что двое любящих живут только друг другом и друг для друга, что можно отгородиться от посторонних, уе­диниться в свободном и прекрасном несуществую­щем мире. Однако в каждой любовной истории не­зримо присутствуют все те, кто любил до нас. Они идут за нами конвоем, пытаются затянуть нас назад, в свою каторжную пучину, нагрузить тяжелой но­шей былых конфликтов и обид, натянуть на нас свои страшные маски, пересадить в нашу свежую плоть свои опустошенные, измученные сердца. За нами по пятам бредут наши матери и отцы, бабки и деды, прабабки и прадеды, и далее по цепочке…

Сами того не ведая, мы несем на себе, в себе их страхи и тревоги, их злобу и ненависть, их подрезан­ные крылья и кровоточащие раны, их обманутые на­дежды и ядовитый припевчик: все это мы уже про­ходили и больше на удочку не попадемся. Как будто любовь – извечная война, беспощадное сведение счетов, неумолимая борьба за наследство. Все те, кто неслышно нашептывает нам на ухо: «Я была пер­вой», вытесняют нас из жизни, занимают наше мес­то, чтобы продолжить свою собственную историю, заслоняют собой наши прекрасные горизонты.

Мы любим так, как наши матери любили нас.

Мы повсюду таскаем их за собой, всю жизнь носим в себе недостаток материнской любви или ее избыток.

Мне было безумно сложно признавать и прини­мать любовь, потому что я ничего о ней не знала. Мне пришлось учиться любви шаг за шагом, как де­ти учатся ходить, писать, читать, плавать, есть но­жом и вилкой, кататься на велосипеде, и он с радос­тью взял на себя роль учителя. Занимался со мною нежно и терпеливо. Он вел себя как мать, проверя­ющая домашнее задание ребенка, хвалил, ворчливо подбадривал, правил запятые.

В отличие от меня он с детства рос среди любви, любви ненасытной, властной, удушающей, подав­ляющей. Мать явила ему идеальную любовь, и этот возвышенный образ не давал ему покоя как собаке сахарная кость.

В каждом из нас живет наша мать. Наши матери незримо срастаются с нами, и только избавившись от этого симбиоза, можно зажить полноценной жизнью. Иначе все закончится плохо: ты задавишь меня любовью, я тебя – нелюбовью…

Я ничего для него не значила. Сам того не подо­зревая, он не принимал меня в расчет. Он любил не меня, а некую идеальную, абстрактную женщину, которую он мог бы ковать по своему образу и подо­бию. Так некогда поступала с ним его мать, которая любила его безоглядно, ради себя самой.

Он взял меня за руку и повлек за собой. Он мно­гое мне дал, но не видел меня и не слышал. Он лю­бил во мне свое творение, точно так же как его мать свое творение любила в нем.

Стоило мне заартачиться, и он прерывал меня: «Шш… Шш…», приказывал молчать, слушать и пови­новаться. «Да, я такой, и ничего с этим не поделаешь», – объявлял он тоном, не допускающим возражений.

Я мечтала о внимании и заранее была согласна на все.

Я была очарована…

Едва ли это можно считать любовью.

Тот, кто любит по-настоящему, присматривается к вам, вглядывается в глубины вашей души и заботливо извлекает оттуда сокровища, о существовании кото­рых вы даже не догадывались. Он помогает вам стать богаче, взрослее, свободнее. Взгляд любящего челове­ка способен изменить всю вашу жизнь, подарить вам бесконечные просторы, по которым вы будете мчать­ся, упиваясь счастьем и гордостью, говоря себе: «Я – это я, иногда я незаурядна, а иногда такая как все».

У нас все было иначе: два невидящих взгляда пересеклись, ослепив нас обоих.


Голубь поправился. Он важно прогуливался в ок­рестностях сточной трубы как горделивый краса­вец, явившийся на танцы, щегольски приглаживая перышки. «Если голуби смазывают перья, – говори­ла моя бабушка, – это к дождю. Они делают это для того, чтобы вода стекала вниз, оставляя их сухими».

Я наблюдала за ним, свернувшись калачиком на кровати. Я думала о нашей красивой истории любви, о своей матери, о его матери, о нас двоих.

Интересно, у голубей бывают мамы, папы, бабушки?

Он делал свои первые шаги, неловко согнув­шись, растопырив крылья и вытаращив глаза, один из которых все еще оставался красным. Он напоми­нал манерного напудренного маркиза. Он вальяжно вышагивал по трубе, с удивлением сознавая, что жизнь продолжается.

Он умял все, что я ему приготовила.

Я дала ему добавки.

Я хочу, чтобы он как следует подкрепился, прежде чем пускаться в полет, прежде чем упорхнуть далеко-далеко и зажить там своей упрямой голубиной жизнью.

«Это и есть любовь, – подумала я, распахивая ок­но и подставляя лицо солнечным лучам. – Ты помо­гаешь любимому существу набраться сил, чтобы он почувствовал себя уверенным и свободным».

Моей первой любовью был голубь, обыкновен­ный парижский голубь грязно-серого цвета, стойкий и бойкий.

Загрузка...