— Благословите меня, святой отец, ибо я согрешил…
«Как мне начать?» — мучительно думал Тим, преклонив колени в душной исповедальне часовни Североамериканской коллегии. Как описать то, что произошло с ним в Святой Земле?
Сказать, что полюбил женщину? Но это далеко не отражает его чувств.
Что имел половой контакт? Он, семинарист, который уже обязан блюсти целомудрие? И которому через каких-то два года предстоит дать обет безбрачия?
— Si, figlio mio?[37]
От того, что исповедовавший его священник говорил по-итальянски, Тим почувствовал некоторое облегчение. Возможно, тяжесть признания уменьшится, если оно будет сделано на чужом языке.
— Но peccato, Padre, я согрешил… — повторил он.
— Как я могу тебе помочь? — шепотом ответили из-за перегородки.
— Я полюбил женщину, святой отец.
Возникла пауза. Священник попробовал уточнить:
— Ты хочешь сказать, что занимался любовью с женщиной?
— Это то же самое! — утвердительно ответил Тим, с внутренним негодованием приготовившись к начавшемуся допросу.
Священник кашлянул.
— Мы были близки, потому что испытывали духовное родство. Не только тела наши соприкасались — сливались и наши души.
— Но ваши тела… соприкасались, — повторил священник.
«Он не понимает! — в отчаянии подумал Тим. — Господи, как же мне исповедаться перед человеком, которому неведома земная любовь?»
Тим попытался вразумительно пересказать то, что с ним было, но, искренне готовый выложить все без утайки, он в то же время хотел уберечь Дебору. Он не станет называть ее имени. И говорить, что ее отец — служитель Бога.
Исповедь была долгой. У священника оказалась к нему масса вопросов. Где? Сколько раз?
— Зачем вам все это? — взмолился наконец Тим. — Разве не достаточно того, что я это сделал?
Он попробовал рассуждать таким образом: этот неожиданно дотошный допрос — часть его епитимьи. Это все равно что удалить похоть из души и, словно злокачественную опухоль, выложить на хирургический лоток, отделив от него самого.
Наконец испытание было окончено. Тим сказал столько, сколько мог сказать. Насчет остального он был уверен: Господь знает, что я сделал и что я чувствую. Пусть Он покарает меня Своей дланью.
Весь в поту, затаив дыхание, он дожидался вердикта священника.
— Я не на все вопросы получил ответ… — только и сказал тот. И замолчал, дожидаясь от Тимоти слов раскаяния.
— Понимаю, святой отец: Я семинарист. Мне следовало проявить больше стойкости. Я люблю Господа — и хочу служить Ему. Поэтому я сюда и пришел. — Помолчав, он добавил: — И поэтому вообще смог вернуться.
— И ты уверен в своей решимости, сын мой?
— Я смертный, святой отец. Мне ведомы лишь мои намерения.
— И ты сможешь по собственной инициативе обсудить свое будущее с твоим духовным наставником?
Тим кивнул и прошептал:
— Да, святой отец. Я сделаю все, что потребуется, чтобы быть достойным духовного сана.
Наконец священник вынес свой приговор:
— Все мы сотканы из плоти. Даже святым приходилось бороться с теми же дьяволами. Вспомним хотя бы блаженного Августина. Или святого Иеремию. Оба ныне глубоко почитаются церковью. Тебе надлежит следовать их примеру. Что до епитимьи… Тридцать дней произноси молитвы по четкам по три оборота. Размышляй о радостных, скорбных и славных таинствах, моли Деву Марию, чтобы вступилась за тебя перед Всевышним, дабы Он ниспослал тебе благодать. Кроме того, утром и вечером помимо обычных молитв произноси пятьдесят первый псалом.
— Да, святой отец.
Сквозь дырочки в ширме Тимоти разглядел, как правая рука священника осеняет его крестным знамением. Его грехи были отпущены именем Отца, Сына и Святого духа.
— Va in расе, — тихо сказал священник, — е pregha per me. Ступай с миром и помолись за меня.
В Риме, легендарном Городе семи холмов, был еще и восьмой — Яникул, расположенный на другой стороне Тибра, на правом его берегу. Здесь в третьем веке император Аврелиан воздвигнул неприступную, по его замыслу, стену, высотой двадцать футов и длиной двенадцать миль, дабы защитить Рим от набегов варваров.
Именно на Яникуле в 1853 году сам папа Пий XII в сопровождении кардинала Фрэнсиса Спеллмана из Нью-Йорка (главного инициатора сбора пожертвований) освятил новую Североамериканскую коллегию, семиэтажное здание темно-желтого кирпича, — величественный символ преданности верующих Нового Света Святому престолу.
Портики его просторного внутреннего двора украшают знаки почета, выбитые в память о щедрости, проявленной отдельными епархиями США. Изящный фонтан посреди дворика посылает струю чистейшей воды из камня, украшенного звездами по числу штатов.
В общественных помещениях коллегии на стенах висят гербы с девизом заведения: «Firmum est cor meum» — «Твердо сердце мое». Для значительной части ее ста тридцати обитателей, главным образом — претендентов на духовный сан, этот девиз таит в себе невысказанный вопрос: «Достаточно ли тверд я в сердце моем?»
Именно здесь должны были жить Тимоти и четверо его товарищей в продолжение их учебы. Некоторые предметы, такие, как Закон Божий, по-прежнему читались на латыни, но в основном преподавание велось на итальянском, который они должны были освоить еще в Перудже, на курсах интенсивного изучения языка. Поскольку способности к языкам у всех были разные, то итальянско-английский словарь оставался такой же настольной книгой, как требник.
В продолжение всего месяца своей епитимьи Тимоти дважды в день обращался к Богу словами пятьдесят первого псалма[38], прося его: «Омой меня от беззакония моего, и от греха моего очисти меня». И укрепился в уверенности, что, говоря словами Псалтыри, Господь сотворил в нем «сердце чистое» и «дух правый обновил» внутри его.
Он опустился на колени перед алтарем и дал зарок никогда больше не встречаться с Деборой.
Однако в тот момент, как губы его произносили этот обет, Тим вдруг почувствовал, как в глубине его отчаявшегося сердца вспыхнул огонек. И эта искорка словно высветила в его сознании вопрос: что, если сам Бог пошлет им новую встречу? И этот вопрос стал пульсировать у него в голове, не давая покоя.
Он вышел из часовни, обливаясь потом — но не потому, что стояла душная римская ночь. Внезапная отчаянная мысль разом разрушила всю старательно возведенную линию обороны.
Я стану жить надеждой, что снова увижу Дебору.
До конца своих дней.
Это был шок, но не неожиданность.
Поскольку Дебора с Тимом провели вместе без малого три недели, удивительно было бы, если бы она не забеременела. На самом деле в глубине души она неразумно желала той «беды», какая обрушилась на нее спустя четыре недели после прощания с Тимом.
В амбулатории кибуца она узнала от доктора Барнеа результаты анализов. Свое отношение к новости он выразил весьма недвусмысленно и тепло улыбнулся:
— Мазл тов!
Она с минуту молчала.
— Даже не знаю, что мне теперь делать… — пролепетала она наконец.
— Не волнуйся, — утешил врач. — Все, что тебе нужно знать, я тебе расскажу. К тому же в кибуце всегда есть будущая мать. Ты больше узнаешь от женщин, чем из моих пособий для беременных.
«Неужели все так просто? — мысленно удивилась она. — Буду сидеть и смотреть, как растет живот? И не стану предметом всеобщих насмешек или, хуже того, жалости всей коммуны?»
— Доктор Барнеа, этот… ребенок, которого я ношу…
Он терпеливо ждал, когда она наберется смелости продолжить.
Наконец она сказала:
— Я никогда не смогу… выйти замуж за его отца. Я даже не смогу ему об этом сказать.
Врач ободряюще улыбнулся.
— А кто тебя о чем будет спрашивать? В кибуце рождение ребенка всегда воспринимается как большая радость. И твое дитя будет расти в обстановке, о которой можно только мечтать. И кстати, ты не единственная здесь мать-одиночка. Не замечала?
— Нет, — призналась она.
— Ага! — сказал доктор, торжествующе воздев указательный палец. — То-то и оно. Ты этого не замечала, поскольку ко всем детям здесь отношение одинаковое.
— А что, если… если малыш станет спрашивать об отце?
— Ну, — опять улыбнулся он, — если у тебя не родится какой-нибудь вундеркинд, некоторое время тебе такая опасность не грозит. А там, глядишь, что-нибудь изменится…
«Нет, — подумала Дебора, — не изменится. Это ребенок Тимоти, и никого другого».
Врач счел, что ее вопросы вызваны смущением, и добавил:
— Послушай, Дебора, жизнь такова, что иногда молодые мужья уходят служить и… и… не возвращаются. Мне больно тебе об этом говорить, но у нас есть две вдовы моложе тебя, у которых в общей сложности пятеро детей.
Он потянулся вперед и с чувством стукнул ладонью по столу.
— Но эти дети прекрасно растут! Вся община согревает их своей любовью. Для тебя сейчас гораздо важнее соблюдать диету, принимать витамины и думать о хорошем.
Дебора знала, что последнее предписание невыполнимо. Едва она шагнет за порог клиники, как окажется в реальном мире и совершенно одна. Но нет, теперь уже не одна! А поскольку она давно для себя решила, что больше никогда никого не полюбит, то внутренне уже приготовилась к тому, что станет матерью, так и не побыв женой.
Теперь и до врача наконец дошло, что ее гложет какая-то иная тревога.
— Тебя беспокоят твои родители? — участливо спросил он.
— Да, — призналась она. — У отца на такие вещи нюх.
Это доктор Барнеа прекрасно мог понять.
— Дебора, хочешь знать мое определение взрослого человека? Взрослый человек — это тот, кто говорит себе: «Меня больше не волнует, что думают мои родители». Для меня это и есть подлинное психологическое совершеннолетие. Бар-мицва.
Она кивнула, поднялась и медленно вышла. Солнце уже палило вовсю, и она удивилась, что так долго пробыла у врача, — за результатом анализов она пришла еще утром.
Она медленно шагала к своему шрифу, и в голове ее, подобно песчаной буре в пустыне, крутилась тысяча противоречивых мыслей.
Она резонно рассудила, что больше не боится того, что может сказать или подумать рав Моисей Луриа.
Но то единственное, чего она жаждала всей душой, было неосуществимо.
Она хотела, чтобы новость узнал Тим.
По мере того как во мне нарастала похоть и угасала вера, я понял, чем меня так привлекает Ариэль: в ней одной поразительным образом воплощалось все то, на что накладывала запрет моя религия.
Она сказала мне, что учится в Нью-Йоркском университете на искусствоведческом отделении, и, судя по всему, весьма преуспевала в этом деле. Стены ее квартиры украшали впечатляющие произведения современного искусства, включая одного подлинного Утрилло, одного Брака и несколько рисунков Пикассо. Стеллажи в гостиной были уставлены сотнями иллюстрированных книг и альбомов, посвященных творчеству современных мастеров.
Никогда прежде я не встречал подобного жилища — и тем более у студента-дипломника.
Во-первых, квартира была огромная и обставлена исключительно в белых тонах. Единственное исключение составляли серебряные подносы, но даже на них — кроме шуток! — лежал белый шоколад.
Холодильник у нее был забит шампанским, икрой — и замороженными обедами фирмы «Бердс-Ай».
Меня могло бы насторожить то обстоятельство, что мы никогда не встречались по вторникам, средам и четвергам. Я, конечно, знал, что бывают вечерние лекции, но, когда я пару раз предложил прийти ближе к полуночи, она лишь рассмеялась в ответ.
Я прозрел однажды в пятницу вечером (да, да, я настолько потерял голову, что даже осквернял шабат!), когда она случайно облила меня красным вином и тут же беззаботно предложила слизать его с меня в порядке «епитимьи». Она раздела меня и втолкнула в свою шикарную ванную, под душ, оснащенный всевозможными насадками.
Когда я вышел из-под душа, она протянула мне не только мужской халат, но и сорочку с брюками.
Я попытался было успокоить себя тем, что мужская одежда принадлежала бывшему любовнику — или даже мужу.
Но больно уж эти брюки были хорошо выглажены, а рубашка — слишком уж свежая. А когда я разглядел на ней монограмму с инициалами «ЧМ», любопытство взяло верх.
— Это чье? — спросил я как можно более безразличным голосом.
— Одного друга, — как ни в чем не бывало ответила она и поманила меня в свои объятия.
Но и в ходе любовной прелюдии я не унимался.
— Какого такого друга?
— Да так, самого обыкновенного. Давай не будем об этом, хорошо?
— Видимо, не такого уж и обыкновенного, раз его вещи висят у тебя в шкафу!
Ее терпение наконец лопнуло.
— Ради бога, Дэнни! Неужели ты так далек от жизни? Разве не ясно, что я живу на содержании? Это же очевидная вещь!
Надо признаться, я был шокирован — и очень оскорблен.
— Нет, для меня это далеко не очевидная вещь, — пробормотал я. — Ты хочешь сказать, это его квартира?
— Нет, она моя, но платит за нее он. Что, это тебя шокирует, мой маленький раввин?
— Нет, — соврал я. — Просто меня воспитывали в таких принципах, что эти вещи я расцениваю как…
— Милый мой, тебя воспитывали на другой планете.
— Ты права, — ответил я, стесняясь того, что еще сохранил остатки традиционных ценностей. — Я только одного не могу понять…
— И чего же?
— Что ты во мне-то нашла?
Она ответила, нимало не смутившись:
— Невинность.
Ариэль обезоруживающе улыбнулась.
— А разве я для тебя — не лакомое блюдо из запретных плодов?
Я кивнул и жадно притянул ее к себе.
Поддаваясь моей ласке, она хрипло проговорила:
— После всего этого ты уже не сможешь вернуться к хорошим еврейским девочкам.
Много раз на протяжении душных летних вечеров, пока я готовился к поступлению на курсы, которые должны были начаться только осенью, мне вдруг приходило в голову, что это даже хорошо, что любовник Ариэль взял ее с собой на Ривьеру. На лето я перебрался домой и разговаривать с ней смог бы теперь лишь из телефона-автомата.
Пуританство моего отца меня настолько подавляло, что я старался даже не думать о ней, дабы он, не приведи господи, не прочел моих мыслей.
Без Деборы дом казался чужим. Маме она присылала всего по нескольку строк, сообщая, что у нее «все в порядке», но письма, которыми мы с ней обменивались между собой, были гораздо более откровенными. Я с нетерпением ожидал подробностей продолжения ее романа (мне хотелось, чтобы это был роман) с летчиком по имени Ави.
Я то и дело звонил в общежитие узнать, нет ли мне писем. Но приходили лишь видовые открытки от моей соблазнительницы. Правда, я все равно был поглощен учебой, всеми силами стараясь выбросить Ариэль из головы.
Иногда ко мне в комнату, деликатно постучав, наведывался папа. Обычно, извинившись за беспокойство, он садился в кресло и начинал помогать мне в выборе темы для дипломной работы.
Чаще всего он предлагал что-то из области мистицизма, в котором у нашей семьи была собственная, «лурианская», традиция, восходившая аж к Средневековью. Хотя некоторые из самых значительных трудов по этой тематике, например «Зогар»[39], если и не официально, то в силу традиции до сорока лет читать запрещается, отец был уверен, что сумеет убедить декана в том, что мой случай «совершенно особенный».
Я обычно молча кивал и угощал его крекерами с ореховым маслом и имбирным пивом, которые мама исправно ставила мне на стол. Я всячески старался скрыть от отца то обстоятельство, что уже хорошо знаю, о чем будет мой диплом и кого я хочу видеть в роли своего научного руководителя.
В конце лета я отправился к декану со своим прошением. Он, как обычно, встретил меня тепло. И, как обычно, это был знак уважения к заслугам моего отца.
— Я бы хотел писать диплом под руководством доктора Беллера, — сказал я, стараясь не краснеть.
— Что ж, это человек подлинной эрудиции, — заметил декан. — Вот уж не подозревал, что вы питаете интерес к археологии…
— Нет, нет, — перебил я. — Я говорю не о раввине Беллере. Я имею в виду его брата из Колумбийского университета.
— А-а… — Внезапно его энтузиазм поутих. Он погладил бороду, помычал на разные лады и наконец изрек нечто более членораздельное: — Этот Аарон Беллер такой эпикорос… Я бы сказал — злой гений. И все же, отдавая дань справедливости, нельзя отрицать, что из многих поколений своего блистательного рода он наделен самым выдающимся умом…
— Совершенно верно, сэр, — ответил я. — Именно поэтому я и выбрал его спецкурс. Можете проверить — у меня высший балл. — Я напряженно ждал решения своей судьбы. Но декан не торопился. Он решил сначала хорошенько меня расспросить.
В конце концов, к моему великому удивлению, он подался вперед и с улыбкой объявил:
— Знаете, что я вам скажу, Дэнни? Что, если Беллер, став вашим научным руководителем, попадет под ваше благочестивое влияние? Быть может, вам окажется по силам вернуть его в лоно веры! Не волнуйтесь, я позвоню, кому требуется, и все улажу.
— Благодарю вас, сэр. — Исполненный энтузиазма, я поднялся.
— Но должен вас предостеречь, — произнес декан мне вслед. — У этого человека талант к злу. Не дайте ему вас околдовать!
— Ни в коем случае, сэр! — заверил я.
— Хотя… сын зильцского ребе не допустит, чтобы его вера была поколеблена, — сказал декан с такой убежденностью, что мне сделалось не по себе.
Тема, которую мы с Беллером выбрали для моего диплома, звучала так: «Сексуальная сублимация как фактор веры в Бога». Между собой мы договорились, что в тексте, который мы официально представим на рассмотрение ученого совета университета, первое слово названия будет опущено.
Вполне понятно, что отправной точкой для меня была крамольная монография Зигмунда Фрейда «Будущее одной иллюзии», в которой он рассматривает возникновение религии как следствие подавления или, по крайней мере, переориентации первобытной движущей силы жизни — либидо. Что такое «греховные помыслы», я уже знал из собственного опыта.
Исследование, охватившее мыслителей от Платона до Фрейда и даже шире того, вплотную подводило меня к ключевому постулату теории Беллера: то, что мы называем религией, родилось из потребности в некой патриархальной Высшей Сущности, а сама эта потребность проистекает из чувства вины.
Я так увлекся, что вместо положенных десяти тысяч слов выдал Беллеру работу почти вдвое длинней.
Я также стал частым гостем в его доме — разумеется, вместе с Ариэль. И тем не менее, отдав ему первый вариант и придя к нему через неделю, я испытывал неподдельное волнение. К счастью, он постарался как можно скорее развеять мои сомнения:
— Работа первоклассная, Дэнни. Честно тебе скажу: я считаю, из этого вполне можно сделать книгу. Я, правда, кое-что пометил на полях, главным образом там, где следовало бы убрать наиболее спорные идеи, с тем чтобы работу счел «кошерной» твой декан.
Это был хороший совет, ибо в изначальном виде мой труд был полон ереси.
Однажды поздним вечером, когда мы допивали последнюю бутылку белого вина, я осторожно спросил:
— Аарон, можно мне с вами поговорить?
— Конечно, Дэнни, — ответил он. Думаю, он сразу смекнул, о чем пойдет речь.
— Теперь, когда я столько знаю — то есть когда столько узнал от вас, — я не могу идти дальше… Ну, я хочу сказать… не могу становиться раввином.
Я с волнением ждал, что он скажет.
— Дэниэл, — медленно начал он, — я рад, что ты сам начал этот разговор, поскольку это дает мне моральное право говорить без обиняков.
Он помолчал и мягко продолжил:
— Мне всегда казалось, что тебя гложут сомнения относительно карьеры раввина. Особенно в части продолжения дела своего отца. Не могу себе представить, как ты проведешь остаток жизни, сидя в Бруклине и сочиняя то, что называется «ответствия» на средневековые софизмы.
Мне стало неловко оттого, что он читает мои мысли. И одновременно я испытал невероятное облегчение.
Я понял, что его лекции лишь послужили толчком к тому, чтобы обнажились мои самые сокровенные чувства и желания. Всю жизнь они сдерживались страхом огорчить отца. В сочетании с внутренним протестом против его, подавляющей меня, воли.
Самым пугающим открытием было то, что я не только не хотел становиться следующим зильцским ребе — я даже не был уверен, что вообще смогу стать раввином.
— Я не знаю, как мне быть, — в отчаянии сказал я.
— Это все уже сказано у Гилеля две тысячи лет назад: «Если не я для себя, то кто?» Дэнни, это твоя жизнь.
Он замолчал и задумался, потом нахмурил лоб.
— Однако… кто я такой, чтобы давать тебе советы? — наконец произнес он. — Должен признаться, порой меня одолевают сомнения. Понимаешь, у меня самого и отец, и оба брата — раввины. Что, если правы они, а не я? Они допускают, что «наш» Господь имел какие-то неведомые причины позволить шести миллионам представителей нашего народа погибнуть ни за что. Но я задаю себе вопрос: какие такие смертные грехи должны были совершить эти евреи, чтобы их истребление стало оправданным? Мартин Бубер объясняет это «затмением», внезапно нашедшим на Бога. Но я должен тебе сказать, что это тот пункт, где мы с моей религией полностью расходимся.
Он раскраснелся. Было видно, что он сказал больше, чем сначала хотел.
— Прости, — стушевался он, — я, кажется, погнал свою любимую лошадку с превышением скорости.
— Нет, нет! — поспешил заверить я. — Вы выразили словами в точности то, что я чувствую. Скажите только: что вы говорите своим пациентам, когда они открывают правду о себе и она кажется им невыносимой?
Аарон улыбнулся и тихо ответил:
— Я говорю: «Увидимся на следующем сеансе».
Сначала Деборе казалось, что так недолго и умереть, но в конце концов она пережила изнуряющие приступы тошноты, мучившие ее по утрам в первые три месяца беременности.
Теперь ее самочувствие заметно улучшилось, так что она могла думать о предстоящих ей испытаниях материнства более или менее хладнокровно. И даже начинала этому радоваться. Она вынашивала ребенка Тима, частичку любимого человека, и не было той силы, которая могла бы ее у нее отнять.
И тут случилась трагедия.
Новость пришла, когда все собрались в столовой на ужин. Появился полковник военно-воздушных сил с крепко сжатыми губами и мрачным лицом и сказал, что должен переговорить наедине с Ципорой и Боазом. Оба побелели как мел и отошли с ним в дальний угол комнаты.
Хотя офицер говорил так тихо, что слов было не разобрать, вся комната сразу поняла, что за известие он принес. Опасения подтвердились, когда Ципора вскрикнула от ужаса. Она разрыдалась и настолько потеряла контроль над собой, что, когда Боаз попытался ее обнять, чуть не набросилась на него с кулаками.
К ним поспешил доктор Барнеа. Вместе с другим кибуцником он отвел Ципору в медпункт.
Остальные продолжали неподвижно сидеть за столом, словно окаменев.
Дебора шепотом спросила у Ханны Явец:
— Ави?
Та угрюмо кивнула.
— Был авианалет на базу боевиков в Сидоне. Я по радио слышала. Один из наших самолетов был сбит зенитками.
Боже, подумала Дебора. Голова у нее пошла кругом.
Все по-прежнему сидели в молчании. За несколько секунд из крестьян-кибуцников они превратились в погруженную в глубокий траур религиозную общину.
Через двадцать минут вернулся доктор, с трудом удерживавший слезы. Все сгрудились вокруг него, чтобы выслушать хриплый, сбивчивый рассказ.
— В Ави стреляли и тяжело ранили. Он не катапультировался, даже когда уже был над нашей территорией. Хотел посадить самолет… — голос у него срывался, — чтобы на нем могли летать другие.
Многие кибуцники, мужчины и женщины, знавшие Ави с рождения и выросшие с ним вместе, закрыли глаза руками и тихо заплакали.
— Он не должен был лететь! — с горечью проговорила Ханна.
— В каком смысле? — спросила Дебора.
— Он был единственный сын. В израильской армии таких никогда не посылают на передовую. Ави должен был получить специальное разрешение.
Дебора молча кивнула.
— Я знаю, он не боялся умереть, — продолжала Ханна. — Но он разбил жизнь своим родителям! Теперь у них ничего не осталось.
Кибуц заботился о своих членах буквально от колыбели до могилы. В противоположной от детского сада юго-западной части территории, на отдалении, располагалось кладбище.
Здесь, в присутствии всей большой семьи своих односельчан, командира эскадрильи и летчиков-сослуживцев, Ави Бен-Ами, двадцати пяти лет, был похоронен с миром. Солдаты дали залп из винтовок, и простой гроб, накрытый знаменем со звездой Давида, опустили в землю. Обошлось без раввина. И, если не считать краткой прощальной речи командира, церемония была чистой формальностью. Но скорбь была настоящая.
Несколько недель кибуц был в трауре. Дебора остро чувствовала необходимость поделиться своими мыслями и переживаниями с кем-нибудь за пределами этой замкнутой общины.
Она уселась за свой небольшой деревянный стол и начала очередное длинное послание Дэнни — на этот раз о том, как гибель одного солдата способна опечалить не только его родное селение, но и всю нацию. Ведь в тот вечер весь Израиль видел фотографию Ави по телевизору. И искренне разделял скорбь семьи Бен-Ами.
Прошло минут пятнадцать, когда в ее незапертую дверь постучали. Дебора нисколько не удивилась, увидев на пороге Боаза и Ципору. После смерти своего единственного сына старики придумали способ проводить долгие ночи. В полдесятого, после телевизионного выпуска новостей, они выходили гулять по рощам кибуца и бродили до тех пор, пока буквально не засыпали на ходу.
— Есть кто дома? — спросил Боаз, напустив на себя беззаботный вид.
— Входите, — ответила Дебора, тоже искусственно бодро.
— Нет, нет! — возразил Боаз. — Тем более что места тут для всех не хватит. Выходи ты к нам, прогуляйся. Твоему малышу полезно подышать свежим воздухом.
Она кивнула и встала. Последнее время ей стало трудновато подниматься, но она все же вышла на улицу.
Дебора понимала, что ее пригласили не просто поболтать. Ведь в последние недели Боаз и Ципора превратились почти в отшельников.
— Дебора, — начал Боаз. — Мы долго набирались храбрости, чтобы поговорить с тобой…
— Храбрости? — перебила Дебора.
— Ну да, — смущенно продолжал Боаз. — Но если посмотреть, в каком положении оказались мы и в каком ты, я думаю, мы можем помочь друг другу.
Дебора заставила себя улыбнуться.
— Что до меня, я готова помочь, чем только могу.
— Как я понимаю, — говорил Боаз, — у твоего ребенка никогда не будет отца. А у нас с Ципорой не будет внуков. Если мы как-нибудь сумеем склеить разбившиеся куски, может снова получиться что-то цельное. — Он остановился и добавил: — Насколько возможно.
— Что… — неуверенно произнесла Дебора, — что я могла бы сделать?
— Как бы ты отнеслась к тому, чтобы дать ребенку наше имя? Я не имею в виду обязательно Ави или Авива. Пусть это будет только фамилия. Бен-Ами. Тогда мы двое сможем стать ему бабушкой и дедушкой.
Ципора почти извиняющимся тоном добавила:
— Для ребенка это вправду будет лучше…
Дебора заключила их обоих в объятия.
— Спасибо, — пробормотала она, и слезы покатились из ее глаз.
— Нет, — решительно возразила Ципора. — Это тебе спасибо!
В одно прекрасное майское утро у Деборы начались схватки. Поскольку в шрифе не было телефона, ее соседка Ханна бросилась будить доктора Барнеа, который, борясь со сном, проговорил:
— Когда схватки начнут повторяться каждые три минуты, доставьте ее в операционную. Я приведу сестру.
Последние три месяца беременности Деборы Ханна посещала с ней акушерские курсы, чтобы помогать ей контролировать дыхание во время родов.
Боль оказалась сильнее, чем Дебора ожидала. Каждый раз во время схваток она стискивала зубы и безуспешно пыталась удержаться от сквернословия. Когда боль в очередной раз отпустила — а такие моменты становились все реже, — она, задыхаясь, крикнула Ханне:
— Черт бы побрал эту Еву! Смотри, что она натворила, откусив от этого несчастного яблока!
В кибуце была небольшая, но хорошо оборудованная операционная, так что доктор Барнеа и две медсестры, работавшие по совместительству, могли проводить здесь неотложные операции, например, вырезать аппендицит или вправить кость. И, конечно, принять роды.
В восемь пятнадцать доктор решил, что ключевой момент уже близок. Сестры на каталке ввезли Дебору, а Ханна стояла рядом и подбадривала роженицу.
В восемь двадцать семь показалась головка ребенка, и через несколько секунд Ханна возбужденно воскликнула:
— Дебора, мальчик! Чудесный светленький мальчик!
Доктор и сестры почти в один голос воскликнули:
— Мазл тов!
Молодая мать была вне себя от счастья.
Несколько позже она и новоявленные дедушка Боаз и бабушка Ципора вместе утирали слезы.
— Как назовешь? — спросила Ципора.
Этот вопрос Дебора уже хорошо продумала. Если родится девочка, решила она, будет Хавой, в честь первой жены ее отца. (Дебора сама не понимала почему, но в ней по-прежнему жило стремление угодить отцу.)
Если же будет мальчик, она твердо решила дать ему еврейское имя, ближайшее по смыслу к «Тимоти» — что по-гречески означает «почитающий Бога». Выбор сводился к Элимелеху: «мой Бог есть царь», и Элише: «Бог — мое спасение». Дебора остановилась на втором.
22 мая 1971 года Элиша Бен-Ами был обрезан и вступил в завет между Господом и Его народом. Он носил фамилию погибшего мужчины, не являвшегося ему отцом. А имя — другого, живого, который никогда не узнает, что Эли — его сын.
Дебору охватывал то восторг, то бессилие. Даже в эти первые пьянящие дни были моменты, когда она застывала в неподвижности, исполненная благоговейного страха перед тем, что она совершила.
Ведь пока Эли еще был в ее чреве, в минуты сомнения она говорила себе: «Как только ребенок родится, все наладится». Теперь же, когда он появился на свет, на смену радужной мечте пришла реальность, полная горя и слез.
Естественно, все кибуцники поздравляли и поддерживали Дебору. Но для всех, кроме Боаза, Ципоры и самой Деборы, Эли был просто еще одним из множества младенцев, которых здесь всегда встречали с любовью.
Деборе не терпелось разделить захлестнувшую ее любовь с кем-нибудь из ее родной семьи, хотя бы с матерью. А еще — с Дэнни, которому за время беременности она несколько раз чуть было не открыла своего секрета.
И она была вынуждена признаться себе, что где-то в глубине души, как бы нелепо это ни казалось, ей хотелось рассказать обо всем и отцу. Хотя она считала, что все эмоциональные связи с отцом уже давно порваны, живущая в ней маленькая девочка все еще нуждалась в папином одобрении.
Только вот примет ли он когда-нибудь заблудшую дочь под свое крыло?
Из всех отступников, обнаружившихся среди будущих раввинов, я стал последним. Это было мое единственное отличие от остальных.
На первом курсе своего рода нервный срыв случился с Лабелем Кантровичем. Это была большая трагедия, учитывая, что он к тому времени уже был женат и имел двоих детей. Ходили слухи, что он вернулся к преподаванию в родную ешиву в Балтиморе, но по-прежнему мучается мигренями и высоким давлением. Я, однако, ни минуты не сомневался, что этим дело не ограничивалось.
К концу третьего курса из наших рядов выпали еще двое, это было за двенадцать с небольшим месяцев до нашего превращения в раввинов. Об этих несчастных наши преподаватели не распространялись, ссылаясь лишь на какие-то их «внутренние проблемы».
В отличие от Кантровича эти двое отщепенцев не были сыновьями раввинов, да и у Лабеля отец был всего лишь директором небольшой ешивы, а вовсе не духовным лидером целой общины.
Никто из них не был наследником дела зильцского ребе. Никому из них не грозило разбить «золотую цепь» преемственности — а вместе с ней и сердце своего отца.
Я гадал, что станет делать отец. Он всегда вел такую праведную жизнь, он с таким жаром молил Господа о наследнике! И теперь ему должна быть ниспослана эта боль. За что?
Тут я себя оборвал. Как я смею допускать мысль о том, что я утратил веру по воле Провидения? Ведь я — не какой-то современный Иов, не выдержавший испытания. Я простой смертный, разуверившийся в постулатах своей религии.
Однако… где найти мужество взглянуть в глаза отца? Ведь я знал, что для него моя будущая деятельность на поприще раввина — продолжение всей его жизни, исполненной служения Всевышнему. Как мне произнести слова, которые станут для него настоящим ударом?
Когда Беллер без предупреждения объявился в общежитии, чтобы меня приободрить, я испытал искреннюю благодарность.
— Ну, зачем я это делаю? — мучился я.
Беллер взглянул на меня и своим голосом психотерапевта — я это так воспринимал — тихо спросил:
— А кого конкретно ты боишься обидеть?
Я опустил глаза и признался:
— Отца. — Помолчав, я повторил: — Поступая так, я причиняю боль своему отцу.
Затем я поднял глаза и с болью спросил:
— Почему, Аарон, почему я так хочу это сделать?
— На этот вопрос только ты можешь найти ответ, — тихо ответил он.
— Неужели я его так ненавижу?
— Так уж и ненавидишь?
Что я мог сказать в ответ на столь страшный вопрос? Только правду.
— Да, — с ужасом пролепетал я, — в глубине души мне страшно хочется его наказать. Ведь вы посмотрите, как он обошелся с моей сестрой!
— И дело только в Деборе? — уточнил Беллер.
— Нет, конечно. Вы правы. Дело в том, что он делает со мной. Почему я обязательно должен мечтать о карьере раввина? Почему я вообще должен позволять ему швырять мою жизнь на наковальню и ковать из нее все, что ему вздумается? А если бы я вообще не родился?
— Поздновато уже об этом, — усмехнулся Беллер. — Теперь тебе не поможет, даже если вернешься в утробу матери.
Я попытался улыбнуться в ответ, но это мне плохо удалось.
— Когда собираешься поговорить с ним? — спросил он.
— Как только куплю бронежилет, — сострил я, после чего признался: — Аарон, я не представляю себе, как это сделать.
— Просто возьми и скажи ему правду. Это будет честнее всего.
— Знаю. Но я не могу выложить ему все как есть. Это его убьет!
Беллер помотал головой.
— Дэнни, у него в жизни были трагедии посерьезнее — Холокост, смерть Хавы, утрата первого сына. Могу поручиться: твоему отцу будет очень больно, но он не умрет.
— Вы его не знаете, — тихо возразил я. — Вы не знаете этого человека!
Он ничего не ответил.
Всю дорогу на метро до Бруклина я мучился вопросом, как мне поступить «честнее всего». До этого я изобретал тысячу отговорок и малоубедительных оправданий, пытался придумать, как отсрочить решительное объяснение — например, сказать: «Я бы хотел еще год поучиться в Иерусалиме…» Но Беллер меня убедил, что это будет неоправданной жестокостью по отношению к нам обоим.
К тому времени, как поезд прибыл на станцию «Уолл-стрит», я уже сформулировал свои доводы, так что остаток пути их просто зазубривал.
Вечер был душный, и, хотя к ночи чуть повеяло прохладой, я все равно обливался потом.
Было уже около полуночи, когда я медленно прошел по нашей улице мимо погруженной во мрак и безмолвие синагоги и наконец поднялся по ступеням родного крыльца. Мама уже, наверное, давно легла. Втайне я малодушно надеялся, что и отец уже спит.
Напрасная надежда. Он всегда работал у себя за столом в кабинете, когда весь мир уже давно видел сладкие сны. Припоминаю даже, что в моем детстве бывали случаи, когда отец выходил к завтраку, всю ночь просидев за выработкой позиции по какому-нибудь особенно сложному теоретическому вопросу.
Дрожащими руками я вставил ключ в замок. Дверь скрипнула; Не разбудить бы маму! Возможно, подсознательно я даже хотел, чтобы она проснулась и своим присутствием помогла отцу принять ожидающий его удар, сыграла роль посредника или утешителя… Утешителя для нас обоих.
Коридор пересекала полоска света из чуть приоткрытой двери отцовского кабинета. Он ласково окликнул:
— Дэниэл, это ты?
Я ответил:
— Да, папа.
Но слова застряли где-то в горле, и отец был вынужден подняться из-за стола и выглянуть.
Он сиял.
— Ну, без пяти минут ребе Луриа, какой сюрприз! Досрочно сдал выпускную сессию?
Я не ответил. Я стоял в темноте, боясь малейшего лучика света.
Не видя в темноте моего лица, он бодро продолжал:
— Входи, входи. Хочу, чтобы ты послушал, что я написал о значении веры для брака. Сейчас мне не помешает свежий ум молодого талмудиста.
Я медленно шагнул вперед, опустив голову. Он обнял меня за плечи и втолкнул в кабинет. Я задрожал, не только от напряжения, но и от холода: его кабинет был единственной комнатой в доме, где стоял кондиционер — не для того, чтобы создавать комфорт для него самого, а чтобы защитить от жары огромные тома Талмуда. Эти бесценные фолианты в кожаных переплетах — некоторым было больше ста лет, например, Виленскому Талмуду, — с огромным риском были вывезены из-под нацистов и теперь составляли единственный «живой» завет, оставшийся от праха и пепла города Зильц.
— Садись, садись! — радушно пригласил он. — Что-нибудь попьешь? Холодного чая? Или, может, стаканчик сельтерской?
— Нет, папа, спасибо, я не хочу пить.
На самом деле рот и горло у меня совершенно пересохли. А губы только что не потрескались.
Отец перегнулся через стол и, глядя поверх очков, уставился на меня.
— Дэниэл, — объявил он, — ты очень бледен. Это, должно быть, от экзаменов, да?
Я только пожал плечами.
— Последнее время ты явно очень мало спал.
Я кивнул, чувствуя вину и стыд, что явился отцу в таком измученном виде. Некоторых его качеств — скажем, неуемной энергии, благодаря которой он мог подолгу обходиться без сна, — я так и не унаследовал.
Он откинулся на спинку кресла.
— Итак… — Он улыбнулся. — Как все прошло?
— Что именно?
— Экзамены. Трудно было? Устал?
Я начал фразу, но мне не хватило смелости ее закончить:
— Я не…
— Хорошо, — просиял отец.
— Не понял?
— Ты же хотел сказать, что трудно не было. Значит, ты хорошо занимался.
— Нет, нет! — выпалил я. Голос у меня слегка дрогнул.
— Дэниэл! — Отец встревожился. — Надеюсь, ты пришел не затем, чтобы сообщить о провале?
— Нет, папа.
— Ну и хорошо! Какую ты получил оценку, неважно. Главное, что экзамены ты сдал.
Господи боже! После стольких лет, когда он непрестанно желал видеть меня в числе самых лучших, он вдруг оказался готов принять среднюю — а быть может, и посредственную оценку моих научных достижений. Ирония происходящего дополнительно усугубила мои терзания.
Я почувствовал, что должен прямо сейчас выложить ему все, как есть, иначе мое отчаянно колотящееся сердце вовсе не даст мне говорить.
— Отец… — начал я. От дрожи в собственном голосе я нервничал еще больше.
Он снял очки и пока еще заботливым тоном проговорил:
— Дэнни, что-то случилось. У тебя на лице написано! Выкладывай, не бойся. Помни: я твой отец!
«Да, именно поэтому я так и боюсь».
— Я не сдавал экзаменов, — выдавил я, приготовившись к тому, что сейчас разверзнутся небеса. Но этого не произошло. Отец в очередной раз меня удивил.
— Дэниэл, — нежно произнес он. — Ты не первый, кто в подобный момент испытывает психологический надлом. Думаю, тебе сейчас надо отдохнуть. Экзамены можно сдать когда угодно.
Кивком головы он разрешил мне уйти. Но я не мог. Я знал, что не смогу смотреть на белый свет, пока все ему не скажу.
— Отец!
— Да, Дэниэл?
— Я не хочу становиться раввином.
Он онемел. Да и вряд ли существовали слова, которые могли бы послужить ответом на подобное заявление.
— Не хочешь? Ты не хочешь идти по стопам своего отца и деда? — Он помолчал, потом почти умоляющим тоном спросил: — Но почему, Дэнни? Скажи мне, почему?
Раз уж я зашел настолько далеко, надо было идти до конца.
— Потому что… я потерял веру.
Наступила апокалиптическая тишина.
— Этого не может быть! — невнятно молвил он, растерянный и потрясенный услышанным. — То, что не удалось римлянам, грекам, Гитлеру…
Он мог не продолжать. Мы оба понимали, что он обвиняет меня в убиении, уничтожении рода зильцских раввинов.
Наконец он прохрипел:
— Дэниэл, мне кажется, тебе следует показаться врачу. Завтра первым же делом позвоним…
— Нет! — перебил я. — Я, может, и нездоров, но эта болезнь неизлечимая. Отец, у меня в голове полно демонов. Ни один врач… — Тут я счел нужным добавить: — Ни один ребе Гершон не сможет изгнать из меня эту боль.
Стало так тихо, что мне казалось, я слышу, как несутся по черному небу облака.
Как ни странно, отец уже совершенно взял себя в руки.
— Дэниэл, — медленно начал он, — я думаю, тебе надо будет съехать отсюда. И как можно скорее.
Я покорно кивнул.
— Возьми все, что тебе нужно, и оставь свой ключ. Потому что больше мы с тобой не увидимся.
Я еще по дороге предвидел подобный исход. Я даже мысленно составил список того, что мне нужно будет забрать из своей комнаты. Но к тому, что последовало дальше, я готов не был.
— Что касается меня, — объявил отец, — то у меня больше нет сына. Я буду тридцать дней читать по тебе кадиш, после чего ты перестанешь для меня существовать навсегда.
Он встал и вышел из комнаты.
В следующую минуту я услышал, как тихонько закрылась входная дверь. Я знал, куда он направился. В шул, чтобы совершить поминальную службу.
Ибо сын его умер.
Следующие сорок пять минут прошли в поспешных сборах. Я взял из своей комнаты всевозможные памятные вещицы да еще прихватил кое-что из одежды и несколько книг. К счастью, основная часть моей библиотеки находилась у меня в общежитии.
Мама, разбуженная нашим разговором, стояла тут же. Она была в халате и без шейтеля на голове выглядела как-то странно. Она что-то быстро говорила, словно пытаясь словами заглушить горечь происходящего. Это был ремейк другой пьесы, сыгранной пятью годами ранее. Драмы под названием «Изгнание Деборы». Только на этот раз мама оставалась совсем одна.
— Я не могу этого вынести! — рыдала она. — Он выгнал обоих моих детей! Куда ты пойдешь, Дэнни? Когда я тебя теперь увижу?
Я мог лишь пожимать плечами. Говорить я боялся, потому что чувствовал, что могу разрыдаться и броситься к ней за утешением, в котором я так нуждался.
Но она задала вопрос по существу. Куда, действительно, мне теперь идти? Пару дней я еще смогу оставаться в общежитии, пока они меня не вышвырнут за предательство, — а что дальше?
— Что ты теперь будешь делать, Дэнни? — всхлипывала мама.
— Не знаю, — буркнул я. — Может, на следующий год пойду в аспирантуру.
— По какой специальности?
— Пока не знаю. Сейчас у меня в голове полная путаница.
Я не стал ей говорить, что интересуюсь психологией, дабы не подставлять Беллера.
Вожжи, которыми я удерживал свою злость, ослабли, и я выплеснул ее на мою бедную мать.
— Думаешь, мне легко? — закричал я. — Думаешь, мне так хотелось обидеть тебя — и даже папу? Мне ужасно жаль! Ужасно…
Она обняла меня и залилась такими горючими слезами, что промочила мне рубашку.
— Дэнни, мы же твои родители! — взывала она. — Не уходи вот так!
Больше я был не в силах это выносить.
— Он меня выгнал! — опять выкрикнул я. — Я для него не человек — я всего лишь звено в его проклятой «золотой цепи»!
— Он тебя любит! — взмолилась мать. — Он остынет.
Я усомнился.
— Ты и впрямь в это веришь?
Мама не шелохнулась. Ее раздирали на части противоречивые чувства, и она была в еще большей растерянности, чем я сам.
Я с грустью и состраданием посмотрел на нее. Ведь ей предстоит оставаться в этом доме вечной скорби!
Я поцеловал маму в лоб, схватил чемодан и выбежал на улицу.
Дойдя до угла, я обернулся и в последний раз окинул взором квартал, где я родился и вырос, знакомые дома людей, составлявших мир моего детства, и синагогу, в которой я молился с того дня, как научился читать. Над святым ковчегом будет всегда гореть вечный огонь, но я знал, что мое лицо он больше никогда не озарит.
Я начал нести свою кару.
Я вернулся в общежитие и вошел в свою комнату, которая — как и мои чувства — была в хаотическом состоянии. На кровати и батарее отопления валялись открытые книги, напоминая о моем прежнем беспорядочном существовании.
С неосознанной непочтительностью я скинул несколько книг на пол и уселся на кровать. Хотя была уже глубокая ночь, мне необходимо было с кем-то поговорить. Хотя бы по телефону. Но звонить Беллеру я не осмеливался. А ждать духовного утешения, в котором я так нуждался, от Ариэль было бесполезно.
Значит, поговорить мне было не с кем. Я сидел неподвижно, и все мое существо, казалось, окаменело от горя.
Не могу припомнить, сколько времени я так просидел. Знаю только, что рассвет застал меня в том же положении.
В дверь постучали. Я подумал, что это кто-то из сотрудников деканата — а то и несколько — пришли меня выгонять… или вести на расстрел.
Оказалось, однако, что это мой однокашник, живущий на том же этаже.
— Эй, Луриа! — в некотором раздражении окликнул он: ему пришлось оторваться от занятий. — Там тебе звонят.
Я прошаркал к телефону и снял трубку.
Звонила мама.
— Дэнни, — сказала она голосом зомби, — у твоего отца случился удар.
По окончании семинара по современной еврейской поэзии ее руководитель, высокий, сухопарый канадский иммигрант тридцати с небольшим лет по имени Зэев Моргенштерн, задержался в дверях, рассчитывая ненавязчиво пригласить Дебору на чашку кофе. Она была польщена.
Несколькими минутами позже они уже сидели в кафе. Зэев делал вид, что похожий на кусок пластмассы пирог с сыром необычайно вкусен, а Дебора поглощала сандвичи, которыми сегодня ограничится весь ее обед, поскольку по вторникам и четвергам она добирается до кибуца уже после закрытия столовой.
Сегодняшний семинар Зэев завершил блистательным анализом поэмы Иегуды Амихая «Половина людей», проведя сравнение с древнеримским поэтом Катуллом, а также с Шекспиром и Бодлером.
Половина людей любит,
Половина людей ненавидит.
Где мое место меж двумя половинами,
Что так дополняют друг друга?
— Поразительно! — восторгалась Дебора. — В Бруклине никто нам и слова не говорил, что, кроме Библии, существует еще какая-то еврейская литература. Думаю, вы правы, когда причисляете его к великим.
— Рад, что вы тоже так считаете, — ответил Зэев. — Кстати, живет он в трех кварталах от меня. Я бы мог как-нибудь вас с ним познакомить, если вам это интересно. Думаю, он не хуже Йитса.
Дебора смутилась.
— Увы, мое знакомство с английской литературой заканчивается «Юлием Цезарем».
Зэев улыбнулся.
— Ну, если вы позволите мне перевести вас через Рубикон, я буду рад позаниматься с вами индивидуально современной английской поэзией. Скажем, на той неделе после семинара… Сможете задержаться? Приглашаю вас на ужин.
Ее терзали сомнения. Безотчетно желая лишить себя удовольствия общения с ним, она ответила:
— Моему ребенку год и месяц, и мне необходимо быть в кибуце в такое время, чтобы уложить его спать. Лучше я приду за час до занятий, если вам это удобно.
Зэев не сдержал удивления:
— О-о…
— Что такое?
— Я не знал, что вы замужем. Ну… то есть… кольца вы не носите…
Дебора смущенно поерзала в кресле.
— Вообще-то, я не замужем. Понимаете…
Ей еще ни разу не приходилось рассказывать постороннему человеку ту легенду, которую для нее сложили кибуцники. Она была убеждена, что придуманная версия бессовестно эксплуатирует факт трагической гибели Ави. Но сейчас она сочла возможным ее изложить.
— Он служил в авиации, — медленно произнесла она. Остальное было ясно без слов.
— Мне очень жаль, — посочувствовал Зэев. — Давно это случилось?
— Больше года назад, — ответила она. — В Ливане.
— То есть сына своего он так и не увидел…
Дебора кивнула.
— Да, — тихо сказала она. — Отец его не видел.
— Что ж, — наконец проговорил он, — у вас хотя бы есть кибуц. Не сомневаюсь, это для вас надежный источник моральной поддержки.
Она опять кивнула и беспокойно взглянула на часы.
— Мне, пожалуй, пора. Терпеть не могу ездить по этим узким дорогам ночью.
Она поднялась. Зэев тоже встал.
— Не забудьте — на следующей неделе встречаемся. Книги я принесу.
Дебора улыбнулась.
— Буду ждать.
За год, прошедший после рождения Эли, ей ни разу не приходило в голову искать отношений с мужчиной. Она с горечью говорила себе, что успела дважды овдоветь, ни разу не побывав замужем.
Интересно, почему Зэев ее выделил. В группе были куда более красивые девушки, и все же ее появление в аудитории он всякий раз встречал какой-то особенной улыбкой. И всякий раз, как он читал вслух стихи, создавалось впечатление, что он делает это для нее одной.
Она призналась себе, что он ей симпатичен. Они едва попрощались, а она уже считает дни до следующего семинара. Эта мысль одновременно и тешила, и смущала ее.
Был закат, и склоны горы Кармель обдувал свежий бриз с моря.
Через полтора часа Дебора открыла дверь своего шрифа и, к собственному изумлению, погрузилась в клубы дыма. За ними она различила Боаза Бен-Ами.
Один взгляд — и Дебора выронила из рук учебники.
— Так! — потребовала она, силясь унять отчаянно заколотившееся сердце. — Говори, что стряслось.
Папу отвезли в Бруклинский еврейский госпиталь. Прямо в реанимацию.
Когда я приехал, мои сводные сестры держались рядом с мамой, словно стараясь ее защитить. Лица у обеих были пепельно-серые, словно уже началась шива — первая неделя траура по усопшему.
На меня сестры зыркнули так, словно я был убийцей.
— Как он? — спросил я.
Ответа я не дождался.
Тускло освещенная гостиная была погружена в тишину, слышались только тихие всхлипывания моей матери. Я опустился рядом с ней на колени. Она сидела, обхватив руками голову.
— Мама, он… жив?
Она чуть заметно кивнула. Я с трудом разобрал слова:
— До сих пор без сознания.
Я взглянул на сестер и спросил:
— А что врачи говорят?
Рена сжалилась над моим отчаянием и прошептала:
— Он будет жить. Но, судя по результатам обследований, останется частично парализован. — Помолчав, она добавила: — Речь, скорее всего, до конца не восстановится.
Старшая сестра, Малка, прошипела:
— Это ты его допек! Пусть это останется на твоей совести!
Уж ее-то критика мне была не нужна.
— Послушай, может, скажешь, где написано, что послушание означает непременное продолжение отцовской профессии?
Я опять повернулся к маме:
— Деборе кто-нибудь позвонил?
Она кивнула.
Рена пояснила:
— Я дозвонилась до кибуца. Она уже едет…
— Еще лучше! — пробурчала Малка. — Как раз доведет дело братца до конца.
И тут вдруг мама поднялась и выкрикнула:
— Штиль, киндер![40] Прекратите ссориться! Вы все его дети — все вы! Ты вот что, Дэнни, в воскресенье поедешь встречать сестру в аэропорт.
Я кивнул.
— А сегодня останешься ночевать у нас.
— Еще чего! — возмутилась Малка.
Мама смерила ее взглядом.
— Прошу прощения, но, пока Моисей… болен, порядки в доме устанавливаю я, — объявила она.
Мы договорились в клинике, чтобы мама ночевала у отца в палате. Сестры с мужьями приезжали после утренней службы в синагоге.
Уходили они только вечером, с таким расчетом, чтобы поспеть на автобус.
Я оставался с мамой, и мы вместе ужинали размороженной кошерной едой, которую нам давали в клинике. За едой мы почти не разговаривали. Затем мама принимала успокоительное, а я отправлялся домой.
Я брел по темным улицам, мысленно желая, чтобы на меня кто-нибудь напал.
Мне хотелось понести физическую кару за то невообразимое преступление, какое я совершил по отношению к отцу.
Несмотря на усталость от перелета и волнения за отца, Дебора показалась мне крепче и привлекательней, чем когда-либо. Стройная и загорелая, она, безусловно, разительно отличалась от той бледнолицей и слегка полноватой девочки-подростка, какой я ее помнил.
Мы крепко обнялись, одновременно испытывая радость и печаль. Я приехал прямо из клиники и имел все основания сообщить Деборе, что папа утром пришел в себя и даже немного поговорил с мамой, после чего уснул.
— Когда я смогу его увидеть? — в нетерпении спросила она.
— Пока они только маму к нему пускают. Но, может, к вечеру разрешат и нам.
— Дэнни, а что все-таки произошло?
Я рассказал ей о своем Великом Предательстве и о том, как Малка обвинила меня в покушении на отцеубийство.
— Послушай, Дэнни, — с нежностью сказала она, — ни в одном законе не сказано, что мы должны оправдывать ожидания своих родителей.
Я взглянул на нее. Да, сестра моя изменилась не только внешне.
Понятное дело, после такого перелета Дебора хотела помыться и переодеться. Пока она была в душе, я сидел на кровати, счастливый от того, что снова нахожусь в ее комнате.
В ее раскрытой дорожной сумке я увидел две книжки и фотографию улыбающейся женщины с симпатичным светловолосым малышом на руках. Судя по заднему плану, снимок был явно сделан в кибуце.
Женщиной была Дебора.
И на руках у нее был, по-видимому, ее собственный, а не чужой ребенок.
По дороге в клинику я пребывал в столь расстроенных чувствах, что не нашел случая задать Деборе этот вопрос. Все мои мысли сейчас были о здоровье отца.
У дверей папиной палаты мы застали сестер с мужьями. Они несли вахту, с нетерпением ожидая, когда их пустят к больному.
Малка, естественно, встретила меня очередным выпадом:
— Ты вчера не был на службе!
Я возразил, что это мое дело и ее совершенно не касается. Я не счел нужным сообщать ей правду, которая заключалась в том, что я боялся появляться на людях из-за преследовавшего меня ощущения вины. Все утро я провел у себя в комнате в молитвах, наедине с собой. Но Малка не унималась и заявила, что если бы я объявился в шуле, то меня бы призвали возглашать Тору и я смог бы прочесть специальную молитву во здравие отца.
Я буркнул, что если она такая чувствительная, то могла бы и сама поехать в новую реформистсткую синагогу Бейт-Эль на Оушен-паркуэй, где возглашать Тору вызывают и женщин.
— Это не настоящие иудеи! — возмутилась Малка. — У них там даже орган играет — как в католическом храме!
— В Иерусалимском храме звучала всевозможная музыка, — возразила Дебора. — Почитай Иеремию, глава тридцать третья, стих одиннадцатый, из него можно понять, что сотый псалом исполнял хор левитов в сопровождении оркестра.
Нелепая дискуссия грозила принять еще более ядовитый характер, но тут из палаты вышла мама. Никто из нас не отваживался спросить, как отец. Мы только пожирали ее глазами.
— Он разговаривает. Не совсем отчетливо, но разговаривает, — тихо начала она. — Доктор сказал, девочки могут войти к нему по одной.
— Слава богу! — пробормотала Малка и двинулась к двери.
— Нет, — остановила ее мама. — Сначала он хочет видеть Дебору.
Старшая сестра окаменела.
— Это почему?
— Потому, что он так захотел, — непреклонным тоном повторила мама.
Было заметно, что Деборе и самой неловко от такого небрежения к семейной иерархии. Едва дыша, она осторожно отворила дверь и вошла в палату.
Она пробыла с отцом минут десять, после чего с ним повидались старшие дочери. Мы стояли в коридоре, и я спросил у Деборы, как он. Она пожала плечами.
— Ничего… — Она закусила губу, чтобы не расплакаться.
— В чем дело? Он все еще на тебя сердится?
Она покачала головой.
— Он… он просил у меня прощения.
Я ощутил прилив надежды. Быть может, со временем меня тоже ждет чудесное примирение.
Вышла из палаты Малка и ответила на мой вопрос, прежде чем я успел его задать:
— Дэниэл, тебя он видеть не хочет. Совсем.
— Но почему? — взмолился я.
— Говорит, его сын должен стать раввином. Как того требует Отец Вселенной.
При этих словах старшей сестры Дебора — спасибо ей! — крепко сжала мне руку. И тем спасла меня от разрыва сердца.
Было так странно… Всю дорогу из клиники мы с Деборой едва перекинулись парой слов. Я решил, что она молчит от тревоги за отца. Как я позднее узнал, то же самое она думала про меня. И все же нам так много надо было друг другу сказать! Поделиться сокровенными мыслями, которые мы не могли открыть никому другому. Это было наше тайное богатство. Несмотря на расстояние и перерыв в общении, которые разделяли нас в последние годы, мы оба знали, что ближе друг друга у нас никого не будет в жизни. Мы по-прежнему были лучшими друзьями.
К тому времени, как мы добрались до дома, я больше не мог выносить этой неизвестности. Я сделал нам по чашке чая с лимоном и сел напротив сестры.
— Деб, — осторожно начал я, — почему бы нам не поговорить по душам, как когда-то в детстве?
— Я бы тоже с радостью.
Тогда я спросил в лоб:
— Дебора, у тебя ребенок?
Не моргнув глазом она ответила:
— Да.
— Почему же ты мне не сказала, что у тебя есть муж?
Она поколебалась мгновение и ответила:
— Потому что у меня его нет.
Я был так поражен, что ничего больше не смог выговорить и решил, что она истолкует мое молчание как деликатный знак вопроса. Тактичное ожидание дальнейшей информации. Но она ничего не стала объяснять.
— Послушай, — выдал я наконец, — я не собираюсь читать мораль…
Она добела закусила губу.
— Хорошо, — сдался я, — не хочешь говорить…
— Нет, нет! — оборвала она. — Хочу, очень хочу. Только это очень тяжело.
— Ладно, — согласился я, — пей свой чай. Я тебя не тороплю. — На самом деле я сгорал от любопытства и не мог удержаться от вопроса: — Он был из кибуца?
Она помолчала, потом тихо ответила:
— Да, из кибуца.
— Ага, выходит, разговоры о «свободной любви» не такие уж выдумки?
Какой же я был шмук[41]! Я ее по-настоящему обидел.
— Это не было банальной интрижкой, — сказала она, и глаза ее наполнились слезами. — Он служил в авиации. — Чуть слышно Дебора добавила: — Он погиб.
— О боже! — Я не мог подобрать нужных слов. — Вот ужас! Прости меня.
Я обнял сестру. Мы сидели обнявшись и вместе плакали.
Смешно, но не я ее, а она меня стала утешать.
— Дэнни, Дэнни, все в порядке. У малыша в кибуце есть бабушка и дедушка — и человек десять братишек и сестренок.
— Папа об этом знает?
Она помотала головой.
— А мама?
Снова отрицательный ответ.
— Но почему? Они были бы рады узнать о внуке. Кстати, это мальчик или девочка?
— Мальчик, — безжизненным голосом ответила она. — Его зовут Элиша.
— Элиша означает «Бог — мой Спаситель», — машинально перевел я. — Красиво. Почему ты выбрала это имя?
По какой-то причине она не смогла ответить на этот простой вопрос.
— Эй, Деб, — сказал я как можно бодрее, — мы должны это отпраздновать! Мазл тов! Он такой симпатяга. Жаль, что ты его не привезла.
Я не удержался и добавил:
— Он мог бы стать для папы утешением ввиду моей безвременной кончины.
— Да будет тебе, Дэнни! — возразила Дебора. — Не надо так! Вы с папой еще помиритесь.
— Нет. — Я покачал головой. — Он поклялся, что не заговорит со мной, пока я не стану ребе Луриа. Что означает — никогда.
— Я все же не понимаю, почему ты решил не сдавать выпускные, — сказала она. — Подумаешь — еще бы несколько недель позанимался. Быть может, папу бы это примирило с горестным известием… А тебе бы позволило выиграть время.
— Что сделано, то сделано. — Я начинал злиться. — Я хотел донести до него свое мнение, продемонстрировать ему, что он больше не может вертеть мною, как ему захочется. — Лицо Деборы застыло, когда я добавил: — Я знаю, что буду за это гореть в аду.
— Мне казалось, у евреев нет ада…
— Извини, Деб, — педантично поправил я, — он есть — мы называем его геенной. Обитель душ грешников. Так что, если в будущем захочешь мне написать, адрес ты уже знаешь. Только пиши на асбестовых пластинках.
Она смерила меня пытливым взглядом.
— Я что-то не пойму. Ты веришь в ад. Ты веришь в Судный день. А в Бога ты веришь?
— Да.
— Тогда почему ты не можешь стать раввином?
— Потому, — ответил я, глубоко страдая, — что не верю в себя самого.
И выйдет весь мир Тебя приветствовать
И возносить Твое славное имя…
Заключительный гимн община исполняла громко и вдохновенно. Потом все склонили головы, и духовный предводитель конгрегации, воздев руки, благословил собравшихся.
«Да благословит тебя Господь и сохранит! Да озарит тебя Господь ликом Своим! Да обратит Господь лик Свой к тебе и принесет тебе мир».
Из огромных органных труб полились торжественные ноты «Адажио соль-минор» Альбинони, и раввин Стивен Голдман, облаченный в черные одежды и шапку, похожую на головной убор кардинала, только другого цвета, энергично прошагал по центральному проходу храма Бейт-Эль[42]. Он стоял возле дверей, персонально осеняя каждого выходящего члена общины своим субботним благословением.
Хотя в храме работал кондиционер, число пришедших на службу в этот июньский вечер было невелико. После трех десятков рукопожатий толпа поредела настолько, что раввин Голдман обратил внимание на сильно загорелую молодую особу, нервно переминавшуюся с ноги на ногу, в одном из дальних рядов.
Он с улыбкой перехватил ее взгляд и обратился к ней с традиционным для пятницы приветствием: «Шабат шалом». Они обменялись рукопожатием.
— Вы ведь новенькая, так? — спросил раввин.
— Вообще-то я здесь всего несколько дней.
— А-а, — откликнулся он. — А как вас зовут?
— Дебора, — ответила она и смущенно уточнила: — Дебора Луриа.
— Из тех самых Луриа? — Он был искренне восхищен.
— Да, — неуверенно ответила она.
— А что вас привело сюда на службу? Ведь вы, ортодоксы, считаете нас чуть ли не еретиками?
— Ну меня-то уж навряд ли можно причислять к ортодоксам. Я живу в кибуце.
— Замечательно! — обрадовался он. — В каком именно?
— Кфар Ха-Шарон. Знаете такой?
— Да. Несколько моих однокашников проводили там летние каникулы. Вы ведь там консервируете томаты или что-то в этом духе?
— Не совсем. — Дебора улыбнулась. — Мы их замораживаем.
— Ну, по крайней мере я помню, что это овощи, — пошутил он. — Не подождете, пока я со всеми попрощаюсь? Мне было бы интересно с вами поговорить.
Она кивнула.
Уже через несколько минут Дебора и молодой раввин сидели на соседних скамьях и делились воспоминаниями об Израиле.
— Мне понравилась ваша служба, равви.
— Благодарю. Бунт левита Корея против Моисея навевает массу современных аналогий — в том числе касающихся Попечительского совета любого храма. Чтобы, как сказано, не «ставили себя выше народа Господня».
— Вы завтра утром опять будете вести службу? — поинтересовалась она.
— Да, я выбрал один кусок из Исайи.
— Я помню главу сорок шестую, — сказала Дебора. — Мне нравится образ Иерусалима как рожающей женщины. Потрясающая метафора!
— Вы прекрасно владеете предметом, — похвалил раввин. — Правда, от дочери рава Луриа я иного и не ожидал. Как долго вы здесь пробудете?
— Пока не могу сказать. У отца был удар. Пока он еще в больнице.
— Прискорбно слышать! Дело серьезное?
— Очень, — призналась она. — Но мы надеемся, что последствия будут минимальными.
— С вашего разрешения я бы хотел завтра вознести молитву за его выздоровление. Придете?
— Вы очень добры. Конечно, приду.
— Отлично. Значит, мы вас пригласим возглашать Тору.
До этого момента Дебора считала себя внутренне свободной. Сейчас она поняла, что до этого еще далеко.
— Ой, нет! Нет, я не смогу, — пролепетала она.
— Не понимаю, почему? — удивился ребе Голдман. — Не сомневаюсь, по-еврейски вы читаете лучше меня. К тому же вам не придется возглашать ничего, кроме благословений, которые…
— Благословения я знаю, — перебила она. — Тут дело в моем воспитании.
— Можете не объяснять, — сочувственно произнес он. — Но хватит ли у вас смелости пренебречь традициями и отведать равноправия?
Она засомневалась. Но лишь на долю секунды. «Прекрати, Дебора, — сказала она себе, — ты всю жизнь этого ждала!»
— Да, — бесстрашно объявила она. — Почту за честь.
— Вот и хорошо, — сказал ребе Голдман. — Для меня это тоже будет большая честь. Увидимся завтра утром.
— Спасибо, равви, — выпалила она и быстро удалилась.
От возбуждения вперемешку со страхом у Деборы кружилась голова.
Завтра будет самый важный день в ее жизни — если не считать того дня, когда родился Эли.
Как Дэнни в день его тринадцатилетия, она исполнит ритуал, который по еврейским законам обозначит ее вступление во взрослую жизнь.
Было чудесное летнее утро.
«Идеальная погода для пляжа, — подумала Дебора. — Может, на мое счастье, в храм никто не придет».
И она не очень ошиблась. Те несколько десятков прихожан, кто явился в этот день на службу, были в основном представителями старшего поколения.
Дебора села сзади — но у прохода, чтобы можно было быстро подняться и пройти вперед, если ее вызовут читать. Пока шли первые молитвы, она нервно теребила платок, надеясь, что раввин Голдман заметит ее отчаянное состояние. Но тот лишь посылал ей ободряющие улыбки со своей кафедры.
Наконец, в двадцать минут двенадцатого, паства поднялась. Открыли святой ковчег, и раввин вдвоем с кантором извлекли священные свитки. Они держали их так бережно, как родители держат свое драгоценное дитя.
Двое прихожан — мужчина и женщина — помогли снять со свитка верхнюю крышку, а затем и весь футляр. После этого они развернули свиток и отыскали сегодняшнюю главу Торы.
До начала службы, проходя мимо нее к биме, раввин шепнул:
— Доброе утро, Дебора. Ваш номер четвертый.
Сейчас она в волнении дожидалась, пока кантор последовательно пропоет по-еврейски:
— Да поднимется первый возглашающий… второй… третий…
Дебора затаила дыхание, боясь не услышать свой номер или, наоборот, встать раньше времени.
Наконец до нее донеслось:
— Да поднимется четвертый…
Она набрала полную грудь воздуха. Неожиданно для себя самой она вдруг совершенно успокоилась.
Выпрямившись, она прошла вперед, поднялась по покрытым ковром ступеням и оказалась в каких-то трех метрах от раввина Голдмана, а к Торе — и того ближе.
Никогда еще она не подходила так близко к священным манускриптам.
Она взяла в руки свиток, а кантор набросил ей на плечи шелковую молитвенную накидку. Дебора поежилась.
Традиция требовала, чтобы это облачение надевали только мужчины. Но сейчас оно укрывало ее плечи в соответствии с оказанной ей честью.
Кантор серебряной указкой ткнул в начало того фрагмента, который ей надлежало прочесть. Дебора взялась за края накидки и положила их на свиток, после чего поцеловала ритуальное одеяние, как тысячу раз на ее глазах делали мужчины в синагоге отца.
Кантор украдкой положил на пюпитр крупную карточку, так, чтобы ей было хорошо видно. Она посмотрела — это оказались молитвы на иврите, но записанные английскими буквами.
Но Дебора Луриа и без этого знала слова наизусть.
Благословите Господа нашего, Царя Вселенной,
Избравшего нас из всех народов
И давшего нам Тору…
Она пыталась следить за серебряной указкой кантора, но строчки расплывались от навернувшихся слез.
Молитва закончилась, осталось только заключительное благословение. На этот раз голос ее зазвучал еще звонче, сообразно значению момента.
Кантор затянул специальную молитву — традиционную благодарность тому, кого призвали читать.
И Дебора сумела пропеть с ним в унисон:
— «Пусть Он, кто благословляет Праотцев наших — Абрама, Ицхака и Иакова…
Как вдруг с изумлением услышала нечто новое:
— …и Праматерей наших — Сарру, Ривку, Рахель и Лею, — пускай же Он благословит и…
Он наклонился к Деборе и спросил ее еврейское имя. Она шепотом назвала его.
— …и Дебору, дочь рава Моисея и Рахель, и да ниспошлет Он полное выздоровление ее достославному отцу…»
В недолгой жизни Деборы уже были моменты и отчаяния, и эмоционального подъема. Но эта минута оказалась значительнее всех. Она чувствовала себя так, словно молния поразила ее в самую душу и воспламенила.
Она исполнила свой дочерний долг. И всем сердцем уверовала, что Господь услышал молитву за ее отца.
Проходя на свое место, она со всех сторон слышала поздравления и пожелания всяческих благ.
Она была настолько взволнована, что, направляясь к выходу из синагоги, лишь в последнюю минуту заметила фигуру за колонной.
— Поздравляю, Деб!
Отметить ее духовное совершеннолетие — «бар-мицву — пришел Дэнни.
— Дебора, тебя к телефону.
— А кто там, мам?
— А я знаю? — Рахель пожала плечами. — Представился Стивом. — Она поспешила задать главный вопрос: — Он еврей?
Дебора не удержалась от смеха.
— Мама, если это тот, кто я думаю, то он раввин.
— Что это за раввин, который называет себя «Стив»? Наверняка не из наших. Но… если он… в порядке, пригласи его на шаббес.
— Мама, он женат, — небрежно бросила Дебора, беря трубку.
— А-а… — разочарованно протянула Рахель. Ее энтузиазма как не бывало. — И с каких это пор моей дочери звонят женатые раввины? — Она закатила глаза и добавила: — Отец Вселенной, почему Ты выбрал моих детей для Твоих испытаний?
— Добрый вечер, Дебора. Сказать по правде, я дождался не третьей, а четвертой звезды на небе, чтобы это уж точно было после шабата.
— Все в порядке, равви, — ответила она.
— Ну, вот!.. — взмолился он. — Так меня называют только прихожане, когда недовольны прослушанной службой. Ну, да ладно. Мы с женой приглашаем вас завтра на поздний завтрак. Будут только багели[43] и лососина. И немного прозелитизма.
— Что вы хотите этим сказать? — удивилась Дебора.
— Объясню после того, как отведаете багелей, — весело ответил раввин. Он продиктовал ей адрес и повесил трубку.
— Могу я спросить, чего ради он звонил? — Рахель вперила в дочь строгий взор.
— Да так, ничего особенного, — беспечно ответила та. — На багели пригласил.
Едва Эстер Голдман открыла дверь, как Дебору кольнула совесть: и она, и ее муж держали на руках по малышу. Близняшек.
Дебора вдруг страстно затосковала по сыну.
Стив Голдман истолковал ее состояние по-своему.
— Уверяю вас, дети далеко не всегда приносят одни радости. — Он провел ее в столовую. — Они замечательные, но не посреди ночи. — Он показал на накрытый стол и сказал: — Угощайтесь!
Как и обещал, раввин не стал сразу заводить серьезных разговоров, а дождался, пока Дебора прикончит второй багель.
— Меня одолевает любопытство, — заявил он наконец. — Если сочтете, что меня это не касается, пожалуйста, так и скажите. Но для меня вы представляете собой загадку…
— Ну, знаете, я много слышала в свой адрес, но «загадочной» меня называют впервые. Что же вас так заинтриговало?
— Думаю, вы и сами догадываетесь, — дружелюбно ответил Стив. — Дочь зильцского рава живет в кибуце, где люди настолько пренебрегают всеми религиозными установлениями, что работают даже в дни святых праздников. Затем она приезжает в Бруклин и посещает службу, которую в ее семье наверняка сочли бы еретической. — Он выдержал паузу, давая ей возможность переварить предварительные замечания, а затем перешел к выводам: — Я могу только заключить, что вы пребываете в некоем поиске…
— Угадали, — согласилась она. — И надеюсь, вы не сочтете претенциозным, если я скажу: мне кажется, это поиск лучшей формы взаимоотношений с Богом.
— Именно это составляет суть нашего движения, — заговорила Эстер. — И далеко не все, что мы делаем, является новомодным изобретением. Во времена Талмуда призывать женщин к Торе было обычной практикой. И только сами фруммеры ее «пересмотрели».
— Откровенно говоря, меня задевает, что вы, хасиды, смотрите на меня сверху вниз, поскольку я не принимаю вашего тенденциозного толкования Библии. — Стив с жаром стукнул по столу и сказал: — Но Тора принадлежит каждому еврею. Бог вручил ее Моисею на горе Синай, а не какому-то раввину в Бруклине, который считает, что получил эксклюзивную лицензию на святость.
Дебора кивнула.
— То, что вы сейчас сказали, Стив, очень напоминает мне моего брата Дэнни. Он только что бросил учебу в семинарии. Похоже, мой отец станет последним представителем древнего рода раввинов Луриа.
— Мне очень жаль, — заметил Стив. — Вы этим огорчены?
— Мне жаль папу, но Дэнни я понимаю. И если уж быть честной до конца, я совсем не уверена, что в мире, где зильцской общины больше не существует, нам нужен зильцский рав.
— Но это не означает, что богословская династия Луриа тоже должна прерваться! — воскликнул в волнении Стив. — Вы-то сами никогда не думали стать раввином? У нас в семинарии уже начали выпускать раввинов.
Дебора была застигнута врасплох. И сумела лишь возразить:
— Мой отец, без сомнения, приведет вам тысячу теологических оснований, почему женщины не могут быть раввинами.
— При всем уважении к нему, — ответил Стив, — я бы мог представить ему еще больше оснований, почему это вполне возможная вещь. Есть у вас время для небольшой лекции?
— Я готова, — улыбнулась Дебора.
— Начнем с того, — начал перечислять Стив, — что веками раввины твердили, будто использование существительного мужского рода во фразах типа «Не хлебом единым жив человек» однозначно предполагает, что Закон Божий представляет собой некую прерогативу мужчин. Но более точно было бы воспринимать это слово — «человек» — как относящееся ко всем существам рода человеческого.
Вот мы тут сидим, а тем временем межконфессиональная комиссия занимается подготовкой «Нового, исправленного канонического издания Библии». В новом тексте местоимение «Он» по-прежнему употребляется применительно к Иисусу и Богу, но высказывания наподобие третьего стиха восьмой главы Второзакония излагаются иначе — «Не хлебом единым живы люди…».
У Деборы загорелись глаза. Она мгновенно вспомнила слова, которые всю жизнь были для нее как кость в горле.
— А вы не забыли знаменитый аргумент ребе Элиезера против изучения Торы девочками?
— А Бен-Ацаи? — возразил Стив. — Теолог ничуть не меньшего масштаба! Он говорил, что мужчина обязан учить свою дочь Торе. По сути дела (и готов поклясться, что этому вас в школе не учили), Талмуд говорит, что Господь на самом деле наделил женщин большим разумом, чем мужчин.
— Вы правы. — Она сдержано улыбнулась. — Этому нас не учили.
— Почитайте трактат «Нидда», раздел сорок пять б. Если вам это, конечно, интересно, — вступила в разговор Эстер.
Дебора была поражена ученостью его жены. Стив тем временем увлеченно продолжал:
— Вот вы, Дебора, происходите из рода Мириам Шпиры…
— Кого?
— Позвольте, я просто покажу вам это.
Он повернулся к книжной полке, достал томик энциклопедии «Иудаика» и быстро пролистал.
— Не сочтите за труд, Дебора, прочтите вот этот кусочек вслух. — Он показал ей абзац.
— «Луриа — известный род, начало которого прослеживается вплоть до четырнадцатого века».
Он ткнул в следующие строки:
— Пожалуйста, дальше!
— «Считается, что дочь основателя рода — Мириам, умершая около 1350 года, преподавала еврейский Закон в ешиве, стоя за занавеской».
Дебора в изумлении подняла глаза.
— Ну, видите? — улыбнулась Эстер. — Вы даже не были бы первой.
А ее муж минуту помолчал, давая Деборе возможность осмыслить услышанное, и спросил:
— Вам не кажется, что настало время женщинам рода Луриа выйти из-за занавески?
Наступило неловкое молчание. Наконец Дебора тихо сказала:
— Но у меня нет высшего образования.
— А у Моисея было? — хмыкнул раввин. — У Христа? У Будды? Вступительные испытания в Еврейский колледж состоят в проверке знания Торы, Талмуда и иврита. Бьюсь об заклад, вы хоть сейчас их сдадите.
Дебора недолго колебалась.
— Вы меня врасплох застали. Не знаю даже, что сказать.
— Пообещайте, что серьезно все обдумаете.
— Это я вам смело могу обещать, — согласилась Дебора.
— Вполне справедливо, — ответил Стив. — А теперь настало время для чего-то более космического. Вам предстоит отведать штрудель в исполнении Эстер.
Хозяйка принялась резать рулет, а Деборе почему-то стало неловко, что она разговаривала в основном с ее мужем. Она подошла и учтиво поинтересовалась:
— Скажите мне, Эстер, каково это — жить с современным раввином?
— Этот вопрос вам следовало адресовать мне, — встрял Стив.
— Почему? — не поняла Дебора.
— Потому что Эстер тоже раввин.
Единственный, к кому она могла сейчас обратиться за советом, был Дэнни.
— Послушай, извини, что нагружаю тебя в такое время…
— Перестань, Деб. Если бы кризисы случались тогда, когда мы их ждем, они не назывались бы кризисами. Я хочу сказать, если у меня самого голова идет кругом, это не значит, что я не могу дать тебе взвешенный совет. — Он помолчал и ласково добавил: — Это будет для меня большая честь.
— Но, Дэнни, давай попробуем представить, что меня примут. Ты думаешь, община Бней-Симха будет платить за мое обучение так, как платили за тебя?
Этим его было не сбить с толку.
— А может, ты так замечательно сдашь экзамены, что тебе дадут стипендию?
— Ладно, допустим, там все посходили с ума и мне выставят высокий балл. Теперь скажи мне, под каким деревом в Проспект-парке мне с твоим племянником раскинуть палатку?
Дэнни немного помолчал, потирая лоб, словно пытаясь добыть правильный ответ, как первобытный человек — огонь.
— Давай не будем кривить душой, Деб, — объявил он таким тоном, будто желал убедить прежде всего себя самого. — Ты знаешь, что мама с папой жаждут твоего возвращения. А перспектива получить внука — да еще у себя в доме — для папы станет настоящим стимулом к жизни.
— Но что будет, когда он узнает, чем я занимаюсь?
— А кто сказал, что ты обязана детально расписать ему свою будущую профессию? «Раввин» означает «учитель». Скажи, что ты готовишься стать учителем. Это будет не ложь — всего лишь не вся правда.
Дэнни скрестил руки и удовлетворенно улыбнулся.
— А теперь можешь с такой же легкостью решить все мои проблемы, — пошутил он.
Но Дебора сохраняла серьезность.
— Эй! — упрекнул брат. — Теперь-то что еще не так?
— Я не могу больше врать, — тихо сказала она.
— О преподавательской работе? Я же тебе говорю…
— Дэнни, я не об этом! — выкрикнула она. — Когда ты узнаешь, что я от тебя скрывала все это время, ты, быть может, пожелаешь мне смерти. Если я сейчас все тебе не расскажу, меня просто разорвет!
Она замолчала, ожидая, пока брат не подаст сигнала открыть шлюзы.
— Валяй, Деб. Я слушаю.
— Отец Эли — не Ави. Это всего лишь легенда, которую я придумала, чтобы скрыть правду. Почему-то сначала это показалось мне проще всего…
— Деб! — ответил брат. — Да кому какое дело, от кого у тебя ребенок? Ведь ты его любила. Что бы ты там ни натворила, это никак не изменит моего отношения к тебе и Эли.
— Изменит. — Она набрала полную грудь воздуха, в упор посмотрела на Дэнни и выпалила: — Дело в том, что это Тимоти Хоган.
Он застыл от изумления.
Это был не шок. И не возмущение. А полная немота.
Следующие мгновения прошли как в замедленной съемке — казалось, что застыли даже слезы, катившиеся по ее щекам.
Наконец брат пролепетал:
— Я думал, он теперь уже священник. Он же в Риме учился…
— Дэнни, — сказала сестра, — от Рима до Израиля всего три часа полета.
И тогда она рассказала ему все.
— А Тимоти знает?
Дебора покачала головой, и перед ее мысленным взором возник образ отца ее ребенка, каким она видела его в последнюю ночь их любви, когда он с такой невыразимой нежностью смотрел на нее своими синими глазами.
Прежде Дебора утешалась тем, что, как она думала, своим молчанием пощадила Тимоти. Спасла его от страданий. На самом деле она одновременно лишила его и радости. И сейчас она проговорила с явным сожалением:
— Он никогда не увидит своего сына. Он даже не узнает о его существовании. Господи, Дэнни, что мне делать?
— Ну, для начала, — сказал он, стараясь придать ей бодрости, — ты сейчас что-нибудь выпьешь. Что тут у папы есть в запасе?
— Я не могу…
— Перестань, Деб, вспомни Екклесиаста: «Вино есть радость бытия…»
— Хорошо, — уступила она, вытирая слезы. — Пожалуй, сейчас мне это не повредит.
Бар в кабинете рава Моисея Луриа был более чем скромен: несколько бутылок вина, немного шнапса и — эврика!
— Сливовица? — Дебора вскрикнула, видя, как Дэнни достает специально припасенную отцом на Песах фигурную бутылку сливового бренди. — Говорят, это огнеопасная жидкость!
— Ну, — сказал Дэнни, изучая этикетку, — это действительно так. Будь она еще чуть крепче, ее можно было бы заливать в бензобак.
Он выставил на стол две хрустальные стопки и наполнил их крепкой, пахнущей миндалем жидкостью. Еще даже не глотнув, а только вдохнув запах, Дебора уже побледнела.
— Думаю, что повод требует прочесть благословение, — объявил Дэнни, поднял рюмку и заговорил на иврите. Голос у него дрожал от волнения. — «Благословен Ты, Всевышний, Бог наш, Который дал нам дожить, поддерживал нас и дал достичь этого момента». — И добавил: — Будь у меня бараний рог, я бы в него сейчас протрубил. — С любовью глядя на сестру, он произнес тост: — За тебя, Дебора! Долгой тебе жизни, здоровья, и удачи Эли…
У него вдруг сорвался голос.
— У моего сына есть настоящая фамилия! — взмолилась Дебора.
Дэнни немного помолчал, а затем признался:
— Знаю, просто не могу ее выговорить.
Я тщетно ждал решающего звонка от отца, с больничной койки. И так и не дождался.
К тому времени завершился семестр. Выпускники — за исключением отбившихся от стада — стали раввинами. Мне следовало примириться с тем фактом, что, отказавшись от выпускных экзаменов, я лишил себя не только раввинского достоинства, но и диплома бакалавра — что можно сравнить с отказом не только от лимузина, но и от водительских прав.
К счастью, друзья у меня еще остались, хотя и не много. Точнее сказать — двое: Беллер — он предложил мне в пользование свой домашний кабинет — и Ариэль, в чьей квартире я уже и так держал половину своего гардероба. Она разрешила мне перебраться к ней со своими книгами. И даже пригласила пожить летом, пока она со своим «благодетелем» будет в очередной раз прожигать жизнь в Европе.
Чем я буду питаться, после того как уничтожу все запасы деликатесов в ее холодильнике, был другой вопрос.
Беллер также предложил мне пожить в его домике в Труро — его летнем убежище на полуострове Кейп-Код. Но мне надо было остаться в городе и помочь Деборе в подготовке к вступительным экзаменам, которые семинария разработала специально для нее.
После того как я одолжил сестре денег на покупку книг, я счел, что оставшейся на моем банковском счету суммы в двести шестьдесят один доллар хватит месяца на полтора — и при условии, что я стану питаться один раз в день.
Ариэль о грозящем мне банкротстве я говорить не стал. Однако, прежде чем уехать, это удивительно аморальное создание усадило меня для разговора по душам. Как я понял, для разнообразия Чарли Мейстер в этом году не снял им виллу на Ривьере, а зафрахтовал дом и яхту на Каспии, где, как предполагалось, они будут бороздить воды крупнейшего в мире озера и поглощать севрюгу и икру ложками.
— Дэнни, — сказала она, — я тревожусь, как ты здесь будешь один. Мне было бы спокойнее, если бы ты пожил у Аарона. Там ты по крайней мере смог бы поговорить со всеми этими умными людьми.
— Психоаналитики — народ неразговорчивый, — возразил я. — Они только слушают. К тому же мне предстоит натаскивать сестру к экзаменам. И здесь идеальное место, где она сможет сосредоточиться. Все будет в порядке.
— Перестань, Дэнни, — сказала она вдруг материнским голосом. — Не нужно передо мной держать фасон. Чем ты собираешься зарабатывать на хлеб?
Я судорожно искал какую-нибудь увертку, но тут вдруг увидел в ее красивых глазах неподдельную тревогу и был совершенно обезоружен.
— Не знаю, Ариэль, — признался я. — Как только Дебора устроится, надо будет идти работать.
— Твоя мужская гордость не очень пострадает, если я дам тебе в долг?
Что мне было отвечать — что у меня нет гордости? Или сказать напрямую, что сижу без денег? Я только пожал плечами.
— Отлично, — сказала она, нагибаясь ко мне. — Дай мне номер твоего счета, я распоряжусь, чтобы завтра тебе перевели денег.
— Только, чур, в долг! — запротестовал я. — Я обязательно отдам!
— Идет. — Она так энергично тряхнула головой, что несколько белокурых локонов упали на лицо. — Только спешки никакой нет. Мне эти пять тысяч, вообще-то, не нужны.
— Пять тысяч? — Я был ошарашен. — С чего ты взяла, что мне могут понадобиться такие деньги?
— Я просто хочу, чтобы ты без меня не скучал. К тому же, быть может, тебе удастся эти деньги разумно вложить, и ты сможешь разбогатеть к нашей встрече.
— Но я в этом деле профан.
— Это не беда, может, я смогу помочь. Чарльз — настоящий гений в этих делах. Иногда мне удается подслушать кое-какие мелочи… — Она вдруг замолчала, немного подумала и продолжала заговорщицким тоном: — Дэнни, я не должна тебе этого говорить, но нынешним летом самый лакомый каравай будет печься из пшеницы. Зерно! Смотри не зевай!
Единственное, что я в тот момент уяснил из ее великодушного намека, было пожелание избегать муки мелкого помола. Немного придя в себя после известия о свалившемся на меня богатстве, я пообещал серьезно подумать о ее совете.
На другое утро Чарли на своем «Роллс-Ройсе» заехал за Ариэль. Мне пришлось бороться с искушением проводить ее до крыльца и помахать на прощание.
Но я был не в силах видеть его лицо.
Печаль от расставания с Ариэль — а что-то говорило мне, что мы простились навсегда, — несколько поутихла, когда в половине десятого утра мне позвонили из моего банка (впервые в жизни!) и сообщили, что мой счет существенно пополнился благодаря переводу пяти тысяч долларов. Думаю, на клерка это произвело не меньшее впечатление, чем на меня.
Поддавшись духу расточительства, я отправился в супермаркет «Цабар» и накупил горы сига, канадской лососины, белого хлеба и других деликатесов, чтобы было чем накормить мою отважную сестрицу, когда она явится на первое занятие. В результате вышло, что мы одновременно отметили и выписку отца из больницы.
Дебора трудилась с маниакальным усердием. За долгие годы, когда она была лишена возможности учиться, в ней словно накопился академический запал, и какая-то паровая струя неутомимо толкала ее вперед. Мы не только занимались вдвоем с утра до вечера и изо дня в день, но и после этого она одна засиживалась бог знает до какого часа, повторяя пройденное за день. Как бы то ни было, на следующий день материал отскакивал у нее от зубов.
Мои предчувствия в отношении папы полностью подтвердились. Прикосновение к смерти сделало его мягче, он приветствовал решение Деборы стать «еврейским педагогом», не уточняя, в каком именно учебном заведении она намерена учиться. Конечно, придет время, когда ей придется рассказать ему, что у него есть внук. Но тут следовало подождать, пока он немного окрепнет.
В свой первый визит в храм наслаждений, каким являлся дом Ариэль, Дебора не удержалась и спросила, каким образом я, изгнанный из родного Эдема, оказался в этом дивном месте. И пока мы пили свой кофе, я выложил ей все.
К своему удивлению, я обнаружил, что после всех перипетий своей жизни Дебора сохранила определенную невинность. Она родила ребенка вне брака, да к тому же от семинариста римско-католической церкви, но это как будто никак не сказалось на ее духовной чистоте. Она любила Тима всей душой и не считала это грехом.
Я видел, что мои откровения ее шокируют, но она удержалась от критики и лишь заметила:
— Послушай, Дэнни, мне это кажется не совсем в наших традициях, но кто я такая, чтобы тебя судить?
Однако я считал своим долгом позаботиться и о ее эмоциональном благополучии.
В глубине души я догадывался, сколь велика ее любовь к ребенку, но при всей растрепанности собственных чувств я понимал, что для того, чтобы изливать свою любовь на детей, взрослому человеку нужно прежде всего ощущать любимым себя самого.
Ави Бен-Ами изначально был мифом. Тимоти же, при всей его реальности, постепенно сотрется из памяти, как фигура на старом гобелене. Так, по крайней мере, я тогда думал.
Я знал, что в данный момент ее жизнь до краев заполнена треволнениями по поводу предстоящих экзаменов. Но при ее постоянном одиночестве это окажется лекарством краткосрочного действия. Как она может петь ему колыбельные типа «Спи, малыш, папа ушел на охоту», если она все время помнит, что никакого отца у Эли нет?
Дебора возражала, что живет полной жизнью, но, когда я стал допытываться о тех людях в Израиле, которые создают эту полноту, я не услышал ничего, что можно было бы отнести к личной жизни.
Но какую-то ниточку я все же нащупал.
В числе предметов, которые она выбрала для поступления, была современная еврейская поэзия, о которой я не знал ровным счетом ничего, поскольку в моей семинарии ценность творчества того или иного поэта было принято определять не раньше, чем через сто лет после его смерти.
Осторожно расспросив ее, я выяснил, что в Израиле она занималась под руководством некоего Зэева, который если и не зажег в моей сестре пламя чувства (как выразилась бы Ариэль), то, по крайней мере, заронил в ней нечто большее, чем любовь к литературе.
Она, конечно, все отрицала.
— С чего ты взял, что он проявляет ко мне какой-то интерес?
— Да будет тебе, Деб. Не бывает так, чтобы преподаватель просто так предлагал студентке дополнительные занятия. Для этого нужны какие-то иные мотивы. Когда вернешься в Израиль, ты ему позвонишь?
Она ушла от ответа.
— Только если успешно сдам экзамен по поэзии.
То-то же, подумал я. Будем надеяться, что этот Зэев не женат и не какой-нибудь иудейский монах.
Вступительные экзамены Деборы пришлись на 27 и 28 июня 1972 года. Двенадцать часов отводилось на письменные тесты по Торе, Талмуду, истории и языку, а затем был устный экзамен, который, я знал, она сдаст с блеском.
Перед отъездом в Израиль к сыну Дебора успела пройти еще одно нелегкое испытание — поведать родителям о своем материнстве.
Она дождалась первого шабата после папиного возвращения из госпиталя, когда он снова смог занять свое кресло во главе семейного стола. После ужина, в присутствии наших сестер с мужьями и детьми — этакий греческий хор, сопровождающий трагедию, — она рассказала свою историю.
Все поплакали по Ави Бен-Ами, а отец пообещал целый месяц читать псалмы в память о своем героическом зяте — отчего Дебора устыдилась еще больше. Все сочли великим счастьем, что Ави продолжает жить в своем сыне.
Мама не скрывала радости и нетерпеливого желания вновь услышать в доме детский смех. А еще важнее, пожалуй, было то, что моя благородная сестра поможет излечить сломленный дух отца.
Со своим психоаналитическим чутьем, перенятым у Беллера, я заключил, что отец видит в Эли замену мне, тем самым предавая меня не просто забвению, а подлинному небытию.
Однако отъезд Деборы, состоявшийся в четверг, 29 июня, оставил меня совершенно неподготовленным к общению с самим собой, чего я осознанно избегал на протяжении всей ее сумасшедшей подготовки к экзаменам. И труднее всего оказался ближайший выходной, выпавший на 4 июля — День независимости.
Именно в эти, выражаясь словами поэта, сумерки, сгустившиеся над моей душой, раздался звонок, круто изменивший всю мою жизнь.
Звонила Ариэль. С берегов Каспийского моря в самой что ни на есть «красной» России. Мало того что связь была ужасная, так Ариэль еще и разговаривала шепотом.
— Ты не можешь говорить громче?
— Нет, — буркнула она, понизив голос еще больше. — Линия может прослушиваться.
— Кем?
— Не знаю. КГБ. Или кем-нибудь из конкурентов Чарли. Единственный надежный в этом смысле телефон стоит на яхте, но он сейчас как раз там и делает какие-то звонки.
Я, со своим эгоизмом, подумал, что этот разговор украдкой будет содержать признания в вечной любви. Но я ошибся.
— Сколько ты уже купил пшеницы?
— Точно не знаю, съедаю где-то по ломтю в день.
— Дэнни, сейчас не время шутить! — упрекнула она. В ее голосе слышалась настойчивость. — Чарли все лето договаривается о поставках зерна для Брежнева, и Департамент сельского хозяйства вот-вот объявит о крупных закупках зерна для отгрузки в Россию.
— Правда? — Я не понимал, какое это имеет отношение ко мне.
— А ты думал, зачем он потащил меня в эту богом забытую дыру? — ответила она. — Скажи мне: сколько человек может съесть борща и выпить водки? Немедленно скупай фьючерсы на пшеницу. Как можно больше! Ты знаешь моего Утрилло?
— Зимний пейзаж? — спросил я, чувствуя, что голова у меня идет кругом. — И что с ним?
— Он твой. Я серьезно! Я хочу, чтобы ты взял его себе.
— Ариэль, хватит шутить! Что мне с ним делать? Повесить там, где он и так уже висит?
Она помолчала, потом торжественно объявила:
— Отнеси его Толстяку.
— Что? — Это уже была какая-то фантасмагория.
Но Ариэль все объяснила. Если бедные закладывают вещи, чтобы обеспечить себя самым необходимым, то богатые таким образом добывают деньги на свои причуды. Естественно, они для этого не закладывают своих норковых манто где-нибудь в Гарлеме.
Толстяк, по словам Ариэль, существовал за счет не очень чистых делишек, одновременно из своего неброского жилища где-то на Восьмидесятых улицах управляя и вполне легальным бизнесом. Изысканные полотна, висящие у него на стенах, красноречиво говорили об уровне его клиентуры с Парк-авеню, которая благодаря его закладным получала необходимые средства для поддержания привычного образа жизни.
Несмотря на неловкость, в которую меня повергла ее щедрость, Ариэль наконец убедила меня, что заклад Утрилло осчастливит ее не меньше, чем меня. Я судорожно записывал, а она разъясняла мне несколько византийский способ вести дела с загадочным брокером.
И словно по команде, в ту самую секунду, как она закончила диктовать мне свои инструкции, трубка замолчала. Я так и не понял, был ли разговор оборван агентами КГБ или всего лишь произошел сбой на телефонной линии.
Наутро я с трепетом набрал номер джентльмена, которого его клиенты именовали Лоренцо Медичи. Он снял трубку после первого же гудка.
— Доброе утро. — Его голос с британским говором отдавался в трубке богатым звучанием, как скрипка Страдивари.
— Доброе утро, сэр. Меня зовут Дэниэл… гм-мм… Лури. — В последний момент я подсознательно изменил фамилию, быть может, не желая позорить семью. — Я друг Ариэль Гриноу…
— Ах вот оно что! Как поживает мисс Гриноу? Давненько мы с ней не виделись!
— Спасибо, у нее все хорошо. Гм-мм… Мы не могли бы с вами встретиться и переговорить касательно одной картины, которую она мне только что передала?
— Конечно, мистер Лури, — любезно отозвался он. — Минутку, я сверюсь со своим календарем. — Он быстро вернулся к телефону. — В половине второго у меня назначен ленч в «Лютеции», но если бы вас устроило подъехать к двенадцати…
— Прекрасно, — поспешно согласился я, радуясь, что буду избавлен от долгого ожидания, а тем самым и от лишних мучений. — Через полчаса буду у вас.
— Превосходно! — ответил он и как бы между прочим спросил: — А что это будет на сей раз? Брак или Утрилло?
— Утрилло, — сказал я, пораженный, что ему так много известно.
— Чудесно, — прокомментировал мистер Медичи. — Не шедевр, конечно, но вполне симпатичная картинка.
Это оказался тот редкий случай, когда голос и внешний облик идеально гармонируют друг с другом.
Толстяк и в самом деле оказался очень дородным, а в смысле манеры и движений был точной копией Сиднея Гринстрита — теперь, после стольких вечеров в «Талии», я хорошо знал этого тучного актера.
— Мисс Гриноу посвятила вас в мои обычные условия? — спросил он, делая вид, что вовсе не пытается убедиться в подлинности картины, а просто изучает ее сюжет.
— Да, думаю, что так.
— То есть вы знаете, что процентные ставки у меня выше, чем в других кредитных организациях? Не из жадности, разумеется, но вы же сами видите, у меня тут почти на тридцать миллионов произведений искусства, а страховые компании нынче ведут себя как Шейлоки какие-то.
— Понимаю вас, сэр.
— Отлично. Тогда у меня для вас есть прекрасная новость. За последние несколько месяцев эта petite toile[44]заметно подскочила в цене. — Он любовно погладил раму картины. — Ее цена только что преодолела стотысячный барьер.
Я задним числом содрогнулся при мысли о том, что все это время жил в тесном соседстве с таким дорогим произведением.
— А это означает, что я могу вам ссудить тридцать тысяч долларов, — пропел Толстяк.
— Что? — заикаясь, переспросил я.
— Ну, хорошо, хорошо. Тридцать пять. Боюсь, выше поднять уже не смогу.
— Да, да, конечно, — сочувственно произнес я. — Вам же еще страховщикам платить…
Он очень быстро исполнил все формальности, попросив внимательно прочесть типовой текст договора, согласно которому он давал мне ссуду в размере тридцати пяти тысяч долларов сроком на шестьдесят дней под грабительские шестнадцать процентов. После того как я поставил свою (новую) подпись в нужном месте, Толстяк раскрыл внушительного вида секретер, извлек оттуда перехваченные резинками зеленые бруски и стал отсчитывать пачки долларов.
— Наличными? — ахнул я.
— Да. — Он вздохнул с наигранной ностальгией. — В наш варварский пластиковый век созерцать их удается все реже. Но я неисправимо старомоден.
Быстро сунув деньги в немного потрепанный желтый конверт, он передал его мне, и мы пожали друг другу руки.
— Благодарю вас, сэр, — вежливо сказал я.
— À votre service, monsieur[45].
Я посчитал хорошим предзнаменованием, что единственные два слова, которые я знаю по-французски, случайно оказались уместны в данной ситуации:
— Bon appétit[46].
По дороге домой я зашел в книжный магазин и в отделе деловой книги поискал издания, посвященные тонкостям игры на товарной бирже. К моему ужасу, во всех них содержалось одно и то же предостережение:
«Хотя вложения во фьючерсные контракты могут показаться заманчивыми — поскольку бывает так, что какие-то несколько пенсов превращаются в кучу долларов, — человек неискушенный рискует в одночасье остаться без гроша».
Однако мой философский ум вывел из этого свое заключение: если можно в одночасье разориться, то верно и обратное.
Я купил двухтомник «Практическое руководство…», а также «Справочник по Чикагской товарной бирже», в котором были изложены правила игры. Выходные я провел в одиночестве, но весьма продуктивно, старательно впитывая все, что возможно, касательно фьючерсных торгов.
Если верить «Нью-Йорк таймс», торги по пшенице с поставкой в сентябре закрылись в пятницу на отметке полтора доллара за бушель. Поскольку контракт на поставку пяти тысяч бушелей — являющийся единицей торговли опциона на фьючерс — будет стоить всего 375 долларов, то, добавив к вырученному за Утрилло немного из денег, оставленных моей подружкой мне на «летние расходы», я смогу купить ровно сто контрактов. И таким образом 5 июля начать свою карьеру на бирже.
Но тут, как было написано в учебниках, возникала новая проблема:
«Размеры маржи могут в любой момент измениться, а это означает, что покупателю фьючерсных контрактов необходимо иметь определенные финансовые резервы для защиты собственных активов».
Увы, в этом был подводный камень в расчетах будущих цен на зерно. По правилам, для того чтобы покупать в кредит, я должен был доказать свою способность нести убытки. Поскольку это предполагало нечто, весьма напоминающее подлог, я не мог идти со своей затеей в крупную, респектабельную брокерскую фирму. Необходимо было найти небольшую компанию, достаточно жадную, для того чтобы смотреть на мои проделки сквозь пальцы.
Я перерыл «Желтые страницы» и наткнулся на фирму под названием «Макинтайр энд Аллейн», имевшую небольшой и укромный офис в высотном здании на Уолл-стрит. Секретарша в приемной, блондинка в старомодном наряде, была поражена, услышав, что я хочу стать их клиентом. Она быстро записала на бумажке мое имя, исчезла за стеклянной перегородкой и вскоре вернулась с парнем примерно моего возраста. Он явно одевался у «Брукс Бразерс», поскольку на нем было то, что принято считать униформой брокера: розовая рубашка с пуговицами на концах воротника, галстук-бабочка и красные подтяжки.
Он назвался Питом Макинтайром, внуком основателя фирмы. Пит пригласил меня в свой кабинет и предложил чего-нибудь выпить. Я поблагодарил, от кофе, чая и виски отказался и сразу перешел к делу.
Когда я изложил цель своего визита, он заметил:
— Фьючерсы — очень рискованный бизнес, сэр. Особенно зерно — цены уже установились. Я бы и на пушечный выстрел туда не подходил.
— Послушайте, Пит, — не унимался я, — а от моего имени вы могли бы сыграть? Я вам даю карт-бланш. — При этих словах я достал банковский чек на тридцать семь тысяч пятьсот баксов и положил перед ним.
Его интерес мгновенно возрос. Он куда-то черкнул мои данные — адрес (спасибо тебе, Ариэль, что живешь в таком респектабельном районе!), номер телефона и карточки социального страхования.
После этого он перешел к щекотливому вопросу о том, как я намерен покрывать потенциальные убытки.
— Какова чистая стоимость вашего бизнеса, Дэн?
— Видите ли, — я углубился в философию, — вам это ничем не напоминает псалом — помните? — «Человек таков, каким Ты его видишь». А?
— Гм-мм… В каком-то смысле. — Он слегка смутился, но вида не подал и сказал: — Вообще-то, Дэн, мы в нашем бизнесе немного прагматики. В конце концов, вы только что изъявили готовность потратить семьсот пятьдесят тысяч баксов — и это еще без комиссионных.
— Ну, я на это смотрю всего лишь как на нескольких Утрилло, — уклончиво ответил я.
— Ах, так вы коллекционер? — заинтересовался Пит, на время отвлекаясь от основной темы.
— Да, — сказал я и дал волю своей фантазии: — Естественно, самые крупные работы я даю музеям в пользование. Что, если вы прямо сейчас оформите мою скромную заявку, а потом мы с вами захватим по паре сандвичей и поедем смотреть мою коллекцию?
— Давайте лучше сделаем это как-нибудь вечерком, — с воодушевлением откликнулся Пит. — Я бы и жену с собой прихватил. Я пока попрошу Глэдис заняться вашей заявкой — а ленч за мой счет.
Через неделю цена на пшеницу поднялась на три цента за бушель, что дало мне возможность прикупить еще тридцать контрактов. Пит безоговорочно принял заявку по телефону. От ленча я отказался.
Зерно продолжало расти в цене и 19 июля стоило уже 1,57 доллара за бушель. Я купил еще шестьдесят контрактов. Пит еще раз пригласил меня на ленч. Я отказался.
Мой капитал все увеличивался.
Вечером 2 августа 1972 года я оказался держателем двухсот пятидесяти контрактов. Пшеница тянула уже 1,60 доллара за бушель, и я подумывал, не обналичить ли мне свои бумаги. Тут мне снова позвонила Ариэль. Она задыхалась от возбуждения.
— Продавай все картины! Можешь и обои продать, главное — купи столько зерна, сколько сможешь!
— Еще купить?! — Я не верил своим ушам.
— Да, да, мне это тоже кажется невероятным. Представляешь — Леонид с Чарли в соседней комнате хлещут водку, так что, я думаю, нас ожидают настоящие чудеса.
Я не стал трогать ее коллекцию живописи, но, как она и предсказывала, на следующий день зерно подскочило сразу на семь центов. Пит Макинтайр судорожно пытался уговорить меня забрать хотя бы часть прибыли. Теперь снижение цены всего на один пункт грозило мне многотысячными убытками. Но я был непреклонен. И даже увеличил свой портфель.
Спустя сутки пшеница, это янтарное золото, поднялась в цене еще на пять центов. Мои чистые активы уже не являлись фикцией. Теперь я действительно обладал состоянием более четверти миллиона баксов.
— Продавайте, Дэнни, продавайте! — кричал Макинтайр так, словно сидел на стадионе и болел за свою любимую команду «Нотр-Дам».
— Нет, Пит, — хладнокровно отвечал я, уже совершенно опьяненный сознанием собственной непогрешимости. — Теперь мы можем на маржу прикупить еще двести пятьдесят контрактов…
— Нет, Дэнни, не надо!
— Надо, Пит, надо!
Так продолжалось еще две недели, причем рынок дополнительно подогревался слухами о возможной закупке зерна китайцами. Наконец, 23 августа, я невозмутимо велел Питу продавать весь мой портфель, в котором теперь было тысяча триста контрактов. К этому моменту Макинтайр был уже настолько захвачен игрой, что испытал почти что разочарование.
За вычетом своих комиссионных компания «Макинтайр энд Аллейн» перечислила на мой банковский счет 1 095 625 долларов.
Так я стал настоящим миллионером. Но с кем мне было разделить свой триумф? Даже если бы я не был в ссоре с отцом и позвонил сейчас ему, он бы скорее всего ответил еврейской поговоркой: «Кто богат? Тот, кто доволен своей судьбой».
Я отбил телеграмму Деборе, в которой торжественно, но довольно туманно известил ее, что договорился о ее стипендии на весь срок обучения в семинарии.
Но и только. Больше мне нечем было отпраздновать это событие.
Я сидел в одиночестве и читал — что бы вы думали? — Екклесиаста.
На другое утро я на метро поехал в Бронкс, нашел там штибель — хасидскую мини-синагогу — и сподобился прочитать фрагмент из Торы, в соответствии с традицией вызывать к Писанию новичка. Это был единственный возможный для меня способ отблагодарить Господа.
Пока кантор меня благословлял, я мысленно вознес молитву Всевышнему, предложив ему сделку, которую, я надеялся, он не отвергнет: вычти стипендию Деборы и лечение моего отца, оставь на учебу Эли и, пожалуйста, Господи, возьми Себе все остальное, только верни мне любовь отца!
Спустя несколько дней снова позвонила Ариэль. На сей раз слышимость была идеальная. Я сразу понял, что она нализалась до чертиков.
— Водки перебрала? — посмеялся я.
Я было хотел осыпать ее словами благодарности, но она меня перебила:
— Дэнни, я в Вегасе. Я звоню попрощаться. Мне ужасно жаль…
Я попытался угадать продолжение.
— Значит, он на тебе женится? Я рад за тебя.
— Нет. — Она с трудом ворочала языком. — Насколько я понимаю, ты не знаешь, какой сегодня день.
Число я, конечно, знал, но что это за день, понятия не имел.
— Сегодня день моего рождения, — грустно произнесла она. — Тридцатый, будь он неладен!
— И что из этого следует? — ответил я. — Ты же «Ариэль», «дух воздуха», забыла?
— Нет, Дэнни, — отрезала она. — Для Чарли тридцать — это своеобразная черта.
— Ты хочешь сказать, он тебя бросил?
— Вроде того. Но он был абсолютно честен. А кроме того, он же не на улицу меня выгнал.
— Ну, уж это как раз плевать! — заявил я. — Можешь не сомневаться, я о тебе позабочусь. На самом деле, я…
— Нет, — твердо объявила она. — Ты слишком хороший парень, чтобы заводить себе такую потасканную жену, как я. К тому же я хороша только до тех пор, пока я — запретный плод. Во всяком случае, — продолжала она, — Чарли купил мне дом в Бель-Эре и компанию грамзаписи. И вот я в Вегасе, пытаюсь заарканить какое-нибудь дарование. Если повезет, надеюсь заманить в свои конюшни Тома Джонса.
— Не сомневаюсь, что тебе это удастся, — сказал я, вложив в эти слова как можно больше любви. Я думал сейчас о том, насколько несчастно это беспечное создание.
— Ах да, Дэнни, чуть не забыла. Чарли просил, чтобы ты к сентябрю съехал.
— Черт, да я завтра же перееду в отель. Обещай, что будешь звонить!
— Нет! — решительно заявила она. — Ты достоин лучшего.
— Ты можешь мне хотя бы сказать, куда тебе выслать Утрилло?
— Ах это… — тихо ответила она. — Теперь это не имеет никакого значения. Продай и отдай деньги сиротам.
Я знал, что до конца дней буду спрашивать себя, не было ли подтекста в этих ее последних словах.
Прощание Деборы с кибуцем 30 августа 1972 года было пронизано щемящей тоской и болью. Она прощалась с местом, которое всегда — она это точно знала — останется для нее родным домом. С людьми, которых она всегда будет считать своей семьей.
Куда бы она ни шла в эти последние дни в Кфар Ха-Шароне, все прекращали работу, чтобы переброситься с нею парой слов. И каждый такой разговор заканчивался объятиями.
Справиться с грустью расставания помогала та неисчерпаемая радость, какую доставлял ей ее подрастающий сын. Эта радость усиливалась перспективой жить с ним в одном доме.
Когда позвонил Стив Голдман и сообщил, что она зачислена в семинарию, Дебору охватило ликование. Она воспринимала это поступление как еще один небольшой шаг на пути к равенству еврейских женщин.
Кажется, половина кибуца поехала ее провожать в аэропорт. Старенький автобус был набит до отказа. Дебора сидела, держа на коленях Эли, и не находила в себе сил оглянуться на лазурные воды Галилейского моря. Она боялась, что расплачется.
В здание аэропорта группу провожающих не впустили. Не помогло даже красноречие Боаза. Охранники разрешили войти только ему с Ципорой.
— Значит, так, Дебора, — сурово объявил он, — ты торжественно обещаешь мне, что следующим летом приедешь нас навестить. Так?
— Клянусь, буду приезжать каждое лето.
— Давай не будем далеко загадывать, — философски рассудил он. — Но будем считать, что между нами есть особый уговор: полдня работаешь в поле, полдня — занимаешься.
Грустная атмосфера прощания подействовала на Эли, и он заплакал.
— Тшш-ш, маленький, — тихонько шепнула Дебора. — Ты теперь большой мальчик. Поцелуй дедушку с бабушкой и попрощайся.
Малыш повиновался и дрожащим голоском пролепетал:
— Шалом, савта[47].
В самолете Эли от перевозбуждения никак не мог усидеть на месте, и весь полет Дебора служила ему подушкой. Кратковременное облегчение наступило, когда сердобольная стюардесса предложила подержать «сладкого крошку» — к этому времени Дебора уже была готова к более жестким выражениям, — чтобы мама могла сходить в туалет и привести себя в порядок.
Хотя беспокойное поведение малыша порядком ее изнурило, в нем был и свой положительный момент: оно отвлекало ее от других, гораздо более тяжелых мыслей.
Например, она пока не представляла себе, как ей удастся ходить на лекции и при этом оставаться хорошей матерью. А больше всего ее тревожила перспектива снова оказаться в отцовском доме.
Она покинула этот дом непослушной, наказанной дочерью. Сейчас она возвращалась туда женщиной, испытавшей много горя, но познавшей и фундаментальные радости жизни.
Сможет ли отец воспринять эту свершившуюся перемену? Станет ли смотреть на нее как на взрослого человека? Впрочем, даже если и нет, выбора у нее все равно не будет. По крайней мере, до тех пор, пока она не найдет средств к самостоятельной жизни.
Это беспокоило ее даже сильней, чем предстоящая учеба, хотя перспектива изучения Талмуда, Торы и истории вместе с мужчинами тоже не давала ей покоя. О маячившей вдалеке деятельности раввина она пока не думала. До этого было еще так далеко, что она не воспринимала это серьезно, а потому страшно не было. У нее хватало и более насущных проблем.
Только сейчас, встречая Дебору в аэропорту, Дэнни наконец осознал, что существование ее ребенка — это реальность. Он поспешил взять на руки маленького теплого человечка, растроганно посмотрел на него и, отведя глаза, негромко заметил:
— Глаза у него отцовские.
— Да, — прошептала Дебора.
Эли, сонный и испуганный после долгой дороги, заскулил.
— Перестань, малыш, я же твой дядя Дэнни, — попробовал тот его унять и вдруг спросил сестру: — Он на каком языке говорит? На иврите? Английском?
— Всего понемножку, — пояснила Дебора.
Эли вдруг успокоился. И обхватил Дэнни за шею теплой ладошкой с ямочками.
Его дядя сделал знак носильщику и распорядился:
— Идите за нами вон туда. Там меня мой драндулет дожидается.
Ожидавший его лимузин был такой длины, что его можно было принять за железнодорожный вагон.
Шофер в синей униформе распахнул дверь. Убедившись, что Дебора и Эли удобно устроились, он занялся багажом.
Когда брат тоже сел и закрыл за собой дверь машины, Дебора упрекнула:
— Дэнни, ты с ума сошел? Это же стоит целое состояние!
— Для сестры мне ничего не жалко! — с нежностью произнес он. — А что касается денег, то с ними у меня только одна проблема — куда потратить.
И он вкратце поведал ей историю своего обогащения.
Дебору успех брата в мирских делах и эйфория, в которой он явно пребывал, не на шутку встревожили. Ей показалось, что он слишком старается убедить ее, что счастлив.
— А мама с папой знают?
Он покачал головой:
— Нет. Не могу набраться храбрости и позвонить. Вообще-то, папе намного лучше, но он редко выходит из дома. Только когда идет в шул.
Он попытался изобразить на лице улыбку. Избегая смотреть сестре в глаза, он тихо заговорил:
— Мне бы хотелось им помочь, Деб. Особенно маме. Я бы с большой радостью отвез ее в «Сакс» на Пятую авеню, чтобы она купила себе хоть весь магазин. Но я знаю, что он станет презирать то, что я сделал, и ни за что ее не отпустит. Ну, как мне сделать, чтобы… — Голос у него сорвался.
— Договаривай, — с нежностью попросила Дебора.
Он взял ее за руку.
— Деб, если ты узнаешь, что им что-то нужно, для дома, для школы — что угодно, — ты мне только скажи. Я хочу для них что-то сделать, понимаешь, что-то полезное…
К изумлению Деборы, подъехав к автотрассе Бруклин — Куинс, водитель остановил машину у обочины, где ждал еще один лимузин.
— Что происходит?
— Боюсь, здесь блудный сын должен с вами распрощаться. Я не могу показываться на папиной территории. Чувствую себя как Спиноза, изгнанный из общины.
Она обеими руками схватила Дэнни за руку.
— Послушай, Дэнни, — с жаром зашептала она. — Я все постараюсь уладить, клянусь! Ты только не пропадай, хорошо?
— Ты тоже, — ответил он. — Я живу в отеле «Пьер».
Он порылся в карманах и достал черный глянцевый спичечный коробок.
— Здесь есть телефон. Звони, когда на горизонте никого не будет. Ты мне разрешишь хоть иногда куда-нибудь брать племянника? Хочу накупить ему горы игрушек.
— Конечно, — засмеялась Дебора.
Они расцеловались. Дэнни обнял племянника и шепнул:
— Не обижай маму, хорошо?
И в мгновение ока исчез.
Из окна отъезжающего лимузина Дебора смотрела, как брат с грустным видом усаживается в другую машину.
Та, что несколько лет назад покинула этот дом в молчании и бесчестье, теперь возвращалась с триумфом, как царица Эстер.
Дебору и Эли приветствовали не только ее родители и сестры, но и с десяток более дальних родственников. Все хотели видеть малыша, и теперь единодушно заявляли, что в жизни он еще прелестней, чем на фотографиях.
Когда все были в сборе, рав Луриа призвал к тишине. У него еще сохранялся частичный паралич правой стороны тела. С некоторой болезненной бледностью в лице он поднял бокал и провозгласил тост по случаю приезда самого юного представителя семьи Луриа… Эли Бен-Ами.
Поскольку имя ее брата даже не упоминалось, Дебора могла поклясться, что весь этот спектакль старательно срежиссирован.
Если бы он был не изгнан, а, скажем, погиб под колесами грузовика, его хотя бы помянули.
Но о Дэнни не было сказано ни слова. Ни полслова.
И ни по каким признакам она не могла судить, знал ли кто-нибудь из присутствующих о чудесных изменениях в его материальном положении.
Однако в самый разгар празднества Дебора заметила, как мама тихонько плачет в уголке по своему единственному сыну.
Проводив последнего гостя, Луриа сели за поздний ужин.
Раввин с улыбкой глядел на голубоглазого внука и на все шалости ребенка, нарочно бросавшего на пол ложку, чтобы Дебора ее всякий раз поднимала, сказал только:
— Ну же, мой мальчик, давай поговорим на мамолошен.
Дебору разозлил этот призыв к ее ребенку говорить на идише. Старик все не расстанется со своим зильцским гетто, подумала она. Употребленное им выражение, «язык матери», восходило к тем временам, когда идиш был языком граждан второго сорта — женщин, на которых привилегия изучения иврита не распространялась.
Она же, напротив, приехала из страны, где на иврите не только вели службу, но и спрашивали, где находится ближайшая автобусная остановка.
Хотя до ненавистного ребе Шифмана ему было далеко, все же отец тоже больше не являлся для Деборы образцом современного еврея. Однако от этого он не переставал быть ее отцом. Придется научиться отделять идеологию от родственных чувств, решила она.
Когда она увозила сына из Израиля, то одним из главных аргументов «за» считала возможность обучить его английскому. Теперь она осознала, что, пока она будет пропадать в семинарии, Эли услышит в Бруклине меньше английской речи, чем он слышал в кибуце. А ей вовсе не хотелось, чтобы язык Шекспира или Томаса Джефферсона так и остался для него иностранным.
Декан Виктор Ашкенази, широкоплечий мужчина, больше похожий на тренера по американскому футболу, взошел на кафедру.
Он с улыбкой обвел взором аудиторию, состоявшую из дюжины мужчин и вдвое меньшего числа женщин. Дебора и представить себе не могла, что когда-нибудь услышит, как к будущим раввинам обращаются: «Леди и джентльмены…»
К этому моменту она прошла долгий и многотрудный путь.
— Прежде чем стать обозначением духовного лица, — продолжал декан, — слово «раввин» означало просто «учитель». Любопытно, что свой современный смысл оно обрело лишь во времена Гилеля, который, как мы знаем, был современником Иисуса Христа…
Христос. Еще одно слово, которое Дебора никак не ожидала услышать в стенах иудейской семинарии.
— В Евангелии от Марка, когда Петр видит Христа беседующим с Илией и Моисеем, он обращается к своему наставнику как «равви». И с исторической точки зрения два других достославных участника беседы еще не могли претендовать на этот титул.
Декан сделал паузу и обвел взглядом молодые лица.
— У раввина нет ни толики тех привилегий, какими наделены священники в христианской церкви. Он не является посредником между Богом и человеком. Он не может отпускать грехи — такая прерогатива целиком в руках Всевышнего. Он никому не может указывать. Но он обязан внушать уважение. Ибо первая и главная его миссия — быть учителем. И его первейший долг — служить образцом праведного поведения в миру и поклонения Богу.
Позвольте мне рассказать вам давнишний анекдот, который сегодня не менее актуален, чем во времена моего детства. Во Флориде на пляже сидят несколько матрон и нахваливают достижения своих деток. Одна с гордостью сообщает, что ее сын — хирург. Другая хвалится, что ее сын — известный адвокат. И так далее. Наконец доходит очередь до миссис Гринберг. «Ну, так как? Чего достигли ваши дети?» — спрашивают все. Она отвечает: «А мой сын — раввин». На что все издают тяжкий вздох, а одна сочувственно заявляет: «Какая ужасная работа для милого еврейского мальчика!»
Аудитория заулыбалась, выражая солидарность с его горькой иронией.
— Конечно, — поспешил добавить декан, — сегодня это может быть «ужасной работой» и для милой еврейской девушки. И боюсь, что определение «работа» уместно здесь, как нигде.
Перед раввином стоит почти невыполнимая задача — помочь его — или ее — единоверцам, как бы трудно это ни было, сохранить свое самоопределение в окружении других народов, самоопределение как меньшинства, желающего таковым и оставаться. Не говоря уже о тяжком бремени, которое взваливает на себя человек, вершащий добро в мире, где зло не просто существует, а, как говорит Господь Исайе в главе сорок пятой, седьмом стихе, является творением Его самого…
Он вышел вперед, чтобы стать к аудитории ближе, и заговорил тихо, почти доверительно.
— Ведь в этом и есть суть вопроса, правда? Во всей вашей дальнейшей жизни не будет дня без того, чтобы к вам не подходили евреи или иноверцы с самым сложным вопросом бытия, который может встать перед мужчиной или женщиной, живущими под Богом: «Почему наш всемилостивый, справедливый, милосердный Господь создал также и зло?»
Ответа на этот вопрос не было у Иова. Нет его и у жертв холокоста — вернее, у тех, кто выжил. Наша задача, как раввинов, состоит в том, чтобы научить мужчин и женщин жить в этом несовершенном мире.
Ваша подготовка к деятельности раввина будет проходить в двух направлениях. Первое — это взгляд назад, постижение многовековой мудрости и передача ее молодому поколению, как передавался факел в древнегреческой эстафете. Второе, пожалуй, более важное, — это обретение пастырского навыка на уровне современного духовенства. Помогать советом, утешать в горе — все это входит в ваши будущие функции. А превыше всего — указывать путь. Или, выражаясь словами пророка Михи (или, как его называют христиане, Михея), «действовать справедливо, любить дела милосердия и смиренномудренно ходить пред Богом твоим».
Благословляю вас в вашем рвении и желаю всего самого доброго.
Утро у Деборы прошло в обществе Моисея, вторая половина дня — в компании Ионы.
Благодаря самостоятельному чтению она уже досконально знала священные тексты, но впервые она могла свободно обсуждать их с преподавателем и своими однокашниками.
Преподаватель Ветхого Завета, профессор Шенбаум, был признанным ортодоксом, в свое время голосовавшим против того, чтобы раввинами делали женщин, и прославившимся выпадами типа: «Эту трактовку способна понять даже женщина».
Однако, после того как уже в первый день занятий стало ясно, что в глубине познаний и тонкости восприятия Дебора намного превосходит своих однокашников, Шенбаум подвел итог лекции следующим образом:
— Думаю, всем вам не помешает стремление сравняться в учености с мисс Луриа, которая мыслит, как истинный бохер.
Иными словами — «как мужчина».
В тот день, выйдя из здания, чтобы ехать домой, она обнаружила у входа своего преданного наставника.
— Вот так сюрприз! — воскликнула она и кинулась обнять брата.
— Хотел только убедиться, что у тебя все в порядке.
— Ой, Дэнни, мне так нравится! Понимаешь, я же всю жизнь читала Тору при свечах. И теперь я вдруг оказалась при свете дня, с людьми, исповедующими те же ценности!
— Трудно было? — спросил он, забирая у нее тяжелую сумку с книгами.
— По сравнению с твоей потогонной системой профессор Шенбаум просто душка!
— Ну, — сказал Дэнни с деланным смущением, — в этом и состоял мой план: тяжело в ученье, легко в бою. У тебя есть время на чашку кофе?
— Только если быстро, — ответила она.
Они устроились в открытом кафе и взяли по капуччино. Невольный пророк с Уолл-стрит вдруг робко спросил:
— Не удалось пока с ним переговорить? Ну… с папой?
— Нет пока. Я не хочу с этим торопиться.
— Конечно, конечно. — Дэнни постарался не выказать своего разочарования. — Это правильная тактика. Я только хотел знать, не нужно ли ему чего-нибудь.
— Если честно, — ответила сестра, — я думаю, то, что ему сейчас нужно, так это время. Но я этим вопросом займусь, обещаю тебе.
— А маме? — не унимался он. — Ты не разузнала, что я мог бы для нее купить?
— Ну… — Дебора улыбнулась. — Мне кажется, она мечтает о тостере. Но будет довольно подозрительно, если такой прибор внезапно появится у нее на кухне. Давай подождем до ее дня рождения и подарим.
— Да-да… Хорошо… Конечно… — Дэнни явно нервничал и был чем-то раздражен. — Но я хотел бы сделать для них нечто большее. На самом деле мне хочется купить им тот домик, который мы всегда снимали летом в Спринг-Вэлли. Понимаешь? Чтобы они могли туда ездить, когда захотят. — После небольшой паузы он сознался: — Вообще-то, я его уже даже купил.
Дебора взяла его за руку.
— Дэнни, — мягко произнесла она, — постарайся набраться терпения. Я не думаю, что ты можешь купить папину любовь.
— Ты права, — с горечью ответил брат. — Этого я и боялся.
— Скажи, — попросила она, желая поднять ему настроение, — чем ты занимаешь себя в течение дня?
— Вообще-то, мои поклонники в «Макинтайр энд Аллейн» снабдили меня собственным столом и секретаршей, а кроме того, спонсируют в Финансовом институте мое официальное обучение на брокера.
— Ага, — улыбнулась Дебора, — так ты снова студент?
— Да, и эта роль мне нравится. К сожалению, они все на меня смотрят как на Дельфийского оракула — и истово ждут моего следующего пророчества. Надеюсь, сумею выучиться настолько, чтобы понимать, что делаю. Во всяком случае, я уже приобрел компьютер — мне потребуется вся информация, какую можно купить.
— Ты, наверное, очень занят?
— Нет, — угрюмо ответил он. — Мне не доставляет удовольствия просто наблюдать за тем, как мои деньги приносят проценты. У меня квартира на Пятой авеню, в которой из шести спален пять пустуют. По непонятной мне причине у меня даже не получается обзавестись друзьями.
— А с Беллером ты виделся?
— Да, я их на днях обоих водил ужинать. Аарон назначил мне сеанс психотерапии у одного специалиста…
— И что?
— Этот мужик, вместо того чтобы исследовать глубины моей психики, все спрашивал меня, куда лучше деньги вложить.
— Это шутка? — удивилась Дебора.
— Я что, смеюсь?
Он с неуверенной улыбкой посмотрел на сестру и спросил:
— Послушай, это целая история — таскаться сюда из Бруклина. Почему бы тебе с Эли не переехать ко мне на Манхэттен? Я бы нанял экономку — или кого ты сочтешь нужным.
Деборе очень хотелось ответить «да», но, чтобы решиться оставить родительские объятия после того, как она их только что вновь обрела, ей требовалось время.
— Дэнни… Эли ходит в очень симпатичную малышовую группу. С ними там занимаются две девушки из Израиля. Мне бы не хотелось опять срывать его с места. Мы лучше еще немного поживем дома.
Дэнни попытался ее убедить:
— Послушай, сестренка, ты уже большая. Ты что, боишься порвать новообретенную пуповину? Неужели ты думаешь, я поверю, что все дело в Эли и его малышовой группе?
— Нет, не думаю. — Дебора опустила глаза. — Мне стыдно в этом сознаваться, но в глубине души я все еще нуждаюсь в папином одобрении.
Дэнни кивнул и шепотом сказал:
— Я тебя понимаю. Я сам такой. — Он вдруг смутился и посмотрел на часы. — Ого, уже поздно! Я тебя провожу до машины.
— У меня нет машины, — ответила сестра.
— Нет, есть.
Он взял ее под руку и вывел из кафе.
Дебора учуяла подвох.
— Нет! — взмолилась она. — Только не лимузин длиной с квартал!
Дэнни улыбнулся.
— Я бы мечтал, чтоб ты ездила на лимузине… Но я не хочу, чтобы родители знали, что мы видимся. Это создаст в доме ненужное напряжение. Поэтому я пошел на компромисс. Его зовут Мо.
— Кого?
Она издалека заметила желтое такси, припаркованное на углу. Упитанный водитель в кожаной фуражке стоял, прислонившись к дверце.
— Надо ехать, ребята! Не то будем стоять в пробке в туннеле.
— Что все это значит? — спросила Дебора.
— Это Мо, твой симпатичный водитель. Можешь мне поверить, я его долго выбирал. Он будет тебя забирать с занятий и отвозить домой, так что тебе не придется трястись в метро. Можешь по дороге заниматься или отдыхать.
Дебора растрогалась.
— Дэнни, зачем ты меня так балуешь?
— Но мне страшно хочется для тебя что-нибудь сделать, Деб! Пусть это будет хотя бы Мо.
Дебора с чувством обняла брата и шепнула:
— Спасибо, Дэнни.
— Эй, где вы там? — заволновался Мо. — Еще пять минут, и нам понадобится вертолет.
Он распахнул дверь и приподнял фуражку. Садясь в машину, Дебора подумала: «Жаль, что Дэнни не слышал сегодня выступления декана Ашкенази: он бы тогда понял, что тоже является образцом. Доброты, щедрости, любви».
Дебора представила себе, как брат в одиночестве стоит на балконе и наблюдает за бурлением жизни в Центральном парке: парочки сидят на газонах, старички неспешно прогуливаются, молодые люди бегают трусцой, сорокалетние передвигаются не так медленно, как старики, и не так быстро, как молодые, и при этом не принадлежат ни к одной из этих групп.
Почему он совсем один? Она не могла этого понять. Нет сомнения, что мальчик (она все еще не воспринимала его как взрослого человека), который когда-то был полон радости жизни, при желании без труда нашел бы себе друзей. Почему же он сознательно сделал из себя затворника?
При всей своей мудрости, даже мой отец не в силах заставить историю повторяться.
Два года я упрашивал Дебору переехать на Манхэттен и зажить самостоятельно. За это время я несколько раз удачно проявил себя на бирже, предсказав девальвацию доллара в семьдесят третьем году и рост фьючерсов на апельсиновые соки в семьдесят четвертом. Теперь я был так неслыханно богат, что у меня появилась двенадцатикомнатная двухэтажная квартира, где я мог спрятать свое одиночество.
Я даже предлагал Деборе разделить квартиру, чтобы мы могли с ней жить совсем рядом и в то же время независимо друг от друга. Но она упрямо оставалась в Бруклине и каждый день моталась в свой Еврейский университет.
Но однажды в воскресенье произошел случай, заставивший ее открыть глаза на противоестественную ситуацию, когда взрослая женщина проживает в родительском доме.
Она сидела наверху и работала над своей курсовой, как вдруг ей понадобилось найти что-то в папиной огромной религиозной библиотеке. И, уже подойдя к двери его кабинета, она услышала, как мальчишеский голос читает: «Ин эрштен хут Гот гемахт химмель ун эрд»[48].
Отец учил внука бессмертным словам книги Бытия на средневековом языке идиш.
Дебора заглянула. Вид собственного ребенка, сидящего на коленях у дедушки — в точности как когда-то сиживал я — и читающего Тору, одновременно и тронул ее, и встревожил.
В первую минуту она обрадовалась тому, что ее сын удостоен той чести, которой она сама всегда была лишена, но внезапно поняла, что наш отец одержим желанием воплотить в Эли свои чаяния, которых не оправдал я.
Как только папа ушел на свои традиционные открытые уроки в ешиву, она, уверенная, что теперь ее никто не слышит, позвонила мне и сказала, что сегодня же перебирается ко мне — по крайней мере на время, пока не подыщет себе жилья.
Она скорее с радостью, чем с удивлением услышала, что я уже запросил официального разрешения на перепланировку своей квартиры таким образом, чтобы выкроить из ее «ребра» квартиру под номером 1505-А.
Я радостно сообщил ей, что, поскольку отныне она будет лишена маминой помощи в готовке и присмотре за ребенком (которую я позже в разговоре с ней обозначил как еще одно проявление затянувшейся юношеской зависимости от родителей), я уже подыскал ей подходящую экономку, и она не возражала. Почтенная матрона миссис Люсиль Ламонт, будучи уроженкой города Бирмингема в Алабаме, имела за плечами без малого сорокалетний опыт приготовления кошерной пищи. Так что с гастрономической точки зрения Эли не грозили никакие потрясения.
Вечером Дебора рассказала мне, что и мама, и папа были огорчены ее внезапным решением переехать, и их не слишком утешило ее обещание по возможности проводить с ними шабат.
Отец смотрел на нее с такой грустью, что она почувствовала себя виноватой и чуть было не передумала. Но, хвала небесам, инстинкт самосохранения в конце концов возобладал и укрепил ее решимость. В три часа за ней и всеми ее пожитками приехал Мо.
Когда Дебора заканчивала сборы, произошла удивительная вещь. Вдруг появилась мама — под предлогом помощи, но на самом деле, как выяснилось, чтобы выразить дочери свою моральную поддержку.
— Поверь мне, дитя мое, — сказала она, — я больше всех буду скучать по Эли. Но ты правильно поступаешь. Иначе тебе никогда не удастся… — Она запнулась.
— Что не удастся, мама? — спросила Дебора.
— Ты сама знаешь, — смущенно запинаясь, сказала мама. — Зажить нормальной жизнью.
— А сейчас, ты считаешь, я живу не нормальной жизнью?
— Нет, — убежденно ответила мама. — Ты же живешь без мужа!
Отец упорно не спрашивал Дебору, куда она переезжает, но и он, и мать это прекрасно понимали. Мама даже дала Деборе поручение на мой счет.
— Следи, чтобы Дэнни тепло одевался.