ГЛАВА 9

Дом, в котором Тина родилась и выросла, был ей ненавистен. Поначалу, совсем еще крохой, она ненавидела только пространство, точнее его отсутствие — длинная узкая комната была перегорожена сервантом, уставлена кроватями, завалена какими-то коробками; в пятиметровой кухне было не повернуться; в прихожей на голову запросто могла свалиться вешалка, прибитая кое-как; и в ванной долго находиться тоже было опасно для жизни — шаталась надломленная раковина, осыпалась штукатурка, тазы падали с гвоздей от одного неловкого движения.

Но пространство заполнено не только вещами, поняла Тина, став немного постарше. И возненавидела сильней, осознанней, потому что все в доме пропиталось безысходностью и злобой.

Отец пил, и в запое был страшен, нечеловечески жесток и хитер. Надеяться на то, что после очередной бутылки он бессознательно упадет, было глупо. Могучее сибирское здоровье не могла сломить какая-то там огненная вода! Тянуло покуражиться, и было безразлично, кто именно от этого пострадает: соседи, жена, дочери. Тина, ходившая в синяках, как и мать с Вероникой, никак не могла решить, что презирает больше — пьянство отца или мамино смирение, и чего больше боится — побоев или собственного бессилия.

Самой первой, самой главной ее мечтой было уехать из дома как можно дальше, туда, где выветрится смрадный запах тоски, страха, безропотного ожидания удара.

Впрочем, трезвым отец был с ними ласков. Звонко мимоходом шлепал по заднице и заявлял с нежностью:

— Вот кобылы выросли, а! Мать, ты глянь, какие кобылы! Ну, хоть бы одного ты мне сына родила!

— Витя!

— Что «Витя»? Ходят макаки разрисованные, юбка до пупа, лохмы в разные стороны, тьфу!

Борец за нравственность хватался за челку «макаки» большой рабочей пятерней, пихал неразумную голову дочери под кран, и от модной красоты, торчавшей воинственно, как хохол попугая, ничего не оставалось.

Вместо майки и лосин — таких долгожданных, так трудно доставшихся, — мудрый батя выдавал старую школьную форму.

— Она же на мне по швам треснет! — пищала зареванная Тина.

— Жрать меньше надо, — советовал родитель и шел к местным барыгам менять лосины на нечто более пригодное для жизни, походя устроив взбучку и Веронике, для профилактики.

Почему-то мама даже в эти моменты, когда отец был не особо опасен, не могла заступиться за них, опускала глаза, выпихивала из комнаты от греха подальше, но никогда слова поперек мужу не говорила. И дочерей учила тому же. С каждым годом Тина сопротивлялась все больше, а сил оставалось все меньше. Будто болото затягивала ее серость будней — дом, школа, двор; дом, школа, двор, дом… И все бы ничего, все бы весело, нормально, но точно знаешь, что спустя несколько лет — дом, работа, дом, работа… А через полвека — дом, дом, дом, да лавочки возле подъезда, да стакан семечек в аккуратно заштопанном кармане сарафана. Все известно наперед.

Чего ей хотелось? Точно она не знала, и хотя географию в средней школе номер семь города Бердска преподавали на достойном уровне, и Тина прекрасно знала, что ни тридевятого царства нет, ни тридесятого государства, однако думала, что далеко отсюда все устроено иначе, и стоит только шагнуть посмелей и окажешься в неведомом, прекрасном мире.

В девятом классе она написала сочинение о самом счастливом дне в своей жизни. Маму вызвали к директору.

Мизансцена была такова: Тина подпирает стенку с портретом Горбачева, директриса в кресле печально грызет дужку очков и жалеет, что не ушла на пенсию еще десять лет назад, мама мнется у порога, шмыгая в платочек, комсорг то и дело замахивается, собираясь хорошенько стукнуть по столу, а остальные в этот момент пугливо прыскают в стороны.

— Вы послушайте, что она пишет! — возмущенно забулькала пышнотелая литераторша. — «Он еще не настал, мой самый счастливый день, но обязательно настанет, как только прозвенит последний звонок и я освобожусь от дурацкой школьной формы раз и навсегда, и сниму галстук, в который уже никто не верит, а носят просто так, по привычке или ради хохмы, и смогу сама решать, что и когда читать, что носить, куда идти и можно ли в шестнадцать лет целоваться с мальчиками! В тот же день, в самый счастливый день моей жизни я устроюсь на работу, а не пойду в институт, как это положено! Я сильная, хоть и худая, я могу работать, где угодно — на стройке, на заводе, могу дороги асфальтировать или мусор таскать, так что я обязательно заработаю денег — и не на платья, как вы думаете, и не на помаду. Я куплю билет на самолет и улечу отсюда навсегда! И там, куда я приеду…»

С каждым словом нарастал гул, дочитать до конца разгневанная общественность не дала. Тина видела, как всхлипывает мать, как размахивают руками учителя, как в окно лезет настырное летнее солнце… По большому счету ей было плевать, чем все это закончится, она только злилась на себя за несдержанность и бестолковую, никому не нужную откровенность.

— Ты что, дура? — орали на нее одноклассницы после педсовета. — Чего ты добилась?

— А я ничего и не добивалась, просто написала то, что думаю.

— И кому это интересно? Нашей Гафрии, что ли? Или Петровне? Ты же просто взяла и сама себе жизнь испортила, да еще перед выпускным классом!

Гафрия — литераторша, Петровна — директриса, выпускной — через год, а Тина — действительно дура. Вот что она точно тогда поняла.

— Хорошо, что из школы не выгнали, — вздыхала за ужином мать, — что с отцом-то делать, ведь узнает!

А вот этого Тина никак не могла понять. Почему она должна думать о том, как к ее сочинению отнесется злобный эгоист, провонявший перегаром?!

Тот, кто унижал ее мать, обижал ее маленькую сестру, пропивал все и никогда не задумывался, что они будут завтра есть.

Взрослые говорили: жизнь — сложная штука. Тина убедилась, что это люди делают ее такой, и ненависть ширилась, расползалась, заглатывала в черное, бездонное горло всех на свете, без исключения.

Пока не появился Морозов.

Загрузка...