— Алеша? Мы же не договаривались… — жестом поторопила Марина застывшего Алексея, чтоб самой не простыть на сквозняке.

— Сегодня день такой. Мне можно! — поспешил он войти.

— Что за день?

— День рожденья…

— Ну вот… А я в таком виде! Ты проходи, я сейчас, — хотела она оставить Алексея.

Но он придержал ее, как-то вдруг окутав собой, своим солнечным сиянием, и Марина словно ослабела:

— Я грязная, Алеш…

— Ты? — он приподнял ее лицо за подбородок. Сквозь опущенные ресницы чуть испугано и тихо сияли глаза, губы еле заметно улыбались…

И через секунду словно Энское солнце озарило сумрачное Василеостровское Лукоморье, и легкое тепло разлилось по ее телу, такое легкое, что рассыпалось по коже смешными мурашками… А он целовал их, едва прикасаясь, словно боясь смутить их веселье… И радуги вспыхивали в ее душе, потому что

…в глазах его — небо, на губах — откровение чуда, привкус солнца и трепет свободы, драгоценной и жаркой как кровь…

***

…Сквозь синеватую тьму перламутровой бледностью проступало лицо Марины, обрамленное свободно разлившимися ручьями волос. Ниспадающие темно-фиолетовые тени покрывала свободно обтекали женский силуэт. Будто не доверяя призрачному видению, Алексей скользил пальцами по грани света и тени, по тому отсвету, который художники называют рефлексом. Неожиданно для себя оказавшись первым мужчиной в ее жизни, он вслушивался в ее настроение:

— Жалеешь?

— Нет, — прикрываясь красным шелком, села Марина, порываясь встать. — Я сейчас.

— Куда? — придержал он.

— Одеться…

— Зачем? — притянул он Марину к себе на грудь, чтоб видеть ее лицо, но оно уткнулась ему под мышку.

— Не знаю, Алеш, — замерла Марина. Она ни о чем не жалела, и даже была рада, даже до трепета, до дрожи, но стыдилась… бог знает чего стыдилась. — Совсем не знаю… не умею я…

— Да это я понял… — добродушно ответил он, гладя шелковистые длинные волосы и целуя Марину в макушку. — Я другого понять не могу… Любая девушка рано или поздно встречает мужчину, женщиной становится… А ты, — как будто в монастыре родилась и дальше монастырских стен жизни не представляешь. Хотя… В монастыре-то, боюсь, — о любви и мужчинах побольше твоего знают. Ты ж вроде с мамой и бабушкой жила. Они что? ни о чем таком с тобой не говорили?

— Не случалось. — Еще бы они говорили! Бабушка до конца своих дней любила деда и уважала мужчин, матушка ненавидела Мрыськиного отца, а мужчин презирала. Не сходясь в своем отношении к мужскому полу, они попросту закрыли столь щекотливую тему для любого рода обсуждений, предоставив Марине самой во всем разбираться, когда придет ее время.

— А с подружками? Наверное, секретничали?

— Не-а, — в школе, где были подружки, интересы были совсем детские. А позже, в старших классах, уже в другой школе, — с подружками не сложилось. Да и повода не было, если не считать той, первой встречи с Алексеем.

— А просто, из любопытства?

— Зачем? — живя в чисто женской семье, Марина никакой необходимости в мужчинах не видела, себя ущербной безотцовщиной не считала, об отце, как другие дети из неполных семей, не мечтала. А в остальном смутно полагалась на природу. В конце концов, ее никто ни чему не учит, но все цветет, растет, плодоносит.

— А книги? Живопись?

— Ну да… Роден, Боккаччо… Искусство воспевает, впечатляет, напоминает душе о прекрасном, а…

— А близость? Близость мужчины с женщиной не прекрасна? Вот дружба между ними, — женщина-«свой парень» и мужчина-«лучшая подружка», — это, извини, чушь полная.

— Не знаю, Алеша… — шептала из-под мышки Марина.

— Я знаю! — он чуть развернул ее за плечо, и, заметив увлажнившиеся реснички, сам едва не расстроился от пронзительной нежности и трогательной искренности Марины и, ласково отведя несколько локонов, прикоснулся к ее губам, уже уверенный, что ему ответят.

***

…Как ни воспевайте снега и метели, сны и покой, — зимы для Марины всегда были испытанием. Долгие ночи, колючий блеск, скупость красок, и холода, холода, холода… Но та зима, — с запахом пряного черного винограда, горького шоколада, отутюженного белья (прощайте, мечты о белом потолке!), примирила ее с ужасами анабиоза. И пока природа спала, Марина училась любить по-новому, по-женски. Привыкшая держаться с людьми на расстоянии, а то и вовсе ежиком, — она даже дома сердилась на неожиданные прикосновения Алеши и приливы его слишком чувственной для нее нежности. Но это ее сочетание диковатости и доверчивости только раззадоривали его воображение и романтическое, и вполне физиологическое. А если он позволял себе чуть больше, чем представлялось приличным Марине, — тут же спешил убаюкать ее своими головокружительными поцелуями и одурманивающими речами:

— Чего ты боишься? Меня? Себя? Своих страхов? Чувств? они грязны ровно настолько, насколько их пачкают сами люди. Один смотрит на картину и видит дар художника и запечатленное движение, другой — пошлости. А тебе чего бояться? С твоим-то сердечком…

Марина не знала, можно ли верить Алеше, но как возражать тому, у кого на губах привкус солнца?

Встреча третья. Глава 16. Лето на двоих

Как же хочется лета! После долгих холодов и пронизывающей влажности, исходящихся воем ветров и бесконечной тьмы, будь она неладна! И вот уже оттепель, и солнышко кропит золотым по серым газонам, и прелью пахнет, — а до лета еще далеко. Уже и проталинки блеском заиграют, и почки новой жизнью нальются, — а лето еще далеко. Уже и туманы придут, окутают землю белесой пеленой, уберегая будущие листики от солнечных ожогов, и отступят, явив глазу человеческому золотистую зелень начала весны, и воздух станет прозрачней и звонче, — а до лета все далеко. И хотя зима была мягкой и теплой, а весна — ранней и бурной, только к лету Марина очухалась от холодов и теперь наслаждалась ликованием жизни. Здесь, в краю болот и ветров, неудобно глинистых для растений почв, нужны особые преданность, верность, чтобы вот так из года в год всходить среди камней, строительного мусора, на прогоревших болотах и пережженной, вместе с прошлогодней травой, земле. И каждая травинка, дичок-сорнячок — дышат этой преданностью, и что-то там поглощая и отдавая, пропитывают ею сам воздух, чтобы вновь и вновь насыщать северное лето красками, контрастами, переливами. Как не проникнуться этим торжеством! Тем более, когда впереди отпуск маячит.

А вот в душе Алексея царило совсем не летнее уныние. Еще недавно он ожидал встретить человеческий расцвет сознательным холостяком, пузатым, бородатым гурманом и меломаном. А теперь похудел, снова брился, подзагорел и был уверен, что 33 года не просто расцвет, — а вторая молодость, легко сочетающая задор и опыт, удаль и благоразумие, лучшее время, чтобы любить легко и глубоко, нежно и пылко, прочувствованно и спонтанно. Тем противней было ему думать, что проживает он это время порознь с Мариной. Переезжать к нему она не соглашалась, — очень за свою комнатушку беспокоилась (как ключи-то дать не побоялась!), а сваливала на то, что ей оттуда в турбюро добираться ближе. Но не перевозить же Алексею свою настроенную, отлаженную лабораторию в ее темную коммуналку с ветхой проводкой. Просить Марину, чтоб устроилась ради него на другую работу? чтоб на него, на себя времени побольше было? — а потом начнется «я ради тебя…, а ты…»

Чтобы забыться, он с головой уходил в заказы, брался за самые сложные, и… Все равно тосковал по Марине, ждал воскресений, чтоб приехав прежде нее, устроиться на куцем матрасике возле самодельного, из обычного ящика, столика, разложить виноград, нарезки, салфетки, подогреть чайник, и ждать, когда лязгнет замок, хлопнет дверь, донесется знакомое «Аленький, я пришла», и она, уставшая, присядет к столику — «все балуешь?», — и будет есть медленно, почти засыпая, пока он не заварит кофе покрепче и подухмяней, и только вдохнув горьковато-пряного аромата, встрепенется и оживет…

Но в одно из воскресений, Алексей едва успел войти в квартиру, — навстречу ему вышла Марина:

— Аленький?

— А ты что дома? Случилось что?

— Из турбюро ушла.

— И что теперь? — напрягся Алексей: только б не геройства любви.

— Теперь корректором попробую, представляешь? В одном издательстве предложили. Даже подождать согласились.

— Подождать? Чего?

— Я, Аленький, хитрая, — улыбнулась Марина, пропуская его в комнату. — У меня со вчерашнего дня отпуск по линии турбюро. Сначала отгуляю, потом уж уволюсь, наймусь, оформлюсь… А пока отсыпаться, отдыхать, ну и… правила вспоминать… — махнула она на пару книжек на подоконнике. — Только, Алеш…

С издательством ей чистая удача вышла. Они для бюро буклет разрабатывали, Марина ошибки в тексте заметила, исправлять стала, разговорилась с кем-то, про «недообразование» свое гуманитарное рассказала, с кем-то в издательстве про журналы и газеты поболтала (оказывается, собеседование проходила), потом еще из издательства заходили, какой-то «левый» текст посмотреть просили, а скоро и работу предложили. Зарплата копеечная, зато само издательство — чуть ни во дворе (со связью проблем не будет), тексты, если что, на дом брать можно, работа тихая, спокойная, — читай себе, да отметки делай, в стороне от многоголовой, многоногой, многоязыкой суеты. И на дом времени больше будет, и на жизнь. А то как-то мельчать, усыхать начала эта самая жизнь, все вокруг Алого крутится, им измеряется, вернее, его присутствием. Ни библиотек с музеями, ни настроений ремонтных, даже читать почти перестала. И так это смущало ее душу, что хотелось полного, даже без Алого, уединения, чтобы в себе разобраться. А тут отпуск как раз! Целый день Марина готовилась, искала подходящие слова, доводы, сравнения, — мысли как гнус жужжали в ее голове, — но, так ничего и не придумав, промямлила из последних сил:

— Только Алеш… мне б совсем отдохнуть. От всего.

— От чего — всего?

— Не сердись. Я думаю, мне бы… нам… друг от друга… отдохнуть надо, — еле выговорила Марина.

— Друг от друга?.. — задумался он. — Тебе тяжело со мной? … Скажи.

Марина обессилено молчала.

— Ладно, — не дождавшись ответа, кивнул Алексей. — Так и быть, — встал да ушел, только дверь хлопнула.

Ошарашенная Марина привалилась плечом к стене: выгнала, получается? вот так просто? А чего она хотела? Сама сказала: отдохнуть хочу, — вот и отдыхай. Мысли жалили, сердце полнилось болью, а губы шептали «Алеша, Аленький, Алый…». Предвкушение долгожданного уединения сменилось мертвенным беззвучием вдруг обрушившегося одиночества. Марина закрыла глаза, и утонула в забытьи, безмысленном, глухом и безвоздушном, и не слышала, как уркнул замок, и скрипнула дверь в квартиру… Лишь благоухание свежей зелени вернуло ее к действительности. Алеша стоял в дверях, держа перед собой пушистое облако ромашек в неприметном ведерке.

— Алый… — выдохнула Марина.

— У тебя тут с настроением что-то было. Вот, — протянул он цветы, и сам же поставил их в угол, — как будто я только пришел. Давай?

Марина ответила благодарно смеющимся взглядом, и уже не могла понять, как собиралась прожить целый отпуск без Алого.

***

Алексей еще с вечера решил, что на сегодня баз вариантов отпрОсится, чтоб похитить, украсть, увезти Марину туда, где обои на стенах и ковер под ногами, и диван человеческий (не на полу спишь!), и огромные махровые полотенца в ванной. Пока Марина спала, сбегал позвонил родителям, предупредил, что с Мариной приедет. Познакомятся, наконец. А еще, — думал он на обратном пути, — вместе в парке погуляют. Парк огромный, в жару, конечно, народу многовато, зато вечером тихо, пустынно… парочки целуются… глядишь, и Марина осмелеет… (Уж больно стыдливость ее достала. Дома еще ничего, а на улице — не обнять, не приголубить, разве за ручку. Это с ним-то 33-летним за ручку!). С Толяном встретятся, — интересно, поладят ли? Словом, пока ходил, звонил, — изошелся на фантазии и планы, и еле дождался, когда Марина все соберет, закроет, проверит…

… Скоро все вместе ужинали на маленькой уютной кухоньке обычной многоэтажки спального района: Марина с Алым и его родителями. Отец, пожилой, с высокими залысинами, и живыми, ярко-карими глазами, со значением поглядывал на сына, — понимаю, мол, — и влюбленно, — на жену, совершенно седую женщину с удивительно молодым лицом и узнаваемо голубыми для Марины глазами. Она называла Марину «доченькой», и радушно пододвигала то блюдечко с печенюшками, то розеточку с вареньем. Марина, оробев от их ласки и приветливости, умоляюще поглядывала на Алешу, но тот ободряюще улыбался: привыкай… Словом, родители приняли Марину как родную, может, были счастливы надеждой, что Алька определился (пора б уж, в его-то возрасте), — и на следующий день, уехали на дачу исполненные понимания, мудрости и вежливости.

… Толян вежливостью не отличался, зато любил щегольнуть цинизмом и даже нахальством, но злым человеком не был, скорей недоверчивым, особенно ко всему возвышенному, и, так уж повелось, к Лехе относился покровительственно, как к младшему. Друзья хоть и были одних лет, но Толяну повзрослеть раньше пришлось, в 14, когда родители погибли, — в детдом не попал, потому что сестра, старшая, уже совершеннолетней была. Так вдвоем и жили. Спасибо Лехиным родителям, — всех троих, Альку и Толика с сестрой, одинаково тащили и опекали. Но Толян и не думал за спинами взрослых отсиживаться, парнишка-то волевой, с характером. Лет с 15 подрабатывать начал, ко всему прислушивался, присматривался, примерялся, на ус мотал, на сестринские шуры-муры до того налюбовался, что женщинам веру потерял. А после Лехиной женитьбы на слабый пол без кривой ухмылки смотреть не мог.

С Мариной не то чтоб жаждал познакомиться, так… за друга волновался, а потому, едва Лехины родители уехали, сразу в гости к другану заявился, но только и успел, — на кухню пройти да за налитый чай «спасибо» сказать, — Марина в Лехину комнату ускакала.

— Дикая что ль? — кивнул Толян вслед ей.

— Есть немножко, — довольно сияя, ответил Леха. — Ей к человеку привыкнуть надо.

— А как? Шарахается вон!

— Можно по парку втроем поболтаться. Она природу любит.

— Ну, точно — дикарка. А что? Не так темно, авось, разгляжу твою мауглю.

Марина от прогулки сначала отказывалась. Не понравилось ей, что Толян ее сразу «Манон» обзывать стал, и что взгляд у него нагловато-оценивающий, и усмешка эта… Хочешь улыбаться — улыбайся, не хочешь — не надо, а так, то ли да, то ли нет, — зачем? Но тут уж Алый настоял: у меня друга ближе нет, а что не показался он тебе, — так первое впечатление обманчивым бывает… Да и прогуляться не помешает. Васильевский — место, конечно, зеленое, но здесь-то одно название «парк», а так, — лес настоящий, даже грибники встречаются, и озеро есть.

— А ты все время рядом будешь? — покосилась Марина.

— Если сама не убежишь…

На том и сошлись.

Легкие сумерки белой ночи хлынули им навстречу поскрипыванием песка и шуршанием листвы, и понесли их по высвеченным белесым электричеством аллеям, по темным, заросшим тропинкам, мимо отливающих бронзовыми, нефритовыми и опаловыми бликами зарослей, к неподвижному, манящему серебристой прохладой и свежестью озерцу, в котором величественно и бестревожно фосфоресцировало лунное отражение.

Марина держалась в стороне от мужчин, то и дело скрываясь из вида, и уходя, видимо, довольно далеко, так что даже на «Манон» не сразу откликнулась, только на родное «Мариш»:

— Ты где там пропадаешь?

Вместо ответа, она сама вышла к Алому, забрызганная ночной росой, с увлеченно поблескивающими глазами:

— Гнезда высматриваю.

— Птицами, значит, интересуешься, — поморщился в улыбке Толян. — И что птицы? Жрут, спят и гадят.

— Как и человек, — колюче, в упор ответила Марина.

— Как и человек… — рассеянно повторил Толян, и оглядев девушку с головы до ног, вдруг расплылся в благодушной улыбке. — Ладно, каюсь, груб и нахален. Прости! — и протянув для примирения руку, ощутив в ответ холодную ладонь Марины, вдруг поцеловал ей пальцы. Марина растерянно отдернула ладонь и спряталась за Алого.

— Привыкай, — смеялся Алый. — Толян как он есть! Ловелас и задира.

— Я лучше гнезда повысматриваю…

— Ладно, не теряйся только!

И Марина скрылась во тьме.

— Не страшно? — кивнул Толян в сторону, куда исчезла Марина.

— Чего?

— Девчонка совсем….

— Так и мы пацанами когда-то были.

— Я не про возраст. Такую обидеть… Ты глаза ее видел?

— А с чего ты взял, что я обидеть ее собираюсь? — надулся Алексей: кто кому про эти глаза рассказывать будет? С них-то, темных да раскосых, все и началось.

— С того что забаловали тебя бабы, — негласная роль старшего позволяла Толяну с легкостью игнорировать возмущение друга. — И обидишь — не заметишь.

— А тебя не забаловали? — с лукавинкой ответил Алексей.

И друзья обменялись понимающими деланными улыбками.

Да уж погусарили ребятки будь здоров! Толян, сероглазый, златокудрый, с цепким, изобретательным умом, не склонный к снисхождению и оправданию человеческих (и женских) слабостей, очаровывал дерзостью и напором. Алексей, слишком эстет, чтобы быть дерзким, брал романтически-мягким обаянием и негромкими речами. Случалось друзьям и поиграться с женскими сердцами: чьи чары сильней и действенней окажутся. Зачем им это — сами не знали. Так… игра. Для женщин — недобрая, а для них — игра. Друзья метнули взгляды в сторону Марины.

— Что было, быльем поросло, — голос Алексея звучал глухо, серьезно, почти угрожающе. — А Маришу… — он показал Толяну кулак.

Но Толян, словно не заметив, смотрел в сторону Марины. Ее тонкий силуэт, вырисованный опалово-лунными бликами, мелькал далеко впереди, на самом берегу озера.

— Что она там? Блинчики пускает?

— Ты меня понял?

— Ну, точно, блинчики! — тряхнул Толян головой. — Да понял, понял! — отвел он Лехину руку. — Покажем класс! — и друзья наперегонки рванули к озеру.

Как в далеком забытом детстве, они заполошно бегали по берегу, выискивая подходящие камешки, закидывали «кто дальше», отчего выдержанная графичность и величественность лунного круга возмущалась, шла жемчужно-серебристой рябью, и рассыпаясь оскольчатыми бликами заполоняла всю поверхность озера, спеша выскочить на берег, но тут же уходила в песок, щекоча друзьям ноги и нервы, чем только раззадоривали их мальчишеский пыл.

— Хорошие вы, ребята, — прозвучало вдруг среди хохота и плеска.

Друзья обернулись. Марина, еле заметная, стояла в тени, словно уступив пространство разыгравшейся ребятне, и защищаясь от налетевшего прохладного ветерка, легонько растирала себе руки:

— Это мы хорошие? — вдруг жестко вскинулся Толян.

— Мы, мы… — спешно оборвал его Алексей, и подойдя к Марине, заметив, что ее знобит, заспешил:

— Домой, домой, домой… А то простудишься и весь отпуск проболеешь… Толян, ты с нами?

— Куда ж я денусь? — глухо процедил тот и до самого дома держался позади Марины с Алым.

Всю дорогу она мелко вздрагивала, растирала ладони и разминала запястья, — совсем замерзла. Алый и дышал на нее, и обнимал, и едва оказавшись дома, сразу загнал отогреваться в постель, поставил чайник, вытащил банку меду, даже теплое зимнее одеяло для нее достал. И скоро она — чисто барышней — лежала на диване, укрытая, закутанная, напоенная медом…

***

… И все-таки она простудилась, к счастью, не сильно. Зато оба могли сосредоточиться: он — на заказе, Марина — на пособии для корректоров. И если у него с работой получалось легко, голова мыслила ясно, и все работало без сбоев, то Марине приходилось труднее. Как всякая женщина, Марина с особым трепетом относилась к профессионалам. И хотя физику не воспринимала, профессионала угадывала по неспешности, четкости и основательности действий, по жизни мельчайших складочек на лбу и вокруг глаз. Заметив ее немой восторг, Алексей не сразу, но оторвался от работы:

— Сачкуешь?

— Отдыхаю…

— Погоди-ка… Сейчас… — он что-то поискал в столе, на полках, наконец, взял какой-то диск, вставил в плеер, нажал кнопку, и сам подсел к Марине. — Сядь-ка сюда, — указал он место рядом с собой. — Здесь звук правильный.

…Легконравные и говорливые, искрясь и сверкая, бежали по первым проталинкам прозрачные ручейки, подныривали под затекшие от долгого лежания резные листики ястребинки, огибали стрельчатый бровник, расправляли длинные листья осоки, напитывали весельем полинявшую за зиму зелень; скатывались серебристыми струйками в ямки и ложбинки, вдруг разлетались радужными брызгами; кружили, поджидая отставших братишек, и бодрыми ручьями стремили к овражку, обросшему оживающим к лету разнотравьем, где среди камней и валунов устраивалось юное озерцо. Налетал ветер, заносил его пылью и грязью, швырял прошлогодними листьями, смущая прозрачность вод, но скоро успокаивался, пыль оседала, листья прибивались к берегу; воды все прибывали, сообщая озеру глубину и цвет, и сочный налитый травостой гляделся в гладкое зеркало. А через такты — лиственные заросли прикрывали озеро от всех ветров, и только днями налетал теплый бриз, а по ночам бесстрастная луна сообщала озеру дух величия: оно казалось себе древним и мудрым, и словно в зеркале вечности отражало людей. Вот, едва различимые, проступают сквозь сплетение тьмы и теней невнятные силуэты. Вот они выбегают к самой кромке воды — взрослыми, взъерошенными мальчишками, вот играясь, швыряют камешки, смущая торжественную невозмутимость лунного отражения, отчего выдержанная графичность и величественность лунного круга идет жемчужно-серебристой рябью, как в ознобе. Как от свежего ветерка… И один из парней, с разлетающейся темной челкой, заметив, что Марину знобит, обнимает ее, торопиться чуть не бегом домой, чтоб укутать, согреть… И никогда-никогда еще не было в глазах его столько неба, а в улыбке — солнца.

— Ну-ка, ну-ка, — озаботился Алексей, услышав глухой всхлип Марины. — Ты что?

— Ничего, болею, — буркнула она. — Рассопливилась вот. Ты, Алеш, подальше держись, а то тоже заболеешь.

— Я Мариш, давно заболел! Тобой, между прочим. И выздоравливать не собираюсь, — обласкал он ее взглядом. — А ты спи, поправляйся. Я еще поработаю. — И сел обратно к столу.

***

— И что, опять у тебя встречаться? — он знал, что этот момент настанет, знал и гнал от себя эти мысли, надеясь, что снова все само как-нибудь наладится, что Марина не захочет возвращаться, не захочет расставаться с домашним уютом. Тем более телефон есть. Но Марина была непреклонна. Она и летом чуть ни через день ездила проверять комнату (было бы что проверять!), и сейчас упрямо стояла на своем. — Ты же знаешь, у меня здесь аппаратура…

— Знаю. А у меня там дом и работа, — как бы ни нравилась ей атмосфера домашнего уюта, как бы ни был соблазнителен комфорт чужого дома, он не был «своим». «Своим» был тот, другой, страшненький, стоивший ей огромного труда, но «неотъемлемый». Потому и говорила она с такой уверенностью, что Алый, несмотря на свою досаду, только и смог ответить:

— Я что-нибудь придумаю. Обязательно придумаю. Потому что как мне без тебя? И без работы никак. Придумаю! — убежденно тряхнул он головой, исполнившись вдруг такой решимости, что и сам себе, кажется, поверил.

Марина только плечами пожала. Не по неверию в людей, а по своему небольшому опыту она уже знала, что рассчитывать лучше только на себя. Не потому что другие плохи или не надежны, а потому что и сам человек иногда не знает, как у него через секунду жизнь повернется, какие силы вмешаются. Тоже — физика!

Встреча третья. Глава 17. Проводы Сони

— Мариночка! — всплеснула руками Сонина мама. — Давно не виделись!

— Ну уж давно! Месяца 3 назад, на Сониной свадьбе гуляли, — отряхивалась Марина от ноябрьского снега и грязи.

— А-а-а… Ты еще в платье таком была… Чайной розы… Нежное-нежное…

— Понравилось? — да уж, пришлось расступиться. Не идти ж на свадьбу подруги в вечных джинсах. (Когда ж до потолка-то дело дойдет!)

— Наконец-то! — из-за спины мамы высунулась Соня. — А то я сама уже к тебе собиралась. Со всеми попрощалась, а с тобой — нет. Проходи, проходи!

Непривычно яркий свет заливал распахнутые шкафы, магазинно аккуратные стопки одежды на диване, стол, заваленный альбомами и фотографиями… Соня собиралась к мужу в Германию и вместе с мамой обследовала все уголки, закуточки и ящички, словно составляя архивы памяти.

— Уезжает дочка… — причитала Сонина мама. — Новый Год одна справлять буду…

— Ма-ам… Мы ж договорились, как устроюсь, — приглашение вышлю. Может, еще и к праздникам успею. Приедешь, поживешь, а там выбирай: хочешь, с нами оставайся, хочешь, здесь живи.

— Да что мне там делать? Чужой язык, чужие люди.

— Сколько раз говорила! У Штефана — русская мама, сам он и по-русски и по-немецки разговаривает. И друзей русских у них полно… — чуть не плача отвечала Соня. — А хочешь, вообще никуда не поеду? Здесь останусь.

— Что ты! Сонюшка, это ж я так… Все дети вырастают, а для родителей все равно маленькими остаются. Вот и переживаю… Вы ж на моих глазах выросли… — любовно посмотрела она на подружек, уютно устроившихся на диване. — Мариночка, а может, к нам переедешь? В Сониной комнате поживешь, а свою сдашь. И тебе лишняя копеечка, и мне не скучно.

— А и правда! — обрадовалась Соня. — И мне бы за вас обеих спокойнее было.

Марина ответила не сразу:

— Вы замечательные, и однажды спасли уже. Теперь сама должна… Работа есть. Комната тоже. Там и жить надо…

— Болит еще? — неуверенно подытожила Соня, угадывая, как тяжело было Марине появиться гостьей в этом дворе, в этом доме.

— Не только. Сама подумай, кто мою комнату снимет? Состояние ужасное, телефона нет, всегда темно… Приличный человек там жить не станет, что-нибудь получше найдет, так? А неприличные жильцы мне не к чему, итак ремонтировать и ремонтировать…

— А если надолго сдать? И не за деньги, а за ремонт? Я бы знакомых поспрашивала, — вздохнула Сонина мама.

— Боюсь, ваши знакомые вас не поймут, — улыбнулась Марина. — К тому же вы к Соне ехать собираетесь. Да и комнату без пригляда оставлять не хочется.

— Тоже правильно. Времена сейчас дурные… Кстати, от мамы — ничего?

— Нет, — стараясь казаться невозмутимой, ответила Марина. На самом деле, она разыскала адрес Варвары Владимировны, даже несколько писем отправила, — без толку. Если Варвара Владимировна вычеркивала кого-то из жизни, то навсегда, безжалостно и бесповоротно.

— Ну ладно, пойду чайку сделаю, — и Сонина мама, захватив наугад какой-то из фотоальбомов, ушла на кухню.

— Ну, с жильем и мамой — понятно. Про работу — все уши уже прожужжала, а про Алексея — стороной обходишь. Я кроме имени да той вашей встречи перед твоими выпускными, толком ничего и не знаю.

— А говоришь, — ничего.

— Не увиливай давай. Рассказывай.

— Что рассказывать-то! Встречаемся и встречаемся.

— Ой ли! Сдается мне, скрываешь ты что-то. Говорить не хочешь. Глаза, вон, отводишь. В чем дело-то?

— Сама не знаю. Не так со мной что-то. Вот говорят, любовь крылья дает, к жизни пробуждает? … А у меня… наоборот у меня получается. Рядом с Алым — живу еще, и ничего не надо, только бы рядом быть, глаза его видеть. А как одна остаюсь, будто и не живу: стирать, убирать, ремонтом заниматься — ничего не могу. Вдруг, думаю, придет, а я в беспорядке, потная, какая уж тут романтика! И просто так сидеть — тоже невыносимо, куда ни посмотрю — все о нем, а его нет. Вот и жду, и будто других чувств нет. Да что ремонт! Читать совсем перестала…

— На книги деньги нужны. А у тебя, как понимаю…

— Так библиотеки-то по-прежнему бесплатные. Да не в одних книгах дело. Вся жизнь сжиматься стала. И ведь понимаю, что нельзя так. Нельзя всю свою жизнь в при-нем-существование превращать. И что делать не знаю.

— Ну не знаю. Я тоже все время о Штефике своем думаю. Засыпаю, просыпаюсь, радуюсь, расстраиваюсь, — к нему хочется: поделиться, поболтать. Сначала тоже как больная была, а потом ничего, — выровнялось, улеглось. И у тебя уляжется. Сам-то Алексей что? Замуж не зовет?

— Замуж? Да я как-то и сама не стремлюсь. Что это изменит?

— Ты бы точно знала, что все всерьез.

— Я и так знаю, что всерьез. И для него, и для меня. И мне от этого «серьеза» еще страшнее делается. Люди как говорят? — влюбились, полгодика повздыхали, успокоились… Вот тогда, на трезвую голову, можно и про «замуж» думать.

— А вы сколько «вздыхаете»? Без тех, первых встреч?

— Больше года. Но спокойнее не становится, совсем наоборот, — только разгоняется, только обороты набирает. И что будет, — думать боюсь.

— А что будет? Или сойдетесь, или разойдетесь. Может, разлюбишь, если настроения такие…

— Ты что? — болезненно вскинулась Марина. — Я ж тогда… Нет, после маминого отъезда я знаю, что многое пережить могу. Но без Алого?! Даже представить не могу…

— А если он разлюбит?

— Если он… — медленно отвечала Марина, — …оно бы, может, и лучше, если б он… Я бы помучалась, конечно, но пережила… И всем бы хорошо было.

— А сам Алексей что думает?

— О чем?

— Ну, ты ему о своих чувствах говорила?

— О каких? Любимому мужчине «Алеша, я слишком тебя люблю»? Глупо, не находишь?… Но знаешь, пыталась: духом собиралась, слова подбирала, только… Знает он меня, как лазером считывает. Почувствует, что неприятное собираюсь сказать, — прикоснется, обнимет… у меня дыхание обрывается. Все забываю. Смешно сказать, пыталась на расстоянии держаться, чтобы власти над собой не давать.

— И что?

— Еще хуже. Воспитывать начинает: откуда ты, говорит, знаешь, как оно — слишком, а как нет. Ты же не знаешь, как мужчина с женщиной, как муж с женой живут… И невозможно любить сильней, чем судьба положит… И если случилось на всю катушку любить — не бояться надо, а радоваться. Немногим такое счастье дается. Некоторые всю жизнь проживут, а любви так и не увидят. Он говорит, а мне стыдно становится.

— За что?

— Что любить правильно не умею.

— Ну, про тебя не скажу, а он — по-своему прав.

— Я и не спорю. Говорю ж, — во мне дело.

— Девочки, к столу, — вошла Сонина мама с подносом всякой всячины.

Подруги засуетились, освобождая стол и стулья, Сонина мама приглушила свет в комнате, и скоро все трое ударились в уютные домашние воспоминания.

Встреча третья. Глава 18. Помолвка

— Случилось что?

— Случилось! Не могу я так! Не мо-гу! — рвался выговориться Леха.

— Как — так? — махнул Толян в сторону кухни, проходи, мол.

— Я здесь, она там! Говорю, переезжай, живи! На работу ездить будешь. Полгорода так живет, в крайнем случае, — телефон есть. Ни в какую! Засела… Сначала, говорит, отремонтирую, а там видно будет…

— А что? Сделаете ремонт, сдать можно будет. Манон, пока ремонт, то да се, опять к тебе переедет. А дальше, сам знаешь, нет ничего более постоянного, чем временное…

— Да тут, понимаешь, как… Ремонт денег стоит. А ты знаешь, — я на систему коплю. И не смотри так! Как устаканится, — вместе же слушать будем, и с ней, и с тобой… Да даже если бы захотел, — не возьмет она денег на ремонт. Щепетильная очень. У меня жила, — только своим пользоваться старалась или сразу на всех покупала, — а сама, знаю, копейки считает. Мне, говорит, чужого не нужно.

— Чужого? Она что, тебя — чужим считает?

— Не… себя — независимой.

— А ремонт как делать собирается?

— Не поверишь, — сама.

— Нет, правда?

— Правда! Купит с зарплаты пакет песка или цемента и носится довольная…

— О как! Долго ж ей ремонтировать! А если скинуться, и от нас обоих — подарком. Если что, — я рабочих найду. К новогодним праздникам или… — Толян пытливо осмотрел Леху, — … к свадьбе.

— К какой свадьбе?

— А ты жениться не думаешь? Кроме шуток? С родителями познакомил, со мной, с Васильевского не вылезаешь, — и только и слышно: Марина, Марина… Вот я о женитьбе и спрашиваю.

— Ну уж нет! Пробовал — хватит. Со штампом или без, — любят-то сердцем.

— Это ты так думаешь. А она что? Не намекает? Ты выяснить-то пробовал? — недоверчиво покосился Толян.

— Да пробовал, — сам обалдел! — вижу же, что любит, а свадьбы словно побаивается. В общем, решил не давить. Пусть дозреет.

— А если вам помолвку устроить? Пока с комнатой решаете… Одни намеренья, никаких обязательств. Съездим к ней, я речь двину. Там, глядишь, и с ремонтом и с деньгами договоритесь, и будете жить. Здесь! Или я все-таки чего-то недопонимаю? У тебя ж на все своя философия …

— Да что мне философия! Мне Мариша нужна! Чтобы рядом была! А ты, значит, вроде дружки или свата будешь? Как там правильно-то?

— Да как хочешь… Заодно посмотрю, что за комната такая, может, идеи какие появятся.

— А что, дружка, сам-то в женихи не собираешься?

— Нет уж! Бабы — народ непростой: или они тебе гадость сделают, или ты им. Я гадом быть не хочу, и их на расстоянии держу. Какая ж тут свадьба?

— А Мариша? По-твоему, тоже на гадость способна?

— Ну… на это каждый способен. Просто одни эту свою способность обезвредить умеют, под контроль взять, а другие — как получится.

— Да меня другие…

— А-а-а! Забоялся…

— Как сказать… Маришка ж, и правда, девчонка совсем, а тут «обезвредить», «под контроль взять»…

— Так и ты не святой.

— Ну я! Не ангел, конечно, но гадости — не единственное, на что я способен.

— Вот и с Манон то же. Ты посмотри! посмотри, каким стал! Красавец — раз! Верный влюбленный — два! Ты и верный! Глаз горит! Планы строишь. И это — Манон. Ее рук дело!

— Ну уговорил, уговорил! — довольно потер руки Леха.

— Уговорил? Я? А самому не надо? Не надо — отойди. Не морочь ей голову.

— Чтоб ты мое место занял?

— Да занял бы, но она ж кроме тебя ничего не замечает.

— Вот и пусть! — разговор с Толяном приятно пощекотал самолюбие Алексея, а предстоящая помолвка казалась единственно понятным, верным и гармоничным разрешением целого узла сложностей и недоразумений.

К Марине отправились в пятницу вечером с цветами, вином и огромной, со всякими вкусностями сумкой.

***

Пожилой, с умным, подвижным взглядом, автор с таким интересом выслушивал мнение молодой корректорши о его тексте, что Марина, увлекшись, задержалась и еле успела домой к назначенному времени, хотя Алексей и предупреждал, что готовит какой-то сюрприз, и просил подготовиться как следует. Но Марина сюрпризы не любила, даже неприязнь к ним испытывала, а потому вся ее подготовка свелась к тому, чтобы чайник поставить да переодеться, — в то самое, купленное на Сонину свадьбу, цвета чайной розы, платье. Так сказать, — сюрпризом на сюрприз. И Алый как раз пришел. Обычно своим ключом открывал, а тут со звонком, важно так…

…Он словно впервые увидел Марину. В желтовато-розовой шелковистой нежности, в мерцании плавных изгибов и жестов, она показалась ему разгадкой всех их встреч, притяжений и вневременностей, ответом на поиски вечной молодости, и вечность эта, эта молодость, стояла в полушаге от него, улыбающаяся, смущенная собственным великолепием:

— Толя? Привет, — бережно принимала она огромный, весь в лентах и бантах, тяжелый букет. — Что за торжественность, Алеш? праздник какой? У меня из «поесть» по нулям, — шепнула Марина Алому.

— Все с собой. Мы пока в комнате похозяйничаем, а ты, — кивнул он на кухню, — с цветами разберись.

Алый хозяйничал по-домашнему спокойно и уверенно, сдвинул несколько ящиков, устроил из них «типа стол» и устроился на матрасике. Толян удивленно и с интересом оглядывался. Он ожидал встретить тут бедность, но не мог понять, как Леха, любитель комфорта, мирится с отсутствием нормальной мебели, техники, радио, телевизора, того элементарного, что составляет жилую «начинку» любого обиталища:

— Ну и пещера… Как ты это терпишь? — (Тот лишь руками развел.) — Ну, хоть музыка у нее теперь будет, — довольно открыл Толян сумку. — Я тут кроме закуси кое-что принес, в подарок как бы. — И вытащил небольшую магнитолку и несколько дисков.

Скоро Марина, разобравшись с многоцветным, пышным букетом, и услышав приглушенную музыку, прихватив живой, волнующийся шатер из цветочных головок, тихонько приоткрыла дверь в комнату. Там, устроившись чуть ли ни на полу, два существа другой, «не ее» галактики, два мужчины разговаривали на удивительном, неземном языке «вольтов» и «ампер». Может, женское общество и облагораживает мужчин, но в чисто мужском обществе — свой шарм, свое, особое благородство, недоступное женщинам по определению, и потому столь привлекательное для них. Так, во всяком случае, ощущала Марина, и как можно неслышнее опускала ведрышко с букетом прямо на пол, у дверей.

— Манон, ты что? — заметил Толян притихшую хозяйку.

— Садись-ка, — усадил ее Алый между собой и «дружкой». Никогда еще она не казалась ему столь юной, жизнеобильной, желанной.

— Тут дело такое … серьезное, — важно откашлявшись и помолчав для значительности, приосанился Толян. — Я в обрядах не спец, про товар и купца не умею. Короче, Леха, — хоть и не первой свежести…

— Ну, спасибо… — в шутку обиделся Алый.

— Что есть, то есть… Зато с жизненным опытом… Зарабатывает мужик, — продолжил Толян и перевел внимательный цепкий взгляд на Марину. На темно-красном покрывале в нежно поблескивающем платье она казалась слишком хрупкой, слишком уязвимой для Лехи. — А мы все в холостяках ходим… — закончил он вдруг таким глубоким волнующим баритоном, что Марина, вздрогнув, прижалась к Алому.

— Ну? Невеста, согласна? — приобнял ее тот.

— С чем?

— С тем, что невеста? Верная и любящая? Теперь уже по-настоящему?

— А раньше не по-настоящему было? — в глазах Марины мелькнуло тревожное непонимание.

— И раньше по-настоящему, — не сразу ответил Алый. Он, кажется, только-только ощутил всю глубину своего к Марине чувства, пожалуй, более утвердившегося в его душе, чем это нужно для простой помолвки, но, испугавшись такого погружения, быстро оправился. — А теперь почти официально. При свидетелях! — кивнул он на Толяна. — Помолвка как бы!

— Я тут даже подарок принес… Вам обоим, — указал Толян на магнитолу в углу комнаты. — Подарок принес, а радости у молодых не вижу. И самому невесело. Ну, со мной все понятно, как-никак, друга пропиваю. Да и тебя… — обратился Толян к Марине, и разлив по бокалам вино, взяв свой и держа его в руке, спокойно, как у себя дома прилег на локоть, не спуская глаз с Марины. — И горько мне… Ох, горько! — подмигнул он.

Марина, испугавшись Толяна, его вальяжности и даже бесцеремонности, подскочила на месте как ужаленная и буквально вдавилась в Алексея:

— Не свадьба же…

— А с каких пор нам повод нужен? — погладил тот ее руку. Всю дорогу он представлял, как она обрадуется этой помолвке, счастливая, ласковая, благодарная. И вдруг — дерганья, нервные интонации… Кому как не ему знать: уж если женщина жаждет любви, — скрывать этого не будет! Да и зачем? Вон Татьяна! жаждала так жаждала, — весь город знал, весь зал любовался! А Марина? Ну как ей объяснить, что мужское самолюбие — дело обычное, ну хочется иногда, чтоб весь мир видел, как ты любим и желанен, чтобы тот же Толян слюнки глотал… Эгоизм? — разве чуть-чуть, торжества ради! Вполне допустимый, вполне понятный. Ему ли не знать, не восхищаться полнотой и накалом Марининой любви! Ему ли не знать, какой жаркой и страстной бывает эта любовь! О! Он единственный посвящен в эту тайну! Не первый, второй, третий — единственный! И готов служить этой тайне как жрец, как избранный. Но жрецу Богиня нужна, чтобы все глаза на нее, а Марина… — Мариш, скажи что-нибудь… — почти расстроился Алый.

— Я скажу! — вмешался Толян, вернувшись в исходное, сидячее положение. — За любовь!

К вину, и алкоголю вообще, Марина относилась спокойно, точнее, никак не относилась. Сок — и тот вкуснее. Но слишком уж не заладилось с этой помолвкой, а ребята старались, готовились: цветы, угощения, подарок даже… Да и повод вроде серьезный, прямо к ней относящийся. Марина зажмурилась и… бр-р-р, — выпила.

— Между прочим, в России обычай был: невеста угощала гостя чарочкой водки, а гость целовал ее в уста сахарные, — зачем-то сообщил Толян.

— Пусть он уйдет, — испуганно прошептала Алому Марина. — Пусть уйдет.

— Да брось ты! Ну, обалдел мужик… Ты, вон, какая! Как не вздуреть!

— Товарищи жених и невеста! Вы целоваться будете? Или помолвка отменяется? Невеста-то, похоже, не готова. А на свадьбе пред честным народом, как?

— Пред честным народом как раз легче, — буркнула Марина.

— А какая разница? — подбадривал ее Алый. — Нам-то что? Ты ж моя…

— Не хорошая я, не хорошая! — оборвала его Марина, чуть не плача. Ей хотелось убежать, пропасть, провалиться: что-то нехорошее, пугающее носилось в воздухе, но что, почему — она не знала.

— Не хорошая… Замечательная! Чудная! Восхитительная… — шептал, успокаивая Алый. — Просто разволновалась, не ожидала, устала… — ворожил он, осыпая ее солнечными бликами лучистых полуулыбок, обволакивая сиянием небес и волнами нежности. Воля оставляла разум Марины, покоряясь горячему шепоту… — Не бойся любить, не бойся быть любимой… — заклинал голос Алого, шелестели цветы, глухим эхом вторили утонувшие в зарослях заделанных трещин стены, «не бойся…»… и чей-то голос шептал «Манон»… Нежные пальцы Алого скользили по ее плечам, шее, отводили длинные локоны, расстегивали крохотные пуговички… и еще чьи-то пальцы. Хмель окутывал сознание, мысли туманились… «радоваться надо… немногим такое счастье дается…»

И свет погас, и запахло свечами… С потолка на стены, на покрывало, на чайную розу шелковистого платья, поползла, оживая, многолапая тень… разинув много- и гнилозубую пастью… Что-то шелестело, шуршало, слетаясь на покрывало… что-то похожее на стаю, на черные всполохи, желтые отсветы… на извивающуюся, на красном, серую массу… на двух прислужников с мутными водянистыми взглядами… на приготовления к дикому ритуалу… И нужно было бежать, но ужас парализовал тело. И нужно было кричать, но, как ни разевала Марина рот, как ни напрягала горло, — только и вырвалось срывающимся хрипом: «Алеша, Алый, Аленький…» Прислужники переглянулись и сгинули. В комнате снова стало светло, монстр исчез, не успев ее поглотить, негромкая музыка сменилась шипением, кто-то в коридоре негромко разговаривал, кажется, ругался, уходил, возвращался, но все уже было не то, — не те время и пространство, куда запросто, как к себе домой, возвращался Алый.

Ночью у Марины начался жар, на следующий день добавились бред и метания. Все выходные Алексей, как заботливая нянька, поил ее сладким чаем и пичкал оставшимися яствами и беспомощными то ли утешениями, то ли оправданиями: ну ничего ж не случилось, Мариш! ничего такого, чтобы стоило твоих нервов. Дурацкая шутка — и только. Но лучше не становилось. Ни ему, ни Марине.

***

Выздоровление шло тяжело. «Вы что, не хотите поправляться?», — задумчиво спрашивал врач. Марина хотела, но для этого нужно было скинуть кошмар случившегося, извести, изгнать его. Меж тем Алексей как будто боялся оставить ее одну, заботился, переживал, а Марина даже благодарности не чувствовала — только холод однажды разверзнувшейся бездны. Но разве виновато солнце, что греет, разве виновато небо, что манит? Разве виноват был Алеша в ее ненормальной, болезненной привязанности к нему?

Встреча третья. Глава 19. Деревня

Близость и глубина бездны могут так заворожить человека, что он уж и не заметит, как его корпус подастся вперед, а рука оставит спасительную зацепку, и что-то в нем даже обрадуется плавному соскальзыванию. Потому-то и разница между приближением к бездне и самим падением — невелика. И если уж повезло удержаться на самом краю, — впейся пальцами в камни, в трещинки, ямки и ползи прочь… Не оборачиваясь, не размышляя, цепляясь, хватаясь, царапаясь, — ползи. Как слепой червь — ползи. Пластайся мхом или плесенью — только ползи.

Как наркоман или алкоголик, измученный собственной слабостью, стремится попасть в ту жизнь, где нет места гибельным соблазнам, так и Марина решила бежать туда, где никто, а главное, Алексей, не станет ее искать, — в деревню Ровеньки, где, по сведениям справочного бюро, жила Варвара Владимировна. В другой раз побоялась бы и комнату оставлять, и на новой работе себя так вести. Но ужас прошедшего не отпускал. Заполонив однажды ее жилище, он пропитал собой его стены, потолок, матрасик, по вечерам поблескивал в оконных стеклах, крался тенями, витал в воздухе. Бездна, явленная в тот страшный вечер, никуда не делась, — затаилась, чтобы однажды совсем поглотить Марину. Жить в постоянном ожидании гибели, ничего не делая, не понимая, как защищаться, было свыше ее сил. Даже бездомничать, — казалось ей теперь, — и то легче. С работой если что, вывернется как-нибудь — не привыкать. Но в издательстве, как ни странно, пошли навстречу, — слишком ко двору пришлась новая корректорша. Даже за комнатой приглядеть согласились. И однажды, темным зимним утром Марина, не совсем еще здоровая, исчезла с Васильевского.

***

Остановилась Мрыська в поселковой, при райцентре Глушь, гостинице. Заявляться пред ясны очи Варвары Владимировны без предупреждения, ничего не обдумав заранее, было опрометчиво. Вряд ли матушка такой встрече обрадуется. Но Марина и ехала не за радостями и не к матушке, а как те животные, что заболев, убегают подальше от логова, чтоб, если повезет, выздороветь, — ехала изживать свою зависимость, воспоминания, видения, кошмары и… любовь. И если некоторые вопросы временных переживаний легко решались с изменением пространственных впечатлений, то вот с любовью… — что с ней вообще решать можно?

Обратить в ненависть? Этого Марина никогда понять не могла. Однажды увидев в человеке, в душе его отсвет той высочайшей гармонии, к которой непроизвольно стремится каждый человек, отсвет, открывающийся любящему взгляду, — как можно возненавидеть. Что возненавидеть-то? Гармонию? Любовь? которая, смогла придать свой смысл всему, что было до нее, прорасти в сердце, осиять душу! Или душу тоже возненавидеть? И все, что радовало любящую душу? И линии Васильевского острова? И серебристое озеро-купель в колыхании парковых зарослей? И 10 сонату Бетховена? Упереться в свою боль, и восставить ее выше всех истин? И всю-всю жизнь свести к пережевыванию обид? И что от такого пережевывания? — добрее станешь? мудрее? простишь человеку, что он — человек, а не ангел во плоти? а ты-то ангел? У Алексея своя жизнь, свои представления о возможном… Как у любого живущего. Как и у нее. И если сама где-то сглупила, ошиблась, не предусмотрела — кто виноват? Вроде, никто, но что-то же произошло, что-то жуткое, необратимое, такое, от чего она бежала, от чего сам вид Алого, мысли о нем стали невыносимы. Но сколько Марина не «перематывала» прошлое, — каждый раз убеждалась, что все повторилось бы один в один. В каждый миг она бы вела себя так, как вела. И снова бежала бы туда, где ничто не напоминало бы об Алом, и, увы! не отвлекало от мыслей о нем. Но однажды к ней постучались:

— Ты что ль Варькина дочь? — любопытствуя, поблескивала глазами красноносая, в лихой подростковой шапочке, в легком пальто и валенках, пожилая женщина.

— Я, — удивилась Марина, жестом приглашая гостью зайти и предлагая стул.

— Я баб Маня. Познакомиться пришла, — тяжело села она. — Варька-то как узнала, что ты здеся, сразу куда-то смылась. Странно… Дочь ведь.

— Все мы странные, — вздохнула Марина. — К тому ж я без предупреждения… Как снег на голову. Вы-то как узнали? Мы ж не знакомы?

— Дак деревня тут. Все все знают. Ты вон селилась, паспорт показывала. А к вечеру вся Глушь знала… Дак за знакомство?! — вытащила баб Маня фляжку.

— Не…

— А я выпью, — и лихо клюкнула из горлышка. — Теперь, рассказывай! Чего приехала?

— Так…

— Ну-ну… Не беременна, часом?

— Не… Просто одной побыть надо…

— Одной скучно. Чего одной? Ты ко мне перебирайся. Я и брать меньше буду, и случись что, — рядом. Перебирайся! Мне ж, кроме Живчика, и поболтать не с кем.

— Живчика?

— Дак цуцка у меня. То ль больной, то ль калечный. В лесу нашла, думала, дохлый, а смотрю, сам из леса выходит. Шатается, падает. Не гнать же дуренка на зиму глядя. Весной выгоню, чем корм переводить. А пока живет… Живчиком назвала, конуру обустроила, а он волчком смотрит.

— Интересно…

— Вот и посмотришь. И по хозяйству поможешь. Все веселее, чем так-то…

Марина согласилась: терять уже нечего, а в хлопотах и забыться легче, и новые впечатления опять же… Скоро она осваивалась в маленькой аккуратной комнатке, в баб Маниной избушке. К счастью, особой церемонностью хозяйка не отличалась, потому не стесняясь подряжала Марину то воды натаскать, то дров нарубить, то снег разгрести, зато к вечеру усаживала гостью за стол, и долго-долго рассказывала обо всем на свете, о покойном муже, о ставшем «городским» сыне, о Ровеньских обитателях, в том числе, и о Варваре Владимировне: «балаболит, балаболит, про дом и не вспомнит, куры, сад, огород, — все помимо, по ресторанам шикует, а потом побирается: «дайте то, дайте это», будто в городе купить не могла. Была б старая иль безрукая, — оно еще понятно. Дак нет вроде, и постарше бабки спину гнуть не бояться, а у Варьки — машина, дом лучший во всей Глуши, с постройками, сарайками, погребами…» Марина разговоры о матери сразу же пресекать стала. Она и сама Варвару Владимировну понять не сумела, — но мало ли кого как природа устроила. А баб Маня уловив такие строгости, даже уважение к жиличке почувствовала (не хочет мать в обиду давать), даже симпатию особую испытала, даже хозяйскую бдительность терять стала. Тут-то жиличка и выдала.

***

…Ночью снежная буря захлестнула бескрайнюю Глушь, лес выл, деревья трещали, небо сходило на землю, земля взрывалась снежными вихрями. Дверь в избу ходила ходуном, сотрясая мебель и окна и выстужая избу, и баб Маня не раз уже крикнула жиличке закрыть дверь, но ответа не было. Кряхтя, завернувшись в одеяла, с трудом встав на больные ноги, хозяйка сама отправилась закрываться, заодно и жиличку проведать. Но кровать Марины была пуста. На улице, еле слышный сквозь вьюгу, заходился воем и метался на цепи Живчик.

— Куда ж, тебя, дуру, понесло… — вернулась баб Маня в избу, и начала собираться на поиски: взяла фонарь, заветную бутылочку, оделась потеплее и, перекрестившись на всякий случай, отправилась в путь. Следы Марины уже занесло, но одуревший Живчик, стоило его спустить с цепи, опрометью бросился куда-то во тьму. «Сейчас и этот потеряется», — переживала баб Маня, и осторожно выбирая куда ступить, старательно вслушивалась в свист и треск. Наконец, сквозь завывания вьюги, еле различимый, послышался лай. Живчик, видно, боясь, что его не услышат, несся к баб Мане, но, едва завидев ее, обернулся, и снова исчез во тьме, словно торопя помощь.

***

Живчик лизал лицо Марины, и рыча и взвизгивая разрывал уже укутавший ее снег. «Ну дуреха, ну учудила! — причитала баб Маня, пытаясь влить в рот жилички содержимое заветной фляжки. — Глотай, глотай же! Горе луковое!» Зелье было злым, жгучим, но скоро сквозь слипшиеся на морозе ресницы, сквозь выступающие от боли и рези слезы, Марина начала различать неясные, расползающиеся и дрожащие силуэты своих спасителей, старого да малого, кинувшихся следом за ней, вдруг ополоумевшей в своей тоске по Алому.

Кружить-то Марина кружила (чтоб на единственную остановку выбраться и на утреннем автобусе до вокзала добраться), да недалеко ушла, — в ближнем от Ровенек леске и сбилась. Пыталась овражек заснеженный обойти (вот уж утонешь, так утонешь, — до весны концов не найдут), но то ли рассчитала не так, то ли вьюгой обманулась, с прежней тропинки сбилась, новой не нашла, в снег проваливаться стала, а выбираться-то тяжело, да и идти непросто. Против такого-то ураганища! В курточке и джинсах! Руки-ноги закоченели: слушаться перестали, — за ветку не зацепиться, кочку не обойти. Ткань заледенела, греть не греет, во все стороны топорщится, — ветром только сильнее сносит. Вот и провалилась, так что выбраться не смогла. Поначалу растираться пыталась. Да пока руки растираешь, ноги деревенеют и от боли горят, а как за ноги возьмешься, — нагнешься, так всю шею и спину ледяным ветром да болью шпарит. Дрожь с ознобом по всему телу гуляют, а в душе буря поднимается: на ветер этот орать хочется, на бессилие свое, на себя, — только Марина и ругаться-то толком не умела, разве чужими словами: «ну Мрыська! ну тварь! камнями таких забивают!..» Согреться не согрелась, но полегчало вроде, будто притупилась боль, вместе с чувствительностью, с ощущением себя, но притупилась. А глаза закрыть? — так уж и не видишь, как земля дыбится, только в глазах — серо и красноватые мушки мелькают, и в сон клонит…

… и синее, синее небо мерцает блаженной негой, синие, синее волны качают ее как дитя, и где-то внизу, под лаской бездонной, ласкающей сини, струятся весенние травы по легконравным ручьям. И чистые звуки льются, сливаясь с волнами сини, и в сердце, искрясь, играет трепетное тепло. Свобода на кончиках пальцев… И в каждом мгновении — вечность… И губы, нежнее, чем бархат, и солнечный привкус их…

Кто знает, до каких снов доспалась бы, если не баб Маня с Живчиком. Нашли, раскопали, кое-как обратно, в избу оттащили. Тут уж баб Маня не деликатничала: такой бранью разразилась, что Марина чувствовала, как у нее уши горят. И жиличку, и Варьку, и дурные времена, и Живчика, — всех помянула, никого не пощадила. Марине от радости смеяться хотелось, и в восхищении перед изощренным филологическим потоком — замереть, а все тело болело, ломило, ныло… Как бы и заснула, если б ни баб Манины травки!

***

…Белый густой, всепроникающий свет заволакивал всю комнату, и только несколько синевато-прозрачных лучей с серебрящимися в них пылинками указывали куда-то в угол. Там, прежде незамеченные Мариной, висели иконки. Одна казалась на удивление знакомой. Полуопущенное женское, почти девичье лицо, красная, с длинными рукавами, одежда, прикрытая чем-то синим. «Господи, когда ж я поумнею! Когда ж по-человечески жить начну! Болтаюсь как это… в этом…», — расстраивалась Марина, не в силах отвести глаз от осиянной голубыми лучами иконы. Даже поближе подойти думала, но стоило ей двинуться, — и все тело обожгла такая боль, что Марина безвольно рухнула обратно. Но именно в этот момент, болезненно скрюченная, она вдруг почувствовала… свободу… исцеление от той нежности, той физической, чувственной памяти, которая влекла ее к Алому. Холод выморозил их, оставил где-то там, в заснеженном леске… И белый свет, как живая вода, как чудотворное миро, врачевал душу, восставляя ее к жизни.

— Очнулась? — появилась в дверях баб Маня и присела рядом. — Ты чего ж удумала?

— Да… натворила… Вы уж простите.

— Да простить-то, чего ж… Бог простит, а ты дурь эту выкинь. Слышь? Дурные мысли — плохие советчики.

— Обещать-то оно… Постараюсь, баб Мань! Честное слово, постараюсь! … А что это за иконка, — не вытерпела Марина, указывая на лик той самой женщины.

— Это? «Умиление…»

— Умиление? Не слышала.

— Ну… Богоматерь это.

— Совсем девочка.

— Дак 14 ей тута. Архангела Гавриила слушает вишь…

— Хорошо. Без геройства… Тихо.

— С умилением и слушает… Глянулась иконка-то?

Марина чуть кивнула.

— Ну, и забирай.

— Неудобно, баб Маш!

— А по ночам c тоски бегать — удобно? Возьмешь! И без разговоров.

— Спасибо вам! Если б не вы…

— Я!… Ты цуцке спасибо скажи, такой вой поднял… Жалко выгонять будет…

— А я его с собой заберу. Правда, ехать придется электричками.

— Оно, конечно, и подольше, и подороже выйдет. Но я уж спокойна буду. И денег, если надо добавлю, из тех, что ты за постой платишь. А как доедешь, оклемаешься, — напиши. Я ж не Варька, — волноваться буду.

Валяться пришлось недели две. И, хотя обморожение оказалось довольно серьезным, благодаря баб Маниным заботам и травкам, сердоболию местной бывшей фельдшерши и живучести молодого организма, — дело быстро шло на поправку, но все-таки требовало времени, и Марине, хоть и хотелось без устали благодарить своих спасителей, приходилось лежать, уставясь в окно и думать, думать, думать. Она вспоминала свою жизнь, вспоминала всех кого любила, — бабушку, маму, Соню, Алого, — и думала.

И казалось ей, что у каждой любви — свои прирожденные ей свойства. Любовь к матери горчила, к Алому — завораживала и пьянила, к Соне — дарила жизнелюбием, к бабушке — добротой и мудростью. В этих-то свойствах, оттенках и тонкостях, в умении их отгадать и понять, Марине еще разбираться и разбираться. Вот жизнь и учит, — то один урок преподаст, то другой. Глядишь, под конец чему-нибудь и научит. Не поздновато ли будет?

Встреча третья. Глава 20. Успокоение

«Не можешь ты поступиться нашим счастьем из-за сущего пустяка! — привыкший к их взаимочувствованию, мысленно поторапливал Алексей. — Хватит! Не сходи с ума! Я же жду. Ты ведь знаешь, что жду. Пообижалась, — и будет…»

Прошли новогодние праздники, отзвучали Рождественские литургии, дни становились длиннее, птахи — беспокойнее. Алексей то и дело заходил на Васильевский проверить не вернулась ли Марина. В комнату он не заходил (неудобно без нее), просто звонил в дверь, надеясь услышать быстрые шаги, увидеть ее счастливый взгляд, чтобы простить ей все сразу: и боль ненужной разлуки, и долгие бессонницы, и манеру пропадать из его жизни без всякого объяснения… А ее все не было.

Иногда ему казалось, что она уже в городе или по дороге в город, иногда становилось страшно от мысли, что он потерял ее навсегда, и он шел в «их» кафе или бродил от остановки к остановке, засыпая на скамейках, в подъездах, теряя человеческий облик, и все чаще рядом с ним появлялась неопределенного возраста блондинка, известная василеоостровцам раскрепощенностью своей женской природы и сердечной участливостью к представителям мужеского пола.

Что до Марины… В феврале-марте ее еще видели с пегой неуклюже-косолапой, вислоухой собакой. Потом в квартиру, где она жила, приходила-уходила масса народу. А уже в апреле в ее комнате жил какой-то любитель выпить и радушный хозяин для клиентов дворовой, прямо под окном, помойки.

Часть четвертая. Встреча четвертая

Встреча четвертая. Глава 21. В ожидании грозы

Скорей бы уж разразилось! ливануло! Который день город задыхался от смога и пыли. Сгустившийся воздух кипел, претворяя материю в мираж, в дрожащее мутное марево. Пыль бурлила на тротуарах, ошпаривая прохожим лица, руки и ноги, хлестала в окна и двери. Ветер то налетал шквалистыми порывами, то затихал, увязая в зное. Который день в такую-то, редкую для средних широт жару, люди предпочитали сидеть по домам, не выходя на улицу, а если случалось выйти, захватывали зонтик на случай дождя, и стоило сухим грозовым раскатам приблизиться, — спешили укрыться в кафе.

***

«Чем меньше времени остается на поиски счастья, тем отчаянней и злее становятся эти поиски, откровенней и решительней сами женщины. А так как их представления о счастье всегда с мужчиной связаны, и само счастье в неуловимости обвинять трудно, то вот и любят зрелые женщины на мужчин посердиться, причем на всех сразу. Зато чуть ли ни с детским простосердечием готовы уверовать, что встретив более-менее приятного мужчинку, встретили того, с кем всю оставшуюся жизнь разделят, вместе стареть будут, закаты встречать, — если, конечно, свое женское в себе не похоронили. Потому что нормальные женщины по природе своей тягу к мужчине чувствуют и жить не могут, чтобы чары свои не проверять. В этом жизнь их, их суть. А с природой спорить — только себя уродовать, гиноидом становиться… Нет, какими бы ни были статистика, возраст, эпоха, а женщина женщиной оставаться должна, — соблазнительной, кокетливой, желающей, чтоб ее желали. Да только сами женщины нынче во всем за мужчиной бегут, сильными хотят быть, успешными, а про природное свое забывают. И начинается: настоящих мужчин нет. А женщины — настоящие — где?

Вон, одна, — у окна сидит: солнцезащитные очки в пол-лица, с головой в какие-то бумажки ушла, читает, улыбается, карандашиком что-то отчеркивает, а жизни реальной, горячей, живой словно замечать не хочет. И элегантная, и аккуратненькая, но ни декольте тебе заманчивого (в такую-то жару!), ни грамма косметики (губки-то бледноваты, это даже Алексей при всей своей аллергии понимает). Все строго: платье, шарфик… вот кольца обручального и нет. А ведь тоже, наверное, мечтает, таится и мечтает. А что таиться-то? Может, сними ты эти очки, — а там глаза удивительной красоты, оденься попрозрачнее, порискованней оденься, — тут же воздыхатель и появится. Фигурка-то очень даже. И волосы — вон как блестят… Эх ты, скромница!»

Алексею нравилось думать, что у каждого человека есть свои сверхспособности. Себе он определил дар внушения и время от времени «упражнялся», разгоняя скуку. А сейчас на очки эти вдруг рассердился: «ну, покажи глазки, не прячь душу», — внушал он женщине у окна из чистого интереса, не рассчитывая на удачу. Но женщина, отвернувшись в окно, действительно, сняла очки. И сердце его дрогнуло: как же он не увидел, как не признал этих нежных, естественных губ, ровного спокойного лба, и теперь, как мальчишка, ощутив победный кураж, начал было внушать Марине, чтоб она сама обернулась, узнала, улыбнулась ему… Но то ли внушение уже не срабатывало, то ли терпения не хватало…

***

— Здравствуй, Мариш, — сел напротив седой, заросший щетиной, грузный мужчина. Время изменило его черты, но этот негромкий голос она бы узнала и под громовые раскаты. — Позволишь? — в голове у него уже крутилось, что на сегодня работы нет, правда, в квартире — беспорядок. Убирать-то некому. Родителей нет, новой женой так и не обзавелся, а с одинокого мужчины что взять?

Марина кивнула:

— Здравствуй, Алеш, — и по привычке прикинула кто где. Мальчишки в деревне у баб Мани. Дома — только старенький Живчик (собачьим долгожителем оказался). И тишина, отдых, уединение. Как же любила она такие дни! Правда, случались они нечасто. Зато уж если случались, — Марина их за подарок судьбы почитала, на суету-маету не разменивала. Даже корректуру здесь, в кафе по дороге домой проглядеть решила. И надо ж — такая встреча. А ведь когда-то боялась… Встретить Алексея, просто увидеть боялась, в издательство — через страх нечаянной встречи ездила. А потом улеглось. Даже думала, хорошо бы найти, прощения попросить, только за что — не знала. За то, что люди разные? и где одному бездна, — другому ногу подвернуть? Потом поняла, что не в прощении дело, а в том, что душа тоской по нему, как фантомной болью, исходится. От такого понимания даже легче стало: с тех пор если и вспоминала — счастья желала, и душа уже не ныла, не плакала. А дальше и вовсе не до воспоминаний стало. То Мишка заболеет, то Гришка, то у одного коленка разбита, то у другого — лоб. Слезы по щекам размазывают, и пока мама «Малина» перекисью ссадины обрабатывает, папа Вова с ними за жизнь беседует, важно так, как с большими… Когда и выросли — не заметила. Вчера «Марина» выговорить не могли, сегодня богатырями смотрят. А с ними и Марина не то чтобы сильней, а как-то безмятежнее, бесстрашнее стала, и сейчас, глядя на Алексея, лишь удивлялась: зачем бы ему подсаживаться? О чем говорить-то?

— Давно не виделись. Замужем? — как можно дружелюбнее спрашивал Алексей, посматривая на ее пальцы и ожидая услышать «нет».

— Замужем, — отложила Марина корректуру.

— Официально? — удивился он.

— Со штампом. Хочешь, паспорт покажу? — улыбнулась она.

— А кольцо?

— Кольцо… — Марина с интересом взглянула на собственные пальцы, будто и сама была удивлена таким их поведением. — Сначала не до этого было, а потом так привыкла.

— Надо же… — не так представлялась ему эта встреча. Да полно! Представлялась ли? Или сейчас кажется, что представлялась? как всегда, стоило Марине появиться, и казалось, что вся его прежняя жизнь к ее появлению и вела. — И что, по любви?

— По жизни.

Встреча четвертая. Глава 22. Три богатыря

По возвращении из Ровенек Марина мужчин избегала, не потому что боялась или ненавидела, — просто потому что избегала. А они, как назло, из всех щелей полезли. Бабушка-соседка по коммуналке растворилась куда-то, оставив комнату внуку — почти ровеснику Марины. Тому и квартиры отдельной хочется и природные потребности ублажить, мужик же — плюгавенький, спившийся, — но мужик. А как понял, что с Мариной ничего не светит, друзей в ход пустил: вдруг кто соседку обаяет, а там и насчет комнаты порешать можно будет. То-то ей женихов привалило! и все такие щедрые: кто горы злата сулит, кто в светлое будущее зовет, — только в мужья возьми и в сособственники. В другой комнате — амбальчики в малиновых пиджаках появляться стали. Эти без обиняков действовали:

— Ты ж одна? Случись что, — никто не заметит, вот и дуй отсюда. Сама устроиться не умеешь, — другим не мешай. И поторопись, пока мы добрые.

— А потом?

— Потом? — и ножом в Живчика (по случайности не задели)… — Поняла, про потом?

За себя Марине бояться надоело, не станет ее и не станет, правильно говорят, — никто не заметит. А Живчика кто защитит, если с ней что случится? И ничего лучше не придумала, как к участковому идти. Пришла, а что говорить — не знает. При ней старушке какой-то про «нет тела, нет дела» объяснили да восвояси домой выпроводили. Марина и начинать не стала, — куда ей со своими опасениями за собачью жизнь, — так и ушла, не поговорив. На скамеечку во дворе опустилась, и что дальше делать — не знает.

Тут Вовка и нарисовался: — Марина? Я видел, вы выходили… — кивнул он на дверь с серьезной табличкой. — Может, я помочь могу?

— Нет, спасибо, — подозрительно оглядела его Марина. Лучше уж без «помощничков». Тем более про Вовку этого она ничегошеньки не знает. Видела пару раз в типографии, с которой ее издательство работает, — но и только.

***

О таких как Вовка вообще мало что известно: чем живут, о чем думают, — поди пойми. Не люди — кляксы человеческие, пока на что-нибудь стоящее не наткнуться. Вот тут, — держись планета, ОН проснулся.

…Жил-был мальчик. Ничего себе жил, только ходить и разговаривать поздно начал, в школе чуть не слабоумным считался, средней школы так и не окончил, и складывалась его судьба абы как: и на шее родителей сидел, и у умной жены — в подкаблучниках был, и называться бы ему лузером, если б не физика, не теория относительности, о которой сегодня и не-физики порассуждать любят. И как бы сложилась сама физика без Альберта Эйнштейна, — сказать сложно.

Еще один мальчик, тоже жил-был… Как — доподлинно неизвестно. Зато известно, что однажды страстью к знанию воспылал, да и пошел в Москву российскую науку возглавлять. Бредово звучит, зато про Михайла Ломоносова каждый школьник знает…

Что у таких людей происходит прежде: пробуждение, а потом идея, или идея, потом пробуждение, — сие никому неизвестно. Наблюдать бесполезно: сначала рано (не будешь же в каждом двоечнике-охламоне будущего гения подозревать), потом поздно, — они уже проснулись и за минуты пережили то, на что у других месяцы уходят. Сами они этих тайн не расскажут, коль уж проснулись, на ерунду всякую отвлекаться не станут, — им дело жизни, то самое, подавай. Вовкиным делом Марина стала, вернее ее безопасность, охрана. И уж ни его родственники, которым не хотелось, чтоб Вовкины деньги на «эту» уходили, ни его друзья, с их советами «выбирать из тех, что за тобой бегают, а не крепости штурмовать», ни сама Марина, которая на Вовку без недоумения (и такие на свете водятся!) и взглянуть не могла, — поделать ничего не могли. ОН проснулся.

***

Ей бы и радоваться такому защитнику, а она нежданного кавалера отвадить пыталась. Не нужен он ей! Другая, может, и вздыхала бы по серым глазам, длинным ресницам, прямым вразлет бровям, ночи бы не спала, а для Марины все мужские лица в одно, не слишком симпатичное слились, вот и отмахивалась, как от назойливой мухи: и объясняла, и ругала, и с порога гнала. А он ждал, терпел и возвращался. Уже и соседи нервничать стали: как бы этот стражник хозяином не заделался, а поскандалить с ним боялись, уж больно на вид суров. Зато на Марину не стесняясь наседали: чтоб духу его здесь не было! И для острастки ужасов припустят: то в дверь топором метнут, то провода электрические перережут. Но пару раз со временем не угадали. Вовка как раз у Марины был, чай пил. Увидел он эти войны и придумал к ней на время переехать, комнату — люди-то чужие — разгородить занавеской, и пусть соседи с ним по-мужски разбираются, на равных-то оно договариваться и проще, и честнее. И, как ни буйствовала Марина, отстаивая свою свободу, как не защищала право на самостоятельность, как ни выставляла, — это ж Вовка! Своего добился. К чести сказать, комнату, действительно, разгородил, и разделение это уважал, границы приличия соблюдал, к Марине с глупостями не лез, но все равно наглеть начал: потолок побелил, соседей без драк, одним видом своим урезонивал. Да они и сами скоро задор потеряли, решили, что Марина уже не одна, и сникли как-то. Потом и до разъездов-разменов дело дошло. Вовка и тут заявил: «Никуда ты одна ходить не будешь. Только со мной». И с переездом, с грузчиками общаться помогал.

Квартира Марине досталась хоть и на самой окраине, зато отдельная, с роскошно большой кухней, но совершенно убитая, так Вовка после переезда сразу за ремонт взялся. Марина чего-то там вякала, возражать пыталась, — да разве ж Вовку эту интересовало! Он же для себя все решил, — Марине дом нужен, как зона неуязвимости, куда никакой сосед не вмешается, никакая дрянь не заползет. Будет дом и все у нее исправится: и ночные кошмары пройдут, и в ванной плакать перестанет, и душа выровняется, — и вместо цветов с конфетами, которыми нормальные мужчины возлюбленных задаривают, заваливал ее тазиками, посудой, полотенцами…

Марина и радовалась такому участию, и все больше тревожилась. В своих заботах о ней Вовка никак не хотел понять, что отказывается, теряется для другой, большой, настоящей любви, которая переворачивает всю душу, насыщая ее тем светом, тем горением, которое воспевают поэты и художники, о котором мечтает любой, как о своего рода посвящении в тайны жизни и смысла. Марине все представлялось, что однажды он встретит свою любовь, а тут она, — трудно ж ему придется! И Марина жалела Вовку, и старалась держаться так, чтобы потом, уже обретя свою любовь, он и ушел легко, и никогда не пожалел ни о едином дне, на нее потраченном, потому и вниманием его не злоупотребляла, и по-прежнему норовила в ту, без нее, жизнь сплавить. Но когда у нее неприятности со здоровьем начались, — последствия обморожения давали себя знать, — тут уж Вовка дал себе волю: таскался по больницам с кастрюльками пюре и мисками салатиков (когда только готовить научился!), рассказывал, как Живчик ее ждет, как ремонт квартиры идет, «не евро-, но чистенько, хорошо будет…»

Девчонки в больнице завидовали, а Марина пыталась и никак не могла объяснить, что это друг, просто очень хороший, очень заботливый, — но друг. Еще бабулька какая-то пристала, — чего ты от друга-то этого детишек не родишь, коль друг-то хороший? Марина Вовку, конечно, всей душой уважала, поняв его добрый, иногда даже дурашливый нрав, старалась как-то обиходить, облагородить… но по-сестрински, не так, чтоб детей рожать. А бабулька: «забудь ты свою любовь, роди и все». Марина и задумалась… Вернее, про ребенка она давно задумывалась, но без мужчины тут никак. А откуда его, этого самого мужчину взять? и так чтобы родить, да и разойтись, без претензий и ненавистей. Может, лучше Вовки, и правда, никого не будет: разбегутся по-хорошему, и обид никаких.

Когда Гришка с Мишкой наметились, — вместо одного-то! — Марина почти уверена была: сейчас-то Вовка и уйдет. Только он как про сыновей узнал, — от радости сам не свой был, всю квартиру под пацанов переделал: им с Мариной на кухне гнездышко обустроил, зато вся комната в распоряжении мальчишек оказалась. Тогда же и поженились, по-простецки, в амбарной книге ЗАГСа расписались — и вся церемония. Вовка отцом просто сумасшедшим оказался, причем отцовство это помимо Гришки с Мишкой и Марину все чаще охватывало: как поела? как оделась? И к бабе Мане, пацанов показать, одну не отпустил, так всем кагалом и поехали, — раз, другой, а там уж каждое лето в Ровеньки, хоть на недельку, но выбирались. Вовка по хозяйству поможет, забор ли, крышу починит. Мишка с Гришкой в лесу да на озере наотдыхаются. Марина с баб Маней по-женски за жизнь поболтает, душу отведет, о матушке спросит, как она.

— Дак… Ходит по людям, сказки рассказывает, — отвечала баб Маня. — Найдет лоха и давай ему расписывать, какая она культурная, особенная, а другие, мы то есть, — так, мураши бесполезные. Дурные, мол, ровеньские, не понимают! А мы, может, и темные, но уж печки книжками не топим! Ну, лох ее слушает, кормит-поит, пока не увидит, что и сам он — мураш для ей. А как увидит, — от ворот поворот дает. Дак Варька тут же замену ищет.

— Тяжело это.

— Тебе, может, и тяжело, а ей ничего.

Однажды Марина лицом к лицу с матушкой встретилась. Из магазина шла, и уж к баб Маниной избе подходила, как из-за поворота на дорогу Варвара Владимировна вышла, ну и столкнулись:

— Мам?

Та белой ненавистью налилась, глаза сощурила, в лице перекосилась, дернулась презрительно:

— А дочь ли ты мне… — с неожиданным пафосом ответила она, тьфукнула в сторону, обернулась и ушла, прямая, гордая, величавая.

— Ишь, как лютует! — подошла баб Маня.

— Злится… Знать бы, за что.

— Дак кровь себе разгоняет. Кто в карты играет, кто водку хлещет, а Варька — злобствует. А может, завидует! У тебя ж, вон, защитнички какие!

Марина оглянулась на мальчишек. Вовка, замер, опершись на лопату и настороженно наблюдал за встречей Марины с матушкой. Мишка с Гришкой, перепачканные, измазюканные, мало, что понимали, но перебрались поближе к папке и тоже притихли. «Три богатыря! картина маслом!», — потеплело на сердце Марины.

Встреча четвертая. Глава 23. Гроза

Грозовые раскаты грохотали над самой крышей кафе, пугая людей и ровное внутреннее освещение. Шквалы ураганного ветра швыряли серой пылью в стеклянную витрину, орали сигнализации машин, дребезжала посуда, громко хлопнула входная дверь, к счастью, никого не задев. На лицах мелькали тени беспокойства. Марина, кажется, единственная здесь, сохраняла спокойную невозмутимость, и судя по ее мягко мерцающему взгляду, — была в ней счастлива и умиротворена. Алексей подсел поближе, чтобы попасть в это облако спокойствия, насладится им, и не перекрикивать грозу.

— Как Соня? — постарался он косвенно напомнить Марине их прошлое, дотронуться до умолкших струн времени.

— Замужем. В Германии живет. А Толя как? — Марине не хотелось впускать Алексея в ее сегодняшний день. Оставьте прошлое вчерашнему дню.

— Толя? Толя отколол! Вроде нормально человек жил, — так в религию ударился,

по монастырям ездить стал. Ну, и разошлись мы, как-то по жизни растерялись.

— А сестра его?

— Увлеклась, — легонько щелкнул он себя под подбородок. — Потом переехала куда-то, так что я о них вообще ничего не знаю.

— Жаль…

— Ее, значит, жаль… А меня? Меня тебе жалко не было?

— Когда? — непонимающе взглянула Марина.

— Когда с Васильевского исчезла. Сбежала куда-то. Приручила, и бросила. Как ты могла? Я же живой, живой! понимаешь?..

… За окнами ало полыхнуло, грохотнуло, вспыхнуло, сверху на витрину наползало что-то скрежещущее, металлическое, осыпая витрину электрическими вспышками. И, как бывает в секунды опасности, время вдруг растянулось, так что Марина успела заглянуть в глаза Алексея (и припомнить их синеву, такую родную, такую когда-то любимую), инстинктивно пригнуть его голову к своей груди, и прикрыть телом всего Алешу от возможной угрозы как маленького, как дитя, как прикрыла бы любого, кто был рядом. И в этих объятьях Алексей вдруг такую тоску ощутил, — прямо комом в горле встала: таким маленьким себе показался, беззащитным, таким беспомощным перед временем, которое неуклонно подтачивало его силы и несло к старости, перед скукой, перед той же Мариной, которая бросила его, бросила, вместо того, чтоб остаться рядом. Сколько ни было у него женщин, — ни в одной столько жестокости не было. И эта же Марина сейчас укрывала его… И хотелось оставаться и оставаться маленьким, оберегаемым, охраняемым ею…

За витриной стихало. По стеклу застучали крупные капли дождя. Искореженная, сорвавшаяся вывеска мертвым металлоломом лежала на асфальте. Марина, отстранившись и оглядев Алексея для порядка, вернулась к своей безмятежности, словно он только что не о боли своей говорил, а так… пустяками от вида грозы отвлекал. И никакой растерянности в ее взгляде, никаких смятений. Неужели вот так бездарно, так безболезненно промчалось его время, не оставив ей ни морщинки. Все такая же свежая, открытая, даже не красится по-прежнему, и только хорошеет с возрастом.

— Сколько тебя помню, ты никогда не красилась. Почему?

— Не нравится, — рассеянно улыбнулась она. — И никогда не нравилось. А почему, не знаю.

«И никаких тайн, никаких секретов. Не нравится!»:

— Вот! — вдруг озлился он. — В этом вся ты! Не нравится и не красишься. Не понравилось — ушла… Без объяснения. Ушла и все… Как это просто у тебя получается?

— Значит, ты-то думал, а я… оказывается, — с беззлобной хитринкой то ли спрашивала, то ли утверждала Марина.

— Выходит так, — выдавил Алексей кислую улыбку.

— Извини, — просто, от всего сердца ответила Марина, чтоб хоть чем-то потрафить этому пожилому, одрябшему человеку с водянисто-бесцветным рыбьим взглядом, скрывающим холодную, бессмысленную пустоту. С корректурой уже не вышло, гром, слава Богу, отгремел, кофе был выпит, а дома Живчик ждет, и Марина засобиралась. — Пойду я, Алеш. Пора мне… Прости, если что не так…

Скоро ее фигурка превратилась в расплывающийся, за мокрой витриной, силуэт, и жемчужно-серый вспыхнул над силуэтом зонтик, чтобы скоро скрыться, растаять, раствориться в белесой испарине долгожданного ливня.

Конец

2015 год


Загрузка...