Было вычислено все, кроме одного — как жить.
Весь день я наблюдала, как темные тучи сгущаются над Мэгуро. Воздух сделался горячим и тяжелым, словно густое тесто. Когда же долго собиравшаяся гроза наконец разразилась, стремительно и бурно, она превратилась в какофонию звуков — оглушительные раскаты грома и барабанная дробь дождевых капель, увесистых, как свинцовые шарики, которые прыгали по асфальту, сбивая пыль и унося мусор. А затем все стихло. Воздух стал свежим и чистым. Глядя в сад, я видела умытые дождем растения, поблескивающие в наступающих сумерках.
Когда я уселась в дедушкино кресло, город за окном уже погрузился в черноту ночи. Кресло, поскрипывая кожей, приняло меня в свои объятия. Я включила настольную лампу и оказалась в круге света, за которым висела тьма. Передо мной лежала раскрытая бархатная коробочка. Она сопровождала меня в путешествии, проделанном за последние несколько дней. Золотые лепестки, собранные вокруг крохотного изображения в центре значка. Подсолнух и весы — символ справедливости для всех. Из сада доносился ровный звон цикад. Звук плыл в воздухе — казалось, сама ночь усиливала его. То же порой случается и с нашими мыслями.
Я ждала, когда звякнет металлическая калитка, затем раздастся мягкий звук шагов на выложенной плиткой садовой дорожке, а затем я услышу, как дедушка вставляет ключ в замочную скважину.
— Суми-сан! — позвал он.
Свет, просачивающийся из-под двери кабинета, наверняка привлек его внимание.
И вот дедушка скидывает уличные туфли, переобувается в тапочки и, слегка шаркая по мраморному полу, идет на кухню. Я представляю улыбку, появившуюся у него на лице: он уверен — я работаю допоздна, изучаю очередное дело, готовясь приступить к работе в «Номуро и Хигасино».
— Ты знаешь, Суми-сан, морские ушки у них просто потрясающие. Они упаковали мне немного в дорогу.
Из кухни доносится стук тарелок. Я мысленно вижу, как дедушка расставляет посуду на столе и раскладывает веером на блюде среди кусочков льда раковины с моллюсками.
— Тебе нужно хорошо питаться, — влетая в кабинет, говорит дедушка. Он расплывается в улыбке, заметив меня в своем кресле. — Ты слишком много работаешь. Идем, ты должна попробовать! — Дедушка протягивает руку, приглашая меня отправиться вслед за ним. Вид у него свежий и бодрый, отдых на источниках явно пошел ему на пользу.
Сегодняшний Ёси Сарашима — больше не тот человек, который двадцать лет назад подготовил дело против Каитаро Накамуры. Его волосы, в то время черные, лишь кое-где перемежавшиеся сероватыми прядями, побелели. И сам он стал худым и сухим, как будто с возрастом его тело уменьшалось. Но выражение лица по-прежнему остается решительным, брови — густыми. А морщинки возле глаз и на щеках появились оттого, что он много улыбался.
Дедушка хитро прищурился и слегка склонил голову набок, делая вид, что размышляет над какой-то сложной задачей. Я давно выросла, но Ёси все еще любил посматривать на меня так, словно перед ним ребенок, которого хочется слегка поддразнить.
Его взгляд упал на бархатную коробочку у меня в руке.
Итак, они прислали значок, — довольным тоном произнес он.
— Я нашла вот это, — сказала я, откладывая коробочку в сторону и доставая лежащую под ней газетную вырезку.
Она была похожа на все те вырезки, которые дедушка делал для меня каждое утро. Поэтому, беря ее из моих рук, он не выглядел ни удивленным, ни встревоженным. А затем Ёси развернул ее и прочитал те несколько строк, которые описывали каждого из нас.
— Сумико…
— Я нашла ее в полицейском участке, в Сина-гаве. — Дедушка нахмурился. Ситуация требовала реакции, быстрой и точной. Но прежде, чем он начал говорить, прежде чем успел сочинить для меня новую сказку, я добавила: — И твою папку я тоже нашла.
Ёси молчал. Он потер ладонью подбородок и повернулся к книжным шкафам, возвышавшимся вдоль стен.
— Мою папку?
— Да. У тебя в офисе. Дело Каитаро Накамуры, — уточнила я, не желая оставлять недомолвок, и медленно поднялась на ноги.
— Суми, — прошептал дедушка едва слышно, словно надеясь таким образом предотвратить продолжение разговора.
Я вышла из-за стола и указала на освободившееся кресло, приглашая его сесть.
Дедушка двинулся к столу. Видно было, что он изо всех сил старается сохранить невозмутимое выражение лица. И это неплохо получалось, но, когда он сел и положил руки на подлокотники, я заметила, как сильно дрожат у него пальцы.
— Ты солгал мне.
Ёси смотрел вниз, на ковер, избегая моего взгляда.
— Всю мою жизнь ты лгал мне, — повторила я. — Твои россказни… Ты даже отвез меня посмотреть на «то самое место» на трассе Синагава. — Я осеклась на этом самом ярком эпизоде его лжи.
Дедушка качнул головой, будто все еще надеясь защититься от моих атак. Однако он понимал: увиливать бесполезно. Дед знал, какой настойчивой я могу быть. В конце концов, он сам учил меня докапываться до истины.
— Я нашел ее тело. Тебе это известно? — после долгой паузы начал Ёси. Внезапно голос деда сорвался, но он не заплакал, только щеки начали мелко-мелко подрагивать. Я вдруг заметила, каким хрупким стал мой дедушка. Кожа у него сделалась как высохшая бумага. — На ней был этот дурацкий комбинезон, заляпанный краской. — Дедушка полез в карман, достал носовой платок и принялся машинально крутить между пальцами. Я понимала, что мучает моего деда. Чувство вины. Он нес его по сей день. Вины, которую теперь разделяла и я. Если бы она не пошла тогда в пекарню, если бы я сказала ей по телефону, чтобы она поскорее приезжала в Мэгуро, что она нужна мне сама, без всяких гостинцев, — как знать, возможно, мама осталась бы жива. Ёси крепко сжал зубы и сделал глубокий вдох.
— Он стоял на коленях подле нее. — Дедушка посмотрел на меня и больше не отводил взгляда. Теперь мы говорили о человеке, которого никогда прежде не упоминали. Во взгляде моего деда не осталось и следа от прежней хрупкости и смятения, только холодная откровенность и темная, тяжелая правда.
— И ты хотела бы вырасти с этим? С этим знанием? — спросил Ёси, приподнимая двумя пальцами лежащую на столе вырезку из газеты. Теперь настал мой черед отвести глаза. Я не знала ответа.
— Мне известно, кто этот человек, — сказала я, уходя от вопроса. — И что он сделал, тоже известно. Но тебе следовало найти иной способ…
Дедушка недоверчиво фыркнул. Он смотрел на меня с родительским высокомерием, так смотрят на глупого капризного ребенка, который отказывается услышать, что ему толкуют взрослые. И хотя дед неправильно понял мою реплику, мне почему-то вдруг стало стыдно.
— Я смотрела видеозаписи допросов, — пояснила я. Его глаза расширились. — И читала документы защиты. И твои записки тоже. Ты утаил от меня эти события. Но они были и остаются частью моей жизни, и я имела право знать.
Мой дед глубоко вдохнул и медленно выдохнул.
— Ты контролировал мою жизнь. Ты вложил в мою голову события, которые хотел вложить, которые были удобны тебе. — Меня охватило раздражение, я невольно повысила голос, думая о своей матери, о женщине, по которой все еще скучала. И о том, как ее дважды отняли у меня.
Вначале, получив материалы дела, я думала только о маме. Мне была безразлична судьба Каитаро. Но по мере того, как я читала документы, смотрела видео допросов, мне становилось ясно, что в каком-то смысле он знал маму лучше, чем мы, и, возможно, понимал, как никто другой. И мои мысли обратились к Каитаро и приговору, который ему вынесли. Я начала бояться за него. Мой страх рос и укреплялся с каждой новой страницей в досье дедушки.
— Каково это — убить человека? — спросила я.
— Что? Ты о чем? — Глаза дедушки сузились.
— Он ведь мертв, не так ли? Разве не поэтому звонили из Министерства юстиции? — Я стояла неподвижно, глядя деду прямо в лицо. И невольно отступила на шаг назад, когда он расплылся в улыбке. — В голове не укладывается, зачем ты… — Я не договорила, уставившись на дедушку. А он расхохотался.
На несколько секунд я лишилась дара речи, а затем неуверенно спросила:
— Или… защита справилась? Хочешь сказать, Юриэ Кагашиме удалось отстоять его?
И я снова подумала о женщине, которая однажды держала меня на коленях и угощала своим завтракам;
— А ты как считаешь, Сумико? Свою роль в этом деле ты учитываешь? — Дедушка вздохнул и тяжело поднялся на ноги.
— Что ты имеешь в виду? — запинаясь, пробормотала я. Желание подойти к нему спорило с опасением: гнев, внезапно вспыхнувший в глазах деда, удерживал меня на расстоянии.
— Как думаешь, откуда у нее взялась идея, что мы приняли его как члена семьи? Ты могла не понимать, что происходит, но именно ты сказала адвокату, что он хороший человек. Добрый друг, который любил твою маму.
— Итак, ее аргумент, касающийся любви…
— Перевесил все остальное, — закончил дедушка. — Суд поверил, что он действительно заботился о твоей матери, а также поверил в искренность его раскаяния. Они пришли к выводу, что это убийство, совершенное в состоянии аффекта, и что преступник может исправиться.
— А как же прокурор Куросава? — спросила я, думая о моей школьной фотографии, которую дедушка дал прокурору, чтобы вынудить Каитаро подписать признание.
Подумала я и об аргументах, которые Ёси представил суду, — это были действительно сильные аргументы. Но затем на память мне пришли просмотренные записи допросов и то, как вдумчиво слушал прокурор рассказ Каитаро. И отношения, сложившиеся между ними, которые я так до конца и не сумела понять. Несмотря на всю свою подготовку, я поспешила с выводами. Вместе с осознанием этого факта пришло странное чувство, насколько же странное, насколько запретное: облегчение!
«Куросава не ответил на мои письма, — сказал дедушка. — А на суде призвал приговорить обвиняемого к длительному лишению свободы.
— В таком случае что же означает звонок из Министерства юстиции?
— Что Каитаро Накамура жив и вот-вот освободится.
Мне потребовалось время, чтобы переварить услышанное. Теперь я видела дедушку совсем иными глазами: ни его авторитет, ни профессиональный опыт не помогли, ему не удалось повлиять на исход дела и пришлось оказаться в роли «исключенной стороны». И все же, как ни жаль мне было дедушку и как ни велика была наша потеря, возникшее у меня желание пересилило остальные чувства.
— Где он? — спросила я.
— Сумико, не глупи!
— Я хочу встретиться с ним.
— Послушай, он убил твою маму.
— Я хочу встретиться с ним, — упрямо повторила я. — Он может рассказать мне о маме.
С удивительным проворством дедушка подскочил ко мне и взял за руки. Кожа на его ладонях была морщинистой и тонкой, но хватка все еще оставалась сильной.
— Это я должен рассказать тебе о ней. — Он придвинулся вплотную и заглянул мне в лицо.
Я смотрела на него, пытаясь не отводить глаз.
— Я сделал все, что мог, Сумико, — сказал Ёси, крепко сжимая мне пальцы.
— Этого недостаточно.
Я покачнулась — дед внезапно отбросил мои руки и отвернулся. Но даже теперь, когда он стоял ко мне спиной, все, что дедушка дал мне, — детство, студенческие годы, его непрестанная забота и любовь, — крепкой нитью связывало нас.
— И вряд ли я смогу работать в «Номуро и Хи-гасино».
— Чепуха, — бросил он через плечо.
— Я серьезно, — мягко произнесла я.
— Не делай этого, Сумико. Если ты хочешь наказать меня…
— Не хочу.
Дедушка обернулся ко мне и горестно покачал головой:
— Но ведь ты подписала контракт…
— Не подписала.
— Это нанесет ущерб твоей карьере. Непоправимый.
— Я не хочу специализироваться в корпоративном праве.
Выражение его лица смягчилось.
— Сумико-сан, ты пережила шок. Ты сейчас сама не знаешь, чего хочешь. — Я почувствовала, как внутри нарастает напряжение, словно я проглотила деревянный кол. — Это просто горе, Суми. Ты сейчас не в состоянии рассуждать здраво.
— Перед твоим возвращением я открыла контракт и… не смогла подписать.
Дедушка стиснул зубы.
— Я не так тебя воспитывал, — отрезал он.
— Эти же слова ты когда-то сказал моей матери?
— Рина не сумела взять ответственность за свою жизнь на себя.
— Думаешь, я тоже не сумею?
— Ты получила хорошее образование, ты дисциплинированна, собрана. Ты можешь стать, кем захочешь, в отличие от нее.
— Я хочу стать собой, — произнесла я, наблюдая, как до дедушки постепенно доходит смысл сказанного. — Так же, как хотела моя мама.
— Она мертва, — сказал Ёси, отступая от меня. — Она оставила тебя расти без матери.
— Я намерена встретиться с ним, — повторила я.
Лицо дедушки погасло, каку человека, потерпевшего крах.
— Ты не успеешь добраться туда вовремя.
Я припомнила детали короткого телефонного разговора с женщиной из Министерства юстиции и прикинула срок, за который они уведомляют родственников жертвы о выходе заключенного на свободу. Не может быть, чтобы я опоздала и Каитаро уже отпустили. А еще через секунду стало ясно — мой дедушка блефует. Он тоже понял, что я раскусила его.
— Они не разрешат тебе встречу. Что ты хочешь сделать? Прикинуться его адвокатом?
— Мне нет нужды прикидываться адвокатом.
— Хм, вот ведь ирония судьбы, — усмехнулся дедушка, — твое образование пришлось как нельзя кстати.
— Я не собираюсь прикидываться его адвокатом, — уточнила я.
— У них строгие правила. Только родственникам разрешено навещать заключенных.
— Какую классификацию ему присвоили? — Дедушка не ответил.
Интересно, промелькнула у меня мысль, не получал ли Еси все эти годы отчеты о поведении Каитаро. От того, как ведет себя заключенный, зависит уровень его классификации. Чем она выше, тем на большее количество Писем и свиданий заключенный имеет право. По новым правилам, дедушка, как «исключенная сторона», может получать такие отчеты.
— Его кто-нибудь навещал? — зашла я с другой стороны.
— Нет, — буркнул дед.
Мы стояли посреди кабинета в нескольких шагах друг от Друга, не в силах переступить невидимую черту.
— Никто, ни единого человека?
Дедушка посмотрел на меня усталыми глазами:
— У него нет семьи. Больше нет.
— Где он?
— Сумико, не делай этого! — Сейчас он уже умолял.
— Где? — повторила я.
— В Тибе[111]. — Дедушка уставился в пол, чтобы не видеть меня. — И что ты скажешь? Какое ты имеешь к нему отношение? — спросил он, когда я направилась к двери.
Вопрос застал меня на пороге. Я подумала о человеке, любившем мою маму. О человеке, который убил ее. И обернулась к Еси:
— Он должен был стать моим отчимом. Я — член его семьи.
В поезде до Тибы я не могла усидеть на месте, поэтому бродила по вагонам или стояла на площадке между ними. Прислонившись плечом к двери, я слушала перестук колес и всем телом ощущала покачивание поезда, а в оконном стекле покачивалось мое отражение — невысокая хрупкая девушка в кожаных ботинках и длинной темно-синей тунике, перетянутой ремешком на тонкой талии. Мои руки лежали на стальном поручне, укрепленном под окном, я так крепко сжимала его, что ногти впивались в ладони, словно этим прикосновением я пыталась удержать себя в реальности, как якорь удерживает лодку, сносимую течением.
Когда мы с дедушкой катались на лыжах в Японских Альпах[112], нам часто приходилось ездить на местных электричках. Они двигались так медленно, что вы успевали рассмотреть теснящиеся по берегам речушек заросли бамбука. Стебли покачивались на ветру, словно пышные страусовые перья. А в этом поезде мир казался смазанным, будто расплывшийся акварельный рисунок. Вдали сверкали шапки гор, похожие на жемчужины, нанизанные на туго натянутые телеграфные провода. Одинокие домишки, разбросанные вдоль насыпи, и зеленовато-желтые поля сливались в сплошную цветную полосу. Проносящийся за окном пейзаж устремлялся назад, в Токио — город, частью которого была я сама. Вот только для меня пути назад не было. Но чем ближе мы подъезжали к Тибе, тем сильнее становился мой страх — угловатый и липкий, он поднимался из глубины души. Поезд замедлил ход. Мир вновь обрел четкость, проступившую в контурах платформы и здания вокзала.
Я нервничала, подходя к воротам тюрьмы. Говоря с дедушкой, я не пожелала и представить себе, что мое свидание с Каитаро может не состояться. Но вдруг Ёси окажется прав? Порядки в тюрьме действительно строгие. Я, конечно, могу утверждать, что в некотором роде прихожусь родственницей заключенному, однако достаточно ли этого, чтобы мне разрешили увидеться с ним? И все же двадцать лет назад этот человек вошел в мою жизнь — я считала, что такая связь дает мне право на встречу с Каитаро Накамурой.
Сейчас действует то же правило, что и в прошлом: когда заключенный впервые переступает порог тюрьмы, администрация составляет список возможных посетителей. Человека, чьей фамилии в этом списке нет, не допустят к нему.
Руки у меня дрожали, пока я возилась с замком сумочки и доставала удостоверение личности. Водительские права застряли в кармашке кожаного портмоне, и мне пришлось выдергивать их скользкими от пота пальцами. Я поклонилась охраннику, тот жестом приказал подождать, а сам направился к будке, притулившейся возле тюремной стены. Я издали наблюдала, как он снимает телефонную трубку и, держа перед глазами мое удостоверение, вслух читает все, что на нем написано. Затем охранник помолчал, слушая своего собеседника, и снова заговорил. Давно хмурившееся небо пролилось дождем, в воздухе повисла влажная морось, почти туман. Охранник повесил трубку и, ускорив шаг, вернулся ко мне.
— В данный момент заключенный находится на работе, — приблизившись, сказал он. — Но у нас есть помещение, где вы можете подождать. Около получаса или чуть больше.
Он указал на само здание тюрьмы: внушительное строение из красного кирпича времен эпохи Мэйдзи[113]. Я с таким напряжением готовилась преодолевать препятствия, придумала столько убедительных аргументов (и даже прихватила свой новенький адвокатский значок), что не сразу поняла его. Охранник нетерпеливо качнул головой и смахнул краем рукава мелкие капельки влаги со щеки.
— Госпожа Сарашима? — повторил он. — Вы должны будете заполнить опросный лист.
Дождь начал сеять быстрее и гуще. Охранник покосился на небо, потом взял меня за локоть и потянул за собой под ярко-желтый навес лавки, где торговали всякой всячиной, сделанной руками заключенных. Там он протянул мне бланк и ручку.
— Пожалуйста, заполните это. Вы должны точно ответить на вопросы.
Я взяла бумагу, все еще несколько обескураженная.
— Он внес мое имя? — запинаясь, спросила я. — Я числюсь в списке его посетителей?
Охранник сузил глаза.
— Ах да, извините, — поспешно добавила я, склоняясь над бланком. Тут были вопросы, касающиеся моих анкетных данных, на них я отвечала быстро, почти не задумываясь, пока не дошла до пустой рамки с надписью: «Укажите тему разговора с заключенным». И ниже — мелким шрифтом: «Пожалуйста, не отклоняйтесь от указанной темы, иначе ваше свидание будет прекращено».
Я задумалась, перо зависло над бумагой, а затем написала три слова: «Рина, моя мама».
Охранник забрал у меня бумагу, пробежал глазами, молча кивнул и побежал обратно к своей будке. Я осталась одна под навесом. Взглянув на часы, я заметила, что на стекле поблескивают мелкие дождевые капли, край рукава куртки тоже промок. Я поежилась и решила зайти в магазин. Внутри было прохладно — работал кондиционер, и я начала мерзнуть больше, чем на улице. Магазин пустовал, ни продавца, ни покупателей, только заставленные товарами шкафы и полки.
Каждый заключенный обязан работать. Даже смертники, дожидающиеся исполнения приговора, даже сидящие в одиночных камерах — эти работают, не выходя из них. Остальные трудятся на тюремной фабрике, которая получает от различных фирм заказы на производство сумок с символикой организации или палочек для еды. Также заключенных обучают ремеслам. Их изделия и были представлены в магазине.
Помещение, открывшееся передо мной, было большим, даже огромным, похожим на длинный ангар. Вдоль потолка тянулся ряд люминесцентных ламп, заливавших ангар молочно-белым светом. В торце возле стены был расстелен ковер, на котором стояли обтянутый вельветом диван и журнальный столик со стеклянной столешницей. Радом выстроились сундуки, сделанные из вяза и украшенные ковкой из черного металла. На прилавке у самого входа громоздились плетеные корзинки, доверху заполненные пакетиками из блестящей фольги с зеленым чаем и глиняными фигурками богов и животных. На подставках, расставленных вдоль стен, красовались кожаные мужские ботинки черного и коричневого цветов, на вертикальных стойках — всевозможные трости. Также имелась внушительная коллекция галстуков, а на полках в застекленных шкафах поблескивали черным лаком булавки для галстуков с золотыми и серебряными вставками: желтый карп плавает в черном озере либо серебристый пион распускается на фоне ночного неба.
Двигаясь вдоль центрального прохода, я думала о людях, изготовивших эти вещи, и о том, каково им живется. Существование в учреждениях, подобных тюрьме в Тибе, в основном погружено в молчание. Заключенным не разрешается разговаривать друг с другом, даже переглядываться запрещено, и не только пока они работают, но и в столовой, в бане, во время молитвы — никаких контактов, нарушение правил карается. Днем заключенный должен быть сосредоточен исключительно на работе. Он не может отвести глаза от своего рабочего стола — никаких взглядов ни на соседа, ни на охранника, ни в окно. Если возникнет необходимость вытереть пот со лба или высморкаться, прежде следует получить разрешение надзирателя. Люди, живущие за тюремными стенами, не властны ни над своим телом, ни над разумом, единственное, что они контролируют — продукцию, которую производят собственными руками.
Я думала о Каитаро, каким запомнила его на видео: человек, охваченный безысходной тоской и одновременно сопротивляющийся бездушной ма шине закона. Я видела его узкое лицо, обрамленное длинными темными волосами, и глаза, глядящие прямо в камеру. Интересно, какие из выставленных здесь предметов сделаны им? Насколько сильно изменился он сам, проведя двадцать лет в этом мире, где ему месяц за месяцем, год за годом говорят, как сидеть, как стоять, даже как спать? Я представила, как он ежедневно проделывает один и тот же путь из тюремного блока на тюремную фабрику и обратно, привычно позволяя обыскать себя всякий раз перед входом в очередное помещение. Опущенные в пол глаза, мерное позвякивание кандалов — все превратилось в привычку. Не исключено, что я буду первым человеком, которого он по-настоящему увидит за последние двадцать лет. Сумеет ли Каитаро Накамура поднять на меня глаза?
Дверь в задней части ангара открылась, вошла продавщица и направилась прямиком ко мне. Она упруго шагала в своих туфлях на плоской подошве, на ходу вытирая уголки рта носовым платком. Приблизившись, женщина улыбнулась и поманила меня пальцем.
— Вы видели это? — спросила она, указывая на два крутящихся стеллажа с канцелярскими товарами. На одном из них были разложены тетради, альбомы, писчая бумага, украшенная тонким узором — розоватые цветы вишни, — и картонные подставки под пивные бокалы, разрисованные осенними листьями. Но второй стеллаж был заставлен блокнотами с изображением Кумамо-на — черного медвежонка, ставшего талисманом префектуры Кумамато. Персонаж приобрел такую популярность в стране, что его можно встретить даже на детских молочных бутылочках и на пачках с лапшой быстрого приготовления. На блокнотах в тюремном магазине Кумамон щеголял в фуражке надзирателя. Черная лоснящаяся физиономия медвежонка сияла улыбкой, а два красных пятна на щеках означали здоровый румянец. Лапы вскинуты вверх в задорном приветствии. Под фигуркой медвежонка жирными зелеными буквами было написано: «ЗАМЕТКИ КУМАМОНА».
Продавщица выжидательно смотрела на меня. Я растянула губы в восторженной улыбке. Я знаю немало людей, коллекционирующих предметы с изображением веселого талисмана. Некоторые изрядно позавидовали бы мне, обзаведись я блокнотом с Кумамоном-тюремщиком. Я сняла со стойки блокнот и раскрыла его. Под обложкой был вложен листок бумаги с напечатанными на нем словами: «Не ешь его! Не используй в качестве оружия! Не выбрасывай его!» Я представила ряды заключенных, сидящих вдоль ленты конвейера в напряженном молчании среди грохота машин, брошюрующих и склеивающих блокноты — один за другим, один за другим.
Я стояла под дождем, дожидаясь, пока откроются ворота и меня пропустят внутрь. Опустив руку в карман, нащупала сложенную вчетверо вырезку из газеты, которая со вчерашнего дня лежала на столе в кабинете дедушки. Я заглянула туда в предрассветной мгле перед уходом из дома и сунула в карман куртки. Сейчас, вытащив заметку, я развернула ее и прочитала еще раз. История, описанная в статье, касалась жизни каждого из нас. Я так долго держала газету в руках, что бумага совсем размокла Мне начало казаться, что слова просачиваются под кожу пальцев. Когда ворота распахнулись, я сжала в ладони сырой бумажный комок и, проходя мимо урны, выбросила его.
Шагая по коридору, я слушала, как поскрипывают по линолеуму подошвы моих ботинок. Меня провели в комнату для свиданий с белыми стенами и длинными деревянными лавками и указали на переговорную кабинку не больше шести футов шириной. Кабинка была разделена пополам стеклянной перегородкой с просверленными в ней крошечными отверстиями. У сидящих по обе стороны нет возможности даже прикоснуться друг к другу, только воздух, которым оба дышат, свободно циркулирует через отверстия.
На моей стороне перегородки стоял стол и коричневый пластиковый стул, на который я и уселась, ожидая, когда приведут Каитаро. Я ждала и ждала. Ждала так долго, что начала сомневаться, появится ли он вообще, ждала, пока не закралась мысль: может, он боится встречи со мной? Я бессчетное количество раз прочитала инструкцию, приклеенную на моей стороне перегородки: мне следует говорить исключительно на тему, которую я указала в опросном листе, беседу надо вести негромким голосом в спокойной манере. Я не должна общаться с заключенным на иностранном языке или прибегать к помощи жестов. Любое нарушение данных правил приведет к немедленному прекращению свидания.
Я уставилась на стол перед собой, думая, как мне беседовать с Каитаро Накамурой. Как я могу быть тихой и спокойной? Да и найдутся ли у меня слова для него? У нас будет совсем немного времени. Свидание в тюрьме длится пятнадцать, от силы двадцать минут. По ту сторону перегородки стояли два стула: один для заключенного, второй для сопровождающего его охранника, который должен следить за разговором и записывать его. Пока что оба стула оставались пустыми. Никто не шел. Время тянулось мучительно долго, в комнате висела гнетущая тишина, утяжеляемая мерным тиканьем настенных часов у меня за спиной.
Я старалась дышать медленно и неглубоко. Когда же за дверью раздалось шарканье шлепанцев, в которых ходят заключенные, я заколебалась, не желая поднимать глаза. Всего несколько дней назад я видела Каитаро на экране телевизора у себя в спальне и вот теперь увижу вживую. Первым в дверях появился охранник, следом вошел человек в сером тюремном комбинезоне. Обычно заключенных бреют наголо, но поскольку срок Накамуры подходил к концу, ему позволили снова отрастить волосы. Они топорщились на голове неровным, подернутым сединой ежиком. Плечи Каитаро заметно сгорбились. Он не смотрел в мою сторону, уставившись на закованные в наручники запястья, которые протянул охраннику, ожидая, пока тот откроет замок. Все еще не поднимая головы, Каитаро прошел к стулу, потянул его на себя и сел. Движения его были короткими и мелкими, словно он старался экономно расходовать силы. Если у меня и было время для жалости, то я отдалась ей в тюремном магазине, рассматривая предметы, сделанные руками заключенных и готовя себя к встрече с человеком, который любил мою маму и потерял ее. Сейчас же у меня перед глазами стояла совсем другая картина — мама лежит на полу в незнакомой мне квартире с раздавленным горлом и темно-фиолетовыми синяками на шее.
Человек за перегородкой поерзал на стуле и поднял голову. Я почувствовала толчок в груди, сердце на миг оборвалось, когда он взглянул на меня. Затем его взгляд скользнул по моему лицу, по волосам, которые я отвела назад и закрепила на висках заколками, по жесткому вороту моей туники. Медленно, очень медленно уголки его рта изогнулись в улыбке.
— Ты похожа на мать.
В японском языке существует множество слов, выражающих понятие «судьбы». Некоторые несут трогательный и сентиментальный смысл, другие полны энергии и напора, перекликаясь с такими понятиями, как «удача» и «выбор». Слово, которое пришло мне в голову, когда я смотрела на человека, сидящего напротив меня, было старым, даже архаичным, но самым подходящим: садаме — «участь», судьба, которую невозможно изменить и остается только смиренно принять.
Каитаро выглядел спокойным, почти невозмутимым. Однако глаза сияли, когда он окидывал меня проворным и цепким взглядом. Охранник устроился на стуле позади заключенного и, нацелив ручку на чистый лист бумаги, приготовился писать. Наконец взгляд Каитаро остановился на моем лице. Мысль о том, что он ждал моего визита, что двадцать лет назад внес мое имя в список возможных посетителей, невидимой нитью связывала нас. Откуда он знал, что я приду? Или просто надеялся? Меня вырастил дедушка, и я могла никогда не узнать ни о Каитаро, ни о том, что случилось с мамой.
Каитаро слегка подался вперед и произнес:
— Ты адвокат?
Странно: что в моем облике заставило его думать так? Но затем я вспомнила, что прихватила с собой папку с документами, на тот случай, если пришлось бы доказывать свое право на встречу с Каитаро Накамурой, и к ободку этой папки прикрепила новенький адвокатский значок. Сейчас эта папка лежала передо мной на столе. Я кивнула. Он снова медленно улыбнулся и произнес мечтательным тоном:
— Твоя мама тоже училась на юриста.
— Я недавно получила квалификацию.
— В Коллегии адвокатов Токио?
Я молча кивнула.
— Твой дед пытался добиться, чтобы меня казнили.
— Я знаю.
— Жалеешь, что ему не удалось?
Кровь бросилась мне в голову. Я разом вспомнила все, что пережила за последние дни. Конечно, были моменты, когда я желала ему смерти.
— Нет, Теперь уже нет.
— Винишь его? — спросил Каитаро.
Я подумала о Еси, который сидел сейчас дома в одиночестве, оплакивая крушение возведенной им постройки.
— Я могла бы поступить так же, — сказала я, имея в виду попытку деда отомстить убийце, а не его многолетнюю ложь, которой он кормил меня.
Каитаро кивнул, принимая мой ответ.
— Что предпримешь теперь?
— Срок давности по делу истек, — сказала я.
— Вы находчивые люди, это у вас семейное, — заметил Каитаро. Я едва не рассмеялась: он действительно неплохо знал нашу семью.
— А вы рады, Каитаро Накамура, что остались в живых? — спросила я, понизив голос. Охранник, сидевший у него за спиной, подался вперед, прислушиваясь, и приготовился записывать ответ заключенного.
Каитаро молчал, опустив глаза. О чем он думал? Может быть, вспоминал мою маму. Помнит ли он, даже столько лет спустя, как она расцветала в улыбке, когда какая-нибудь мимолетная радость приносила ей удовольствие? После долгой паузы он взглянул на меня.
— Я единственный, кто помнит ее, — медленно произнес он.
Ярость затопила меня волной, тяжелой и душной.
Я с ненавистью уставилась на этого худого и грустного человека.
— Вы единственный? — прошипела я. Но в пустой комнате мой злобный шепот прозвучал неожиданно громко. Я вплотную придвинулась к разделяющей нас перегородке, мое горячее дыхание мутным пятном расползлось по стеклу, просачиваясь сквозь крошечные дырочки на другую сторону.
Охранник быстро поднялся и положил руку на плечо заключенному, потому что Каитаро тоже подался мне навстречу и привстал со своего места. Ладонь, надавившая на плечо, заставила заключенного опуститься на стул. Охранник строго посмотрел на меня. Я откинулась назад и виновато кивнула.
Сердце выпрыгивало из в груди. Я сидела, уставившись на стол, и не могла принудить себя заговорить с Каитаро. Секунды бежали. Мы теряли время.
— Сумико.
Я взглянула на него, когда он произнес мое имя.
Каитаро коснулся пальцами стекла, закрывая просверленные в нем дырочки.
— Я не единственный, кто помнит ее, но никто не знал ее так, как я.
— Мой дедушка знал.
— Он говорит о ней? — спросил Каитаро и улыбнулся, когда я промолчала в ответ. — Если бы я умер, умерла бы и она, и все, чем она была для меня.
Я скривила губу, демонстрируя злость и презрение, но в то же время понимая, что он прав.
— У меня есть кое-что для тебя, — сказал он, пока я собиралась с духом, чтобы продолжить разговор. Каитаро провел пятерней по коротко стриженным волосам, скорее белым, чем седым. — Мне ничего от тебя не нужно, Сумико Сарашима — Меня поразило, что он верно назвал мое полное ими. — Но я хочу, чтобы у тебя были мои воспоми нания. — И он замолчал. Я тоже хмуро молчала Пауза затягивалась.
— Я писал их для тебя, — снова заговорил он. — Одно письмо в месяц, по семь страниц каждое. — Против моей воли губы сами расползлись в горькой усмешке: тюремные правила распространяются даже на неотправленные письма. — Каждый месяц, — повторил он, наклоняясь к перегородке, — я писал письмо в надежде, что однажды ты прочтешь их.
— Вы убийца, — процедила я. — Мне следует сжечь их.
— Это правда, — согласился он. — И все же. Я сохранил кое-что из вещей, которые были в нашем с ней доме. — Я по-прежнему смотрела на Каитаро холодным взглядом, не желая давать ему ни капли пощады, но внутренне вздрогнула, услышав местоимение, которое он выбрал, заговорив о доме, где жил с моей матерью. — Их не очень много, — продолжил он. — Только то, что я собрал в тот вечер, когда она умерла. Адвокат использовала их в качестве доказательств. Твой дед был гарантом при заключении договора на аренду квартиры, — осторожно добавил Каитаро, — большую часть мебели и все наши вещи он уничтожил.
— Что именно у вас есть? — жестко спросила я.
— Фотографии, мы с твоей мамой на Хоккайдо. Я там вырос.
— А я выросла без нее. И этого ничто не исправит.
— Нет, — сказал он просто.
Сидевший позади Каитаро охранник поднялся. Время нашей встречи истекло. Каитаро обернулся и протянул запястья, чтобы на них снова защелкнулись наручники. Я смотрела на него, на его сухую шелушащуюся кожу, впалые щеки, и пыталась разглядеть, не осталось ли на правой скуле следа от той царапины, которую оставили мамины ногти и которую я видела на записи. Но, как ни старалась, ничего не разглядела. Его лицо было гладким и бледным, как у человека, который двадцать лет провел в закрытом помещении, выходя на получасовую прогулку раз в месяц.
Он двинулся к дверям. И вдруг, неожиданно для самой себя, я окликнула Каитаро по имени. Охранник досадливо поморщился, а я быстро вскинула руку, прося его остановиться.
— Пожалуйста, — осипшим голосом произнесла я, — пожалуйста, позвольте мне взглянуть на письма, о которых он говорил.
— Сперва их должен просмотреть наш цензор, госпожа Сарашима, — сказал охранник. — Цензор работает по пятницам.
Я заметила, как Каитаро улыбнулся, но улыбка была столь мимолетной, что охранник не обратил на нее внимания. Когда дверь открылась, Каитаро обернулся, уже стоя на пороге, и посмотрел на меня:
— Сумико. — Тепло его глаз окутало меня и осталось со мной. — Сожги их, если захочешь.
После моего возвращения из Тибы дедушка стал избегать меня. Он едва мирился с моим присутствием в доме и вовсе перестал со мной разговаривать. Мы больше не завтракали вместе, не уверена, завтракал ли он вообще. Словно узнав правду о прошлом нашей семьи, иную, чем рассказывал дедушка, я и сама изменилась. И теперь один мой вид причинял ему боль. Я же каждый день пыталась наладить с ним отношения. И однажды вынудила деда заговорить, задав вопрос, от которого он не мог отвертеться, — вопрос о моем отце.
Дедушка сказал, что он тоже был на последнем заседании окружного суда Токио. Ёси пришел к началу, а отец явился чуть позже, надеясь незаметно проскользнуть в зал и устроиться в задних рядах. Как только приговор был объявлен, отец выскочил за дверь, припустил вниз по лестнице и выбежал на улицу, не обращая внимания на проливной дождь. Дедушка последовал за ним, не зная, что предпримет Сато.
Отец удалялся от здания суда, направляясь к станции метро «Касумигасэки». На углу улицы стояла телефонная будка, серая от пыли, с отпечатками подошв на грязном полу, пропахшая сигаретным дымом и потом. Сато приоткрыл дверь и юркнул внутрь. Он снял телефонную трубку и, помешкав секунду, набрал номер.
Стекла в будке запотели, лицо моего отца с трудом можно было различить сквозь мутную завесу. Сжимая трубку обеими руками, он ждал, когда к телефону подойдет тот, в чьем одобрении Сато нуждался больше всего. Ему ответили. Дедушка видел, как шевелятся губы бывшего зятя. «Папа». Но в следующую секунду его физиономия вытянулась. Он склонил голову и молча слушал собеседника, затем отвел трубку от уха, несколько мгновений смотрел на нее и наконец медленно повесил. Снаружи начали собираться люди. Среди них нашлись и те, кто хотел позвонить, но в основном это были поджидающие Сато репортеры. Какой-то мужчина выступил вперед и требовательно постучал по стеклу, напугав моего отца. Он кивнул, выскочил из будки и зашагал прочь, яростно отмахиваясь от наседавших на него журналистов. Отец тщетно уверял преследователей, что он не Осами Сато и ничем не может помочь им.
Однако ему не дали уйти. Репортеры теснили отца обратно к зданию суда. А в нескольких ярдах от центрального входа под раскрытым зонтом стоял мой дедушка и внимательно наблюдал за происходящим.
Отцу не были предъявлены обвинения, хотя суд и обязал его выплатить штраф за действия в отношении жены. Его родных не преследовала пресса, тем не менее они выкинули Сато из своей жизни, прервав всякие контакты с ним. Но вовсе не из-за того, как он обошелся с моей мамой, и даже не из-за ее смерти. Причиной стал длинный перечень его преступлений, который составил Каитаро Накамура. Отец Сато получил бумаги по почте — пухлый конверт, завернутый в коричневую бумагу и туго перевязанный бечевкой.
В отчете были подробно описаны деловые аферы Сато, бездарная растрата денег, которые он получил от Ёси Сарашимы, долги, увольнение из фирмы, любовные похождения, включая поездки в Нагою, а также то, каким образом он пытался добиться развода и как обращался с бывшей женой. Я спросила дедушку, когда Каитаро Накамура успел отправить этот пакет. В полумраке комнаты, где мы с ним сидели за нашим столом, я увидела, как губы Ёси дрогнули в усталой улыбке.
— Это я отправил, — сказал он.
Дедушка знал, что мой отец больше никогда не появится в нашей жизни. И он не ошибся. Последнее сообщение, которое я получила от Сато, — открытка ко дню рождения, отправленная вскоре после развода с мамой, когда та была еще жива. Я сидела на полу гостиной у нас в Мэгуро, открывая пришедшие на мое имя конверты с поздравлениями, среди которых оказалось и послание от отца. К открытке он приложил фотографию, где был изображен со своей новой женой; Пара стояла возле многоэтажного жилого дома на узкой полоске травы. Должно быть, я долго разглядывала снимок, потому что дедушка вышел из кабинета и спросил:
— Пересчитываешь письма от поклонников?
И осекся, увидев, что именно я держу в руке. Он опустился на пол рядом со мной.
— Кто это? — спросила я.
— Подруга твоего отца.
— Какая уродливая.
Она не была уродливой, просто совсем не похожа на мою маму. Широкое скуластое лицо с оплывшими щеками — лицо женщины, молодость которой осталась позади. В уголках ее глаз и у рта собрались морщинки, на губах застыла натянутая улыбка. Отец стоял рядом, обнимая жену за плечи. На лице у него застыло такое же натянутое выражение. Глядя на снимок, невозможно было понять, счастливы ли эти люди.
Помню, я повернулась к дедушке и уткнулась носом ему в плечо. Он поднялся на ноги, увлекая меня за собой. Затем наклонился и собрал рассыпанные на полу открытки. В тот момент у нас зародилась традиция, которая осталась со мной и во взрослой жизни: дедушка разложил открытки на журнальном столике, одну за другой, так что они заняли всю поверхность.
— Посмотри, — сказал дедушка, — сколько людей помнят о тебе и скольким ты дорога.
Мы убрали фотографию отца в один из семейных альбомов. Через несколько дней после возвращения из Тибы я снова достала ее. Эти двое на снимке по-прежнему стояли на узкой полоске травы — фигуры, застывшие во времени. Теперь я так много узнала об отце и о его роли в судьбе моей матери, что, глядя на фотографию, понимала: я не стану разыскивать его. Никогда.
Возможно, знание о печальной участи моего отца в какой-то степени помогло дедушке преодолеть собственное горе. И хотя он глубоко скорбел по моей маме, мысль, что виновные понесли заслуженное наказание, помогла дедушке справиться с гневом и посмотреть в будущее. Погрузившись в кокон молчания о случившемся, Еси заново отстроил свой разоренный мир. Все, что было утрачено, он воссоздал и вложил в меня.
Я знаю, мне повезло. Мое детство было спокойным и безопасным. Всю жизнь дедушка поддерживал и направлял меня. Однако он ошибался, полагая, что может контролировать остальной мир и что остальной мир истолкует его правила как непреложный закон. Закон сам по себе не спасает и не защищает, более того, зачастую он не соответствует реалиям современной жизни. Гораздо важнее понимание — себя и других. То, чему я научилась у мамы, и те вещи, которые узнала о ней, изменили мою жизнь.
Дедушка так и не понял, что произошло. Он сидел у себя в кабинете и смотрел на наш дом так, словно в его отсутствие тот предал его. Больше не было вечеров, которые мы проводили вместе, работая бок о бок за одним столом, и по утрам он больше не готовил для меня вырезки из газет. Я не только отвергла его взгляд на события прошлого, но изменила его настоящее и будущее. И этого Ёси не мог мне простить.
По мере приближения лета приближалась и дата освобождения Каитаро. Каждое утро я спускалась вниз и первым делом проверяла почту — не пришли ли обещанные письма и фотографии. Я уже начала сомневаться, не передумал ли он отдавать их мне. А вдруг Каитаро по неосторожности раскритиковал тюремное начальство и цензура не пропустила его записки? И все это время контракт с «Номуро и Хигасино» лежал у меня на рабочем столе. Я так и не подписала его. И с каждым днем моя неуверенность насчет того, чем я хочу заниматься, только росла. В конце концов я решила навестить маму.
Бежавшая мне навстречу дорога уходила вверх вместе с поднимающимися склонами холмов. За каждым новым поворотом открывался очередной кусочек жизни нашего квартала: храм, парк с играющими детьми, парикмахерская, чайная, похоронное бюро — здесь усопших подготовят, чтобы они могли достойно перейти в мир иной.
Белые приземистые домишки плотно сидели вдоль дороги. В палисадниках виднелись миниатюрные топиарии[114], небольшие деревца хурмы в горшках и заросли натсумикана[115], а между домами, словно опутывая их, тянулись бесконечные линии телефонных проводов. На проводах примостились вороны, выжидая, не выбросит ли кто свежий мусор, не появится ли на улице маленький ребенок с лакомством, которое можно отнять.
Я остановилась возле цветочной лавки, где было полно традиционных хризантем — букеты стояли в голубых ведрах с водой, — но выбрала гортензии, потому что эти цветы росли на холмах Симоды.
Дорога петляла вверх, а затем спускалась и упиралась в крутой склон, на котором была устроена целая вереница лестниц, расположенных под таким углом, что даже местные ходили по ним с опаской. У основания лестницы находилась детская пленял, ка, куда мама часто приводила меня. Качели и карусели были намного разнообразнее и красочнее тех, на которых мне доводилось кататься в детстве. В центре площадки разместилась большая песочница, а рядом — покачивающаяся на пружине пластмассовая фигура панды. Однако на площадке не было ни души. В Симоде не найти оживленных улиц, широких автомагистралей, офисных центров и многоэтажных зданий. В отличие от шумного Мэгуро здесь царит тишина. Косые лучи солнца пронизывают кроны деревьев, а в конце переулка виден храм, в котором находится наша семейная усыпальница. Там и была похоронена моя мама.
Вступив на территорию храмового комплекса, я не стала подниматься в главный зал, но, обогнув его, двинулась по тропинке, которая ведет к кладбищу. Мы с дедушкой приезжали сюда всего несколько недель назад, когда оба еще жили в совершенно ином мире.
Было время праздника Обон. Считается, что в этот период души усопших возвращаются на землю и посещают родных. Из храма доносятся праздничные песнопения, которые не стихают до позднего вечера. Мы с дедушкой принесли охаги — шарики из сладкого риса и бобов адзуки, обернутые в целлофан. Я знала — обычно служители храма убирают еду с могил, прежде чем она начнет портиться на солнце, а ночью привлекать на кладбище лисиц. Но, приехав в то утро, я обнаружила, что наши дары остались на месте, как и подношения на соседних могилах: возле каждого надгробия стоял сверток, аккуратно перевязанный лентами.
В дальнем конце кладбища находились ведра для воды и прочая утварь. Я поискала глазами ведро, на котором был нарисован символ семьи Сарашима — три шара в центре пятиугольника, — наполнила его водой и пошла обратно. На кладбище было пусто, ни монахов, ни посетителей, и я в полном одиночестве шагала по дорожке, слушая шорох листвы под ногами.
По пути мне попадались совсем старые могилы, камни которых покрывали разводы лишайника, встречались и свежие, с ярко блестевшими на солнце гранитными надгробиями. Однако такие могилы были редкостью. Возможность новых захоронений появлялась лишь в том случае, если какая-нибудь семья переезжала в другие края и забирала прах своих усопших с собой, тогда освободившийся участок продавали желающим. Во времена молодости моей мамы, когда экономика страны набирала силу, национальная валюта крепла, а Японию наводнили иностранные компании, стоимость земли росла с умопомрачительной скоростью. Правительство оказывало давление на храмы, требуя сократить прилегающие к ним кладбища. Тогда-то и начали строить многоэтажные колумбарии. Это считалось очень современным: небоскребы, заселенные мертвыми, в то время как живые тосковали по прошлому — традиционным могилам на кладбище.
Однажды мама рассказала мне, как в детстве, в годы Второй мировой войны, дедушка воровал на этом кладбище рисовые лепешки, которые оставляли люди на могилах своих близких, и как ему приходилось выживать в разбомбленном городе. Мама хотела напомнить, как мне повезло — жить в мирное время, не зная голода и страха. И ей это удалось. Но я помню, насколько ошеломила меня эта история. Трудно было представить дедушку, занимающегося столь низким делом — воровством. Ёси, полный достоинства, хорошо одетый и сытый… В его собственном пересказе история превратилась в юмористический рассказ о жадном мальчике, не понимающем, что такое уважение к предкам, хотя отчаянное положение, заставившее его пойти на этот шаг, дедушка тоже умел подчеркнуть.
Глядя на прошлое через призму личной истории моего деда, я понимаю, что ему пришлось стать свидетелем крушения нации, пережить американскую оккупацию и перемены, которые произошли в стране. Затем настала эра экономического пузыря. Интересно, что Ёси думал о растущих фондовых рынках, о спекуляциях с недвижимостью, когда на короткий период Токио стал едва ли не самым богатым городом мира, и о крахе, который последовал за периодом процветания? И что дедушка думает о мире, в котором мы живем сегодня?
Должно быть, он, как и я, считает, что, если жизнь поворачивается к нам лучшей своей стороной, этот миг нужно ценить и принимать с благодарностью.
Мы, люди, довольно постоянны в своих запросах, но именно поэтому никогда не оказываемся в безопасности надолго. Моего отца годы взлета цен на рынке недвижимости заставили совершить множество опрометчивых поступков. Потом этот период сменился длительным кризисом, который продолжался почти двадцать лет и был назван «потерянными десятилетиями».
Дедушка любил покой, и я сожалела, что мои поступки заставляют его тревожиться. Но в чем заключалась главная причина его гнева? Не в том ли, что я не пожелала воспользоваться выпавшим мне шансом и не стала строить карьеру, в точности так же, как когда-то моя мама? В то утро, стоя у ее могилы, я понимала — круг замкнулся, все повторяется вновь. Отныне мне самой предстоит решать, как жить и чем заниматься дальше.
Вытащив засохшие цветы из металлических вазочек, укрепленных по углам надгробия, я наполнила их свежей водой из ведра и поставила несколько гортензий, остальные разложила по краям бордюра, стараясь расположить стебли симметрично. Затем, намочив кусок ткани, смыла пыль с гранита и насухо вытерла его другой тряпкой. Погрузившись в работу, я на некоторое время отвлеклась от бесконечного хоровода мыслей. Наш участок на кладбище был полностью вымощен плиткой, чтобы могила не зарастала травой. Решение практичное, хотя несколько странное, учитывая любовь бабушки и дедушки к живой природе. Например, бабушка знала каждый цветок на полуострове Идзу. Даже на гранитном надгробии были изображены ее любимые растения. В качестве образца Ёси использовал наброски, сделанные рукой жены, — кустик клубники из теплицы в Синоде и цветущая азалия, драгоценные воспоминания, запечатленные в камне.
Мама тоже внесла свой вклад в оформление надгробия. Она настолько хорошо владела каллиграфией, что могла бы считаться настоящим художником. Однажды мама написала на листе рисовой бумаги наше родовое имя: Сарашима. Дедушка сохранил рисунок и, когда умерла бабушка, перенес его на гранит. А сейчас я смотрела на иероглифы, некогда выведенные рукой мамы на бумаге и высеченные на камне, под которым покоился ее прах.
Я протянула руку, вложила пальцы в глубокие бороздки и, следуя за кистью мамы, стала водить ими по плавным линиям и косым штрихам иероглифов. Выше были написаны буддийские имена моих предков, но сегодня меня занимало только наше земное имя[116], имя нашей семьи, которое было дорого моей маме и которое я тоже решила сохранить.
Сидя рядом с мамой, на месте ее последнего упокоения, я думала о контракте, который так и не подписала, но пока и не вернула. Передо мной открывался прямой и гладкий путь: пройти стажировку по корпоративному праву в «Номуро и Хигасино», а затем, используя полученный опыт и связи, развивать бизнес своего деда, сняв это бремя с его плеч, потому что он давно заслужил покой и отдых. Но в то утро я поняла, что этот путь не для меня. Поразмыслив, я пришла к выводу, что могу найти гораздо лучшее применение знаниям, на получение которых было затрачено столько сил и времени.
Закон сильно изменился за последние двадцать лет, прошедшие после смерти моей мамы. Тогда дедушка считался «исключенной стороной». Ёси не устраивал этот статус, и он приложил титанические усилия, чтобы пробить стену и быть услышанным. Сегодня семьи погибших имеют возможность полноценно участвовать в процессе. Они могут сидеть радом с прокурором, выступать на суде, давать показания. Могут даже задавать вопросы подсудимому и отчасти влиять на вынесение приговора. Но преступления совершались и будут совершаться, а закон неизбежно будет развиваться и изменяться, поскольку люди изобретательны и никогда нельзя предусмотреть заранее, что один человек способен сделать с другим.
Мой дедушка с недоверием относился к окружающему миру и предпочитал строго контролировать те вещи, которым позволено существовать в его собственном мире. И поэтому Ёси Сарашима занимался корпоративным правом — областью, где все предсказуемо и стабильно. Я могла сделать то же самое или обратиться к своим наставникам в Верховном суде и найти должность, позволяющую работать с жертвами преступлений.
Вытащив из сумочки ароматические палочки, я зажгла их, поместила на подставку возле могилы и поднялась на ноги, чтобы произнести молитву.
Во время церемонии в храме отец настоял, чтобы меня назвали Сумико Сато. Однако мое настоящее имя, то, которое я ношу, складывается из иероглифов, подобранных мамой: «Сумико» — «праздник», «красота», «дитя» — дополняют иероглифы фамилии: «Сарашима» — «надежный остров». Существует несколько возможных сочетаний, составляющих имя «Сумико Сарашима», но выбранное мамой выглядит именно так. Дедушка был очень доволен, когда впервые увидел его. Да, о такой внучке и мечтал Ёси: она будет крепостью, оплотом, бастионом семьи. Мне нравилось мое имя, и я всем сердцем любила свою семью, но больше не хотела быть ничьим бастионом.
Я распахнула металлическую калитку и прошла по дорожке нашего дворика, выложенной зеленой плиткой. Велосипед дедушки стоял, прислоненный к стене дома. Сделав глубокий вдох, я собралась с духом: пора нам поговорить начистоту. Даже если при виде меня дедушка, как обычно, повернется спиной. Отперев дверь, я решительно переступила порог, но в холле было темно и тихо. Настолько тихо, что, казалось, прежние мир и покой вернулись в наш дом. Дед широко открыл ставни, потоки света заливали комнаты, косые лучи солнца освещали кабинет, куда я по привычке направилась. Самого дедушки нигде не было видно. Но он что-то оставил для меня на столе — от сердца отлегло, я вздохнула с облегчением. Подойдя ближе, я обнаружила большой пакет в плотной коричневой бумаге. Посылка не была вскрыта: письма Каитаро пришли по почте сегодня утром.
В конце концов я последовала за ним на Хоккайдо. Не знаю, чего я ожидала, отправляясь туда, но уж точно не такой испепеляющей жары. Мне всегда казалось, что лето далеко на севере должно быть прохладным, возможно, даже обжигающе холодным, как прикосновение к кубику льда. И вот я здесь. Теплый ветер врывается через приоткрытое окно в салон арендованной мной машины, высушивая липкую от пота кожу. Я проехала несколько ферм по разведению комбу[117]. Бамбуковые шесты и веревки удерживали ламинарии под поверхностью воды, а на скалистом берегу виднелись разложенные для просушки водоросли. Воздух был напоен запахом моря и оставлял на губах привкус соли.
Я притормаживала, чтобы прочесть надписи на дорожных указателях, сражаясь с географическими названиями на языке айнов[118] — последние следы, напоминавшие о коренных жителях Хоккайдо. В портах Тохоку и Хокурику[119] я прислушивалась к звучанию их языка, принесенного сюда Переселенца ми с материка. Я ела жареных устриц и кукурузу и смотрела на рыбацкие лодки в заливе. Названия на их бортах были выведены иероглифами и латиницей.
Я читала письма Каитаро и все же поразилась тому, насколько крохотной оказалась его деревушка: одна-единственная улица на берегу бухты, небольшая семейная лавочка, а рядом — кафе. Непрестанно моргающую неоновую вывеску над входом в заведение никто и никогда не пытался починить, а может, ее и нельзя было починить. Я припарковала машину в начале улицы и, спустившись к берегу, двинулась вдоль моря. Встречные провожали меня взглядами — появление нового человека вызывало интерес и удивление. Некоторые приветливо кивали, явно не прочь завести разговор, но я спешила пройти мимо: мне было неуютно в этом краю, который так много значил для Каитаро и мамы и где я чувствовала себя чужой.
Я заглянула в кафе, но оно оказалось закрыто. В деревне не было ни мотеля, ни гостиницы, так что мне пришлось бы либо ехать в соседний городок, либо ночевать в машине. Я снова спустилась на берег и остановилась возле каменного языка, уходящего в море. Позади него виднелась продолжающаяся дуга бухты и цепь небольших пещер в прибрежных скалах. «Где-то там находится и их пещера», — подумала я, глядя на набегающие волны. Эти же воды омывают побережье Си-моды. Но как люди не задерживаются в этом мире надолго, уступая место идущим за ними, так плещущаяся возле моих ног вода уже иная, не та, которую видели мама и Каитаро.
Я повернулась спиной к морю и зашагала по дороге, ведущей к рыбачьим домишкам, разыскивая дом Каитаро. Он оказался таким же, как и все остальные: беленые стены, облупившаяся краска и рассохшаяся дверь. Домики были отделены друг от друга узкими мощенными камнем аллейками. В трещинах между камнями пробивались мох и сиреневые полевые колокольчики на тонких стеблях, которые жалобно дрожали при каждом порыве ветра.
Мать Каитаро давно умерла, в доме жила другая семья. На заднем дворе стоял маленький детский батут, мокрый от дождя. Окна в гостиной были открыты, за одним из них я увидела молодую женщину. Она заметила, что я шпионю, дружелюбно кивнула и махнула, приглашая зайти внутрь. Но я покачала головой, вдруг смутившись. В доме я не найду следов ни мамы, ни Каитаро, но, возможно, все еще сумею отыскать старый сарай, в котором они фотографировали друг друга.
В тот вечер, когда умерла мама, Каитаро собрал фотографии и сложил в спортивную сумку, теперь я держала их в руках. И хотя снимки совсем недолго фигурировали в расследовании, в качестве доказательств, использованных защитой, и по закону принадлежали Каитаро, в тюрьме он не мог рассматривать их. Заключенным не позволяют держать в камере памятные вещи. Ко мне фотографии прибыли в запечатанном полицейском пакете для улик. Открывая его, я думала, что, вероятно, стану первой, кто за последние двадцать лет взглянет на них.
В нашем языке слово «память» — киоку — и слово «запись» или «хроника» — кироку — очень близки и отличаются лишь одним звуком. Фотография — это не просто способ зафиксировать на пленке образ, но также и средство создания памяти, фотография становится пространством, где человеческий дух встречается с физической реальностью.
На окраине поселка, позади скопления хозяйственных построек, лодочных сараев и нескольких неухоженных огородов, начиналось поле, сплошь заросшее полевыми цветами. Поле упиралось в лес, ощетинившийся сочной зеленой листвой. Лишь кое-где в кронах виднелись блеклые разводы, предвещавшие, что совсем скоро лес окрасится в желтые и красные тона. Мама была здесь в конце года, и период момидзигари к тому времени уже завершился, и все же среди обнаженных черных ветвей еще можно было увидеть багряные и рыжие пятна.
Вид был мне знаком. Я достала фотографии из сумки. На первой мама стоит посреди поля и смотрит в сторону леса, лицо обращено к зрителю в профиль. На ногах у нее высокие сапоги, воротник куртки поднят. Мама, стройная и гибкая, застыла на фоне деревьев, сама как деревце. Снимок снят на цветную пленку, но из-за небрежной экспозиции мамина фигура сливается с пейзажем — простые и сдержанные цвета севера.
На второй мама оборачивается и смотрит на Каитаро. Настроение этого снимка совсем иное. Лицо мамы освещено лучами заходящего солнца, в мягком вечернем свете черты видны особенно отчетливо — большие темные глаза и гладкая сияющая кожа. За спиной у нее поднимается темная громада леса. Мама улыбается. Она выглядит счастливой, молодой и свободной. Полной жизни.
Третья фотография снята в сарае для лодок, возможно, том самом, который Каитаро и его дядя использовали в качестве проявочной. Снимок чернобелый. Мама открывает ставни на окне, льющийся снаружи зимний свет подчеркивает чистые линии ее профиля. Следующий снимок полон энергии: мама держится за рычаг старинного ручного насоса, набирая воду из колодца. Благодаря длинной выдержке изображение слегка размыто, передавая скорость движения воды.
И еще фотография. Здесь Каитаро и мама снялись вместе. Расположив камеру с таймером в полумраке сарая, оба встали в дверном проеме, словно в раме картины. Мама ерошит волосы Каитаро, а он обнял ее за талию и приподнял над землей, так, что мамины сапожки едва касаются травы. Мама смеется, откинув голову и закрыв глаза, а Каитаро смотрит в камеру и тоже улыбается. Фотография стала одной из последних, где он снят на свободе.
Фотографии мамы и Каитаро не похожи на семейные портреты, где все сидят в принужденных позах, растянув губы в искусственной улыбке. Они подобны разговору, который ведут эти двое. О чем говорят эти двое — известно только им.
Сжимая снимки в руках, я шла через поле, стараясь не наступать на дикие орхидеи. Время от времени я останавливалась, озираясь по сторонам и сравнивая пейзаж с тем, что видела на фотографиях. Мне хотелось отыскать то место, где стояла моя мама. Но свет угасающего лета, щебетание птиц, густые кроны деревьев и крошечные цветы под ногами ни о чем мне не говорили. Только шум ветра да шорох травы заполняли мой слух.
Поначалу я думала, что останусь на Хоккайдо и буду дальше искать их следы. Наверное, завтра я могла бы вернуться в поселок и поговорить с людьми. Но когда, выйдя из поля, я добралась до машины и уселась в душной тишине, поняла, что не стану этого делать.
В полученном из тюрьмы пакете была еще одна фотография. Моя. Я стояла на каменистом берегу, вероятно, на пляже в Симоде или где-то на побережье Атами. Мама снимала против света, так что я и скалы, моя белая футболка и даже ярко-красные шорты оказались в тени — силуэт на фоне пронзительно-синего моря. Лицо мое повернуто в профиль, мама поймала момент, когда ветер взметнул мне волосы. Я смотрела на набегающие волны, и в этом взгляде ребенка помещался весь мир.
Я держала снимок перед собой — все, что осталось от маминого проекта, который она начала в то лето, наше последнее лето в Симоде, — и пыталась собрать обрывки воспоминаний. Помню освежающее прикосновение ветра к щеке и холодные соленые брызги, от которых кожа покрывается мурашками. Подошвы кожаных сандалий скользят по водорослям, когда я карабкаюсь по прибрежным валунам. Примерно в то же время мы ездили в Атами. Там я видела яхты с туго натянутыми парусами, а потом бежала и бежала по бетонной набережной, затем были рожок с мороженым и сильные мужские руки, подбрасывающие меня в воздух, и ослепительный блеск солнца, отражающегося в объективе фотокамеры.
Я поняла: все, что осталось от них, — это я. Факты, фотографии, события — все живет во мне. Есть осязаемые вещи: корешок от билета на Хоккайдо, мамины туфли, саше с ее любимым ароматом и его письма. Эти вещи рассказывают историю жизни, многих жизней, сплетенных вместе, но точка, в которой они встречаются, — это я.
Я смотрела из иллюминатора на здание аэропорта в Хоккайдо, освещенное лучами восходящего солнца. Стюардессы шли по салону, захлопывая крышки багажных полок над головами пассажиров. Двигатели загудели, заставляя вибрировать корпус машины. Нетерпеливо покусывая губу, я ожидала того момента, когда самолет вырулит на взлетную полосу и начнет разбег. Я почувствую, как ускорением мое тело вжимает в спинку кресла, мы оторвемся от земли и окажемся в воздухе, не имея больше возможности отступить — либо полет, либо крушение и смерть.
Я знала, что сохраню письма Каитаро. Эти листы бумаги с линиями, выведенными его рукой. Я не сожгу их. Не смогу. Я навсегда останусь связанной с мамой и ее любовником, но все остальное — только мой выбор. Сартр, с чьими книгами когда-то познакомил меня дедушка, говорил: «Свобода — это то, что я сам сделал из того, что сделали со мной». Настал мой черед: я сама должна построить себя, свое будущее и собственную жизнь.
Самолет стал набирать высоту. Я взглянула на город под нами, Саппоро стремительно уменьшался, исчезая в облачной дымке. Вскоре Хоккайдо с его вулканами, озерами и длинными вдающимися в море языками суши остался позади. Мы обогнули край залива Утиура[120], пересекли пролив Цугару[121], скользя над вспененной белой водой, и повернули к побережью Хонсю. Теперь внизу плыли леса и горные хребты Аомори[122], так круто вздымавшиеся вверх, что поселки на их склонах казались зажатыми в узких расщелинах между скал.
Когда мы миновали Фукусиму[123], гористая местность сменилась золотистыми рисовыми полями Тотиги[124], затем земля превратилась в калейдоскоп цветов — зеленые полосы леса примыкали к коричневато-желтым лоскутам сжатых полей. Долго внизу тянулись, отливая серебристым блеском, нескончаемые ряды промышленных теплиц, в которых круглый год выращивают огурцы и помидоры. По берегам рек попадались небольшие поселения, окруженные сетью проселочных дорог и тропинок. Но когда мы пересекли равнины, деревни стали расти, превращаясь в городки, а городки — в густонаселенные города. И наконец показался сияющий огнями мегаполис — Токио, мой дом.
Самолет начал разворот, я видела в иллюминатор, как на фоне освещенного солнцем неба кончик крыла накренился и пошел вниз, земля текла подо мной. Показались окраины Токио, сплошная череда бетонных конструкций, переходящих одна в другую, которые вздымались все выше по направлению к центру, превращаясь в лес из стекла и металла — символ прогресса и цивилизации.
Я смотрела вниз, пытаясь найти ту ветку железнодорожных путей, по которой ехала всего несколько недель назад. Мысленно я видела здание вокзала и красное кирпичное здание тюрьмы в Тибе, охранника у ворот, потягивающего утренний кофе из пластикового стаканчика. Целый день ему приходится выдавать опросные листы посетителям, пришедшим на свидание к заключенным. А по улицам городка за пределами тюрьмы ходят люди, каждый спешит по своим делам. Я бросила взгляд на часы, отметив дату и время. Через пару часов из ворот тюрьмы выйдет человек и вольется в этот поток пешеходов. Сегодня последний день заключения Каитаро Накамуры, совсем скоро он будет свободен.
После встречи с ним я часто думала о том, чем займется Каитаро, когда выйдет на свободу. На допросах он повторял, что жизнь без Рины потеряла для него смысл. Поэтому мне невольно пришла в голову мысль — не задумал ли он покончить с собой? Куда направится Каитаро? В таинственный Лес Самоубийц, чтобы там умереть?[125] Вряд ли. Думаю, он, как и я, будет жить с памятью о моей маме. С памятью о том, что он натворил.
Самолет приближался к Ханеде. Я сидела, припав к иллюминатору. Токио полностью заполнил пространство передо мной. Всматриваясь в него, я различала границы старого города, вплетенные в ткань мегаполиса, словно годовые кольца на стволе дерева.
Из аэропорта поезд довез меня до станции «Синагава» — бывшего форпоста, ныне оказавшегося в центре города. Синагава — последнее место, где жила моя мама. Шагая по подземным переходам и бесконечным тоннелям среди мигающих неоновых вывесок, я думала о маленькой деревушке, расположенной на окраине Эдо, которая превратилась в международные ворота Токио. Потоки людей, прибывающих со всего мира, проходят через эти залы, где полы отполированы до блеска, так что в них можно смотреться как в зеркало.
Час пик миновал, но на станции было многолюдно. Поднявшись по эскалатору, я прошла через турникеты и остановилась под большими станционными часами. Секундная стрелка мерно двигалась, неумолимо отсчитывая последние мгновения до назначенного часа. Я представила, как Накамуру ведут по тюремному коридору, его запястья пока еще скованы наручниками. Охранники готовят его вещи — сумку с одеждой, разные мелочи и конверт с деньгами, которые он заработал на тюремной фабрике. Я видела, как они подписывают документы, размыкают наручники. Последний росчерк пера, взмах магнитной ключ-картой — и двери открываются. Каитаро Накамура уверенно, хоть и медленно, переступает порог, жмурясь от солнечного света.
По спине побежал холодок. Теперь настала моя очередь сделать решающий шаг. Прямо передо мной лежал последний крытый переход, в конце которого я видела перекресток и толпы людей, шагающих кто куда — в магазины, отели, посольства, рестораны и огромные офисные центры, со всех сторон окружавшие станцию. Я снова взглянула на часы, у меня перехватило дыхание. Время шло, но мне казалось, что моя жизнь застыла в ожидании Там впереди, за аркой подземного перехода, я чувствовала дыхание человечества. Я могла либо отступить и спрятаться, либо сделать шаг вперед и заключить его в свои объятия. Я поправила висящую на плече сумку, в которой лежали фотографии моей мамы и моя собственная. Внезапно мой выбор стал ясен. А возможно, он был ясен всегда. Крепко сжимая ремешок сумки, я двинулась к выходу и начала подниматься по лесенке, ведущей на свет.