Санька сидел во флигеле и ломал голову – кто из береговой стражи был посредником между Глафирой и обожателем? (Слова «любовник» он даже мысленно произносить не желал.)
Эти мысли оказались спасительны – как любое дело для того, чья душа скорбит. Она, когда ощущает боль, тут же пытается натянуть на себя броню, и мало беспокоится о морали. Опьянение – отменная защита, это всем мужчинам известно, но есть еще одна: если бы в те минуты, когда Санька безутешно рыдал на морозе у театральной стены, некий ехидный дух перенес его в спальню Анюты Платовой, он ринулся бы в амурное сражение с такой отвагой, какой ранее за собой не знал…
Но сейчас, сидя в доме таинственного покровителя, он мог только рассуждать, и рассуждать злобно – Санька искал врага! Все, что он мог теперь сделать для Глафиры, – это покарать его. Иного способа проявить любовь более не имелось.
Петрушка, Трофим, Бориска, Сенька, Семен-питух… Да и не просто посредником, мастером тайно записочки передавать, а еще и продажным – если верны домыслы Келлера и Никитина.
Петрушка ленив – но он охотно возьмется исполнять сию комиссию за малые деньги. Трофим видит, что скоро придется уходить из береговой стражи, и подкапливает денежки – чтобы на первых порах с голоду не помереть. Он? Бориска – придурковатый. Стало быть, его можно вычеркнуть из списка? Сенька в малых деньгах не нуждается. Но ежели его о чем-то таком попросит купчиха – выполнит без размышлений. Он, красавчик, размышляет крайне редко. А купчиха – не дура, просто завела себе прелестную утеху, беря в том пример с некой особы высокопоставленной – такой, что во всей России выше нет. Ее Величество полагает, что имеет право, трудясь целыми днями, ночью получить гостинец по вкусу. И купчиха так же полагает. Она могла дать Сеньке поручение, выполняя чью-то просьбу – мало ли у нее знакомцев. Когда женщина, овдовев, сама возглавляет дело, то знакомцев вмиг образуется множество.
Семен-питух находится под каблуком у фигурантки Анисьи. То есть ему приходится думать, где бы взять денег на водку. Вот, пожалуй, самый подозрительный из береговой стражи – Глафира ценила его способность ставить танцы и порой с ним беседовала о своих выходах и сольных ариях, ни от кого не таясь. Так что он мог передавать записочки, ни в ком не вызывая подозрений.
Пятеро товарищей, каждый из которых – сам за себя, а прочим – недоброжелатель. И все вместе они ополчились на Румянцева, потому что обвинить в убийстве – это всем пакостям пакость, а не то что туфли к полу приколотить. Знали бы они, что из-за туфлей получилась вся катавасия, – то-то бы порадовались…
Санька подумал, что надо бы встретиться с Бянкиной и рассказать ей про подозрения. Федька для девицы неглупа; может, что-то заметила? Да и не мешало бы предупредить ее, что нашелся благодетель, который взял на себя заботу о фигуранте Румянцеве. А то она бог весть что натворит, опять вся береговая стража будет язвить и ехидничать.
Забота Саньке понравилась – его поместили в теплую комнату, выдали чистое исподнее, снабдили журналами, чтобы не скучал, покормили обедом с хорошим вином. Поздно вечером прибежал Жан.
– Успел побывать в типографии! – похвастался он. – Да из гранок сыскал лишь первую! Вот…
Узкий мятый бумажный лист содержал такие строки:
«Песня гласит: неверного извиняют, но никогда нескромного; и женщины не преминули примолвить, что песня говорит справедливо: но справедливо ли говорят оне сами? Вот что рассмотреть надобно.
Неверный не устоивает в своем обещании; ибо он клялся любить вечно. Первая обида. Неверный обманывает часто двух женщин вдруг. Вторая обида, но более простительная. Напоследок неверный оставляет часто женщину в недеятельности, или лишает ее некоторой части любовных выгод. Третья обида из всех несноснейшая…»
Как Саньке ни было скверно, однако он рассмеялся. Фривольность безымянного автора понравилась – ведь женщины желают любовных выгод, обретаемых в постели, не менее мужчин, только притворяются, будто к ним безразличны. Наконец хоть кто-то правду сказал!
– Какой живой слог! – сказал Жан. – Вот что надобно перенять. Слог, который при чтении не требует усилий. И выучиться вовремя вставлять простонародные выражения – вот как тут.
Он отнял у Саньки листок и указал на строчку: «ибо любовник нелепой простофили редко хвастать покушается».
– Что за журнал такой? – спросил Санька.
– «Лекарство от скуки и забот», выпускает господин Туманский. Мы все для него пишем. Но у меня вскорости будет свой журнал!
Санька понял, что напоролся на хвастуна, и решил это пресечь.
– Но вы же пишете оперы, которые вот-вот поставят у нас в театре, пишете трагедии, играете на скрипке. Еще и журнал впридачу? Не много ли?
– А иначе нельзя, – сказал Жан. – Коли хочешь добиться славы, нужно делать все! А я добьюсь! Оперы мои произведут фурор! И журнал также! А знаете, почему?
– Понятия не имею.
– Потому что я не бичую безымянные пороки!
Это было сказано с такой великолепной гордостью, что Санька даже растерялся. Самому ему и в голову бы не взошло бичевать пороки.
– То есть как?
– А так, что в журналах наших бичуют порок безликий – взять хотя бы скупость. Пишут: скупость-де смешна, скупец нелеп, да прибавляют басенку про придуманного чудака. Будет ли от того польза? Журналы у нас в государстве печатаются уже лет сорок – довольно времени, чтобы исправить нравы, а все напрасно! Знаете, сударь, почему?
Отродясь Санька не беспокоился об исправлении нравов в Российской империи. Его мир был величиной с театр – а дурные нравы есть необходимая принадлежность, или ты с этим смиряешься, или ищи себе другое место. Потому он в ответ на вопрос пожал плечами.
А Жан разволновался, стал ходить по комнатке, размахивая руками:
– Потому, что наши господа сочинители боялись писать о людях, в которых угнездились пороки! Вот ежели бы кто-то написал о скупости: сделалось нам известно, будто некий скупец до того дошел, что слуг кормить перестал, так что они на улице побираются и видеть их можно всякий день у ворот Гостиного двора, – так тут бы все признали известное в столице лицо, и оно бы устыдилось! Наши журналы ни в ком не вызывают стыда – вот в чем беда, сударь! А должны!
Тут оратор сшиб со стола подсвечник, но нагибаться за ним не стал.
– Мой журнал, который мы готовим, как раз и будет о столичных грешниках, которые сами себя узнают. Имен называть не станем – да оно и не надобно, публика догадается! Воображаете, сколько у моей «почты» будет подписчиков?
– Почты?
– Ну да, мы уже придумали название – «Кабалистическая почта». Ее будут бояться, как огня! Помните, был журнал «Адская почта»?
Санька кивнул, хотя не помнил.
– Журнал сей хоть и нападал на «Всякую всячину», однако был весьма умеренный – известных лиц не касался, разве что господ литераторов, ну да это – так, развлечение нашего круга, а не борьба с пороками. А знаете, чем он был хорош?
– Понятия не имею.
Журналы Саньке были мало интересны. Они время от времени проникали и в театр, и обнаруживались на столах в уборных береговой стражи, вперемешку с дырявыми чулками, банками румян, порванными подвязками, пуговицами, коробками пудры и прочей дребеденью. Попадались смешные или фривольные, читать которые в двадцать лет приятно, однако названий их Санька отродясь не знал – береговая стража довольно быстро раздирала их, пуская страницы на папильотки и заворачивание всяких мелочей.
– Так я объясню! – с азартом продолжал юноша, словно не замечая, что Санька в ней не нуждается. – В «Адской почте» была переписка двух бесов, Хромоногого с Кривым. Но бес – он смешлив и злоязычен, а этого для журнала мало. Нужен другой – тот, кто, как бес, сможет незримо проникать всюду, хоть в кабинет продажного судьи, хоть в спальню театральной девки, но при этом имеющий в себе и высокие материи! Я отыскал такое создание – отыскал в «Кабалистических письмах» маркиза д'Аржана. Это – сильф! В моем журнале писателями будут сильфы – ну, и ондины, вероятно, и гномы, и бес Астарот, как у маркиза. Только вот с именами загвоздка – думаю, давать ли им звучные французские, на манер Оромасиса, или те, что я им выдумал на русский лад.
Санька смотрел на восторженного Жана и думал: вот ведь городит человек ахинею, тоже выдумал заботу – как называть сильфов…
– Мне все более кажется, что лучше русские имена, – продолжал Жан, мало беспокоясь, слушает ли его Санька. – Вот, скажем, у д'Аржана ондина зовут Какука. Читатель прочтет это слово – и примется хохотать. А я полагаю, что хохотать нужно над пороками, а не над именем, и потому хочу назвать ондина Бореидом.
– Да, это исконно русское имя, – заметил Санька.
– Что? Да нет, конечно! Просто оно всякому читателю будет понятно – кто ж не знает Борея!
И точно – Борея знала даже малограмотная береговая стража, ибо он частенько являлся в балетах: злобный и свирепый греческий бог северного ветра, любимец балетмейстеров.
Санька слушал, как юноша расписывает будущий журнал с письмами философического и обличительного характера, а сам думал, как бы своротить гостя с этих высоких материй на более обыденные – такие, в которых простому фигуранту возможно было хоть что-то понять.
Ему на помощь пришел Никитин – влетел в комнату веселый и довольный, тут же принялся рассказывать новости.
– В театре суета неимоверная, – сказал он. – Однако полиция, сдается, не так глупа, как все считают. Кто-то подсказал ей, что ты, сударь, был в доме дансерки Платовой, и допрашивали ее очень сурово. Она, дура, решила с сыщиками кокетничать и жеманничать – так, я чай, из ее головы кокетство и жеманство повыбили надолго. Сам обер-полицмейстер кричать изволил.
Санька вздохнул – вот и Анюте досталось, а она тут вовсе ни при чем.
– Ей бы, дурище, сознаться, что имела с тобой рандеву, и тут же бы ее оставили в покое, так она уперлась! А ее содержатель, узнав про допрос, весьма разумно поступил – сразу прислал в театр человека выведать правду. Ну и нашлась добрая душа. Девки-то молчали, отнекивались, а кто-то из фигурантов возьми и доложи про Платову и тебя. Так что и от полиции у нее неприятности, и от господина Красовецкого. Как пить дать – бросит! Ф-фу, все выложил! – и Никитин со смехом шлепнулся в кресло.
– Так, может, я уж могу в театр явиться? – спросил Санька. Он сильно беспокоился: одно дело пропустить утренние занятия и репетицию, другое – спектакль.
– А нет, побудь пока тут и ничего не бойся. Твой покровитель довольно силен, чтобы ты, выйдя вчера из театра фигурантом, через неделю вернулся туда первым дансером.
Санька окаменел с разинутым ртом. Стать первым дансером! Он понимал, что не так это просто – с его-то ростом. Но ведь есть сольные партии, для которых рост неважен – было бы мастерство. А он умеет хорошо крутить пируэты, красиво прыгает – длинные ноги раскрываются и смыкаются отчетливо, разве что с кабриолями иногда получается невнятная мазня да колено подводит – не в сторону глядит на прыжке, а вниз. Он знает выразительные позы и умеет их показать лучше кого другого из береговой стражи.
– Ничего более не вспомнил, сударь? – взгляд Никитина из веселого сделался острым, хохочущий рот – оскаленным.
– Нет…
– Жан, ты первым делом, я знаю, сюда прибежал, а тебя Келлер ждет с гранками, – сказал Никитин. – Ступай-ка к нему, сделай милость.
– Я перевел второе Оромасисово письмо, – похвалился Жан. – Скоро у нас будет запас философических писем.
– Ступай, ступай!
Когда Жан ушел, Санька, немного смущаясь, задал вопрос:
– Верно ли, что он будет издавать собственный журнал?
– А что ж тут удивительного? Он талантлив – это всем понятно. И есть покровитель, который даст ему денег на «Кабалистическую почту». Замысел-то изрядный, – отвечал Никитин. – Он весь Петербург переполошит. Подписчиков будет – поболее тысячи!
– Но он… он даже моложе меня…
– Да, ему еще нет восемнадцати, – согласился Никитин. – Ну и что же? Он богато одарен. Свою первую оперу он написал в пятнадцать лет. И он – а это важнее всего! – страстно желает трудиться! Я отродясь так ничего не хотел – вот разве что девок… ну и хлебного винишка… Но поговорим о твоей судьбе, сударь. Мы тут потолковали и решили – тебе надобно припомнить все, что связано с бедной госпожой Степановой. Все! Понимаешь? А я буду тебе помогать.
– Как?
– Разговаривать с тобой и записывать вся полезное. Келлер говорит – он не выдержит и запустит в тебя чернильницей. А я – разгильдяй и повеса, только посмеюсь, коли что не так… ты что, сударь?..
Санька не признался, что у него возникло острое желание за ехать Никитину кулаком в веселую физиономию.
Фигурант более, чем танцевальное, должен освоить другое искусство – сдерживать себя. Если среди береговой стражи возникнет безобразная склока, начальство разбираться не станет – всем штрафы назначит. Потому береговая стража, коли что, сора из избы не выносит и показывает вид, будто все более или менее благополучно.
А что фигурант Румянцев в одних чулках на сцену вылетел – так то его вина. Какие башмаки с дырками в подошвах? Нет никаких башмаков! Хоть весь театр обыскать – нет!
Санька отошел к окну. Там ничего не разглядеть – да это и неважно. Лучше видеть пустой мрак, чем эту глумливую морду…
– Не хочешь разговаривать? А найти убийц своей прелестницы хочешь? – спросил Никитин. – Ведь это – все, что ты для нее теперь можешь сделать! Вот тоже обожатель сыскался на мою голову…
– Черта ли тебе в моих бреднях? – буркнул Санька. – Вы бы лучше докопались, кто из наших был посредником и выманил ее в антракте за кулисы.
– А что, ее нужно было выманивать?
– В антракте ей положено сидеть в уборной и отдыхать. А коли она оказалась там – выходит, позвали?
– Так… И как же ее могли позвать?
– Почем я знаю! Словечко шепнули во время танца, это совсем просто, рукой знак подали… ну, коли у них было заведено в том месте встречаться…
– А раньше ты, сударь, за ней такое замечал?
– Раза два или три она, когда мы из уборной спускались, уже внизу была, – подумав, отвечал Санька. – Не мог же я в антрактах возле ее уборной околачиваться. Меня бы с женской стороны в шею погнали.
– М-м-м…
Не сказав ничего более, Никитин подхватился и выскочил из комнаты.
Санька нехорошо усмехнулся – удалось-таки выжить. Что за дом – один его постоянный посетитель взбесился от собственных талантов, другой так и режет по живому, по больному… Хоть беги от них прочь!
Он вспомнил про Бянкину, которая обещала по-всякому извернуться, но выручить из беды. На следующую ночь была назначена встреча с ее подружкой. А ведь она, Федька, придумает, как выкрутиться! И дурацких вопросов задавать не станет…
Санька редко испытывал к Федьке чувство благодарности, но сейчас, в одиночестве, он даже улыбнулся, вспомнив ее рябое личико. Ну, не красавица, но он видел ее ноги открытыми куда выше колена – и знал, что ног такой стройности не то что в театре, а во всем Петербурге немного найдется.
Может, Федька что-то важное заметила? Тогда-то, до убийства, никто не придал бы значения случайной краткой беседе Глафиры с кем-то из береговой стражи – ну, столкнулись за кулисами, обменялись словечком… хотя не в обычаях Глафиры такие разговоры…
И тут Санька понял, с кем она могла беседовать свободно, потому что с детства к этому человеку привыкла. Сенька-красавчик! Они же в одном классе обучались, их в пару ставили, они вместе были из школы выпущены! Не купчиха просила его об услуге, а сама Глафира! Вновь возникло желание поскорее увидеть Федьку и задать несколько вопросов – девицы по этой части глазасты, может, она как-то подсмотрела Глафирины с Сенькой встречи?
Санька даже вообразил, как неплохо бы привести Федьку в этот дом, где никто ехидными взглядами и злоязычием не помешает им беседовать.
Если бы можно было так дружить с Федькой, чтобы про то никто не знал! И чтобы сама она никаких брачных планов не строила… Ей-то, поди, уже пора, но ему-то еще рано!
Заглянул служитель, посоветовал ложиться спать и не жечь зря свечи. Санька так и сделал, сперва допив вино.
Во сне явилась Глафира… В простом светлом платье, серебристом и расплывчатом – не понять, где кончается ткань и начинается грудь. Молча смотрела и кивала. Во взгляде была любовь. Санька стоял совсем рядом, а прикоснуться не мог – она все отстранялась, уклонялась, а глаз не отводила. Санька сказал ей:
– А я бы тебя под венец повел.
Она вздохнула и улыбнулась. Он заговорил страстно, что-то обещал, о чем-то умолял, плакал, угрожал, жаловался, требовал, соглашался, но вспомнить наутро не смог ни слова – только сереб ристое платье и лицо.
Проснулся он поздно – видимо, хозяин дома не велел будить. И еще был в постели, восстанавливая в голове вчерашний ход мыслей, когда вошел Келлер.
– Лежи, сударь, лежи, – сказал он. – Что это у тебя вид такой ошарашенный?