Они лежали на голубых гостиничных простынях.
— Знаешь, я чуть не умер, когда он взял тебя за руку, — вдруг сказал Олег.
— Не умер же, — откликнулась она с тихой досадой, — и нечего говорить о моем муже. Понял? Я тебе запрещаю!
Ее муже! Она запрещает!
Он сжал челюсти, словно бульдог.
— Я никогда не изменяла ему, — сказала Тина, нарушив собственное табу.
— Почему?
По кочану, блин! Она набрала воздуха в грудь, чтобы произнести это вслух. И не стала. Вместо этого спросила:
— А это важно?
— Нет, — быстро ответил он. Слишком быстро, чтоб это было правдой.
— Олег, какая разница на самом деле? Неужели тебе не все равно? Или ты хотел бы, чтоб я огласила полный список? С адресами и телефонами…
— Давай не будем, — поморщился он.
— Не будем что?
— Ругаться.
— Мы не ругаемся.
— Мы ругаемся, черт тебя подери!
— Это тебя подери, глупый осел! Собственнические инстинкты включились? Ты мне никто и звать тебя никак, понял? — Тина рванула с кровати. — Отдай мою ногу!
Олег перекатился на бок, придавив ее обратно.
— Не отдам! Она мне нравится!
— А ты ей — нет!
— Ври больше!
Тина сосредоточилась на изучении потолка, осознав вдруг, как нелеп весь этот разговор. Как нелеп и как… как он ей нравится.
— Посмотри на меня, а? — попросил Морозов.
— Не буду. Ты на меня давишь.
В прямом и переносном смысле. Она была не готова к его ревности. По большому счету, она и к нему самому была не готова.
И вот еще что — они действительно ругались. Будто бы супруги, прожившие вместе тридцать лет и три года!
— Прости, пожалуйста, — в его голосе не слышалось сожаления, — если хочешь, я ни слова больше о нем не скажу. Он мне вообще по фигу!
И тут же действительно перестал думать в этом направлении, потому что мысли о ней были намного приятней.
— Кстати, как твоя презентация? — спросила Тина.
Он улыбнулся, словно нашкодивший мальчишка.
— Не знаю.
— Ты что, там не был? — подпрыгнула она. — Я, конечно, знала, что ты безответственный тип, но не до такой же степени!
Это было подозрительно похоже на ворчание любящей, но сварливой женушки.
— Успокойся, был я там, был. Просто чуть не заснул от скуки, вот и не помню ни черта.
— Подари мне книжку с автографом, а?
— И всего-то? А я уж приготовился достать луну с неба.
Это было подозрительно похоже на обещание любящего, но рассеянного супруга впредь выносить мусор без напоминаний. Потом этот якобы супруг встал с постели и направился к магнитоле.
— Что ты собираешься делать? — подозрительно спросила Тина.
— Сейчас… — пробормотал он.
— Думаешь, здесь есть что-нибудь приличное?
— У меня с собой было.
— Звучит, как признание алкоголика, контрабандой протащившего бутылку в пристойное заведение.
— Да ладно, — расхохотался он, — иди сюда. Иди, иди.
Касаясь друг друга голыми боками, они встали у магнитолы, в чьей пасти сгинул диск.
— Что там? — нетерпеливо спросила Тина.
— Подожди.
Их взгляды переплелись, а через секунду будто стены раздвинулись, комната исчезла, и только снег, снег был повсюду. Он не падал, не кружился, он обнимал этот мир белой ласковой прохладой, подбирался к самому сердцу, брал душу в ладони, и баюкал, и ни страха, ни боли, ни крошечного сомнения не оставалось — только грусть, что однажды снег растает.
А сейчас… Они слушали скрипку.
…Неважно, что случится потом. Она готова пропасть, погибнуть уже в следующую минуту. Это он научил ее жить сейчас, и творить чудеса, и, взмывая к небесам, не бояться упасть.
Нет, неважно, что случится потом!..
Но потом, заглушив скрипку, пробили часы, и Тина моментально почувствовала себя Золушкой. Олег перехватил ее взгляд.
— Я уже одеваюсь, — он выставил ладони, — только не кричи!
— Я не кричу! Ты бы мог сказать, что уже так поздно!
— Я не знал!
— Черт! И мобильный отключен! Два часа ночи! Да мои, наверное, уже все больницы обзвонили!
— Скажешь, что стояла в пробке, в Москве всегда бешеные пробки!
Она вдруг успокоилась, взглянула на него тоскливо.
— Это не пробки, это мы — бешеные. Мы с тобой бешеные, Морозов!
В ту ночь, выслушав гневную отповедь мужа и подвывания матери — «ты же знаешь, у меня давление, ты могла позвонить, моя милая, и вообще нельзя так работать, у тебя дети, и старая мать, ты должна думать о них, то есть о нас!» — Тина устало решила, что с нее хватит.
Еще полчаса назад, стоя у ворот ее дома, они целовались и повторяли — почему-то шепотом! — «завтра, завтра, завтра». А теперь она решила — никакого завтра не будет. Надо заканчивать этот бред. И нечего тянуть время! Тело — его внезапный голод — она сможет усмирить. До сих пор даже попыток не делала, а теперь сможет! Потому что должна. Потому что снова и снова кидало в холодный пот от мысли, что она выпала из жизни, из своей жизни.
…А может быть… может, это была вовсе не ее жизнь, промелькнуло следом.
А ее жизнь там — за окном, в феврале, который видел, как они целовались, в гостиничных стенах, которые видели, как они целовались, в зиме между Новосибирском и Москвой, которая видела, как они целовались.
Но тогда получается…
Тринадцать лет писался черновик?! А теперь переделывать набело чужой вариант?
Чужой ли?!
Ведь решиться так больно. Ведь представить, что завтра они не увидятся и не увидятся никогда — невыносимо. Ведь ей хорошо с ним. Как только может быть хорошо с человеком, с мужчиной. Так может быть это и есть — ее вариант, единственный из возможных?
А дети?! Ее дети — тоже черновик?
А прошлое? Предательство, прожегшее в сердце дыру.
А народная мудрость, в конце концов? О том, что нельзя войти в одну воду дважды. Или она уже вошла, и теперь все наоборот — выбраться на сушу невозможно?
А Ефимыч? А мама?
Да она просто бредит! И надо прекращать это, пока бред не завладел ею целиком. Завтра же! Сегодня же, сейчас!
Но это она говорила себе ночью, когда за стенкой сопели ее дети, а рядом недовольно ворочался муж, и все вокруг было привычным, обязательным, правильным.
А утром раздался его звонок. И это — придушенный голос, тревога, надежда, оголтелость фраз, которыми он сыпал, — была аномалия. Как только раньше Тина не поняла!
Сама, сама пустила в собственную жизнь разрушительный вирус. Прививку делать поздно, так что придется переболеть себе тихонечко, и дело с концом. Не смертельная же у нее чахотка в конце концов, а так, что-то вроде насморка…
И она выкинула белый флаг. Насморк. Обычная простуда и все вытекающие отсюда последствия — слабость, головокружения, капризы. Она не болела сто лет, она может позволить себе это, может, и хочет, и позволит!
Вот о чем предупреждал бой часов в гостиничном номере — начиналась новая эра, эпоха сладкой пытки, двойной игры. И Тина не думала, что это будет так трудно и так… прекрасно.
Сколько веков она сгорала в аду, рыча от бессилия в автомобильных пробках, ожидая звонка, пешком преодолевая десятки километров, путаясь в метро, ночами крадясь по собственному дому, будто воришка, пряча глаза, отталкивая руки, вспоминая другие, давясь его именем во сне!
Сколько веков она упивалась раем! Раем его губ, его глаз, его ровного дыхания, когда, утомленный, он засыпал, прижав ее к горячему боку. Однажды она придумала для мужа какой-то очередной банкет, продлившийся до утра, и целая ночь — бесконечная ночь! — оказалась в их власти. Или они были во власти ночи, кто знает? И замученные уже, уставшие — от любви, но не друг от друга — они одинаково таращили глаза в темноте, боясь уснуть, расцепить пальцы, выпустить на свободу эту ночь, сбросить свои кандалы — желанные, колдовские.
Это была последняя ночь.
— Когда твой поезд? — спросила Тина на рассвете.
Он протянул ей кофе.
— В обед. Около двух, по-моему.
— Вещи собрал? — буднично поинтересовалась она, дуя на чашку.
Олег отвернулся.
— Он — холодный. Твой кофе холодный, он тут с вечера стоит, ты забыла?
— Да? Да, забыла. Я вообще все забываю. Память девичья.
— Перестань, — поморщился он, — я поменял билет.
— Что?! Что ты сделал?! Морозов, ты с ума сошел? Я не могу так больше!
Вот и вырвалось. Она примирилась с самой собой — новой, странной, безумной, — зная, что через несколько дней придется взять себя в руки и возвращаться в прежнюю непробиваемую кольчугу железной деловой женщины, которая не имеет воспоминаний и слабости.
Только зная это, она разрешила себе быть такой, как сейчас. Позволила себе что-то вроде отпуска, почему нет?
А он, видите ли, поменял билет.
— Ты не рада?
— Нет, я, черт возьми, не рада! У меня своя жизнь, Олег! У меня проблемы, черт возьми, работа, у меня — дети, а я их не вижу целые сутки, у меня муж…
— Как будто я не знал об этом! — сорвался он.
— Тогда зачем ты остаешься? Красной площадью любоваться?
— Я просто не хочу сейчас уезжать!
— Так и черт с тобой!
Оделась она за считанные минуты, и Олег не пытался остановить ее. Все эти дни, оставаясь один — хотя нет, в одиночестве он не провел и минуты, журналисты ходили за ним по пятам, редактор вел бесконечные разговоры о концепции следующей книги, окололитературные деятели донимали пустой болтовней, и на все на это было плевать, — но только в это время, в это проклятое время без нее, он мог подумать спокойно.
День, два, пять — а что он должен будет делать потом? Он, который отшвыривал от себя это слово тринадцать лет, теперь подсел на него, как на иглу. Ему нужно было это «потом», нужно было завтра, где они снова встретятся. Сдавая билет, Олег ни секунды не сомневался, что она будет счастлива. Так же, как он. Хотя понимал, что это всего лишь отсрочка агонии.
Но лучше так, чем ничего.
А ей показалось — хуже. А она психанула и ушла.
Быть может, все дело в том, что за эти дни они ни разу не упомянули то самое слово, жесткое и волшебное «потом». У них было о чем поговорить и без этого. А то, о чем они молчали, и не требовало слов. По крайней мере, он так думал, уверенный, что несколько дней ее окрылят, как был окрылен он сам.
И получил в лоб.
И сквозь растерянность и саднящее разочарованием сердце, понял — ему никогда, никогда не понять ее. Что ей движет, о чем она думает, чем на самом деле обеспокоена, а что лишь придумала, измученная угрызениями совести.
Он сидел на краю кровати, с ее стороны — там, где подушка была примята чуть больше, а простыня сбита в комок. Рядом на тумбочке стояла ее чашка с недопитым кофе и лежали часы, которые она забыла. Он смотрел, как ползут крохотные брильянтовые стрелки по циферблату, и слышал дыхание бездны. Он падал туда, кубарем, безвозвратно. Он уже не мог остановиться.