XXIII

Карлотта исчезла из кондитерской. На следующий день я о ней не спрашивал, поскольку боялся, как бы ее родители не заподозрили, что между нами что-то было. Однако это не мешало мне коситься на кухонную дверь всякий раз, когда она распахивалась и кто-нибудь появлялся с полным сластей подносом. Я провел в кондитерской несколько часов, заказывая то чай, то кофе, то пиво. Мои новые знакомые весело приветствовали меня, как будто я успел стать завсегдатаем этого заведения. Я напрягал слух, стоило кому-нибудь упомянуть Карлотту.

Пока я болтал с Сантори, подошло время аперитива. Организатор фестиваля рылся в своих бумажках, рассеянно отвечая на мои реплики. Я потягивал вермут, который по моему заказу изготовил отец Карлотты, и тут в кондитерскую вошла девушка и обратилась к хозяину:

— Привет, Джулиано! А Карлотта здесь?

— Здравствуй, красавица. Дочки нет, она отправилась на несколько дней в Венецию погостить у бабушки с дедушкой. А потом поедет в Рим. Ей пора заканчивать диссертацию, а ее руководитель живет в Риме.

— Значит, работа почти готова?

— Да, она защитится в конце этого года или в начале следующего.

— Наконец-то Карлотта станет доктором!

— Да… Только к чему ей это? — недовольно пробурчал отец.

— Не волнуйтесь за Карлотту! Вот увидите, скоро она найдет работу.

— Хорошо бы. Знаешь, как мне грустно видеть ее здесь, взаперти, среди пирожных и кофейных чашек! Она мечтает о работе в Риме или в Милане.

Мне стало больно оттого, что Карлотта ничего не сказала мне о скором отъезде. Впрочем, хорошенько подумав, я рассудил, что это и к лучшему. Я любил Виолету, Джейн и, в общем, обязан был хранить им верность. Но теперь я думал только о Карлотте.

На следующий день состоялось закрытие фестиваля. Он завершился великолепным праздником музыки и поэзии. Город был оживлен, как никогда. Мэр Фермо (sindaco, как называют должность мэра итальянцы) произнес достойную заключительную речь, а вслед за ним выступил сам архиепископ. Потом настало время фейерверков. Небо, полное вспышек, на глазах меняло цвета, и это зрелище вызвало у всех бурное ликование.

В последнюю минуту все обменивались визитками, телефонами, электронными адресами, обещали друг другу скоро снова увидеться, надписывали и раздаривали свои книжки в стихах и прозе. Все остались довольны, особенно Сантори и Руффилли; оба сияли от счастья.

Когда я добрался до Сантори, чтобы его поздравить, тот сказал:

— Я договорился с Кортези, завтра в четыре он ждет нас у себя. Он живет на Виа-Паккароне, тринадцать, недалеко отсюда, совсем рядом с твоим домом.

— Откуда ты знаешь, где я живу?

— Этот город — большая деревня. Здесь всем известно, что ты гость Фламеля.

— Всем? Вот забавно.

— Обычное дело. Ты что, никогда не бывал в маленьких городках? Или в Испании все по-другому? Сомневаюсь.

Я улыбнулся.

Мы продолжали болтать и бражничать до поздней ночи.

* * *

Кортези был из тех людей, которые не ходят вокруг да около, он был начисто лишен дипломатического такта и не терпел пустой болтовни.

Едва нас представили, он провел нас по своему огромному особняку, больше смахивавшему на гончарную лавку. Там нашлось место и для шкафов со старинными фолиантами, и для столов с разнообразнейшим оборудованием: змеевиками, колбами, бутылями, ступками, четырьмя жаровнями. Все это походило на святилище с сотнями горящих свечей и специфическими запахами, напоминавшими то ли о церкви, то ли о лаборатории.

— Смотрите! Тут я провожу большую часть своей жизни. Экспериментирую, свершаю Великое делание, молюсь и пишу. Мне хотелось принять вас именно здесь, чтобы показать свой мир. Разумеется, посторонним сюда вход заказан, за исключением моих друзей и друзей моих друзей. Фламели могут чувствовать себя здесь как дома.

— А вы что, родственник Фламеля?

— Лучше сказать, ближайший друг семейства, особенно девочек.

Произнеся последнее слово, Кортези взглянул на меня так, словно о чем-то умолчал. Меня удивило, что этот человек, проводящий жизнь в научных трудах, не носит очков. Очки придали бы ему облик настоящего ученого. Кортези все говорил и говорил, не умолкая, как будто решил во что бы то ни стало за пятнадцать-двадцать минут донести до меня все свои познания. Он то и дело ссылался на таких мудрецов, как Роберт Фладд,[77] Василий Валентин, Гельмонт,[78] всякий раз щеголяя доскональным знанием подробностей. Но когда речь зашла о Фламеле, лицо алхимика засияло. Кортези говорил о нем, как о святом.

На втором часу этой лекции Сантори и Руффилли начали проявлять признаки беспокойства. Извинившись, они поспешили оставить меня наедине с Кортези. Распрощались мы весело.

— Увидимся, Рамон!

— До скорого!

— Значит, в кафе? — ухмыльнулся Сантори.

— Конечно, в кафе.

Поблизости от кондитерской Карлотты находилось по меньшей мере еще три подобных заведения, но мы прекрасно понимали, о каком кафе идет речь.

Как только мои приятели ушли, я сказал:

— Благодарю, синьор Кортези, за приглашение в лабораторию. Мне прекрасно известно, что для алхимика это место — святилище, в которое никто не должен входить. Вот почему я так признателен за этот знак доверия и дружбы.

— Мне известно, что ты готовишься свершить Великое делание, что пройдет совсем немного времени, и ты станешь трудиться в собственной лаборатории.

— Но как вы узнали?

— Девочки — мои близкие подруги, мы, можно сказать, одна семья. И дома наши стоят неподалеку.

Я пристально взглянул ему в глаза, подумав: «А вдруг он и есть Фламель?»

— Так это вы — Фламель? — прямо спросил я.

— Нет, — улыбнулся Кортези. — Я всего лишь его близкий друг. Я видел, как девочки росли, сажал их себе на колени и даже менял им пеленки — но и только. Они рассказали мне о вашем союзе. Прошу относиться к ним с уважением — это чистые души. Никогда не обманывай их. Они тверды и хрупки, как единороги. Они способны вознести тебя на небеса, но, если ты причинишь им боль, они могут тебя уничтожить.

Я вздрогнул. Слова Кортези больно ранили меня.

— Я люблю их всем сердцем.

— Не сомневаюсь. Однако хочу, чтобы ты понял одно: если тебе случится им изменить, ты не должен чувствовать себя виноватым. Но будь с ними искренен. Доверие — вот что важно, оно гораздо ценнее верности.

— Эти девушки ничем не связаны.

— Да, но они тебя любят. Говорят о тебе так, словно ты бог. Николас хочет с тобой познакомиться и, возможно, вернется оттуда, где находится сейчас, чтобы тебя поприветствовать.

— И где же он сейчас?

— Человек в возрасте семисот лет не может открыть своего убежища никому, абсолютно никому. Однако вскоре вы встретитесь. Он должен стать твоим учителем; ты уже его потенциальный ученик. Фламель попросил, чтобы я обучил тебя основам Великого делания, а он даст тебе самые главные уроки. Он раскроет тебе тайны «Книги еврея Авраама».

* * *

На протяжении нескольких недель я каждый день приходил в лабораторию Кортези. Он учил меня обращаться с котлами, с субстанциями, с чистейшей росой, втолковывал мне хитросплетения алхимической терминологии. А еще посвятил меня в учение испанских мастеров, таких как Анхель де Вильяфранка, Хайме Мае, Арнольдо де Виланова, Альваро Алонсо Барба и многих других.

Время шло, мы жили спокойно и радостно.

Мы с Виолетой и Джейн превратились в настоящих старожилов Фермо. По вечерам ходили из бара в бар, болтали со знакомыми, по субботам посещали театр или ездили на экскурсии в соседние городки. Совсем рядом с нашим домом был пляж, и нам нравилось бегать по берегу и дурачиться. Мы забавлялись, как дети, швыряя друг в друга мокрым песком, трогая воду; порой нас заставала врасплох набежавшая волна.

Один раз мы провели выходные в Венеции. Неугомонный гондольер уговорил нас покататься по вечернему городу, а потом пригласил поужинать вместе. Этот парень явно положил глаз на Джейн, и ей пришлось немного охолодить гондольера. Венецианец отказался брать с нас деньги и устроил нам долгую экскурсию по городским каналам.

В Венеции было холодно, на нас даже слетело несколько снежинок.

Гондольер обратил наше внимание на одно палаццо: здесь жил Казанова. Гид наш, парень лет тридцати, изобретательный и острый на язык, знал множество реальных и выдуманных историй, которые нас покорили.

Наконец, расставшись с ним, мы с Джейн и Виолетой обнялись и, держась за руки, отправились дальше.

Мы забрели в уединенный уголок (зимой Венеция выглядела более гостеприимно, не как туристская вотчина) и поцеловались. Я чувствовал, что блаженство, как горный ручей, струится по моим жилам.

Мы жили в состоянии долгого, бесконечного счастья, которое не только не превращалось в рутину, но росло, словно живое существо, постепенно становящееся великаном. Нас переполняло блаженство.

Я помню прекрасные здания и памятники. Но еще в моей памяти запечатлелась гниющая, тухлая вода. Когда мы проплывали на лодке по самым узким каналам, я смотрел на двери домов: снизу они прогнили и были разъедены влагой, перепачканы грязью и тиной. Плывущие крысы забирались сквозь решетки в дома.

Эта заброшенность представляла собой странный контраст с высокой красотой здешних монументов. Созерцая разрушение и медленное умирание водного города грез, я дышал полной грудью, убежденный в своем счастье, в своей силе, в своем желании жить, в себе самом. Такие ощущения приходят только с любовью, а я чувствовал это вдвойне остро — ведь меня любили двое.

Мы прожили в Венеции три коротких, но очень памятных дня. У нас не было ни карты, ни путеводителя, ни рекламных буклетов — ничего, что сейчас помогло бы мне вспомнить детали нашей поездки. Я только знаю, что сырость и сумрак затянутого тучами неба стучались в двери палаццо, точно серые тени, которым ненавистно многоцветие теплого летнего утра и свежего осеннего вечера. Моя ностальгия по Венеции — светло-коричневая, цвета земли.

Площадь Святого Марка — пустынное, покинутое Марсово поле. Только стайки голубей да случайные прохожие, которые бегом, чтобы не промокнуть, пересекают площадь и ищут укрытия в аркадах старого отсыревшего святилища искусства и красоты.

Я знал, что Венеция таит чрезвычайно важные секреты алхимии. Но мы ни с кем не искали встречи — мы приехали сюда созерцать и наслаждаться.

Венеция — медленный город, царство ностальгии, переживающее период упадка. Или упадок — ее постоянное состояние? Нынешние обитатели Венеции со мной бы не согласились. Руффилли, например, описывал мне Венецию как город с живыми нервами, жители которого охвачены лихорадочной деятельностью. По его словам, летом город превращается в бурлящий котел, столько там туристов. Повсюду очереди: в ресторанах, в магазинах, в гостиницах, в кафе. Ничуть не похоже на упадок и агонию.

Но мне Венеция запомнилась печальной, уставшей, похожей на выздоравливающего больного.

Виолета и Джейн были настолько счастливы, настолько ласковы со мной, что мысль о том, что нашей связи суждено когда-нибудь оборваться, была для меня хуже смерти.

— Сколько это продлится? — подумал я вслух.

— Эксперты утверждают, что не пройдет и сотни лет, как город полностью уйдет под воду.

Я не смог удержаться от смеха.

— Ты что, не веришь им?

— Верю, верю. Только я имел в виду наши отношения, нашу любовь.

— Рамон хочет настроить нас на печальный лад.

Джейн сделала пару шагов, и ее лицо оказалось в нескольких миллиметрах от моего. Мне сразу стало лучше. Однако Виолета застыла неподвижно, глядя на нас, словно дальняя знакомая, ставшая свидетелем размолвки любящей пары.

Я протянул Виолете руку, она улыбнулась и обняла меня. Я оказался между двумя девушками, каждая из которых тянулась губами к моему лицу. Мы целовались под аккомпанемент дождя, смахивавшего на потоп. Мы пропитались влагой, вожделением, наши чувства набухали и пахли омытой дождем землей.

Гондольеры торопились покинуть каналы, небо стало черным, таким черным, словно наступила ночь. Улицы почти опустели. Мяукал испуганный котенок, дюжины крыс бороздили поверхность каналов, подплывая совсем близко к роскошным фасадам. Я почувствовал: вот он — закат Европы. Я не знал точно, что это такое, не понимал смысла этой фразы, однако знал, что присутствую при конце одной эпохи и рождении другой.

Что-то во мне изменилось. Недавнее прошлое сделалось далеким, былые друзья и знакомцы таяли в памяти. И я подумал, что, знакомясь с кем-нибудь, мы всегда надеемся на новую встречу; любая встреча имеет смысл, ведь когда человек появляется в нашей жизни, на это есть причина. Однако проходят годы, мы больше не встречаем этих людей и начинаем сознавать, что они лишь второстепенные персонажи, слегка коснувшиеся нашей жизни. И вот в этом я не вижу смысла, с этим никак не могу смириться.

Какой смысл, например, имеет моя связь с Карлоттой, если я больше никогда ее не увижу? Какую роль играют в моей судьбе знакомые, набегающие, подобно шквалам, или тающие, подобно снеговикам? Почему они так быстро появляются и исчезают? А если некоторые из них и возвращаются, то лишь из-за выгоды или других поверхностных интересов. Судьба способна подстроить и вовсе случайную встречу. Я не понимал высокого значения, которое придается дружбе. Если я уеду из Фермо и никогда больше не вернусь в Италию, какой смысл в моем знакомстве с Руффилли, с Сантори, со всеми остальными?

«Представь, — говорил я себе, — что никогда больше не встретишься с этими людьми, с которыми познакомился мимоходом, рассчитывая увидеться с ними в будущем. Вот потому нам и нужна тысяча лет на постижение всех тайн мира. Но я ни при каких обстоятельствах не хочу остаться один. Мне нужно, чтобы те, с кем я соприкасаюсь (и кто соприкасается со мной), получили такую же долгую жизнь, какую я желаю себе».

Моменты, прожитые в Венеции, вспоминаются мне как запечатлевшаяся в памяти картинка, как открытка цвета сепии. Венеция — это упадок и забвение; ее красота подточена разрушительным временем, постепенно разъедающим все, что хранит наша память. А значит, в конечном итоге все уподобится обветшалой, непрочной двери, которую лижет грязная вода каналов.

Загрузка...