«Я любил тебя больше …»
Посвящается И.Л.
У нее была теория: в каждой влюбленной паре один любит больше другой — меньше. Вероятно, так оно и есть. Вся горечь, естественно, достается первому. А если второй разлюбил вообще… Тогда — дай Бог сил покинутому стереть в воспаленной памяти блеск смеющегося взгляда, поворот головы, любимые словечки, жесты… Всё, всё, всё! А то и синдром Адели[1] подцепить недолго. Крайне заразная штука. Я стоял в злачном подвале и наливался «Двойным золотым». Пиво недурное, но что за нарочитое название?
Каждые пять-десять минут заведение сотряслось от грохота трамваев, несущихся в Морской порт. С чего бы так безудержно рваться туда этим дребезжащим тварям? Словно только-только вылупились из гигантских яиц, зарытых где-то в городских недрах, и теперь спешат к воде, чтобы кинуться в нее, погрузиться в пучины и тем самым оказаться в родной стихии.
Я стоял, вдыхал алкогольные миазмы и размышлял о себе. «Быть плейбоем, в общем-то, легко, пока молод или когда есть деньги, — вяло обваливал я банальную мысль в сухариках, взятых к пиву. — Но попробуй держаться плейбоем, когда тебе уже под пятьдесят и зарабатываешь сущие копейки. А главное — когда уже подташнивает от той чуши, которую вынужден молоть, знакомясь с новым предметом грядущей страсти».
Я допил пиво и вышел на воздух. Стоял конец августа, но солнце палило, как в разгар июля. На остановке толпился народ. Трамваев в обратном направлении, из порта, почему-то не было. Неужто все они там действительно ушли на дно? Только облака невиданной сигарообразной формы неслись с залива. Летите, фаллосы, летите, для вас нигде преграды нет! Народам мира вы несите… чего-то там… Уж не делириум ли это, не тременс?!
Пивной бар, который я только что оставил, находился на расстоянии одного квартала от учебного заведения, куда я по случаю устроился около месяца назад. Институт менеджмента, маркетинга, и прочая, и прочая. Одно из новообразований, стремительно появившихся не так давно — подобно папилломам на коже. Трудился по договору корреспондентом на полставки в редакции экономического журнала, который институт, заботясь о научной солидности, выпускал раз в квартал.
«Володел и правил» негосударственным образовательным учреждением уверенный в себе человек по фамилии Гневко, в прошлом смольнинский номенклатурщик, курировавший наробраз. Какой-либо научной степени он не имел, но званием профессора собственного института обладал. Неглуп и в чем-то симпатичен. В общем, типовое дитя своего времени.
Шефа плотным кольцом окружал преподавательский состав: траченные жизнью комсомольские работники, бывшие профсоюзные труженики, отставники, в том числе и кагэбешные (хотя для последних, говорят, отставки не существует), еще целый ряд неопознанных объектов весьма угодливого вида.
Вообще-то говоря, среди множества удивительных явлений в моей стране одним из самых удивительных является непомерное количество добровольных холуев — только свистни, и в запуски! Главная же забота институтской «интеллектуальной элиты» сводилась к тому, как бы «подставить» конкурентов и не дать «подставить» себя. Что было весьма актуальным, ибо текучка кадров шла бойко. Гневко, время от времени давая, в соответствии с фамилией, волю праведному чувству, «отстреливал» парочку особо нерадивых в месяц. Но нет на свете синекур без страждущих кандидатур. Последние, естественно, имели корни, глубоко уходящие в диалектический материализм. Но в кратчайшие сроки эти разворотливые люди постигали все тонкости современной экономики (в первую очередь, думаю, лизинг).
Под стать своим наставникам было и студенчество. За полторы тысячи баксов в семестр заведение предоставляло молодым людям законное право косить от армии.
Я занимался тем, что брал интервью у нужных для Гневко людей, писал статейки за них, а заодно и за преподавателей института. Больше всего умиляло разглядывание на страницах родного издания поздравлений с каким-либо праздником г-ну Гневко лично и институту в целом, подписанных одним из отцов города или руководителями министерств. Дело в том, что тексты эти сочинял я: «Примите мои сердечные поздравления с пятилетним юбилеем Вашего института…» и прочее в том же роде. Выходило, на мой взгляд, весьма неплохо. Затем их отправляли факсом на подпись требуемому субъекту. Обычная практика. (Тоже, вроде как, отчасти холуйствовал. «Или я не сын страны?»).
Впрочем, не все преподаватели манкировали активным участием в публицистической работе. Одна солидная дама от социологии приносила материалы лично и требовала неукоснительного опубликования своих опусов. В них она развивала важные и полезные мысли о том, что студенты не должны опаздывать на занятия, вести себя корректно, а за обеденным столом держать вилку в левой руке, а нож в правой. И это вовсе не авторский вымысел!
А изредка случались и совсем курьезные случаи. Какой-нибудь чиновник городской администрации еще вчера здраво рассуждал в интервью о несомненной пользе возглавляемого им, скажем, лицензионного ведомства. Но еще до выхода материала радетель о народном благе плотно оказывался под следствием. Выяснилось, что лицензирование он вовсю старался сделать еще полезнее — для собственного, естественно, кармана.
Частенько жизнелюб Гневко принимал в своем институте различные делегации. Даже держал в служебном кабинете в шкафу несколько пиджаков и галстуков, чтобы на фотографиях с визитерами, нагрянувшими в течение дня, выглядеть по-разному.
Излюбленным приколом хлебосольного хозяина был следующий. Гостя фотографировали на полароид в самом начале встречи. Затем срочно загоняли снимок в компьютер и вписывали в овал какой-нибудь шикарной водочной этикетки, изображения которых в избытке отягощали память машины. Название напитка также меняли в соответствии с фамилией визитера. Не мудрствуя лукаво: Цыпляев[2] — «Цыплявка», к примеру. Составленную столь нехитрым способом «лейблу» отпечатывали на цветном принтере и лепили на водочную литровку взамен содранной этикетки. При расставании посудину подносили гостю. Удивлялись все. Особенно, почему-то скандинавы — прямо как дети.
Позже я даже стал редактором и почти единственным автором вновь учрежденной многотиражки, еженедельно повествующей о новостях внутренней жизни института. Без малого, почитай, доморощенный летописец Пимен. Даже стихи энтузиастов в газетке публиковал:
В России ныне управлять
Непросто, вне сомнения:
И кадры нужно обновлять,
И методы решения…
Актуально на все времена.
Кстати, по поводу причин появления ректорского указания об учреждении нового печатного издания мой шеф, руководитель редакторского отдела, мрачно и не без прозорливости заключил во вполне традиционном стиле: «Нас подставили!» И долго потом окольными путями дознавался, кто же из тайных недоброжелателей забросил в бурный мыслительный поток Гневко крючок с отравленной (для нас) наживкой.
Зачем, спрашивается, я так подробно останавливаюсь на описании мадридских перипетий в сием храме высокой экономической науки? Да затем, что беспристрастный или даже скептически настроенный читатель поймет: после погружения пусть всего лишь на четыре часа в день в эту напоенную грозовым электричеством атмосферу автор не мог затем не нырнуть в успокоительный пивной андеграунд. А поняв — не осудит.
Наконец, подошел трамвай № 14. Он был толст, состоял из двух битком набитых вагонов и медленно отползал от мелководья в глубь города, чтобы, вероятно, произвести очередную яйцекладку где-нибудь на Песках. Я с трудом ввинтился в его урчащую утробу, напитанную живыми испарениями. И тут ко мне протиснулась она. Сама выбрала. Именно меня.
Копна черных, в кудряшках, волос (как потом оказалось, бабка была цыганкой). Карие, веселые, широко посаженные глаза. Большой рот. Ямочки на щеках немного нетипичные — пониже, чем всегда. Необычайный разрез крыльев носа. Но красивый. Матовая нежная кожа. Полное отсутствие косметики.
Фигура (я разглядел ее в окно, когда девушка уже вышла из трамвая): чуть извилистые сексуальные ножки, слегка откляченная упругая попка и соответственно впяченный голый животик с пупком наперевес.
Джинсовые шорты, вернее, джинсы, обрезанные чуть ниже колена. Кожаный рюкзачок за спиной. Такое вот видение…
Существо обратилось ко мне, и я подумал, что сейчас оно произнесет: «Здравствуй, землянин!» Но вопрос оказался прозаическим, как текст крепыша-профессионала пера (точнее, компьютера): нет ли у меня лишнего талончика? Я дал ей пробитый, заверив, что, во-первых, для данного типа компостеров дырки совпадают тютелька в тютельку (при этом извинившись, что вовсе не имею в виду половой акт лилипутов). А во-вторых, эти отверстия имеют тенденцию через некоторое время зарастать. И нацарапал на талончике свой телефон.
Потом она мне призналась, что это поразило ее больше всего — сует мятый дырявый талон, пишет на нем свой номер телефона да еще несет при этом какую-то ахинею про трахающихся лилипутов и зарастание дырок.
Так состоялось наше знакомство. Она вышла на Сенной, и, как ни странно, я забыл о ней уже через полминуты. И потекла бы жизнь дальше пивной струей из краника, если бы на то время не стоял у меня дома АОН, фиксирующий входящие номера.
Этот сумбурный номер, состоящий из расхристанных перепадов цифр, зафиксировался раза три-четыре за неделю. Как-то раз я из любопытства набрал его, и ответила она. И я сразу понял, что этот голос теперь не спутаю ни с одни другим на свете…
Уже на следующий день она входила в вестибюль гневковского института, где я ее дожидался. Поцеловал как-то неловко, захватив одновременно нос и верхнюю губу. И мы пошли по улицам: Курляндская, Дровяная, Лермонтовский… Нынче стараюсь обходить эти места стороной.
Она была родом из Брянска, отсюда и не питерский говор. Закончила химико-фармацевтический институт, работала в каком-то химическом НИИ, дышащем на ладан. От ее любимых свитерков всегда исходил легкий сладковатый запах химикатов (или ладана?). Вытяжка в лаборатории работала кое-как.
Мы вышли к ТЮЗу, миновали бронзовую сидящую фигуру Грибоедова и опустились на фундаментальную скамейку из литого чугуна и крашеных белых брусьев — образец совковой парковой мебели. Кстати, скамеечка оказалась приметной. Спинку ее украшала надпись, выполненная толстым красным фламастером-маркером: «Сектор раза». А на рейках сидения было зафиксировано мечтательное признание:
Если б воздух был кумаром,
Я бы стал воздушным шаром.
Мы говорили и говорили, и ее рука оказалась на моем колене. Что было дальше, я не помню…
Все ты прекрасно помнишь! Августовские сумерки пали стремительно. Ты развернул скамейку спинкой к аллее, лицом к кустарнику (и откуда силы взялись?). Прильнул к ее губам. А потом она без всяких просьб, как-то само собой, сделала то, что блуждало неким одиноким завихрением в хаосе твоих мыслишек.
Почему? — не знаю. И не собираюсь готовить тошнотворную смесь догадок и предположений. Сделала — значит, захотела. А надпись не обманула — действительно, «сектор раза».
Закончив, она просто сказала: «Много и вкусно!» И сейчас, по прошествии нескольких лет, я думаю о том, что когда буду в одиночестве склеивать ласты в какой-нибудь европейской дыре, и мерзкие адские хари обступят меня и начнут клубиться надо мной в сгустившемся воздухе, то на все их глумливые выкрики я прохриплю лишь одно: самая красивая, самая необыкновенная девочка на свете сказала мне в августовских потемках, укрывших лучший город мира, в котором я родился, который любил и ненавидел: «Много и вкусно!» И всё это гадьё заткнется в изумлении. И даст мне покой в последнюю минуту.
Я приехал домой в половине первого ночи. Полчаса назад началась осень. Эта девочка нашла меня на самой кромке августа. Моего августа.
Ровно через год, в последних числах лета, она заявит мне, что впредь хочет видеть наши отношения чисто платоническими. Где же это случилось?… В метро? Нет, на длинной и какой-то специфически скособоченной улице Розенштейна, по которой мы шли к обводному каналу. Розенштейна, Розенкранца, Гильденстерна… «Предательство! — подумал я тогда. — Она предает меня…» Сумерки, плотное небо — серое с розовым. В мрачных обшарпанных домах загораются тусклые окошки. Жители расползаются по своим клоповникам. Что ж, и мне теперь за ними? Но это был еще, слава Богу, не конец. До него оставалось полтора года…
Ну а пока мне было объявлено, что появился я очень вовремя. А то — и поговорить не с кем, и муж совсем затюкал.
Кстати, о ее муже. По счету он был вторым. Первого она решительно бросила, перейдя непосредственно к этому. «Ты прямо как переходящий кубок!» — заметил я ей как-то раз. А про себя добавил: «Уж не ко мне ли этот кубок переходит?»
Ко времени нашего знакомства она состояла во втором браке уже около четырех лет. Он была не столь уж юной, какой казалась на первый взгляд.
Этот сукин сын, ее второй муж, не желал как следует и в полном объеме трахать свое сокровище, полагая, что излишний секс вреден (а что было излишним в его понимании?!). Зато он без устали «качался» в спортзале, занимался дзю-до или еще чем-то в этом роде. И как студент с мизерной стипендией, преспокойно существовал на зарплату жены, выплачиваемую крайне нерегулярно.
Как-то раз мы с ней подвели итоги месяца — счет оказался 18:5 в мою пользу. Вид спорта — понятно, какой. Итак, он проиграл вчистую. А если учесть, что не меньше половины моих победных коитусов была добыта в экстремальных условиях… Но об этом позже.
Оргазма с мужем она не достигала. Впрочем, когда наши отношения уже начали охладевать, она как-то раз сказала — явно, чтобы насолить мне — что, мол, трахаясь с ним, она получает хотя бы эстетическое наслаждение. «Бедняжка, — объявил я. — Раньше говорила, что таковое получаешь при чтении Набокова».
Действительно, этого автора любила до невозможности — слова поперек не скажи. И однажды наши линии с В.В. неожиданным образом пересеклись. Но об этом тоже позже.
Если говорить о литературе, то весьма неожиданно наше знакомство подвигло ее на написание небольшого рассказа. Возьму на себя смелость привести его полностью. Во-первых, он очень характерен для нее, а во-вторых, его мягкий язык (экая двусмысленность!) будет удачно констатировать с грубым слогом автора.
…
В такие дни
Он спросил ее: «Ты хочешь, чтобы я вены себе вскрыл?»
Она ответила: «Давай вскрывай».
— Вот прямо сейчас и вскрою, если ты так хочешь.
— Давай-давай, вскрывай.
— И ты будешь так просто смотреть?
— Да, буду смотреть. Интересно.
— Так вот, не дождетесь!
Перед ним стояла только она, он же, распаляясь, обращался к воображаемой толпе. Она вообще-то любила, когда он так начинал: «Вы все меня осуждаете…»
С ним она был знакома сравнительно недолго, месяца три. Встретила же его в трамвае, когда пыталась купить талончик. Он всучил ей пробитый, нацарапав на нем свои телефон и имя.
Все ее поклонники почему-то оказывались более или мене пишущими стихи, а то и прозу. Теперь вот он. Поэт-профессионал. Рассказы еще пишет. Правда, она не очень интересовалась его творчеством, чем, по-видимому, огорчила его.
Разговор же их происходил на углу Невского и Маяковской, когда он, уже довольно нетрезвый, уговаривал ее пойти в какую-то компанию, а она упорно отказывалась.
Странно, но она находила какое-то особое удовольствие от общения с ним во время его запоев. Помимо того, что он пугал прохожих, в такие дни он становился открытым и щемящее трогательным. И как ей казалось, он начинал больше любить ее.
Он без конца звонил ей, читал стихи, плакал в трубку, звал ее, назначал свидания. Она приходила, а он, будучи в полубреду, путал или забывал место и время встречи и не являлся.
Так один раз они договорились встретиться около его дома. Прождав полчаса, она решила сама подняться в квартиру. Открыла его мать и сразу резко спросила: «Зачем вам это нужно?» Потом распахнула дверь в комнату: «Вот. Вы только полюбуйтесь!» Она полюбовалась, и ей почему-то стало смешно. Она даже хотела сказать, что это похоже на сцену из фильма «Бриллиантовая рука». Мать его посмотрела на нее с недоумением. И вдруг сказала: «В любовь я не верю».
В такие дни она, сидя дома, терзалась, представляя его барахтающимся в трясине, и, будучи девушкой сострадательной, готова была бросить всё и бежать к нему. Спасать.
А так ей было приятно его безумие. Оно ей льстило. Правда, ей не нравилось, что в такое состояние он приходил только с помощью алкоголя.
Но вот отступало похмелье, он опять был самоуверенным и остроумным, без всякого трагизма, и на ее постоянный вопрос отвечал утвердительно-снисходительно.
Скоро он уезжает. Далеко и навсегда. Она будет грустить без него. А пока он не уехал, она звонит ему по вечерам и шепотом рассказывает, как именно она не одета…
Как видит читатель, в этом рассказе я предстаю неврастеничным, вечно пьяным (в лучшем случае, полупьяным) монстром. Впрочем, в пьянстве отчасти симпатичным.
Что же, почти всё тут правда. Неправда лишь в одной фразе — грустить «без него» она уже не будет.
А вообще, эти две странички, написанные крупным, немного наивным почерком, синей пастой, говорят больше об этой любви, становившейся со временем все более надрывной и обреченной, чем если бы о ней был выдан увесистый «кирпич», столь почитаемый нынешними издателями. Быть может, мне и добавлять-то уже ничего не надо. И тем не менее…
Кроме рассказа, на свет появился рисунок двух сидящих рядом замечательных кошек, выполненный красным карандашом.
Слева — недоумевающе уставившийся в какую-то точку пространства, несколько ошарашенный крупный котяра с «эрегированными» (ее выражение) ушками. Справа — изящная, самодовольно улыбающаяся кошечка (собственную улыбку она ухватила прекрасно, да и вообще портретное сходство с нею несомненно). Подпись под котом гласит: «Это, Миша, ты». Под кошечкой: «А это я».
Если бумажку перевернуть на другую сторону, то можно обнаружить, что это выписка из истории болезни № 16794 Горбольницы № 15 Федотовой Ирины Михайловны, 22-х лет.
Диагноз: начинавшийся выкидыш 7/8 недель беременности. Когда я спросил, не могла что ли она найти другой листок бумаги, то получил ответ с ухмылочкой: «Будешь меня помнить!» И оказалась права.
Итак, два слова, как и было обещано, о том, что нынче именуется экстремальным сексом. Вот случай из семидесятых годов.
Когда-то раз я шел откуда-то и куда-то в призрачной тишине белой ночи. Район был новым, окраинным. Спальным. Но, видимо, спалось в нем отнюдь не всем. До меня все ближе доносились странные глухие звуки неясного происхождения. Очередной поворот — и открылась следующая картина.
В телефонной будке стояли двое. Низенький пузан в шляпе, расстегнутом плаще, полурастегнутой нейлоновой белой рубашке и галстуке набок. В руке портфель. Напротив, лицом нему, чуть согнув ноги в коленях, располагалась крепкотелая молодая деваха пэтэушного типа (учащейся этого заведения она и оказалась). Парочка настолько вошла в раж, что допустимая амплитуда их фрикций превысила тесные габариты помещения, где им довелось осуществлять чувство. И они колотили своими яростными задницами о стеклянные стенки будки. Как уже догадался сметливый читатель, трах шел встояка.
Полюбовники как раз заканчивали и нисколько не смутились моим появлением.
Мужичок, завершив дело, подзастегнулся, вышел из будки и представился Петровичем. Оказался на редкость общительным. Он руководил строительной практикой группы отделочниц. «Вот и Валька из этой группы, — кивнул он на свою недавнюю партнершу. Валька была выше своего наставника на полголовы.
„А вообще, — его вдруг осенило, и он обратился к отделочнице, — зря мы Светку отпустили. Сгоняй-ка за ней, а если закемарила уже, разбуди. Скажи, выпить еще появилось. У тебя ведь есть? (это ко мне). Нету? Ничего, добудем. Главное, телку тебе высвистать. Общежитие-то их — вот оно!“
Я тогда, помнится, от продолжения знакомства и от Светки отказался. Теперь сожалею об этом. Вышла бы заспанная теплая Светка с арбузными грудями, родом из-под Пскова-Новгорода. И чего я в молодости всё так выламывался?…
Мы с Ирой занимались любовь в парке неподалеку от моего дома — средь бела дня. Укрывались подстилкой для загорания и занимались. В ее лаборатории — по окончании рабочего дня, но при незапертой двери. Среди колбочек, пробирочек, змеевиков и прочих приспособлений ее остекленевшей науки. Но самый важный эпизод принадлежит другому замечательному месту. И тут линия экстремального секса сходится с линией Набокова.
Большая Морская, 47. Дом, в котором он провел детство и которым грезил в эмиграции. Когда некий доброхот в 60-х годах передал ему фотографию современного вида здания, он сетовал — зачем насадили перед фасадом эти нелепые чахлые тополёчки.
… Она сидела рядом со мной на вечере поэзии — время от времени я таскал ее на подобные мероприятия. В этом городе всегда было полно стихотворческого гумуса, но, к сожалению, порождает он всё более чахлые, хотя и всё более амбициозно-цепкие гибриды.
Я украдкой любовался ею: свитерочек, джинсики, сидит прогнув спинку, на лице — чуть насмешливое выражение, столь для нее характерное.
Едва дождавшись перерыва, мы сбежали. Стояла середина марта, снег в центре города был уже сероватым, слежавшимся, испещренным собачьей и человечьей мочой („заплаканный“ Анненского тут никак не подходит). Мы шли, держались за руки, и я определенно чувствовал, как ток в этой цепи бурно нарастает по амплитуде и частоте. Тут мы поравнялись с домом Набокова, и бросок атомов, который, согласно учению античного материалиста, и есть шальная мысль, ударил мне в голову.
Дело в том, что еще год назад редакция еженедельника, в котором я трудился, занимала здесь две комнатенки первого этажа. Второй и третий этажи оккупировал недавно образовавшийся под эгидой горсовета (как собственный рупор оного) газетный монстр, поименованный „Невское время“. Название, если вдуматься, нелепо до крайности — ну, нет такого времени — „невского“. Пиво есть, а времени нет.
На первом этаже с нами соседствовали разношерстные организации: дирекция каких-то „книжных выставок“ (в Петербурге с грехом пополам проводится одна в год), редакция издания, печатавшего исключительно документы, исторгнутые мэрией. Но главное — как зародыш грядущего музея имелся мемориальный зальчик семейства Набоковых с фотографиями петербургского периода. Вот и сам герой: длинная шея, стоячий воротничок, надменно-птичий взгляд… Этакий юный англоман.
Подойдя к вахте, я с некоторым нажимом попросил ключи от бывшей редакции еженедельника. И хотя издание почило в бозе, старушка-вахтерша, помнившая меня, поколебавшись, ключи выдала. Но затем, взглянув на наши с Иркой лица (думаю, в тот момент на них было написано всё ) снова засомневалась:
— Но там два дня назад начался ремонт…
— Вот я и уполномочен забрать наши последние папочки, — скрыв дьявольскую улыбочку, веско заявил я.
И, наконец, мы очутились в одной из комнат. Поцелуи нам уже не понадобились. „Что мне делать?“ — без обиняков спросила Ирка. Вопрос был не праздным.
Посреди помещения торчал единственный оставшийся стол с грязными следами на столешнице. Я узнал его. Мой бедный письменный столик! Сколько за ним вышло из-под пера!..
В углу была свалена груда запыленного бумажного хлама. Пол — в мелу, усеян кусками отбитой лепнины (трудовой процесс начался, естественно, с потолка). В общем, обстановочка, будоражащая самые смелые сексуальные фантазии.
„Лицом к столу, спусти джинсы и трусики, наклонись, возьмись за углы стола!“ — дал я толковые указания моей девочке. Она исполнила их моментально и в точности.
О, этот упругий живой мрамор ягодиц, прохладных с мартовского морозца! Я пал на колени во прах строительный прижался к ним щекой, провел языком, ощутил пальцем, что изваяние буквально истекает соком.
„Ну же!“ — поторопила Ира. Я изготовился, но тут вспомнил, что дверь комнаты не запирается изнутри — такая уж особенность была у замка. Что предпринять? — тут проходной двор, а не полузаброшенная лаборатория пустынного химинститута. И рывком я придвинул к двери массивный канцелярский шкаф-стеллаж, казалось бы, приросший к одной из стен. Это был второй и последний объект сохранившейся меблировки, и благоразумные ремонтники, видимо, решили с ним пока не связываться на предмет удаления из помещения.
Ирка распрямилась и удивленно оглянулась на звук передвигаемой мебели (быть может, подумала, что я таким образом снимаю излишне напряжение?). Но дверь уже была подперта. Я подскочил к Ирке, вновь наклонил ее и погрузился, погрузился, погрузился… И даже поднявшаяся пыль стала золотой.
Почти одновременно с нашим бурным взрывом кто-то требовательно задергал треклятую дверь, затем раздался грозный стук. Уж не тень ли великого писателя вознамерилась нам препятствовать? Поздно! „Подождите секундочку!“ — выкрикнул я, окинув взглядом мою уже пришедшую в себя партнершу, застегивающую „молнию“ джинсов, и с величайшим трудом отодвинул шкаф от двери сантиметров на тридцать. Вот он, яркий пример: с одной стороны, мощная концентрация внутренних резервов организма (придвижение шкафа); с другой — вялое их расслабление (какие-то жалкие сантиметры через не могу).
Дверь приотворилась, и в образовавшуюся щель в наше любовное гнездышко протиснулась полная дама лет сорока в очках с толстенными стеклами.
Все-таки, вахтерша сочла за благо доложить в дирекцию выставок (а именно в их пользование передали наши комнаты) о том, что некий сотрудник еженедельника в сопровождении девицы истребовал ключи, от которых был уже давно отлучен. И проникшая к нам толстушка, оказавшаяся заместителем директора этой самой дирекции, немедленно отправилась на операцию по выяснению обстоятельств.
Конечно, все она поняла с первого взгляда. Но даже будучи припертым к стенке… Я поспешно наклонился к одному из приоткрытых отсеков шкафа, выдернул оттуда первый попавшийся скоросшиватель и радостно сообщил заместительнице:
— Наконец-то нашел!
На пожелтевшем от времени картоне красовалась крупно выведенная плакатным пером надпись: „Договоры на поставку мясопродуктов“. Должно быть, это канцелярское чудовище не опорожнялось десятилетиями. Впрочем, чиновница была изрядно подслеповата.
Расстались мы с нею довольно мило. Все же, она признала во мне бывшего соседа по этажу, и ее опасения по поводу неизвестного наглого самозванца, таким образом, отпали. В ее взгляде за линзами я прочел отголоски тайной тоски. Ведь она ломилась в дверь с таким напором… Быть может, во что бы то ни стало хотела к нам присоединится?
Мы вбежали в трамвай, улыбаясь и виляя хвостами, как мартовские кот и кошка. Что же касается Набокова, думаю, он не только не огорчился бы осквернению святыни, но и от всей своей изощренной души порадовался бы за самоотверженную почитательницу, немного повзрослевшую Ло (Ирка поведала мне, что мужики начали приставать к ней с одиннадцати лет, какой-то родственник даже исхитрился грудку отлобызать. Но не более того). А заодно и за меня.
Со спасшим наше доброе имя скоросшивателем я даже как-то сроднился и довез его до дому, где выбросил в мусоропровод.
Так день за днем и текла наша любовь Ира раза два-три в неделю приезжала вместо работы ко мне часам к десяти утра. Когда я открывал ей заспанный, попрекала тем, что она-де встала в половине восьмого, чтобы на электричке пораньше укатиться из своей Сосновой Поляны, а я не могу привести себя в порядок к ее приезду. Без лишних слов я раздевал ее и затаскивал в еще теплую постель. Упреки сразу стихали. С обеда мы вместе ехали к своим службам — благо, находились они рядом.
…Кафе от ресторана „Тройка“ на Загородном. Мудреные названия пирожных, вычурных на вкус. Но ее выбор всегда безошибочен. Однажды — слезы на глазах: „А где „Жемчужина Востока“?!“ Это я недоглядел и эту самую заказанную ею „жемчужину“ не взял…
Сквер напротив кафе. В нем лет тридцать назад я не раз дожидался начала второго урока, опоздав на первый. Моя школа была рядом. Фонтан — всё тот же не стареющий, в отличие от меня, бронзовый мальчонка, взметнувший вверх утку подальше от зубов охотничьего пса. Ира демонстрирует мне фотографии мужа, сделанные собственноручно. Вот он дрыхнет голый по пояс. Небрит. Похож на обитателя перенаселенной камеры „Крестов“, разве что без татуировок…
Винный разлив на Моховой. Потом собрались было углубиться в лабиринты театрального института в поисках туалета. Вахтер — мне: „Вы кто?“ — „Пора бы знать!“ — „А-а-а…“ Выходим из туалета — по винтовой лестнице навстречу нам ссыпается целая гурьба молодых людей. Репетируют студенты по коридорам, актерствуют изо всех сил, нарезанную газетную бумагу в лицо друг другу швыряют — деньги, значит…
Блуждания по городу. С Рубинштейна на Фонтанку через арки сквозного толстовского дома. Дальний уголок Юсуповского сада, сумерки, поцелуи, с нарочито дурашливым выражением на лице она тянется к моему члену: „Ну-ка…“
Ясный солнечный сентябрь. Беседка во внутреннем дворе Военно-Медицинской академии. У нее свитерок на голове тело. Закатываю материю и припадаю к соску. Подростки метрах в двадцати, смотрят жадно, подмигиваю им…
Записались на последнюю воду в бассейн. Обижается, что мало времени уделяю ее обучению плаванию — читай, мало торчу у бортика, сплетя с нею ноги под водой. После бассейна едем ко мне (якобы она ночует у двоюродной сестры, живущей неподалеку от бассейна). На следующий день не позднее восьми утра — к сестре. Предполагается, что может с утра пораньше позвонить муж. Но не звонит никогда…
„Он вчера трахнул мня два раза!“ — „Что это с ним стряслось?…“ Ее летний отпуск — поездка в родной Брянск. Провожаю на вокзале. „Я когда приеду, долго не смогу тебя увидеть — по мне муж сильно соскучивается…“
Двенадцать ночи. Внезапный звонок в дверь. Она. „Ты что, ушла из дому?“ — „Почти“. Нет, это муж сорвался куда-то на ночь глядя — вроде бы, к приятелю. И она, как примерная супруга, не отстала — тоже к „приятелю“. Ее первый опыт анального секса. Замирания, вздрагивания, вздохи, пупырышки на коже.
— Какие ты чувства испытываешь, Ирка?
— Сильные…
— Мой кинэдик!
Да уж, как заметил один безвестный пиита, „сношенье не банальное в отверстие анальное…“
Но проводились эксперименты и покруче. В буквальном смысле химические.
— Ты что-то говорил про „золотой душ“…
— Хорошо, встань на колени в ванну.
— Я хочу держать его во рту…
— А не захлебнешься?
Горячая янтарная жидкость бежит по подбородку, груди, животу, стекает по ее бритому лобку.
— Ну, и как тебе?…
— Прикольно! Спасибо за новые ощущения, дорогуша. Ха-ха-ха!
Восприняла раскованно, без комплексов. А каков исследовательский талант?! Истинный фармацевт.
Выставка эротического искусства в Манеже. Сила оного искусства, видимо, сказывается. Тянется ко мне губами: „Ты что, не хочешь лобзаться?“ — „Не при всех же…“ Это говорю не я, а двадцатилетняя разница в возрасте. Хотя странно, конечно: целоваться при посторонних — ни-ни, а „золотой душ“ наедине — пожалуйста?… Грязный лирик.
Беру у нее шутливое интервью об оптимальной длине члена. Пишу на диктофон. Нынче могу слушать ее голос на сохранившейся у меня пленке когда захочу. Но никогда не слушаю…
В котельной у одного молодого поэта. Она курит травку кочегара-стихотворца. Надо попробовать всё…
Редакция газеты. Ее статейка о винном опросе для какой-то социологической конторы. Книжное издательство. Редактирование дебиловатых романов в жанре „русское фэнтэзи“. Стараюсь, чтобы нас связала не только постель. Тем более, что времени ей уделяется всё меньше…
По будням — ее ежедневные телефонные звонки с работы. Но, с утра уже не приезжает. Напоминание о когда-то сказанной ею фразе: „Ты возьмешь меня с собой?“ теперь вызывает у нее раздражение. Потом звонки отрубило разом…
Охлаждение с ее стороны, взаимные колкости. Но я тешу себя надеждой, что это лишь временно. Я вел себя, как идиоты-вавилоняне, когда персидский царь Кир уже занимал их город. Пили и веселились — и оглянуться не успели, как просрали свою облицованную синей керамикой, точно нужник после евроремонта, столицу. И Мардук с Иштар не помогли. Так и я вот — не заметил, как не стало у меня „города“, который считал своим. И мне Господь не помог.
…Нет, это случилось не на улице Розенштейна, а на „Электросиле“, внизу. Она только что вернулась из отпуска. Я впервые увидел ее с короткой стрижкой. Вот там-то, среди пассажиропотоков, она и завила мне о своем желании перевести наши отношения разряд платонических.
Рука у меня в то время была в гипсе, и через несколько дней я лег на операцию. Неожиданно часто она стала навещать меня в больнице (предпоследняя жалость?…).
Потом ее нежность еще иногда прорывалась и даже приводила нас в постель. Но глаза ее были уже другими. Так ни шатко, ни валко протянулся еще год.
Я стал вести дневник наших встреч. Все что-то выискивал в ее словах, ловил агонизирующую надежду. Сейчас тошно перечитывать эти прыгающие каракули с их перепадами от отчаяния до эйфории („она не может меня бросить!“). Бросила.
Прошло почти четыре года, а весь этот калейдоскоп продолжает крутиться в мозгу. Вышеупомянутый синдром в действии.
Кстати, о самоубийстве (помните? — „давай, вскрывай!“).
Когда позже, уже давно расставшись с Ирой, я вновь парился в больнице, под утро в палату привезли весьма ухоженного молодого человека, слегка вскрывшего себе вены. Днем к юному самоубийце пришла девушка — с надутыми губками, худенькая, но с большой, не по комплекции, грудью.
Она принялась шепотом журить своего хлопца:
— Ты всё это делаешь, чтобы сбежать из дому.
(Видимо, с помощью бритвенного лезвия он самоубивался не впервые).
— Бу-бу-бу, — ответил он.
— Ну, а здесь весело? — ядовито ухмыльнулась она, украдкой бросив взгляд на меня, поглощавшего несоленую больничную перловку, сваренную на воде (ее парень от такой еды, естественно, открестился).
Они пошептались еще немного, и, помирившись, покинули больницу. Неудавшегося самоубийцу потом искали — и персонал лечебного учреждения, и его дружки, и даже один за другим два следователя. Последних, видимо волновала жгучая тайна несостоявшегося самоубийства.
Надеюсь, милая Ира не ждала от меня подобного фарса? „Безвкусицей он счел бы, например, порезать вены бритвой безопасной“.[3]
„Чудовище на стройных ногах“ — так называл ее в стихотворном послании институтский одногруппник, безнадежно в нее влюбленный. Она рассказала мне об этом со смешком…
Сон. Мы стоим в какой-то очереди к маленькому столику, за которым восседает важная дама. Ира стоит впереди меня. Она в летнем платье с лямочками. Я приспускаю одну, с левого плеча, целую его. Оно нагрето солнцем. „Господи, — думаю я. — Как мог я не ценить этого счастья?!“ Но теперь-то мы вместе, и я могу любить ее всю-всю — всласть, вплоть до светло-коричневого пятна на бедре, по форме напоминающего Канаду, куда они с мужем когда-то собирались уехать. Вот сейчас нам выпишут пропуска (куда?!), и…
Ей выдают этот самый документ без каких-либо затруднений. Очередь доходит до меня. Надо предъявить какое-нибудь удостоверение личности. У меня в кармане несколько „корочек“. Достаю одну — фамилия моя, фотография незнакомого самодовольного придурка. Не то. Достаю другую — внутренности вообще не вклеены. Черт! Толстуха смотрит на меня иронически. Откуда я ее знаю? А, ломилась к нам в доме Набокова. К добру сейчас эта встреча или нет?
Наконец, из кармана выуживается то, что нужно. Но чиновница встает, безапелляционно произносит „Подождите секундочку!“ и ядовито улыбнувшись, собирается куда-то удалиться. Я понимаю, что это конец.
„Постойте, вот же!..“ — тем не менее, в отчаянии пытаюсь задержать ее. Но она неумолимо исчезает.
Тем временем Ирка, по-прежнему глядя на меня, медленно смешивается с толпой счастливцев с пропусками, медленно удаляется, удаляется… Я вижу — рядом с нею возникает молодой человек. Я видел его когда-то… на фотографии! „Муж“, — осеняет меня. „Внимание! — раздается гулкий женский голос. — Производится посадка на авиалайнер, вылетающий в Канаду“. Ах, вот оно что…
И это всё. Даже во сне. Хоть плечо ее успел поцеловать.
Черным декабрьским вечером на Невском она скрылась в подземном переходе. От поцелуя в щеку почти уклонилась с досадливой гримаской. Расширенные зрачки. Пестрая вязаная „перуанская“ шапочка с ушами. Остается лишь твердить усеченную строку из Бродского: „Я любил тебя больше…“[4]
Петербург, 2002 г.
© 2007, Институт соитологии