ЧАСТЬ VI

74 Тимоти

Тим то проваливался в дрему, то опять пробуждался. После десяти часов полета двигатели самолета DC-10 стали гудеть с надрывом, словно и они тоже притомились. Он попросил учтивую стюардессу принести ему еще чашку кофе, а заодно в шутку предложил позаботиться и о командире экипажа. Девушка улыбнулась шутке Его чести и поспешила на кухню лайнера.

Пока все другие пассажиры первого класса спали, Тим усердно готовился к своей роли папского нунция. В последние недели, что ни день, едва освободившись из своего лингвистического плена, он спешил в кабинет фон Якоба, где углублялся в досье Хардта, пытаясь составить себе портрет будущего идейного противника. Одновременно он разрабатывал для себя план предстоящей поездки.

Эрнешту Хардт родился в 1918 году в Рио-Негро. Он был сын швейцарского иммигранта и мамелюки — то есть женщины смешанной португало-индейской крови. Воспитывался он у францисканцев и по окончании обучения стал одним из них. После учебы в Риме, где он получил докторскую степень в Григорианском университете, он до 1962 года преподавал в Лиссабоне, а затем вернулся на родину, чтобы возглавить первую кафедру католического богословия в новом Университете Бразилии.

Эти голые факты его биографии занимали меньше страницы. Далее в досье шла обширная библиография трудов Хардта и критические аннотации, составленные разными ватиканскими учеными мужами консервативного толка. Чаще всего эти заметки были подписаны инициалами фон Якоба. Они отличались особой резкостью оценок.

Следующий раздел, целиком посвященный переписке между Римом и столицей Бразилии, преимущественно содержал упреки по поводу диссидентских выходок Хардта и его уклончивые ответы типа: «Сложно проповедовать слово Божье в краю, о котором Он, кажется, позабыл».

Затем Тим стал листать публикации Хардта — они были на испанском, поскольку ориентированы были главным образом на читателей в Латинской Америке. Не оставалось сомнения, что это был голос в защиту угнетенных, и в то же время сама аргументация его сочинений, при всей ее спорности, была основана исключительно на Писании. Если точнее — на Ветхом Завете.

Много ярлыков можно было навесить на Хардта, но определение «марксист» подходило ему не больше, чем «христианский фундаменталист». Он выступал поборником буквального прочтения Библии. Так, он придавал большое значение эпизоду, описанному в трех из четырех Евангелий, когда богатый юноша спрашивает Христа, что надо сделать, чтобы снискать жизнь вечную. И Иисус отвечает: «Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение твое и раздай нищим; и будешь иметь сокровище на Небесах».

Какой благочестивый христианин станет низводить это указание Спасителя до «социализма в чистом виде»?

Всякий раз, переворачивая страницу, Тим ожидал увидеть какие-нибудь более еретические и подстрекательские высказывания, но так и не находил оснований подозревать Эрнешту Хардта в преданности какой-либо иной идеологии, чем Слово Божье.

Город Бразилиа был спроектирован так, чтобы в плане иметь форму аэроплана. Но посвященным он скорее напоминал покосившееся распятие.

До сороковых годов двадцатого века гигантское плато Мату-Гросу в Бразилии оставалось одним из крупнейших неизученных районов на земле. Но вот уже два столетия правители Бразилии мечтали построить столицу в глубине материка, которая стала бы лучом света в самой гуще тьмы.

Нет такой книги по истории современной архитектуры, в которой не содержались бы фотографии фантастической линии горизонта, придуманной архитектором Оскаром Нимейером. Особенно славится тонкая «свеча» кафедрального собора.

Футуристический, потрясающе спроектированный город открыл свои двери для поселенцев в 1960 году. Чертежи градостроителей были воплощены в реальность всего за три с небольшим года.

Самолет из Рио подрулил к терминалу. Тим подхватил чемодан и черный плащ (впереди его ждал долгий сезон дождей — в случае, если его миссия затянется) и вошел в здание аэропорта. Пол в зале был выложен гладким мрамором.

Приземистый посол Ватикана монсеньор Фабрицио Линдор, в безукоризненном летнем костюме, имел поразительно свежий вид, несмотря на позднее время. Он шагнул Тиму навстречу и протянул руку:

— Добро пожаловать, Ваша честь. Могу себе представить, как вы устали. Так что доверьте свой чемодан отцу Рафаэлю, и пойдемте скорее в машину.

У Тима едва хватило сил кивнуть в ответ. Он вяло двинулся вслед за дипломатом через стеклянные двери к черному лимузину «Мерседес», вызывающе красовавшемуся в зоне запрещенной стоянки.

— Мы получили от кардинала фон Якоба распоряжение забронировать вам апартаменты в отеле. Я зарезервировал для вас лучший люкс в «Национале», но подумал, не будет ли вам надежнее — гм-м… удобнее — расположиться в одном из гостевых номеров посольства?

— Надежнее? Мне надо кого-то опасаться? — Тим очнулся.

Посол пожал плечами.

— Видите ли, Ваша честь, мы тут очень далеко от Ватикана, но зато очень близко к джунглям.

За время двухчасового перелета из Рио Тим успел принять решение сразу запросить у посла Ватикана необходимую информацию.

— Монсеньор Линдор, вы были знакомы с моим… предшественником?

— Вы имеете в виду архиепископа Рохаса?

— Да. Вы его знали?

Дипломат замялся.

— Слегка. Он недолго был с нами.

— Да? — небрежно бросил Тим. — И что же? Подпал под легендарные чары Хардта?

— В общем, да, — смущенно признал посол. — Можно и так сказать. Он примкнул к этой так называемой «теологии освобождения» и по предложению Хардта пошел работать к епископу Касальдалиге на Амазонку.

— А можно мне устроить с ним встречу? — заинтересовался Тим.

— Боюсь, что нет, — ответил посол. — Рохас умер. Точнее, был убит.

— И известно, кто это сделал?

— Насколько я слышал, его застрелили по ошибке. Во время одного марша протеста он шел рука об руку с Касальдалигой. На того было совершено покушение. Но пуля попала в Рохаса, — Тиму показалось, он пробурчал: — Вот уж не повезло!

Пока машина катилась по пустынным улицам ночного города, с застывшими зданиями, похожими на гигантские подсвеченные сталагмиты на фоне иссиня-черного неба, посол Линдор неустанно изливал свою ностальгию по Риму. Тим почувствовал, что посланник Ватикана невольно тяготится пребыванием в этом зловещем Диснейленде.

Возле отеля Линдор предложил:

— Завтра вам, наверное, захочется как следует отдохнуть, но, если хотите, я могу заехать после обеда и показать вам город.

— Очень мило с вашей стороны, монсеньор, — ответил Тим. — Но не думаю, что мне сегодня удастся выспаться. Мне не терпится приступить к делу. Отец Хардт знает о моем приезде?

— Ну… — замялся посол. — Уведомления на гербовой бумаге мы ему не посылали. И официальной встречи, как вы и хотели, тоже не назначали. Но он получает информацию по своим францисканским каналам. У них там действует лесной телеграф. Так что, думаю, ваше появление не станет для него неожиданностью.

— На это я и не рассчитывал, — заверил Тим. — Но, судя по моим данным, лекции он читает только раз в неделю, а остальное время проводит, как они это называют, «в поле». Насколько я понимаю, завтра как раз его лекционный день, и мне не хотелось бы пропустить эту возможность.

— Все его лекции у меня записаны на магнитофон, — сказал посол. — Вы можете слушать его со всеми удобствами, сидя в моем кабинете.

— Это все хорошо. Я читал их в стенограмме. Однако самое верное впечатление можно составить, только если лично увидишь человека в деле. Не волнуйтесь, монсеньор, от веры я не отступлюсь.

Он смерил дипломата холодным взглядом. Тот неловко поерзал.

— Сказать по правде, Ваша честь, это второй Савонарола.

— Предлагаете сжечь его на костре? — пошутил Тим.

— Нет, конечно, — помотал головой посол. — Много чести!


По случаю приезда Тима персонал отеля приготовил ему в номере сюрприз в виде корзины фруктов и бутылки вина. Он, однако, предпочел банку местного пива «Антарсита» из мини-бара, на ходу бросив взгляд в зеркало над столом.

«Есть еще порох в пороховницах, Тим Хоган!» — сказал он себе. И действительно, единственное, что слегка беспокоило его, это пряди волос, остающиеся в расческе. При мысли о грозящем полысении его бросало в дрожь. Не потому, что его заботила его внешность, а из-за перспективы — если этот процесс примет необратимый характер — обрести сходство с ненавистным Такком Делани.

Он осушил пиво, рухнул на кровать прямо поверх покрывала и, не раздеваясь, уснул.

Наутро, как раз когда он пил свой сок и крепкий кофе — в этом состоял его завтрак, — позвонил посол.

— Вы были правы, — доложил он. — Сегодня у Хардта лекция с четырех до шести. Я пришлю за вами посольскую машину.

Тим обратил внимание, что сам дипломат не вызвался составить ему компанию.

— Не стоит, монсеньор, — отказался Тим. — Я охотно прокачусь на автобусе.

Университет Бразилии — еще один шедевр Нимейера — находился на северо-восточной окраине города. Тим вышел из автобуса на остановке на Эйшу-Родовиариу. По пути через студгородок он отметил, насколько пестрой была студенческая толпа — это касалось как цвета кожи, так и одежды. Он и сам сейчас был в «гражданском», и даже без нагрудного креста.

Обычно лекции по религии читались в Институте теологии, но Хардт пользовался такой популярностью, что ему выделялась большая аудитория в форме амфитеатра в корпусе естественных наук.

В этом была своя ирония: Слово Божие обсуждалось там, где царила Наука. Кафедра, на которой стоял Хардт, была оборудована газовыми кранами и прочими атрибутами современной лаборатории.

Ровно в шестнадцать пятнадцать Эрнешту Хардт — высокий, сутуловатый человек с обветренным лицом и белой гривой вокруг высокого лба, решительным шагом взошел на кафедру. На нем были вельветовые брюки и рубашка защитного цвета с коротким рукавом. Распахнутый ворот открывал небольшой нагрудный крест.

Тим скромно устроился в одном из задних рядов. Когда вся аудитория поднялась в знак уважения к лектору, он тоже встал, дабы не привлекать к себе излишнего внимания.

У Хардта с собой не было ни портфеля, ни сумки с книгами, ни каких-либо заметок. Единственным, что он принес на лекцию, был потертый томик Библии в кожаном переплете, в который, правда, за все полтора часа своего выступления он почти не заглядывал.

Темой сегодняшней лекции была Нагорная проповедь Христа.

Процитировав слова: «Блаженны нищие духом», он разъяснил их как хвалу материально обездоленным.

— Что же имеет в виду Господь, когда говорит: «Блаженны алчущие и жаждущие, ибо они насытятся»? Можем ли мы считать, что Иисус имел в виду некую абстрактную справедливость? Конечно, нет! Ключевые слова в этом отрывке — «алчущие» и «жаждущие». Согласно нашей вере, «насыщение» может означать только равное распределение еды между всеми людьми.

Те же мысли мы встречаем и в Свитках Мертвого моря, особенно в тех двух, которые получили название «Благодарении» и «Война». Так что не может быть никакого сомнения относительно истинных устремлений Спасителя…

Его пронзительные серые глаза внимательно вгляделись в аудиторию, после чего Хардт торжественно провозгласил:

— В мире не может быть справедливости, пока на земле существуют голодные!

Тим пытался угадать, реагировала ли на проповеди Иисуса окружавшая его толпа так же восторженно, как сейчас университетская аудитория на тирады Хардта? В зале стоял одобрительный гул.

Лектор достал мятый платок и отер пот со лба.

— Главное, что должен делать человек во имя служения Господу, — это не читать молитвы, а взять на себя определенные обязательства. Не жертвовать, а делиться. Только тогда можно говорить о какой-то другой справедливости.

Его загорелое лицо теперь было пунцовым. Он высказался. Даже не называя своего идейного противника, он недвусмысленно заклеймил католическую церковь. Он забрал Христа у Рима и, превратив его в живого проповедника, перенес в сердце бразильских джунглей.

Прислонившись к стене под вывеской «Не курить!», Хардт полез в карман, извлек оттуда пачку «Мальборо» и задымил. Сделав пару глубоких затяжек, он опять обратился к аудитории.

— Формально наша лекция окончена, — объявил он на разговорном наречии. — Но для тех, кому это интересно, я скажу еще несколько слов на тему свободы.

Никто не двинулся с места. Хардт продолжал:

— Каждому школьнику известно, что бесчеловечная практика рабовладения была официально отменена в нашей стране Жуакином Набуку в 1888 году. Но есть люди, которые об этом не слышали до сих пор. Поэтому по воскресеньям, вместо посещения церкви, мы отправляемся в Сан-Жоду и проводим акции протеста на ранчо Да-Сильва. Кто хочет принять участие в изготовлении плакатов — пожалуйста, запишитесь потом у Жоржи или Виттории.

Он ткнул в сторону двоих молодых помощников, одетых примерно как он сам. Они держали наготове блокноты для записи добровольцев в армию справедливости.

— На следующей неделе наша лекция будет посвящена реминисценциям Ветхого Завета в Евангелии, так что не забудьте запастись текстами. Ступайте с Богом!

Студенты стали с шумом расходиться. Многие по дороге записывались у Жоржи и Виттории. Аудитория опустела так стремительно, что Тим, оставшийся сидеть, не успел заметить, как оказался один на один со своей жертвой. Хотя их и разделял почти целый зал.

Первым заговорил бразильский вероотступник:

— Добрый день, Ваша честь. Надеюсь, моя лекция не показалась вам чересчур примитивной?

— Напротив, дом Эрнешту, — ответил Тим. — Она была весьма познавательна. Могу я вас пригласить на чашку кофе?

Профессор улыбнулся. В его манере держаться было что-то неуловимое, чего Тим никогда не видел у других служителей церкви. Глаза его глядели яснее, и всем своим видом он излучал душевный покой.

— Только не кофе! В этой стране кофе — единственный продукт, не относящийся к предметам роскоши. Но поскольку, как я понимаю, платить будет Ватикан, почему бы нам не позволить себе бутылочку доброго старого вина?

— Прекрасно, — охотно отозвался Тим. — Пусть будет вино. Можете предложить подходящее заведение?

— Если вы ничего не имеете против простой пищи, я бы пригласил вас к себе домой отужинать. Как вам такая идея?

— Очень любезно с вашей стороны. Если вы мне дадите адрес…

— Ну, найти нас будет сложновато. Лучше я сам за вами заеду. Семь тридцать вас устроит?

— Буду ждать с нетерпением.

— Я тоже, — поддакнул Хардт и заговорщицки добавил: — Будет здорово, если вы прихватите не одну бутылку… Если, конечно, ваш бюджет позволяет… Cenabis bene apud me[89] — если вы помните Катулла.

— Constat. Договорились, — согласился Тим.

На что Хардт с улыбкой произнес:

— Pax tecum[90].

И, повернувшись, зашагал к боковому выходу, где его дожидались Жоржи и Виттория.

75 Тимоти

В четверть восьмого Тим, в своем лучшем летнем костюме — правда, все равно черного цвета, — стоял у парадного крыльца отеля «Националь» с двумя бутылками вина под мышкой и гадал, на каком средстве передвижения приедет Хардт.

Про себя он решил, что это должно быть что-то нарочито «пролетарское» — потрепанный грузовичок или, чего доброго, ослик.

Он оказался прав лишь наполовину, ибо ровно за минуту до назначенного часа (неужели в нем еще говорила швейцарская пунктуальность?) Хардт появился на «Лендровере» такого ветхозаветного «разлива», что, будь это вино, его продавали бы только с аукциона.

— Давайте сюда! — крикнул он весело. Пока Тим забирался в кабину, богослов оценил вино. — Ого! Я вижу, вы человек слова. Это винцо обойдется Ватикану в кругленькую сумму!

Он вдавил в пол педаль акселератора, машина дернулась и с ревом понеслась вперед.

По дороге разговор зашел на самую тривиальную тему — о дороговизне столичной жизни. Тим не заметил, как они миновали Эйшу-Родовиариу-Норте и выскочили на трассу.

Минут через десять Тим спросил:

— Вы всегда жили так далеко от города?

— Нет, — отозвался Хардт. — Когда я еще был в лоне церкви, у меня имелась берлога возле кафедрального собора. А теперь я живу в одном из поселений, образующих «Антибразилию». Не так удобно, но зато ближе к народу.

— «Антибразилию»? — удивился Тим.

— Их еще называют фавелами, то есть трущобами. Вы, конечно, и без меня знаете, что Бразилиа, в отличие от подавляющего большинства городов, застраивалась строго по плану. Архитекторы только забыли спроектировать одну вещь — жилье для кандангуш, первопроходцев, которые, собственно, все и построили. И сегодня бедняги ютятся в фавелах, опоясывающих город как ожерелье — только не такое красивое. Некоторые поселки отстоят от города аж на тридцать километров.

— Как это грустно! — заметил Тим.

— Да уж… — Хардт цинично усмехнулся. — Градостроители все предусмотрели, только людей не учли. — Он бросил взгляд на Тима. — Почти как в Ватикане, да?

Прошло более получаса, прежде чем они свернули с шоссе и по проселочной дороге добрались до хаотичного скопления хибар. Одни жилища были из жести, другие — из шлакоблоков, явно позаимствованных с каких-нибудь городских стройплощадок. На крыше каждой хибары торчала телевизионная антенна.

Улица — если это можно было назвать улицей — оказалась еще более ухабистой и узкой, чем дорога. Хардт непрерывно жал на клаксон, распугивая разгуливающих по дороге кур и детей.

Дом у Хардта был немного посолиднее, чем у его соседей. Тим уже во дворе услышал стрекот электрического движка и почуял запах выхлопа. Несмотря на почти двойную разницу в возрасте, Хардт первым легко соскочил с подножки и заторопился помочь гостю.

— Все в порядке! — со смехом сказал Тим. — Надеюсь, ногу не сломаю.

— Знаю, знаю, дом Тимотео. Я о вине беспокоюсь!

В этот момент появился смуглый босоногий мальчуган лет десяти, в шортах и майке без рукавов.

— Папа, папа!

Хардт наклонился и легко поднял мальчика, с гордостью объявив:

— Это мой сын Альберту.

Почему-то в тусклом свете нищенского жилища очевидное нарушение целибата представлялось чем-то особенно неуместным.

Тим огляделся, удивляясь, как люди могут мириться с такими условиями существования. У него невольно вырвалось:

— Вот так дом!

— Вы правы. Думаю, после этого ад покажется нам курортом не хуже Майами-Бич. Вы отдаете себе отчет, что…

Из глубины дома его прервал женский голос:

— Эрнешту, прекрати свои проповеди! Он же наш гость!

Тим обернулся и увидел женщину тридцати с не большим лет. Ее белозубую улыбку контрастно оттеняли блестящие черные волосы и темная кожа.

— Пожалуйста, простите его за дурные манеры, — весело попросила она. — Боюсь, францисканцы не научили его представлять гостя даме. Этого у них в программе не было. — Она протянула руку и назвала себя: — Изабелла. Надеюсь, вы не слишком измучены перелетом и сумеете получить удовольствие от этого вечера.

— Благодарю, — приветливо ответил Тим, совершенно очарованный женщиной, которая, он видел, годилась Хардту в дочери.

Тот словно читал его мысли:

— Небось гадаете, как такому дряхлому старцу, как я, удалось заарканить эту юную газель?

Изабелла одарила Тима улыбкой.

— Только не говорите ему комплиментов! Это у него такая манера завуалированно хвастать своей мужской силой. Мы познакомились там, где и подобает добропорядочным бразильским католикам, — в пикете. Я преподавала в университете право.

Хардт со смехом закончил:

— И Изабелла сжалилась над бедным холостяком, который не понимал всю справедливость слов, сказанных в тридцать первой главе Книги Притчей Соломоновых — о том, что добродетельная жена дороже жемчугов.

Тим помнил, о чем идет речь, и незамедлительно процитировал по-латыни святого Иеронима:

— Milierem fortem quis inveniet[91].

Это весьма понравилось Хардту:

— Какое наслаждение — слышать из уст католика цитату из Писания на латинском языке! Обычно-то все больше других католиков цитируют…

Он в упор посмотрел на Тима, дожидаясь его реакции. Тот улыбнулся.

— Что ж, — объявил Хардт, провожая гостя в глубину дома, — по крайней мере, на этот раз мне не прислали какого-то зануду. Прошу прощения, дом Тимотео, могу я предложить вам выпить? Может быть, хересу?

— С удовольствием, — согласился Тим. Хардт положил ему руку на плечо и подтолкнул к кабинету.

Освещенные неверным огнем лампы книжные полки были уставлены не только книгами, но и свежими номерами журналов по теологии и критике Святого Писания.

— Вы учились в Григорианском? — полюбопытствовал Хардт.

Тим кивнул.

— Институт Библии?

— Нет, каноническое право.

— Аа-а… — разочарованно протянул Хардт. — Пустая трата времени. За это и выпьем?

— Только если мне дадут возможность высказать контраргументы, — отшутился Тим.

— Сегодня принимается только один контраргумент — другой напиток, — объявил Хардт и щедро налил по бокалам янтарную жидкость из бутыли без этикетки.

Пригласив Тима сесть на изрядно потертый диван, он расположился за своим рабочим столом и выслушал первый серьезный вопрос молодого архиепископа.

— Дом Эрнешту, вы знали о моем приезде. Вы меня сразу узнали на лекции. Я удивлен, что вы не изучили всего моего досье.

— Ах, Тимотео, надеюсь, вы не обидитесь? На вас еще не заведено никакого досье. Думаю, поэтому-то они вас и выбрали. Скажите: зачем, по-вашему, Ватикан потратил и тратит столько усилий на то, чтобы вставить кляп в рот пастырям в диких джунглях Амазонки?

— «Кляп» — это слишком сильно, дом Эрнешту.

Хардт перегнулся через стол и с нескрываемой злобой воскликнул:

— Точно так же, как и «покаянное молчание»! А ведь именно так ваш фон Якоб заставил умолкнуть моего хорошего друга и брата, Леонардо Боффа. Когда в следующий раз увидитесь с Его Высокопреосвященством кардиналом фон Якобом, передайте ему, что он забыл Евангелие от Иоанна, глава восьмая, стих тридцать второй.

Тим тотчас процитировал:

— «И познаете истину, и истина сделает вас свободными».

— Браво, дом Тимотео. Вы так же глубоко в это верите, как складно цитируете?

— Разумеется!

— Тогда почему вы не направите своей энергии на что-то стоящее?

— Например? — удивился Тим.

Хардт снова перегнулся к нему и без улыбки сурово объявил:

— Например, на издание моей книги на английском языке.

Прежде чем Тим успел ответить, в кабинет заглянула Изабелла.

— Все готово и стынет. Вы можете продолжить свой диспут за столом.

Столовая в доме Хардтов представляла собой длинный деревянный обеденный стол в углу кухни. Свет давал тот же очаг, на котором готовилась пища. За столом сидели двое детей — мальчик, которого Тим уже видел, и девочка помладше по имени Анита.

— Надеюсь, вас не смущает перспектива семейного ужина? — спросила Изабелла. — Понимаете, Эрнешту так много времени проводит в делах, что почти не видит детей.

— Ну, что вы! — успокоил Тим. — Я люблю общаться с детьми.

— Я тоже, — поддакнул Хардт. — И чем младше, тем лучше. Пока еще не научились лгать.

Хозяин снял с печи большую кастрюлю и водрузил на рифленый оловянный поднос посередине стола. После этого он занял свое место, и вся семья дружно помолилась на своем наречии. Хардт взглянул на «посланца Ватикана».

— Дом Тимотео, — сказал он. — Вы наш почетный гость. Не желает ли Ваша честь сказать что-нибудь от себя?

Судя по детским лицам, можно было понять, что они владеют английским лучше, чем Тим ожидал.

Он почувствовал, что настало время подтвердить свою верность ортодоксальной доктрине, и произнес по-латыни:

— Benedicat dominus et panem et pietatem nostram, amen![92]

Хардт взял большую поварешку и положил Тиму жаркого, попутно объясняя, что блюдо называется «шиншим де галинья». Несмотря на экзотическое название, больше всего оно напоминало похлебку. Хардт выставил на стол обе бутылки и эффектно их откупорил.

За столом Тим разговаривал с Изабеллой, которая оказалась весьма сведуща и в церковных, и в светских вопросах. Она рассказала, что, как дипломированный юрист, три раза в неделю работает в агентстве, оказывающем правовую помощь индейцам.

В обществе двух живых ребятишек Хардтов Тим оттаял сердцем, хотя и ни слова не понимал из их разговора.

Однако он был начеку и ни на минуту не забывал, что является сейчас объектом идеологической обработки, которой был полон решимости противостоять.

Отужинав, мужчины опять удалились в кабинет. Хардт открыл нижний ящик шкафа и извлек на свет настоящее сокровище — крепкий ликер из вишни под названием «жинжинья». Он налил себе и гостю по рюмке и сел.

— Тимоти, — начал он новую главу их беседы. — Что заставляет фон Якоба думать, что, сожги я свою рукопись, мои идеи непременно умрут? Вы же были на моей лекции! Не меньше четырехсот человек сидели и конспектировали. У некоторых я даже видел диктофоны. Иисус случайно не раздавал свои памфлеты? — Он пристально посмотрел на Тима. — Я отнюдь не богохульствую. Он проповедовал Слово. То есть — законы Моисея в новом контексте, прочитанные через призму любви. Неужто ваш фон Якоб не знает из истории, что можно сжечь старые книги, можно даже запретить новые, но Слово убить невозможно!

Тим задумался, потом спросил:

— Что вы конкретно имеете против католической церкви?

— Я могу говорить только о том, что неправильно делается в Бразилии, Тим. Вы видели наш собор? Один из самых красивых храмов на земле! Это как мольба, высеченная в камне. — Он стукнул кулаком по столу. — Но он пуст, Тимоти! Одни церемонии, не наполненные никаким содержанием!

Как я, священнослужитель, могу отправлять евхаристию и совать прихожанину в рот просвирку, если у него нет даже хлеба насущного? Я спрашиваю вас, Тим! Неужели эти голодные люди получат вдосталь хлеба только тогда, когда на землю явится Спаситель?

Священник вытянул ноги и откинулся в старом кресле.

— А известно ли вам, Тимотео, что половиной земли в Бразилии владеют пять тысяч индивидуальных собственников? Только представьте себе, Тим! Представьте: вся территория от Нью-Йорка до Чикаго — собственность половины того количества людей, которых может вместить стадион «Янки»! И в то же время семьдесят миллионов наших сограждан страдают от недоедания. А в Африке — в Береге Слоновой Кости, где голодающих ничуть не меньше, — затевается строительство собора вдвое больше храма Святого Петра! Это же чудовищно!

Тимоти был ошеломлен.

— И об этом — ваша книга? — тихо спросил он.

— Не смешите меня! Эту информацию можно прочесть в каждом выпуске «Всемирного альманаха».

— Так что же еще более ужасного можете сказать вы?

— Да, в общем-то, ничего, — негромко ответил Хардт. — Единственное — я не публикую голую статистику, как делает «Альманах», а возлагаю ответственность непосредственно на церковь.

Хардт вдруг бросил взгляд на часы:

— Бог мой, уже почти час. Вы, должно быть, давно без сил, и от перелета, и от моих разглагольствований.

— Нет, нет, ничего подобного, — запротестовал Тим. — Но вот в отель мне точно пора возвращаться.

— Хорошо, — согласился Хардт. — Я вас подброшу.

— Да нет, что вы. В этом нет необходимости. Я могу…

— Вызвать такси? — Хозяин расхохотался. — У нас нет телефона. А ближайший автобус пойдет в пять утра. И будет битком набит батраками. У вас есть выбор: или я везу вас в отель, или вы ночуете на этой кушетке. Она одновременно выполняет функцию спального места. Учитывая, что я изрядно выпил, я бы посоветовал вам второй вариант.

— Согласен на кушетку, — весело согласился Тим.

— Отлично. Сейчас принесу вам во что переодеться.

Хардт вышел и быстро вернулся с тренировочным костюмом в цветах бразильской футбольной сборной.

— Это — единственный вклад в наше дело со стороны правого крыла, — пояснил он. — Точнее — от капитана команды Жозе Мадейруша. Собираюсь выставить эту форму на аукционе, так что постарайтесь сохранить ей товарный вид. Что вам еще принести?

— Ничего не нужно, спасибо, — отказался Тим. Глаза у него слипались. — Я устроюсь.

— Ах да, — спохватился Хардт. — То, что у вас, американцев, называется «комнатой для мальчиков», находится у нас на заднем дворе. Если же вы предпочитаете общественный вариант, то туалет — вниз по улице и направо. У меня на столе возьмите фонарь — тогда не заблудитесь!

Тим наконец остался один. Он разделся и аккуратно повесил костюм на спинку стула. Посвежело, и он с радостью отметил, что Бразилия закупает своим футболистам адидасовские костюмы высочайшего качества.

Он оглядел комнату и вдруг подумал: «Эту рукопись я сейчас запросто могу найти. Даже если она запрятана за книгами, можно воспользоваться фонариком, который он мне так великодушно оставил. И тогда…»

Он оборвал себя. Он же священник, а не тайный агент! К тому же он уже понимал, что ему и самому интересно взглянуть на эту книгу. Прочесть ее и узнать потаенные идеи Хардта.

76 Тимоти

На другое утро первый чайник вскипятили для кофе, второй — для бритья.

— Какие у вас на сегодня планы, дом Тимотео? — спросил Хардт, когда они вдвоем скребли подбородки перед одним зеркалом.

— Никаких определенных. Посол приглашал меня на ужин, но это я могу сделать в любой день. В воскресенье я должен вести одиннадцатичасовую мессу.

— Что ж, на этот счет вам лучше принять решение после сегодняшнего дня, — предостерегающим тоном сказал Хардт. — То, что я сегодня хочу вам показать, может поубавить вашего рвения.

«Ну, уж нет, — подумал Тим, — этому речистому еретику не удастся отговорить меня от совершения святой евхаристии!»

Семейство Хардтов в полном составе вновь собралось за столом. Завтрак состоял из жареных бананов и, конечно, кофе.

Юный Альберту показал пальцем в наряд Тима и захихикал.

— Футболист!

— Ага, — сказал Тим по-португальски. — Ты играешь в футбол?

— Да, сеньор. Придете сегодня на игру?

— Я пока не знаю, что мне приготовил на сегодня твой папа. — Тим повернулся к хозяину дома: — Эрнешту?

— Не волнуйтесь. Школьный матч будет частью вашей грандиозной программы знакомства с трущобами.

Мужчины помогли хозяйке убрать со стола, после чего Изабелла принялась мыть голову дочке. Анита пронзительно плакала и сопротивлялась.

Мужчины тем временем снова уселись за стол и налили по третьей чашке кофе. После чего Хардт закурил третью сигарету за сегодняшний день.

— Надо вам бросить курить, дом Эрнешту, — посоветовал Тим. — Табак вас убьет.

— А вам надо отказаться от безбрачия, — парировал тот. — Воздержание убьет вас быстрее.

— Почему вы так говорите? — смутился Тим.

— Я видел ваше лицо, когда вы говорили с Альберту. — Он вдруг заторопился. — Кстати, он же меня убьет, если опоздаем к нему на игру! Пошли скорей!

Тим поспешил за Хардтом на улицу. В начищенных кожаных туфлях Тиму пришлось месить грязь в закоулках фавелы.

Уже в самом начале «экскурсии» Тиму стало ясно, что ночная тьма в значительной мере скрывала убожество поселка. Здесь царили гам, нищета, смрад и антисанитария.

Движок, как у Хардта, имелся не более чем в пяти или шести домах. Воду в поселок качали две коммунальные напорные станции. Заметив потрясение Тима, Хардт поспешил его успокоить:

— Да, да, дом Тимотео. Здесь очень грязно. Но смею вас заверить, что все, что вы вчера ели, было подвергнуто кипячению. В этом как раз мы с братьями-францисканцами добились определенных успехов: привили людям элементарные навыки гигиены и резко сократили заболеваемость дизентерией.

Выйдя из удушливой атмосферы жилого поселка, они добрались до мокрого поля, на котором Альберту с двумя десятками сверстников играли в футбол. Встреча была жаркая. Счет в матче обозначали по две пустые канистры из-под масла, выставленные у обоих ворот.

Не прерывая игры, футболисты приветствовали приходского священника.

— Oi, дом Эрнешту! Como vai?[93]

— Bem, bem[94], — отвечал Хардт и махал в ответ.

— Кажется, они не скучают, — заметил Тим. — Какие у них еще тут есть развлечения?

— Да никаких, — ответил его спутник. — А кроме того, нам особо некогда заниматься здоровыми, нам и страждущих хватает. Идемте дальше.

Они вернулись на тесные улицы поселка, и Хардт продолжил свои пояснения:

— Вы, должно быть, себе представляете, что у нас здесь — как вы выражаетесь, в странах «третьего мира» — очень высокий уровень рождаемости.

— Да, — тихо сказал Тим. — Кажется, представляю.

— Но стремительный рост населения сдерживается благодаря одному из самых высоких в мире показателей младенческой смертности, — с горькой иронией продолжал Хардт. — Ребенок, родившийся в здешних условиях, имеет в десять раз больше шансов умереть на первом году жизни по сравнению, скажем, с Огайо. А оканчивает свою жизнь (если вообще можно назвать жизнью существование индивида в таких вот фавелах) средний бразилец на десять лет раньше, чем его собратья в Штатах.

Несколько минут они молча шагали по грязной дороге. Потом Тиму пришел в голову вопрос:

— Дом Эрнешту, не сочтите меня ненормальным, но я заметил, что нам то и дело попадаются кучки довольно атлетических парней, которые… как бы это сказать… ко мне приглядываются, что ли…

— Не тревожьтесь, — успокоил Хардт. — Они вас не тронут.

— Но кто они? Бандиты?

— Это сильно сказано, Ваша честь. На самом деле они не просто известные граждане фавелы, но и члены организации жителей — так называемой ассоциации морадореш. Если коротко, они следят, чтобы все было в порядке, и делают для нас то, что должны бы делать власти.

В этот момент они поравнялись с большим зданием, которое заметно выделялось на фоне нищенских лачуг. Это было длинное белое строение, похожее на сарай. При ближайшем рассмотрении в этом бараке оказалось целых два этажа.

— Сей небоскреб — наша больница, — объяснил дом Эрнешту.

— А эти люди на крыльце — морадореш или врачи?

— Не те и не другие. Это гробовщики.

Хардт серьезно посмотрел на Тима.

— Лучше вам туда не ходить. Некоторые болезни очень заразные.

— Ничего страшного, — заявил Тим, призывая на помощь всю свою отвагу.


К тому, что предстало его взору, он совсем не был готов. Ему доводилось посещать больных и умирающих во многих клиниках, но никогда он не видел смертельно больных людей, которые не получали бы совсем никакого лечения и ухода.

Огромная палата оглашалась криками молодых и стенаниями стариков. На плечо Тиму вдруг легла ободряющая рука Хардта. Эрнешту ласково заговорил:

— Я тебя хорошо понимаю, брат мой. Последние десять лет я прихожу сюда изо дня в день и все равно не могу к этому привыкнуть.

— А что, врачей никаких нет? — изумился Тим. К горлу подступила тошнота.

— Конечно, нет, — ответил Хардт. — Они приходят, совершают обход и уходят. Время от времени, если расщедрится какая-нибудь крупная фармацевтическая компания, оставят тут обезболивающие средства или какие-нибудь новейшие препараты.

— Хоть какое-то утешение… — заметил Тим.

— А-а… — махнул рукой Хардт. — Вы должны понять, что при всей щедрости любых компаний мира они все же предпочитают не дарить, а продавать. А это значит, что лекарства достаются нам тогда, когда по той или иной причине они признаны негодными для «цивилизованного» потребления. — Он уточнил: — Не стану вам говорить, как нас завалили талидомидом, когда весь мир уже кричал о вызываемых им врожденных уродствах и прочих пакостях.

Медсестры у нас есть. Причем одна или две даже с образованием. Остальные — те же морадореш, которые умеют только делать уколы, выносить покойников и перестилать койки. — Он тяжко вздохнул. — Это единственное место, где я жалею, что не избрал своей специальностью медицину. Что может священник? Только совершить последний обряд и попробовать объяснить несчастным, почему Господь так рано забирает их к себе…

Тим огляделся. На низких койках лежали больные. Одни корчились от боли, другие бились в судорогах, но большинство от слабости даже не шевелились. Да, подумал он, вот так должен выглядеть Дантов ад. Постепенно за криками и стонами умирающих он стал различать какой-то другой звук.

— Я слышу детей.

— Верно. — Хардт смерил его внимательным взглядом. Ему стало жаль Тима. — Они наверху. Если сказать вам, что там в десять раз страшнее, чем тут, это не будет преувеличением. Вы уверены, что выдержите?

За Тима ответили его горящие глаза.

— Разве не сказал Господь: «Пустите детей и не препятствуйте им приходить ко Мне, ибо таковых есть Царство Небесное»?

— Прекрасно, брат мой, — похвалил Хардт и дружески взял его под руку. — Я восхищаюсь вами.

Хардт повел его по шаткой импровизированной лестнице на второй этаж.

От вида и запаха Тима затошнило. Несчастные маленькие дети, бледные и тощие, некоторые — со вздутыми животами, лежали на матрасах и скулили. Самые маленькие умирали на руках у матерей.

— Скажите, — срывающимся голосом спросил Тим, — сколько из этих детей выйдет отсюда живыми?

При всей любви к риторике Хардт на этот раз не хотел говорить вообще.

— Сколько, дом Эрнешту? — не унимался Тим.

— Иногда, — начал Хардт, — очень редко, Господь посылает нам чудо. — Он опять замолчал.

От ощущения собственной беспомощности Тим разозлился.

— Чем они больны?

— Чем обычно болеют дети? Дизентерией, тифом, малярией и, конечно, СПИДом. Поскольку болезни — это единственное, в чем мы идем в ногу со временем.

— Это же бесчеловечно! — взорвался Тим. — В Бразилии только в городской черте должно быть шесть крупных клиник!

Хардт кивнул:

— Они существуют. Но мы, как говорится, — не их район.

Тим что-то задумал. Он повернулся к Хардту и попросил:

— Вы можете отвезти меня в отель, а потом обратно?

— Конечно. — Тот был в недоумении. — Но зачем?

— Не спрашивайте. Можете считать, что я решил что-то сделать для этих детей.

— В таком случае вы бы лучше помогли ребятам у входа сколотить побольше маленьких гробов.

Тим вышел из себя:

— Сейчас, дом Эрнешту, я говорю с вами на правах архиепископа. Извольте сделать то, о чем вас просят!

Хардт в изумлении развел руками и двинулся к выходу.


При виде заляпанного грязью джипа привратник отеля «Националь» поспешил навстречу, чтобы поскорей отправить его на стоянку, но тут заметил, кто за рулем.

— Добрый день, падре. Давайте я отгоню вашу машину?

— Спасибо, мы только на минутку и сейчас же обратно.

— В таком случае я стану сторожить ваш джип, как цепной пес!

Хардт подмигнул Тиму, словно говоря: понял, кто здесь главный?

Через несколько минут Тим вышел, таща с собой черный саквояж.

— Могу я спросить, что у вас там? — поинтересовался Хардт, отруливая от тротуара.

— Нет, брат мой, — отказался Тим. — Это сугубо официальное дело.

Остаток пути они слушали по радио жаркий репортаж с футбольного матча.

Доехав до селения, Тим извинился и прямиком направился к Хардту в кабинет. Переодеваясь, он слышал, как обмениваются недоуменными репликами Эрнешту с Изабеллой. Когда он вышел, у обоих от его вида захватило дух. Он был в полном пурпурном облачении епископа римской католической церкви.

— Что это вы задумали? — саркастически произнес Хардт. — До карнавала два с лишним месяца.

Тим не смеялся.

— Я снова иду в больницу. Можете меня не провожать. Я помню дорогу.

Он, не мешкая, вышел из дома. За ним двинулись ошеломленные хозяева.

Прошло минут двадцать, и они поняли, что есть такие аспекты земного и божественного, которые «теология освобождения» не учитывает. Тим поочередно подходил к больным детям, опускался рядом с ними на колени, разговаривал (с каждым — на понятном ему языке), а главное — прикасался к ним рукой. Хардты видели издали, что от его слов дети смеются, а матери плачут. Всякий раз он заканчивал беседу крестным знамением, после чего переходил к следующему больному, а рыдающие матери благословляли его и инстинктивно старались облобызать ему руку.

Дойдя таким образом до конца палаты, Тим обернулся и далеко за морем детских глаз увидел своих хозяев. Оба улыбались. Он отслужил самую важную службу за все годы своего священства.

Потом все трое вернулись к Хардтам, и, пока Изабелла готовила кофе, Эрнешту спросил:

— Что это было — урок мне, как надлежит пастырю исцелять души?

— Дом Эрнешту, — отвечал Тим, — если вы извлекли для себя что-то новое, я буду только рад. Что до меня, то я лишь пытался доказать самому себе и вам, что в могуществе Святой Матери Церкви есть нечто позитивное.

Но убедить Хардта ему не удалось.

— Тим, — начал он, — с вашим сердцем вы тронули бы этих детей даже в костюме Санта-Клауса.

— Не согласна! — вступилась за гостя Изабелла. — Люди знают, что пурпурную мантию носят епископы. Только они никогда их не видели. — Она повернулась к Тиму. — Вы были правы, дом Тимотео.

— Спасибо. Если вы думаете, что это может как-то помочь, то я бы хотел завтра отслужить там молебен. На каждом этаже.

Ко всеобщему изумлению, Хардт вдруг попросил:

— А можно я вам буду ассистировать, дом Тимотео?


Дни слагались в недели, недели — в месяцы, и постепенно отношения между двумя слугами Господа стали весьма доверительными. Тим со временем стал отдавать предпочтение теплу бразильского семейного очага перед роскошью отеля. Частенько они ночи напролет проводили в дискуссиях на темы Священного Писания. И делились самым сокровенным.

Однажды вечером Хардт, по обыкновению попыхивая сигаретой, спросил:

— Скажи мне, мой юный друг, неужели ты никогда не любил женщину?

Тим замялся, не зная, как ответить. Даже в этой дали и глуши в его подсознании продолжал жить образ Деборы. Однако он не говорил о ней никому за исключением своего духовника, да и тогда не называл ее имени. И не рассказывал, что он испытывал, когда был с нею. Он всегда говорил только о своем грехе, но никогда — о счастье. Сейчас же Тиму захотелось излить душу этому человеку, которому он так сильно симпатизировал.

Бразильский пастырь внимательно выслушал его рассказ, не перебивая даже тогда, когда Тим говорил сумбурно и комкал детали.

Потом Хардт деликатно сказал:

— Думаю, тебе бы следовало на ней жениться. — Он вздохнул и спросил: — А ты так не считаешь?

— Я принял обет. Я женат на Святой Церкви, дом Эрнешту.

— И тем самым лишь увековечил ложный постулат. Из всех отрывков Писания, которые я мог бы сейчас привести в доказательство своей правоты, самым парадоксальным — и подходящим к случаю — является глава третья из Первого послания к Тимофею. Ты, конечно, помнишь, что в ней сам апостол Павел формулирует требования к образцовому епископу, настаивая, что он должен быть «непорочен… трезв, благочинен…».

Тим машинально вставил пропущенное:

— «…одной жены муж».

— Скажи честно: ты до сих пор не можешь ее забыть?

Взор Тима затуманился, так что он не видел лица своего друга.

— Да, Эрнешту. У меня перед глазами все время ее лицо.

— Мне жаль тебя, — сочувственно произнес Хардт. — Мне жаль, что тебе не суждено испытать той особой любви, какая есть между мной и моими Альберту с Анитой.

Тим развел руками.

— А ты сумел бы ее отыскать?

После некоторого раздумья Тим сказал:

— Думаю, это возможно.

Они немного помолчали. Затем Хардт снова заговорил:

— Я буду за тебя молиться, брат мой.

— О чем конкретно?

— О том, чтобы тебе достало мужества, — ответил тот с чувством.

77 Дэниэл

Это было как искривление времени. Несколько минут назад я любовался по-галльски изысканными улицами Монреаля — и вот через каких-то несколько кварталов нахожусь уже в районе, который вполне мог бы сойти за нью-йоркский Истсайд сто лет назад.

Нет, улицы и здесь выглядели достаточно элегантно — и Сент-Урбен, и бульвар Сен-Лоран. Но этим канадский дух района исчерпывался. Вдоль всего бульвара, который местные называли не иначе как Главный, вывески магазинов были на идише, и этот язык звучал повсеместно в оживленных переговорах лоточников с бородатыми покупателями в черных пальто.

Проработав почти шесть лет в самых отдаленных уголках Новой Англии, я только теперь понял, как мне недоставало этих знаков и звуков моего детства.

Должен признаться, что Главный вызывал во мне жестокую ностальгию. За исключением одной детали: я больше не носил униформы. Моя одежда ни в коей мере не отвечала представлениям здешних иммигрантов о костюме настоящего еврея. На меня глазели так, словно у меня были две головы, и обе — без кипы.

Несмотря на все это, единственным доступным мне способом подзарядить «батарею» своего национального самосознания было отправиться на улицу Сент-Урбен, что я и делал всякий раз, как представлялась возможность.

Как только у меня возникала потребность в какой-нибудь новой еврейской книге — или, наоборот, в старом раритетном издании, — я отправлялся в Монреаль, ибо это был ближайший ко мне город, где имелись еврейские букинисты. Таким образом, раз в несколько месяцев я совершал «путешествие библиофила», и мне доставляла неизъяснимое удовольствие сама возможность подержать в руках новые книги, неспешно их полистать.

В то достопамятное воскресенье я основательно подкрепился двумя сандвичами с острой пастромой — пища богов, которой не найдешь в Новой Англии, а затем направился к конечному пункту моей поездки — книжному магазину «Светоч вечности» на Парк-авеню.

Я всегда звонил заранее и извещал реба Видаля о своем приезде, чтобы сей образованный муж, владелец лавки, был на месте. Я привык полагаться на него в выборе литературы на темы Ветхого Завета. Однако в тот день, войдя в магазин, я его не обнаружил. Какой-то древний, ссутуленный служащий в углу зала разговаривал с несколькими клиентами.

Я прошел к столику, где были выставлены новые поступления.

Не могу описать это чувство. Когда-то в Бруклине это было для меня чем-то само собой разумеющимся. Теперь же, отшельник из глухого лесного края, я впервые начал ценить радость прикосновения к книге на священном языке.

Так я провел минут двадцать, а затем стал терять терпение и направился навести справки к прилавку, где стоял старомодный кассовый аппарат. Быть может, реб Видаль просил мне что-нибудь передать.

И в этот момент вся моя жизнь перевернулась.

За кассой сидела румяная девушка лет восемнадцати-девятнадцати. Таких бездонных карих глаз я еще никогда не встречал. Даже издали я ощущал исходящую от нее квинтэссенцию божественного сияния — то, что мистики называют шекина.

Я почтительно подошел и пролепетал:

— Простите, я ищу реба Видаля. Мы договаривались…

Она немедленно повернулась ко мне спиной.

Бог мой, каким же я стал неучем! Ни одна благовоспитанная девушка из семьи ортодоксальных евреев не станет говорить с незнакомым мужчиной. Она явно находилась в магазине для того, чтобы обслуживать женскую клиентуру.

В смущении, чувствуя себя полным болваном, я попытался извиниться — чем навредил еще сильней.

— Пожалуйста, извините меня, — бормотал я, — я не думал вас обидеть. Я хочу сказать…

Она опять отвернулась и на идише обратилась к старику в дальнем углу зала:

— Дядя Эйб, ты не поможешь этому джентльмену?

— Минутку, Мириам, — ответил тот. И прибавил: — По-моему, шайгец какой-то. Ты лучше иди в подсобку.

Я разозлился. Он обозвал меня самым обидным словом, каким ультраортодоксальный еврей может выразить свое неодобрение другому еврею. Он назвал меня иноверцем.

Я, без сомнения, дал бы волю своему гневу, если б ее дядя, ведь он судил по внешним признакам, не был абсолютно прав. В конце концов, в своем свитере поверх рубашки без галстука я явно смотрелся здесь чужаком. Не говоря уже о непокрытой голове и недопустимо коротких бакенбардах.

Дядя Эйб издалека разглядывал мою особу, и я даже слышал, как он пробурчал:

— Что за хуцпа[95]!

После чего нарочито долго возился с другими покупателями, должно быть, втайне рассчитывая, что я потеряю терпение и уйду.

Наконец он оформил их покупку, и в магазине остался я один. Когда я подошел, он спросил:

— Oui, monsieur[96]?

Черт возьми, за кого он меня принимает? За Ива Монтана? Как бы то ни было, к его вящему облегчению, я отозвался на идише, в душе надеясь убедить его, что я — личность не совсем пропащая.

— Чем могу быть полезен? — спросил он с легким раздражением.

— Я ищу реба Видаля, — ответил я. — Я звонил ему и предупреждал, что сегодня буду здесь.

В его глазах мелькнула догадка.

— А, так вы, должно быть, ковбой?

— Кто?

— Так вас мой брат называет. Ему пришлось отлучиться — повез жену в больницу. Он просил перед вами извиниться.

— Что-нибудь серьезное? — встревожился я.

— Видите ли… — Он развел руками. — Когда ваше детство проходит не в детском садике, а в Берген-Бельзене, — он говорил о концлагере для евреев с иностранным гражданством, — все может оказаться серьезным. Но, слава Богу, на сей раз это очередной гипертонический криз. Так чем могу быть полезен?

— Пожалуйста, передайте ребу Видалю от меня привет и пожелания скорейшего выздоровления его супруге. Я пока посмотрю «Еврейскую книгу вопросов» Альфреда Колача, с вашего позволения.

— А зачем?

— Что — зачем? — не понял я.

— Я хотел бы понять, зачем вам труд такого рода. Вы разве еврей?

— Смеетесь? По мне что, не видно?

— По одежде — нет. Но поверю вам на слово. Объясните только, зачем вам книга, в которой объясняется то, что знает каждый шестилетний бохер из ешивы?

— Вам это покажется удивительным, — ответил я, — но далеко не все в этом мире имеют возможность посещать ешиву. У меня масса учеников, которые жаждут побольше узнать о своих духовных корнях, но не читают на иврите. Могу я все же просить вас показать мне эту книгу?

Дядя Эйб пожал плечами, нагнулся под прилавок и достал синий с красным томик. Я с одного взгляда понял, что это именно то, что нужно: доходчивое разъяснение иудейских традиций.

— Отлично! — сказал я. — Могу я заказать через вас двадцать пять экземпляров?

— Это возможно, — нехотя протянул он, по-видимому, не желая доставлять мне удовольствие быстрым согласием.

И тут опять появилась его восхитительная племянница:

— Дядя Эйб, папа звонит.

— А-а… — встревоженно протянул старик и на ходу бросил мне: — Подождите здесь. — Выйдя из-за прилавка, он строго обратился к девушке: — Мириам, с ковбоем не разговаривай!

Она покорно кивнула и проводила дядю взглядом.

Я знаю: то, что я потом сделал, было недопустимо. Но я это сделал. А почему — не скажет вам ни одна «Еврейская книга вопросов». Я заговорил с девушкой.

— Мириам, вы еще школьница? — робко спросил я.

Она помялась, потом, стараясь глядеть мимо меня, повернулась и смущенно ответила:

— Мне не положено с вами разговаривать!

Но не ушла.

— Знаю, что не положено, — согласился я. — Запреты на этот счет содержатся в Своде еврейских законов, глава сто пятьдесят вторая, статья первая. А еще в «Шульхан Арух Эвен а-Эзер», глава двадцать вторая, статьи первая и вторая.

— Вы знаете «Шульхан Арух»[97]? — удивилась она.

— Скажем так, я некоторое время его изучал и полную версию знаю неплохо.

— Вот, наверное, почему вас папа так любит!

Я был потрясен.

— Вы хотите сказать, что реб Видаль что-то обо мне говорил?

Она вспыхнула и снова оглянулась.

— Сейчас дядя вернется. Я лучше…

— Постойте! — остановил я. — Еще одну секунду! Что именно говорил обо мне ваш отец?

Она застенчиво выпалила:

— Что вы… что вы очень образованный. И что он жалеет…

— О чем? — перебил я в нетерпении.

И в самый ответственный момент, конечно, нагрянул дядя Эйб. Он пытливо посмотрел на Мириам.

— Ты говорила с этим незнакомым мужчиной? — сурово вопросил он.

Она онемела, и мне пришлось вмешаться:

— Это моя вина, сэр. Я спросил, который час.

— У вас что же, нет часов? — недоверчиво уточнил старик.

— Гм-мм… — Я судорожно искал какого-нибудь объяснения. — Мои что-то встали. — Это была почти правда. Ибо в космическом смысле в тот миг, как я увидел Мириам, время для меня остановилось.

Он приказал племяннице выйти из зала, пока он «займется этим туристом». Но, к моему восторгу, Мириам не послушалась. Ее будто пригвоздили к прилавку, и она жадно ловила каждое слово нашей беседы.

— Итак, мистер, — отрывисто произнес старик. — На сегодня мы с вами разобрались?

— Нет, — возразил я. — Не для того я проделал двести миль, чтобы заказать одну книгу, и только. Я рассчитывал обсудить с ребом Видалем новые публикации по мистицизму.

— Что ж, придется вам отложить это до другого раза. Счастливого пути!

Не давая ему удалиться, я спросил:

— А Шолем?

Он хмыкнул, приняв мою реплику за неправильно произнесенное прощание.

Шалом и вам.

— Да нет! — все не унимался я. — Я говорю о Гершоме Шолеме. Который пишет на тему Каббалы.

Он расценил мое замечание как уловку — каковой оно и являлось — и с сомнением произнес:

— Какая конкретно работа вас интересует?

— Ну, я бы хотел посмотреть, что у вас есть.

— Пожалуйста. — Он показал на стеллаж напротив. — Мистицизм у нас там. Три верхние полки. Если потребуется что-то уточнить, позвоните вот в этот колокольчик, я сейчас же выйду. А теперь прошу меня извинить.

Он обернулся к племяннице. Она стояла на том же месте.

— Мириам — нахмурился старик, — я, кажется, велел тебе идти.

— Я же с ним не разговариваю!

— Но ты смотришь! — рявкнул строгий дядя. — А ты знаешь, что об этом говорит Свод!

Пробил мой час. Я встрял в разговор, постаравшись вложить в свой вопрос всю неприязнь.

— Не могли бы вы уточнить, в каком конкретно трактате содержится этот запрет?

Дядя Эйб растерялся.

— Гм-мм… Неважно. Запрещено, и все тут!

— Прошу меня извинить, — начал я, разогреваясь к драке. — Согласно первой статье главы сто пятьдесят второй Свода, это мне запрещено глядеть на Мириам — чего, как вы видите, я и не делаю. Мне запрещено смотреть на нее, запрещено говорить, что красивее ее волос мне в жизни видеть не доводилось, а голос ее звучит слаще любого другого. Но я, конечно, такого себе никогда не позволю!

Я украдкой бросил на нее взгляд. Она улыбалась.

— Как бы то ни было, все книги Шолема, какие у вас тут выставлены, у меня уже есть, так что я, пожалуй, откланяюсь до следующего раза. Могу я вас попросить передать кое-что ребу Видалю?

— Может быть… — ответил старый цербер. — И что прикажете ему передать?

— Я, разумеется, отправлю ему по этому поводу официальное письмо, но просьба моя заключается в том, чтобы меня по всем правилам представили его дочери — конечно, в присутствии ее наставницы.

— Это исключено! — огрызнулся старик. — Она благочестивая девушка…

— Не беспокойтесь, — заверил я, — я непременно надену кипу — и даже черный костюм и меховую шапку, если понадобится.

— Вы над нами издеваетесь? — вскинулся старик.

— Нет, просто пытаюсь вас убедить, что я достоин аудиенции вашей племянницы. В любом случае, пусть это решит ее отец.

— Нет, он будет против, я в этом убежден, — твердо объявил старик. — Вы из какой-то глуши… Семьи вашей мы не знаем…

Пожалуй, тут я должен признать, что впервые в жизни ощутил гордость за свою родословную. Теперь от меня требовалось только одно — быть тем, кто я есть.

— Не найдется ли у вас случайно экземпляра «Большой книги хасидских напевов»? — небрежно полюбопытствовал я.

— Конечно, найдется. Оба тома. Купить хотите?

Я ответил на вопрос вопросом:

— А может быть, вы знакомы и с представленными там песнями?

— С некоторыми. — Он отвел глаза, из чего я заключил, что он уже чувствует себя посрамленным. — С самыми известными — безусловно.

Я снова украдкой посмотрел на Мириам, которая не спускала с нас глаз, дожидаясь развязки.

Я стал напевать:

— «Бири-бири, бири-бири-бум».

Старик уставился на меня, как на сумасшедшего.

Вдохновленный этим, я стал прищелкивать пальцами и запел в полный голос.

— Узнаете мотивчик, реб Эйб?

— Конечно! Это сочинил Моисей Луриа, покойный зильцский рав, да будет земля ему пухом. Это все знают.

— Так вот, я его сын — бири-бум.

Я услышал резкий вдох и обернулся — Мириам закрывала рот рукой. Но глаза ее были открыты, и они сияли. Старик стоял разинув рот. Он начисто лишился дара речи.

И тут от дверей загудел голос:

— Эйб, чем это вы тут занимаетесь?

Старик обернулся. На пороге стоял его брат реб Видаль, солидный мужчина в возрасте.

И тут беднягу Эйба прорвало.

— Этот мешугеннер[98]… Поет тут… Говорит, он…

— Знаю, знаю. Я только хотел спросить, почему…

— Что — почему? — спросил вконец ошалевший дядюшка.

— Почему ты ему не подпеваешь?

И добродушный реб Видаль расхохотался в голос.


Надо ли говорить, что желанной аудиенции я добился. Больше того — меня пригласили провести с Видалями весь шабат плюс воскресенье. Разместили меня в квартире дяди Эйба на Кларк-стрит.

Остаток недели я провел в отчаянных попытках отрастить бакенбарды и благодаря черному цвету волос умудрился к пятнице достичь приемлемого минимума.

Распаковывая свой чемодан в гостевой комнате — сильно сказано для большого чулана, в котором мне было предложено поселиться, — я вспоминал бешеную суматоху предшествовавших нескольких дней. Я задался целью обзавестись всеми атрибутами ортодоксального еврея и, кажется, прочесал все возможные магазины в поисках приличного — и хорошо сшитого! — ортодоксального наряда. Сейчас, глядя на себя в зеркало, я как будто услышал: «Эй, Дэнни, ты где пропадал?»

Мать Мириам не пожалела ни сил, ни средств на ужин. Были приглашены даже перезрелые кузины — Менделе и Софи. Мой вклад заключался в бутылке «Шато Барон де Ротшильд», строго кошерного настоящего французского бордо.

Единственное, чего я боялся, это пролить красное на их дорогую белую скатерть, поскольку стоило мне войти — и я не мог больше оторвать глаз от Мириам. В бело-голубом платье с высоким кружевным воротом и манжетами она была еще прелестнее, а при свете мерцающих свечей личико у нее было совсем ангельское.

Мною владели противоречивые эмоции. С одной стороны, я был счастлив, и даже польщен, что реб Видаль, как мне показалось, прочесал все музыкальные сборники в своем магазине и выучил абсолютно все, сочиненное равом Луриа. С другой стороны, я боялся, что меня будут воспринимать исключительно как его сына. Но потом я убедил себя, что, раз наш библейский предок Иаков мог четырнадцать лет работать в полях Лавана, чтобы заслужить свою возлюбленную Рахиль, значит, и я смогу пережить высокое положение своего рода и все же добиться Мириам собственными усилиями.

— Кстати говоря, — упомянул реб Видаль за рыбой, — я читал в «Ла Трибюн», что ваш дядюшка наделал много шума.

— Как так? — удивился я вполне искренне: я был не в курсе. Хотя я раз в неделю обязательно звонил домой, разговор наш по большей части состоял из града маминых вопросов, моих ответов и вариаций на тему, тепло ли я одеваюсь.

Хозяин дома пояснил:

— Да как будто бы он подписал обращение, опубликованное в «Нью-Йорк таймс», вместе с несколькими другими раввинами консервативного — и даже реформистского! — толка, в котором они призывают государство Израиль уступить арабам земли на Западном Берегу в обмен на мир. Для человека с его положением это беспрецедентный поступок!

Я не мог сдержать гордости за дядю. Саул не только повел себя как настоящий лидер — то есть поставил во главу угла благополучие своего народа, но и бесстрашно заявил о своей позиции в публичной форме.

— Нет сомнения, многие видные раввины-ортодоксы обрушатся на него с критикой. Уверен, что и в самом Бруклине у него друзей не прибавилось, — добавил реб Видаль. — Вы считаете, он правильно поступил?

— На сто процентов! — ответил я. — Первейшей обязанностью лидера является обеспечить сохранение своего народа в истории. У Саула были на то все законные основания. Да и сама Библия весьма противоречиво определяет границы Еврейского государства. Исход, глава пятнадцатая, стих восемнадцатый, подстрекает наше честолюбие, называя нашей всю территорию «от Нила до Евфрата», тогда как Книга Судей в первом стихе главы двадцатой упоминает лишь землю «от Дана до Вирсавии», что не включает ни Хайфу, ни пустыню Негев.

— Согласен. Это очень сложный вопрос, — поддакнул реб Видаль. — Боюсь, здесь не может быть простых ответов.

Мы пели и ели. И опять пели. Я — громко, чтобы слышала Мириам, а она — так тихо и робко, что мне временами казалось, она только шевелит губами. На протяжении всей трапезы я невольно наблюдал за ее родственниками, которые — включая дядю Эйба! — то и дело обменивались взглядами и одобрительно кивали.

В начале одиннадцатого я нехотя распрощался с Видалями и медленно зашагал с Эйбом к своему временному пристанищу. До полудня я не увижу своей Мириам (Господи, пожалуйста, сделай, чтобы она стала моей!.) — если, конечно, не осмелею настолько, чтобы во время утренней службы посмотреть на женскую галерею в синагоге. На что в данных обстоятельствах я ни за что не решусь.

Оставшись вдовцом много лет назад, Эйб сейчас был рад моему обществу. Мы расположились в гостиной и принялись рассказывать друг другу историю своих семей — хотя, конечно, мою он в общих чертах знал. Он всячески подчеркивал, что Видали являются прямыми потомками Хаима Витала, изучавшего богословие в Святой Земле в шестнадцатом веке вместе с Исааком Луриа.

Их ветвь осела на юге Франции, где в определенных районах, в том числе в Авиньоне и Экс-ан-Провансе, средневековые папы разрешали селиться евреям. Видали были французскими гражданами на протяжении пяти с лишним веков, пока не пришли нацисты и не сочли евреев новой разновидностью печного топлива. Те, кто выжил, не знали ни слова по-английски и потому решили эмигрировать в Квебек. Так они здесь и оказались.

Я рискнул провести небольшое расследование.

— Сколько Мириам лет? — спросил я.

— Восемнадцать, храни ее Господь!

— Почему же тогда она до сих пор не замужем? — Я поспешил добавить: — Мне, конечно, от этого только лучше…

— Ах, — улыбнулся Эйб, — брат говорит, никак не удается подобрать ей достойного жениха. Но если честно, когда ваш младший ребенок — дочка, да еще такой бриллиант, как Мириам, вы не станете спешить выдавать ее замуж. Вообще-то, в последний год или полтора брат все же смирился с неизбежным и потихоньку вел переговоры кое с какими семьями. Мне кажется, один ему даже понравился — сын Десслеров, — но тут взбунтовалась Мириам…

— Как она это мотивировала? — разволновался я, в душе надеясь, что причиной стал не солидный возраст претендента — как у меня.

— Она заявила, что он недостаточно ортодоксален.

Сердце у меня упало. Какая горькая ирония! Пойди я по стопам отца, моя принадлежность к ортодоксальной вере ни у кого не вызывала бы сомнений. А теперь — по крайней мере, в глазах реба Видаля — я «ковбой». Не многим лучше, чем «инопланетянин».

Ночь я провел без сна. Я ворочался, метался, гадал, хватит ли у меня времени исправиться. Даже такой любящий и ревнивый отец, как реб Видаль, не продержит ее в девицах до девятнадцати лет. Времени у меня было в обрез.

На следующее утро в шум я был удостоен особой чести возглашать отрывок из Пророков. Вокальными данными, как у сестры, я, конечно, похвалиться не мог, но зато имел мощные легкие, а я помнил, что компенсировать музыкальный слух громким голосом отнюдь не противоречит нашим традициям. Я пропел и молитвы, и сам отрывок во все горло.

Когда я поднимался на биму, сердце у меня колотилось не меньше, чем в день моей бар-мицвы, а руки вспотели даже сильней. Ибо на самом деле я только теперь становился мужчиной. Забудь я сейчас текст, запнись хоть самую малость — и другой возможности мне уже не представится. Сегодня у меня была одна цель — добиться руки благочестивой Мириам, и я ни секунды не сомневался, что она на балконе будет по книжке следить за каждым пропетым мною словом.

Закончив «исполнение», я услышал, как со всех сторон раздались одобрительные возгласы. Мужчины обменивались комментариями: «Сын рава Луриа…», «Думаю, Видаль сделал удачный выбор…», «Если Мириам, как обычно, откажется, я бы с удовольствием заполучил его для своей дочери…»

Потом, за обедом, случилась удивительная вещь. Хозяин дома рассуждал о части Писания, которая была предыдущей недельной главой, я цитировал Раши и всех прочих толкователей, каких только мог припомнить, и тут мою тарелку из-под супа взял ангел. Это Мириам — а не ее мать, как полагалось бы в такой ситуации — оказалась в непосредственной близости от меня под тем предлогом, что меняет мне тарелку.

Вынести эту близость было почти что выше моих сил. Мне безумно хотелось поближе вглядеться в ее лицо, но я сделал вид, что увлечен философствованиями ее отца. На самом же деле от ощущения ее неземного дыхания на моей щеке сердце у меня так и зашлось.

Закончив еду и прочитав молитву, я вежливо попросил у реба Видаля разрешения прогуляться с его дочерью — не наедине, конечно, а в чьем-нибудь сопровождении.

— Что ж, — заулыбался он, — если моя жена себя достаточно хорошо чувствует… Думаю, немного солнышка никому из нас не повредит.

Перспектива остаться вдвоем с Мириам привела меня в восторг. Ибо на самом деле вполне можно сказать, что мы были вдвоем. Реб Видаль с женой шли нарочито медленно, так что мы с Мириам быстро оказались метров на пятнадцать впереди.

Я опять занервничал и не знал, как начать разговор. Чем я его закончу, я хорошо знал — эта часть у меня была распланирована.

Скоро я обнаружил, что, при всей своей скромности, Мириам отнюдь не страдает робостью. Ее манера держаться чем-то напоминала Дебору. Она взяла инициативу в свои руки.

— Скажите, Дэниэл, — впервые она обращалась непосредственно ко мне, — чем вы конкретно занимаетесь?

— Ну, много чем, — неловко ответил я. — Преимущественно учу. Понимаете, в Новой Англии много евреев, которые живут разбросанно, и их необходимо было как-то организовать. Очень трудно сохранять свои религиозные традиции, когда вокруг деревьев больше, чем людей.

— Они все ортодоксальные евреи? — поинтересовалась она.

— Не совсем, — неуверенно ответил я: мне не хотелось уходить от ответа, но и говорить в пренебрежительном тоне о своей пастве я тоже не хотел. — Прежде чем учиться, людям нужен свет, чтобы читать. Я вижу свою задачу в том, чтобы подготовить их души к тому, чтобы они следовали своей вере в той степени, в какой они сами захотят. Понимаете, о чем я говорю?

— Да. Это новый подход, наверное? Можно сказать, вы помогаете им очиститься.

Хоть я и был безнадежно влюблен, я не мог оставить незамеченной эту завуалированную критику.

— Простите, Мириам, но их единственный грех — это невежество. А это не требует очищения. Когда я начинал в этих краях шесть лет назад, они знали только одно слово: «Аминь». Теперь все они в состоянии осилить хотя бы «Господь наш Бог, и Бог един». Разве это не удивительно?

Она задумалась. Должно быть, она пыталась угадать, что скажут ее наставники о моей радикальной философии. Затем она набралась смелости и спросила:

— Мой вопрос, может быть, покажется вам наивным, Дэнни. Но я бы хотела спросить: вы этому и желаете посвятить свою жизнь?

Вопрос на засыпку. Настоящее минное поле.

— Если говорить честно, Мириам, — я взглянул прямо в ее прекрасные карие глаза, — а мне бы хотелось всегда быть с вами честным, — я в этом не уверен. Понимаете, мой отец хотел, чтобы я стал продолжателем его дела. Но меня одолевали сомнения.

— Вы боялись, что не сумеете соответствовать столь высокому званию?

— Вот именно. Мне было очень страшно, Мириам. А вы? — спросил я. — Чего вы хотите добиться?

— Я ничего не хочу добиться. Я только мечтаю…

— Тогда — о чем вы мечтаете?

— Мечтаю стать хорошей женой — эшес хайиль — благочестивому, образованному человеку.

— И пока что вы не нашли себе достаточно «благочестивого»? — Внутренне я трепетал.

— Кажется, нашла, — ответила она с легким смущением. — Но я говорила о своей мечте…

— И что? — Я ждал от нее откровенности.

Она потупила взор.

— Я всегда надеялась, что найду такого же ученого человека, как мой отец. Который бы умел не только молиться… — Она сделала паузу, после чего продолжила таким тоном, будто в ее словах была какая-то крамола: — Но и смеяться. Потому что в нашей вере столько радости!

Я мысленно сделал кульбит.

— Что ж, мне кажется, смеяться я умею, — заявил я.

— Я это поняла, — ответила она с улыбкой. — В ту самую минуту, как вы пели у нас в магазине, я подумала, что Отец Вселенной неспроста послал вас к нам. От вас исходит такая радость, Дэниэл! Вы весь светитесь, как свеча.

Она одернула себя и залилась краской.

— Ой, я слишком много болтаю!

— Нет, нет! — взмолился я. — Пожалуйста, продолжайте! Говорите, что вы хотели сказать.

Она смущенно улыбнулась и прошептала:

— Теперь не я должна говорить.


Первым делом я попросил разрешения поговорить наедине с ребом Видалем и официально попросил у него руки его дочери. Я ожидал, что он просто скажет «да», но он от радости кинулся меня обнимать. При всех своих сомнениях, я воспринял это как добрый знак.

Затем, горделиво сообщив новость другим членам семьи, он предложил подождать еще часок, дабы звезды уже наверняка взошли и в Нью-Йорке и он мог бы позвонить моему дяде и обсудить с ним брачный контракт.

Дрожащими пальцами я набрал номер. Едва на том конце сняли трубку, как я закричал:

— Это я, Дэнни! У меня отличные новости!

К моему крайнему изумлению, ответом мне была мертвая тишина. Понизив голос, я спросил:

— Мама, это ты? Что случилось?

Меня со всех сторон обступили Видали, взволнованно перешептываясь.

— Ой-ой-ой! — выдохнул я. — Вылетаю первым же рейсом.

Потрясенный, я медленно опустил трубку на рычаг и обратился к собравшимся:

— Боюсь, со свадьбой нам придется повременить. Случилось страшное несчастье.

— Что, Дэнни? — всполошилась Мириам.

— Мой дядя Саул… — пролепетал я. — Они искали меня в Нью-Гэмпшире… В моего дядю Саула стреляли.

Стреляли. Я сам с трудом верил в то, что говорил. Из сбивчивого рассказа мамы я только понял, что Эфраима Химмельфарба, одного из наших старейшин, так возмутило политическое заявление моего дяди в «Нью-Йорк таймс», что, совершенно обезумев, он купил ружье и в упор выстрелил в Саула во время субботней утренней службы.

— И как он? — спросил реб Видаль. Он был потрясен не меньше моего.

— Несколько огнестрельных ранений, — выдавил я. — Одна пуля попала в голову. Сейчас его как раз оперируют, но шансов, что выживет…

— Пятьдесят на пятьдесят? — спросил он с надеждой в голосе.

— Нет, — ответил я, чувствуя, как мою грудь жгут раскаленные угли. — Один на миллион.

В полной растерянности, я был не в силах осмыслить масштабы происшедшего и вдруг обнаружил, что размышляю над тем, как мог Химмельфарб осквернить шабат и нести что-то в руках.

До меня донеслись сочувственные слова реба Видаля:

— Присядьте, Дэнни. Я позвоню и узнаю расписание полетов.

Я окаменел и думал только о моем любимом дяде. О моем мудром, бесстрашном дяде. Перед моими глазами возникла рука Мириам, державшая стакан минеральной воды.

— Вот, Дэниэл, возьмите, — сказала она. — Вам это поможет.

Странно, правда? В тот момент я сделал все, чтобы случайно не коснуться ее руки, хотя если что и могло облегчить мои страдания, так это ее прикосновение.

В комнату медленно вошел реб Видаль.

— Мне очень жаль, Дэниэл, — тихо сказал он. — Первый рейс — завтра в семь утра.

— Нет! — выпалил я. — К тому времени его уже не будет в живых! Я поеду на машине.

— Нет, Дэнни, я вам запрещаю! — Его сильные руки тряхнули меня за плечи. — Бывают трагедии, которые мы не можем ни предотвратить, ни исправить. Я не допущу, чтобы вы ехали в таком состоянии.

Я понимал, что он прав, но я был в таком отчаянии, что ощущал потребность действовать. Я посмотрел на него, и он все понял.

— Хотите пойти в шул помолиться?

Я кивнул.

Он повернулся к жене и дочери:

— Мы идем молиться. Ложитесь без меня.

— Папа, мы тебя дождемся! — взмолилась Мириам. Она бросила на меня нежный взгляд.

Мы оделись. Реб Видаль заметил:

— Дэниэл, я думаю, из нас многие хотели бы сейчас помолиться за зильцского рава. Не возражаете, если я кое-кого оповещу?

— Пожалуйста, — сказал я едва слышно. — Звоните, кому считаете нужным.

В душе я надеялся, что, чем больше в синагоге будет людей, разделяющих мое горе, тем легче мне будет справиться с ним.

Несколько часов мы оставались в небольшой синагоге и пели псалмы. Нас было человек двадцать пять. Никто не уходил, лишь время от времени кто-нибудь отлучался попить. Все молились непрерывно, словно на карту была поставлена судьба целого мира. Я был раздавлен горем и чувством собственной вины.

В день совершеннолетия Эли я сказал слова, которые определили судьбу всей нашей общины. В частном разговоре я втихаря убедил Саула не строить школьного общежития на оккупированных территориях. Но с того момента он принял на себя общественную ответственность, ответственность за всех. Так что сразившая его пуля должна была предназначаться мне.

Все усердно молились, а я прошел к святому ковчегу и упал на колени.

— О Господи, Бог моих отцов, преклоняю свою голову пред Тобой. Сделай так, чтобы Саул остался жить. Не допусти, чтобы пострадали правоверные. Обрати свой гнев на меня. Пожалуйста, услышь меня, и я стану служить Тебе верой и правдой до конца моих дней. Аминь.

Мы пробыли в синагоге до рассвета и после утренних молитв медленно разбрелись по домам, измученные морально и физически. Женщины, тоже молившиеся всю ночь, встретили нас горячим кофе и булочками. Я боялся спросить, не было ли новых известий. Но миссис Видаль заговорила сама:

— Дэнни, звонила ваша мама…

— Да? — У меня перехватило дыхание.

— Ваш дядя… — Она запнулась. — Операция закончилась. Пулю извлекли. Он… жив.

— Что?! — ахнул я.

— Даже врач сказал, что это чудо.

От потрясения я не мог говорить. Мы с ребом Видалем переглянулись. Встретив мой взгляд помутневшими от усталости глазами, он невнятно сказал:

— Порой — даже и тогда, когда наша вера совсем ослабевает, — Отец Вселенной подает нам знак, что наши молитвы услышаны.

Он был прав. Я получил этот знак.

Бегать от своей судьбы я больше не мог.

78 Дэниэл

Мое испытание было нелегким. Дядя позаботился о том, чтобы меня проэкзаменовали не менее четырех авторитетных богословов, представлявших разные направления иудаизма, со всех концов города. Сей совет мудрецов именовался Гедолей Ха-Тора.

Оглядываясь назад, могу сказать, что самое любопытное в этой процедуре было то, что я к испытаниям совсем не готовился. Я не просиживал ночи напролет, освежая в памяти отрывки из Писания и вообще все, что могло произвести наилучшее впечатление на моих почтенных экзаменаторов. На главное испытание своей жизни я шел как лунатик. Меня раздирали противоречивые эмоции. Кошмарное видение: раввин стоит в синагоге возле святого ковчега — и тут раздаются выстрелы. Стреляет кто-то из «своих». В то же время мысль о Мириам переполняла меня безграничной любовью и радостью.

Наконец я мог считать себя настоящим сыном своего отца. Рав Даниил Луриа. Зильцский ребе.


Был четверг, обычный рабочий день, к тому же я приехал на целый час раньше. Тем не менее в синагоге уже было полно народу. Идя по центральному проходу в старом отцовском талите, я видел, как со всех сторон молящиеся поднимались, склоняли головы и кричали слова приветствия: «Яшер-коах!», «Да умножится сила твоя!», «Жить тебе до ста двадцати!»

Я поднялся по трем ступенькам к святому ковчегу и стал молиться.


«Да дойдет до Тебя молитва моя, Господь любящий и милосердный!»


Я повернулся к собравшимся, положил обе ладони на покатый стол и обвел глазами зал. Внизу передо мной было море людей, как мне казалось — сотни и тысячи белых молитвенных шалей. В первом ряду в инвалидной коляске сидел дядя Саул, рядом с ним стоял Эли.

Я поднял глаза на женскую галерею и тотчас перехватил взгляд трех самых дорогих мне людей на земле — матери, сестры и сидящей между ними моей возлюбленной Мириам, которая через три недели станет моей женой.

Я немного помолчал. Потом, набрав побольше воздуху, стал читать самую главную, единственную подходящую к случаю молитву:

«Благословен Ты, Всевышний, Бог наш, Который дал мне дожить, и дал мне существование, и дал мне достичь этого счастливого мига».


Когда вся община отдалась молитве, я закрыл лицо руками и заплакал.

79 Тимоти

В новогоднюю ночь, когда все другие приглашенные, среди которых были рабочие, священники, студенты и просто соседи, разошлись, Хардт повел Тима к себе в кабинет, налил себе и ему по большому стакану жинжиньи и коротко сказал:

— Выпьем!

— За что-нибудь конкретное? — уточнил Тим.

В ответ Хардт выдвинул ящик стола и достал пухлую стопку бумаги. С лучезарной улыбкой он протянул ее Тиму.

— Я закончил. Это та самая книга, которую фон Якоб так жаждет запретить. Вручаю ее тебе в знак нашего братства.

— Не понимаю.

— Она твоя! — настойчиво повторил Хардт. — Можешь сегодня ее прочесть, а утром сжечь. Или прямо сейчас сожги. — После паузы он добавил: — А если хочешь, помоги мне ее напечатать. С Новым годом, дом Тимотео!

Он вышел из комнаты, оставив Тимоти стоять в оцепенении. Потом Тим медленно опустился в кресло у стола и поудобнее приладил тусклую лампу. Сколько же времени понадобилось университетской секретарше Хардта, чтобы все это напечатать, переплести и снабдить заголовком?


«Распятие Любви».


Чтобы уяснить содержание этого труда, Тиму не пришлось детально штудировать все четыреста восемнадцать страниц. Хардт в своей книге писал о том, что половое воздержание духовенства является невозможным и, в его представлении, бессмысленно.

Взрывоопасность книги заключалась в обилии собранных автором фактов. Хардт приводил сведения, случаи, имена и свидетельства бесчисленного множества прелатов святой церкви со всех концов католического мира, которые не только с готовностью ответили на его вопросы, но и дали согласие на оглашение в печати своих имен. Все эти люди продолжали служить Господу и одновременно допускали для себя плотскую связь с женщиной, освященную любовью.

Тим знал, что история церкви насчитывает немало падших священников и даже пап, селивших в Апостольском дворце своих так называемых «племянников». Но перечень подобных случаев, имевших место в Америке, его ошеломил.

Ричард Сайп, психотерапевт из Балтимора, а некогда — монах-бенедиктинец, утверждал, что половина из пятидесяти тысяч католических священников в Соединенных Штатах нарушают обет безбрачия.

И при все этом труд Эрнешту Хардта нельзя было назвать книгой, подрывающей устои церкви. Вернее было бы сказать, что он попытался вернуть честь и достоинство тем, кто, служа Богу, не отказывается и от удовлетворения своих чувственных потребностей.

В половине пятого утра Тим перевернул последнюю страницу.

Было ясно, что доводы Хардта в пользу придания мирским потребностям служителей Бога законного статуса нашли свое самое полное воплощение в жизни самого его бразильского друга.

Утром, за завтраком, хозяин дома, казалось, умышленно избегает говорить о своей книге и все больше обращается к детям. Тим вел ничего не значащую беседу с Изабеллой, но сразу почувствовал, что и она с нетерпением ждет его оценки прочитанного.

В начале девятого она выставила Альберту с Анитой из дома. Дети, с типичной для их возраста неохотой, поплелись в школу, созданную священником из числа рабочих.

Наконец Хардт усмехнулся и заговорщицки спросил:

— Ну, как спалось, брат мой?

Тимоти решил не ходить вокруг да около.

— На мой взгляд, твоя книга носит опасный и бунтарский характер, но значение ее чрезвычайно велико. Я понимаю, почему фон Якоб боится ее публикации.

— Отлично! — Хардт улыбнулся. — Значит, я неплохо поработал.

— И все же я поражен, как тебе удалось самому перепахать такой неимоверный массив информации.

— Да что ты, Тимотео! На обложке, может, и стоит мое имя, но на самом деле у меня буквально сотни соавторов, помогавших мне в сборе данных по всему миру. Как раз на этой неделе ко мне в канцелярию с нарочным был доставлен отчет по Чехословакии. — Он принялся объяснять Тиму, что, поскольку церковь в этой стране так долго была вынуждена действовать в подполье, в том числе тайно проводя посвящение в сан вплоть до епископов, то ныне там сформировался целый орден подпольного духовенства, многие члены которого женаты и имеют семью.

— Думаешь, фон Якобу об этом известно?

Хардт пожал плечами.

— Уверен, что да. Ты удивишься, но, поскольку нам в верховьях Амазонки не хватает священников, папа только что освободил от целибата двоих женатых. И они теперь смогут получить сан и возглавить приход.

Тим был потрясен.

— Как же он может принимать решения, противоречащие тому, что сам он исповедует?

— Папа — реалист, — высказал свое мнение Хардт. — И его долг как викария Христа состоит прежде всего в сохранении святой церкви. В этом смысле мы с ним единомышленники.

— Тогда объясни мне ради бога, что я здесь делаю? — воскликнул Тим.

— А тебе не приходило голову, что Господь избрал тебя не для подавления правды, а для ее возвещения? Скажи мне честно, каковы теперь твои убеждения на этот счет?

Тим с расстановкой ответил:

— Если рассуждать реалистически, — он сделал ударение на этом слове, — то непонятно, почему женатый пастырь может служить церкви в лесах Амазонки и не может этого делать в Ватикане?

Хардт с нежностью улыбнулся Тиму.

— Благодарю тебя, брат мой. Но что ты скажешь в Риме?

В этот момент архиепископ Хоган повел себя неожиданно.

— Я знаю, какого ответа ты от меня ждешь, Эрнешту. Но позволь тебе кое-что сказать. Правда, сколь бы прекрасна она ни была, не всегда лучшее средство для достижения высокой цели. Забудем сейчас обо мне. Предположим, ты издашь свою книгу — и тебя отлучат от церкви.

— Я этого не боюсь! — заявил Хардт.

— Я знаю, брат мой. Но я не хочу, чтобы церковь тебя лишилась.

— Но что ты можешь с этим сделать? Риму, по-моему, наплевать…

— Почему бы нам с тобой не попытаться изменить его точку зрения? Давай, например, построим тут что-нибудь полезное?

— Что, например?

— Для начала — больницу. Самым большим удовлетворением для меня как священника стали обряды крещения, совершенные здесь. — Он сделал небольшую паузу. — А самой большой болью — похороны. Дай мне шанс добыть денег на детскую больницу!

Хардт махнул рукой.

— Пока церковью руководят эти люди, мы с тобой никаких клиник в джунглях не дождемся.

— Эрнешту, если ты дашь мне немного времени, я не только помогу тебе издать твою книгу по-английски, но и сам ее переведу. Я знаком с некоторыми очень богатыми мирянами, которые поддержат наши начинания.

Хардт колебался долю секунды.

— Дом Тимотео, ты сказал «наши начинания». За одно это я готов отложить публикацию.

— На какое время? — уточнил Тим.

— Сколько понадобится. Или до того момента, как ты откажешься от идеи найти деньги.


Вечером накануне своего отлета в Рим печальный Тим стоял с Эрнешту и Изабеллой перед их семейным очагом и подыскивал слова, чтобы выразить переполнявшие его чувства.

Бразильский пастырь держал под мышкой пачку бумаг.

Вдруг он бросил их в огонь.

— Эрнешту, что ты наделал?! — переполошился Тим.

— Теперь тебе не придется лгать папе, — ответил Хардт. — Ты сможешь, не покривив душой, доложить, что своими глазами видел, как я сжег рукопись от первой до последней страницы.

— Но, Эрнешту, я только просил тебя подождать — а не уничтожать ее!

Хардт хмыкнул.

— Боюсь, ты не сможешь объявить в Риме, что я ее «уничтожил». Вообще-то, я тебе к отъезду приготовил прощальный подарок.

Он прошел к столу и принес несколько дискет.

— Ты удивишься, дружище, но в наше время даже в этих джунглях университеты оборудованы компьютерами. Только прежде чем лететь, обязательно заверни в фольгу!

— Но зачем? — удивился Тим. — Зачем ты их мне отдаешь?

— Это мера предосторожности, — объяснил Хардт. — Если со мной что-нибудь случится — или с нашим компьютером, — мне будет спокойней знать, что наша книга в надежных руках. Прощай, Тим. И молись за меня.

Они обнялись.

80 Тимоти

В аэропорту его встречал ватиканский лимузин. Тимоти из машины позвонил отцу Аскарелли.

— Нет, сын мой! — застонал старик в притворном недовольстве. — Как ты посмел меня разбудить? Я с самого твоего отъезда героически тяну свою лямку. Даже пришлось левую руку приспосабливать…

— Что? — перебил Тим.

— Ничего, ничего, — отмахнулся старик. — Жду тебя сразу, как распакуешь вещи.

— Благодарю вас, отец мой. Но мне бы хотелось занять у вас несколько минут времени прямо сейчас.

— Буду рад, сын мой! Я вскипячу воду и сделаю нам чаю.

Спустя каких-то полчаса длинный черный лимузин подкатил к подъезду Говернаторио, и Тим проворно вышел, крепко сжимая ручку саквояжа.

Он замер, задержав дыхание, у двери в апартаменты Аскарелли и тихонько постучал. Раздался звук шаркающих ног, и на пороге возник его наставник все в том же потертом халате.

— Benvenuto, figlio mio[99].

Они обнялись, и Тим вдруг сообразил, что старик похлопывает его по спине одной левой рукой. Вся правая сторона у него была парализована.

— Отец мой, что случилось? — забеспокоился Тим.

— Ничего, ничего. Получил небольшое увечье.

Они сели, и старый писец небрежно поведал об инсульте, лишившем его возможности пользоваться правой рукой. Теперь старик все делал левой.

Разговор прервал свисток закипевшего чайника. Тим уговорил захлопотавшего было хозяина не вставать и сам занялся чаем.

Заботливо поставив старику чашку так, чтобы ее удобно было взять, он сел напротив.

— Не волнуйся, — заверил старик. — Я еще выпью по случаю твоей кардинальской мантии.

— Поверите ли, я совсем к ней не рвусь, — возразил Тим. — Никогда-то не рвался, а теперь — тем более.

— Ну, можешь думать что хочешь, но секретариат так и жужжит о твоих достижениях. За все время твоего пребывания в Бразилии Хардт не написал ни слова ереси. Я уверен, фон Якоб тебя вознаградит.

— Это не так, отец мой. Хардт написал очень много, он просто этого не опубликовал. Пока.

И Тим рассказал отцу Аскарелли о своей дружбе с Хардтом и об их уговоре.

— Детская больница? Звучит прекрасно! Но где ты намерен добыть миллионы долларов, без которых этот дивный проект не жизнеспособен? Мир полон щедрых католиков, но они — всего лишь люди. Все хотят, чтобы их доброта была увековечена так, чтобы их друзья смогли лицезреть это по дороге на работу.

— Пусть это будет моя забота, святой отец. А сейчас… Могу я вас просить об одном одолжении? У меня тут экземпляр Хардтовой книги…

— Что?! — встрепенулся старик. — Быстро дай мне посмотреть!

Тим полез в саквояж и достал стопку четырехдюймовых дискет, обернутых в алюминиевую фольгу.

Старик смерил сверток недоверчивым взглядом.

— Это еще что такое? Бутерброд?

— Единственное, что могу сказать, — книга заставляет о многом задуматься. — Тим развернул фольгу и показал старику шесть дискет. — Помните тему моей диссертации?

— Конечно, Тим. «Препятствия к браку духовенства». А что?

Тим негромко ответил:

— Эта книга устраняет их все.

— Вы уверены? — спросил фон Якоб, изобразив самое близкое подобие улыбки, на какое был способен.

— Да, Ваше Высокопреосвященство. Он сжег рукопись на моих глазах.

— Deo gratias! — воскликнул кардинал. — Отличный результат!

Отличный, да не полный. Следующим вопросом было:

— Вы взяли на заметку его контакты? Источники информации?

— При всем моем почтении к вам, Ваше Высокопреосвященство, — ответил Тим, стараясь подавить вспыхнувшее в нем презрение к Великому Инквизитору, — я в точности исполнял все предписания, но меня никто не вооружал шпионской фотокамерой и не просил изображать из себя Джеймса Бонда.

Немец кивнул.

— Вы совершенно правы. И все же… жаль, что вы упустили такую возможность. Тем не менее могу вас уверить, понтифик будет доволен.

Тимоти незамедлительно получил в награду небольшой, но элегантный кабинет в Апостольском дворце.

Распаковав последнюю пачку книг, он сделал свой первый звонок в качестве личного помощника папы.

Услышав его голос, княгиня Сантиори пришла в восторг и — как Тим и надеялся — пригласила его назавтра же отобедать в ее компании.

— Caro[100], — пропела она, — все только о вас и говорят! Пожалуйста, не планируйте ничего на вечер, я хочу услышать все в мельчайших подробностях.

Преисполненный оптимизма, Тим быстро шагал в Говернаторио, чтобы исполнить данное накануне обещание и угостить отца Аскарелли ужином у «Да Марчелло» в Трастевере[101].

Он постучал, но никто не ответил. Может быть, уснул, подумал Тим и постучал громче. Уборщик, орудовавший в коридоре пылесосом, поспешил в его сторону.

— Мне очень жаль, Ваша честь, но отца Аскарелли еще днем увезли в «Санта-Кроче».

Тим побледнел.

— Плохие новости?

— Ваша честь, — сказал уборщик, — ему восемьдесят лет. Хороших новостей в этом возрасте уже не бывает.

Он бегом преодолел десять или двенадцать кварталов до госпиталя. По дороге ему попался священник, который недовольно пробурчал:

— Еще один сумасшедший ирландец… Как Мерфи. Все они, что ли, бегают?

Едва вбежав в клинику, Тим выяснил, что старик хоть и перенес новый инсульт, но пока еще достаточно бодр. Более того, ему пообещали, что если он придет попозже вечером, уже после обхода профессора Ривьери, то его, возможно, даже пустят в палату.

Тим молча кивнул и немедленно направился в больничную часовню молиться.

Позднее он брел по берегу Тибра, и сумрак окутывал город — и его душу. Он пытался подготовить себя к страшному, еще не изведанному им горю — к надвигающейся утрате любимого отца.

Когда он вернулся в клинику, его дожидался профессор Ривьери.

— Боюсь, на этот раз удар был посерьезнее. Это только вопрос времени…

С позволения врача Тим сел у постели больного и завел беспечный разговор, перемежая его цитированием римских поэтов, которых так любил его старый друг.

Каждый слабый стон или кряхтенье, вырывавшиеся у больного, когда тот желал поправить ошибку в цитате, вызывали у Тима улыбку: он понимал, что старому книжному червю осталась одна радость — педантизм.


Тим был готов отменить обед с княгиней, если бы Аскарелли сам не настоял на том, чтобы он уделил сначала внимание голодающим детям, а уж потом — «умирающему старику».

Погруженный в скорбные мысли, он направлялся к палаццо, не замечая ни сияния солнца, ни носившихся вокруг мотоциклистов.

Радостно встретившая Тима княгиня опечалилась, услышав новость, и немедленно отдала своему личному секретарю распоряжение отослать в больницу цветы.

Тим нервничал. Его предыдущий опыт сбора средств ограничивался деньгами на новую крышу для приходской церкви. Опасаясь, что не найдет в себе смелости даже выговорить вслух ту астрономическую сумму, которая нужна на его проект, он всю дорогу усиленно повторял в уме эти цифры.

Пока они пили в патио послеобеденный кофе, Тим внимательно изучал лицо княгини. Ее глубоко тронул рассказ о несчастных бразильских детях, и его решимость обратиться к ней с просьбой окрепла.

— Княгиня, этим детям нужна больница. Недопустимо, чтобы в наш век дети умирали от дизентерии или кори.

— Совершенно с вами согласна, — сочувственно произнесла та. — И сколько может стоить такая больница?

У Тимоти заколотилось сердце.

Он отхлебнул воды и попытался придать своему голосу как можно более небрежный тон.

— Что-нибудь в районе восьми миллионов долларов.

Наступила тишина. Княгиня молча переваривала услышанное. После паузы она с жаром заговорила:

— Тимотео, это не вопрос! Вы должны добыть эти деньги! Я лично позабочусь о том, чтобы вы их получили.

Тим едва не разрыдался.

— Храни вас Господь, Кристина!

Он подумал, уместно ли будет ее обнять.

Но она взяла инициативу на себя.

— Послушайте, что я вам скажу, Тимотео. Мы создадим комитет. Я привлеку самые известные римские фамилии — и можете мне поверить, я знаю их все, не только те, что связаны с церковью. Я соберу их как-нибудь на прием, и вы будете иметь возможность к ним обратиться напрямую, К началу следующего сезона мы сумеем запустить этот благотворительный проект с огромной помпой. Обещаю, будет даже сам Его Святейшество.

Она продемонстрировала чисто римское искусство сказать «да», подразумевая «нет».

— Кристина, — возразил Тимоти, начиная сердиться, — пока мы тут сидим, распиваем кофе и планируем благотворительные приемы, маленькие дети умирают в муках, умирают на руках у матерей! Конечно, если вы как-нибудь соберете этих ваших друзей и дадите мне перед ними выступить, и если они хотя бы отчасти обладают вашей чувствительностью и способностью к состраданию, то они выпишут нам чеки. Крупные чеки.

Княгиня опешила. Неужели он усомнился в искренности ее чувств, в готовности помочь?

— Мой дорогой мальчик, — сказала она таким тоном, каким растолковывают что-то несмышленому малышу. — Нельзя же быть таким — как это получше сказать? — прямолинейным, что ли… Так напролом добиваться этих благотворительных взносов… Какое бы благородное дело вы ни затевали, если мои друзья станут давать деньги на все благотворительные нужды Рима, они останутся без средств к существованию.

— Ну, уж в этом позвольте усомниться! — ответил Тим. Он был очень смущен, но понимал, что другой возможности у него уже не будет, поэтому решил высказаться до конца. — Княгиня, вы одна могли бы выписать мне такой чек и даже не заметили бы этого!

— Простите меня, — холодно парировала она, — но вы сейчас не правы.

Тим встал и принялся мерить дворик шагами, пытаясь остыть.

— Послушайте, — приступил он к заключительной части своей речи. — В душе я не более чем наивный бруклинский парень. И полный профан в денежных вопросах. Но и не будучи титулярным архиепископом вашей церкви Санта-Мария делле Лакриме, я мог бы сказать, что за одно только место, где она находится, Ватикан охотно заплатит сумму, которой хватит на пять больниц.

— Вы с ума сошли? — возмутилась княгиня. — Вы что же, предлагаете мне продать храм, принадлежащий роду Сантиори уже много веков? И все для того, чтобы построить какую-то клинику для чужих людей где-то в джунглях?

Тим отчаянно пытался сдерживать свой гнев. «Она женщина. Она одинокая. Она немолодая». Но его уже прорвало:

— Ваша светлость, у вас в столовой висят картины, которые украсили бы собрание любого музея в любой столице мира. Мы то и дело слышим, как то одна, то другая картина продается с аукциона за баснословные деньги. У вас же все стены увешаны работами старых мастеров!

Обливаясь потом и задыхаясь, Тим сделал паузу, чтобы немного успокоиться.

Княгиня, однако, не потеряла хладнокровия. Она просто сказала:

— Я полагаю, друг мой, вам сейчас лучше уйти.

— Простите меня, — тихо сказал он. — Я забылся. Мне правда очень стыдно…

Она улыбнулась.

— Мой дорогой Тимоти, я не знаю человека с более чистой душой. Я вами восхищаюсь и всегда буду вспоминать вас с большой теплотой.

Его отлучили от дома.


Раньше, в минуту подобного унижения, Тим бросился бы за советом и утешением к своему наставнику. Сейчас Аскарелли лежал на смертном одре и, без сомнения, ожидал его возвращения со щитом. Тиму было так стыдно, что он не мог заставить себя сразу идти в клинику.

Когда наконец небо стало еще мрачнее, чем его настроение, он направился к больному. Его опять ждал профессор Ривьери. Лицо его было озабоченным. Тимоти приготовился к худшему.

— Профессор, он не скончался?

Тот помотал головой.

— Начались осложнения с сердцем. Боюсь, он может не дожить до утра.

— Но он еще в состоянии меня узнать? — забеспокоился Тим.

— Да, архиепископ Хоган. Вы, кажется, единственный, кого он помнит по имени. Он просил, чтобы вы совершили соборование, — степенно добавил он.

Тимоти кивнул.

— Вы не попросите вашего капеллана одолжить мне столу и все остальное? — Голос у него дрогнул.

Врач положил руку Тиму на плечо и мягко произнес:

— Он прожил долгую и счастливую жизнь. Мне кажется, он готов встретить смерть.

Спустя четверть часа Тим уже был у постели старика. Тот дышал с большим усилием и, будучи преданным слугой церкви, остатки сил направлял на повторение за Тимом латинских слов обряда.

Потом Тим сидел и смотрел, как Аскарелли погружается в сон, который наверняка станет для него последним. Тем не менее он дал зарок не отходить от его постели, чтобы служить старику утешением, даже если тот проснется всего на мгновение.

В самом начале двенадцатого его преданность была вознаграждена. Латинский писец Ватикана открыл глаза и прошептал:

— Это ты, Тимотео?

— Я, отец мой. Постарайтесь не напрягаться.

— Не беспокойся, figlio. — Каждое слово давалось ему с трудом. — Как сказал поэт: «Nox est perpetua una dormienda» — «У меня вечная ночь для сна».

В подтверждение того, что ум его еще бодр, старик заставил Тима в деталях рассказать о своей встрече с княгиней Сантиори. Ну, уж нет, подумал Тимоти, не стану я его расстраивать. С другой стороны, если он еще помнит, куда я ходил днем, то вполне может предаться своему любимому развлечению — изобличению лицемеров.

И Тим поведал ему свою историю, представив себя в идиотском свете и всячески подчеркивая комический аспект состоявшегося разговора. Но когда рассказ был окончен, он не сумел скрыть всю глубину своего разочарования с помощью подходящей шутки.

Старый писец взглянул на него и философски вздохнул, словно желая сказать: «А что еще ты ожидал от этой лицемерки?» И переменил тему:

— А знаешь, Тимотео, для такого педанта, как я, даже смерть — своего рода научный опыт. Весь вечер, пока тебя не было, я вспоминал о строчках, написанных Софоклом, когда он, как я сейчас, стоял на краю могилы. Помнишь «Эдипа в Колоне» — как старый царь обращается к дочерям? — Он наморщил покрытый испариной лоб, пытаясь поточнее припомнить цитату. — «Одно слово примиряет нас с невзгодами жизни, и это слово — любовь». — Из-под тяжелеющих век он повел глазами в сторону своего воспитанника. — Ты помнишь, как там… По-гречески…

— «То филеин», — подхватил Тим по-гречески. — «Земная связь».

— Ты меня всегда выручаешь, — слабо улыбнулся Аскарелли. — И это наполняет смыслом все мое существование. Легко человеку церкви любить Господа. Труднее любить другого смертного. Но если бы земная любовь не имела никакого значения, зачем бы тогда мы приходили в этот мир? Да будет благословен Господь, который дал мне тебя, Тимотео. Чтобы я мог разделить с тобой свою любовь к Нему.

Старик без сил уронил голову на подушку. Несколько минут он, казалось, собирал последние силы, чтобы произнести последние важные слова. Но единственное, что он смог сказать, было: «Grazie, fîglio mio…»

Еще через десять минут пришел профессор Ривьери и, проверив жизненные функции, выписал свидетельство о смерти папского писца, отца Паоло Аскарелли, монаха ордена иезуитов.

Тима покинули все.


Монсеньор Мерфи дожидался в кабинете врача вместе с Гильермо Мартинесом, генералом ордена иезуитов.

Кивнув Тиму в знак приветствия, секретарь понтифика обратился к отцу Мартинесу:

— Его Святейшество глубоко скорбит в связи с кончиной отца Аскарелли. И выделяет необходимый транспорт для перевозки тела отца Паоло в фамильное поместье в Пьемонте.

— Монсеньор Мерфи, — вежливо перебил Тим, — а мне можно будет присоединиться?

Секретаря опередил отец Мартинес:

— Без сомнения, Ваша честь. Паоло вас любил. Говорил о вас с неизменной симпатией и восхищением.

Из-за подступившего к горлу кома Тим с трудом выговорил:

— Это было взаимное чувство.

Прошло два дня, и Тим с четырьмя священниками-иезуитами и отцом Мартинесом на папском лимузине выехал на север. Дорога лежала через плодородные поля долины По. Все, несомненно, скорбели, но долгая жизнь, прожитая отцом Аскарелли, служила скорее источником воспоминаний, нежели грусти.

Фамильное поместье Аскарелли находилось в горах, настолько высоко, что берега озера Гарда, лежавшего внизу, различались не без труда.

Здесь к кортежу присоединилась кучка родственников покойного — племянники, племянницы, двоюродные братья и сестры, а также старые друзья, среди которых был семейный поверенный, представившийся «дотторе Леоне».

Панихида была недолгой, и, согласно последней воле усопшего, надгробных речей не говорили.

После похорон родня пригласила гостей из Рима на поминки, устроенные в усадебном доме.

Машины неспешно двинулись вниз по горной дороге, с которой открывались великолепные виды на пьемонтские виноградники, и, миновав длинную каменную ограду въехали в большие железные ворота. Еще почти четверть мили надо было проехать через фамильные виноградники, прежде чем кортеж подъехал к главному дому. Для поминок накрыли два длинных стола, уставив их всевозможными местными яствами.

Памятуя о веселом нраве усопшего, на поминках говорили много тостов и вспоминали массу смешных историй, так что траурное мероприятие превратилось в дружеские воспоминания о жизни ватиканского писца.

Ближе к концу застолья к Тиму подошел дотторе Леоне и вежливо попросил его и генерала иезуитского ордена на короткий приватный разговор. Они удалились в библиотеку — помещение с высокими потолками и античным письменным столом возле большого окна, шедшего от пола до потолка.

— Надеюсь, вы не сочтете это неуместным, но, поскольку мы тут от Рима далеко, я счел целесообразным обсудить с вами завещание Паоло сейчас — тем более что вы оба названы душеприказчиками.

Главный иезуит кивнул в знак согласия, а Тимоти в изумлении пробормотал:

— Да, конечно, дотторе.

Все уселись, и Леоне достал из дожидавшегося у окна портфеля конверт.

— Собственно говоря, завещание очень простое и ясное. Есть небольшое дополнение, которое еще надо официально приобщить к делу, но, думаю, вам обоим это не создаст никаких осложнений.

Леоне нацепил на нос очки, пролистал документ, после чего в сердцах закрыл.

— Фу ты! — воскликнул он. — Каким это слогом написано — стыдно сказать! А ведь я сам это сочинял! Можно, я вам изложу суть своими словами?

Священники кивнули. Адвокат снял очки и объявил:

— Поскольку Паоло был в семье единственным сыном, отец оставил большую часть виноградников ему — с небольшим изъятием в пользу сестер, да обретут их души вечный покой. Будучи верным иезуитом, Паоло распорядился, чтобы орден иезуитов принял на себя владение и распоряжение всем его имуществом для продолжения своей деятельности — он особо это подчеркнул — в странах «третьего мира». Он почтительно просит генерала ордена испросить совета у архиепископа Хогана, который на момент составления завещания трудился на благо бразильских бедняков.

Тимоти с отцом Мартинесом переглянулись в знак готовности к плодотворному сотрудничеству во имя исполнения последней воли Аскарелли.

Тимоти обратился к адвокату:

— Что-нибудь еще, дотторе?

— Нет, Ваша честь. В этом, как говорится, альфа и омега. Каждый год после продажи урожая вам необходимо будет встречаться и решать, как распорядиться прибылью. Я тоже являюсь душеприказчиком, но в этом деле у меня права голоса нет.

Тут заговорил отец Мартинес:

— Надеюсь, этих средств хватит на учреждение ежегодной премии по латинскому языку имени Паоло в местной семинарии?

У адвоката округлились глаза.

— Я, наверное, недостаточно ясно выразился. Отец Аскарелли тратил на жизнь только свое жалованье в Ватикане, поэтому я тридцать с лишним лет управлял его финансами. Думаю, на эти деньги можно было бы построить несколько школ, и немаленьких.

— Так много? — изумился главный иезуит.

Леоне улыбнулся.

— Могу сказать, что он оставил вам две большие проблемы. Не сомневаюсь, у вас только на обсуждение того, как разумно распорядиться ежегодным доходом, уйдет много месяцев.

— О какой сумме может идти речь? — затаив дыхание, уточнил отец Мартинес.

— Видите ли, вино год от года дорожает, — объяснил адвокат. — А «Бароло», которое здесь производится, ценится высоко. Только в прошлом году я отдал в трастовое управление почти три миллиарда лир.

Тимоти ахнул. Это была астрономическая сумма, что-то около двух миллионов долларов. Он вдруг понял, что его потрясение сейчас можно выразить лишь латинским:

— Deo gratias![102]

— Нет, нет! — с юмором поправил генерал-иезуит. — Ascarelli gratias![103] — Он повернулся к поверенному и спросил: — Вы, кажется, упоминали еще о каком-то дополнении к завещанию?

— Да, — ответил Леоне. — Накануне своей кончины Паоло призвал меня обсудить намерение архиепископа Хогана построить в Бразилии детский госпиталь. Он дал мне указание обратить ваше внимание на эту задачу как на приоритетную и оставил на этот счет письменное распоряжение, удостоверенное двумя медсестрами. Конечно, нотариально оно не заверено, но я думаю…

Верховный иезуит жестом остановил юриста.

— В таком деле формальностями можно пренебречь, сеньор адвокат. Воля Паоло удостоверена единственным необходимым в этом случае свидетелем.

— Отец Мартинес имеет в виду Всевышнего, — с улыбкой пояснил Тим.


Пока римские гости собирались в обратный путь, Тимоти прошелся по семейным виноградникам Аскарелли. Теперь он разобрался: они тянулись до горизонта. Отойдя на достаточное расстояние, чтобы его не было слышно в доме, он восторженно прокричал:

— Благослови тебя Господь, отец Аскарелли! Ты спас тысячи больных детей. — И шепотом добавил: — И мою душу.

Когда кортеж прибыл назад в Рим, Тим понял, что при всей моральной и физической усталости не уснет, пока не помолится за упокой души своего обожаемого наставника.

В половине двенадцатого ночи площадь Святого Петра была пуста и объята полумраком. Эхом отдавались шаги Тима по брусчатке. Подойдя к главному входу в храм, он с изумлением обнаружил массивные бронзовые ворота на замке.

Он стал корить себя за забывчивость: знаменитый собор закрывался с заходом солнца и теперь откроется только с первыми лучами. Он медленно побрел по Виа-делла-Кончиляцьоне к реке, и на память пришли слова Христа из шестой главы Евангелия от Матфея. Когда молишься, не стремись делать это на людях. Лучше помолись наедине с собой — и Он ответит тебе.

И в точности так, как молился Спаситель, Тим жарко зашептал:

«Отче наш, сущий на небесах!

да святится имя Твое;

да приидет Царствие Твое;

да будет воля Твоя и на земле, как на небе…

Загрузка...