VI

По правде говоря, я сам себя не понимал, собственные слова казались мне чужими.

Наступили дни бесконечных прогулок, походов по музеям и по сокровенным уголкам Лондона. Нашлось время и для упорного чтения, а ночи были полны любви и секса, пропитаны необыкновенным ощущением счастья.

Когда я садился на самолет в лондонском аэропорту, я казался себе новым человеком, чем-то вроде просветленного философа, только еще не раскрывшегося. Во время перелета мне снова стало тоскливо от болтовни соседок, судачивших о мужском эгоизме и о соблазнах полигамии. Однако я мысленно услышал слова Джейн, и они заставили меня успокоиться: «Это мы тебя выбрали. Мы — три человеческих существа, а не две женщины и один мужчина». И эта мысль принесла мне покой.

Я глубоко вздохнул, чувствуя полное удовлетворение и счастье, почти перестав ощущать свое тело. И вдруг ко мне обратилась молодая особа, сидевшая в соседнем кресле:

— У вас такое лицо, будто вы собираетесь пройти по Пути.

— Почему ты так думаешь?

— Я ясновидящая.

«Ну вот, опять сверхъестественное существо», — подумал я.

— И что же, ты направляешься в Лиссабон?

— Нет, лечу навестить бабушку, которая живет в Бильбао.

Мы рассмеялись в один голос, и это неким образом сблизило нас: несомненно, нам обоим пришло в голову, как нелепо прозвучала последняя фраза.

— Как же вам позволили пронести на борт посох паломника?

— А что, нельзя? — удивился я.

— Нельзя. У моего друга посох отобрали.

— А мне ни слова не сказали.

Только теперь я догадался, что «ясновидение» девушки объясняется очень просто.

Моя спутница болтала без умолку. Рассказала, что училась на архитектора в Памплоне, возвращается домой после долгого путешествия по Великобритании, что вскоре ей предстоит сдавать дипломную работу. Эту голубоглазую блондинку с прекрасной фигурой уродовала пластинка на зубах, из-за которой она то и дело пришепетывала. Моя спутница поведала, что у нее черный пояс по тхэквондо, а недавно она начала брать уроки кун-фу. Звали ее Тереса, жених ушел от нее к актрисе из школы драматического искусства, и Тереса собиралась переехать в Нью-Йорк, чтобы проектировать небоскребы — это было ее мечтой. А еще Тереса объявила, что никогда не выйдет замуж, что надеется встретить мужчину без комплексов, который сделает ее счастливой без всяких условностей, обещаний, ревности, на взаимовыгодных условиях. Помню, она упорно настаивала, что станет к тридцати годам миллионершей, а хоронить себя завещает со специальными видеокамерами в гробу, чтобы человечество могло наблюдать за разложением ее тела. «Ну и желания!» — подумалось мне; по коже моей пробежали мурашки. Но, быстро успокоившись, я вернулся к разговору.

— Какую книгу ты сейчас читаешь?

— «Умную диету» — книжка помогает научиться худеть, ни в чем себе не отказывая.

Этого мне было просто не понять, ведь Тересу можно было принять за кого угодно, только не за сошедшую с экрана Бриджит Джонс.[46]

— Ясно.

Дальше расспрашивать мне не захотелось.

Тереса попросила мой телефончик. Перед этим она долго распространялась о преимуществе романа с более старшим партнером, и я, не зная, принимать ли все эти разговоры на свой счет, на всякий случай притворился, что не слышу просьбы. Но девушка снова спросила номер моего мобильника, по которому, кстати, так никогда и не позвонила.

— Не удивляйся. Не знаю, встретимся ли мы снова, но мир тесен, как банановая кожура.

«Вот так сравнение», — подумал я.

— Я тоже так считаю.

Перед паспортным контролем она расцеловала меня в обе щеки.

— Рада была познакомиться, Рамон. Смотри не перетруди ноги.

— Я тоже рад знакомству, Тереса. Удачи.

— Я тебе звякну, — объявила она с веселой угрозой, показала большой палец и подмигнула.

Я ответил улыбкой, и эта девушка навсегда исчезла из моей жизни.

* * *

Виолета сказала, что на Пути я буду один. Однако не успел я оказаться в Ронсевале, как свел дружбу с неким Мандевиллем, семидесятилетним почтенным здоровяком, родившимся и получившим образование в Англии, в Альбаусе. Он обладал большими познаниями о Пути и разговаривал со мной на звучном, почти металлическом испанском. Слова слетали с его губ так, словно он только что в полном объеме выучил язык и не задумывается над построением отдельных фраз. Немножко пообщавшись с ним, я начал очень хорошо его понимать.

Жеан — так его звали — стал моим спутником. Мы шагали с ним в ногу и останавливались в одних и тех же приютах. Когда я почувствовал нестерпимую боль в ногах, он ухаживал за мной, как медбрат, и помог освободиться от ботинок, буквально прилипших к моим ступням. Когда мы стащили обувь, оказалось, что ноги мои стерты до мяса. Жеан лечил меня с мастерством и сноровкой бывалого путника, который раз за разом повторяет эту непостижимую одиссею по запруженным паломниками дорогам.

Так было и в тот святой год начала XXI века, точнее — в сентябре 2004 года. Я до сих пор прекрасно помню запах диких цветов, вязов и лип на окраинах небольших городков северной части Пиренейского полуострова и вдоль тропок, идущих через поля.

Мандевилль играл роль моего ангела-хранителя. Говорил он мало, был мудр и рассудителен в выводах и решениях, всегда точно знал, что ему в данный момент нужно. Зато я словно брел наугад, мой рассудок до сих пор не нашел оправдания тому, что делало мое тело.

Почему я здесь? И все ответы на этот вопрос казались бессмысленными, звучали нелепо и глупо, походили на последние бессвязные мысли перед погружением в сон — слабые всплески в море спокойствия.

Жеан рассказывал о своей семье, детях, внуках, причем речь его всегда была спокойной, логичной, размеренной.

Я видел на дороге сотни людей, готовых поделиться вином, водой, бутербродами, делавших то же, что и мы, помогавших друг другу, — и постепенно осознавал, что в жизни есть вещи, маленькие задумки, от которых зависит самореализация человека и которые нужно доводить до конца без раздумий, без лишних вопросов.

* * *

Возле Эстельи дорога сузилась, превратившись в тропу. Памплона осталась позади (я вернулся туда позже, чтобы автобусом добраться через Агеррету, Урданис, Сабилдику и Арре до Ронсеваля и отправиться во Францию).

Однажды я услышал собачий вой и нашел у дороги, под деревом, раненого пса. Мы подошли ближе, и животное посмотрело на нас со смесью отчаяния и благодарности — ведь мы олицетворяли для него помощь и заботу, без которой оно бы пропало. Жеан первым предложил собаке воды и кусок хлеба. Раненый пес посмотрел на хлеб с благодарностью, но не притронулся к пище. Он снова заскулил, стараясь привлечь наше внимание к своей задней лапе. То был громадный белый мастиф, и его задняя левая лапа была сломана. Когда Мандевилль осматривал его, мастиф угрожающе клацнул пастью, но, поняв, что нуждается в лечении, смирился и схватил зубами только воздух. Мандевилль нашел сухую ветку, обстругал ножом, достал из своей сумки несколько бинтов и зафиксировал лапу. Когда он вправлял кость, пес снова клацнул зубами, потом протяжно заскулил.

Непрофессионально проделанная, но необходимая процедура была закончена, и мастиф завилял хвостом — явно в знак благодарности, потянулся к воде и целиком проглотил краюху хлеба.

Воспользовавшись остановкой, мы и сами решили пообедать. Дело было в окрестностях Вильятуэрты. Пес тоже отведал наших припасов — ветчина и сардины в оливковом масле пришлись ему по вкусу. Мандевилль достал бурдюк с вином, мы хорошенько к нему приложились, чуть было не плеснув и нашему пациенту.

— Куда ты идешь? — спросил меня Мандевилль.

— Туда же, куда и ты, — в Сантьяго-де-Компостела.

— Это я знаю, мы ведь давно путешествуем вместе. Я имею в виду: куда ты потом?

— А, конечно, извини. Я направляюсь в Лиссабон.

— Тебя там кто-нибудь ждет?

— Друзья. А почему ты спрашиваешь?

— Да так просто, к слову пришлось.

Эти расспросы насторожили меня.

— И все-таки… ты кого-нибудь ищешь? — настойчиво продолжал Мандевилль.

— Нет, Жеан. Меня в Лиссабоне ждут несколько лондонских друзей.

Виолета предупреждала, что я не должен доверяться незнакомцам. Но этот человек казался мне искренним и совершенно безобидным.

Виолета говорила, что я должен пройти по Пути как можно с более ясным сердцем, и вот я уже завожу дружбу со зверями; как я и ожидал, когда после обеда мы собрались в путь, мастиф поднялся все на четыре лапы и, прихрамывая, двинулся за нами.

Повнимательней приглядевшись к Мандевиллю, я заметил, что, несмотря на внешность этого крепкого сына природы, бородатого, с орлиным носом, с лицом приехавшего в город деревенщины, у него зоркий, непрозрачный взгляд странной глубины. Позже я подумал, что на мое восприятие влияют намеки и предупреждения моих лондонских подруг.

Мы добрались до приюта, выспались, а в семь часов утра (мы с Мандевиллем договорились встретиться в восемь) я собрался и продолжил путь один — меня заставили пуститься в бегство настойчивые расспросы Жеана. Собака, которую я надеялся увидеть поблизости, куда-то пропала.

Я зашагал по дороге, и тут на меня навалилась странная вялость, мягкая, но утомительная сонливость, так и манившая подыскать укромный уголок в лесу возле дороги, под сенью одного из гигантских дубов. Но я не мог себе этого позволить и продолжал идти, подбадривая себя мыслями о Джейн и Виолете, вспоминая наши любовные игры, дружный смех и ласки. Наши отношения полностью удовлетворяли меня, я ведь так давно не находил ни в ком ответного чувства. Однако мою радость быстро омрачило облачко недоверия: есть ли у них кто-нибудь? Были ли они со мной искренни? Действительно ли они меня любят? Я терзался темными чувствами: ревностью, эгоизмом, злобой; но вскоре мои мысли прояснились.

«Я человек, и так уж устроены люди. В подобных чувствах нет ничего страшного. В конце концов, то, что мы называем счастьем, — настолько редкое сокровище, что, найдя его, мы уже не хотим его отпускать. За любовь нужно держаться изо всех сил, потому что это мимолетный скорый поезд, который идет почти без остановок».

Тут меня бросило в озноб, и я заметил, что лицо мое влажное то ли от росы, то ли от мимолетного дождика.

Снова вспомнив разговоры с подругами, я понял, что я — ничто и абсолютно ничего не знаю. Мне показалось: я ни на шаг не продвинулся вперед, а так и остался на пороге, отрешенный, несчастный, с пустотой в сердце. Одиночество просачивалось сквозь кожу, доходя до самых костей, хотя роса на моем лице, возможно, и обладала живительной силой, способной очистить раненую душу. Но есть ли у меня душа? Кто я такой?

И мне вспоминались кошмары, в которых меня окружали призраки, таинственные женщины, страшные картины пустого мира без детства, без воспоминаний о семье — как будто не существовало ничего, кроме сегодняшнего дня. Я оказывался совершенно один, полуживой от страха, точно ребенок, потерявшийся в уличном аде ярмарки, среди чужих голосов, пыли и криков, шума мощных моторов, людей, проходящих мимо с равнодушием, которое и создает основу для самого полного одиночества.

Неизвестность всегда страшила меня. Я боялся потеряться, оказаться без поддержки, столкнуться с теми призрачными чудовищами, что живут внутри каждого из нас. А теперь меня коснулась тревога путника, бредущего в одиночку, налегке, влекомого лишь самыми простыми инстинктами и не терпящего помех. Мне показалось, что намного легче будет существовать «по горизонтали», ничего не усложняя, не задаваясь вопросами; вести жизнь без «почему», без экзистенциальных метаний… В общем, более животную жизнь.

И тут я взбунтовался. Я понял, что люди — не избранный народ. Мы сами решили отдалиться друг от друга, распасться на индивидуумы, из которых и складывается коллектив.

Эти размышления подкрепляли мои силы, я рассеянно брел, погрузившись в поиски себя самого, как вдруг впереди что-то мелькнуло.

Мне стало страшно. Что это было — медведь, кабан, лошадь? Я успел заметить только силуэт этого существа, но не запечатлел его в памяти. Благословенна будь память, которая иногда подвергает нас испытаниям, зато порою ослабевает, чтобы не продлевать наших страданий! Память помогает исчезнуть любовным разочарованиям, зато удерживает прекрасные мгновения; помогает забыть пережитый ужас, но заставляет нас собраться с силами и понять, что прошлое осталось в прошлом; зализывает огромным языком наши раны, наши страдания, пока они в конце концов не исчезают, растворившись в ностальгии.

Сердце мое билось чаще, но я не сбавлял шага. Я решил идти даже быстрее, опасаясь, что Жеан де Мандевилль, укрытый лесом, следует за мной по пятам.

До Сантьяго-Доминго-де-ла-Кальсада было еще далеко, а страх, полумгла и туман раннего часа служили плохими попутчиками. Дорога сузилась, кусты и спутанная трава делали лунный свет еще более зыбким. Я вдыхал терпкий запах сосновой смолы и лесных цветов, стерильно-сухой, как запах эвкалипта. Иногда рядом со мной вспархивала птица или же какой-нибудь грызун убегал, заслышав мои шаги.

Обогнув невысокий холм, я оказался в низине, посреди густых зарослей, и тут снова заметил движение, некий смутный силуэт, но он исчез так быстро, что глаза мои не успели различить его очертаний.

Я дошел до места, где странный зверь растворился в чаще, и внимательно огляделся: вдруг он спрятался совсем рядом, слившись с темными зарослями? Я оглядывался напрасно — это было все равно что искать на песке посреди пустыни женскую сережку. Поиграв пару минут в следопыта, я неплохо изучил местность, но так ничего и не нашел.

Я уже двинулся было дальше, когда внимание мое привлекли две блестящие точки — судя по расстоянию между ними, они вполне могли оказаться парой глаз.

Я вернулся на прежнее место: и вправду, между деревом и кустом, будто в рамке из веток, виднелись две неподвижные точки. Приблизившись, я попытался дотянуться до невидимой цели, хотя знал, что подобный поступок небезопасен: зверь может укусить, птица — клюнуть, змея — ужалить. В общем, я протянул руку, ухватился за что-то — и тотчас ощутил отчаянный рывок подвижного маленького тела, похоже, человечьего. Я вцепился в плечи этого существа, потом перехватил его за грудки… И услышал тихие завывания, едва различимые для человеческого уха.

Существо оказалось похожим на гнома: большая остроконечная голова, широкий нос, кожа темно-коричневая, словно кора дерева, под которым пряталось создание. Ступни непомерной величины, уши тоже немаленькие, уголки рта опущены книзу, точно под гнетом огромной печали, глаза круглые, отсвечивающие желтым, как янтарь. От создания пахло сыростью и влажной землей, росту в нем было не больше восьмидесяти сантиметров; одеяние его напоминало рясу монаха-капуцина.

Гном барахтался, с яростью глядя на меня. Я видел, как вибрируют его голосовые связки, как напрягается горло, и подумал: какого шуму он бы наделал в лесу, если бы мог.

«Но если здесь есть другие подобные создания, они все пришли в ужас и трясутся за свою жизнь», — тут же сказал себе я.

Откуда взялся этот человечек? Мне доводилось слышать истории о гномах, феях и прочих чудесных существах, скрывающихся в лесах, в соседнем измерении, граница с которым оказывалась порой проницаемой для зрения и осязания. Но я крепко сжимал свою добычу, и было ясно, что я пребываю в своем мире, в своей реальности — по крайней мере, так мне представлялось, — а не вторгся на чужую территорию. Значит, гном по неясным причинам проник в наш мир.

— Как тебя зовут? — заговорил я, тщетно пытаясь наладить с ним контакт. — Кто ты такой? Куда идешь?

Гном смотрел на меня, постепенно расслабляя мускулы, но до сих пор не оставляя надежды улизнуть; стоило ему заметить, что я слегка ослабляю хватку, как он тут же пытался выскользнуть из моих рук, всякий раз — безуспешно. Я как можно тщательней осмотрел своего пленника: толстые ручки, морщинистые щеки, кривые ножки, коренастое туловище, волосы, напоминающие сухие ветки и травинки, приклеенные к черепу смолой. Передо мной было существо необыкновенное и забавное, таких я не видел ни разу в жизни.

И тут я услышал нарастающий собачий лай, обернулся и увидел белое пятно на лбу нашего мастифа, которого мы с Мандевиллем нарекли вчера Светляком. Светляк бежал прямо на меня — и вдруг прыгнул. Едва пес обрушился на нас, как я выпустил из рук своего крохотного пленника, и тот немедленно скрылся в чаще леса.

Все случившееся можно было принять за сон, ведь человечек, которого я мысленно прозвал Пигмей Санчес, исчез с опушки без следа.

Я расхохотался. То был спасительный приступ веселости, призванный уберечь меня от последствий таинственной сцены, уже начинавших сказываться на моем рассудке.

Пес поскуливал, по-собачьи жалуясь на уколы шипов ежевики, я подбирал с земли пожитки, постепенно приходя в себя, и тут послышался знакомый голос:

— Рамон, обязательно надо было уходить вперед? Почему ты меня не подождал?

Мне стало стыдно за попытку сбежать от Жеана, особенно после того, как мы с ним условились встретиться в восемь утра.

Мандевилль улыбался — ему-то не пришлось только что пережить приключение с гномом. Я извинился как мог, и мы продолжили путешествие вместе со Светляком, нашим благодарным попутчиком, чья хромота заметно пошла на убыль.

Я примирился с мыслью о путешествии в компании старика (хоть и мечтал при первом же удобном случае от него удрать) и, как последний эгоист, решил между тем воспользоваться мудростью Мандевилля. Я не переставал размышлять, почему мой путь внутреннего преображения пролегает именно здесь, ведь для такого преображения можно было бы отыскать множество иных способов — не столь материальных, куда более духовных.

— Жеан, как долго ты ходишь по этому Пути?

— Да уж и не припомню. Мне было двадцать лет, когда я новичком впервые на него ступил. И я прошел по всем другим общепринятым маршрутам. Здесь я паломничаю в десятый раз, но еще я путешествовал по Серебряной дороге — словом, входил в город со всех сторон. У меня подобралась неплохая коллекция Компостел, — рассмеялся старик. — Я сказал — «двадцать лет»? Нет, пожалуй, я был еще моложе, когда начинал.

— А почему ты повторяешь Путь снова и снова?

— Вопрос спорта и вопрос религии. Всякий раз я ищу здесь самого себя и ликую, переходя через Гору ликования… Кстати сказать, когда мы туда доберемся, никакой горы ты не увидишь.

— А что увижу?

— Да ничего. Когда вдоволь насмотришься на автомагистрали, развязки, рекламные щиты и промышленные районы, гляди в оба, как бы спуск тебя не доконал: многие ломают ноги на последнем крутом склоне.

Немного помолчав, Мандевилль спросил:

— А почему ты этим занимаешься, Рамон?

— Ищу правду о самом себе. Хочу найти себя, ведь я потерялся, — ответил я с улыбкой.

Старый Жеан снова засмеялся, а Светляк принялся лаять. В те минуты, сплоченные беззаботным смехом, мы были самой настоящей семьей, хоть и временной.

Утро было в разгаре, мы провели в пути уже несколько часов, пора было выпить кофе.

Мы остановились в неприметном местечке, названия которого я не запомнил, где-то в районе Иско. Получили очередной штамп в наши путевые бумаги и провели за едой спокойные полчаса. Ноги мои уже не болели. Пока я смаковал еду, которая показалась мне райской, мои мысли вернулись к Пигмею Санчесу — такое прозвище я дал гному в честь Льебаны, моего давнего друга-художника, уморительного весельчака. Льебана всегда утверждал, что смех не только не оставляет морщин на лице, как полагают многие, но, напротив, омолаживает душу, делает нашу жизнь полной и способствует долголетию. Чудесен был не сам по себе возраст Льебаны — а ему перевалило за сто, — а то, что выглядел он на пятьдесят, вел же себя как двадцатилетний.

Вот в чем основа долголетия — в умении жить. Льебана даже родовитых особ называл по фамилиям, водил дружбу с колоритными персонажами, со многими знаменитостями. В последний раз мы с ним встречались на Пречистую Пятницу в Кордове, перед началом процессии Скорбящей Богоматери, на площади Байлио. Там была страшная давка, а мы с ним рассуждали о книге Эухенио д'Орса «Три часа в музее Прадо». Сперва люди просили нас помолчать, потом — заткнуться, а Льебана со смехом отвечал стоявшим рядом дамам:

— Сами помолчите, Ящерка Родригес!

Или:

— А вы, графинюшка Перес, не мешайте мне и этому сеньору пребывать на Олимпе, мы как раз подыскиваем там местечко, где окажемся в ближайшем будущем.

Один грубиян ухватил художника за лацканы пиджака, а тот в ответ разразился андалусской саэтой. Льебана пел так звучно, что бездушный тип оказался еще и обезоруженным и отпустил певца. Естественно, Льебане пришлось допеть начатую им саэту до конца, под кладбищенское молчание изумленных прихожан.

— Над чем ты смеешься? — спросил Мандевилль, и только тут я заметил, что давно витаю в облаках.

Я посмотрел на часы, достал календарик — и убедился, что не сумею совершить это долгое паломничество, не опоздав к назначенному сроку в Лиссабон. Я задумался, не проехать ли мне часть намеченного маршрута на автобусе: можно было бы махнуть сразу в Леон, а еще лучше — в Асторгу. Оттуда я мог бы доехать до Портомарина, а там снова пуститься пешком через Палас-дель-Рей и Асуа, чтобы оказаться в Сантьяго не позднее двадцать первого числа.

* * *

После обильного и раннего обеда мы с моим другом Жеаном де Мандевиллем закинули за плечи котомки и вместе со Светляком в веселом расположении духа продолжили странствие к пределу земли.

Поскольку мои познания в христианстве не назовешь обширными, я стал расспрашивать старшего товарища об апостоле Иакове, и Мандевилль не торопясь, со всеми подробностями принялся объяснять, что Иаков был правой рукой Иисуса.

— Иисуса из Назарета? — спросил я, выдавая свое невежество за простодушие.

— Да, приятель, именно так. Отца Иакова звали Зеведей, младшим братом Иакова был апостол Иоанн. Родом они были из Вифсаиды, маленького палестинского селения к северу от Тивериадского озера — там же родились Петр, Андрей и Филипп, но эти трое потом переехали в Капернаум и жили в рыбацкой семье. Ты ведь знаешь, что Иисус набирал себе учеников из рыбаков. Апостол Иаков тесно общался с Иисусом; он — один из главных апостолов, вместе с Иоанном и Петром заложивший основы изначальной, примитивной католической церкви, еще свободной от великого закоснения, еще не поглощенной государством. Виновник гибели Иакова, которому апостол обязан славой мученика и героя — Ирод Антипа, а погиб Иаков где-то между сорок первым и сорок четвертым годами. Полной ясности в датах тут нет.

— А что общего у святого Иакова с Галисией?

Жеана рассмешила моя безграмотность в вопросах истории. Он порекомендовал мне пару классических трудов, посвященных Иакову, пересказал предание, согласно которому ученики апостола похитили его тело после усекновения головы, году в сорок втором или сорок третьем, и отправили святые мощи в плавание на корабле с командой из ангелов. Судно прибыло в Ирию, возле слияния рек Сар и Улья, в так называемую Риа-де-Ароса. Потом тело переместили туда, где оно пребывает по сей день.

— Вот, значит, как появилась традиция Пути?

— Конечно, с появлением мощей начинается Звездный путь, который пережил моменты славы и упадка: вначале идею паломничества поддерживали такие короли, как Санчо Третий Старший Наваррский и кастилец Альфонс Шестой, но после шестнадцатого века странников становилось все меньше, а потом почти и вовсе не осталось. Поэтому в тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году Папе Льву Тринадцатому пришлось официально объявить мощи апостола подлинными, а в тысяча девятьсот восемьдесят пятом году ЮНЕСКО включила Путь Святого Иакова в список объектов Всемирного наследия.[47] С того времени и по наши дни паломничество сделалось по-настоящему массовым, по этому пути прошло уже больше двухсот пятидесяти тысяч пилигримов. Итак, друг Рамон, это предприятие имеет лишь личный смысл. Ты знаешь, почему ты здесь, я знаю, почему я здесь. У рыцарей-тамплиеров имелись свои причины для такого паломничества, у иллюминатов — свои; то же самое можно сказать и об алхимиках, об истово верующих, о святых. Ни один общественный слой не остался в стороне от паломничества, здесь побывали все, включая буржуа, дворян и военных — все, от королей до нищих.

— Жеан, тебе известно, кто такой Николас Фламель? — Я задал этот вопрос неожиданно для себя самого.

— Разумеется. Он прошел по Пути в четырнадцатом веке. Он мой ровесник. — Мандевилль произнес эти слова с насмешливой улыбкой и тут же продолжил свой словесный штурм: — Я родился в Альбаусе в тысяча триста двадцать втором году, он родился в тысяча триста третьем, так что разница в возрасте совсем невелика.

Я уставился на Жеана, вытаращив глаза, а тот снова улыбнулся.

— Рамон, ты веришь в вечную жизнь?

— Не знаю. Мне хотелось бы жить долго, чтобы лучше узнать мир. Но, конечно, не хотелось бы сильно измениться внешне. Зачем мне еще пятьсот лет жизни, если я буду выглядеть восьмидесяти-девяностолетним старцем? Кто способен получать удовольствие от такой жизни?

— Разумеется. Ты думаешь о внешней привлекательности, о любовных связях, о странствиях по миру. И ты заблуждаешься, Рамон, — Путь лежит не здесь. Здесь ты никогда не сможешь обрести истину.

— Жеан, ты говоришь как философ, хотя выглядишь жителем гор.

— В том и суть: главное — в нас самих. Если хочешь обрести универсальное снадобье, тебе придется глубоко покопаться в себе самом, иначе не получишь ничего, кроме разочарования и лжи, призраков и химер. Думаешь, что научишься получать золото, сможешь управлять природой по своему усмотрению, постигнешь истину? Рамон, я желаю тебе самого лучшего, но поглубже заглядывай в свое сердце, будь великодушен, забудь о стяжательстве, не пытайся вычерпать ладонью океан. Это невозможно. Ты не сможешь бороться с человеческой природой, не сможешь постичь мироздание, если не осознаешь, что сам являешься его частицей. А чтобы понять, кто ты таков, ты должен вглядеться в самую суть своего «я».

— Хорошо, Жеан, я понял и хочу пройти эту дорогу до конца. Но как мне не сбиться с пути и никогда не сомневаться в своем выборе? Как распознать истину, не думать о стяжательстве, чувствовать себя частью вселенной и понимать ее?

— Этому, Рамон, тебя не научит никто. Можно только указать на свет, на отблеск света, а остальное зависит от тебя.

После этого разговора я изменил свое отношение к Мандевиллю. Я думал о нем с благодарностью и уважением, хотя и с легкой подозрительностью — он говорил о Фламеле так, словно читал мои мысли. Как он мог узнать, что я ищу встречи с Николасом Фламелем, когда до последнего времени я сам не подозревал, что отправился в бесконечные поиски, чтобы выяснить, каков он, великий философ, первейшая фигура в истории человечества?

А еще я вспомнил, что так всерьез и не обсудил с Виолетой и Джейн их родство с французским алхимиком. Мы всегда говорили об этом мимоходом, веселясь и подкалывая друг друга. Как способен человек прожить больше семисот лет? Это немыслимо, несмотря на свидетельство Поля Люка, два столетия назад ссылавшегося на какого-то турецкого дервиша.

Занимаясь этими подсчетами, я сам понимал, что снова запутываюсь в паутине рационализма, который вошел в кровь людей двадцать первого века и ставит искусственные пределы человеческому мышлению. Итак, я постарался вздохнуть поглубже, пошире распахнуть глаза и разум и ничем не ограничивать свои способности к выдумке, воображению и размышлению. Человек свободен, я свободен, а мир — не дарвиновская моделька, которую нам всучивают ученые, и не жестокая демагогическая пустышка, которую навязывают фундаменталисты, как исламские, так и католические. Мир — нечто более сложное и богатое, и изучать его надлежит из глубин нашей наследственной памяти.

После таких рассуждений я ощутил настоящую свободу, а Жеан с улыбкой заметил:

— Пошевеливайся, Рамон, такими темпами ты до Лиссабона и к ноябрю не доберешься.

Загрузка...