В ее душе поселились демоны. Сомнения, меланхолии и крепнущее безумие.
Лучшего Виталий Викторович и желать бы не мог. Своего он добился. Его противник слабел на глазах, пропитываясь бессилием и страхами. Хирел и таял.
Изнемогал.
Даже жаль, что Ипатов-старший не мог насладиться плодами своей подрывной деятельности. С их последней встречи в ресторане он не давал о себе знать. Ни малейшим проявлением.
Ей бы успокоиться. Наплевать на Ипатова-старшего и наслаждаться Ипатовым-младшим. Но в дело вступила совесть, и громко заговорил холодный разум.
Может быть, Виталий Викторович все же прав — что она не пара его сыну?
Феликс…
Ах, Феликс. Слишком много в нем такого, что ее сводит с ума. Слишком много того, что делает ее счастливой. А он, между прочим, гений. С большим будущим. У него выставка персональная через три месяца открывается.
А что она? Библиотекарша! Фи! Ни красоты, ни шарма. Сплошная серость. Прекрасные глаза не в счет. Ведь любят-то не за них.
Ну вот, опять она про любовь. А ведь любовь — это тема запретная.
Для нее.
Если она так хочет любви, надо просто взять в библиотеке с полочки зачитанные другими озабоченными дамочками любовные романчики, и учитаться ими до смерти. И не пытаться связать два глобальных явления — любовь и Феликса Ипатова — в одно целое.
Радмила вздохнула и посмотрела в окно. Шла гроза. Темная, густая, набрякшая влагой туча тяжело надвигалась с запада. Туча ползла так низко, что, казалось, обязательно должна была задеть своим лиловым брюхом последние этажи вставших на ее пути высоток.
Благодаря Феликсу она научилась подмечать красоту там, где все казалось привычным и обычным. Она теперь чаще смотрела на небо. Она стала понимать небеса.
Придет он сегодня или не придет? У него съемки. У него всегда съемки. А перерывы между съемками очень короткие. И еще работа в агентстве. А еще подготовка выставки. А еще…
Господи Боже мой, когда же наконец Феликс Ипатов ее бросит?!
Она этого ждала.
Ждала именно потому, что не хотела, чтобы это случилось.
Сумасшедшая.
Раздался далекий удар грома. Вибрирующий гул, казалось бы, всколыхнул навсегда застоявшийся тяжелый воздух. В распахнутое окно влилась прохладная струя воздуха: легкие шторки вздрогнули, заволновались; шевельнулись волосы около висков; прохладная нежность коснулась разгоряченных щек.
Со вторым ударом грома в дверях повернулся ключ. Звук был тихий, но она его услышала каким-то внутренним слухом. Сердце поменялось местами с желудком. У нее в последнее время все внутри переворачивалось, когда приходил он.
— Гроза, — сказал Феликс без всякого приветствия.
— Я ее дожидаюсь, — отозвалась Радмила также без приветствий.
Приветствия вообще вещь совершенно лишняя для тех, кто существует в собственном замкнутом мирке.
Феликс сбросил пропыленную рубашку и в одних джинсах уселся на подоконник. В руках у него был, разумеется, фотоаппарат.
На грозу они смотрели молча. Феликс сосредоточенно щелкал затвором, пытаясь поймать вспыхивающие ослепляющие молнии, запечатлевал неповторимые неустойчивые оттенки грозового полотна, которое низко растянулось над потемневшим городом; и даже, кажется, попытался сфотографировать гром. Радмиле, по крайней мере, именно так и показалось, когда вспышка фотоаппарата совпала с громовым раскатом.
Она переводила мрачные задумчивые глаза с грозы на Феликса и с Феликса на грозу. От обоих захватывало дух. Имелось что-то общее между одержимым человеком и бушующей стихией.
Она мысленно отделила свое мятежное сознание от этой реальности и посмотрела на себя со стороны. Жалкое зрелище! Тощая девица, поджавшая ноги с выступающими острыми коленками; растрепанная, неяркая, с помершими глазами, бледная, как припорошенная снегом кукла. А рядом с ней… Рядом с ней свет. Рядом с ней буря. Рядом с ней чудо.
Лучше ей уйти.
Она поднялась и отошла от окна. Феликс продолжал фотографировать. Радмила присела на софу, рядом с ней лежала сброшенная Феликсом рубашка. Она взяла ее в руки и поднесла к лицу. Чувствительных ноздрей коснулся знакомый пряно-горьковатый запах Ипатова-младшего, от которого ее сердце всегда успокаивалось. Ей были известны все ноты этого сложного будоражащего ее нервы запаха. К нему сейчас примешивался другой, слабенький, чуть сладковатый, цветочный.
Женский.
Чужой.
Радмила отложила рубашку-предательницу, покачав головой. В первый раз она, конечно, взволновалась, запаниковала, лишь совместными усилиями воли и разума сумев обуздать взбурлившую злость. И заставила себя промолчать, подавившись едкой ревностью, отравившись ей навсегда. Но это уже был не первый раз, когда одежда Феликса Ипатова пахла женскими духами…
Можно, конечно, предположить, что эти ароматы — последствия долгого пребывания Феликса в местах, пропитанных парфюмерией и косметикой: когда идет съемка, особенно для дамских журналов (а Феликс как раз делал снимки для новомодного женского журнала «Полли»), всегда царит настоящий бардак. Там не то что запахи чужие перемешаются в жуткую какофонию ароматов, там все может перемешаться: волосы с накладными ногтями, помада с тушью, трусы с сигаретами.
Объяснение, несомненно, нашлось бы (и находилось). Однако оно казалось слишком простым и очевидным. А Радмила не верила простым и очевидным объяснениям.
Любые же вопросы выглядели бы глупо. От них осталось бы противное послевкусие во рту. А от выдуманных ответов у нее бы разболелась голова — треснула бы по стыкам черепных костей.
Ее ревность теперь была ледяной сосулькой. Вросла острой, ограненной, колющей иглой прямо в сердце. Она торчала в груди и заставляла держать голову прямо.
В глазах вдруг стало темно. Свет померк потому, что Феликс, неслышно очутившийся возле нее, заслонил собой окно. Агатовые глаза смотрели на нее, болезненно проникая под кожу. Внутри у нее что-то екнуло, оборвалось и скатилось в темный тихий омут.
— Ты, моя драгоценная, наверное, еще не знаешь, что гроза на меня всегда действует весьма и весьма специфически, — произнес Ипатов вкрадчиво и потянулся к ремню на джинсах. Расстегивал он его медленно и красиво, каждое малейшее движение — завораживало. — Во мне оживают все дикарские инстинкты, когда я слышу гром и вижу молнии.
Радмила выразительно взметнула брови. Вид Ипатова-младшего без джинсов действовал на нее примерно так же, как на него — гроза. Ее ожившие «дикарские» инстинкты мгновенно заслонили сосульку-ревность. Пусть торчит и колет. Сейчас не до нее.
Черт с ней, с ревностью!
Феликс опустился перед ней на корточки и, взяв ее босую ступню, поставил к себе на колено. Его рука ласкала каждый пальчик, каждый сантиметр, постепенно поднимаясь все выше и выше, к чувствительной ямке под коленом. Его глаза не отрывались от ее лица.
Как же Феликс Ипатов сумел подробно изучить Радмилу Туманову! За столь ничтожный срок! Радмила сделала глубокий вздох. Дышалось ей с трудом.
За окном снова прокатился гром, далекий, тихий, выдохшийся. Гроза уже миновала город, и текла дальше. Пробивающееся солнце сделало удаляющуюся тучу совсем черной. На посвежевшем небе уплотнялась радуга.
— Радуга, — теряя силы и выдержку, шепнула Радмила.
Ипатов обернулся на окно, за которым высоко изгибалась живописная дуга. Радмила нарочно сказала ему о радуге. Это был как будто эксперимент.
Над своими нервами.
Она подумала, что Феликс опять немедленно схватится за фотоаппарат, позабыв про все инстинкты, кроме единственного — запечатлеть: ни один фотограф-гений-одержимый не смог бы устоять перед подобным блистающим соблазном, перед такой редкой живой красотой. Ипатов просто обязан был схватиться фотоаппарат.
— Красиво, — признал он спустя секунду после пристального созерцания, — но она не последняя радуга в моей жизни. — Феликс обернулся к Радмиле и неуловимым движением ловко опрокинул ее на софу, прижимая своим теплым крепким телом к прохладному покрывалу.
«А может, все будет хорошо?» — сверкнула у нее последняя мысль перед тем, как ум зашел за разум и отключился, уступив место сплошным диким инстинктам.
Мир в субботнее утро может быть светлым или бледным, красочным или тусклым. А может быть сверкающим — это когда открываешь глаза и сразу зажмуриваешься, потому что весь солнечный свет устремляется тебе в зрачки. И даже сквозь закрытые веки этот дивный свет виднеется. Но мир становится сверкающим только в том случае, если смотреть на него глазами, наполненными любовью. Любовь — вот та линза, которая притягивает свет.
Радмила полностью осознала, что любит Феликса Ипатова до умопомешательства, через три часа после того, как ушла гроза. Было очень тихо, сумеречно, даже зябко. Успокоившаяся кровь чуть замедлила свой бег и, остывшая, чуть грела.
Мысль о настоящей, первой и единственной любви обрисовалась в голове совершенно неожиданно — будто вынырнула откуда-то из темной непроницаемой глубины. Четкая, ясная, резко очерченная.
«Я его люблю».
До этого у нее имелись всяческие сомнения, множащиеся и перевивающиеся в клубок, загораживавшие эту простую истину. Если бы ее спросили еще накануне, любит ли она Феликса Ипатова, то она бы честно не ответила. Начала бы изворачиваться, утверждая, что он ей сильно нравится, что она им восхищается, что он — необыкновенная личность-магнит и так далее, так далее. Теперь же на тот же самый вопрос она сказала бы правду.
«Я его люблю».
От этого внутренний сумбур рассеялся сам собой. Из души ушло все ненужное, мелочное, второстепенное. Теперь там стало мирно и светло. Как в раю.
Она, проснувшись с утра, лежала тихо-тихо и прислушивалась к себе: что там в ней, обновленной, происходит. Феликса рядом не было. Может быть, он уже ушел, а может быть, сидит на кухне и перелистывает старые журналы, что обнаружил недавно у нее в кладовке. Но его отсутствие никоим образом не сказывалось на ее самочувствии.
Она была просто счастлива.
И когда из прихожей раздался звонок мобильного телефона Ипатова, она продолжала ощущать себя счастливой до безобразия.
Наличие телефона указывало, что Феликс действительно никуда не ушел и находится на кухне. Он взял трубку и принялся приглушенно с кем-то разговаривать.
И тут черт дернул ее подняться. Какая-то сатанинская булавка кольнула в голове, посылая импульс к действию. Радмила встала с кровати и на цыпочках прошла через всю комнату. Для себя самой она тут же нашла оправдание: дескать, она пошла в сторону приоткрытой двери, чтобы взять валявшийся махровый халат (который она надевала раз или два в год). Однако в глубине души она отдавала себе отчет, что встала только для того, чтобы услышать, о чем Феликс разговаривает по телефону.
И она услышала.
— …да, папа, так и будет. Я никогда ничего ей не обещал. Да, она девушка чудесная, и глаза у нее великолепные, хотя я видел и более прекрасные очи, ты знаешь, о ком я говорю…
Радмила оперлась слабеющей рукой о косяк. Ее вдруг стало тошнить. Горечь парализовала горло.
— …но это все, что у нее имеется. Лично для меня этого — маловато… Я не вижу души, не чувствую ее, а так дело не пойдет. У меня есть с кем сравнить эту самую Леди Хаос, и сравнение это будет явно не в ее пользу, и уж тем более не в пользу ангелов…
Леди хаос.
Ангелы.
Невидимая рука невидимого мясника заживо освежевала сердце. Счастье вытекло оттуда тонкой струйкой.
— …нет-нет, папа. Ты же меня знаешь. Кое в чем наши мнения с тобой совпадают. И особенно в отношении Леди Хаос. Да… Да… Хорошо, что ты позаботился о самом неприятном. Низкий тебе поклон, папуля. Ты избавил меня от ненужных объяснений. Мое сердце холодно и твердо, как твое, и ничто его не тронет. Но это было забавно…
Феликс дал отбой и обернулся на шорох. Радмила стояла в дверях и смотрела на него остекленевшими глазами. Было что-то жуткое в этих остановившихся глазах.
— Я все слышала, — четко, по слогам проговорила она. Голос у нее не дрожал, но казался совершенно чужим, замороженным. — Все-все. И ничего говорить мне не надо. Сейчас ты соберешь все свои вещи и уйдешь отсюда на-все-гда. И не вздумай тут забыть какую-нибудь мелочь: забрать ее ты уже не сможешь…
Свинцовые слова гулко падали в воцарившейся тишине. Падали и разлетались.
Феликс вечность глядел на нее, и лицо его постепенно каменело. Губы его дернулись, словно с них стремилось сорваться какое-то слово, но ничего не было произнесено. Темные агаты стали чужими и такими холодными, точно они и в самом деле были камнями.
Радмила с трудом могла смотреть на его изменившееся лицо. Но заставила себя продолжить.
— Я никогда не просила тебя быть со мной, и я не понимала, почему ты остаешься. Что ж, теперь я поняла. Для тебя это было забавно. Вы с папой совершенно одинаковы…
Она осеклась. Свинцовые слова кончились… Воспользовавшись паузой Феликс молча прошел мимо нее и принялся собирать вещи. Их было совсем немного. Радмила опустилась на пол и закрыла глаза руками, прислушиваясь к его шагам.
Счастье. Сколь мало времени она побыла по-настоящему счастливой.
Что-то металлическое звякнуло возле нее. Она подняла голову: это Ипатов бросил ей ключи.
— Все твои измышления — бред закомплексованной идиотки. И я не буду перед такой оправдываться, — произнес он ровно и бесцветно. Он смотрел куда-то в параллельный мир. — Не буду потому, что это унизительно. И бесполезно. Для меня. Если ты позволяешь себе делать выводы на основании подслушанных тайком телефонных разговоров, значит, ты мне никогда не доверяла. Значит, ты меня не понимала. Значит, ты меня не любила. Как, впрочем, и себя. — На секунду агатовые глаза, безучастные и неживые, остановились на ней. — Ты, заслонившаяся от мира комплексами, свившая в этих комплексах уютное гнездышко, будешь до тех пор несчастной, пока не начнешь жить адекватно. Пока не раскроешь свои прекрасные глаза по-настоящему. Я думал, что смог разрушить хотя бы часть твоих железобетонных бастионов. Оказалось, что нет. Тебе просто нравится быть несчастной. И я не могу оставаться с женщиной, которая так ненавидит всех и вся. Видит бог, я пытался. Прощай.
Когда уходит счастье, оно закрывает за собой дверь бесшумно…