Англия
1022 г. от Р.Х.
Мать Уинифред, настоятельница монастыря Святой Амелии, выглянула в окно скриптория и подумала: «Весна!»
О, благословенные краски природы, наносимые кистью Господней: бледно-розовый вишневый цвет, белые и желтые нарциссы, разноцветные примулы и тюльпаны. Если бы только в ее палитре нашлись столь же насыщенные и разнообразные оттенки. Какие картины она смогла бы тогда создавать!
Эти цвета вселили в нее надежду. Может быть, в этом году аббат позволит ей расписать запрестольный образ.
Ее оживление спало. Ей снова приснился сон, хотя она не могла назвать это сном, потому что увидела это, когда бодрствовала. Она молилась святой Амелии, и ей привиделось то, что она видела уже не один раз: жизнь благословенной святой — с детства до обращения в христианскую веру и потом, как ее арестовали римские солдаты, и ее мученическая смерть в тюрьме. Хотя Уинифред понятия не имела, как выглядели римские солдаты или римский император — если уж на то пошло — и не знала, как одевались и как жили тысячу лет назад, и, уж конечно, никто не мог знать, как выглядела Амелия, — Уинифред тем не менее была уверена, что видение это правдиво, потому что послал ей его Господь.
Проблема заключалась в том, как убедить отца-настоятеля. Запрестольный образ был яблоком раздора, из-за которого оба переживали дольше, чем Уинифред даже могла вспомнить. Она много раз просила, чтобы ей позволили выполнить какую-нибудь более сложную работу, чем роспись манускриптов, однако настоятель (и нынешний, и его предшественник) считал, что это ее прихоть, возбуждаемая такими грехами, как гордыня и тщеславие. И, хотя Уинифред каждый раз смирялась, потому что давала обет послушания, ей в голову то и дело приходила предосудительная мысль: мужчины создают великие живописные творения, женщины могут лишь раскрашивать буквицы.
Потому что именно этим и занималась мать Уинифред и сестры Святой Амелии: они списывали заглавные буквы, или заставки, как их называли — их работы были известны во всей Англии. Единственная проблема заключалась в том, что расписывать Уинифред хотелось вовсе не буквицы — это аббат хотел, чтобы она их расписывала.
Она вздохнула и напомнила себе, что жизнь монахини состоит не в потакании своим желаниям, а в послушании.
Вложив руки в широкие рукава рясы, она хотела было отвернуться от окна, в котором виднелась отвлекавшая ее от работы весенняя радуга, когда увидела Эндрю, старого смотрителя монастыря, поспешно ковылявшего через сад, размахивая руками. Заметив выражение озабоченности на его лице, мать Уинифред выглянула из окна. Стекол в окнах монастыря не было, потому что монахини не могли себе этого позволить.
Пригладив свой седой вихор, Эндрю рассказал настоятельнице, что сидел на дереве и срубал на нем старые ветки на дрова, когда увидел на дороге всадника, скачущего на лошади к монастырю отца Эдмана.
— Думаю, он будет здесь скоро.
Уинифред слега встревожилась. Зачем он едет теперь? Аббат появлялся в обителе только раз в месяц — исповедать монахинь и забрать рукописи. Когда-то он еще служил мессы, но сейчас был слишком занят и занимал слишком ответственный пост, чтобы тратить свое время на нескольких престарелых монахинь. Так что эту хлопотную обязанность поручили менее значительным священникам.
— Наверное, он с плохими вестями, преподобная мать.
Уинифред поджала губы. Да она не могла припомнить, чтобы аббат когда-нибудь нарушал свой распорядок, чтобы принести добрые вести. Однако тревогу поднимать не стоит.
— Может быть, он едет сказать, что в этом году нам починят крышу.
— Это было бы поистине благой вестью.
— Пока никому ничего не говори. Не нужно зря волновать сестер. — Поблагодарив старика и попросив дать ей знать, когда отец Эдман приблизится к воротам, она отошла от окна. Она молча прошла вдоль сидевших в ряд монахинь, которые уже вовсю трудились в это прекрасное весеннее утро в одиннадцатом веке от рождества Христова.
Скрипторий женского монастыря представлял собой большую залу, в центре которой стоял длинный стол, а вдоль стен были рабочие столы, за которыми монахини монастыря Святой Амелии корпели над своей тонкой работой. Створки окна были открыты, впуская в залу свет утреннего солнца. Сестры работали молча, склонив покрытые черными платками головы. Уинифред как-то раз довелось побывать в Портминстерском аббатстве, в котором трудились бенедиктинцы, давшие обет молчания, хотя переписывание священных текстов было занятием не для молчаливых. Отдельные монахи пытались читать про себя, что было еще в диковинку, но большинство читали так, как до них читали веками — вслух.
Монахи Портминстерского аббатства в точности копировали текст книги, оставляя на каждой странице место для первой буквы, которую вписывали в последнюю очередь здесь, в обители Святой Амелии. И хотя по всей Англии славились именно буквицы, а не тексты, весь почет доставался монахам. Мать Уинифред принимала это как должное, ибо дала обет послушания Церкви, Богу и мужчинам. И все-таки иногда она думала: как было бы приятно, если бы умение, талант и самоотверженность ее сестер получили бы хоть какое-нибудь признание.
Она вернулась мыслями к отцу-настоятелю. Ее последнее видение-сон было настолько ярким, что ей не терпелось обсудить его с ним. Конечно, она не может сама пойти к настоятелю, она должна ждать, пока он сам не придет к ней. За сорок лет жизни в монастыре Уинифред почти не выходила за его стены, за исключением тех случаев, когда умирали члены ее семьи, которых хоронили на деревенском кладбище. И один раз она присутствовала на церемонии введения отца Эдмана в должность нового настоятеля Портминстера.
Отец-настоятель… Как странно, что он решил неожиданно посетить монастырь именно в это утро. Смеет ли она надеяться, что это все по Божьей милости? Означает ли это, что аббат наконец смягчился и внял ее просьбе? Может быть, он понял, что Уинифред хочет расписать алтарь не ради удовольствия или тщеславия, а в дар святой, в знак благодарности за то, что она сделала для Уинифред?
В детстве, когда Уинифред жила в поместье своего отца, она обладала необъяснимым даром находить пропажи — булавку, брошку, а однажды даже нашла пирожок с мясом, который утащила собака. Бабушка сказала ей, что, она, вероятно, унаследовала дар видения от своих кельтских предков, но об этом нельзя никому рассказывать, а то ее будут считать ведьмой. Поэтому Уинифред держала в тайне свое второе зрение, пока однажды у них не пропала серебряная ложка, и они не перевернули усадьбу вверх дном, пытаясь найти ее. Четырнадцатилетняя Уинифред «увидела» ее в кладовой за маслобойкой, и, когда ложку там и обнаружили, взрослые потребовали объяснить, как она узнала, где ложка. Она объяснить не смогла, и ее сочли обманщицей. Ее выпороли, а отец мальчика, с которым она была помолвлена, расторг помолвку, сославшись на скверные наклонности девочки. Тогда-то она и отправилась в часовню Святой Амелии, чтобы попросить о помощи.
Пока мать с сестрами молились в часовне, Уинифред решила осмотреть монастырь, и когда забрела в скрипторий, где сидели, склонившись над работой, сестры, и увидела все эти палитры и пигменты, пергаменты и перья, то поняла, что это и есть ее предназначение.
Отец Уинифред с радостью позволил дочери уйти в монастырь, с тех пор Уинифред там и жила. И не было ни одного дня, когда бы она не возносила благодарственную молитву святой Амелии, спасшей ее от плачевной участи незамужней дочери, не подарившей родителям внуков и ничем не оправдывающей свое бесполезное существование, которая со временем превратилась бы в самое презренное на свете существо — в старую деву, которую родня будет терпеть и содержать взамен на ее скверные выходки и скверную вышивку.
В скриптории монастыря Святой Амелии пахло маслом и воском, углем и сажей, серой и травами. В воздухе висела дымка, потому что лампады горели день и ночь — не для освещения, а для того, чтобы собирать с них копоть, необходимую для изготовления чернил. Монахини также изготавливали собственные пигменты: дивный темно-голубой из лазурита, который привозили специально из Афганистана; для получения красных чернил они использовали красный свинец, вермильон делали из ртутной руды или раздавленных кермесов; а также составляли и другие краски, секрет изготовления которых никогда не выходил за пределы этих стен.
Во главе стола, стоящего в центре, сидела сестра Эдит, которая была самой искусной из них в наложении золотых пластин, с которых начиналось изготовление миниатюр. Для того чтобы наложить гипсовую основу, а поверх нее — золотую пластину, требовались твердая рука, острый взгляд и особое чутье, чтобы определить, что основа влажная ровно настолько, насколько это необходимо, чтобы подышать на нее именно так, а не иначе, а затем определенным образом вдавить в нее шелковую материю и отполировать специальным инструментом из собачьего зуба до нужной степени. Будь у сестры Эдит рука чуть тяжелее, а зрение чуть похуже, украшение из золотой пластины получалось бы в лучшем случае второсортным.
Другая сестра расписывала миниатюру с изображением Адама и Евы в Эдемском саду. Они были обнажены и оба имели женственные формы — округлые бедра и животики, потому что монахиня понятия не имела, как выглядит голый мужчина. А прикрывающие тайные места фиговые листочки им Сам Бог послал, потому что сестры совершенно не представляли, как выглядит мужское тело под одеждой. Сама мать Уинифред за всю свою жизнь так и не узнала строения человеческого тела, даже женского, потому что никогда не присутствовала при родах и ей не приходилось видеть женские гениталии. Она слышала поговорки: «У мужчины есть ключик, у женщины — замочек»; «У него меч, у нее — ножны» и другие в этом роде. Но то, как мужчина и женщина становятся одной плотью и как зачинается новая жизнь, находилось за пределами сознания матери Уинифред.
Она никогда не задумывалась об этой стороне человеческой жизни — и уж тем более о том, что она потеряла. Насколько она могла понять (в основном из рассказов, услышанных от дам, навещавших монастырь), эти неведомые ей отношения приносили удовольствие мужчинам и горе женщинам. Она помнила, когда вышла замуж ее старшая сестра и к ним пришли двоюродные сестры, чтобы помочь ей уложить вещи в дорогу, — как хихикали девушки разглядывая chemise cagoule, пышную ночную рубашку с маленькой дырочкой спереди, чтобы зачинать детей при минимальном физическом контакте.
— Почему бы вам не отдохнуть немного, сестра? — спросила Уинифред у пожилой монахини, которая уже начала рисовать змея.
— Простите, что я так долго копаюсь, мать-настоятельница, просто у меня глаза…
— Это бывает со всеми. Отложите кисть и посидите несколько минут с закрытыми глазами. Может быть, вам помогут несколько капелек воды.
— Но отец-настоятель сказал…
Уинифред поджала губы. Во время своего последнего визита отец Эдман слишком громко выражал свое недовольство тем, что сестры работают все медленнее и медленнее. Не нужно их расстраивать подобными замечаниями. И дело даже не в болезнях. Агнес уже немолода, конечно, она не может выполнять работу так же быстро, как раньше.
— Забудьте о настоятеле, — мягко сказала Уинифред. — Господу не угодно, чтобы мы изнуряли себя трудом до такой степени, чтобы не было сил служить Ему. Дайте своим глазам отдых, а потом снова принимайтесь за работу. — И она мысленно дополнила в список нужд, которые она предъявит отцу-настоятелю, глазные капли для сестры Агнес.
Зазвонили колокола, созывая насельниц монастыря к службе третьего часа — третьему из семи часов, отведенных для молитвы в течение дня. Монахини, осторожно отложив в стороны кисти и перья, прошептали молитву над незаконченной работой, перекрестились и молча потянулись к выходу.
Пройдя через вековую аркаду, они собрались на клиросе, который располагался в центре часовни: на восточной стороне находился алтарь, где служили мессу; на западной — за деревянной ширмой — был неф, где собирались пришедшие на мессу местные жители, пилигримы и гости. Сама же часовня, скромное каменное здание, располагалась в центре убогих построек, из которых и состоял монастырь Святой Амелии, построенный триста лет назад. Сестры, которые подчинялись уставу св. Бенедикта, который призывал к молчанию, целомудрию и воздержанию, спали в кельях в дортуаре, а ели в большой трапезной. Чуть более комфортный дортуар предназначался для насельниц монастыря — не монахинь, а обеспеченных дам, живших в уединении. У них также имелся гостевой дом для пилигримов и странников, хотя в эти дни он пустовал. Рядом с маленькой церковкой находился дом капитула, где монахини собирались для чтения устава и исповедались в своих грехах, и, наконец, скрипторий, в котором они проводили большую часть своего времени. Все эти каменные строения располагались вокруг аркады, представлявшей собой прямоугольник из объединенных арками колонн. И вот в этих холодных серых молчаливых стенах создавались самые красивые во всей Англии манускрипты.
Уинифред смотрела, как стайка сестер потянулась гуськом к ложе на клиросе. Когда-то их было много, а теперь становилось все меньше и меньше, все они были стары и немощны, среди них не было ни одного нового молодого лица. И все же Уинифред строго поддерживала дисциплину и каждое утро внимательно оглядывала своих монахинь, удостоверяясь, что их одеяние безупречно: черная накидка, нарамник с вуалью, белая камилавка и плат и повязка. В суровую погоду и в тех редких случаях, когда они выходили за пределы монастыря, он надевали черные рясы с чепцами. У каждой вокруг пояса была обвязана веревка, с которой свисали четки и столовый нож. Рук у них видно не было, потому что они прятали их в рукава, сцепив пальцы на поясе под нарамником. Глаза всегда смиренно опущены. И хоть им позволялось говорить, они должны были говорить тихо, ограничиваясь минимумом слов.
Как и во все английские монастыри, в него могли поступить лишь представительницы знатных семей. У женщины среднего класса было мало шансов попасть в обитель, крестьянки же и вовсе на это не могли рассчитывать. Уинифред с радостью принимала бы зажиточных женщин из среднего класса, чувствовавших призвание к монашеской жизни, а может быть, иногда достойных крестьянских девушек. Но правила есть правила, менять их не в ее власти. В монастыре Святой Амелии были также и комнаты для учениц — дочерей зажиточных баронов, — обучавшихся там рукоделию, этикету, а также — те, у кого отцы были либерально настроены, — латинскому чтению и письму и элементарным арифметическим вычислениям, чтобы в будущем вести домашние дела, монастырь давал кров вдовам, которым негде было жить, и женщинам, искавшим убежища от жестоких мужей и отцов, которые могли себе позволить пожить здесь, — настоящий женский рай, где не было ни мужчин, ни их господства над слабым полом.
Когда-то это была процветающая община, состоявшая почти из шестидесяти душ. Теперь их осталось одиннадцать, включая мать Уинифред. Кроме того, монастырь населяли еще семь сестер, две пожилые дворянки, прожившие здесь слишком долго, чтобы перебираться в другое место, и Эндрю — старый смотритель, находившийся в монастыре с младенчества, с тех самых пор, как его нашли в корзине у ворот.
Но пять лет назад в десяти милях от монастыря Святой Амелии построили другой монастырь, в котором находилась гораздо более важная святыня, чем мощи святой, поэтому обитель приходила в упадок. Этот другой монастырь привлекал послушниц, паломниц и учениц, нуждавшихся в наставлении и утешении и наполнявших кельи и сундуки монастыря Истинного Креста. Уинифред старалась не думать об опустевших рабочих столах в своем скрипторий, давно засохших чернильницах и корпевших над заставками сестрах, которые, как и она сама, были уже в годах. Монастырь Святой Амелии растерял своих учениц и послушниц, которые ушли в монастырь Истинного Креста, прослышав о происходящих там чудесах: жены беременели, бароны получали наследство. Настоятель сказал Уинифред, у Святой Амелии давненько не было чудес. Но Уинифред считала, что Амелия творит чудеса каждый день — посмотрите хотя бы на эти картинки!
Но паломники больше не приходили к ним. И разве можно соперничать с Истинным Крестом? Паломники редко когда посещали оба храма: преодолев много миль ради благословения или исцеления, наверное, вы предпочтете частицу креста, на котором был распят Христос, мощам не слишком известной святой, поэтому Святую Амелию с каждым годом все чаще обходили стороной.
Нельзя также соперничать с молодостью и богатством. Уинифред было уже за пятьдесят, родных у нее не осталось. Когда ее богатый брат, имевший связи в правительстве, был жив, она чувствовала себя в безопасности на своем месте. Но он уже умер, и все ее сестры и зятья умерли, а те из родных, кто еще остался в живых, оказались без гроша. А новый монастырь спонсировал отец новой настоятельницы, Освальд из Мерсии, очень богатый и очень щедрый. И, конечно же, аббатство целиком его поддерживало.
Портминстерское аббатство, расположенное высоко на холме, возвышалось над маленьким городком Портминстер на берегу речки Фенн и уходило своими корнями в римский гарнизон, который в 84 г. н. э. обосновался на восточном побережье Англии и со временем превратился в портовый город, получивший соответствующее название — «Портус» — и прославившийся своей защищенной гаванью и торговлей угрями — промыслом, который не угас и в годы жизни Уинифред. В четвертом веке христиане, спасавшиеся от преследований императора Диоклетиана, перевезли останки святой Амелии из Рима в Портминстер. Братство монахов-отшельников, живших в monasterium, приютило святую. За несколько столетий под влиянием языка англосаксов слово monasterium превратилось в mynster, а заново отстроенную церковь нарекли «Портус Минстер». В 822 году Портминстер был разграблен и сожжен датчанами, но мощи святой Амелии снова удалось спасти — их укрыли в небольшой общине святых сестер, живших в монастыре, расположенном в конце заброшенной римской дороги.
Столетие спустя, когда сюда пришли бенедиктинцы и построили в Портминстере аббатство, разгорелся спор по поводу того, что теперь делать с мощами Амелии. Наконец было решено, чтобы они оставались в скромной обители, потому что к тому времени уже ходили слухи о творимых святой чудесах, привлекающих паломников со всех концов земли. Говорили, что Амелия, исцеляющая от грудных болезней, лечит все — от воспаления легких до сердечной недостаточности, а некоторые даже утверждали, что святая лечит и от прочих сердечных недугов, а именно — от любовной страсти. Благодаря этому монастырь приобрел славу и богатство. А Портминстерское аббатство, находившееся в восьми милях и осуществлявшее управление монастырем, необычайно прославилось своими манускриптами, украшенными прекрасными миниатюрами.
И, пока монахини исполняли молитвенные песнопения третьего часа, взгляд Уинифред обратился к алтарю, где в маленькой раке покоился прах святой Амелии. И она представила, как будет выглядеть расписанный ею алтарь: триптих на трех деревянных панелях с золочеными краями в четыре локтя высотой и три локтя шириной каждая. На первой она изобразит обращение Амелии в христианскую веру; на второй — ее благодеяния больным и нищим; и, наконец, на третьей будет изображена Амелия, схватившаяся за грудь и приказывающая своему сердцу остановиться, чтобы римские солдаты не принудили ее отречься от веры.
Взгляд Уинифред скользнул выше, к пыльным лесам над алтарем. Подкосы и подпорки установили еще пять лет назад, когда настоятель пообещал отремонтировать крышу. Но, когда открыли новый монастырь и деньги Освальда ушли туда, аббат счел это дело пустой затратой и отменил ремонт. Но рабочие оставили деревянные леса, служившие Уинифред постоянным напоминанием.
Когда сестры высокими голосами затянули молитву, Уинифред заметила тень за перегородкой, отделявшей мирян от монахинь. Это был Эндрю.
— Настоятель уже подъехал к воротам, — сообщил он тихо, с округлившимися от волнения глазами.
— Спасибо, Эндрю, — ответила она вполголоса. — Ступай открой ему ворота.
Покинув певших монахинь, Уинифред поспешно прошла через аркаду в кухню, где седоволосая женщина в простом платье мешала над огнем овсянку. Это была леди Милдред, которая пришла в монастырь двадцать пять лет назад, после того, как умер ее муж. Все ее дети умерли еще маленькими, родственники тоже лежали в земле, поэтому она приняла общину как свою семью. Когда от ее наследства ничего не осталось и она уже не могла платить за свое содержание, она с радостью приняла на себя обязанности кухарки и уже давно забыла, что когда-то была женой рыцаря.
— Нужен эль, чтобы угостить настоятеля, — сказала Уинифред, — и что-нибудь поесть.
— Господи, зачем он приехал? Ведь еще слишком рано!
Позабыв, что ей приказали принести эль, леди Милдред покинула свой пост и пошла вслед за Уинифред к гостевым воротам, где они стали с нетерпением дожидаться аббата.
— Преподобная мать! — воскликнула радостно Милдред. — Взгляните! Отец-настоятель несет нам связку фазанов. — И тут же помрачнела. — Нет, только одного. Нас одиннадцать человек, вряд ли его хватит на всех, если епископ решит отужинать с нами…
— Не беспокойтесь. Мы справимся.
Мать Уинифред смотрела, как настоятель едет по садовой дорожке на своей породистой лошади. По его посадке она поняла, что ее опасения были не напрасны. Аббат привез с собой не только священные книги. Он привез плохие новости.
— Благослови вас Бог, мать-настоятельница, — поприветствовал он ее, слезая с коня.
— И вас, отец-настоятель. — Мать Уинифред взглянула на жалкого фазана, подумав, что сегодня им не удастся хорошо поужинать, а аббат тем временем тайком принюхивался, но так и не смог уловить соблазнительных кухонных ароматов. Он еще помнил то время, когда с нетерпением ожидал знаменитое бланманже матери Уинифред, которое она готовила сама, на миндальном молоке с сахаром и анисом. Еще она готовила вкуснейшие рыбные клецки и оладьи, при одном виде которых текли слюнки. К сожалению, это время прошло. Теперь если он оставался здесь на обед, то мог рассчитывать лишь на жидкий суп, черствый хлеб, вялую капусту и бобы, от которых его потом пучило целую неделю.
С урчащими от голода желудками они вошли в капитул.
По пути они разговаривали о погоде и других малозначительных вещах, вели «окольные разговоры», как их называла про себя настоятельница, потому что она знала аббата достаточно хорошо, чтобы определить, что он медлит с сообщением неприятных известий, к тому же от зорких глаз Уинифред не укрылось новое облачение аббата. Его мантия, хоть и была черного цвета, буквально сияла на солнце — так же, как выбритая на макушке тонзура. Еще она заметила, что он успел раздобреть за те две недели, прошедшие с тех пор, как она видела его последний раз.
Однако сильнее всего ее беспокоила причина его неожиданного приезда, о которой он пока старательно избегал говорить. Мог бы и не беспокоиться, она и так догадывается, с чем он приехал: крышу не будут ремонтировать и в этом году. Но может быть, ей удастся обернуть этот неприятный визит себе на пользу. Раз уж аббат приехал с плохими вестями, то, может быть, он не будет больше упорствовать, позволит ей написать запрестольный образ. Она попробует затронуть ту крупицу снисхождения, которая еще осталась в его сердце.
Уинифред верила каждому слову Библии, но считала возможным толковать ее по-своему. Например, она верила, что Господь первым создал мужчину, но не считала, что это сделало мужчин умнее. Но она дала обет послушания, поэтому ей придется повиноваться аббату — в рамках разумного. Если он не хочет чинить крышу, значит, ему придется уступить в этом споре об алтаре. Она заслуживает того, чтобы с ней считались. Уинифред было почти шестьдесят, она была одной из самых старых женщин, которых знала сама. Да и старше большинства известных ей мужчин, уж, во всяком случае, старше отца-настоятеля, так что, думала она, это дает ей право на некоторые привилегии.
Когда они вошли в капитул, представлявший собой насквозь продуваемую залу — из мебели в ней были стулья с прямыми спинками, а большую часть занимал громадный закопченный камин, — Уинифред спросила настоятеля, привез ли он чай из ивовой коры.
— Я уже не в первый раз просила вас об этом, отец-настоятель.
Водрузив свое пышное туловище на единственный удобный стул, аббат, разглядывая Уинифред, оценивал, не слишком ли сильно она затянула плат и естественен ли ее румянец. Мельком взглянув на ее руки, он по сине-черным пятнам определил, что она все утро собирала листья вайды. Это кустарниковое растение с широкими листьями, в котором содержится сырье для синего красителя, идеально заменяло заморское индиго, из которого монахини смешивали пигменты и которое было довольно редким и дорогим.
— Вы не должны заботиться о личном благополучии, мать Уинифред, — мягко упрекнул он ее.
Ее губы сжались в тоненькую линию.
— Я заботилась об артрите сестры Агаты. У нее такие сильные боли, что она с трудом держит кисть. Если мои сестры не смогут работать… — она не договорила, и в воздухе повисла угроза.
— Хорошо, хорошо. Я пришлю вам чай из ивовой коры сразу же, как только вернусь в аббатство.
— И мясо. Моим сестрам нужно питаться. Им нужны силы, чтобы работать, — произнесла она, подчеркнув последнюю фразу.
Он сердито посмотрел на нее. Она знал, к чему она клонит. У Уинифред есть такая привычка — шантажировать его своими просьбами, требуя от него земных благ. Но сейчас он не мог торговаться. Спрос на миниатюры все увеличивался, хотя он принимал все меры, чтобы Уинифред не узнала об этом.
Сказать, что аббат Эдман ненавидел женщин, было бы неверно. Просто он вообще не понимал, какой от них прок, и недоумевал, почему Господь в своей бесконечной мудрости создал столь непривлекательное средство для создания своих детей. Потому что Эдман нисколько не сомневался в том, что никогда, до скончания века, мужчина и женщина не научатся мирному сосуществованию. Если бы не Ева, Адам остался бы в Эдеме, и теперь все мужчины жили бы в раю. К сожалению, Англия отнюдь не рай, да к тому же этот монастырь подпал под его начало как настоятеля Портминстера, так что он был обязан регулярно приезжать сюда. Но он никогда здесь не задерживался, спешил быстрее уладить все дела и уезжал сразу же, как только позволяли приличия.
Пытаясь расслабиться в этой абсолютно женской атмосфере — почему у всех женщин такая патологическая страсть к цветам? — он думал о братьях из своего ордена, которым было довольно трудно хранить обет безбрачия. Сам Эдман был девственником, хотя как для священника для него это было необязательным. Большинство священников были женаты, что никак не укладывалось у него в голове, и тем более изумил его тот факт, что, когда в 964 году епископ Этельволд предоставил женатым священникам Винчестерского собора выбор — либо жена, либо служба в церкви, — они выбрали жен. Целибат никогда не был для Эдмана помехой, потому что у него ни разу не возникло желания вступить с женщиной в плотскую связь, да он и вообще не понимал, зачем это надо мужчине, если он в здравом уме. Эдман, который родился в нищете и сохранил лишь смутные воспоминания о своей матери, рано осиротевший после смерти отца-рыбака, умудрился выжить в этом портовом городе благодаря своей хитрости и сообразительности, позволяя фермершам и женам рыбаков эксплуатировать себя как рабочий скот. Он и сосчитать не мог всех выпавших на его долю незаслуженных оплеух и уже тогда уяснил себе, что ни в одной женщине нет и не может быть ни нежности, ни сострадания. Лишь благодаря доброте местного священника, научившего Эдмана читать и писать, ему удалось вырваться из этого существования, полного унижений и иссушающего душу отчаяния. Он принял духовный сан и благодаря своим амбициям, ловкости и умению заводить нужных друзей взбирался по служебной лестнице, пока не возглавил прославленное аббатство и процветающий орден бенедиктинских книжников.
Вот почему его так раздражали эти визиты, которые он обязан был совершать в монастырь Святой Амелии. Конечно, это мог бы делать кто-то из нижестоящих, и однажды он послал в монастырь вместо себя одного из заместителей, чтобы тот забрал готовые манускрипты. Это так задело мать Уинифред, что она заявила, что манускрипты еще не готовы, и даже намекнула, что они будут готовы только тогда, когда аббат сам приедет за ними. В этом странном создании каким-то удивительным образом сочетались покорность и неповиновение. В некоторых вопросах Эдман оставался тверд — например, это ее желание разрисовать запрестольный образ — и ей приходилось смиряться с его приказаниями. И слава Богу, потому что аббат не мог позволить ей тратить время на святую Амелию, когда она должна направить свое мастерство на удовлетворение возрастающего спроса на миниатюры.
И все же, несмотря на то, что он не любил посещать монастырь, он вынужден был признать, что подобные заведения небесполезны. В монастырь отправляли многих ненужных женщин, где они могли жить достойно и в безопасности, не создавая помех мужчинам. Конечно же, попадались среди них и такие, которые предпочитали общество себе подобных, — не желающие повиноваться мужчинам или считающие себя равными или даже выше мужчин, или позволяющие себе думать, будто они могут принимать решения самостоятельно. И в таких случаях монастыри оказывались полезными как для мужчин, так и для женщин. Еще настоятелю очень хотелось бы, чтобы эти представительницы рода человеческого не были так одержимы чистоплотностью. Запах рабочего пота еще никого не оскорблял, от Уинифред же и от ее сестер, так же, как и от всех знатных дам, вечно несет сладкой лавандой и пижмой, которой они посыпают свои матрасы, чтобы отпугивать блох.
— Как прошел ваш визит в Кентерберри, отец-настоятель? — спросила мать Уинифред, которой это было совершенно неинтересно, в надежде, что он не будет распространяться слишком долго. Судя по битком набитому дорожному мешку, он привез сестрам дополнительную работу, а значит, ей придется готовить свежие пигменты.
Эдман так долго обдумывал ответ, что у него скосило глаза. Странное зрелище ему довелось наблюдать в Кентерберрийском соборе. Оно называлось «пьеса»: люди, одетые в костюмы, разыгрывали некое действо. Это была составная часть пасхальных торжеств, нововведение тамошних священников. Когда на сцену вышел монах, переодетый дьяволом, прихожане взбесились от страха и ярости, набросились на несчастного и чуть не убили его. Аргументом в пользу подобных игрищ было то, что они быстрее помогут народу ознакомиться с содержанием Библии, но у настоятеля имелись свои опасения на сей счет. Если люди будут только смотреть, не прекратят ли они тогда слушать проповеди? И не перестанут ли образованные люди читать Библию? Возможно, эти «пьесы» и не привьются. Сам он, конечно, не собирается вводить подобные игры у себя в аббатстве.
Не являются ли эти пьесы знаком того, что времена меняются, думал он про себя. Хотя двадцать два года назад церковь тоже решила, что времена изменятся настолько, что в буквальном смысле слова повлекут конец света.
И какое же разочарование принесло наступление нового тысячелетия! Вся эта болтовня, истерия, пиршества и оргии, все эти люди, толпами направляющиеся к аббату на исповедь, самоубийства и пророчества; все ждали второго пришествия Иисуса и конца света. А уж эти бесконечные споры! Отсчитывать ли начало тысячелетия со дня рождения Христа или со дня его смерти? Ожидать ли второго пришествия Христа или наступления царства сатаны? Является ли разрушение мусульманами Гроба Господня в Иерусалиме знамением? Но это произошло в 1009 году. Так, может, тысячелетие наступило только через девять лет? Аббат Эдман, который был тогда молодым пастором, принял участие в движение Мира Господня, пытаясь обуздать распоясавшихся лордов. Конечно, вся эта лихорадка по поводу Судного Дня принесла и свои добрые плоды. Некий богатый барон отдал все свои земли и состояние Портминстерскому аббатству и отправился встречать конец света в Ватикан, надевши власяницу и посыпав главу пеплом. А потом пришло утро первого января 1000 года — и ничего. Обычное холодное утро, со своими делами и заботами.
— Моя поездка прошла хорошо, хвала Господу, — сказал он наконец, надеясь, что эти бессмысленные разговоры не закончатся вновь ее просьбами расписать этот окаянный алтарь, потому что он уже порядком от этого подустал. Ведь сколько раз он говорил ей, что об этом не может быть и речи, — бесполезно. Разве она не знает, что идти против воли настоятеля — это все равно что идти против самого Бога?
Конечно, она это знала, поэтому ни разу не ослушалась. Эта женщина — образец христианского смирения, хотя она и пользовалась возможностью, которую давала исповедь, выплеснуть на него свои бунтарские помыслы. «Я грешна: мне хочется хорошо питаться, — шептала она на исповеди по ту сторону перегородки, — и я хочу, чтобы отец-настоятель привозил мне и моим сестрам больше еды». И он каждый раз игнорировал эти издевательские намеки и назначал ей трижды прочесть «Отче Наш» за грех чревоугодия.
Однако раздражение настоятеля смягчала жалость. Бедная Уинифред! Как только монахини, заезжие дамы и ученицы монастыря Святой Амелии прослышали про новый монастырь и шикарные удобства в нем, они тут же в массовом порядке стали покидать стены обители. А как же иначе? Известно ведь, что стол Уинифред никогда не ломился от яств. Она экономила на дровах и угле и не позволяла заводить питомцев. Гостившие у нее дамы часто жаловались ему на отсутствие нормальных условий. А теперь они жили в новом уютном месте, где всегда горел огонь, а стол за ужином ломился от мяса и вина. Бедная Уинифред осталась здесь, в этих продуваемых залах с жалкой кучкой верных сестер. Если бы не дивные миниатюры, которые они рисовали, он уже давно прикрыл эту ветхую обитель.
Леди Милдред испекла овсяное печенье на меду — столь полезное для здоровья сестер лакомство. Но, поскольку в кладовой было практически пусто, она испекла ровно одиннадцать печений размером с грецкий орех — по одному каждой из сестер и Эндрю, смотрителю. Она не могла позволить, чтобы мать-настоятельница испытывала смущение из-за того, что ничем не может угостить аббата, поэтому вынесла тарелку, решив пожертвовать свое собственное печенье, чтобы аббат знал, как они гостеприимны. Однако, к изумлению леди Милдред и матери Уинифред, настоятель заграбастал сразу три печенья и тут же отправил их в рот. Они смотрели, как он двигает челюстями, пережевывая драгоценный овес с медом, и, звучно проглотив печенья, протянул руку и взял еще три. Печенья исчезли в мгновение ока, что привело мать Уинифред в негодование.
От аббата, запивающего довольно безвкусное, по его мнению, печенье кубком жидкого эля, не укрылся взгляд, которым обменялись женщины. Но он не обратил на это внимания. Отец Эдман не стал извиняться за свой аппетит, потому что считал, что Господу угодно, чтобы Его слуги хорошо питались. А как вы хотите, чтобы он обращал людей в христианство, если сам будет как пугало? И не скажет ли ему тогда язычник: «Какая польза от твоего Христа, если он допускает, чтобы Его дети голодали?» А настоятель Эдман очень серьезно занимался распространением христианства, потому что, хотя формально Англия и была христианской страной, аббату было прекрасно известно, что довольно большая часть населения до сих пор поклоняется деревьям и каменным кругам. Под тонкой оболочкой притворной набожности лежали древние суеверия и языческие понятия, поэтому битва за бессмертные людские души была нескончаемой. Он видел себя воином Господним, а всем известно, что солдаты должны хорошо питаться.
Вытерев руки о сутану, он перешел к насущным делам и полез в свой мешок за новой партией страниц, которые было необходимо украсить заглавными буквами. Он также привез для Уинифред книгу, которую нужно было украсить миниатюрами — еще один признак того, что времена меняются, потому что уже и миряне начали выказывать интерес к книгам.
— Заказчик хочет, чтобы на первой странице был изображен он, на коне, вооруженный щитом и в рыцарских доспехах. А в начале одного из псалмов должна быть изображена его дама.
Уинифред кивнула. Обычная просьба. Чаще всего она выбирала для дам сто первый псалом. По латыни он начинался с буквы D, которая была нужной формы и в которой можно было разместить человеческую фигурку. Кроме того, первая фраза в переводе на английский звучала как «и вопль мой да придет к тебе», что чрезвычайно нравилось дамам.
Хотя в Англии, да и по всей Европе, в настоящее время украшали миниатюрами самые разные книги, от Евангелий и литургических книг до книг Ветхого Завета и сборников повествований античных авторов, которые копировали каролингские переписчики, божественной специальностью отца Эдмана были псалтыри — книги псалмов, — украшенные библейскими сценами и такого высокого качества, какого благодаря Уинифред нельзя было сыскать больше во всей Англии. Картинки смотрелись как живые — на них были изображены человеческие фигурки в оживленных позах и одеяниях, которые будто колыхались на ветру. Поскольку Уинифред, как девушку, учила художница, воспитанная в духе Винчестерской школы живописи, ее работы отличались обилием синего и зеленого цветов, пышными обрамлениями из листьев и животных, и, кроме того, она вносила в них неповторимую особенность своего собственного стиля — всякие завитушки, вязь, и переплетенных между собой животных, напоминавших кельтские металлические изделия.
Центры по изготовлению книг яростно конкурировали между собой, каждое аббатство или собор желали, чтобы именно их книги пользовались наибольшей славой у королей и знати. Но процесс изготовления миниатюр был долгим, почти все аббатства и монастыри делали не больше двух книг в год. И одному из предшественников Эдмана пришла в голову мысль засадить за работу монахинь монастыря Святой Амелии, потому что руки у них тоньше, глаза зорче, они лучше подмечают детали — так пусть они работают над заглавными буквами, пока монахи будут переписывать основные тексты. Гордыня помешала предыдущему настоятелю открыть, что рисунки делают женщины, поэтому все считали, что их делают монахи Портминстерского аббатства — производят дивные творения искусства за короткое время. «Они работают с божественной скоростью», — говаривал настоятель.
Но теперь появились проблемы: новенькие послушницы в монастырь Святой Амелии не приходили, а первые художницы-монахини умирали одна за другой. Выход из этой ситуации придумал епископ. И хотя Эдман считал свое решением не только разумным, но и блестящим, он знал, что Уинифред сочтет иначе.
Нужно действовать осторожно, потому что он понятия не имеет, как она отреагирует на его известие. Нельзя забывать об этой ее предрасположенности к бунту. Поэтому, если он скажет ей напрямик, все будет потеряно. А аббат был тщеславен. Конечно, управлять целым аббатством — это уже достижение, но он чувствовал, что у него более высокое предназначение. В Портминстере строили новый кафедральный собор, а значит, туда понадобится назначить епископа. И этим епископом намеревался стать отец Эдман. Но осуществление его планов в большой степени зависело от того, будет ли Уинифред и дальше заниматься миниатюрами.
Пока настоятель поглощал печенья, предназначенные для одиннадцати человек, Уинифред велела принести в капитул готовые манускрипты. И сейчас Эдман рассматривал их. Краски, как всегда, были живыми и ошеломляющими. Он мог бы поклясться, что если притронуться к красному, то можно почувствовать биение сердца, а если понюхать желтый — то ощутишь запах лютиков. Аббат видел некую иронию в том, что сама Уинифред, чьи творения так волнующе животрепещущи, столь уныла и бесцветна.
Он не стал хвалить ее за работу — впрочем, как и всегда, — а Уинифред и не ждала похвалы. Но она прочла в его взгляде восхищение и на какой-то момент ощутила гордость. Значит, подумала она, сейчас подходящий момент опять попросить разрешения написать запрестольный образ.
Он терпеливо выслушивал ее объяснения:
— Я хочу хоть как-то отблагодарить святую Амелию за то, что она для меня сделала… — но уже знал, что откажет. Эдман не мог допустить, чтобы Уинифред потратила на это несколько месяцев — упустила бесценное время, за которое она смогла бы научить молодых монахинь рисовать миниатюры.
Он прокашлялся и попытался придать своему голосу такую интонацию, чтобы она не сомневалась, что он всерьез отнесся к ее просьбе:
— Я не сомневаюсь, что святая Амелия знает, что вы сделали достаточно во славу ее имени за все эти годы, мать-настоятельница.
— Тогда почему я не перестаю думать про алтарь? Он не выходит у меня из головы ни днем, ни ночью.
— Возможно, вам стоит усилить молитвы, — сказал он.
— Я уже молилась, но от этого только еще больше стала думать об алтаре. А теперь он мне уже снится. Я чувствую, что меня направляет рука Господа.
Он поджал губы. Женщине опасно думать, что она получает указания непосредственно от Всевышнего. А что если все женщины начнут так рассуждать? Тогда жены перестанут повиноваться мужьям, а дочери — отцам, и в обществе воцарится хаос.
— Так уж вышло, мать-настоятельница, что от этого алтаря Святой Амелии не будет никакой пользы.
Ее едва заметные брови поползли вверх:
— Как это?
— Боюсь, — он снова, но уже заметно нервничая, откашлялся, — что Святую Амелию собираются закрыть.
Она молча уставилась на него. В капитуле воцарилось молчание. Через тяжелые двери был слышен шорох шагов. Наконец она спросила:
— Что это значит?
Он выпрямился:
— Это значит, мать Уинифред, что эти старые постройки не подлежат восстановлению и что мы только зря выкинем на ремонт большие деньги. Я посоветовался с епископом, и тот согласился, чтобы вы вместе с сестрами переместились в монастырь Истинного Креста, а это место закрыли.
— Но как же наша работа… миниатюры…
— Конечно, вы будете продолжать работать. А также будете обучать своему мастерству новое поколение монахинь, чтобы они смогли продолжить ваши традиции.
Она онемела. Она ожидала каких угодно дурных вестей, но это ей даже в голову не могло прийти.
— А как же святая Амелия?
— Ее переместят в отдельную часовню в новом кафедральном соборе Портминстера.
Был поздний час, в часовне никого не было, кроме единственной фигурки, освещенной неровным светом одной свечи. Это была Уинифред, стоявшая на коленях.
Никогда еще она не испытывала такого отчаяния. Этот день, начало которого было столь красочным и многообещающим, стал тусклым, как английская зима. Чтобы она переехала из своего единственного дома, который у нее когда-либо был! Чтобы ей пришлось объяснять своим дорогим сестрам, что им на старости лет придется привыкать к незнакомой среде, приспосабливаться к новому режиму и новым порядкам. Как же такое можно допустить? Неужели десятилетия каторжного труда не в счет?
Но хуже всего — да, хуже всего! — было то, что ей придется разлучиться со своей любимой святой.
Большую часть своей жизни Уинифред ежедневно возносила молитвы святой Амелии. Она еще ни разу не начала и не закончила день, не поговорив с Амелией. Уинифред никогда не уезжала от монастыря на большие расстояния, потому что ей хотелось находиться как можно ближе к своей любимой святой. Именно Амелия давала ей мудрость и силы. Амелия была не просто женщиной, умершей тысячу лет назад, она была матерью, которую Уинифред едва помнила, дочерью, которой у нее никогда не было, ее сестрами, которые лежали на церковном кладбище. А теперь, стоя в одиночестве в этих молчаливых каменных стенах при неверном свете свечи, Амелия должна была прощаться. У нее было такое чувство, будто она стоит на краю огромной страшной пропасти.
— Отец-настоятель, — удалось ей выдавить из себя, едва оправившись от потрясения, — я прожила здесь более сорока лет. У меня нет другого дома. В этих стенах святая Амелия подарила мне талант к живописи. Как я могу их покинуть? Если я расстанусь со святой Амелий, я потеряю свой дар.
— Глупости, — сказал аббат. — Ваш дар от Бога. Кроме того, вы сможете время от времени навещать святую Амелию в соборе.
Время от времени навещать святую Амелию в соборе. «Я погибну…»
Ее сердце раздирали противоречия. С младенческих лет ее учили повиноваться отцу, мужу, священнику, церкви. Но в ее жизни бывали моменты, когда она чувствовала, что понимает происходящее лучше других и может принимать более удачные решения. Взять хотя бы наступление тысячелетия: предшественник отца Эдмана приказал ей вместе с сестрами ехать на молитву в Портминстерское аббатство, якобы там им будет безопасней. Но Уинифред была твердо убеждена, что со святой Амелией они будут в большей безопасности, и ослушалась аббата. И так случилось, что в аббатстве в канун Нового года разыгралась массовая истерия, вспыхнуло восстание, и люди получили серьезные увечья, потому что настоятель не смог их успокоить. Его собственный страх перед приближающимся тысячелетием буквально воспламенил и без того объятых ужасом людей. И вот благодаря своевольному неповиновению Уинифред ее сестры и гостящие у них дамы не пострадали.
Но что она может сделать сейчас? Теперь все сложнее. Она подняла взор к стоявшей на алтаре раке, тускло светившейся в свете свечи. Наставления и забота о шестидесяти монахинях, гостьях, ученицах и ежедневных толпах паломников и вполовину не волновали ее, как ответственность за теперешнюю скромную семью из одиннадцати человек.
И Уинифред с горечью ощутила желание возродить монастырь. Дело вовсе не в том, чтобы закрыть устаревшее заведение, думала она, потому что нужны не такие уже большие деньги и не такой уж серьезный ремонт, чтобы Святая Амелия вновь смогла стать самообеспеченным монастырем. Просто жившие в нем женщины скоро станут бесполезными — ведь настоятель хочет, чтобы Уинифред начала обучать молодых сестер искусству рисования миниатюр. «Пусть изможденные руки Агнес и Эдит отдохнут, пусть они спокойно доживут оставшиеся им дни. Пусть за работу примутся молодые руки», — сказал он. Она попыталась спорить: «Сестры любят свою работу и лишить их ее — значит, отнять у них самый смысл существования». Но аббат и слушать не стал.
От этих слов Уинифред почувствовала себя древней развалиной, никому не нужным хламом, сломанной швейной иголкой. Значит, опыт и мастерство не в счет, молодость — это главное. И, подобно тому, как ворох сгнившей листвы сметают, чтобы освободить молодую зеленую поросль, так же сметут ее и ее престарелых сестер.
Впервые в жизни Уинифред была на грани отчаяния. За триста лет существования эта славная смиренная обитель пережила бури, потопы, пожары и даже набеги викингов. А теперь ее уничтожит какая-то щепка!
Внезапно испугавшись того, что позволила себе святотатственные мысли — ведь в новом монастыре находилась вовсе не «какая-то щепка»! — Уинифред сложила ладони и взмолилась: «О, благословенная Амелия, я никогда тебя ни о чем не просила!» Это была правда. Если люди приходили к святой с каким-то просьбами, за исцелением или желали получить ответ, то мать Уинифред, которая вот уже сорок лет была хранительницей святых мощей, лишь возносила ей благодарственные молитвы. Но сейчас старая монахиня обращалась к святой с просьбой — не материальной, ибо она не просила ни избавления от физической боли, ни обилия еды, — Уинифред молила подсказать ей, что ей теперь делать: «Скажи мне, как я должна поступить?»
«Пожалуйста, помоги мне!» — прокричала она и сделала то, чего никогда прежде не делала, — бросилась на алтарь, крепко прижав серебряную раку к груди.
С ужасом осознав, что она натворила — за все время к раке прикасались лишь метелкой из перьев, — она, стремительно поднявшись с алтаря, стала молить о прощении и креститься и зацепилась ногой за полу своей рясы. Резко потеряв равновесие, она, отчаянно пытаясь за что-нибудь ухватиться, без всякой задней мысли вцепилась в покров и, падая, повлекла за собой цветы, подсвечники, раку и все остальное.
Она больно упала на каменные ступеньки и так ударилась головой, что мгновенно потерял сознание. Когда через минуту Уинифред очнулась, она обнаружила, что лежит навзничь у ступенек алтаря и голова у нее раскалывается от страшной боли. Попытавшись пошевелиться, она почувствовала, что ее правую руку придавила к месту какая-то тяжесть.
Рака. Открытая.
А вокруг были разбросаны кости святой, впервые почти за тысячу лет выставленные на обозрение.
Уинифред вскочила на ноги, прошептав: «Матерь Божья!» — и с ужасом глядя на оскверненные мощи.
Сердце бешено колотилось у нее в груди, она лихорадочно пыталась сообразить, что же ей теперь делать. Осквернила ли она прах? Нужен ли какой-то особый обряд, чтобы положить кости святой обратно? Настоятель. Она должна немедленно дать знать отцу-настоятелю.
Но что-то заставило ее остановиться. Подавив невольное желание немедленно выбежать из часовни, мать Уинифред опустилась на колени и с интересом вгляделась в разбросанные по ступенькам хрупкие кости. Они были ломкие и непрочные, подобно раковинам или крошечной гальке на дне ручья — вот палец, а вот хрупкая тонкая рука. Ее поразило то, что скелет был почти целым, хотя теперь кости оказались свалены в груду и начинали крошиться. Череп еще не отделился от позвоночника, а позвоночник — от ключиц. Ребра уже давно раскрошились, таз раскололся на сотни частиц. Но внимание Уинифред привлекла именно шея — там было что-то такое между костями…
Нагнувшись пониже, она стало пристально всматриваться в тусклом свете часовни. Там, у основания черепа, где соединялись два первых позвонка…
Он широко раскрыла глаза. Поднявшись, она схватила зажженную свечу и поднесла к скелету. И, затаив дыхание, наблюдала, как в пляшущих по светлым костям отблесках пламени вспыхивают еле заметные искорки.
Она нахмурилась. Кости не должны излучать сияние.
Поднеся свечу поближе, она наклонилась еще ниже и, сощурившись изо всех сил, стала вглядываться в трещину между двумя позвонками. По часовне прошелестел сквозняк, пламя свечи затанцевало, и в нем вновь отразилось какое-то мерцание. Что же это?
Стоя на коленях в тишине часовне, подле скелета, которому было уже тысячи лет, она почувствовала, как к ней подкрадывается жуткий страх. Уинифред вдруг остро ощутила, что она здесь не одна. Оглянувшись, она убедилась, что часовня пуста. В ней не было никого и ничего. У нее от ужаса зашевелились волосы на затылке под апостольником, по шее поползли мурашки, — как будто кто-то стоял сзади и дышал ей в спину.
Что-то здесь есть.
И вдруг она поняла. В один момент на нее снизошло самое удивительное озарение, которое она когда-либо испытывала в своей жизни: это была святая Амелия, очнувшаяся от своего долгого сна потому, что кто-то потревожил ее кости.
— Пожалуйста, прости меня, — дрожащим голосом прошептала Уинифред, пытаясь сообразить, как теперь собрать обломки скелета и положить их обратно в раку. Нужно сделать это как можно более благочестиво и с трепетом, и так, чтобы никто ничего не узнал. Это Уинифред знала точно: она, и никто другой, должна была увидеть эти мощи. Это был знак. Святая Амелия хотела ей что-то сказать.
Когда пламя свечи снова мигнуло и в его свете вновь что-то сверкнуло между шейными позвонками, Уинифред протянула дрожащую руку и вытянутым указательным пальцем очень осторожно притронулась к сухому, как мел, позвоночнику. Позвонки тут же разлетелись — настолько они были старые и иссохшие. И, когда они разлетелись, как две половинки грецкого ореха, под ними обнаружилась вещь столь необыкновенная, что Уинифред с криком отпрянула и приземлилась на копчик.
Потому что между шейными позвонками святой Амелии покоился голубой камень — прекраснейший, удивительный из всех, которые Уинифред когда-либо видела.
Она тайком носила его с собой, спрятав в глубокий карман своей рясы. Голубой кристалл из горла святой Амелии. Она никому не рассказала о нем — после того, как сложила кости обратно в раку, а раку поставила на алтарь, — потому что хотела поразмышлять над своим открытием. Как кристалл оказался там? Как он оказался в шейных позвонках святой? Был ли это знак, посланный ей святой Амелией? А если нет, то чем же еще это могло быть? Кости веками хранились в запертой раке, и почему, размышляла Уинифред, впервые за тысячу лет они вдруг явили себя именно теперь? Ответ был очевиден: после отъезда аббата ее переполнили безысходность и отчаяние. И тогда Амелия заговорила с ней через этот голубой кристалл.
Но что она хотела сказать? Связано ли это как-то с переездом в новый монастырь? И если так, как Амелия велела ей поступить, — уехать или остаться? Еще ничто и никогда не будоражило так сильно ум и душу Уинифред, как этот неожиданный поворот событий. Судьба женщин, за которых она отвечала, зависит от того, сумеет ли она принять верное решение.
Все они такие беспомощные! Взять хотя бы бедняжку госпожу Одлин, старую и хромую, которая всегда стоит и ждет у колодца, когда кто-нибудь пройдет мимо и нальет ей воды. Одлин пришла в монастырь давно, после того как викинги вырезали всю ее семью. Спрятанные в колодце за усадьбой фамильные драгоценности обеспечили ей постоянное место в монастыре. Но с того дня, когда ей пришлось спуститься туда, чтобы достать спрятанный отцом клад — что она сделала не помня себя, потому что всего за несколько минут до этого, выбравшись из своего укрытия, она увидела окровавленные трупы своих родителей, братьев и сестер, — колодцы приводили Одлин в ужас. А сестра Эдит! Память у нее настолько плоха, что ее приходится провожать в нужник каждую ночь, иначе она просто заблудится. А Агата, у которой из-за артрита бывают такие боли, что ее приходится кормить с ложечки! Как Уинифред скажет этим женщинам, что им придется распрощаться с тем укладом, к которому они привыкли, чтобы окунуться в чужую незнакомую среду?
Решая эту задачу, она разглядывала голубой кристалл. Уинифред заболела им — пытаясь воссоздать его оттенки и смешивая пигменты. Она поднесла к свету полупрозрачный камень и смотрела, как он переливается взрывами голубого циана, лентами небесно-голубого и василькового цветов, морями сапфирового и озерами аквамаринового. Его цвет постоянно менялся. Рассматривая его при солнечном свете и при свечах, в грозу и на закате, она замечала, как он меняет оттенки от лазурного до бирюзового, цвета морской волны, ультрамарина, ляписа, темно-синего, индиго, чайного цвета. Уинифред завораживали цвет и структура кристалла. Камень не был прозрачным полностью — в центре он становился дымчатым — там было скопление частиц, сверкавших, если солнечные лучи падали прямо на них. Они были беловато-серебристого цвета и принимали различное очертание в зависимости от того, под каким углом на них смотреть. Она подвесила кристалл на тонкую нитку и держала ее на весу, пока камень медленно вращался в лучах солнца. И у нее возникло ощущение, будто живущая в чреве камня субстанция начинает изменяться и двигаться. Это было завораживающее зрелище. Вглядываясь в камень, Уинифред почти не сомневалась, что видит там призрак женщины, которая манит ее за собой…
Как бы ей хотелось запечатлеть его на пергаменте, но это было бы чудом, потому что где найдет она такие оттенки синего цвета, такой свет и чистоту, такие переходы тонов?
— Вы не притронулись к завтраку, — сказала встревоженная леди Милдред после того, как сестры ушли из трапезной в скрипторий. Это было так непохоже на бережливую мать Уинифред, которая обычно дочиста все доедала; она даже не выпила свой бодрящий напиток, который всегда пила по утрам. Уинифред свято верила в древнюю врачебную традицию, согласно которой смесь из семи весенних растений возвращает в кровь тепло. Поэтому ежегодно, еще с тех времен, когда она была молоденькой послушницей, она омолаживала свой организм настоем из корня лопуха, листьев фиалки, жгучей крапивы, листьев горчицы, листьях одуванчика, побегов красноднева и дикого лука. Напиток отвратительный на вкус, но зато такой бодрящий. — После визита аббата вы стали сама не своя.
Леди Милдред всегда напоминала Уинифред одну из тех маленьких собачонок, которых так любят знатные дамы и которых обычно прячут в рукаве, откуда они таращатся своими большими влажными глазами. Уинифред подозревала, что ничто не ускользает от внимания Милдред, тем более что почти все в монастыре было на ней. Сестры приходили к ней со своими болячками и жалобами и просили то какие-нибудь мази, то бодрящие напитки, то целебные настои, то чего-нибудь подкрепиться. Леди Милдред была очень маленькой женщиной и поэтому была гораздо легче в движениях, чем неповоротливый аббат. — Неужели он принес столь дурные вести? — настойчиво продолжала она.
— Нам не будут чинить крышу в этом году, — сказала наконец Уинифред. Это была не совсем правда, но во всяком случае и не ложь. Она еще не сообщила сестрам плохие новости, потому что хотела прежде помолиться. Ей удалось немного оттянуть время, сказав настоятелю, что ее монахини не смогут закончить последние работы, если узнают, что им предстоит переселяться в новый монастырь, поэтому он милостиво предоставил ей еще два месяца, по истечении которых переезд состоится. А пока Уинифред размышляла над чудом и загадкой голубого кристалла и пыталась разгадать, для чего он ей послан.
Оставив леди Милдред, в глазах которой застыло недоверие, Уинифред направилась в скрипторий, где сестры уже сели за работу, молча и благоговейно воссоздавая библейские сцены, необыкновенно красочные и живые. Секрет создания этих замечательных миниатюр заключался в пигментах. Что пользы от мастерства художника, если он использует скверные краски? Но у них уже почти не осталось материалов, а то, что осталось, было довольно низкого качества. Уинифред попыталась вытянуть из аббата несколько монет на покупку новых материалов, но тот отказал, зная, что она сможет сотворить чудо и с тем немногим, что у нее есть, как она делала всегда.
А Уинифред думала о новом кольце на руке аббата, которое не укрылось от ее глаз. Вне всякого сомнения, это был подарок от покровителя аббатства. Одного этого украшения хватило бы, чтобы на целый год обеспечить их с сестрами самыми лучшими пигментами, а может быть, даже на приобретение малахита, из которого получаются необыкновенные оттенки зеленого. Но им с сестрами придется довольствоваться крушиной с тутовником и ягодами жимолости и паслена, из которых тоже можно получить зеленые пигменты, если как следует их подавить. Возможно, им придется использовать и сок цветов ириса — а это ювелирная работа, требующая терпения и мастерства. На первый взгляд кажется, что эти темно-голубые цветы не могут быть сырьем для получения зеленой краски, судя по сиреневому оттенку выжимаемого из них сока. Однако если смешать его с квасцами, то он приобретет красивый ярко-зеленый цвет. Главное — сдуть с цветов всю пыльцу.
И разве это справедливо, что настоятель, руку которого украшает такое кольцо, принуждает ее с сестрами проделывать столь хлопотную лишнюю работу?
И уж конечно, желтые краски в этом году им придется готовить из коры яблони. Если бы только она могла позволить себе купить шафран. Шафран — незаменимый компонент для имитации золотого цвета. Если смазать посудину яичным белком, а потом рассыпать по нему щепотку сушеного шафрана и дать так постоять, то получится очень красивый прозрачный ярко-желтый цвет. Уинифред нравилось использовать этот блестящий шафран — чтобы выполненные пером завитушки, окаймляющие инициалы, выглядели еще более эффектно, нравилось обрамлять золотом картинки в книгах, а также украшать золотым глянцем и штрихами красные и черные буквы.
Но у них нет шафрана, а у аббата есть красивое кольцо с рубином!
Она чуть не закричала от разочарования и отчаяния. Настоятель хочет, чтобы она делала все из ничего, а теперь еще она должна обучить всему, что знает, молодых монахинь! И она должна научить их не просто рисованию, живописи и изготовлению пигментов, умению собирать необходимые ингредиенты, да так, чтобы их не обжулили. Разве аббат не понимает, что, пока будет длиться обучение, ученицы будут создавать лишь очень плохие миниатюры? Что до тех пор, пока мастерство послушниц не достигнет непревзойденного уровня сестер, которых он решил отправить на покой, репутация его книг может пострадать? Ее приводила в ярость его недальновидность. Аббат, мрачно размышляла она, как и большинство мужчин, живет лишь сегодняшним днем. А завтрашний день — это женская забота.
— Мать Уинифред! — раздался громкий голос леди Милдред. Она поспешно вошла в скрипторий, шаркая сандалиями. — Бродячий торговец цыган пришел! Господин Абу-Азиз-ибн-Джаффар!
Мрачное настроение Уинифред как рукой сняло.
— Слава Богу! — воскликнула она. Несомненно, это еще один знак, который дает ей Господь: Всемогущий посылает ей торговца пигментами именно сейчас, когда их запасы практически закончились!
— Благослови вас Господь, господин Джаффар! — прокричала она, спеша к нему по тропинке.
— И вас, любезная госпожа! — ответил он, снимая шляпу и отвешивая изысканный поклон.
Манера приветствия этого разносчика, который был родом из других земель, — у него был оливковый цвет лица и густая серебряная борода — всегда напоминала настоятельнице о придворных и королях. Он носил длинное расшитое звездами и месяцами одеяние и шапку на подкладке, украшенную по краю бахромой. Он был высок и статен и, хотя на вид ему было около шестидесяти, держался прямо и никогда не сутулился. Его старая лошадка тащила за собой фургон, представлявший удивительнейшее зрелище, потому что он был расписан небесными символами, знаками зодиака, кометами, радугами, единорогами и большими всевидящими глазами. Разносчик слыл исполнителем мечтаний и чародеем. Людям нравилось произносить его имя — Абу-Азиз-ибн-Джаффар; дети ходили за его фургоном по пятам, выкрикивая его имя, и женщины, заслышав его, выбегали из домов. На самом деле его звали Симон Левит, и он был еврей. Он рассказывал всем, что он родом из «далекой Аравии», хотя на самом деле родился в Севилье, в Испании. Для клиентов он был цыганом-христианином, но под свои длинным балахоном он носил шаль с кисточками и по ночам, когда оставался один, с трепетом в сердце взывал: «Слушай, Израиль». Симон скрывал свое происхождение не потому, что опасался недоброжелательного отношения со стороны местных жителей (преследования евреев начнутся лишь три столетия спустя, когда нужно будет свалить на кого-то «черную смерть»), а потому, что ему хотелось, чтобы в нем видели экзотическую личность, окруженную ореолом таинственности. Ему нравилось торговать тайнами и иллюзиями; нравилось, как озаряются лица детей при виде его фокусов и чародейства, потому что Симон и сам в душе был молод. Он попал на остров Британию случайно, на корабле, который должен был плыть в Брюгге, но сбился с курса. И когда увидел, что резко выделяется на фоне остальных — то решил остаться, потому что исключительность приносит выгоду. Он жил одиноко, совершая ежегодные поездки из Лондона до Адрианова Вала и обратно, и с нетерпением ждал того дня, когда сможет удалиться на покой в собственный маленький домик, а свою верную спутницу, старую лошадь Шешку, служившую ему уже пятнадцать лет, отправить пастись на пастбище.
У господина Абу-Азиз-ибн-Джаффара была лишь одна слабость, из-за которой он не однажды оказывался на краю гибели — женщины. Каждая встречная женщина — молодая или старая, толстая или худая, медлительная или живая — была для него воплощением радостной тайны. Он иногда думал, что это потому, что он вырос в семье, где было восемь братьев. Он не скрывал, что считает женщину даром Всевышнего мужчине, несмотря на то, что написано в Торе о неудачном опыте Адама с Лилит. Ему нравились в женщинах их мягкость и их запах, и непостоянство, и то, что они кажутся слабее мужчин, а бывают нередко сильнее. И неукротимый материнский инстинкт. И кокетство. И распущенные длинные волосы — о, эти волосы! И хотя Симон был уже в годах, но не настолько стар, чтобы не оценить по достоинству крепкие бедра, пышную грудь и отзывчивое сердце. Он никогда не принуждал женщин к близости и никогда не компрометировал их; право решать оставалось за женщиной. Но где бы он ни был, повсюду женщин завораживало то, что он чужеземец, — им казалось, что в заморских странах мужчины любят по-другому, что они знают о любви что-то, о чем не ведают те, что рядом. Он не обманывал их ожиданий.
Он путешествовал в одиночестве, почти никогда не вступая в праздные разговоры. Люди, даже неграмотные, по тем символам, которыми была разрисована его кибитка, догадывались, что он и алхимик, и предсказатель, и знахарь, и фокусник. Он продавал и менял все — пуговицы, булавки и нитки, зелье и мази, пузырьки и ложки; только одного он не делал никогда — не торговал церковной утварью и мощами. Потому что Симон Левит принадлежал к редчайшему виду бродячих торговцев — он был честным торговцем. Пусть волосами, зубами и костями святых торгуют шарлатаны. А о частице, точнее щепочке, от Истинного Креста, которая хранится в новом монастыре, у него было свое мнение, которое он держал в тайне. Он не раз встречал такие щепочки, странствуя по Испании и Франции, и знал, что множество подобных щепочек хранится в храмах по всей Европе и в Святой Земле. Глупцы предполагают, думал он, что если собрать вместе все эти так называемые частицы Истинного Креста, то можно будет построить лестницу до луны.
Он помнил сумасшествие, объявшее Англию двадцать два года назад, когда все ждали прихода нового тысячелетия. Тогда это озадачило Симона, потому что в еврейском календаре никак не выделялись тысячелетия, так же, как и в календаре их сводных братьев мусульман, которые вели летоисчисление со времен Мохаммеда. Может быть, конец света постигнет лишь третью часть населения Земли, а остальные будут жить дальше, как жили? Этот вопрос вызывал бесконечные споры, потому что великая полночь наступила и прошла без каких бы то ни было последствий, и теперь священники заявляют, что Иисус с ангелами спустятся на землю с приходом следующего тысячелетия, в невообразимо далеком 2000 году.
Странствуя по английским деревням, Симон был для людей таким, каким они хотели его видеть, но лишь в монастыре Святой Амелии на берегу речки Фенн он был самим собой. Он восхищался настоятельницей и знал, что ее ему не провести, что она-то видит и уважает его мудрость и ученость. Так что долой шляпу с бахромой, прочь волшебная палочка и мистические пассы. Только мантию астролога он не снимал, потому что считал, что в ней он выглядит величественней.
Последний раз он проходил здесь год назад, — упадок, в который пришел монастырь, вызвал у него тревожное чувство: полуразвалившиеся стены, пустые поля, ни гусей, ни кур, тропинка, протоптанная когда-то ногами паломников, заросла сорняком.
Увидев оливковое лицо и белозубую улыбку, Уинифред поняла, что очень рада видеть господина Джаффара. Уинифред, родившаяся в каких-нибудь двадцати милях от этого монастыря, была очень наивна, ей никогда в жизни не приходилось путешествовать на более дальние расстояния. Она знала основы латыни, читала Библию — но это было все, что она когда-нибудь читала. У Уинифред сестры ничего не знали об окружающем мире, кроме того, что им рассказывали паломники и странники. А так как и те, и другие перестали приходить в их обитель, визиты господина Абу-Азиз-ибн-Джаффара радовали их необычайно, потому что странствующий торговец приносил с собой и новости, и сплетни.
Он выглядел странно, даже слегка отталкивающе в своей чужеродности, и в то же время — необъяснимо притягательно. И если бы она была способна на столь мирские мысли, то обязательно ба заметила, что он довольно красив. И хотя Уинифред догадывалась, что он не христианин, она знала, что он чрезвычайно чтит Господа. К тому же иногда он говорил такие вещи, которые зажигали в ней маленькие искорки. Господин Джаффар не был похож на остальных торговцев. Те были отвратительно грязные, нечистые на руку и неотесанные, а господин Джаффар выглядел очень представительным, изысканно вежливым, источал чужеземное обаяние. И, самое главное, ему можно было доверять.
В прошлом она не раз становилась жертвой мошенников — торговцев пигментным сырьем. Дешевый лазурит можно легко принять за дорогую ляпис-лазурь. Чтобы различить их, нужно накалить камни докрасна: лазурит почернеет, ляпис цвета не изменит. Лазурит продавался в виде порошка, и некоторые жулики для веса подмешивали в размолотый пигмент песок, что портило цвет. Кроме того, нечестные торговцы приноровились насыпать на дно мешка недоброкачественный лазурит, а сверху — сырье хорошего голубого цвета. Господин Джаффар никогда так не поступал. Он открыл ящик, прикрепленный к стенке фургона, и перед Уинифред предстало такое изобилие материалов, что она не могла оторвать от них взгляда.
— Милостивый Господь послал вас в самый нужный момент, господин Джаффар, — нам с сестрами как раз нужны новые материалы. С желтыми красками прямо беда.
И, к ее восхищению, он извлек желчные камни.
Уинифред достала из своего глубокого кармана стеклянный шарик, наполненный водой, через который она разглядывала свои произведения. Господин Джаффар как-то пробовал продать ей новинку из Амстердама — отполированное стекло, которое называлось «линза», но она отвергла его, решив, что цена слишком высока. И пока Уинифред через шарик разглядывала желчные камни, Симон думал: вот оно, истинно женское дарование — у Уинифред не просто талант к рисованию и живописи, у нее непревзойденное чувство цвета. Под ее проворными пальцами и острым взглядом даже самые простые пигменты превращаются в удивительнейшие краски. Взять хотя бы пигмент, известный как зелень крушины, — заменитель редкой и дорогой яри-медянки. Зелень крушины изготавливают из сока спелых ягод крушины, который смешивают с квасцами и оставляют загустевать. В результате получается прозрачный насыщенный оливковый цвет. В других монастырях также овладели мастерством приготовления этой краски, но в отличие от их продукции краска Уинифред держалась довольно долго. Обычно зелень крушины недолговечна, о чем можно судить по манускриптам низкого качества, расписанными всего несколько десятилетий назад. А вот мать Уинифред знает секрет, до какой степени должен загустеть сок, и хранит полученную краску в пузырьках в виде густого сиропа, не давая ей высыхать. И нанесенная на манускрипт краска не только радует глаз, но и довольно долго не блекнет.
Пока она изучала порошки и минералы, Симон внимательно разглядывал ее, отметив, что сегодня она не похожа на себя. Ее лицо будто покрыла тень, движения вызывали волнение. Он всегда считал мать-настоятельницу созданием хладнокровным, даже слегка суровым, напрочь лишенным чувства юмора. Он никогда не думал, что она умеет волноваться.
Она тщательно отобрала товар и сказала:
— У меня сейчас нет денег. Но ведь вы, как обычно, вновь будете в наших краях через несколько дней?
Он задумчиво поглаживал свои безупречно подстриженные усы. Симон не сомневался, что настоятельница не может позволить себе эти товары. Чем же она будет расплачиваться? И все же он не стал смущать ее этим вопросом: Симон слишком хорошо знал, как важно не задевать чужое самолюбие. Если бы только она могла расстаться с одной-двумя из своих книг! Его спрашивали в Лондоне, может ли он раздобыть Портминстерские манускрипты. Одна такая иллюстрированная книга — и Уинифред получит все пигменты, какие только пожелает. Но он знал, что она не отдаст ни одной, потому что считает, что эти книги принадлежат аббату.
— Отлично, любезная госпожа, обговорим нашу сделку через три дня. — И он стал уже думать, не пригласят ли его на кубок эля, а может, и на пирожки, и ошибочно решил, что она подумала о том же, заметив ее неожиданное волнение. Но она, к его удивлению, только спросила его, может ли он, будучи алхимиком, сказать ей что-либо по поводу одной очень странной вещи, которая попала ей в руки.
Думая, что сейчас она покажет ему зуб какого-нибудь святого или клевер с четырьмя листами, Симон был поражен, когда она протянула ему кристалл, такого же насыщенного голубого цвета, как Средиземное море. Он чуть не задохнулся от волнения и тихо пробормотал что-то на родном наречии, затем поднес кристалл к своим зорким глазам и внимательно его рассмотрел.
Симон потерял дар речи — так прекрасен был камень. В эпоху, когда гранить драгоценные камни считалось варварством, — согласно предрассудкам того времени, это лишало камень его магической силы — такие чистые и прозрачные камни были необычайной редкостью. Симон за всю свою жизнь видел лишь несколько таких камней: однажды ему даже довелось увидеть граненый алмаз, и он с большим трудом мог поверить, что этот мутный с виду кристалл может скрывать в себе такое великолепие. И все же этот камень явно не проходил огранку, потому что он гладкий на ощупь и по форме слегка напоминает яйцо, по размеру чуть больше яйца малиновки, только гораздо более красивого, необыкновенного голубого цвета. Аквамарин? Ему приходилось видеть изумруд из копей Клеопатры. Но он тоже был граненый и поражал взор своим великолепием. Но нет — этот камень вовсе не зеленый и не такой прозрачный в середине, как тот изумруд.
Хотя он не смог определить, что это за камень, чутье подсказало ему, что это вещь необычайно ценная.
— У меня есть один знакомый в Лондоне, — сказал он, — торговец камнями.
Уинифред слышала о Лондоне. Мало кто из современных ей людей знал что-либо существенное о местах, расположенных дальше пяти миль от места их постоянного обитания; некоторые вообще не знали о существовании других стран, их представления о мире, лежащем за пределами их местечка, ограничивались не слишком надежными сведениями о викингах, бывших когда-то бичом Англии — дьяволах, пришедших из-за моря. Но Уинифред знала, что Лондон — это город, расположенный на юге, процветающий торговый центр, где живет король.
Господин Джаффар добавил:
— Лондон — идеальное место для того, чтобы продать такой камень.
— Продать!
— Ну да, — сказал он, возвращая ей его. — А разве не об этом вы хотели меня попросить?
— Чтобы я продала камень Амелии?! — воскликнула она, как будто он попросил ее отрубить собственную руку. Но потом практичность взяла свое. — Значит, он очень ценный?
— Моя любезная мать-настоятельница, за этот камень можно получить целое состояние. Он единственный в своем роде, и только поэтому за него заплатят золотом.
У нее широко раскрылись глаза, и ее сметливый ум закипел от новых планов. За золото можно отремонтировать крышу, укрепить стены, купить новые постели, а может быть, и посеять урожай и купить несколько коз, и нанять в работники кого-нибудь из местных парней; и тогда Святая Амелия снова станет как прежде — в ее стенах вновь появятся послушницы и знатные гостьи, а вместе с последними — пожертвования и покровительство их семей. И в эту минуту в ослепительном сиянии синего кристалла Уинифред увидела счастливое будущее монастыря.
Вдруг она нахмурилась:
— Я должна посоветоваться с аббатом.
— А что он хочет сделать с камнем?
— Он пока не знает о нем.
Господин Абу-Азиз-ибн-Джаффар погладил бороду.
— Гм-м-м… — произнес он, и Уинифред догадалась, о чем он думает.
— Я должна сказать аббату, — проговорила она, но в ее голосе слышалась неуверенность. — Разве нет?
Он спросил ее, как она нашла это чудо, и, когда она рассказала ему, Симон Левит сказал:
— Мне кажется, любезная моя мать-настоятельница, что этот камень предназначался только для вас. Это подарок святой.
Когда она в сомнении закусила губу, Симон сказал серьезным голосом:
— Вас раздирает борьба.
Она опустила покрытую голову:
— Да.
— Борьба между верой и обязанностью повиноваться.
— Я чувствую, что Господь пытается мне что-то сказать. Но аббату Он говорит прямо противоположное. Разве у меня есть выбор?
— Это, любезная госпожа, зависит только от вас. Вы должны заглянуть в свое сердце и прислушаться к тому, что оно говорит.
— Я должна слушаться Господа, а не голоса сердца.
— А разве это не одно и то же? — Он еще расспросил ее о кристалле, особенно его интересовало, как он оказался в шейных позвонках святой. И Уинифред рассказала ему, как Амелия приказала своему сердце остановиться, чтобы не выдать под пытками имена других христиан.
— Значит, — сделал вывод господин Абу-Азиз-ибн-Джаффар, — если Господь хочет вам что-то сказать через этот камень, так именно то, чтобы вы следовали велению своего сердца.
Она просияла.
— Именно так я и думала! — И внезапно она поверила ему свою мечту расписать запрестольный образ в честь святой Амелии.
— И больше всего вы боитесь, — проговорил мудрый чужеземец, — что, если вам придется жить в новом монастыре, вы потеряете свой дар.
— Да, — выдохнула она. — Да…
— Тогда вы должны прислушаться к тому, что говорит вам сердце.
— Но ведь Господь говорит со мной через аббата.
Он ничего не ответил. Уинифред, заметив скептическую гримасу на его лице, сказала:
— Господин Джаффар, я догадываюсь, что вы не христианин.
Он улыбнулся:
— Ваша догадка верна.
— Разве в вашей религии нет священников?
— Есть, но они не похожи на ваших. У нас есть раввины, но это скорее советчики в духовных делах, а не посредники Господа. Мы верим, что Господь слышит нас и отвечает нам напрямую. — Ему хотелось добавить, что распятый Бог, в которого верит Уинифред, тоже был иудеем, но решил, что сейчас не время и не место для подобных бесед. — Я на несколько дней остановлюсь на берегу ручья — чтобы обойти окрестные фермы, а затем вернусь в Портминстер. И до своего отъезда я надеюсь услышать ваше решение. Я буду молить Бога, моя любезная мать-настоятельница, чтобы оно было правильным.
Мать Уинифред решила отправиться в аббатство одна. И хотя обычно члены ее ордена путешествовали парами или группами, она знала, что этот путь ей нужно пройти в одиночестве. Она пока не объявила о дурных известиях сестрам, несмотря на приказания аббата как можно быстрее освободить монастырь. Может быть, она без колебаний смирилась бы, если бы не это происшествие с ракой и не обретенный в результате голубой кристалл. Но случилось то, что случилось, — она владеет уникальной реликвией — и теперь обязана посоветоваться с настоятелем по поводу того, что делать дальше.
Она молилась всю ночь и теперь ощущала удивительную бодрость, несмотря на то, что не спала. Она уверенно шла по монастырской дороге, исполненная решимости и твердости духа, потому что с ней был голубой камень святой Амелии.
Выйдя на главную дорогу, Уинифред увидела, что ей не придется путешествовать в одиночестве. Она присоединилась к группе паломников, которые направлялись в монастырь Истинного Креста и прошли мимо монастыря Святой Амелии, даже не взглянув в его сторону.
— Нужно добраться в монастырь к полудню, — объяснил человек, шедший впереди. — Сестры в это время накрывают стол. Мне сказали, что сегодня мы до отвала наедимся баранины с хлебом. — Тут он наконец заметил рясу Уинифред и до него дошло, кто она. Залившись краской, он смущенно пробормотал: — Мы просто не хотели обременять вас, милостивые госпожи Святой Амелии, — мы, жалкие попрошайки. — И, отстав от нее, он затерялся среди паломников.
На дороге им встречались и другие люди: фермеры, везущие товары на портминстерскую ярмарку, путешествующие с охраной рыцари, знатные дамы в занавешенных паланкинах. Дорога вилась среди зарослей боярышника, вязов и буков, в которых неожиданно открывались лощины с черничными полянами и ручьи, впадающие в темные, в ряби солнечных бликов пруды. С дороги спускались тропинки — к фермам и лугам, на которых паслись овцы. И повсюду попадалась древняя брусчатка, напоминавшая о том, что когда-то по этой дороге проезжали римские легионеры. Шагая в толпе паломников, с наслаждением вдыхая запахи леса и слушая пение утренних пташек, Уинифред чувствовала, что ее уверенность возрастает: она поступает правильно, несмотря на то, что аббат, узнай он об этом, непременно ее осудит.
Те из толпы, кто был постарше, рассказывали о викингах, высоких желтобородых дьяволах, носивших красные мантии поверх кольчуг и известных кровожадностью и жестокостью. Эти старички, которые еще помнили викингов, пользовались в народе уважением, так как уже тридцать лет прошло со времени решающей битвы при Мэлдоне, когда датчане с помощью самого свирепого норвежского короля викингов Олафа разбили англосаксов и опустошили Англию. И несмотря на то, что воспоминания о том, как короля Этельреда сверг датский король Сван и поставил у власти датского кнуда, были еще свежи, страх перед завоевателями был неведом их молодым спутникам. И хотя по Англии ходили слухи о повсеместных нападениях викингов, не желавших примириться с воцарившимся здесь миром, мучительный ужас, терзавший Англию последнюю сотню лет, давно прошел, англичане спокойно спали в своих постелях, и строка «Избави нас, Господи, от ярости северян» была вычеркнута из церковной молитвы.
Они подошли к указателю, одна стрелка которого указывала прямо и на ней значилось «Портминстер», другая показывала влево, на узкую тропинку, — на ней было написано: «Мейфилд», третья, прибитая не так давно, указывала вправо: «Монастырь Истинного Креста». Уинифред не намеревалась заходить в новый монастырь, но ноги сами вывели ее на новую дорожку вместе с толпой паломников, чьи разговоры теперь свелись к рассуждениям о том, чем их будут угощать монахинь.
Сквозь деревья стали проглядывать стены, и первое, что услышала Уинифред, был смех. Женский смех — смеялись в монастыре. Затем она услышала голоса — болтовню и крики, напомнившие ей куриное кудахтанье. Она нахмурилась. Как в таком шуме можно сосредоточиться на духовном? Проходя через лежащий за стеной луг, она остановилась, потрясенная следующей картиной: две женщины в одеяниях послушниц со смехом кидали друг дружке мяч, при этом их рясы нескромно развевались на ветру. Третья дразнила косточкой собачку, притворяясь, будто хочет ее бросить, и смеялась, когда собачонка кидалась за ней. Еще две молодые монахини стояли на прислоненных к яблоням лестницах, подоткнув юбки, и весело перекрикивались, собирая плоды. Войдя через главные ворота во внутренний двор, Уинифред поразилась кипевшей здесь торговле, в которой смешались паломники, горожане, знатные гости и святые сестры. Здесь на деревянных лотках продавали монастырскую утварь: вышитые эмблемы для паломников — в знак того, что они посетили святилище; пузырьки со святой водой, бусинки для четок, статуэтки; амулеты, приносящие удачу; сладости и хлеб. И монахини при этом торговались!
И пока мать Уинифред проходила через эту толпу, напоминавшую ей деревенскую ярмарку, ее первое потрясение уступило место беспокойству. Это место безбожное, недостойное и неприличное. Аббат уверял ее, что сестры следуют уставу святого Бенедикта, но Уинифред не заметила ни скромности, ни аскетизма, ни смирения, ни молчания.
Поднимаясь по ступенькам, ведущим в капитул, она подумала, отчего это богатство притягивает богатство? Любому случайному наблюдателю ясно, что Святая Амелия крайне нуждается в средствах, а аббатство пускает деньги на ветер — на это новое заведение, основанное богатым бароном, который сам не несет ни малейших расходов. А фруктовые сады монастыря за стенами! Уинифред погладила свой урчащий живот, как будто успокаивая раскапризничавшегося ребенка. У нее в голове мелькнула мысль украсть несколько яблок, чтобы угостить своих голодных сестер.
Внутренняя обстановка капитула напоминала убранство богатого дома: там были серебряные подсвечники, красивая мебель, на стенах висели гобелены. Когда же мать Розамунда вышла поприветствовать ее, она пережила еще одно потрясение.
В народе ходили слухи — будто бы, когда датский кнуд стал королем всей Англии, Освальд из Мерсии повел англичан присягать ему на верность. И за это ему были дарованы земли в графстве Портминстер. Когда же кнуд, желая завоевать репутацию «христианнейшего короля», объявил о своем намерении открыть новые монастыри, Освальд попросил оказать ему честь — позволить построить в честь нового ленника женский монастырь. Датского завоевателя убедили россказни Освальда о том, как когда-то он ехал в Гластон-берри, откуда, по легенде, Иосиф из Аримафеи привез святой Грааль Христа, и там, расположившись у обочины дороги на ночлег, увидел сон, в котором ему было открыто местонахождение бесценной святыни. Глубоко в пещере стоял железный сундук, в котором лежала частица креста Христова, оставленная там самим Иосифом. Освальд забрал ее и привез в свою семейную часовню. К тому же старшая дочь Освальда Розамунда была настолько благочестива и религиозна, что во время сражений датчан с англичанами день и ночь молилась о победе датчан, потому что чувствовала, что на то воля Божья, — во всяком случае, так сказал Освальд. Праведная дочь и частица Истинного Креста убедили кнуда, и тот благосклонно дал свое согласие на строительство нового монастыря в честь своего имени.
Так говорили в народе. Правда же заключалась в следующем: когда Освальд из Мерсии, трус из трусов, понял, чем закончится эта война, он как раз сражался на стороне английского короля Этельреда. Он перебежал на сторону врага, предав своих братьев-англичан. Что же касается его дочери Розамунды, она не столько чтила Господа, сколько ненавидела мужчин и, предпочитая общество женщин, отказывалась выходить замуж, как ни грозил и ни упрашивал ее отец. К тому же у нее была жажда власти. И он нашел выход: пусть она управляет монастырем. Это будет не простой монастырь — у него будет престиж и репутация. А что же может создать репутацию подобному заведению, как не особая святыня, и что же может быть священней креста, на котором был распят сам Христос? Конечно же, ни в какой Гластонберри он не ездил, никакого сна не видел, никакой пещеры и никакого железного сундука с частицей креста не существовало. И в покоящемся на алтаре часовни нового монастыря ковчеге не было ничего, кроме воздуха.
А сейчас Уинифред стояла лицом к лицу с настоятельницей монастыря, из-за которого вот-вот погибнет Святая Амелия. Мать Розамунда была неподобающе молода. Вряд ли она провела в монастыре больше шести лет. Уинифред прожила в монастыре почти тридцать лет, прежде чем заняла пост настоятельницы. Из-под апостольника Розамунды выбивалась красивая золотисто-рыжая прядь, и Уинифред с неприязнью подумала, что это сделано нарочно. Она представила, как эта тщеславная молодая женщина стоит перед зеркалом и швейной иголкой вытаскивает волоски из-под накрахмаленной белой ткани так, чтобы «случайность» выбившегося локона не вызывала сомнений. Но больше всего ее потрясли руки молодой женщины: они метались, подобно обезумевшим птицам. Они рвались вверх и вниз и в стороны, при этом рукава задирались, обнажая руки до локтей! Совершенно ясно, что никто не обучил Розамунду дисциплине бенедиктинского ордена. А если это так, то как же она может быть настоятельницей и воспитывать сестер?
У Уинифред стало тяжело на сердце. Как можно обучать этих легкомысленных девушек искусству священных миниатюр? Она просто не сможет. Она скажет аббату, что в этом монастыре нарушаются все правила, пусть он лично придет и восстановит дисциплину. Уинифред не волнует, сколько денег у отца Розамунды; этот монастырь — оскорбление Всевышнего.
— Дорогая моя мать Уинифред, как вы, наверное, рады, что наконец-то обретете покой после стольких лет службы Господу — снимете наконец мантию настоятельницы и вновь станете одной из сестер!
Уинифред молча воззрилась на нее. Что такое говорит эта девушка? И вдруг до нее дошло — мысль, такая же ясная, как прозрачная синева камня Амелии: ведь в одном монастыре не может быть двух настоятельниц! Аббат не сказал об это ни слова, очевидно, что он рассчитывал, что Уинифред сама сделает это логическое умозаключение. И все же это было потрясение. Значит, ее лишат звания и снова понизят до обычной сестры, и ей придется называть эту девочку, которая годится ей во внучки, — «мать»? Это немыслимо!
— Это, конечно, не означает, что у вас не будет никаких обязанностей! — весело добавила молодая женщина. — Мои девушки сгорают от нетерпения — они хотят научиться рисовать миниатюры.
У Уинифред все поплыло перед глазами. Розамунда говорит об этом, как о детской забаве!
— Это будет не просто умение рисовать заставки, — сказала она. — Я буду учить их готовить пигменты и правильно их использовать…
— Но мой отец купит нам все необходимые краски! Такие же, которыми пользуются в Винчестере! Их будут привозить сюда каждый месяц.
Уинифред похолодела. Чтобы она писала пигментами, изготовленными чужими руками?!
— Но я всегда покупаю все необходимое сырье у господина Джаффара, — сказала она почти умоляюще.
— У нас нет с ним ничего общего, — ответила Розамунда с нескрываемым презрением. — Он оскорбил моего отца. Этому негодяю запретили ступать на нашу территорию, которая простирается вплоть до главной дороги.
Уинифред почувствовала, как пол поплыл у нее под ногами. Стены комнаты затуманились. Он чуть не потеряла сознание. Она больше не будет настоятельницей, больше не будет следить за изготовлением пигментов — а ведь в этом смысл ее существования! А теперь еще она никогда больше не увидит господина Джаффара!
И пока Розамунда водила гостью по новому монастырю, с радостью показывая ей удивительные удобства и роскошь, Уинифред не вымолвила ни единого слова. Она шла походкой женщины, разом состарившейся на два десятка лет. Голова у нее кружилась от обиды и разочарования.
Переходя из комнаты в комнату, осматривая монастырский сад и выложенные плиткой дорожки, она постепенно приходила в себя, самообладание вернулось к ней. И тогда она спросила себя: да я как могла допустить мысль, что мы с сестрами откажемся сюда переезжать?
Это был совсем другой мир, мир удивительный. В каждой келье для гостей был собственный нужник: маленькое помещеньице, пристроенное к наружной стене, из которого все отходы по трубе стекали в расположенный внизу ров. Какая роскошь — не тащиться во двор в любую погоду, повинуясь зову естества! Там были удобства, которые можно встретить только в домах богатых дворян: свечи со специальными метками, показывающими время; светильники из прозрачный рогов буйвола, чисто подметенные полы, покрытые душистыми циновками из тростника. А во дворе за кухней специально нанятые служанки кипятили с золой и содой простыни, одежду и исподнее. На огородах трудились парни, женщины кормили жирных кур и гусей. А еще там был какой-то старик, которого наняли варить ароматное мыло.
Кухня была в пять раз больше кухни в монастыре Святой Амелии, а в битком набитой кладовой и маслобойне, несмотря на то, что со дня их постройки прошло уже пять лет, до сих пор стоял запах побелки и свежей древесины. У Уинифред чуть глаза не вылезли из орбит при виде полуденной трапезы: целый окорок, толстые ломти бифштекса с кровью, хрустящий хлеб, бочонки с элем и вином. Когда Розамунда поставила перед ней щедро наполненную тарелку, Уинифред сказала, что она плотно поела пред выходом, но, чтобы никого не обидеть, возьмет этот обед с собой, завернув его в тряпочку, чтобы съесть попозже. На самом деле она собиралась разделить его с сестрами, которые уже очень давно не видели такой пищи.
Затем ее проводили в монументальную часовню, где паломники — рыцари и бедняки, лорды и духовенство, больные и хромые — выстроились в очередь, чтобы помолиться пред величественным святилищем Истинного Креста. Здесь было то, о чем в Святой Амелии и мечтать не могли: витражи. А сколько золота! Сколько свечей — и все белые и ровные! И все во славу фальшивой святыни, в то время как мощи настоящей святой, принявшей мученическую смерть за веру, покоятся в убогом месте, освещаемом зловонными свечными огрызками. Уинифред не ощутила горечи при виде такого контраста, а только грусть, и внезапно ей захотелось взять святую Амелию на руки и прошептать ей: «Может быть, здесь все очень роскошно, зато у нас тебя больше любят».
И наконец, здесь был лазарет, которого не было в Святой Амелии. В нем стояло восемь кроватей и дежурила сестра, разбиравшаяся в медицине. У Уинифред расширились глаза при виде аптечного шкафчика: там были настои и притирания, мази и бальзамы, пилюли и порошки. Несколько пузырьков с целебными глазными каплями, средства от артрита, настой шиповника от болезней почек.
Дивясь обилию лекарственных снадобий и думая о нужнике, который будет у сестры Эдит прямо в келье, так что ее не придется сопровождать по ночам, и про парня на внешнем дворе, который в любой момент принесет воду из колодца, и страх перед колодцами навсегда оставит госпожу Одлин…
Уинифред вздохнула. С этим она не может поспорить. Ее престарелые сестры будут жить здесь как в раю. Их будут хорошо кормить и заботиться о них. И неважно, что у них больше не будет никаких обязанностей. Главное — это покой и комфорт.
Ей предложили переночевать на половине для гостей, где матрасы были набиты гагачьим пухом, но ей не терпелось вернуться домой до рассвета. Поблагодарив мать Розамунду за гостеприимство, Уинифред поспешила уйти из капитула сразу же, как только позволили приличия. Выйдя через главные ворота и направляясь по тропинке обратно к главной дороге, она остановилась под буковым деревом с пышной кроной и, укрывшись в его тени, вынула из кармана голубой кристалл.
Она смотрела на лежащий у нее на ладони камень, в котором отражались солнечные лучи, пробивающиеся сверху сквозь ветви бука, и вдруг поняла, что никакого знака не было. Амелия не посылала ей никакого знамения, и то, что она нашла этот камень, вовсе ничего не означает. Случай, и не более того. Теперь Уинифред знала, что они с сестрами должны переехать сюда и спокойно доживать оставшиеся им годы. Она приложит все силы, чтобы обучить послушниц искусству рисовать миниатюры, хотя знала, что в них уже не будет того великолепия, которое было присуще ее работам, потому что уже чувствовала, что искра божественного огня в ней угасает. Талант, которым много лет назад наградила ее святая Амелия, исчерпал себя. Уинифред станет самой посредственной художницей; она будет учить посредственных девиц рисовать посредственные картинки. И раз и навсегда забудет о своей глупой мечте — расписать алтарь в честь святой Амелии.
Господин Абу-Азиз-ибн-Джаффар вернулся через три дня, как и обещал. И Уинифред отдала ему деньги, которые была должна, выручив их от продажи одной из последних остававшихся у них ценностей — красивого гобелена с единорогом, висевшего в капитуле: какой прок от него теперь, если Святую Амелию все равно закроют?
Он сказал, что огорчен тем, что она теряет свой дом, и что он будет молиться, чтобы в новом месте к ним пришли счастье и успех. А потом он удивил ее, подарив ей нечто, за что мог бы выручить неплохие деньги — кусок дорогой испанской ртутной руды. Он отдал ее даром, вложив в загрубевшие от работы руки настоятельницы с пятнами въевшейся краски.
Уинифред безмолвно смотрела на подарок. Из этого красного камня получится изумительная киноварь, которая им так нужна.
— Спасибо вам, господин Джаффар, — сказала она кротко.
И тогда он удивил ее еще больше, взяв ее ладонь в свои. Вот уже сорок лет Уинифред не ощущала человеческого прикосновения, тем более прикосновения мужчины! И в тот же момент произошло нечто удивительное: впервые за всю свою жизнь, ощутив под пальцами тепло человеческого тела, Уинифред увидела в представителе противоположного пола не отца, не брата, не торговца и не священника, но мужчину. Она заглянула в темные живые глаза Симона и почувствовала, что у нее в груди пробудились какие-то неизведанные ощущения.
А потом ей было видение, — дар, доставшийся от кельтских предков, который когда-то помог ей разыскать потерянную серебряную ложку и пирожки с мясом, только на этот раз она увидела свое прошлое: за одну секунду она увидела себя и этого человека сорок лет назад, в тот день, когда впервые отправилась в Святую Амелию. Тогда он был странствующим юношей, который носил за собой повсюду жонглерские шарики и коробку с принадлежностями для фокусов. Их взгляды пересеклись, когда он прошел мимо нее, потом все исчезло из виду. Но позже, в часовне Святой Амелии, четырнадцатилетняя Уинифред, вместо того чтобы идти осматривать монастырь, думала о красивом юноше, повстречавшемся ей на пути. Она не бродит по монастырю и не заходит в скрипторий, вместо этого она с матерью и сестрами возвращается домой, откуда на следующий день отправляется на городскую ярмарку, где во второй раз сталкивается с этим юношей. Они заговаривают друг с другом, и между ними вспыхивает волшебная искорка. Он говорит с ужасным акцентом, и на нем иноземное платье. Он говорит, что родом из Испании, хочет путешествовать по стране, чтобы дарить людям чудеса и радость. Он обещает вернуться, и Уинифред ждет его. Через пять лет она видит его вновь — вот он стоит у ворот их усадьбы с запряженной лошадью в новехонькую повозку, и просит ее уехать с ним. Они объедут весь мир, говорит он, они многое увидят, и у них будет много детей. И Уинифред убегает с этим чужеземцем, ни разу не оглянувшись.
Она моргнула и, затаив дыхание, пристально смотрела в темные глаза господина Джаффара. Она поняла, что перед ней мелькнуло то, что могло бы произойти.
— Куда вы направляетесь отсюда? — спросила она вдруг.
Вопрос удивил его.
— В аббатство, мать настоятельница. Монахи покупают у меня снадобья.
— Уезжайте в глубь страны, — сказала она. — Через Мейфилд.
— Но Мейфилд мне совсем не по пути, это два лишних дня дороги. И потом, чтобы вернуться…
— Пожалуйста, — настойчиво проговорила она.
— Вы можете объяснить мне, зачем?
— У меня предчувствие. Вы должны развернуться и ехать вглубь, через Брайер-Вуд.
Он задумался.
— Я поговорю об этом с Шешкой, мать настоятельница, — сказал он, имея в виду свою кобылу. — И, если она не будет против, мы отправимся в объезд. — Он взобрался на повозку, взял вожжи и махнул ей рукой на прощание.
— Где сестра Агнес? Пора уезжать.
Леди Милдред вошла в капитул, неся последние пожитки — древние горшки со сковородками и поломанную скалку — вещи совершенно бесполезные, но они были дороги ей как память, она не могла здесь оставить, хотя Уинифред сказала ей, что ей больше не придется готовить.
— Агнес на кладбище, — сказала Милдред, пыхтя от усилий. Она не согласилась оставить здесь даже ложки; вся ее кухонная утварь была собрана и упакована в тюки. Человек, который должен был отвезти сестер в монастырь, собрался отправляться еще за одной повозкой. Ирония заключалась в том, что, хотя сестры и давали обет нестяжательности, вступая в монастырь, они должны были принести с собой деньги и вещи, предназначавшиеся для общего пользования. Поэтому, хотя сама Уинифред и все монахини были нищими, у них скопилось много вещей, доставшихся в наследство от предшествующих поколений сестер.
Уинифред не удивилась, узнав, что Агнес ушла на монастырское кладбище. Она ходила туда каждое воскресенье вот уже шестьдесят лет. Теперь она должна с ним попрощаться.
Старая монахиня стояла на коленях подле крошечной могилки, расположенной в тени вяза, листья которого недавно поразила головня. Она обрывала засохшие листья скрюченными от артрита пальцами. И плакала.
Уинифред опустилась на колени рядом с ней, перекрестилась и, закрыв глаза, стала молиться. В земле в крошечном гробике лежал прах младенца, прожившего всего несколько часов. Шестьдесят один год назад, во время набега норманнов на Портминстер, девушку и ее двоюродных сестер настигла у реки банда викингов. Остальные смогли убежать, а Агнес поймали и изнасиловали. Когда через несколько недель она обнаружила, что беременна, ее отправили в монастырь Святой Амелии, потому что, по мнению отца, она опозорила их семью. Монахини ее приняли, но ребенок прожил недолго. Похоронив его здесь, на монастырском кладбище, Агнес осталась в монастыре и больше никогда не виделась с семьей. Она приняла постриг и стала обучаться искусству расписывать миниатюры, и каждое воскресенье на протяжении всей своей последующей жизни изливала свою любовь на могилку с простой надписью: «Джон — ум. в 962 г. от Р.Х.».
Прищурившись, она разглядывала голые ветки, размышляя, почему Господь решил поразить дерево головней именно теперь — листья дождем опадают на крошечную могилку и через несколько часов полностью ее засыплют. Когда сестры уедут, некому будет убирать с могилки листья больного дерева.
— Скоро моего крошку Джонни совсем засыплет, и все о нем позабудут. — Рядом с могилкой уже лежал ворох листьев, которые Эндрю позже собирался сжечь. Только Эндрю здесь не будет: он переезжает в новый монастырь вместе с ними.
Уинифред помогла пожилой монахине подняться на ноги.
— Эндрю говорит, что новый монастырь очень большой, — сказала Агнес.
— Это так, сестра Агнес, кроме того, он новый и красивый. И… — она сквозь слезы всмотрелась в пораженный ржой клен, — все деревья там здоровые и зеленые.
— Я никогда не научусь ориентироваться в нем.
Те же самые опасения высказывали и другие сестры. Уинифред и сама опасалась, как она будет передвигаться по лабиринтам коридоров, дворов и строений нового монастыря.
— И я больше никогда не смогу рисовать, — сказала Агнес, вытирая слезы.
— Пришло время отдохнуть. Вы всю свою жизнь отдали служению Господу.
— На покой можно отправлять старых кляч, — капризно сказала Агнес. — Неужели от меня уже нет никакой пользы? Я пока вижу. И еще могу держать кисть. Чем мне тогда заняться? И кто присмотрит за моим крошкой Джонни?
— Пойдемте, — мягко сказала Уинифред. — Нам пора.
Они собрались в капитуле, большую часть которого занимал громадный камин, построенный двести лет назад матерью-настоятельницей, которая была особенно чувствительна к холоду; и ее богатый брат оплатил этот очаг, слишком большой для этой комнаты, но не позаботился о дровах и угле, поэтому камином перестали пользоваться. На массивной каминной полке были вырезаны слова Христа, которым всю жизнь старались следовать Уинифред и ее сестры: «Mandatum novum do vobis; ut diligatis invicem» — «Новую заповедь дало вам, да любите друг друга».
Леди Милдред оплакивала гигантский сотейник, который оставляла здесь. В нем годами ничего не готовили, потому что количество обитателей монастыря значительно сократилось.
— Это добрая посуда, — хныкала она. — Она кормила нас долгие суровые зимы. Мы не должны бросать ее.
— Она слишком большая, сестра, — терпеливо успокаивала ее Уинифред. — Мы не сможем взять ее с собой. Может быть, позже мы отправим за ней кого-нибудь из мужчин.
Но на лице леди Милдред было написано сомнение, и она продолжала бросать в сторону кухни горестные взгляды, как будто там осталось ее дитя.
Снаружи доносились крики людей и цокот лошадиных копыт. Вбежал Эндрю с побелевшим лицом, лепеча что-то про набег. Уинифред бросилась к нему, но в это время в комнату ворвался еще один человек, его лицо горело от бешеной скачки. Поверх кольчуги у него была эмблема аббатства, в руках он держал алебарду.
— Прошу прощения, — проговорил он, задыхаясь. — На нашу местность напали викинги, меня послали, чтобы я забрал всех в аббатство, где вы будете в безопасности.
— Викинги! — Уинифред перекрестилась, остальные завыли.
Он кратко сообщил им, что произошло: норманны высадились у Брир-Пойнта и коротким путем направились в монастырь Истинного Креста. И судя по отрывочным слухам, они разорили его и сожгли. Эндрю ничего не знал о судьбе паломников и сестер, ему только было известно, что матери Розамунде удалось убежать и добраться до аббатства, откуда и подняли тревогу.
— Она рассказала, что ее монахини, сбившись в кучу, спрятались в часовне, но дьяволы нашли их и перерезали прямо на месте, как гусей в загоне. А меня послали за вами. Собирайтесь быстрее, у нас нет времени.
— Но ведь до аббатства не близко! — запротестовала Уинифред. — А что если по пути мы столкнемся с викингами?
— Ну, уж здесь вам и вовсе опасно оставаться, мать-настоятельница, — нетерпеливо ответил мужчина. — Поторопитесь! Я буду вас сопровождать. Поедем на его фургоне. — Он имел в виду человека, которого наняли, чтобы перевезти их в новый монастырь.
Пока сестры плакали и метались, объятые паникой, Уинифред соображала. Захватчики не стали нападать ни на портовый город, ни на аббатство, а прямиком направились в беззащитный монастырь. Так что же помешает им повернуть в сторону Святой Амелии в расчете еще на одну легкую добычу? Тогда солдаты обязательно наткнутся прямо на них со своими беспомощными подопечными.
Интуиция подсказывала ей, что безопаснее оставаться здесь. Ехать по дороге, на которой они могут встретить викингов, — просто самоубийство, а если они останутся в Святой Амелии, то, может быть, солдаты Освальда отправятся в погоню за захватчиками и, возможно, успеют разгромить их.
Нащупав в кармане голубой камень, Уинифред вспомнила, с каким мужеством встретила свою судьбу святая Амелия, как отказалась покориться своим мучителям. Она не просто ослушалась приказаний какого-то аббата — она восстала против римского императора.
— Нет, — сказала вдруг Уинифред. — Мы остаемся здесь.
Гвардеец выпучил глаза.
— Вы с ума сошли? Вот что, я получил приказ и намерен его выполнить. Я прошу, быстро все полезайте в фургон.
Но его как будто никто не слышал. Пожилые монахини и две дамы сгрудились вокруг своей настоятельницы, как цыплята вокруг наседки, вопросительно глядя на нее. Уинифред вспомнила, как много лет назад, когда была еще молода, ходили слухи о том, что викинги напали на деревню на севере побережья. Крестьяне собрались тогда в церкви, сгрудившись в одну кучу. Викинги подожгли здание, и все, кто находился внутри, погибли. И еще она вспомнила, как в детстве, когда жила еще в родительском доме, они с братьями и сестрами жались друг к дружке во время грозы. «Мы не должны сбиваться в кучу — именно этого они от нас и ждут».
— Послушайте меня, дорогие сестры. Вспомните, как наша святая встретила испытание, худшее, чем это, потому что испытанию подверглась не только ее плоть, но и ее вера. Но она нашла в себе мужество и оставила своих мучителей ни с чем, так же поступим и мы.
— Но, мать Уинифред, — дрожащим голосом произнесла госпожа Милдред. — Как же мы это сделаем?
— Каждая должна спрятаться в таком месте, где захватчики вряд ли будут нас искать. Не прячьтесь под кроватями и в платяных шкафах — датчане проверят их в первую очередь.
— А мы не можем спрятаться вместе?
— Нет, — твердо сказала Уинифред. — Это самое главное — мы не должны прятаться вместе, даже парами.
Тут вмешался присланный из аббатства солдат:
— Мать-настоятельница, у меня указание, даже приказ от аббата…
— Я знаю, что лучше для моих сестер. Вы тоже остаетесь.
— Я?! — Он изумленно прижал руку к груди. — Но я должен возвращаться в аббатство.
— Вы останетесь, — приказала она. — Спрячетесь в каком-нибудь укромном месте и будете сидеть там тише воды, ниже травы, пока я не дам знак.
— Но я подчиняюсь…
— Юноша, вы сейчас у меня дома, и здесь командую я. Делайте, что вам говорят, и поживее.
Пометавшись в панике еще минуту, женщины наконец покинули капитул, и каждая побежала в свое излюбленное место, надеясь найти в нем защиту, или в то место, которое наводило на них ужас, предполагая, что злодеев оно тоже испугает; так, леди Милдред побежала прятаться на своей любимой кухне, сестра Агнес — на могиле младенца Джонни, госпожа Одлин — в расположенный во дворе колодец, внушавший ей ужас, — и так далее, пока все одиннадцать обитателей монастыря Святой Амелии не исчезли на глазах у изумленного аббатского гвардейца, который считал, что это недопустимо и что их всех перережут, как овец.
Но он недооценил мудрость матери Уинифред. Ее монахини, которые были гораздо меньше викингов, могли, как мыши, залезть в стенные щели, втиснуться в такие укрытия, в которые захватчики не пролезли бы. Так, леди Милдред осторожно сдула паутину, которой был затянут ее громадный сотейник, забралась в него и вновь расправила паутину над головой. Сестра Гертруда, обнаружив незаурядные силы и изобретательность, забралась в дымовую трубу громадного камина в капитуле и, как перепуганная летучая мышь, прильнула к петлям дымохода. Сестра Агата побежала в дортуар, распорола по шву матрас, выгребла из него солому, которую выбросила через узкое оконце, затем залезла в матрас и кончиками пальцев зажала распоротый шов. Госпожа Одлин хотела было в ведре опуститься в страшный колодец, но потом сообразила, что опушенное ведро может ее выдать, поэтому она с большим трудом слезла вниз по стенке колодца, цепляясь за выступающие из нее булыжники. Сестра Агнес легла на могилку Джонни, сгребла листья больного вяза и укрылась под ними. Сестра Эдит, которая когда-то с трудом могла найти нужник, бросилась прямиком туда и втиснулась в зловонное пространство между сиденьем и стеной.
И только убедившись, что все, включая Эндрю и присланного из аббатства солдата, надежно спрятались, Уинифред взобралась на висевшие над алтарем леса и затаилась там.
Не успели они спрятаться, как во двор монастыря с дикими воплями ворвались викинги. Как разъяренные быки, они с грохотом носились по капитулу и часовне, дортуарам и трапезным, кухне и скрипторию. Как и предсказала Уинифред, они упорно разыскивали скрывшихся сестер в исповедальне, за алтарем и гобеленами, в буфетах и сундуках, под кроватями. Госпожа Одлин, опустив голову, увидела, как в воде внизу отразилось лицо в ореоле рыжих волос, которое мельком глянуло вниз, не заметив ее, потому что ее темно-синее одеяние не было видно в темном колодце. А на кухне никто из них не догадался заглянуть в гигантскую кастрюлю, затянутую паутиной. Спрятавшаяся в матрасе Гертруда затаила дыхание, услышав тяжелые шаги. Она слышала, как толкнули дверь; почувствовала взгляд, обшаривающий келью; а потом услышала, как шаги прогрохотали в следующее помещение. Перепуганные женщины сидели, съежившись, в своих укрытиях, и слышали, а кто-то и видел, как разбойники метались по монастырю, обшаривая все вокруг и чиня грабеж, оглашая воздух громкими проклятиями из-за того, что им не удалось никого обнаружить.
Уинифред, спрятавшаяся на лесах, крепко сжала в руке голубой камень, глядя, как предводитель викингов ворвался в часовню и стал внимательно ее осматривать. Это был самый громадный мужчина из всех, которых ей когда-либо доводилось видеть, с огромными, как дыни, мускулами, и яркими, как огонь, волосами. Схватив серебряную раку Амелии, он сорвал с нее крышку и вытряхнул из нее кости, раскидав их ногами. Обшарив алтарь, обыскав исповедальню, заглянув в каждую щель, где могла бы спрятаться женщина, он сунул ковчег под мышку и в ярости выбежал из часовни.
Уинифред осталась стоять как стояла. От неудобного положения, которое она заняла между перекладинами, у нее ныли все мышцы и суставы, но она старалась не шевелиться, молясь, чтобы захватчики как можно быстрее закончили свое разрушительное дело и ушли. Она чувствовала, как пот течет по ней ручьями. Ладони тоже вспотели. Вдруг голубой кристалл выскользнул из влажных пальцев и упал вниз прямо под ней.
Она прикусила язык, чтобы не вскрикнуть, и стала молиться изо всех сил, чтобы никто из датчан не зашел больше в часовню. Но, к ее ужасу, предводитель викингов вернулся, как будто забыл что-то или почувствовал, что что-то здесь не так. В страхе она смотрела, как рыжий великан в рогатом шлеме медленно прошелся по центральному проходу к подножию алтаря. Здесь он повернулся и задел камень ногой.
Уинифред затаила дыхание.
Датчанин посмотрел вниз, поднял сверкающую драгоценность и огляделся, помня, что минуту назад его здесь не было. Он поднял лицо кверху и стал вглядываться в тени под потолком, где висело громадное сооружение из досок, подкосов и опор. Он смотрел туда довольно долго. Уинифред видела цепкие голубые глаза, но не знала, видит ли он ее.
И вдруг его взор остановился, и их взгляды пересеклись. Она перестала дышать, еще крепче прижавшись к прогнившей древесине и стараясь не потревожить ни пылинки.
Секунды шли, а стоявший внизу дикарь смотрел, не отрываясь, на перепуганную монахиню.
Затем он крикнул своим людям какое-то приказание, и через верхнее окно Уинифред увидела, как они стали собирать награбленное. Когда в часовню вошли двое с факелами, он что-то рявкнул им и жестом показал, чтобы они вышли. Когда они выбежали и он вновь посмотрел наверх, — в его глазах загорелись искорки, он что-то говорил. Возможно, кто-то другой решил бы, что солдат таким образом отдает должное мужеству и изобретательности старой монахини, Уинифред же увидела в этом действие силы святой Амелии.
Она ждала еще довольно долго, прежде чем спуститься. Кости ее скрипели, когда она пыталась изменить неудобную позу, и она чуть не оступилась, спускаясь вниз. Потом она поспешно взбежала по узкой лестнице на колокольню и выглянула наружу. И услышала в отдалении грохот копыт — то люди Освальда гнались за убегавшими захватчиками. Затем грохот утих, и снова воцарились мир и покой.
Она стала звать сестер, помогая им вылезать из их неудобных убежищ, куда совсем недавно они с такой ловкостью забрались, и все они направились в капитул на молитву. И когда они рассказали ей, как им удалось спрятаться так, что их не нашли — каждая в своем месте, — и Уинифред вспомнила о лесах, которые построили пять лет назад, чтобы починить крышу, и как она все эти годы проклинала их, а сегодня они спасли ей жизнь; думая о том ужасе, который наводил на Одлин колодец, о нужнике, отравлявшем жизнь Эдит, и о листьях больного дерева, засыпавших могилку бедного Джонни, она поняла: леса, нужник, больной вяз, колодец — все, что раздражало или разрывало сердце, — все это было не случайно. Это предназначалось для нашего спасения, если бы у нас хватило мужества воспользоваться им. Такого же мужества, какое было у Амелии.
Уинифред вспомнила о голубом камне, который подобрал датчанин, втайне надеясь, что с вместе с ним он обрел благодать святой Амелии и что она рано или поздно озарит своим светом сердце варвара.
Аббат ехал на своем откормленном коне и размышлял о том, насколько удобнее было иметь аббатству новый монастырь. К сожалению, викинги полностью его уничтожили, а вот Святая Амелия каким-то чудом уцелела. А уцелев, осталась единственным женским монастырем в Портминстере. Частица от Истинного Креста погибла в пожаре вместе с монастырем, так что мощи Амелии снова стали единственной святыней на всю округу. Аббат знал, что здесь произошло чудо. Почему викинги не сожгли и это место? Все говорили, что их остановила святая Амелия. Но, помня неукротимый нрав матери Уинифред, он думал, что, возможно…
Со времени чудесного спасения от датчан в этом месте произошли перемены. С кухни, где леди Милдред тушила рагу в своем необъятном горшке, стали доноситься дивные ароматы. Снаружи у колодца дежурил парень, который таскал воду для госпожи Одлин. Еще один подросток сгребал листья с маленькой могилки. Повсюду кипела бурная деятельность, монастырь вновь процветал.
Но сегодня настоятель прибыл не для того, чтобы поздравить монахинь Святой Амелии. Он приехал, потому что до него дошли тревожные слухи. Мать Уинифред не учит лично молодых послушниц искусству расписывать манускрипты, она возложила эту задачу на плечи пожилых монахинь. А чем же в это время занимается сама настоятельница? Она расписывает алтарь!!!
Что же, он раз и навсегда положит этому конец. Он больше не потерпит непослушания этой женщины.
Он думал, что Уинифред сама, как обычно, встретит его у ворот, но ошибся. Его встретила сестра Розамунда, которая жила теперь в Святой Амелии, сложив с себя должность матери-настоятельницы, хотя, по-видимому, это не особенно ее расстроило. Она была помощницей настоятельницы и с удовольствием занималась устройством в обители странников, учениц и гостей, кроме того, под ее руководством происходила реставрация строений, она следила за разведением коз, овец и кур, а также за тем, чтобы обеденный стол всегда ломился от еды.
Розамунда приветливо проводила аббата на новый чердак, где трудилась мать Уинифред. И только он открыл было рот, как его взгляд упал на ее работу и он утратил дар речи. А потом он заметил нечто такое, что сразило его окончательно: мать Уинифред улыбалась!
Он тихо сел, а она продолжала работать. Уинифред создала прекраснейшее изображение святой Амелии, которое излучало сияние и смирение, которая помогала бедным и распространяла слово Божие. На последней доске нового запрестольного образа была изображена святая Амелия, которая поднесла ко рту руку с лежащим на ладони голубым кристаллом. Аббат не понял, что это могло означать, но образ был прекрасен и настолько захватывал, что у него сжалось сердце.
Послушница принесла отцу Эдману эль. Рассеяно поднося его к губам, аббат решил, что не только позволит Уинифред закончить алтарь, он уже обдумывал будущие картины, которые закажет ей, и перебирал в уме покровителей, которые заплатят за них недурные деньги.
Какое-то время спустя
Когда аббат увидел, как великолепно Уинифред расписала алтарь, он тут же переменил свое отношение к ее занятию на прямо противоположное и стал повсюду расхваливать ее, а потом заказал ей триптих для собственной церкви. Он так и не стал епископом: умер два года спустя, подавившись рыбной костью, за третьей порцией пасхальной трапезы.
Мать Уинифред прожила еще тридцать лет, создав за эти годы невероятное количество изумительных по красоте икон, запрестольных образов и миниатюр, на которых она изображала Мадонну, Распятие и Рождество Христово и авторство которых можно было установить по наличию голубого камня, потому что в те времена художники не подписывали свои работы.
Вскоре после набега викингов господин Абу-Азиз-ибн-Джаффар в последний раз вернулся в Святую Амелию, чтобы поблагодарить мать Уинифред за то, что она в тот день отговорила его от поездки в тот день в монастырь, потому что, согласившись поехать в Мэйфилд, он избежал встречи с викингами и сохранил таким образом свою жизнь. Мать Уинифред, позабыв о кельтских предках, отнесла это на счет святой Амелии и пригласила странствующего торговца погостить в монастыре, сколько он пожелает. Он решил остаться здесь и уйти на покой, поселившись в маленьком домике с клочком земли и отправив верную Шешку доживать свои дни на выгоне. Симон Левит время от времени помогал в монастыре, он приобрел известность среди посетителей и паломников и по-прежнему оставался другом и советчиком матери Уинифред. У них — у еврея Симона Левита и монахини Уинифред — вошло в привычку встречаться каждый день для дружеской беседы. Симон умер четырнадцать лет спустя, и, хотя он так и не обратился в христианство, она настояла на том, чтобы ее старинному другу воздали последние почести и похоронили в могиле.
С годами руки матери Уинифред утратили былую твердость, а глаза — зоркость, и она порой, отрываясь от работы, вспоминала викинга, унесшего с собой голубой камень, и размышляла о том, как он распорядился силой святой Амелии.
А произошло следующее: когда викинги вернулись на берег, они обнаружили, что их корабль горит, потом солдаты Освальда из Мерсии окружили датчан и вырезали всех до одного. Освальд лично учинил мародерство и, обыскивая трупы, нашел удивительный, неправдоподобно красивый камень. Он украсил им рукоятку своего меча, с которым позже отправился в плохо для него закончившийся крестовый поход в Иерусалим, где камень выломали из рукоятки и отправили в Багдад в подарок халифу, и какое-то время он украшал его любимый тюрбан. В минуту слабости халиф подарил кристалл одной из наложниц, которая танцевала перед ним, вставив камень в пупок, но однажды ночью сбежала со своим тайным любовником. Кристалл носили в карманах и кошельках, он попадал в разные руки, его продавали, покупали и выкрадывали, пока однажды он не вернулся солдату, добывавшему его в крестовых походах. Солдат потерял зрение в сражении при Иерусалиме и теперь отправлялся вместе с группой паломников в Кентерберри в надежде получить исцеление. На них напали разбойники, продавшие затем свою добычу где-то на севере. А там некий молодой человек вставил кристалл в крышку перламутровой шкатулки для драгоценностей, надеясь таким образом завоевать внимание одной молодой леди. Но молодая леди отвергла предложение руки и сердца своего поклонника, и он отправился в Европу, поклявшись убить себя, как только найдет подходящее место. Там он встретил человека из Ассизи, которого звали Франциск и который как раз создавал новое братство монахов, и удрученный молодой человек под влиянием момента вступил в орден, раздав все свое имущество, в том числе и злосчастную шкатулку.
Крестьянин, который нашел шкатулку в груде предложенных францисканцами благотворительных даров, выломал из крышки голубой камень и обменял его на буханку хлеба, жена же пекаря, увидев восхитительный самоцвет, обменяла его на очередное новомодное изобретение — стеклянное зеркало, решив, что вещь, в которой можно увидеть свое отражение, имеет гораздо гораздо большую ценность.
В 1349 году, когда черная смерть выкосила треть населения Европы, голубой кристалл, переходивший от умерших к выжившим, от пациентов — к врачам, успели обвинить в семи смертях и приписать ему шесть исцелений. Когда же почти столетие спустя во Франции молодая девушка по имени Жанна горела на эшафоте за ересь, стоявший в толпе человек не заметил, как его карманы обчистил вор, прихватив с собой два золотых флорина и голубой кристалл.
Погожим летним днем 1480 года на холмах близ Флоренции собралась толпа, чтобы посмотреть, как двадцативосьмилетний изобретатель и художник будет демонстрировать свое последнее изобретение, которое он назвал парашютом. Зрители весело бились об заклад, сломает себе шею этот чудак или нет. Когда же Леонардо да Винчи удачно приземлился на заросшее травой поле, голубой кристалл из рук принца Медичи перешел в руки странствующего ученого, который повез сверкающий самоцвет назад в Иерусалим в подарок своей любимой дочери и, приехав, узнал, что за время его отсутствия она умерла в родах. Он так горевал, что спрятал ненавистный кристалл, напоминавший ему об утрате, подальше с глаз долой, и так он лежал в золотой шкатулке в красивом доме на холме с видом на Купол Камня[1] и ждал очередного владельца и очередного поворота судьбы.