Глава 6

Секретарь председателя Тухвица доложил:

— Профессор Вильчур сегодня вернулся из отпуска и готов принять вас прямо сейчас. Он интересовался, не беспокоит ли вас что-нибудь, но я ответил, что не знаю.

Тухвиц кивнул головой.

— Хорошо, спасибо. Попросите шофера заехать.

Десятью минутами позднее он уже был в клинике. Его сразу же провели в кабинет профессора Вильчура, который встал, чтобы приветствовать гостя.

— Мне следует принимать вас как гостя, как пациента или как шефа? — спросил он с улыбкой.

Председатель сердечно и долго жал ему руку.

— Слава Богу, на здоровье не жалуюсь. Я хотел бы поговорить с вами, пан профессор, немного о делах.

— Слушаю вас, — кивнул головой Вильчур, одновременно указывая гостю кресло.

Тухвиц удобно устроился и, набивая трубку, сказал:

— Слишком мало вы отдыхали, дорогой профессор. Выглядите вы неважно.

Действительно, отпуск не способствовал улучшению состояния здоровья Вильчура, и это было заметно.

— Моя стихия — работа, — пояснил он серьезно. — Ничто не утомляет меня так, как бездействие.

— Я знаю кое-что об этом, — согласился Тухвиц. — Это входит в плоть и кровь, становится привычкой, опасной привычкой. Знаком я с этим. Мы с вами, кажется, одного возраста, а у меня все еще нет желания бросить работу, хотя догадываюсь, что и у меня, как и у вас, пан профессор, молодые и смелые хотели бы столкнуть начальника, чтобы занять его место.

Профессор Вильчур нахмурил брови. Собственно говоря, с самого начала он был готов именно к такому разговору.

— Я предвидел, — сказал он, — что местные интриги против меня дойдут до вас в форме сплетен или удачно поданных мыслей.

Председатель покачал головой.

— Нет, пан профессор. Они дошли до меня более непосредственным способом. Я получил докладную записку, подписанную несколькими докторами нашей клиники, записку, о которой как раз и хочу искренне и откровенно поговорить с вами. Уверяю вас, пан профессор, без какого-то конкретного замысла. Мне просто очень хочется рассказать об этом деле и вам же предоставить решающий голос. Я уважаю вашу порядочность и самокритичность.

— Весьма благодарен вам, пан председатель, за это, — сказал Вильчур.

— Я не хочу оказывать ни малейшего давления на ваше решение, ни малейшего, — продолжал Тухвиц. — Я просто не разбираюсь в этом. Я получил одностороннее освещение вопроса. Добавлю еще, что у меня сложилось впечатление, о котором я уже упоминал раньше, что ваши противники меньше руководствуются объективными побуждениями, а больше своей амбицией. Несмотря на это, я считаю, дорогой профессор, что кампания, начатая против вас подчиненным вам коллективом, не может не оказать влияния на нормальное функционирование учреждения. Эта ситуация требует оздоровления. Короче говоря, или вы соглашаетесь со своей отставкой, или должны будете убрать тех, кто выразил вам недоверие. Существующее положение не может продолжаться дальше.

Вильчур ответил с грустью:

— Я согласен с вами, пан председатель, полностью. Я хотел бы только услышать претензии, какие мне предъявлены.

Председатель открыл портфель.

— У меня с собой копия докладной записки. Оригинала нет, так как там подписи. Вы, разумеется, понимаете, что занимаемое мной положение требует соблюдения определенной секретности.

— Без сомнения, — согласился Вильчур.

— Само собой разумеется, в случае, если вы примете второе решение, я вручу вам оригинал, чтобы вы смогли уволить его авторов. Сейчас вручаю вам копию.

Он подал Вильчуру несколько машинописных страниц. Профессор углубился в чтение. Как он и предполагал, ничего нового и существенного он в них не нашел. Все вертелось вокруг подозрений, что амнезия оставила в его психике значительный след, что знахарство извратило его методы лечения, что хромает организация работы в клинике из-за недосмотра, вялого администрирования и покровительства отдельным лицам персонала. Приведен ряд откликов прессы в подтверждение того, что клиника утрачивает свою безупречную репутацию, свое утвердившееся на протяжении долгих лет доброе имя лучшей клиники в столице.

Вильчур сложил страницы и с иронической улыбкой обратился к Тухвицу.

— Что вы об этом думаете? — серьезно спросил Тухвиц.

Профессор Вильчур взял карандаш.

— Отвечу по порядку на все претензии. Если речь идет об амнезии, то ни один из специалистов ни слова не упоминает о том, что ему пришлось когда-нибудь у кого-нибудь из пациентов наблюдать ее рецидив. Ни один. Вы, я думаю, догадываетесь, пан председатель, что я сам был заинтересован этой проблемой, и после того, как я пришел в себя, я изучил все, что когда-либо было написано на эту тему.

— Вполне понятно, — согласился Тухвиц.

— Таким образом, первая претензия отпадает. Вторая касается моего знахарства. Она вообще смехотворна. Не думаю, чтобы кто-нибудь из авторов этой докладной располагал более глубокими медицинскими знаниями, чем я. Большинство занятого здесь персонала черпало эти знания у меня, черпало и черпает. Именно во время моей знахарской практики я узнал несколько лечебных средств, неизвестных официальной медицине или заброшенных ею. На практике эти средства оказались хорошими и результативными. Почему же я не должен их использовать? Медицина не претендует на безошибочность. Те специалисты, которые подписали этот документ, видимо, считают себя непогрешимыми. Остаются еще две претензии. Первая касается плохой организации работы в клинике, в результате чего она утрачивает свою репутацию. Пан председатель! Эту клинику основал я, основал много лет назад и думаю, что именно у меня есть право сказать, что ее прежнее доброе имя — это моя работа.

— Несомненно, — согласился председатель.

— Это правда, — продолжал Вильчур, — в последнее время репутация клиники стала портиться. Разберемся объективно почему. Здесь нет никаких других причин, кроме той, что люди, которые решили меня убрать, стараются испортить ее. Это просто агитация. Я не буду называть фамилий, не буду перечислять факты. Однако уверяю вас, что знаю, кто и каким образом вредит клинике. До настоящего времени я не сделал из этого никаких выводов. Я верил в людей, надеялся, что опомнятся, остановятся, что проснется у них совесть. Я верил и в то, что общество заметит, какими толстыми нитками шита эта грязная работа. Но я ошибся. Наконец, претензия последняя. Говорят, что я стар и измучен, что беспорядок в клинике — это результат истощения моей энергии и руководящих способностей. Пан председатель, я согласен, что моя энергия в последнее время подорвана, состояние нервной системы оставляет желать лучшего, мое здоровье надломлено. Это все правда. Но такое мое состояние имеет причину. Единственной причиной его является эта омерзительная кампания лжи и сплетен, которую проводят мои враги. Я понимаю, что вас, как представителя общества, которому принадлежит клиника, может мало интересовать, почему снизился авторитет руководителя клиники. Для вас важен результат, объективный факт: снизился. Поэтому я не могу воспользоваться любезно предоставленным мне правом принять решение. И прошу вас, не обременяйте меня решением этого вопроса.

— Однако если вы позволите, пан профессор, я буду настаивать на своем. Повторяю, я совершенно убежден в вашей объективности и знаю, что ваше решение будет единственно правильным.

Вильчур задумался и спустя несколько минут ответил:

— Хорошо, пан председатель. Но я прошу вас дать мне несколько дней. Я подумаю, а поскольку претензии ко мне изложены в письменной форме, мне бы хотелось ответить на них так же. Поверьте мне, что в данную минуту у меня еще нет никакого решения. Я должен обдумать все это, основательно исследовать ситуацию, должен проверить, буду ли я располагать достаточным аппаратом для ведения клиники после освобождения недовольных. Вы не упомянули, пан председатель, сколько из моих сотрудников подписало эту докладную; Но относительно хорошо зная всех своих подчиненных, я могу вас заверить, что среди них окажется наверняка больше таких, кто станет на мою защиту, чем тех, кто выступил против меня. Председатель встал.

— Я тоже в этом убежден. Я оставляю вам эту копию и буду ждать ваш ответ. Еще раз заверяю вас, пан профессор, в моем искреннем уважении и дружеском отношении к вам.

После ухода Тухвица Вильчур долго размышлял. Красная лампочка над дверью его кабинета не гасла, и каждую минуту посетители, хотевшие с ним встретиться, напрасно заглядывали в приемную.

На двух листах бумаги Вильчур выписывал фамилии врачей, которые выскажутся за ту или другую сторону. Первую страницу открывал профессор Добранецкий, вторую — доктор Кольский. Этот предполагаемый список показал, что Вильчур мог рассчитывать на лояльность большинства персонала. Он решил сейчас же приступить к делу и поочередно с каждым провести беседу. Первого он вызвал доктора Кольского.

Вильчур молча приветствовал его, предложил сесть и, подавая докладную, сказал:

— Несколько коллег выразили в такой форме свое желание, чтобы я отказался от руководства клиникой. Возможно, вы будете любезны прочитать это.

Кольский слегка покраснел и погрузился в чтение. Прочитав, он поднял глаза на профессора.

— У меня к вам просьба, — обратился к нему Вильчур. — Речь идет о вашей искренности, об абсолютной искренности: выскажите свое мнение об этом трактате.

— Это… это, — заикаясь спросил Кольский, — это так необходимо, пан профессор?

Вильчур кивнул головой.

— Для меня да, и еще раз прошу вас сделать это совершенно искренне.

Кольский, по-видимому, смутился и начал неуверенно:

— Ну… разумеется… уже сам факт появления такой докладной, по моему мнению, можно считать чем-то вроде непристойности… Я допускаю, что даже Совет докторов мог сделать из этого свои выводы, ну, скажем, дисциплинарно. Это не по-товарищески. Во всяком случае, я считаю, что они должны были предупредить о своем шаге пана профессора. Если не сделали этого, ничто их не оправдывает. Выносить наружу внутренние дела клиники… это, действительно, непорядочно.

Он перевел дыхание и умолк.

— А что вы думаете о содержании докладной? — спросил Вильчур.

— С содержанием тоже нельзя согласиться, — постепенно овладевая собой, сказал Кольский. — Здесь слишком сгущены краски…

— Сгущены, — вполголоса повторил Вильчур.

— Да, пан профессор, сгущены. Некоторые претензии вообще безосновательны. В них можно даже увидеть злую волю авторов. Например, эти рецидивы амнезии или ваша склонность применять лекарственные средства, не используемые сейчас вообще. Это совершенно несерьезные претензии.

Вильчур, который надеялся, что этот документ вызовет у его ассистента бурю возмущения и негодования, изумленно слушал его спокойные, деловые и, казалось, хладнокровные рассуждения.

— Кроме того, докладная составлена, — продолжал Кольский, — с откровенной недоброжелательностью по отношению к вам. Если бы я был адресатом, уже это вызвало бы у меня недоверие к авторам, натолкнуло бы на мысль о том, что для личной выгоды, а не для блага клиники воспользовались они существенными сторонами ситуации.

Профессор Вильчур приподнял брови и, глядя на Кольского, спросил:

— А что это за существенные стороны ситуации?

Кольский с минуту помедлил.

— Поскольку пан профессор настаивал на том, чтобы я искренне высказал свое мнение…

— Только об этом я и прошу, — подчеркнул Вильчур.

— В таком случае я буду откровенен. Вы знаете, пан профессор, с каким уважением, благодарностью и преклонением я отношусь к вам. Однако, будучи объективным, должен сказать, что коллегам нельзя отказать в правоте, когда они утверждают, что вы устали и что результаты этой усталости весьма неблагоприятно отражаются на работе клиники. В последнее время вы практически не обращаете внимания на то, что здесь происходит. А здесь сложилась очень неблагоприятная ситуация. Персонал возбужден, не прекращаются интриги, сплетни, сведения счетов. Словом, развал. Для руководства таким большим учреждением, вы согласитесь со мной, нужна сильная, уверенная рука, крепкие нервы, ну и почти постоянное присутствие на работе. Я понимаю, что, говоря это, доставляю вам огорчение, но, поскольку вы спросили меня, предпочитаю говорить открыто.

Он закончил, и в комнате воцарилось тягостное молчание. Наконец, профессор встал. Ему хотелось улыбнуться, подавая Кольскому руку. Однако он не смог справиться со своими чувствами.

— Спасибо, коллега, — лаконично сказал он.

Не произнеся ни слова, Кольский вышел из кабинета. Когда за ним захлопнулась дверь, Вильчур тяжело опустился в кресло.

Вот так внезапно со стороны, откуда он меньше всего ожидал, был получен удар. И удар этот был особенно болезненным, потому что его нанесла рука, от которой он ждал самой большой помощи.

Неужели на самом деле он утратил самокритичность?.. Неужели не сумел почувствовать упадок духовных и физических сил, который видят в нем уже не только враги, но и друзья? Неужели действительно стал бездарным человеком, дряхлой развалиной, помехой для других?.. Он, кто чувствует в себе столько силы, веры в себя, жажды работать!..

Он грустно посмотрел на стол, где лежали два листа бумаги. Затем медленно взял их, измял и выбросил в корзину. Зачем обращаться к другим? Все они, если отважатся только на такую откровенность, как Кольский, повторят то же самое. Вызывать их для того, чтобы опять почувствовать унижение, чтобы услышать те страшные, сокрушающие слова — он верил, несправедливые, но сказанные с убеждением в их правоте…

Борьба была проиграна. Он понял это и сумел поступить так, как подсказывала ему совесть.

Спокойно достал лист бумаги из стола и написал:

"Уважаемый пан председатель! Подумав и изучив ситуацию в клинике, я пришел к убеждению, что единственным правильным решением вопроса будет мой уход. Так как после принятия такого решения мне было бы очень тяжело оставаться здесь еще даже на несколько дней, я позволяю себе передать руководство клиникой профессору Ежи Добранецкому, моему заместителю, который в совершенстве владеет всеми вопросами. С уважением

Рафал Вильчур".

Он сложил страницу вчетверо, вложил в конверт, написал адрес председателя Тухвица и нажал кнопку звонка.

— Отправьте, пожалуйста, сейчас, — обратился он к курьеру, — и сообщите профессору Добранецкому, что я хочу с ним поговорить.

Добранецкого пришлось ждать недолго. Но этого было достаточно для того, чтобы Вильчур смог овладеть собой и поздороваться совершенно спокойно:

— Прошу садиться. Я хотел с вами поговорить, если вы располагаете временем.

Добранецкий взглянул на часы.

— У меня до операции двадцать минут.

— Ну, столько я не отниму у вас.

— О чем речь? — спросил Добранецкий.

— Недавно был здесь у меня председатель Тухвиц. Он сказал, что некоторые врачи нашей клиники подписали докладную, в которой предлагалось мое освобождение. Но председательТухвиц не назвал мне ничьих фамилий. Я прочел эту докладную, и у меня есть основания предполагать, что ее автор — вы, автор и инициатор.

Добранецкий слегка прикусил губу, но поднял голову и, глядя в глаза Вильчуру, ответил:

— Да. Я не собираюсь скрывать это.

— И причины нет у вас, — подхватил Вильчур.

— Нет причины, нет, — подтвердил Добранецкий. — Я не принадлежу к числу тех людей, которые чего-нибудь боятся и которые соглашательски готовы мириться с тем, что считают злом, вместо того чтобы любыми средствами противостоять этому.

Вильчур усмехнулся.

— Как вы точно выразились: любыми средствами. Вы не погнушались ни одним, но не об этом я хотел с вами говорить. Так вот, Тухвиц выдвинул альтернативу, оставляя за мной право выбора: или, оставаясь руководителем клиники, убрать из нее тех, кто, обманывая общественное мнение, вредит ей, или уйти самому.

Он умолк, ожидая вопроса Добранецкого. Тот, однако, лишь несколько побледнел, но не произнес ни слова. Вильчур смерил его презрительным взглядом.

— Тухвиц оставил решение за мной, и я его уже принял: несколько минут назад я послал ему письмо с отказом от руководства.

На лице Добранецкого выступили красные пятна.

— Я сообщаю об этом вам, потому что в том же письме содержится мое решение о передаче клиники в ваши руки. И я хотел спросить вас, окажете ли вы мне эту маленькую любезность принять ее.

Добранецкий пошевелил губами, но ничего не сказал.

— Это облегчило бы для меня ситуацию, — продолжал Вильчур спокойным тоном. — Передавая руководство кому-нибудь другому, я был бы вынужден затратить много времени на всякого рода объяснения, в то время как вы, неоднократно замещая меня, прекрасно обо всем осведомлены. Только сегодня я вернулся из отпуска, поэтому мне меньше известны текущие дела клиники, чем вам. Так вы согласны?

— Согласен, — лаконично ответил Добранецкий.

Вильчур встал.

— Значит, вопрос решен, и я вас поздравляю. Добранецкий тоже встал и сказал:

— Прощайте, пан профессор.

Он протянул Вильчуру руку, но тот покачал головой.

— Нет, извините. Руки я вам подать не могу.

Добранецкий на какой-то момент застыл как

изваяние, потом вдруг резко повернулся и быстро вышел из кабинета.

У профессора Вильчура было еще довольно много работы. В его кабинете в шкафах и ящиках стола лежали книги, принадлежащие ему, записки, планы лекций… Следовало во всем этом разобраться, все это сложить, а затем попросить, чтобы запаковали. Когда он закончил эту работу, на улице уже смеркалось.

Вильчур оделся и, проходя через приемную, увидел Люцию. Она ждала его.

— Добрый вечер, панна Люция, — обрадовался он. — Я думал, что вас сегодня нет в клинике. Почему вы не заглянули ко мне?

— Я заходила сюда много раз, пан профессор, но над дверью вашего кабинета все время горела красная лампочка.

— Ах, да-да. Я был очень занят.

— Сегодня закончился ваш отпуск?

— Сегодня, — подтвердил Вильчур.

— Какой же вы нехороший, пан профессор! Все праздники ведь были в Варшаве, а я об этом ничего не знала.

Он улыбнулся, глядя на нее.

— А как вы узнали?

— У меня есть аж два доказательства вашего присутствия в Варшаве.

— Даже два?

— Да. Я звонила вам.

— Но Юзеф об этом мне ничего не говорил.

— Потому что вовсе не Юзеф подходил к телефону, а какой-то странный человек. Мне показалось, что… что он… Извините, пожалуйста, но мне показалось, что он душевнобольной.

— Душевнобольной?

— Ну да. Он говорил такие глупости и был, кажется, совершенно пьян.

Профессор рассмеялся и махнул рукой.

— Да, действительно. Это Емел. Вы знаете его. Это бывший наш пациент. Премилый человек.

— Премилый? — удивленно спросила Люция. — Кажется, был такой бандит в бесплатном отделении.

— Именно тот, — подтвердил Вильчур. — Это какой-то деклассированный интеллигент. Из него невозможно вытянуть, кем он был в прошлом. На сегодня он, действительно, бандит. Я даже не знаю, как его зовут. Познакомился я с ним много лет назад, и тогда, если мне память не изменяет, он назвался Обядовским или Обе-диньским. Сейчас носит фамилию Емел. Через год, возможно, сменит на какую-нибудь более удобную. Да, это странный человек. Он, действительно, бандит…

— И пьяница, — добавила Люция. — Мне было бы стыдно повторить вам все то, что он мне наговорил… Вы в самом деле пили с ним, пан профессор?

— Пил немного… может, многовато, — усмехнулся Вильчур. — Но вы одеты? Уходите?

— Да. Я ждала здесь вас, потому что курьер мне сказал, что вы скоро освободитесь.

— Прекрасно. Значит, идем.

Спустились легкие сумерки. Приятно дышалось свежим воздухом. Они перешли на другую сторону улицы. Профессор остановился и стал всматриваться в здание больницы. Почти все окна были освещены мягким белым светом. Высокий горделивый фасад представлял собой нечто достойное, спокойное и вечное.

Профессор стоял неподвижно. Проходили минуты. Озадаченная его необычным поведением, Люция заглянула ему в лицо и увидела две слезы, спадающие по щекам.

— Профессор! — произнесла она шепотом. — Что с вами?

Он отвернулся и, улыбнувшись, сказал:

— Разволновался немного. Я оставил здесь свое сердце…

— Оставили?

— Да, панна Люция. Оставил. Я никогда уже не вернусь сюда. Это — прощание.

— Что вы говорите, пан профессор?!

— Это так, панна Люция. Сегодня я был здесь в последний раз. Я подал рапорт об уходе, передал руководство профессору Добранецкому… Старый уже я, панна Люция.

Люция не смогла ничего ответить: ей сдавило горло. Она дрожала как в лихорадке. Вильчур заметил это и нежно взял ее под руку.

— Пойдемте. Собственно, ничего страшного не произошло. Обычный порядок вещей: старики уступают место молодым. Так было с зарождения земли. Не переживайте, панна Люция…

— Это страшно… это страшно… — повторяла она дрожащими губами.

— Ничего страшного. Все так убеждали меня в том, что я должен отдохнуть, вот я, наконец, и поверил им. Давайте оставим это в покое. Как вы провели праздники?

Она покачала головой.

— Ой, профессор, я, действительно, не могу собраться с мыслями. Эта новость обрушилась на меня как гром с ясного неба.

Он слегка рассмеялся.

— Ну, скажем, не совсем с ясного. Уже давно эта туча висела над моей головой, и раздавался не столько гром, сколько какое-то шипение и свист. Очень странная туча. Утешает меня лишь то, что единственный раскат грома прогремел по моему желанию… Ну, так расскажите мне, как вы провели праздники.

— Зачем же вы спрашиваете? — ответила она минуту спустя. — Вы же знаете, что они не могли быть веселыми для меня.

— Почему нет? Вы молоды, способны, перед вами открыта вся жизнь. Вы только вступаете в нее. Чем вы огорчены?

Вместо ответа она локтем прижала его руку. Так они долгое время шли в молчании.

— Была единственная минута в праздничные дни, когда я почувствовала себя счастливой. Очень счастливой. Это когда я поняла, что те розы прислали мне вы.

Профессор кашлянул от неожиданности.

— Я знаю, что это вы, — продолжала она. Вы сделали плохо, что не написали ни единого слова и не сообщили мне о том, что вы в Варшаве. Вы и так незаслуженно добры ко мне, пан профессор, что вспомнили и подумали обо мне.

— Подумал, старый эгоист, подумал о вас в рождественский вечер и, признаюсь, пришла мне в голову нелепая мысль пригласить вас на рождественский ужин.

Люция остановилась и заглянула ему в глаза. В ее взгляде он почувствовал столько тепла и радости, что у него сжалось сердце. Чтобы скрыть волнение, он заговорил:

— Я сидел в этом своем одиночестве, как барсук в яме, поэтому нет ничего удивительного в том, что мне приходили в голову самые головокружительные замыслы. Да еще в Рождество. Но не будем стоять здесь, пойдемте, мы мешаем движению. Рождество, елка, сено под скатертью. Воспоминания. Все это выводит человека из равновесия.

— Но почему, почему вы не вызвали меня? — сказала она с искренним упреком в голосе.

— Вовремя опомнился. Правда, мне хотелось быть с вами в тот вечер, но вы, наверное, нашли более приятное и веселое общество, соответствующее вашему возрасту…

— Нет-нет, не говорите так, — прервала она. — Вы же знаете, что больше всего мне хотелось бы провести с вами не только этот вечер, но и все вечера, все вечера до конца своей жизни.

Голос его задрожал, когда он одернул ее:

— Не говорите глупостей!

— До конца жизни, — повторила она.

Он заставил себя улыбнуться.

— Ну, что касается меня, то вы немногим бы рисковали, потому что до конца моей жизни осталось не так уж много вечеров. Но не стоит говорить о таких вещах, ведь это же смешно. Если бы нас кто-нибудь подслушал, то мог бы повеселиться. У меня дочь почти вашего возраста, и я гожусь вам в отцы, да еще как.

— Но это не имеет никакого значения, — энергично запротестовала она.

— Имеет и большое.

— Для меня имеет значение только то, что я люблю вас, что я преклоняюсь перед вами и просто не представляю, как могла бы жить вдали от вас…

Сейчас остановился Вильчур.

— Панна Люция, — сказал он серьезно, глядя в ее горящие глаза. — Вы еще очень неопытны. Поверьте мне, что ваше чувство во всей своей красоте и свежести — это результат лишь недоразумения. Вам кажется, что вы любите меня, что я заслуживаю восхищения, расположения, наконец, сочувствия из-за тех переживаний, которые достались мне в последнее время. Но это не любовь. Через месяц или через год это пройдет, потому что должно пройти, и тогда вы убедитесь, что в эти минуты, сегодня, вы безрассудно приближались к пропасти. К счастью, у края этой пропасти есть барьер, который задержит вас. А барьер этот — мой опыт, знание жизни. Дорогая девочка, когда-нибудь вы будете благодарны мне за это. Когда-нибудь вы вспомните мои слова.

Люция грустно улыбнулась.

— Пан профессор, я не ждала другого ответа. Я знаю, что недостойна вас. Я знала, что вы так мне ответите. Конечно, что еще можно ответить женщине, любовь которой не находит отзвука в вашем сердце…

— Вы ошибаетесь, панна Люция. — Вильчур нахмурил брови. — То, о чем вы сказали мне, то, что чувствуете, — это большой, большой и ценный дар для меня. Человек, которому досталось в жизни так мало нежных чувств, умеет их ценить высоко. Однако это не значит, панна Люция, что я сумею ответить такими же чувствами. Жизнь делает свое, годы берут свое. Сердце старится, душа утрачивает свои живительные соки, становится терпкой и жесткой, высыхает, как пергамент. Это нужно понять, панна Люция.

— Не верю, — покачала она головой. — Три года мы знакомы, три года я присматриваюсь к вам, каждый день отмечаю проявление вашего чуткого сердца, великодушия и жизнеспособности вашей души. Ваше сердце молодо, как сердце ребенка. Ведь вы любите людей?

Профессор в задумчивости шел дальше.

— Да, дорогая, но это уже нечто иное. Это не личное, это не трогает до глубины души, не затрагивает все нервы, не становится содержанием дня и ночи. Как бы это вам объяснить? Между любящим сердцем молодого человека и моим такая же разница, как между полыхающим костром и тихим костелом… Вы понимаете, это два чувства, два разных чувства любви…

Они снова погрузились в молчание. Немногочисленные прохожие обходили их.

— И вы никогда не любили? — спросила Люция.

Вильчур поднял голову, как бы всматриваясь в какую-то точку между звездами, и, наконец, ответил:

— Любил когда-то… Ее звали Беатой.

Казалось, он забыл о присутствии Люции и обращался сам к себе:

— Она была молодой и красивой и никогда меня не любила. Она была моей женой. Давно, много-много лет назад… Была моей женой… Нет, не женой — сокровищем, королевой, ребенком. Я уже сам не знаю сейчас, она была смыслом моей жизни. Все мои мысли были о ней, каждый мой поступок — поступком для нее. Я любил. О, я знаю, что значит любить. Я помню себя в те годы, помню также, что я не сумел, я был не способен завоевать ее сердце. Вероятно, я был толстокожим. Я осыпал ее ласковыми словами, дрожал при мысли, что какое-нибудь малейшее желание не будет выполнено. Но у нее не было маленьких желаний. Она желала только одного: полюбить. А я не умел стать тем, кого бы она могла полюбить. Каждый день я видел в ее глазах как бы страх передо мной, то беспредельное пространство, которое разделяло нас, ее мир от моего. Она была самой примерной женой. Бывали даже такие минуты, когда я начинал верить в то, что мы сближаемся. Однако иллюзии быстро рассеивались. И снова я становился беспомощным перед этим молчаливым непонятным для меня существом, видимо так же непонятным для меня, как и я был для нее. Она вела себя по отношению ко мне как малый ребенок, оказавшийся в клетке слона: уважает его, но боится каждого своего движения, каждого своего слова, потому что не знает, как на него отреагирует этот большой и грузный зверь.

— Он замолчал, а спустя несколько минут Люция спросила:

— Ее нет?

Профессор кивнул головой и вдруг оживился.

— Пошли. Зайдемте ко мне. Я покажу вам ее фотографию.

И, точно не могло быть со стороны Люции никакого протеста, он сразу повернул в сторону дома. Вся внутренне дрожащая, Люция шла рядом с ним. Собственные признания, а сейчас признания профессора разожгли в ней досадные мысли и чувства: почему не жила она раньше, почему не узнала его раньше той, той глупой и недостойной, которая не сумела оценить свое счастье?..

Люция знала о том, что Вильчур когда-то был женат и что уже много лет он вдовец. Три года назад она даже познакомилась с его дочерью, пани Чинской, к которой почувствовала искреннюю симпатию. По городу кружилось так много противоречивых историй о романтическом прошлом семьи Вильчуров, что было трудно отличить правду от вымысла. Люция, впрочем, не обладала тем любопытством, которое заставляет некоторых женщин копаться в чужих делах. Она предпочитала даже, если речь шла о Вильчуре, чтобы он и дальше оставался для нее такой загадочной фигурой, наполовину легендарной, наполовину реальной. Она желала узнавать его день за днем, так, как изучается страница за страницей трагическая история переживаний любимого героя, история его жизни, лабиринты его души.

Люция уже несколько раз была в вилле профессора по разным служебным вопросам. Однако принимал он ее всегда в гостиной. На этот раз он впервые проводил ее в кабинет. Войдя, он зажег свет и молча показал на большой портрет над камином.

Из широкой серебряной рамы на Люцию смотрела большими, как бы слегка удивленными глазами красивая женщина со светлыми волосами и нежным овалом лица. Вокруг маленького рта угадывалась какая-то грусть; красивая точеная рука с длинными аристократическими пальцами безжизненно лежала среди складок платья из темного шелка.

Ревность сдавила сердце Люции. Эта пани с портрета показалась ей необыкновенно красивой, непостижимо изысканной и нежной.

— Ее звали Беата… — услышала она за спиной голос Вильчура. — Однажды я вернулся и обнаружил дом… пустым. Она ушла, бросила меня, бросила ради другого, ради любви.

Люция почувствовала, что сердце ее поднимается к самому горлу. Она вдруг повернулась, схватила руку Вильчура и лихорадочно, исступленно, рыдая, стала ее целовать, точно этими поцелуями хотела вознаградить его за обиду, глубокую обиду, нанесенную ему той женщиной…

— Что вы!.. Что вы делаете! Панна Люция! — возмущенно воскликнул Вильчур, мгновенно очнувшись от задумчивости. — Перестаньте, на что это похоже!

Он усадил ее, дрожащую от слез, в кресло, оглянулся в поисках графина с водой. На столе у камина стоял коньяк. Он налил рюмку и подал Люции, обращаясь к ней требовательным и в то же время мягким тоном, тем тоном, каким он обычно склонял пациентов к послушанию:

— Выпейте это сейчас.

Она послушно выполнила его приказ и пыталась овладеть собой, пока он говорил:

— Нужно управлять своими нервами, держать себя в руках. Какой же это из вас доктор, если чужие страдания настолько выводят вас из равновесия, что в старом благочестивом профессоре вы вдруг видите кардинала, которому нужно целовать руки? А может быть, вы этим хотели почтить мой преклонный возраст?.. Отнять у меня последние иллюзии? Ну, и как вы сейчас выглядите? Я прошу вас вытереть эти горькие слезы.

Он подал ей свой большой носовой платок, а Люция, вытирая глаза, повторяла:

— Ненавижу ее… Ненавижу…

Сидя в кресле, она постепенно успокаивалась.

— Ну как, может еще одну рюмочку? — спросил Вильчур.

Она запротестовала.

— Спасибо и очень прошу извинить меня за эту истерику. Я веду себя, действительно, ужасно.

— Из вежливости не смею перечить, — умышленно ворчливым тоном ответил Вильчур. — Не смею перечить. Вы ведете себя как малокровная школьница после перенесенной золотухи.

Он хотел ее рассмешить, но слова его не достигли сознания Люции.

— Вы… вы по-прежнему любите ее? — спросила она и сжала губы, чтобы снова не расплакаться.

Вильчур нахмурился.

— Милая пани, прошло уже столько лет, столько воды утекло, столько раз ее могилу весной покрывала новая трава… Время делает свое… Остались воспоминания, горькие и мучительные. Шрам. Я простил. И это все.

Он задумался, а потом добавил:

— Вот видите, здесь вы можете приобрести опыт, понять, что делает с нами время. Все проходит. То, что когда-то могло казаться нам вселенной, спустя годы представляется незначительной пылью и мы понять не можем, почему тогда мы подчинялись иллюзиям.

— О нет, — запротестовала Люция, — ведь вы и сейчас понимаете, что та женщина была для вас вселенной. Настоящая любовь, если даже угасла, остается чем-то большим.

Вильчур махнул рукой.

— Это у таких отшельников, как я. Кто знает, как бы я думал о Беате, если бы сразу после ее ухода на моем пути встретилась какая-нибудь другая женщина…

Усмехнувшись, он добавил:

— Но на своем пути я не встретил нежных сердец. Моей дорогой не ходят женщины.

Люция с грустью сказала:

— Ходят, но вы их не замечаете. Когда же появляются такие навязчивые, которые предлагают себя сами, вы избавляетесь от них с помощью проповеди о разнице в возрасте.

— Это не проповедь, — мягко сказал он. — Это совет. И дело не только в возрасте, не только в возрасте, панна Люция. Здесь еще следует принять во внимание, что я уже человек конченый…

— Что это вы говорите?! — запротестовала она.

— Да-да. Старая развалина, выброшенная за борт, — убеждал он ее серьезно. — Вы представьте себе, какие у меня перспективы. Я мог бы заняться частной практикой дома, но это вынуждало бы меня встречаться со всеми теми людьми, один вид которых вызывает у меня болезненное чувство. Я — хирург, но дома оперировать не могу, а отсюда вытекает, что я должен был бы просить об аренде операционных. Вы же понимаете, что после сегодняшнего моего ухода подвергать себя каким-то вопросам, замечаниям, комментариям или хотя бы взглядам было бы выше моих сил. Таким образом, что мне остается? Догорание. Панис бене мерентиум. И без масла, потому что вы должны знать о том, что я совершенно разорен. Этот дом, в котором мы сейчас находимся, уже не принадлежит мне; мне только любезно предоставлено право доживать в нем…

Он с грустью улыбнулся:

— Доживать в надежде, что это не так уж долго продлится.

— Я совершенно не согласна с вами, — взволнованно запротестовала Люция. — Вам остается такая обширная область работы, как научная деятельность. Лекции в университете, клиника, литература…

Вильчур задумался.

— Это не в моем характере. Я могу писать только тогда, когда это заполняет мое свободное от активной работы время. Что же касается чтения лекций… Дорогая пани, они выживут меня и оттуда. Нет, ничего мне не осталось, кроме как закрыться в доме и ждать своего конца, а он, мне кажется, не заставит себя долго ждать. Так уж устроено в природе: ненужное уходит само, а я чувствую себя ненужным.

— Как раз об этом идет речь, пан профессор. Вы чувствуете себя ненужным, но я хочу вас заверить, что это минутное настроение, которое скоро пройдет. Я хочу вас заверить в том, что ваша жизнеспособность ни в чем не ослабела, ваш талант и энергия не сократились. Это — временная депрессия.

— Я не верю этому.

— Я постараюсь убедить вас.

— Каким образом?

— У вас начата большая работа о новообразованиях…

— Не столько начата, сколько заброшена. Уже год я в нее не заглядывал. Нет многих материалов. Следовало бы собирать их, заниматься поиском, классифицировать, но, признаюсь вам, делать это у меня нет никакого желания.

— Я буду помогать вам и займусь этим.

— Это было бы подарком с вашей стороны. Но вы хорошо знаете, панна Люция, что я такой жертвы принять не могу.

— Но это никакая не жертва. Выделите мне за работу часть авторского гонорара или, например, поместите рядом со своей фамилией мою: "При сотрудничестве доктора Люции Каньской", а это немало.

После многих настойчивых просьб Люции Вильчур, хотя и неохотно, согласился, наконец, и уже на следующий день они начали работу. Она приходила обычно в послеобеденное время. Вместе приводили в порядок рукопись, отмечали недостатки, выписывали из специальной литературы библиографию. Вечером они разговаривали за кофе, после чего Люция прощалась с профессором, чтобы на следующий день снова появиться с кипой статей или книг, подобранных в библиотеке.

Работа продвигалась с трудом. Вопреки предсказаниям Люции, депрессия Вильчура не проходила. Не раз откладывал он перо и впадал в многочасовые раздумья, после которых был уже не способен не только работать, но даже и разговаривать с Люцией.

Однажды она застала его пьяным. Она была близка к отчаянию, но храбрилась и продолжала упорно верить, что что-нибудь произойдет, что поменяется ситуация, изменится настроение Вильчура.

Так прошли два месяца. Время Люции проходило между клиникой и работой с профессором, а также в поисках работы в каком-нибудь другом месте. Хотя со стороны профессора До-бранецкого она не испытывала по отношению к себе ожидаемых ею ранее притеснений, однако чувствовала она себя там скверно. Внешне в клинике все шло по-старому: никаких перемен, никаких передвижений. И все-таки атмосфера была совершенно иной. Более эмоциональные, а к ним относилась Люция, ощущали это на каждом шагу. Фамилию Вильчура здесь никто никогда не упоминал. В этом молчании выражался как бы стыд, что вот так легко отреклись от него, выбросили его, забыли.

С Кольским она встречалась значительно реже. После их последнего, резкого разговора он не пытался вернуться к той теме, хотя не изменил своего отношения к Люции. О личных делах не говорили вовсе. Поэтому он не знал о ее работе с профессором Вильчуром. Не знал он и о том, что она ищет другую работу. Лишь однажды, когда мимоходом после разговора с Добранецким он сказал, что в клинике ее по-прежнему уважают, она коротко бросила:

— Меня это не интересует.

По существу, это должно было ее интересовать. В Варшаве было много врачей, и найти место не представлялось возможным. Она обошла уже десятки учреждений — и все безрезультатно. Записывали ее адрес, телефон и обещали сообщить, как только появится вакансия.

Наступил март, а с ним в тот год ранняя весна. На улицах появлялось все больше нарядных женщин и мужчин в костюмах. На деревьях распускались первые почки, некоторые кусты уже слегка зазеленели.

В то же время Люция не могла не заметить, что профессор с каждым днем становится все более мрачным и плохо выглядит. Она решила вытаскивать его на прогулки. Вначале он не хотел об этом и слышать, но, наконец, согласился при условии, что будут выходить вечерами, минуя те районы, где могли бы встретить знакомых.

— Сейчас, наверное, в деревне красиво… Вы встречали весну в деревне?

— Смутно припоминаю с детских лет.

— Вы много потеряли. Весна в деревне… Пахнет земля, вы понимаете? Земля пахнет и

воздух пахнет! Птицы… Много птиц. Озабоченные, занятые, летают, чирикают, спешат, таскают какие-то стебельки, соломки, кусочки мха… А жаворонки высоко в небе!.. И коров выгоняют на пастбище… Небо такое светло-голубое… Таких несколько весен я провел в далеких приграничных областях на Беларуси… Вы бывали там когда-нибудь?

— Нет, никогда.

— Тихий, красивый край. Равнина мягко переходит в холмы, между которыми лежат озера, густые леса с перелесками из можжевельника и орешника, хаты, крытые соломой… не все: у более состоятельных — гонтом или дранкой, а в общем — беднота. Бедные простые люди… Добрые люди. Вот, жаль, что не вспомнил об этом, когда разговаривал с Емелом. Он утверждал, что все люди злые. Но он говорил о городе. Узнал бы он тот край, познакомился бы с теми людьми… Может быть, он и прав. Город — это чудовище. Отделил человека от земли асфальтом и бетоном. Откуда ему черпать чувства? Чувства идут из земли, как все живительные соки. В городе они высыхают, дробятся, превращаясь в пыль, остается только мозг, разгоряченный борьбой за быт, мозг, который не способен мыслить, а только ком-би-ни-ро-вать! Планировать какие-то махинации, чтобы побыстрее, побольше, похитрее! Человек не видит себя, не видит света. Посмотрите на эти дома. Они закрывают горизонт, окружают нас со всех сторон… Остаются лишь маленькие отверстия, как бы тоннели, по которым мы можем выбраться изнутри этого чудовища. Сколько шоссейных дорог, сколько железнодорожных путей…

Он задумался, а спустя некоторое время продолжал:

— Есть на границе такой маленький городок, под названием Радолишки. Несколько улочек, небольшой костел, деревянная церковка и одна или две тысячи жителей. Через Радолишки проходит широкий тракт, обсаженный старыми березами; березы толстые, сучковатые, искривленные, кора у них шероховатая, потрескавшаяся от старости. Тракт вроде мощеный, но осенью и весной стоят на нем лужи, а летом ветер подымает облака пыли. За городком тракт поворачивает на юг, и уже через несколько минут вдалеке виднеется мельница, мельница старого Прокопа Мельника. Мельница водяная, стоит над тремя прудами. Один пруд большой, густо обросший молодыми ивами и лозами, второй поменьше в форме как бы лотка. Берега пологие, луг спускается почти к самой воде, дно в пруду песчаное, там женщины на доске вальками стирают белье, а на другом берегу, где буйно разрослась ольха, купаются… Но это уже после праздника святого Яна. Там верят, что купание раньше этого праздника может повредить здоровью… Зато нижний пруд круглый, точно его кто-то циркулем вымерил. Здесь купают коней и поят скот. С шумом обрушивается каскад пенящейся воды, а сверху слышится неустанный рокот жерновов. В прудах плавают гуси, утки, иногда сядет на воду чирок, или лебедь перелетный, или нырок. Мельница Прокопа Мельника… Добрые, простые люди. Три года я не был там. О, там, конечно, помнят меня. Для них я не был ненужным человеком. Для них я не был помехой…

Он задумался.

— Вы не скучаете о них? — спросила Люция.

— Что вы говорите? — очнулся профессор.

— Я спрашивала, не скучаете ли вы о них.

Лицо Вильчура озарилось улыбкой.

— Хотелось бы их увидеть. Там, должно быть, многое изменилось за эти три года. Василь, наверное, женился. Наталка выросла. Ольга и Зоня, видимо, тоже нашли себе мужей… Хорошие женщины.

Повернувшись к Люции, он рассмеялся:

— Зоня даже насильно хотела за меня… Вот была бы радость, если бы туда приехал…

Люция подумала, что путешествие в эти Радолишки, которые он вспоминает с такой теплотой, подействовало бы на него благоприятно: успокоило бы его нервы, позволило бы оторваться от недавних переживаний. Он бы возвратился оттуда обновленный, с новым запасом энергии.

— Вы знаете, пан профессор, а почему бы вам их не навестить?

— Навестить? — удивился профессор.

— Ну да. Вы говорите о них с такой теплотой, так мило вспоминаете о них. Это было бы для вас приятным путешествием, ведь вы так давно не выезжали из Варшавы.

Вильчур посмотрел на нее.

— Ха, — произнес он, — хотите избавиться от меня хотя бы на короткое время.

Она рассмеялась.

— Вот именно. Хочу избавиться от вас. Видите, профессор, как я бескорыстна. Уговариваю вас на это путешествие, хотя знаю, что там, под Радолишками, вздыхает по вас какая-то Соня или Зоня.

Они вместе смеялись. Профессор уже давно не чувствовал себя так легко, и Люция понимала, что в такое состояние его привели воспоминания об этой мельнице. И она решила действовать по принципу: куй железо, пока горячо.

— Серьезно, профессор, я не вижу причин, по которым вы должны были бы отказывать себе в этом удовольствии.

— Вы знаете, это неплохая мысль, и, я думаю, там были бы рады моему визиту.

— И вы бы развеялись немного, взглянули бы на старые углы, которые вы так любите, вдохнули бы другого воздуха. Собственно говоря, ничто сейчас не удерживает вас в Варшаве. Весна так прекрасна!

С того дня мысль Люции не давала Вильчуру покоя. Действительно, перспектива побывать на мельнице Прокопа казалась ему все более привлекательной. Он оживился, рассказывал Люции все новые подробности о мельнице и о своей жизни там.

Спустя неделю, неустанно подогреваемый ее разговорами, в один из дней он; наконец, объявил:

— Я решил: еду в Радолишки. Но до моего отъезда мы должны завершить сбор материала для первого тома, а упорядочите его вы уже после моего отъезда.

Она очень обрадовалась этому его решению и с удвоенным усердием принялась за работу. Однако стало очевидно, что работа продлится не менее чем месяц. Это вселяло в Люцию опасение, что профессор тем временем может изменить свое решение.

И это действительно случилось, но в направлении, совершенно непредвиденном.

Однажды, когда Люция, как всегда, пришла после обеда, она увидела в кабинете профессора небывалый беспорядок. Все ящики стола были открыты, на софе громоздились кипы книг, на подоконниках стояли открытые хирургические кассеты.

— Что случилось? — взволнованно спросила она.

Возбужденный, с чувством радости на лице, даже забыв поздороваться с ней, Вильчур объявил торжественным тоном:

— Панна Люция, я нашел. Я нашел для себя выход и сейчас знаю, что делать и зачем я живу. Я покидаю Варшаву навсегда. Да, панна Люция. Я был просто ненормальным или одурманенным, что не понял этого раньше. Да, я возвращаюсь к ним и уже навсегда. Здесь меня убедили в том, что я непригодный, но там, там, я знаю, я буду нужен. Там я докажу себе и другим, что я еще не совсем непригодная рухлядь, что я еще могу работать долгие-долгие годы на благо людей, только не этих жестоких людей жестокого города. Только там я был таким счастливым, именно там. Теперь вы видите, что такое город: он затирает, одурманивает. Среди этих улиц, этого гама, суеты, страстей человек забывает о том, кто он, забывает о своем назначении и желаниях. Я попал в этот водоворот и как безумный крутился в нем, не умея понять, что не здесь мое место, что все меня тянет туда, к тем людям!

Взволнованный, он ходил по кабинету, продолжая говорить:

— Я уже все распланировал: продам вещи, мебель, библиотеку и получу таким образом сумму, которая позволит мне хоть как-то оборудовать для себя маленькую лабораторию на мельнице, домашнюю аптечку и тому подобные вещи. Вы не представляете себе, как я счастлив. Там во всей округе только один врач, который к тому же горе мыкает и не может бесплатно лечить бедняков. Кроме всего прочего, он не хирург. Вспомнят они давние времена, времена моего знахарства, только сейчас это будет совсем иначе. В моем распоряжении будут дезинфицирующие средства и первоклассные инструменты. О-го-го, много там найдется для меня работы. Уже сейчас я вспомнил, что у дочери лесника опухоль в области печени, понимаете? Я, конечно, не мог ей помочь, не располагая специальными инструментами, но сейчас попробую. Правда, прошло три года, но, может быть, она еще жива.

Люция стояла неподвижно, не сводя с него тревожного взгляда. Он что-то говорил дальше, но она уже не слышала, полностью поглощенная одной мыслью о том, что он уезжает навсегда, что она не сможет ежедневно видеть его, помогать ему, заботиться о его делах, о его здоровье. Ее охватывало чувство горечи от осознания того, что он принял решение об отъезде, не подумав даже, каким ударом это будет для нее. Ему даже не пришло в голову, что она будет страдать. Не подумал о ней, не принял ее в расчет. Вот и сейчас, казалось, не видит ее. Измеряя быстрыми шагами комнату вдоль и поперек, он говорил:

— Я совершил чудовищную ошибку, что вообще оттуда уехал. Ну зачем, зачем, если мне было там так хорошо? Там мое место, там отдохну от этого города, там найду уважение и привязанность. Вот так. В этом заключается счастье, а если не счастье, то во всяком случае чувство удовлетворения, чувство пригодности и нужности. А это почти то же самое.

Он говорил о них, говорил о себе, только ни словом не обмолвился о ней. Люция, однако, не относила себя к числу тех женщин, которые легко сдаются. Где-то в подсознании родилось неожиданное решение. Уже в следующую минуту мысль выразилась в конкретных словах:

— Я поеду с вами, пан профессор. В первое мгновение он не понял.

— Что вы сказали? Повторила громче:

— Я поеду вместе с вами.

— О, это замечательно, — обрадовался он. — Но мне бы хотелось, чтобы вы приехали навестить меня, когда я уже там устроюсь, все организую. Я вам покажу там все. Вы увидите, как там красиво и как там хорошо…

— Нет, профессор, — прервала она, — я хочу поехать с вами, поехать и остаться там с вами.

Он недоверчиво посмотрел на нее.

— Что это за шутки?

— Это вовсе не шутки. Я еду с вами.

— Что за нелепая мысль!

— Почему нелепая?!

— Ну потому что куда вам в таком возрасте в глухую провинцию? Нет, об этом даже не может быть и речи.

— Но я все-таки поеду, — настойчиво заявила она.

Вильчур остановился возле нее.

— А нельзя ли узнать зачем? Почему вы должны туда ехать?

— Я буду помогать вам.

— Но мне не нужна никакая помощь.

— Вы говорите неправду. В каждой операции нужна помощь.

Вильчур возмутился:

— Для этого не нужна помощь врача, достаточно сельского мужика или бабы.

— Вот уж не верю, чтобы кто-то незнакомый с медициной мог пригодиться больше, чем дипломированный врач. А кроме того, вы сами говорили, что там будет большой наплыв больных, что вам приходилось часто поручать перевязки кому-то неопытному. Я знаю, что пригожусь вам, и женская забота вам тоже не помешает. Почему бы мне не поехать? Да и с Варшавой меня тоже ничего не связывает, ничто меня здесь не удерживает.

Вильчур рассердился.

— Это очень плохо, потому что вас должно здесь удерживать. Здесь есть для вас широкое поле деятельности, здесь вы сделаете карьеру, найдете себе подходящего мужа. И вообще нет смысла даже говорить об этом, потому что от меня зависит, возьму я вас или нет, а я вам заранее заявляю, что не возьму. Моя совесть ни минуты не была бы спокойной, и я считал бы себя последним негодяем, если бы закрыл перед вами мир где-то на далекой окраине. Я старый, и мне ничего уже не нужно. Мне достаточно того, что могу служить другим людям. А вы молоды, у вас вся жизнь впереди, и вы еще имеете право на личное счастье.

Люция покачала головой.

— Прекрасно. Но вы, пан профессор, не принимаете во внимание того, что мое личное счастье заключается в том, чтобы как раз помогать вам.

— Это вздор. Спустя несколько месяцев или год все это выветрится у вас из головы, и только тогда вы почувствуете, как вы несчастны, как вам скучно, как вы разочарованы, а я должен буду переживать с полным чувством собственной вины. Я плохо сказал: не буду должен, а не буду потому, что не возьму вас, и вопрос исчерпан. Если вы хотите оказать мне услугу, помогите, пожалуйста, избавиться от этого магазина. Здесь будет много работы, а я уже горю нетерпением поскорее уехать.

Категоричность профессора была столь убедительной, что Люция больше не возвращалась к этой теме. Полемизировать с Вильчуром было бы совершенно безнадежным делом. Несмотря на это, она не старалась затянуть подготовку к его отъезду. Она усердно занялась поиском покупателей и распродажей. Одновременно она помогала профессору закупать все необходимое.

В результате все сборы приближались к концу. Отъезд был намечен на 14 апреля. Накануне вечером Вильчур попрощался с Люцией. Его поезд отправлялся в семь часов утра, и ему не хотелось поднимать ее так рано, чтобы проводить его на вокзал.

— Когда как-нибудь там все устроится, — сказал он, — я приглашу вас. Мне будет очень приятно, если вы приедете туда на несколько дней или даже чтобы провести весь отпуск.

Люция простилась с ним очень сердечно. Приятно удивленный, он подумал, что она даже не настаивала на своем желании проводить его на вокзал. Была веселой, а возможно, делала вид, чтобы не огорчать его.

— Какое у нее доброе сердце, — думал Вильчур, когда они расстались. — Она замечательная девушка.

И вдруг он пожалел о том, что так категорически отверг ее жертвенную готовность сопровождать его в провинцию. Однако тотчас же обуздал себя:

— Нет, это должна быть новая жизнь, новая фаза. Это не для меня, это для других.

В шесть часов утра следующего дня он вместе с Юзефом был уже на вокзале с несколькими сундуками, которые нужно было сдать в багаж. Прохаживаясь по перрону перед отправлением поезда, он все время посматривал на часы. Правда, он сам просил, сам настаивал, чтобы Люция не приходила, однако почувствовал душевную горечь оттого, что ее не было. На какое-то время им овладела глубокая печаль, граничащая с разочарованием.

Объявили посадку. Он попрощался с Юзефом и вошел в свое купе. Через открытое окно ворвался яркий солнечный луч. Вильчур облокотился на окно и с грустью смотрел на пустой перрон. В назначенный час поезд отправился. Вильчур стоял у окна и смотрел на удаляющуюся Варшаву, на этот кошмарный город, который сломил его и выплюнул из своего чрева как что-то уже ненужное, выжатое, непригодное.

— Пусть простит их Господь, пусть простит их Господь, — повторяли его уста, но в сердце слова эти не находили ни малейшего отклика. Сердце свела болезненная судорога, в нем запеклась обида и жалость.

И это страшное чувство одиночества. Он знал, что по приезде на место это чувство покинет его, но сейчас ему было очень тяжело.

Колеса уже стучали на последних стрелках, последние домики города отдалялись с удвоенной скоростью. Последние дымы фабричных труб чудовища рассеивались за горизонтом.

За спиной послышался звук открываемой двери купе.

Профессор повернулся.

Перед ним стояла Люция с несессером в руке.


Загрузка...