Не знаю, право, с чего и начать свою историю. Может быть, с того дня, когда я видела венчание Нэйпира и Эдит в маленькой церкви в Ловат-Милле? Или когда я уже сидела в поезде, увозящем меня на поиски следов исчезновения моей сестры Ромы? Так много произошло еще до этих по-своему важных событий; пожалуй, следует начать с поезда, поскольку как раз к этому времени я окончательно запуталась.
Рома, моя практичная сестра, на которую всегда можно положиться, исчезла… Сразу возникло множество вопросов, больше предположений, но ничего определенного в отношении того, куда она могла пропасть. Я считала, что разгадку этой тайны следовало искать там, где ее видели в последний раз, и что именно мне предназначено выяснить, что же с ней случилось. Как ни странно, но тревога за Рому помогала мне держаться в тот трудный период жизни: в поезд села одинокая, лишившаяся всего женщина с разбитым сердцем, которую можно было бы назвать сентиментальной и которая в действительности не была такой. Я себя считала циником, по крайней мере, верила в это. Жизнь с Пьетро сделала меня такой. И вот я одна, без Пьетро, растерянная, с крохотной суммой денег, несусь куда-то по течению, подобно обломку дерева, воспользовавшись возможностью, которая показалась мне перстом судьбы.
Когда стало ясно, что надо что-то предпринять, чтобы нормально питаться и иметь прочную крышу над головой, я попыталась взять несколько учеников, и мне это удалось, но денег, зарабатываемых уроками, не хватало. Я верила: со временем сложится своя “клиентура” и даже случится обнаружить юного гения, который сделает мою жизнь стоящей, — но пока бесконечные “Колокольчики Шотландии” в ужасно хромающем исполнении учеников продолжали терзать мой слух, а начинающий Бетховен так и не объявлялся на табурете у фортепьяно.
Я была женщина, уже попробовавшая жизни вкус, и он показался мне горьким; хотя нет, пожалуй, горько-сладким, какой всегда и бывает жизнь. Но сладость ее ушла, а горечь осталась. Со мной остались и мои сомнения, и опыт; о чем свидетельствовал толстый золотой ободок на безымянном пальце левой руки. Слишком молода, чтобы испытывать такую горечь? Мне исполнилось уже двадцать восемь лет, но, согласитесь, в этом возрасте все-таки рано становиться вдовой.
Поезд шел по живописным местам графства Кент, этим “садам Англии” с их недолговечной бело-розовой кипенью цветущих вишен, слив и яблонь, пустыми еще хмельниками с мелькающими кое-где трубами сушилок для хмеля, — и вот нырнул в тоннель, чтобы через несколько мгновений ворваться в неяркое солнце раннего мартовского вечера. Берег от Фолкстона до Дувра был девственно белым на фоне серо-зеленого моря, и резкий восточный ветер бешено гнал по небу несколько серых облаков. Мчавшиеся по морю волны с треском разбивались об утесы, брызги от них сверкали, как серебро.
Может быть, и я, как этот поезд, вырвусь, наконец, из темного тоннеля своей жизни на солнечный свет?
Именно подобные фантазии могли вызвать насмешку Пьетро. Он часто повторял, что за моей светской сдержанностью скрывается весьма романтическая натура.
И сразу еще сильнее ощутилась жесткость пронизывающего ветра, переменчивость неяркого солнца и непредсказуемость моря.
Снова нахлынуло горе, знакомая боль — от несбывшихся надежд, желаний, и лицо Пьетро выплыло из прошлого, как бы говоря: “Новая жизнь? Ты имеешь в виду, жизнь без меня. Ты надеешься от меня убежать?”
Ответ мог быть только отрицательный. Нет. Никогда. Ты всегда будешь здесь, Пьетро, со мной. Убежать невозможно… даже в могилу.
В гробницу прозвучало бы гораздо лучше, — легкомысленно подумала я тут же. Как-то больше похоже на «Гранд опера». Так мог бы пошутить сам Пьетро, мой возлюбленный и мой соперник, человек, который чаровал и резал правду, язвил, воодушевлял и уничтожал. Убежать невозможно. Он всегда будет рядом, в тени, этот человек, ни с которым, ни без которого счастье невозможно, как и бегство.
Но я отправилась в это путешествие не для того, чтобы думать о Пьетро. Моя цель была — забыть его. Я должна, должна думать о Роме.
Теперь надо бы сказать несколько слов о предыдущих событиях, о том, как Рома оказалась в Ловат-Милле и как мы с Пьетро познакомились.
Рома на два года старше меня, и нас было только двое у родителей. И отец, и мать были фанатично преданы науке, и какие-нибудь археологические древности брали верх над их родительскими чувствами. Они постоянно пропадали на своих “черепках”, и их отношение к нам носило характер скрытой благосклонности, по меньшей мере ненавязчивой и потому не лишенной приятности. Мать была своего рода феноменом, ибо для того времени женщина, принимающая участие в археологических исследованиях, — явление необычное, но именно благодаря своей увлеченности она и познакомилась с отцом. Они поженились, думая, что впереди их ждет жизнь, полная исследований и открытий, и наслаждались ею поначалу, пока эту жизнь не прервало сперва рождение Ромы, а потом и мое. Нельзя сказать, что наше появление на свет вызвало у них восторг, но свой долг по отношению к нам они решили выполнять, и потому с очень юного возраста нам показывали изображения кремневого и бронзового оружия, найденного в Британии, и ожидали от нас интереса, который большинство маленьких детей проявило бы к непонятным зазубренным предметам. Вскоре стало ясно, что Роме это и в самом деле интересно. Для меня отец делал скидку на возраст. “Это придет, — говорил он. — В конце концов, Рома на два года старше. Взгляни, Каролина, настоящая римская ванна. Почти неповрежденная. Что ты об этом думаешь, а?”
Рома была их любимицей. Нельзя сказать, что она особенно выставляла напоказ свой интерес, но ей и не нужно было притворяться: всепоглощающая страсть уже зародилась в ее сердце. Тогда я решила, что должна попытаться обрести собственную ценность в глазах родителей, хотя это решение и было, возможно, несколько циничным для такого юного существа. Могла ли я соперничать с изящным двойным ожерельем бронзового века? Не думаю. Ни в какое сравнение не шла я и с мозаичным римским полом. Кремневое рубило каменного века? Пожалуй, поскольку они очень часто попадались.
— Как бы я хотела, — часто говорила я Роме, — чтобы наши родители были обычными людьми. Пусть бы они иногда сердились, может быть, даже били, — для нашей же, разумеется, пользы, как обычно потом оправдываются все родители. Это было бы довольно забавно.
Рома же резко возражала в своей прозаически-трезвой манере:
— Не говори глупостей. Ты бы взбесилась, если б тебя хоть пальцем тронули. Брыкалась бы и визжала, я тебя знаю. Просто тебе хочется того, чего нет… Папа обещал взять меня на “черепки”, когда я стану постарше. — Ее глаза сияли. Она с явным нетерпением ждала этого дня.
— Нам постоянно твердят, что мы должны подрасти, чтобы делать полезную работу.
— Пожалуй, так оно и есть.
— Да, но это означает только одно: мы должны вырасти и стать археологами.
— Нам повезло, — констатировала Рома. Она не говорила, а именно констатировала, настолько была убеждена в правильности сказанного ею. Но надо отдать должное: она и не высказывалась, пока не обретала уверенность. Такой уж была Рома.
Я же была эксцентричной, легкомысленной, предпочитала играть словами, а не ископаемыми останками и всегда находила нечто забавное именно в тот момент, когда следовало сохранять серьезность. Так что я не очень-то подходила собственному семейству.
Мы с Ромой часто бывали в Британском музее, с которым был связан наш отец. Особое удовольствие мы получали оттого, что свободно могли проходить в святая святых музея. Помню, как я бродила по этим священным камням, останавливалась и, прижав нос к холодному стеклу витрин, старалась получше рассмотреть старинное оружие, глиняную посуду, драгоценности. Рома была в восторге от них; позднее она даже носила чудные четки, обычно из плохо обработанной бирюзы, или янтаря, или грубо отшлифованного темно-красного халцедона. Вообще, ее украшения всегда выглядели какими-то доисторическими, будто их откопали в древней пещере. Думаю, именно поэтому они и шли ей.
Потом я обнаружила кое-что интересное и для себя. Сколько помню, меня всегда привлекали звуки: капающей воды, играющего фонтана, цоканье лошадиных копыт по мостовой, призывы уличных торговцев. Мне нравился шум ветра в ветвях грушевых деревьев в крохотном, обнесенном стеной садике нашего дома, находившегося неподалеку от музея, крики детей и пенье птиц весной, неожиданный лай собаки. Музыка слышалась мне даже в капанье воды из крана, которое других так раздражает. Всего пяти лет от роду я уже могла подобрать несложную мелодию и, случалось, часами восседала на высоком табурете у фортепьяно, наслаждаясь чудом звуков, создаваемых мною, моими ручками, тогда еще едва утратившими детскую пухлость. “Да пусть ее, лишь бы не проказничала…” — пожимали плечами няньки.
Родители, заметив наконец мою страсть, не проявили большой радости. Конечно, это была не археология, но все же достойная замена, а принимая во внимание все происшедшее в последующие годы, придется, боюсь, признать, что мне были предоставлены все возможности.
Тем временем Рома продолжала радовать родителей; даже свои школьные каникулы она проводила с ними на “черепках”. Я же занималась музыкой и оставалась дома на попечении нашей экономки, чтобы практиковаться в игре на фортепьяно. Я делала заметные успехи, и мне взяли самых лучших учителей, хотя мы были небогаты. Жалованья отца едва хватало на жизнь, тем более что большую часть своих доходов он тратил на раскопки. Рома изучала археологию, и родители часто говорили, что Рома пойдет значительно дальше них, ибо помимо последних открытий она хорошо знала не только историю, но и методику археологических исследований.
Я часто слышала, как они разговаривали. Эти разговоры звучали прежней тарабарщиной, но парией я себя больше не чувствовала: ведь все прочили мне успех. Уроки были в радость и мне, и моим учителям, и сейчас, когда я вижу на клавишах эти спотыкающиеся ученические пальцы, то всегда вспоминаю те дни, когда открывала совершенно новые чувства — полного наслаждения и удовлетворенности. Я стала более терпимой к родным, понимая теперь, что они испытывали ко всем своим каменным и бронзовым штукам. Жизнь действительно приготовила мне подарок. Это Бетховен, Моцарт и Шопен.
Когда мне исполнилось восемнадцать, я поехала учиться в Париж. Рома уже училась в университете, и, поскольку все каникулы она по-прежнему проводила на “черепках”, виделись мы редко. Отношения у нас всегда были хорошими, хотя и не очень близкими: слишком разными были наши интересы.
Именно в Париже я и встретила Пьетро, пылкого латинянина, наполовину француза, наполовину итальянца. Нашему преподавателю музыки принадлежал большой дом недалеко от улицы Риволи, в котором мы, студенты, и жили. Мадам, его жена, держала пансион, а это означало, что все мы время от времени собирались под одной крышей.
Какие же это счастливые дни, когда мы гуляли в Буа, присаживались за столики уличных кафе, шумно обсуждая свое будущее. Каждый верил в свою избранность и в то, что в один прекрасный день наши имена прогремят по всему миру. Пьетро и я, оба честолюбивые и решительные, оказались самыми многообещающими студентами. Все началось с соперничества, но вскоре мы поняли, что совершенно очарованы друг другом. Мы были юны, а весенний Париж — лучшее место для влюбленных, и мне казалось, что до этого времени я и не жила по-настоящему. Я впадала то в экстаз, то в отчаяние и говорила себе: “Это и есть счастье”. Я жалела всех, кто не учился музыке в Париже и не был при этом влюблен. Пьетро был беззаветно, фанатично предан музыке. В глубине души я сознавала его превосходство, и потому он значил для меня все больше и больше. Мы были совершенно разными по характеру. Я изображала обособленность, которой не испытывала, хотя вначале была такой же увлеченной и решительной, как и он. Его же, хотя он все понимал, эта моя скрытность и раздражала и завораживала. В своей преданности музыке он был совершенно серьезен, я же могла сколько угодно притворяться легкомысленной. Впрочем, я хорохорилась редко, он же только это и делал, так что моя безмятежность выглядела постоянным вызовом: его настроение менялось каждый час. Он мог вспыхнуть огромной радостью, причиной которой являлась его вера в собственную гениальность, и тут же, без перехода, впасть в отчаяние, потому что сомневался в своем божественном и недоступном для других даре. Как и многие артисты, он бывал совершенно безжалостным и неспособным скрывать зависть. Когда меня хвалили, он замыкался в себе, злился и старался сказать какую-нибудь колкость. Если же я играла плохо и нуждалась в утешении, то он был само сочувствие. В такие минуты не было человека добрее, и именно за это сочувствие и абсолютное понимание я его и любила. Ах, если б я могла тогда видеть его так же ясно, как вижу сейчас этот призрак, не покидающий меня никогда!
Мы стали ссориться.
— Прекрасно, Ференц Лист, — кричала я ему, бывало, когда он, играя одну из Венгерских рапсодий, колотил по клавишам, откидывая назад свою львиную голову, и пытался, впрочем, небезуспешно, подражать самому маэстро.
— Зависть пагубна для артиста, Caro[1].
— Ты-то с ней накоротке.
Он пропустил колкость мимо ушей.
— В конце концов, многое можно простить величайшему артисту. В свое время ты в этом убедишься.
Он оказался прав. Я убедилась.
Он говорил, что я прекрасный исполнитель, что отлично играю на фортепьяно упражнения, но артист — это творец.
— Так что ж, разве это ты сочинил пьесу, которую только что играл? — парировала я.
— Если бы ее автор услышал мое исполнение, он бы понял, что жил не напрасно.
— Хвастун, — насмехалась я.
— Нет, просто я уверен в себе, Caro.
Это было шуткой только наполовину, Пьетро, действительно, уверен в себе. Он жил ради музыки, но я не переставала дразнить его. Я упорствовала в соперничестве, и вела себя так, может быть, потому, что подсознательно понимала: именно соперничество и привлекало его в наших отношениях. Нельзя сказать, что я не желала ему самого шумного успеха. Нет, я любила его, я была готова пожертвовать для него своими собственными устремлениями. Наши ссоры являлись своего рода любовной игрой, а иногда мне казалось, что его желание непременно доказать свое превосходство было неотъемлемой частью его любви ко мне.
Оправдываться бесполезно. Все, что Пьетро говорил мне, правда. Я действительно была исполнителем, прекрасно игравшим фортепьянные упражнения, а не артисткой, ибо артисты не позволяют себя увлечь сторонним желаниям и чувствам. Я не работала над собой. В какой-то определяющий момент развития своей карьеры я проявила нерешительность, потерпела неудачу, и надежды, которые я подавала, так никогда и не оправдались. Пока я мечтала о Пьетро, Пьетро мечтал о славе.
Жизнь моя неожиданно расстроилась. Позднее я обвиняла в случившемся свою судьбу. Мои родители уехали в Грецию на очередные раскопки. Рома собиралась отправиться с ними, поскольку была уже вполне оперившимся археологом, но неожиданно написала, что у нее поручение в Уолле и поехать с родителями не сможет. Если бы она отправилась с ними, то мне, возможно, не пришлось бы ехать в этот Ловат-Милл: я и представить не могла, что в таком месте окажется что-нибудь значительное.
Родители мои погибли в железнодорожной катастрофе на пути в Грецию. Я приехала домой на похороны, и мы с Ромой провели несколько дней в нашем старом доме около Британского музея. Потеря меня потрясла, а бедная Рома, которая была очень близка с родителями, сильно тосковала. Тем не менее она не утратила философский взгляд на мир. “Они прожили счастливую жизнь и даже умерли вместе, — говорила она. — Одному из них пришлось бы худо, останься он в живых”. Преодолевая горе, она сделала необходимые приготовления и вернулась к работе в Уолле. Она была практична, педантична и, в отличие от меня, никогда не позволила бы себе запутаться в чувствах. Она предложила продать наш дом и обстановку, а полученные деньги разделить. Выручили мы немного, но эти средства позволили мне закончить музыкальное образование, и я благодарна за это.
Смерть всегда является ударом, и я вернулась в Париж в смятении и растерянности. Я много думала о родителях и испытывала благодарность за все то, что мне дали. В конце концов, сказала я себе, это ведь из-за своей утраты моя жизнь сложилась подобным образом. Пьетро ждал меня. Он превзошел всех нас в мастерстве и держался теперь сдержанно: он уже начал выстраивать между собою и нами ту пропасть, которая всегда отдаляет гениального артиста от просто талантливых.
Он сделал мне предложение. Сказал, что любит и что за время моего отсутствия понял, как сильно любит. Когда он увидал меня, потрясенную смертью родителей, то самым сильным его желанием было защитить меня, сделать снова счастливой. Стать женой Пьетро! Пройти по жизни вместе с ним! Это наполняло меня радостью, хоть я все еще оплакивала родителей.
Наш преподаватель музыки знал, что происходит; ведь он внимательно наблюдал за нами все это время. Он-то понимал, что мне нужно пройти долгий путь, чтобы добиться успеха, а вот Пьетро обещал вскоре стать одной из самых ярких звезд на музыкальном небосклоне. Теперь я понимаю, что учитель спрашивал себя, будет ли брак для Пьетро опорой или обузой в его музыкальной карьере. А я? Ну что ж, ведь просто способный исполнитель всегда уступает гению.
Мадам, жена учителя, была более романтична. Она улучила минутку, чтобы поговорить со мной наедине.
— Итак, ты любишь его? — сказала она. — Ты любишь его настолько, что хочешь выйти за него замуж?
Я с пылкостью ответила, что люблю его до самозабвения.
— Погоди. Ты недавно пережила сильное потрясение. Тебе надо все обдумать. Понимаешь, что это значит для твоей карьеры?
— А что это должно значить? Все будет прекрасно. Два музыканта вместе.
— Таких музыканта, — напомнила она мне. — Он жаден до успеха, как и все артисты. Я-то его хорошо знаю. Он, конечно, великий артист. Маэстро убежден, что он единственный гений среди вас. Твоя карьера, дорогая моя, отойдет на второй план. Если ты выйдешь за него, станешь хорошей пианисткой, даже, без сомнения, очень хорошей. Но с мечтами о большом успехе, о славе и богатстве придется распрощаться. Об этом ты думала?
Я была молода, влюблена и, конечно, не поверила ей. Двум честолюбцам действительно трудно жить в согласии, но там, где другие терпят неудачу, мы-то преуспеем.
Пьетро рассмеялся, когда я рассказала ему о предостережении мадам, и я посмеялась вместе с ним.
— Жизнь по-прежнему чудесна, — уверял он меня. — До конца наших дней, Caro, мы будем работать вместе.
Итак, я стала женой Пьетро и быстро поняла, что не следовало с такой легкостью отвергать советы мадам. Я перестала думать о себе. Мои стремления изменились: я уже не ощущала такой настоятельной потребности в собственном успехе. Я желала его лишь для Пьетро и в течение нескольких месяцев верила, что достигла цели в жизни: быть с Пьетро, работать с Пьетро, жить для Пьетро. Но как же я могла быть настолько глупой, чтобы воображать, будто жизнь пойдет как в сказке: “Они сыграли свадьбу и зажили себе счастливо и благополучно”?
Первый же концерт Пьетро решил его судьбу: ему бурно аплодировали. То были дивные дни исполнившейся мечты, когда он шел от успеха к успеху… Но жизнь с ним отнюдь не стала для меня легче. Он требовал, чтобы ему служили, ведь он был артистом, а я — всего лишь имела музыкальное образование, достаточное, чтобы выслушивать его планы и внимать его игре. Успех превзошел даже самые смелые мечты Пьетро. Теперь-то я ясно вижу: он был еще слишком молод, чтобы совладать с тем вниманием, которое ему оказывали. И неизбежно было появление удушающей лести и тех, кто эту лесть источал: женщин, молодых, красивых и богатых… И все-таки самой отдаленной частью своей души он желал только меня, единственную, к которой всегда мог вернуться, которая и сама была почти что артисткой и которая так хорошо понимала все капризы его артистического Я. По…