Сирил Коллар Дикие ночи

Моим родителям и детям, которых у меня скорее всего никогда не будет

Она вошла. Наступал вечер. Я стоял, прижавшись лицом к окну кабинета, и смотрел сверху вниз на улицу де ла Помп. Я увидел, как сорвался с места мотоцикл и белое облачко выхлопных газов растворилось в отравленном городском воздухе.

Девушка закрыла за собой дверь. Я обернулся. Она остановилась на пороге, в руке у нее был мотоциклетный шлем. Ассистент подошел к ней:

— Вы Лора?

Глядя мимо него, она подала руку. Она смотрела на меня, поверх меня, сквозь оконный проем — на синее небо.

Лора принесла с собой холод улицы, тысячекратно усиленный скоростью привезшего ее мотоцикла. Шлем примял волосы, светлые пряди в них смешивались с темными; у нее были густые брови и светло-карие, почти желтые глаза; спокойное лицо, хрупкая красота; скрытая противоречивость черт, независимое выражение лица. Она была в черном: свитер, обтягивающие джинсы, сапоги, шлем — все черное. Она была невысокого роста.

Ассистент спросил:

— Вам объяснили по телефону, о чем идет речь?

— Не очень понятно…

— Мы хотим сделать пробу для видеоклипа. Режиссер и певец сейчас придут.

Но она уже не слушала его: взяв со стола конверт от пластинки Марка, начала вертеть его в руках. Я смотрел на ее руки и думал: вот руки сорокалетней женщины.

Она спросила:

— Это он?

Ассистент, почувствовавший неловкость, как только она вошла, спросил:

— Он?.. Сколько вам лет, Лора?

— Восемнадцать.

Он порылся в папке с фотографиями, нашел среди них Лорину, показал ей.

— Что это?

— Ваша фотография. Наверное, ее прислал нам ваш агент…

— У меня нет агента.

— Но вы актриса?

— Я несколько раз снималась.

— Но вы хоть знаете, что мы собираемся делать клип?

Я оторвался от окна, от синевы неба, вернулся в духоту комнаты, к Лоре.

— Франсуа, это я дал тебе ее карточку.

Лора обернулась. Франсуа сказал ей:

— Это наш главный оператор, он иногда снимает пробы.

Уставившись в пол, она протянула мне руку.

— Я нашел ее в коробке, она валялась в коридоре, на одной студии… Вы ведь уже участвовали в пробах?

— Не помню.

Она показала мне фотографию Марка на конверте, который по-прежнему держала в руках.

— Вы его хорошо знаете?

— Пятнадцать лет. Мы ходили в одну школу.

Открылась дверь. Марк вошел первым, кивнул Лоре и отступил в сторону, пропуская Омара. Тот подошел к девушке и протянул ей руку. Я представил их:

— Лора… Омар Беламри, он автор клипа.

Он улыбнулся Лоре и сказал мне:

— Я помню, ты показывал мне ее фото.

Она положила на стол конверт и сказала, покусывая ноготь:

— Но мы же никогда не встречались…


Я взял камеру. Лора и Марк стояли рядом, у стены. Я начал «наезжать» на них, взял крупно Лорино лицо, оставляя Марка в кадре слева. Омар быстро объяснил, чего он хочет от них, попросил поимпровизировать: Лора — в роли молодой проститутки из Барселонского порта, Марк — в роли сутенера. Она смотрела в объектив, но видела ли она меня?

Марк начал:

— Кто этот тип?

— Какой тип?

— Я видел тебя с ним.

— Я его не знаю.

— Не знаешь?.. Ты даешь деньги незнакомым?

— Я ему ничего не давала.

— Не вешай мне лапшу на уши.

Она была похожа на маленькую дерзкую девчонку, но я чувствовал ее страх. Она закусила губу:

— Да нет же, говорю тебе…

Я медленно приближался к ней с камерой. Марк продолжал:

— Я видел, как ты совала деньги этому маленькому придурку…

— Я не понимаю…

— Значит, ты даешь деньги кому попало?

— Я? Да никому я не давала никаких денег!

Марк надвинулся на нее, готовый ударить. Она отступила, вздохнув, — этакий скрытный ребенок.

— Что ты хочешь, чтобы я тебе сказала?

— Я хочу, чтобы ты объяснила, почему ты это делаешь… Разве тебе плохо со мной?

— Не в этом дело…

— Так в чем же? Он что, твой дружок?

— Я его даже не знаю.

— Не знаешь, а деньги даешь?

— Я делаю со своими деньгами что захочу.

— Они не твои.

Омар сделал мне знак остановиться. Марк и Лора могли отдохнуть.


Они сидели напротив друг друга за низким столиком. Я снял с софитов голубые фильтры и перевел камеру в положение «искусственный свет». Их лица заливало теплое оранжевое сияние. Ночной холод усиливался, а синева ночного неба становилась все глубже. Между ними — огромная гладкая поверхность окна.

Омар сказал:

— Начинаем. Лора, теперь ты сильнее, ты должна взять над ним верх…

Марк тут же вступил:

— Я видел тебя с этим подонком, это тебе так не пройдет.

— Что тебе от меня нужно? — Лора посмотрела в объектив, и мне опять показалось, что она смотрит на меня.

— Ну что ты хочешь от меня услышать?

Голос Омара:

— Жестче, ты должна быть еще жестче!

— Ты что, хочешь вернуться в то дерьмо, из которого я тебя вытащил?

— Ничего, найду кого-нибудь еще.

— Да никого ты не найдешь…

Омар прошептал мне:

— Снимай ее.

Но Лора вдруг остановилась, как будто споткнувшись, — и сразу разрыв, трещина в действии. Она подняла голову, посмотрела на небо и сказала:

— Между собакой и волком… — и вдруг замолчала.

Откуда она знала это выражение, придуманное киношниками? Так мы называем это время суток — ни день ни ночь, «между собакой и волком» или, еще короче, «собака — волк».

За окном угасал день, и я думал, почему именно эти животные — собака и волк — стали символами, искал и не находил других символов для тех часов, когда наступает полная темнота, для другого времени, других поступков…


Я вышел на улицу. Я был один и видел город через глазок камеры, которой снимал Лору. На Сталинградской площади неподвижно стоял старый араб, положив руку на ширинку, он посмотрел мне вслед, когда я прошел мимо и сел в машину. Шапель, станция метро, переплетение лестниц. Долгие, медленные проходы по бульварам Бельвиля и Менильмонтана, окутанным ночью.

Ночь — это не просто отсутствие света, это более плотный, другой свет, другие цвета. Пачка «Мальборо», купленная у африканца на улице Биссон. Он достал ее из большой холщовой сумки. Краем глаза я видел, как мимо моей машины прошел подпрыгивающей походкой человек в халате, неся на плече детскую коляску, она поднималась и опускалась в такт шагам.

На эти кадры, смешанные в моем воображении рукой невидимого режиссера, накладывалось лицо Лоры, лицо женщины-ребенка. И я пытался угадать, какие тайные видения и фантазии она пережила наяву и сколько мужчин сумели заставить ее испытать оргазм.

На улице Бельвиль я вошел в «Лао-Сиам». Официанты и хозяин здоровались со мной за руку. Я заказал суп «фо», креветок на вертеле «тай», а на десерт «цинь цао». За соседним столиком сидели две женщины лет тридцати пяти — сорока и какой-то молодой, но потрепанный тип. Желтая бумажная скатерть вся закапана соевым соусом. Женщины без конца смеялись, а этот парень с помятым лицом молча слушал. Одна из них рассказывала, что ее приятельница в два часа ночи поставила машину на стоянку, а в семь утра они за ней вернулись… На выезде со стоянки они остановились, и у машины отвалился номер. Тогда приятельница решила вылезти, чтобы подобрать номер, открыла дверь, та немедленно отвалилась и тоже упала, причем прямо к ногам полицейского, стоявшего у шлагбаума. Выражение его лица описать просто невозможно! На ней мини-юбка, она спокойно к нему подходит и так вежливо спрашивает:

— Послушайте, вы случайно не знаете, где я могу это починить?

Он отвечает:

— Милочка, поезжайте-ка в ближайший гараж и немедленно приведите в порядок вашу колымагу!

В этот момент его прерывает какой-то странный глухой шум. Девица бежит и отпихивает ногой отвалившуюся выхлопную трубу, чтобы он ее не заметил. И тут совершенно озверевший полицейский поднимает шлагбаум и орет благим матом:

— Полезайте в ваш мусорный бак и скройтесь с глаз моих!


Они начали вспоминать открытие Паласа.

— А ты помнишь, стоило только глазом моргнуть — и мужики тут как тут!

Их помятый приятель все так же молча слушал.

Я представлял себе, как тринадцатилетнюю Лору приглашают тридцатилетние мужики, она танцует до шести утра, курит тонкие сигареты на ступеньках, покрытых красным ковром, под глазами круги от табачного дыма и отвращения.


Вздрогнув, я проснулся. Смерть была здесь, рядом со мной, в отвратительной куче одежды, сваленной на стуле рядом с кроватью. Тонкий лунный луч выхватывал ее из темноты. Смерть была со мной уже два года, день за днем, минута за минутой, отделяя меня от окружающего мира. Мозг мой размягчился, сознание мутилось, казалось, что-то бесформенное втиснули мне под череп, а к затылку прижали сырое бычье легкое.

Смерть была со мной с тех пор, как я впервые прочел о СПИДе. Я мгновенно понял, что эта болезнь станет общепланетарной катастрофой, унесет и мою жизнь вместе с жизнями миллионов проклятых. Я сразу же переменил свои привычки. До этого момента я каждый вечер искал мальчиков, которые могли бы мне понравиться, я был требователен. Я отдавался со страстью. Теперь я решил отказаться от ночей любви, объятий, соитий… Я ходил по городу в поисках себе подобных, тех, кто не жаждал войти в чужое тело, позволяя сперме проливаться на пыльные полы подвалов.

Мне уже было мало судорожных поспешных мастурбаций. Ко мне вернулись наваждения юности: ширинки узких брюк, позволяющие угадать под ними форму члена, влажные трусы… В коллеже, когда мне было тринадцать лет, я часто приходил в пустую спортивную раздевалку и жадно трогал забытые, небрежно брошенные шорты младших мальчиков. Я брал их и уносил домой. Я надевал их перед зеркалом в ванной. Мне кажется, что тогда я еще ничего не мог, но испытывал почти оргазм, видя, как тонкая ткань тесно облегает мой член. Когда мне удавалось превозмочь свой страх, я сам надевал шорты на уроки гимнастики и тревожно ждал, когда чей-нибудь взгляд упадет на мои ноги…

К наваждениям детства я добавил кожу, цепи и боль. Страдания стократно увеличивали наслаждение, и ужас перед болезнью отступал.


Для меня стало привычным отправляться среди ночи в капище, полное страждущих мучеников. Это была огромная галерея, поддерживаемая квадратными бетонными колоннами, у самой Сены, на левом берегу, между мостом Берси и Аустерлицким мостом. Как в пещере[1] Платона, там были только отблески света, но не сам свет, а люди были подобны теням. Я искал среди них порочных, с твердыми членами, неприличными жестами и сильными запахами. Некоторые колебались, ходили вокруг да около, переговаривались; я же хотел всего и немедленно. Я не скрывал своих вкусов: если мне отказывали, я отталкивал собеседника грубым движением; если мы договаривались, я шел за случайным партнером и вкушал наслаждение на ступеньках железной лестницы.

Оскверненный, измученный, испытавший оргазм на берегу реки, я чувствовал себя прекрасно, был светел и расслаблен. Я был прозрачен.


Лору не взяли на роль Марии Терезы, женщины-ребенка, проститутки из Барселоны. Марк и Омар колебались, но все-таки предпочли ей актрису с именем, ее спонсоры обещали принять участие в финансировании клипа.

Я почувствовал даже облегчение, узнав, что мне не придется снимать ее лицо. Мне казалось, что это лицо поглотило бы весь свет без остатка, остались лишь черная фигура и блестящие светлые глаза.


Съемки оказались сложными. Продюсер поссорился с Омаром и не приехал в Барселону, прислав вместо себя молоденькую директрису, совершенно неопытную и неумелую. Как только возникала малейшая трудность, она тут же начинала рыдать: невозможно передать, сколько слез она пролила на портовых причалах, узких улочках Барселоны и в цыганских кабачках.

Я любил работать с Омаром. Я встретил его в маленьком кафе, в руке у него был старый блокнот в коричневой кожаной обложке. С той самой первой встречи я не сомневался в его таланте. Для него, да, пожалуй, еще лишь для нескольких друзей, я мог бы сделать многое, не задумываясь, и меня не остановило бы чужое несовершенство, будь то несовершенство тела, лица или ума.

Я отдавал себе отчет в том, что каждый день погружаюсь все глубже в могилу, которую сам для себя вырыл и которая отделяла меня от окружающего мира. Мне становилось все труднее общаться с людьми, если это не касалось работы и секса. Только талант по-прежнему вызывал мое восхищение.


То немногое, что я знал о прошлом Омара, еще больше сближало меня с ним. Одиннадцать детей в семье, неизбежные отклонения от нормы, братья-преступники, один из них эпилептик. Он бежал от пятнадцати лет жизни в бидонвиле[2] Нантера, от алкоголя и драк в барах по субботам. Прекрасный и жестокий цветок, выросший на городской свалке.

Я знал, что никогда не захочу прикоснуться к его телу. Но если бы я встретил кого-нибудь из его братьев-воришек, то сделал бы невозможное, чтобы угадать очертания члена под джинсами, увидеть его раскинувшимся на простынях на своей постели, чтобы он нежно, как играющий хищник, склонился надо мной.


Омар кончил монтировать «Марию Терезу». Он позвонил мне. Я нашел его в «Зеленой звезде». Он рассказал о сюжете, который давно задумал, и предложил вместе написать сценарий.

Эта история происходит в семидесятые в бидонвиле Нантера, в семье Фарида. Алжирская война кончилась восемь лет назад, но полицейские регулярно устраивают облавы. Они врываются в дома, крушат, ломают. Здесь все может случиться, напряжение очень редко разряжается. Конечно, жизнь тут не только череда несчастий и безысходности, как думают окружающие. Есть здесь и радость, и юмор, и праздники. Но когда начинаются дожди и вода просачивается сквозь ржавую крышу, а потоки грязи текут между хижинами, начинаешь спрашивать себя, в какой глубине хромосом прячется память о солнце, помогающая, наперекор всему, местным ребятишкам расцвести невероятным образом.

На границе бидонвиля их подкарауливают дерзкие гомосексуалисты. Для молодых алжирцев это что-то вроде игры; для мужчин, тоскующих по их мускулистым телам и темным глазам, — нескончаемая трагедия.

Фариду и его приятелю Хасану всего четырнадцать. У них завязывается тайная дружба с Жаном, тому двадцать пять. Жан однажды вечером познакомился с Фаридом, бродившим без дела возле своего поселка; он подошел к нему, потискал немного. Фарид очень быстро кончил, и Жан заплатил ему. Фариду было очень стыдно, и он сбежал. Но Жан вернулся. На этот раз с Фаридом был Хасан, Жан не пытался приставать к мальчикам, они просто разговаривали. Жан рассказывал им, где работает, и они попросили у него бесплатные проездные.

Однажды, идя на свидание с Жаном, они издалека видят его в окружении банды «взрослых» — двадцатилетних. С ними Халид, один из братьев Фарида. Они осыпают Жана градом ударов, он падает на землю, они вытаскивают у него все из карманов и оставляют валяться без сознания в луже крови, в разорванной одежде. Фарид и Хасан осторожно подходят, робко прикасаются к нему пальцами. Жан приходит в себя: его лицо залито кровью, он не может подняться — правая лодыжка вывихнута, нога беспомощно подогнута. Мальчикам страшно. Жан успокаивает их, говорит, что все скоро заживет, он знает, ведь он сам врач. Он лгал им, когда говорил, что работает в социальном страховании. Жан смеется: вот почему они до сих пор не получили от него проездные.

Жан хочет, чтобы Фарид отвел его в дом своих родителей умыться. Подростки переглядываются. Педик у них дома! Да их попросту убьют за это! Они тащат Жана вдоль дороги, кладут его возле перехода, вызывают полицию и прячутся. Из своего укрытия они видят, как останавливается машина, водитель приподнимает Жана и укладывает его на заднее сиденье. Позже Фарид пытается объясниться со своим братом Халидом, он говорит, что видел, как они били того человека. Халид начинает смеяться: «Да ты что, педиков защищаешь?!»

Фарид возражает, что украсть — это одно, но зачем же было его калечить. Халид начинает нервничать: «Ты что, его знаешь, этого подонка?.. Чем ты с ним занимался?»

Фарид все отрицает, говорит, что не знает Жана. Халид верит ему, но, прежде чем уйти к своей подружке Марли, бросает ему: «Французы способны на самое худшее».

Несколько дней спустя, когда семья Фарида садится за стол, дверь распахивается, и на пороге появляется Жан. Он здоровается и ставит на стол коробку с лекарствами, говоря, что это для них. Потом подходит к Фариду, целует его в лоб, сообщает, что больше не вернется: завтра он улетает в Дамаск. Он будет служить делу палестинской революции — лечить раненых федаинов.[3] Он просит семью не наказывать Фарида — между ними ничего не было.

В конце фильма черными буквами на белом фоне перед заключительными титрами должен идти текст: «Доктор Жан Валлад был взят в плен черкесами и по приказу короля Хусейна замучен до смерти в тюрьме королевства».

Я никогда раньше не писал сценариев. Но Омар знал о моей жизни, моей любви и дружбе. Он сам жил в бидонвиле и был Фаридом. Он считал, что я понимаю, о чем и как думает Жан, — его терзает вожделение, он может все простить арабам ради их прекрасных тел и даже пойти на службу их революции; но каждое движение Жана отдает иудо-христианством,[4] и погибнет он от рук арабов, убивающих своих собратьев по вере. У меня самого никогда не хватило бы храбрости участвовать в революции.


Кароль и Кадыр были последними свидетелями моей прошлой жизни. Я знаком с Кароль уже восемь лет, мы встретились на базе зимнего спорта; она на все соглашалась, думая, что удержит меня таким образом, она знала о мальчиках, о моих первых любовниках, тонких юношах; я думал, что она понимает мои сексуальные фантазии, а на самом деле они были для нее невыносимы. Игра ее была рискованной, и она проиграла: мы перестали видеться, для меня была невозможна сама мысль о том, чтобы лечь с ней в постель и заняться любовью.

Кадыр очень красив. Этому алжирцу восемнадцать лет, мы знакомы уже два года. Однажды вечером я вышел из кино на площади Клиши, он стоял на тротуаре, улыбаясь июньскому солнцу. На нем была рубашка из цветастой ткани, и он вдруг спросил у меня, который час.


У нас были прекрасные общие воспоминания: ночи любви, когда он овладевал мною и я кричал от наслаждения; скалы возле Антибского порта, где мы спали под звездами; его тело, борющееся с океанскими волнами, пока я ждал его на пляже с романтическим названием «Комната любви».

Но я не ценил своей привязанности, потому что с тоской ждал мгновения, когда мы начнем отдаляться друг от друга. Вначале секс подогревал нашу любовь, потом он просто заменил ее. А потом появился страх. Я ничего не сказал Кадыру о том ужасе, который владел моей душой, я просто все реже отдавался ему. Я боялся заразить его, боялся, что он заразит меня, боялся, что это уже произошло.

Наша медленно умиравшая любовь подверглась испытанию путешествием. Я поехал с Кадыром в Алжир. Оттуда я вернулся уже без любви; ее как будто «сбрили», казалось, она попала в землетрясение, подобное тому, что разрушило дома Эль-Аснама, где мы жили.


В Париже как раз начали делать анонимный платный анализ на СПИД. Мне посоветовали обратиться к врачу, который консультировал в госпитале Некера. Он пощупал мне миндалины, прошелся по лимфатическим железам. Я смотрел в окно: хмурый день улыбался мне. Я повернул голову к врачу и прочел в его глазах приговор: он знал. Он сказал мне:

— Нужно сделать анализ.

Через две недели стал известен результат: я был носителем вируса. Ледяная белая волна обдала меня с головы до ног. Утешения врача звучали откуда-то издалека, как из ваты.

Несколько часов спустя я почти успокоился. Неизвестность была хуже всего. Все изменилось, хотя внешне все осталось прежним.

Я спрашивал себя, кто мог меня заразить, хотя никого не обвинял, кроме себя самого. Перед моим мысленным взором мелькали чьи-то лица, потом их сменило изображение вируса: клубок, ощерившийся колючками, средневековое проклятие…


Омар нашел деньги для нашего фильма. Он хотел, чтобы я был оператором на картине и занимался светом. Я с радостью согласился. Начался подготовительный период. Кадыр пробовался на роль Халида, но Омар его не утвердил. И был прав: Халид, придуманный нами, был совершенно особенным: его жестокость неукротима, он не подчиняется нашим законам. А Кадыр, напротив, хотел быть совершенно обычным, мечтал взять реванш над судьбой при свете дня.

В этой вынужденной отставке Кадыра я увидел возможность совсем отдалиться от него.


Я ужинал с Омаром. Он задумался; сигарета с изжеванным фильтром потухла и висела в уголке рта. Он сказал, что никак не может найти актрису на роль Марли, маленькой французской подружки Халида.

— Возьми Лору! — Он не расслышал, и я повторил: — Возьми Лору на роль Марли.

— Это та девушка, которая приходила на пробы «Марии Терезы»?

— Да.

Искусственный горизонт ресторана как будто вздрогнул. Я увидел в глазок камеры глаза Лоры крупным планом, бледное лицо в черно-белом изображении, золотящееся как будто от скрытого внутреннего огня. Я думал об этом потрясающем лице, в котором было что-то еще, чего я пока не мог выразить. Сама Лора тоже была покрыта черной тканью, я один видел ее. Синий цвет у некоторых народов — цвет траура; значит, черная ткань не обязательно траур, это может быть и отсутствие изображения. Закрытое лицо Лоры — одна из моих тайных жизней.


Омар позвонил Лоре, и она попросила прислать ей сценарий. Через некоторое время Омар опять связался с ней, и я взял трубку. Лора казалась смущенной. Она сказала, что, наверное, не сможет сыграть роль Марли. Омар настаивал. Наконец девушка призналась, что ее мать возражает.

— Арабы и педики — это слишком для нее!

Оказывается, Лора — несовершеннолетняя. Когда Франсуа спрашивал тогда, сколько ей лет, она солгала не моргнув глазом: «Восемнадцать». Я понимал, что эта девочка — настоящая врушка, но лгала она не для того, чтобы получить немедленную выгоду, ее вранье было каким-то абстрактным, слова вертелись вокруг правды, Лора как будто приукрашивала реальность, чтобы сделать ее не такой пошлой. Это был ее способ нарушить равновесие, поставить весь мир — себя и окружающих — в неустойчивое положение.


Вечером, в последний день съемок, в пиццерии в Левалуа состоялся традиционный заключительный ужин. Техники и артисты сидели за столами, поставленными буквой V. Напротив меня сидел Эрик, актер, игравший роль Жана, врача-гомосексуалиста, сражающегося на стороне Арафата. Мы часто встречались глазами, как бы примериваясь друг к другу.

Наконец я решился подойти к нему и, придвинувшись к самому его уху, прошептал:

— Я хочу тебя.

— Я думал о том же…

Я вышел из пиццерии через заднюю дверь. Вокруг были лестницы и галереи. Эрик догнал меня — поцелуи, объятия. Мы сплелись, тесно прижавшись друг к другу, на лестничной площадке, внизу были машины, освещенные оранжевым светом натриевых фонарей. Любовь на людях, украденные минуты.


А потом была череда ненужных жестов и слов; произнесенные вслух, они тут же умирали.

Первая ночь любви; кофе, выпитый с Бертраном и Джемилей, подружкой Эрика, возле Рынка; Бертран покупал открытки, на той, что он дал мне, был мальчик, писающий на стену, в белой рубашке и широких штанах, глядящий прямо в объектив камеры.

Я думал об этом имени — Джемиля. Я видел оранжевый свет заходящего солнца и Кабилию, постепенно погружающуюся в темноту, — точь-в-точь как на открытке. Но за этим первым видением вставало другое, в нем доминировал другой цвет — красный, цвет крови, крови людей, погибших возле родного города Джемили когда-то давно.

Эти люди пали в IV веке под ударами «рыцарей Христовых», этих военных «пролетариев», которым помогали донатисты,[5] жаждавшие жертв. Через тысячу шестьсот лет, 9 мая 1945 года, в тех же местах погибли другие люди, это были колонисты, убитые алжирцами, опьяненными жаждой мести. Когда весь мир праздновал победу над Германией, они решили исправить историю. Проломленные головы, искромсанные лица детей, изнасилованные женщины со вспоротыми ножом животами, мужчины с отрезанными членами, которые арабы вставляли им в рот…

В IV веке католики говорили: «Благодарение Богу!» Донатисты-раскольники, пуритане, мавры-грабители выкрикивали: «Будь ты проклят, Бог!», но в 1945-м восставшая молодежь скандировала совсем другие слова: «Эль Джихад, священная война!»

А потом были новые жертвы, арабы, и их было в десять раз больше — месть за май 1945-го. Как предчувствие стычек 1954-го и последовавшей за ними войны.

«Мы не хотим хлеба, мы хотим крови». Тысячекратно повторенная, эта фраза преследовала меня. Ее выкрикивали восставшие эмиссары главного города объединенной коммуны Федж-М’залы в восьмистах метрах от деревни, возле моста через пересохшее русло Буслаха.


Я тоже больше хотел крови, чем хлеба. Свежей и чистой крови, чудом очищенной от яда, который меня отравлял.

Эрик часто звонил мне, а иногда без предупреждения забегал на съемочную площадку. Однажды, вернувшись из Лилля, я нашел его на террасе кафе напротив Северного вокзала. Он спокойно сидел за столиком и смотрел на мой пристегнутый к столбу мотоцикл. Мы молча бросились в объятия друг друга. Я так верил в нашу любовь, что готов был по одному слову Эрика кинуться в Трувиль, в порт Онфлёр, искать его в баре «Гранд-Отель де Кобур» или на террасе казино «Ульгейт» по утрам этого солнечного парижского сентября.

Но зима, надвигавшаяся на столицу, и омерзительное металлическое небо победили нас; в этом металле не было уже блеска сентябрьского хрома, оно было серым и тяжелым, свинцовым, жестяным, готовым проржаветь от первого же дождя.

В этот воскресный вечер я сидел в своем убежище, в кафе «Лао-Сиам», и думал об улетевшем в Лондон Эрике. За соседним столиком ужинали мужчина и женщина. У него были усы и сальные волосы, но он не вызывал отвращения, а его спутница была просто хороша собой. Мужчина говорил ей о своей жене, сбежавшей три года назад с кем-то из его приятелей. Извечный любовный круг: чья-то измена, а потом рассказ о ней в баре или китайском ресторанчике. Бывшая жена этого типа недавно навестила его, приехав в отпуск в Страну Басков. У нее был новый роман, а про бывшего дружка она сказала так: «Я послала этого болвана!» Брошенный муж завопил в ответ: «Шлюха, сучка! Да я за эти три года мог сто раз сдохнуть от ненависти к нему, а теперь у тебя хватает наглости заявлять, что ты выставила его!»

Я внушал самому себе страх и отвращение. Неужели я гожусь только на то, чтобы работать до изнеможения, а по вечерам ловить обрывки чужих разговоров за соседними столиками? Я нуждался в смехе, хотел ощущать легкость бытия. Я устал от давившей на мозг тяжести, от оцепенения, охватывавшего меня при мысли, что я должен с кем-то заговорить.


Я мучил себя вопросом: спал ли Эрик с Джемилей? Джемиля — женский вариант мужского имени Джамель, в этих именах отзвук боя, намек на бурный отдых.

У Эрика была собственная борьба — он жаждал реванша: за нищету, за бросивших его родителей, за прошлое, бывшее пустыней, из которого выплывало только лицо старой крестьянки из департамента Верхняя Луара, воспитавшей его.

Он жаждал соблазнять. Эрик — истинное дитя эпохи, двадцать лет назад это был бы совсем другой человек, и уж никак не актер. В его сознании смешивались самолюбование и творчество.


Я ничего не сказал Эрику о вирусе, отравлявшем мою кровь, потому что не мог заразить его: занимаясь любовью, мы только обнимали друг друга. Лаская тело партнера, каждый из нас вспоминал ушедшие юность и чистоту.

Разрыву с Эриком предшествовали наши бесконечные споры в кафе: он пытался убедить меня, что заниматься любовью можно одним-единственным образом. Он уходил от меня, и я видел, как мой возлюбленный идет по тротуару странной скованной походкой, мелкими шажками.

Утром, проведя со мной последнюю ночь, Эрик попросил меня отвезти его домой. Домом для него была квартира парня, с которым он жил; этот придурок несколько раз устраивал мне по телефону настоящие истерики. Я отказал Эрику — не мог заставить себя собственными руками отдать любимое тело другому.

Эрик натягивал рубашку, в бешенстве кружа по комнате.

— Если бы у меня была тачка, я бы тебя отвез, если хочешь знать… — Он схватил трубку и вызвал такси, потом, не глядя мне в лицо, выкрикнул: — Мы расплевались, старик!

Я попытался остановить его, но он вырвался… Хлопнула дверь.


Я был готов на все, действительно на все. Оставшись без копейки, я соглашался на любую работу и оказался на неделю в Мильхаузе, снимая там репортажи для регионального отделения Франс-3.

Вернувшись в первый вечер в гостиничный номер, я вдруг заметил на ночном столике Библию. Открыл книгу, машинально перелистнул несколько страниц. Какой-то Арман страстно признавался в любви некоей Жюльетте. Признание, которого девушка наверняка никогда не прочтет… Другие, такие же случайные люди, как я, скользят равнодушными глазами по этому крику, даже воплю любви.

Я подумал об Эрике и произнес вслух: «Ты не ждешь меня, тебя не будет, когда я вернусь. И я хочу, чтобы ты знал: каждый раз, когда ты будешь отказывать мне в любви, я стану катиться вниз, пытаясь доказать самому себе, что иной любви нет, а чужие объятия горьки и холодны».

Мне было плохо. Но город, омытый оранжевыми дождями, расчерченный странными ломаными металлическими линиями, напоминал мне, что я еще жив; собственная липкая кожа доказывала — лучше уж боль, чем полное бесчувствие. Мое истерзанное тело обезглавили на бетонном пирсе, у меня отняли и душу и тело.

Мы встретились с Эриком и пошли в кино на Елисейские Поля. Герои фильма говорили фразами, однажды уже произнесенными нами.

Когда мы вышли, нас окутала ночь: из-за аварии на улице не горел ни один фонарь. Эрик придвинулся ко мне, задел рукой, бедром; мы молча смотрели в глаза друг другу, и я вдруг поверил, что наша любовь (или то, что мы считали любовью) вернется.

Внезапно вспыхнувший свет спугнул очарование минуты. Эрик уселся позади меня на мотоцикл, и я повез его на Монмартр. Он обнимал меня за талию, рассеянно ласкал руки в перчатках.

Расставаясь, я захотел поцеловать Эрика. Я должен был продлить последнее мгновение, мне нужен был ответный поцелуй. Слегка коснувшись меня щекой, он пробормотал:

— Я позвоню…

Я попытался удержать его, у меня невольно вырвалось:

— Но Боже мой, что же мне делать?..

— Мне стало легче после того, как мы расстались, ничего теперь не изменишь… — бросил он через плечо и пошел через площадь Бланш.


Однажды в воскресенье, во второй половине дня, Эрик позвонил в мою дверь, и я впустил его. Он скинул одежду, быстро раздел меня, и мы рухнули на кровать. Мы занимались любовью, я прижимался к Эрику, но мне казалось, что я смотрю на наши переплетенные в объятиях тела откуда-то сверху. Не веря себе, я наблюдал за сценой, участником которой был наяву.

К пустой глазнице, в которой трепетало лишь воспоминание об Эрике, я «привинтил» камеру: ночь отступила, свет заливал Вселенную.

На фоне черно-серой видеокартинки кокаин казался мне снежно-белым, он мгновенно впитывался в слизистую и проникал прямо в мозг. Именно в то время я начал злоупотреблять этим наркотиком.


Я бродил с камерой по городу, мышцы спины и плечи онемели от усталости и напряжения. Пульс у меня был сто шестнадцать в минуту.

Вернувшись домой, я не смог отказаться от кокаина. Шесть утра: я задергиваю шторы и опускаю жалюзи на кухонном окне, чтобы не видеть утреннего света. Этот слабый, тусклый свет раздражал меня, заставляя чувствовать себя виноватым.

Чтобы заснуть, я должен был испытать оргазм, выплеснуть семя на трусы, или джинсы, или безволосый живот. У него был тот же странный серовато-белый цвет, что и у раздражавшего меня парижского утра. День готов был выплеснуться на стекла домов, сперма зари потечет по фасадам домов, скатываясь вниз, к асфальту улиц.


Может быть, я придумал сцену нашей последней встречи с Эриком, пережив одну из таких мучительных ночей? Неужели эти кадры родились из моих собственных страданий?

Нет, она была в действительности: я вижу парапет, нависающий над Сеной, скоростные дороги правого берега между мостами Гариглиано и Бир Хакем. Мы с Эриком сидим рядом на парапете, наши лица вот-вот соприкоснутся, их освещают огни речных пароходиков. Но мы бесконечно далеки друг от друга, нас разделяют холодный туман и яростный рев несущихся по шоссе машин.

Я протянул руку к лицу Эрика, но он отпрянул. Мои пальцы, как стрелы, пролетевшие мимо цели, повисли в воздухе. Он прошептал:

— Не нужно…

— Я тебе противен?

— Прекрати, я не хочу.

— У тебя встреча? Он тебя ждет?

— Я живу с этим человеком… В его квартире… Я решил, почему ты не хочешь понять?..

— Но как же я?

— Бери пример с меня, подожди… Твое время придет.

— Но в воскресенье ты сам залез ко мне в постель. Я тебя ни о чем не просил.

— Я просто хотел проверить… не понимаю, как это вдруг ничего не стало… Не знаю почему… Не понимаю… Я подумал — это идиотизм! И решил попробовать, вот и все.

— Так что же ты понял? Что-то осталось между нами?

— Не знаю.


После долгой паузы я сказал Эрику:

— Я теряю больше тебя.

— Нет, я тоже лишаюсь любовной истории.


На следующий день меня разбудил телефонный звонок. Это была Лора. Она сказала, что есть режиссер, который ищет оператора для короткометражки. Она назвала мое имя и дала телефон.

Из-за Эрика я забыл лицо Лоры. Эта девушка позвонила мне на следующий день после моего разрыва с артистом, и я увидел в этом знак судьбы.


Я встретился с режиссером и, честно говоря, не понял, почему этот человек снимает кино. У нас были разные цели. Собственно говоря, у него ее вообще не было, а моей главной и единственной задачей было найти хоть какую-нибудь цель. Реальная жизнь была моим наркотиком; чтобы изменить ее, необходима была поэзия. В голове у меня вертелась фраза: «Пантеры победили благодаря поэзии».

Я жаждал великого дела, не умея ни выбрать его, ни толком ему служить. Что-то мешало, мучило меня. Я стал пленником, рабом тех грязных ночей. В какой же следующей жизни я превращусь в наемника или бомбометателя?


За фильм обещали мало денег, да и сценарий мне не понравился, но снимать должны были в Марокко, а я хотел уехать, насладиться солнцем, забыть Эрика… Поэтому и согласился на предложение режиссера. Меня вела какая-то непонятная сила, частью которой была Лора.


За несколько дней до отъезда в Марокко меня пригласили на прием, организованный обществом кинопродюсеров. Я выходил в свет все реже, но на этот раз решил принять приглашение. Прием состоялся в помещении общества, недалеко от площади Республики. Присутствующие оправдали мои худшие ожидания: все виды насекомых-паразитов, «шикарные творцы», грязные и плохо выбритые, «ракообразные» из мира высокой моды, настолько уверенные в богатстве собственного внутреннего мира, что ни с кем не желали этим богатством делиться, несколько бывших троцкистов, работающих в рекламе и журналистике.

Протиснувшись через толпу, я подошел к огромному металлическому столу, где был устроен бар. Подавали, разумеется, только текилу. Взяв стакан, я вдруг услышал разговор двух девиц:

— Я умираю от желания трахнуться с ним!

— Ты просто рехнулась! Эрве же гомик!

— Иди к черту! Это Стен распускает про него грязные слухи: он хотел переспать с Эрве в прошлом году в Лондоне, а тот не дал ему.

— Он уже два года содержит какого-то пакистанца, ныряльщика.

— Пловца?

— Да нет же, какая ты бестолочь! Какой-то малыш, он работает в ресторане, у него номер!

— Да Бог с ним… Кстати, как ты думаешь, почему Ариане так понравилась та ночь, которую она провела с Эрве в Нормандии?..


Я ушел прежде, чем вторая девица успела ответить. Я вышел в центр комнаты, где танцевали несколько пар, протискивался между потными телами и внезапно, из-за плеча какого-то высокого типа в белой куртке, увидел его: мертвецки пьяный, он пытался станцевать что-то вроде пого. Маленький, крепкий, с красивым распутным лицом. Я сделал вид, что не услышал ядовитого замечания Сержа, кинувшегося на меня, как пиранья:

— Привет, красавчик… Это на Сэми ты так уставился? Послушайся дружеского совета, брось это дело. Уж я-то знаю, он был хорош три года назад. А сейчас… ему уже девятнадцать, он слишком стар… Задница у него, конечно, хороша, но он теперь носит слишком широкие штаны — ничего не разглядишь…

Я ответил на излияния Сержа несколькими ничего не значащими словами, мне не понравилось, что он обхаживает меня. Как всегда, трудно было понять, что в словах этого типа — правда, а что — выдумка. Окружающим редко удавалось понять, когда Серж издевается сам над собой, а когда искренне верит в исполняемую роль.

«Я сделал фильм для „Рено“, и они дали мне тачку. Никогда не догадаешься, какой у нее номер… Я чертовски странно на ней выгляжу, когда отправляюсь кадрить кого-нибудь на окраину!.. Кстати, я никогда не таскал тебя с собой по подвалам?.. Разве ты не знаешь, что именно там больше всего трахаются? Нужно, конечно, знать время и место, мальчишки в основном перепихиваются с девками, но иногда соглашаются пойти и с тобой…»

Серж говорил, говорил… но я смотрел только на Сэми. И тогда он буркнул:

— Судя по всему, малыш тебе действительно понравился! Ладно, я вас познакомлю.


Скучный вечер продолжался, но для меня он был теперь освещен присутствием Сэми. В его глазах были призыв, ирония и любопытство; у него мясистые губы, жестокий, но прекрасный рот. Сэми олицетворял предательство.


Мы пили и танцевали. Текила — напиток одновременно прозрачный и металлический. Этот металл, проникая к нам в кровь и сочась с потом из пор, пропитывал майки. Металлические частички, блестевшие и кружившиеся под светом прожекторов, как будто выталкивали из моего горла какое-то слово, мерцающее золотом, сияющее янтарным светом, — «дикарь», «хищник». Сэми был хищником. Как это ни странно, в определении была некая святость.

Я не представлял себе крупных хищников с сильными лапами, мои дикие звери были маленькими, крепкими, мускулистыми. Они стояли у стены, опираясь одной ногой о серый бетон, голова наклонена и слегка повернута набок, глаза вверх. Женщин-хищниц гораздо меньше, и они вечно в движении. Вот они уходят от меня, вдруг застывают на месте, поворачивают головы, и я ловлю их взгляды сквозь локоны колышущихся волос.

Жестокость хищников сдержанна, заперта в клетку, запутанна, она скручена и замкнута на саму себя. Жестокость — грива этих существ: прижавшись к ней щекой, чувствуешь силу.


Алкогольные пары, ритм танца внезапно слились в поэтический порыв, и слово «дикий» наложилось в моем сознании на гнусность моих прошлых ночей.

Мои сошествия в ад — просто игра теней. Ягодицы, груди, члены, пухлые животы никому не принадлежат. Почти все слова изгнаны, остались лишь междометия и восклицания, побуждающие к немедленному удовлетворению желания. Все остальные звуки раздражают меня, они как пародия на разговоры мира живых.

Чтобы не затеряться среди теней, я должен был научиться осторожности, умению различить другую тень во мраке инфернальности. Тени наших тел должны были стать чернее самой ночи. Каждый из нас видел в плотной черноте вожделенного партнера отражение себя самого. Но ведь тень — порождение света, значит, на поверхности, где-то там, далеко, был его источник. Этот волшебный свет, так похожий на солнечный, дарили нам дикари, хищники. Сэми и его сородичи светились, они просто сияли, а я обожал их, как солнцепоклонник. Когда хищные звезды засыпали, уходили или исчезали, ко мне возвращались темные загульные ночи. Меня всегда интересовало, было ли у Сэми и ему подобных свое светило, или их согревало тепло собственного света? Куда стремились их души, от кого бежали, к чему влекли меня?


Для меня горизонт стал болезнью. На этой плоской линии я становлюсь почти невидимым, превращаюсь в вирус.


Я был пьян. Мне показалось, что я вижу перед собой призрак Готфрида Бенна. Он взял меня за плечо и прошептал:

— В поэзии нет ни смысла, ни ценности. Ничего нет — ни до, ни после. Она самоценна.

Я попытался высвободиться, крича, что в нем нет ничего от поэта, но тень цеплялась за меня, бормоча:

— Двойная жизнь, которую я теоретически обосновал, а потом и прожил, всего лишь сознательный, систематический и направленный распад личности…


Мы вышли на улицу как в полусне. Сэми рвало в сточную канаву, меня шатало, я то и дело натыкался на припаркованные на тротуаре машины. Серж уходил от нас, нежно держа за руку молодого кабила, которого снял на ночь. Какой-то дружок Сержа уступил ему свой загородный дом.

Призрак Бенна материализовался на улице и пронзительно закричал мне в ухо:

— Жизнь — всего лишь опыт, в результате которого получается нечто искусственное!


Из собственной жизни я извлек лишь смертный приговор. Призрак прижал меня к себе, я судорожно замахал руками, пытаясь избежать смертельных объятий. В это мгновение чье-то лицо выплыло из мрака и склонилось над моим плечом — Сэми. Он существовал, он обвивал меня руками.


У меня квартира на восемнадцатом этаже в башне на краю XV округа. Поддерживая друг друга, мы с Сэми подошли к лифту. Я открыл дверь и тут же рухнул на кровать. Сэми раздевался, а я любовался его прекрасным мускулистым телом. Почувствовав мой взгляд, он спросил:

— Ты любишь мальчиков?

— У меня только одна койка, но тебе нечего бояться, я тебя не изнасилую!

— Когда мне было тринадцать, меня трахнул в Амстердаме кондуктор трамваев… Я не голубой, но ничего не боюсь.

Мы лежали обнаженные, медленно сближаясь. Сэми гордился своим телом, вначале он позволил мне только ласкать его. Потом он возбудился, я тоже, мы поцеловались, и его рука легко касалась моей кожи, ягодиц, члена. Мои глаза закрывались, но я скользил губами по его груди, животу, медленно спускаясь к члену. Он кончил у меня во рту, закричав от страсти и наслаждения.


Я проснулся с головной болью, встал с постели, чтобы собрать чемодан. Сэми еще спал. Он лежал на животе, и белизна простынь подчеркивала красивый изгиб бедер и скульптурную красоту маленького поджарого зада.

Я спросил себя, что делает этот малыш в моей постели. Его тело, кожа, рот, движения — все указывало в нем на любителя женщин. Но если я и понравлюсь ему, то уж никак не своей женственностью. Я знал, что, если Сэми почувствует мою любовь, она будет немедленно обречена, но именно эта безнадежность меня и завораживала, на этот раз я терплю поражение не из-за неверного движения, неосторожного слова или фальшивого тона, не имеют значения ни тело, ни манера одеваться, ни глупость, ни жадность, ни слишком явная гомосексуальность.

Желание любить Сэми идентифицировалось в моем подсознании с возможностью войти в историю, принять участие в некоей общепланетарной битве. Я подумал, что за этим боем последуют другие сражения за великие, пусть еще ненайденные цели.

А может быть, я просто суеверно считал, что великая битва разбудит неизвестный психосоматический механизм, он начнет вырабатывать спасительные гены и очистит мою отравленную кровь?

Сэми проснулся. Он попросил меня отвезти его к родителям, на южную окраину Парижа. Я ответил, что у меня через два часа самолет на Касабланку, поэтому я вызову ему такси и подброшу до Итальянской Заставы. Он что-то пробормотал в ответ и молча принялся за сваренный мною кофе.


В такси он уклончиво отвечал на мои вопросы, так что, когда он вышел из машины, я знал лишь, что малыш вернулся в город всего два месяца назад, пройдя службу альпийским стрелком. Вначале Сэми подписал контракт на пятилетнюю воинскую службу, но через шесть месяцев разорвал его. Испанец по матери и араб по отцу, он служил теперь на полставки в оперном театре на площади Бастилии и жил с тридцатипятилетней журналисткой, работавшей в каком-то левом еженедельнике. Мальчик ушел, а я отправился на свой самолет, чтобы улететь в Марокко.


Как это ни странно, я при взлете боялся гораздо меньше, чем прежде. Скорее всего, точное знание, что тебе угрожает смертельная болезнь, притупляет все страхи.

Я вдруг подумал, что прошлой ночью у меня были странные видения: Сэми и призрак Готфрида Бенна. Простой солнечный мальчик-метис, сотрясаемый внутренней жестокостью… И циничный, путаный ум человека, которого нацисты ненавидели за формализм, а их враги за то, что проповедуемая им культура, выродившись, породила нацизм.

Я встретился с режиссером в Мохаммедии. Мы сразу же начали выбирать натуру. Он сам не знал точно, чего хочет, но в его колебаниях не было ничего даже близко похожего на сомнения истинного творца. Этот придурок так раздражал меня, что приходилось делать над собой невероятные усилия, чтобы скрыть отвращение. Режиссер пытался внушить окружающим, что эта профессия для него — естественное продолжение заката семьи вырождающихся буржуа. Он наверняка заполнит пустое пространство целым набором зауряднейших клише, а я буду вынужден это снимать.


Мы жили в «Синтии», роскошном отеле, построенном в семидесятые и постепенно ветшавшем. Редко когда он бывал заполнен до предела, разве что во время набега какой-нибудь большой группы туристов. Здание выглядело унылым, в нем не чувствовалось достоинства пришедших в упадок старинных особняков, ведь у гостиницы не было прошлого. Память, пустая, как огромная дыра патио с выходящими на него галереями и рядом бесконечных дверей. Стены, выкрашенные в желтовато-зеленоватый цвет, и оранжевые паласы — ужасное свидетельство человеческого одиночества, безбрежного, как океан.

Я ощущал пустоту отеля почти метафизически и предложил режиссеру снять здесь несколько кадров. Но он надрался в Булауане и после некоторого колебания важно заявил мне:

— Это не предусмотрено сценарием, я приехал в Марокко не за тем, чтобы снимать кино в каком-то сраном отеле, каких тысячи в Париже или Гамбурге!


Я лежал в шезлонге возле бассейна, и мне казалось, что жизнь проходит мимо меня, как бесчисленные страны, посещаемые американскими туристами: быстрым деловым шагом, лишь бы «отметиться» в как можно большем количестве городов. Я был совершенно одинок.

Я больше не притягивал приключений, я научился приспосабливаться к любой ситуации, много раз это спасало мне жизнь. Я возвращался без единой царапины из таких мест, где запросто мог погибнуть, «возвращался», как выходят из ада, с того света: ради секса, иллюзии любви, грубой реальности чужих жизней, чтобы увидеть, узнать, я опускался в такую грязь, что забывал о всех приличиях. Опускаясь в пучину, я не рассуждал. Как собака хорошо чувствует того, кто ее боится, и частенько кусает его, так и любовники-подонки сразу распознают того, кто не предан им душой и телом, чужака, сохранившего связь со своим миром, выдавшего себя жестом, словом, взглядом, одеждой, даже легкой скованностью.

«Душой и телом» — неудачное выражение, они и так едины. Когда Кадер овладевал мной, даже на излете нашей любви, вначале он проникал в мое тело, а потом пронзал и Душу.

Прежде я способен был остановиться, притормозить, отдаться течению жизни. Когда кончалась очередная любовная история — очередной «опыт», — я умел размышлять и спокойно оценивать его, одновременно устремляясь в будущее: родившиеся под знаком Стрельца вечно куда-то торопятся. Для меня в этом была своего рода защитная мораль, заставлявшая избегать людей и мест, которых коснулся конформизм или строго установленный порядок. Я начинал сходить с ума, почувствовав над собой чью-то власть, хотя мне и нравилось испытывать собственное могущество над другими людьми.

Меня вела исступленная жажда новизны, и ни на что иное я был просто не годен. Эта необходимость движения, ставшая во мне как бы инстинктом самосохранения, сыграет со мной злую шутку, заключив в абсолютную неподвижность: куда идти, если тебе кажется, что ты прошел уже всеми путями, все попробовал?


Съемки состоялись, но я ничего не могу вспомнить, кроме каких-то людей, двигавшихся передо мной и вокруг камеры на фоне африканских пейзажей под почти белым от жары небом.

Группа распалась, марокканцы вернулись домой, французы улетели в Париж. Я решил остаться, взять напрокат машину и покататься по стране. Три дня спустя я позвонил в лабораторию: пленки проявили, все вроде бы было в порядке, хотя на двух кадрах обнаружились царапины. Я профессиональный оператор, но в который уже раз мысль о том, что ничтожная невидимая пылинка, попавшая в объектив, грозила уничтожить целые сцены любви, смерти, схваток и предательств, повергла меня в ужас. Художник может пустить в ход ластик, даже разорвать рисунок и начать творить заново, но киношник скован, на него давит чудовищная сложность процесса съемок: десятки посредников, помощников, рабочих, техников, немыслимые суммы денег…


Я сидел за рулем настоящей машины, но напоминал сам себе американского актера, играющего сцену не в автомобиле, а в голливудской декорации. Надо мной было настоящее небо, позади оставалась реальная дорога, менялись пейзажи, но во всем этом было, пожалуй, не больше подлинности, чем в «плюрах»,[6] проецируемых на экран из-за задней боковой стенки «плимута» образца 1950 года.

Но когда я попал в Атлас, все вдруг изменилось. День затухал, тяжелые черные тучи собирались над Тизи н’Тишкой, к которой я направлялся.

Я подсадил голосовавшего на дороге молодого торговца аметистами. Наверное, я ехал слишком быстро, потому что он от страха вцепился обеими руками в сиденье. Между его напряженным молчанием и воплями спортивного журналиста, комментировавшего по радио матч чемпионата мира по футболу, пролегла пропасть величиной со Вселенную. Карабкаясь по ступеням лестницы на крышу мира, расположившегося прямо под свинцовыми тучами, я был уверен, что на другом склоне горы меня ждут новые предзнаменования.


В Тамлате в жаркую погоду из скальных трещин как будто сочится мед. Круглый год цветут прекрасные розовые цветы. В июне в полях работают женщины, позже их сменяют мужчины.

Жители, уставшие ждать, пока правительство выполнит обещание и проведет электричество, скинулись на электрогенератор.

Как-то вечером, в слабом свете фонарей, я спускался по одной из улочек, завороженный тягучей музыкой. Был последний день мусульманского праздника рамадан,[7] и веселье на площади было в самом разгаре.

Молодежь танцевала; девушки были нарядно одеты, накрашены и увешаны драгоценностями; юноши били в широкие плоские барабаны или расколотые пополам бидоны. Взад и вперед носились возбужденные малыши. Юноши и девушки, выстроившись в два ряда, стояли лицом друг к другу, они делали несколько мелких шажков вперед, потом отступали и кружились на месте. Ребятишки в ритм музыки не попадали, и им велели отойти в сторону.

Какой-нибудь юноша выкрикивал придуманную им фразу, которую тут же подхватывали остальные. Потом ее повторяли девушки. Иногда певцы меняли в ответах несколько слов, отступая от первоначального варианта фразы, составленной очень просто. Автор отражал в ней свою жизнь, свои маленькие проблемы и любовные трудности. Если случайно двое вожделели по одной и той же «пери», между ними возникала поэтическая «стычка»: каждый воспевал собственные достоинства и обличал пороки соперника.

Я решил, что фразы придумывались экспромтом, но мне объяснили, что их готовили заранее: это не были «домашние заготовки», но юношей выбирали задолго до праздника придирчиво и очень тщательно. Своим выбором жители дуара присваивали счастливчикам звание поэта.


Как в любом городе мира, где сосед снизу может в праздничный вечер постучать к вам в дверь, требуя, чтобы вы приглушили музыку, танцы в этом маленьком марокканском городке были прерваны сумасшедшим стариком, которому мешал шум. Он вскарабкался на крышу, вывинтил единственную лампочку, освещавшую слабым светом танцплощадку, и швырнул ее на землю. Раздалось несколько протестующих криков, но всерьез на старика никто не рассердился. Превратившись в собственные тени, танцоры исчезли.

Вернувшись в Касабланку, я остановился в «Веселом кабане»: Гостиница казалась пустой, давно закрывшейся. В столовой спокойно вязала красивая француженка лет пятидесяти с длинными седеющими волосами. Я спросил номер, она подняла глаза и ответила, что я могу занять любой за ничтожную цену. Вошел молодой марокканец, подошел к женщине и нежно положил руки ей на плечи. Она повернула к нему лицо, они встретились взглядами, улыбнулись друг другу. Юноша был невероятно хорош собой, сияние, исходившее от него, заполнило пустую комнату. В их глазах было счастье, родившееся из нарушенных табу, я явно помешал этим двоим.


В номере я прилег на кровать, мне казалось, что перед глазами мелькают быстрые серебряные спицы, их сменили лапки каких-то насекомых, карабкающихся по дюнам и поскальзывающихся на песчинках, потом я вдруг вспомнил руки музыкантов Тамлата, ритмично бьющих в барабаны… Я задремал и проснулся только в восемь вечера.


Я обедал в одиночестве, если не считать мертвых глаз прибитой над дверью кабаньей головы. Этот охотничий трофей, часть дикого кабана, показался мне последней колониальной агрессией против мусульманского мира. Напрасный труд: Францию сдуло отсюда ураганом, скорее всего, ураганом любви седой пожилой француженки и марокканского юноши.

Она приняла у меня заказ и передала его пожилой арабке, стоявшей в дверях кухни.

Потом француженка — ее звали мадам Тевене — вернулась за стол к своему молодому любовнику и продолжила обед. Марокканка ушла на кухню.

В еде, которую мне подали, тоже не было ничего французского. Я уже перешел к арбузу, когда открылась дверь и вошел мужчина лет тридцати с чемоданом и дорожной сумкой.

В нем были все приметы европейца: серьезный, респектабельный, гордящийся собственным происхождением и властью, бесконечно скучный. Он подошел к столу, за которым обедали седая женщина и молодой араб, и громко спросил:

— Как дела, мама?

Она поднялась, подставила ему лицо для поцелуя и мягко ответила:

— Все прекрасно, а как ты? Нормально съездил?

Он ответил все тем же хорошо поставленным голосом, даже не взглянув на юного марокканца, который, даже сидя за столом, подавлял его красотой и великолепием тела.

— Садись, Хейра приготовит тебе что-нибудь поесть.

— Спасибо, мама, я уже обедал.


Он поклонился мне издалека. Он не понравился мне с первой же минуты, но, повинуясь какому-то нелепому порыву, я заговорил, вместо того, чтобы просто кивнуть:

— Добрый вечер, вы из Парижа?

Мне самому фраза показалась смешной: как если бы я сидел в «Веселом кабане» много недель, где-то в джунглях, на самом краю света, и не мог выбраться отсюда из-за разгоревшегося вокруг революционного пожара, а он добрался до нас, избежав сотен пуль, пройдя через горы трупов.

— Да Боже меня упаси, я никогда не смог бы существовать в Париже! Я живу в деревне, недалеко от Биаррица.

Он подошел и представился:

— Патрик Тевене…

Я пригласил его за свой столик:

— Выпьете со мной?

Он заказал виски, и Хейра принесла запылившуюся бутылку.

— Вы ведь здесь в первый раз?

— В Марокко?

— Да нет, в «Кабане»…

— Да.

— Значит, вы не застали великую эпоху. Отель принадлежал тогда моему отцу, Ролану Тевене. Здесь бывала вся Касабланка. Люди выстраивались в очередь, чтобы поужинать в ресторане моего отца… А уж какие женщины сюда приходили!.. Мой отец ведь был важной шишкой в этой стране.

— Он вернулся во Францию?

— Да нет, он умер — отравился испанскими консервами, когда ехал из Франции.

— Извините, я не хотел…

— Отец скончался на наших руках, помню, когда он приехал, мы как раз ели кускус. Позвали врача, француза, но он уже ничего не смог поделать… Папа умер в ужасных мучениях. Он говорил, что у него все внутренности в огне и желудок разрывается…

В наступившей паузе я поймал полный ненависти взгляд Хейры, брошенный на Патрика Тевене. Он заговорил, понизив голос почти до шепота:

— Моя мать не уехала… Вы, наверно, поняли почему?

Он сказал «почему», а подумал — я уверен — для чего, потому что воспринимал молодого марокканца как вещь, он был для Патрика не человеком, а восставшим членом, пронзавшим ночью тело матери.

Я решил прикинуться туповатым.

— Как его зовут?

— Кажется, Мустафа… О таких, как мой отец, можно писать романы…


Позже, под воздействием выпитого виски, я услышал от Патрика Тевене именно то, чего от него ждал: о его блестящей карьере в строительной отрасли, его ненависти к Алжиру, попавшему теперь «в лапы к русским», о садах Пале-Руаяля, изуродованных колоннами Бюрена, упадке Франции… Одна из его приятельниц разглядывала сундуки на марракешском базаре, ей надоело торговаться, и она сказала торговцу, что цена слишком высока. А тот ей отвечал, вы только подумайте: «А вы что, из новых бедняков Франсуа Миттерана?..» И он делает вывод: «Никогда раньше марокканец не посмел бы сказать ничего подобного. Как пострадал имидж Франции за границей, вы согласны?!»

Я встал из-за стола, поблагодарил Патрика и его мать. Она сказала:

— Хейра приготовит завтра кускус. Если не уедете, позавтракайте с нами.

Я ответил, что буду рад присоединиться, но пока не знаю, где окажусь завтра в полдень. Взглянув на кухарку и Мустафу, я вышел.


У себя в номере я разделся и принял душ. Вытираясь, заметил на левом предплечье лиловый прыщ и машинально пробормотал:

— Нет, невозможно, не может быть, чтобы…

Я лег, но никак не мог заснуть, чувствуя, как приближается ко мне смерть, у нее не Лорины глаза, это как бы два образа, слившиеся в один, — абстрактная, равнодушная общая гибель, глядящая на меня ее глазами. Это не может быть мой конец, пусть даже его аромат манит меня раскрытыми объятиями Кровавый цветок под моей кожей.

С ощущением, что должно произойти нечто невероятное, я вдруг вспомнил Лору, она вернулась, она как будто дергает за невидимые ниточки, лепит мою судьбу.


Откинув простыни, я присел на край кровати. Натянул трусы, потом джинсы, майку. Внезапно пришло возбуждение, но я удержался от соблазна и вышел.

Надо мной было звездное небо Неожиданно я услышал шум позади отеля. Спрятавшись в кустарниковой изгороди, я заметил темный человеческий силуэт, появившийся на стоянке перед отелем, и в лунном свете узнал Хейру. Она шла к дороге. Я услышал, как хлопнула дверца, зажглись фары, и машина тронулась.

В заднем кармане моих джинсов лежали ключи от машины, я кинулся на стоянку, рывком открыл дверцу и последовал за автомобилем, увезшим Хейру.


Я ехал в темноте за красными огнями «пежо», мимо мелькали деревья. Мы проехали какую-то деревню, и она повернула налево. Дорога шла вверх. Погасив фары, я последовал за «пежо-404». Машина остановилась возле небольшого кладбища. Я припарковался невдалеке и выключил мотор. Хейра и водитель вышли из машины, он был в темном, с лопатой в руке. Оба вошли на кладбище.

Бесшумно и быстро я последовал за ними и увидел, как они присели у какой-то могилы. Потом араб поднялся и начал долбить каменную поверхность склона, выщербленного ветрами, к которому прилепилось это простое кладбище с примитивными камнями вместо памятников над могилами нищих. Каждый день эрозия истончала слой земли, покрывающей покойников: прах соединялся с воздухом, приближаясь к небу. Но что такое несколько сантиметров по сравнению с вечностью?


Я с трудом верил своим глазам: мужчина, привезший Хейру, раскапывал могилу, сталь лопаты наткнулась прямо на покойника, зарытого, как велит Коран, без гроба, в простом саване.

Араб держал мертвеца, пока Хейра стаскивала с него простыню. Похороны, очевидно, состоялись утром — тело не начало разлагаться и только одеревенело.

Водитель бросил саван в выкопанную им яму и заровнял могилу, потом положил лопату, и они с Хейрой, подхватив покойника под мышки и за ноги, положили его в свой пикап под брезент. Хейра вернулась в машину, а араб сходил за лопатой и кинул ее рядом с мертвецом. Они тронулись с места и, развернувшись, поехали к отелю. Я последовал за ними.


Оставив машину перед въездом на стоянку, я побежал к гостинице. Там я увидел, как две темные фигуры тащат тело, и подошел немного ближе. Хейра открыла служебный вход, и свет, падавший из кухни, ударил мне в лицо и осветил лежащего на земле мертвеца. Они унесли тело на кухню, а я, пригнувшись, подкрался к окну.

Покойник лежал на полу. Хейра взяла с циновки блюдо с манкой и начала месить ее. Потом она поставила блюдо на пол, рядом с мертвецом, ее спутник приподнял мертвеца, а женщина придвинула к нему блюдо.


После этого кухарка принялась месить кускус, который собиралась подать нам завтра, одеревеневшими руками покойника. Манка тихо струилась по мертвым пальцам, а Хейра шептала заклинания, в которых часто повторялось имя Патрика Тевене.

Внезапно она повернула голову к окну, словно почувствовав мое присутствие. Я убежал и долго приходил в себя, спрятавшись в густых кустах и надеясь, что Хейра не успела узнать меня.


Кухарка и ее помощник опять погрузили мертвое тело в «пежо» и поехали в сторону кладбища. Там они наверняка вернут покойника в могилу.

Я поднялся в свой номер, разделся и растянулся на кровати. К счастью, день еще не занимался. Хейре тоже нужна была глухая ночь, утренний свет помешал бы ее зловещей и таинственной работе.

Уже засыпая, я вдруг сообразил, что на кладбище они наверняка заметили мою машину на обочине и все поняли.

Я заснул и видел сны. Когда утром я открыл глаза, передо мной все еще стояли призраки мужчин, живущих на холмах Рифа. Эти люди, войдя в транс, могли есть угли и кактусы. Они не обожествляли боль, подобно мне, она для них просто не существовала.

Я завтракал внизу. Мне подавала сама мадам Тевене, ее сын еще не спускался. Она спросила, буду ли я есть с ними полуденный кускус, и я сказал, что останусь.


Стол накрыли прямо под набитой соломой головой кабана. На скатерти стояло пять приборов: для госпожи Тевене, Патрика, меня, Мустафы и Хейры. Только мы с Патриком пили аперитив.

Мадам Тевене пригласила нас за стол. Хейра подала пастилью, а потом принесла кускус. Я был гостем, и мне первому подвинули блюдо с большой деревянной ложкой. Без малейшего колебания я взял ее, но, прежде чем положить еду на свою тарелку, посмотрел на Хейру. В ее глазах был дерзкий вызов, и я принял его. Ее взгляд обещал скорую смерть — конечно, не ее собственную, в моих глазах было обещание возможной смерти, скорее всего моей, и только моей.

Положив себе кускус, я обернулся к госпоже Тевене. Она перехватила взгляды, которыми мы обменялись, и, как мне показалось, все поняла, она знала и молча соглашалась.


Мы ели кускус. Вдруг Патрик Тевене закашлялся. Кашель стал хриплым, потом затих. Он сказал, что у него болит живот и что боль становится все сильнее. Он согнулся пополам, крича, что не может больше терпеть: как будто внутри него какая-то мерзкая тварь грызет внутренности, собираясь выбраться наружу.

Госпожа Тевене пошла звонить врачу, но во взгляде Хейры я прочел приговор Патрику: «Поздно. Ему уже никто не поможет».

Патрик упал со стула и забился на полу в конвульсиях. Лужица мочи и жидкого кала растекалась у его ног. В комнате стоял сильный запах гнили, Внезапно Патрик перестал биться и замер: он был мертв.


Приехал врач. Хейра подтирала пол возле Патрика. Мы подняли тело и положили его на стол. Врач сказал, что он ничего не может понять: похоже на отравление, но все произошло слишком быстро и непонятно. Он позвонил в полицию и в госпиталь Касабланки и попросил приехать за телом.


Мы сидели в столовой и ждали приезда полиции. Мустафа пытался утешить мадам Тевене, но от какой печали? Она не оплакивала сына, как будто его ужасная смерть была предначертана свыше и совершенно естественна. Хозяйка гостиницы пристально смотрела на голову кабана, потом сказала:

— Мустафа, умоляю тебя, выброси эту дрянь на помойку.

Марокканец взглянул на охотничий трофей:

— Я не могу к нему прикоснуться, я не смею.

— Можешь, можешь. Сделай это для меня… Вон его!

Араб влез на стул, снял голову и отправился на кухню. Мы услышали грохот спущенной в мусоропровод головы, потом Мустафу вырвало прямо на кабанью шерсть.


Вечером я сложил вещи и собрался выйти из номера. Оплатив счет, я попрощался с мадам Тевене и спросил:

— Что вы собираетесь делать дальше?

— У меня есть еще немного времени. Как только Мустафа бросит меня, все будет кончено.

Я пошел к машине, открыл дверцу, бросил сумку на заднее сиденье и сел за руль. Я уже собирался отъехать, когда чье-то лицо наклонилось к окну с моей стороны — это была Хейра. Опустив стекло, я сказал:

— Я никому ничего не скажу.

— Знаю, но мне есть, что тебе сообщить.

У нее был превосходный французский. Она обогнула машину, я открыл правую дверцу, и Хейра уселась рядом со мной. Она по-прежнему говорила мне «ты».

— Ты догадываешься, как умер Патрик Тевене. Ты не понимаешь, но знаешь, что я сделала для этого. Год назад точно так же умер его отец. Я поклялась, что этот человек исчезнет, и его отродье тоже. И я своего добилась.

— А его жена?

— Это совсем другое дело, я ее люблю, кроме того, в ее возрасте у нее больше не будет детей. Она не похожа ни на Ролана, ни на Патрика Тевене. А теперь я расскажу тебе, почему убила их… Два года назад я еще жила в Айн-Себаа, в пригороде Касы. У меня был двадцатилетний сын, которого звали Мунир. Это был мой единственный ребенок. Много месяцев подряд одна французская фирма добивалась разрешения построить в нашем квартале завод по переработке фосфатов. Но для этого нужно было согнать нас с места. И тогда появился Ролан Тевене. «Веселый кабан» всегда был только прикрытием. Тевене жил в Марокко, когда хозяевами страны были французы, и сохранил хорошие отношения и связи с людьми из правительства; он был посредником в торговле недвижимостью, и его попросили уладить дело в Айн-Себаа. Необходимо было найти причину, которая позволила бы правительству выгнать всех нас с нашей земли, и Тевене придумал ее. Он заплатил провокаторам, чтобы те подбивали людей протестовать все более резко и необузданно. Как только порядку начнет угрожать опасность и мятеж станет реальностью, достаточно будет прийти и выкинуть всех жителей квартала из их домов. Мунир разгадал хитрость Ролана, у него в крови было политическое чутье. У нас не было денег, но сыну удалось продолжить учебу в университете. Конечно, он собирался бороться против французов, но на этот раз понимал, что все подстроено и плохо кончится. Он встречался с людьми, объяснял им ситуацию и приобрел большое влияние. Агитаторов слушали все меньше и меньше… И тогда Ролан Тевене нашел очень простое решение: однажды ночью Мунира похитили, жестоко пытали, а потом убили. Его нашли на рассвете на окраине квартала, они отрезали моему сыну яички и запихнули их ему в глотку. Это был символ, позаимствованный из алжирской истории. Провокаторы распустили слух, что Мунир был предателем, что французские промышленники наняли его, чтобы уговаривать жителей квартала. Демонстрации возобновились, став гораздо более жестокими. Два дня спустя пришли военные, квартал освободили, а людей прогнали. Через несколько месяцев они начали строить свой завод.

— Как вы узнали?

— Госпожа Тевене пришла ко мне после убийства Мунира и сама все рассказала. Она предложила мне работу в «Веселом кабане», и я смогла отомстить: Тевене и его выродок мертвы.

— А она знает, как именно вы убили ее мужа и сына?

— Я ничего ей не объясняла, но она догадывается. Я знаю то, чего не можешь понять ни ты, ни она. Она никогда ничего не предпримет против меня, считает, что так предначертано свыше. Мектуб.

— Потому что любит Мустафу?

— Это знак судьбы… То, что ты оказался здесь и видел, как я готовлю кускус, тоже знак… Ты здесь из-за женщины, вернее, из-за девушки. Не ради нее, но из-за нее, так сплелись события. Ты думаешь, что одно событие никак не зависит от другого, а я вижу связи, недоступные твоему взору.

— Лора?

— Я не знаю ее имени, но сам ты не можешь ошибиться, ведь существует только она. У нее детское лицо, ваши пути много раз пересекались, теперь она останется в твоей жизни навсегда. У этой девочки будет большая власть над тобой — власть безмерной, безумной любви. Она причинит тебе боль, но заставит идти все дальше и дальше по жизни. Теперь тебя будет преследовать арабская кровь, перед глазами будет стоять мой убитый Мунир с собственным членом во рту. Ты искал случай — вот он.

— Я болен…

— Неважно. Предначертана не сама твоя смерть, но ее ожидание, близость смерти будет давить на тебя все сильнее с каждым днем.


Я отправился в Касабланку, сел в самолет и через несколько часов приземлился в Орли. Купив газету, я узнал, что накануне умер Жан Жене.

Я вспомнил его фразу, все время вертевшуюся у меня в голове: «Пантеры победили благодаря поэзии». Он любил Черных Пантер, «лезвие ножа». Все остальное в Штатах было для него слишком тривиально.

Я прочитал, что Жене родился 19 декабря 1910 года, а я — 19 декабря 1957-го. Я, естественно, не делал из этого совпадения никакого вывода о том, что тоже талантлив, но решил, что однажды мне придется, как и ему, начать действовать.

Поджечь бикфордов шнур, вытащить чеку из гранаты, нажать на гашетку ручного пулемета. Я как будто видел перед собой обрюзгшее, прекрасное, бульдожье лицо Жене, слышал, как его губы произносят завораживавшую меня фразу: «Только жестокость может положить конец человеческому насилию».

Из аэропорта я позвонил Лоре. Трубку сняла ее мать. Лора жила в этот момент у нее и подошла к телефону. Я поблагодарил ее за то, что она навела меня на съемки в Марокко, и предложил позавтракать со мной через два дня.

Потом я поехал домой. Прослушав автоответчик, выяснил, что звонил Сэми, и тут же набрал его номер.


Вечером я приехал за ним на тренировку по регби. Стадион находился в Пантене. Сильные ноги спортсменов в шиповках, ранящие зеленую плоть поля. Вместе с криками из глоток регбистов вырывался в ночной холод пар.

В раздевалках, между скамейками и душами, стояли молодые парни, голые, стройные, с накачанными мускулами, делающие вид, что им безразличны посторонние взгляды. Но я видел только его, моего Сэми.

Стадион принадлежал спортивному полицейскому обществу. Тренеры, уверенные в себе молодые полицейские, высокие, усатые уроженцы юго-запада страны, громко переговаривались. Игроки начали одеваться. Один из тренеров спросил, кто хочет пойти с ним к Андре. Ребята сомневались, страх боролся с желанием. Сэми отказался; указав на меня подбородком, он сказал:

— Я собираюсь поужинать с приятелем.

Трое игроков согласились. Они сели с двумя полицейскими в машину и выехали со стадиона.

Мы катили к Парижу. Я спросил Сэми:

— Кто такой этот Андре?

— Да это так, полицейские штучки. Андре устраивает групповуху. Я там еще не был, хотя, говорят, есть на что посмотреть.


У нас было свидание в кафе на улице Блоке, раньше оно называлось «Негритянский бал». Я слегка опоздал, Лора уже ждала меня в баре. Мы улыбнулись друг другу: она опиралась спиной о стойку, а я как раз толкал вращающуюся стеклянную дверь. Мы сели за столик в бильярдном зале.

Лора и я сидели напротив, над ее головой нависала галерея, повторявшая контуры зала первого этажа. Я мало что помню о том вечере. Кажется, мы заказали салат. Я был в коротких, узких джинсах с бахромой внизу, ремень густо-красного цвета, а майка черная, в серую полоску… У Лоры на руках несколько браслетов… Я встал и пошел в туалет, а она уставилась в тарелку с салатом… Когда я вернулся к столику, она подняла глаза, взглянув сначала мне в лицо. Потом взгляд скользнул ниже и уперся в ширинку.

Теперь Лора смущала меня гораздо меньше, да и сама она чувствовала себя раскованнее. Она была нежная, юная, соблазнительная. Я хотел ее, эту молодую девушку, почти девочку, а вовсе не то таинственное зыбкое лицо, оставшееся в моей памяти, — странное смешение ночи и смерти.

Мы вышли на улицу. Она спросила, откуда у меня этот синий мешок. Я ответил:

— Собираюсь заняться спортом.

Я настоял и отвез ее домой на мотоцикле, хотя она жила в ста метрах от кафе. У ее подъезда мы никак не могли расстаться, все говорили что-то незначительное, лишь бы отдалить момент прощания.


В течение следующих двух месяцев я сам звонил Лоре. Часто мы виделись после обеда в Париже или встречались вечером, просто бродили по улицам. Это напоминало мне о моей первой девушке, подружке кузины из Фонтенбло… Мне тогда было пятнадцать, и я был девственником. Мы пошли туда вместе с Марком, он встречался с моей кузиной, а я с той девочкой. Ее звали Лоране, и я не занимался с ней любовью…


Я был на десять лет старше Лоры, но наши отношения напоминали детский флирт. Вот только наши взгляды умели проникать под одежду, точно угадывая очертания тел.

Иногда Сэми приходил ночевать ко мне. Мы ласкали друг друга, и, если он кончал у меня во рту, я шел к раковине и долго полоскал рот. Если я зажигал в ванной свет, зеркало отражало не серое лицо усталого парижанина, привязанного к сексу, как наркоман к своему шприцу; стены, выкрашенные в оранжевый цвет, золотили мою кожу. Но на левой руке продолжал расти чудовищный фиолетовый бубон. Я отказывался верить своим глазам.

Мы никогда не обладали друг другом, потому что не хотели этого, а вовсе не из-за того, что я сказал Сэми о своей болезни и необходимости соблюдать осторожность — судя по всему, ему было на это глубоко плевать.


Сэми умирал от скуки в своей опере. Он заполнял карточки, раскладывал фотографии по коробкам и мечтал сменить работу. Я взял его ассистентом оператора на съемки видеорепортажа в Пиренеях об одном классе, занимающемся реставрационными работами. Мы прилетели в Перпиньян на самолете, а оттуда на машине отправились в Вильфранш-де-Конфле. Я снимал мальчиков, занимающихся спелеологией и восстанавливающих старинные часовни. Мы были в горах, и неожиданно, в полдень, Сэми исчез. Когда я нашел его, он висел над пропастью, пытаясь совершить восхождение на совершенно отвесную стенку. Я заорал:

— Ты просто рехнулся!

Но, взглянув на его вздувшиеся бицепсы и пальцы, вцепившиеся в камень, почувствовал желание.


Это было в конце июня, в тот вечер, когда состоялся праздник музыки. Лора позвонила мне накануне: она была знакома с музыкантами «Такси-Герл» и предложила пойти послушать их на площадь Нации.

Сначала мы зашли в кафе возле Центрального рынка, где министр культуры устраивал вечер с танцами. Я спросил Лору:

— Ты что, осветлила волосы?

В тот вечер на ней были джинсы, короткие черные сапожки, зеленая майка с длинными рукавами и костяной браслет. Волосы она заплела в косичку.

На площади мы прошли за сцену, басиста не оказалось, и Дарк и Мирве сыграли без него. Я смотрел только на Лору, сидевшую на металлической загородке, и думал, что сегодня мы займемся любовью.


Мы ехали на мотоцикле по автостраде к воротам де ла Вилетт. Озябшая Лора обняла меня руками за талию и прижалась к моей спине. Мы зашли ненадолго в «Зенит» — послушать, как поют «старички», а оттуда отправились в африканский ресторан на улице Тиктон и заказали цыпленка в лимонном соусе. Потом я снял ботинки и признался ей:

— Я люблю не только девчонок…


Мы молча сидели на скамье; на противоположной стене, серой и потрескавшейся, была нарисована большая яркая фреска. Вдруг Лора сказала:

— Хочу к тебе…

— У меня не так уж и плохо, правда, места маловато, ты как?..


Я поставил какую-то старую пластинку, по-моему, это был Меркьюри, мы легли на кровать и долго ласкали друг друга. Она положила руку мне на ширинку, а я целовал, покусывая, ее грудь. Волосы на лобке у нее были короткие и жесткие. Лора расстегнула ширинку и попыталась стянуть с меня джинсы, но они были такие узкие, что мне пришлось помочь ей. Я давно не чувствовал такого возбуждения. Лора скользнула губами вниз по моему телу и начала целовать и ласкать языком мой член, явно получая от этого удовольствие.

Я пересплю с этой девушкой: ей семнадцать лет, она мне нравится, мне хорошо с ней. Ко мне вернулись юношеские желания, которых я никогда не испытывал с Кароль, я действительно хотел сейчас женщину. Все казалось простым и возможным: забыть мальчиков, которых я любил, моих партнеров по диким ночам, даривших мне только боль, сперму или мочу. Я вдруг вспомнил предсказания Хейры о Лоре, о долгом романе, о приключении… И не хотел рисковать потерять все это, хотя у меня не было презервативов, а признаться, что заражен, я не мог.

Я перевернул Лору на спину, лег сверху, и она сама помогла мне войти в нее. Мы любили друг друга очень долго, и я сам не знаю, почему все вышло так прекрасно. Она закричала, вцепившись ногтями мне в спину, но я не выпустил ее, пока сам не кончил. Ощущение было сильным, как никогда.


Я лежал рядом с Лорой на боку, и у меня не было того чувства неловкости, чего-то серого и кислого, которое всегда возникало после оргазма с Кароль. Я мучился мыслью, что излил в нее свою зараженную сперму, и надеялся, верил, что ничего страшного не произойдет, ведь мы только в самом начале нашей «любовной истории».


На следующее утро я встал и надел майку с надписью «Калифорнийский университет», пижамные штаны и тапочки, чем ужасно рассмешил Лору. Она, наверно, подумала: «Господи, что за чучело!»


У меня было свидание с Джемми. Мы пошли в кино втроем, а потом пообедали в «Гиппопотаме» на Елисейских полях. Мне казалось, что я вернулся на десять или пятнадцать лет назад, когда мы с Марком напивались в маленьких кафешках.

Лора позвонила матери, которая уже сутки ничего о ней не знала и наверняка очень беспокоилась. Разговор шел на повышенных тонах, в конце концов Лора крикнула:

— Плевать я на тебя хотела! — и повесила трубку.

Джемми предложил пойти к его приятелю, где можно было покурить косячки и вволю понюхать кокаину. Меня это не вдохновило, я хотел только Лору и попросил ее остаться со мной на всю ночь. Она собиралась вернуться домой, но все-таки сказала:

— Ладно, в последний раз!

Я не понял, что она хотела сказать словами «последний раз», но решил ничего не спрашивать. Джемми ушел один, а мы с Лорой опять оседлали мой мотоцикл.


В эту ночь мы занимались любовью очень медленно и невероятно нежно. Я так и не посмел сказать девушке, что у меня был положительный анализ на СПИД, но из-за мыслей об этом не смог кончить. Впрочем, так было даже лучше: как только Лора кончила, я вышел из нее и, помогая себе рукой, быстро достиг оргазма.


Я встретился с хозяином «Шаман Видео» и попросил его принять Сэми на работу. Он взял его курьером, пообещав обучить на помощника оператора.


Сэми жил у Марианны, своей приятельницы-журналистки. Однажды вечером я заехал за ним — мы собирались поужинать вдвоем — и впервые увидел ее. Мы смотрели друг на друга, как два пса, оспаривающих кость. Я нашел ее красивой, особенно хороши были темно-синие, с фиолетовым оттенком, глаза. Она познакомилась с Сэми в метро, когда ему было всего шестнадцать. Два дня спустя они вместе катались на роликовых коньках на Монпарнасе, и Серж приставал к Сэми.

Нарциссизм, корысть, жажда соблазнять смешались воедино, и Сэми поддался, согласившись участвовать в бесконечных комбинациях Сержа: его фотографировали в кожаных коротких шортах с голым торсом, он позировал для видеофильмов, где его задницу снимали под всеми возможными углами — то под фирменными простынями лондонского отеля, то в обтягивающих джинсах…

Я знал, что Марианна терпеть не может Сержа. Но догадалась ли она, что я иногда сплю с Сэми? Серж был побежден, но появился я, и она ворчала:

— Черт, эти педики никогда не оставят нас в покое!


— Ты хочешь пойти с нами?

— Не могу, мне надо работать.

Я закрыл дверь, и Марианна осталась одна, она писала статью. Я спустился по лестнице вслед за Сэми, и мы пошли в «Пасифико».


Мы пили текату и мескаль, и Сэми опьянел. Мне удалось разговорить его… Вот он в армии и получает отпуск. Марианна ждет его на платформе. У него бритая голова, он загорелый и гибкий. Марианна кричит от удовольствия под ударами его крепких бедер… Ему семнадцать, он возвращается в казарму. Капитан встречает его словами: «Какую цель вы перед собой ставили, записываясь в альпийские стрелки?»

Черт, ну и кретин! Я собираюсь похоронить себя в армии, потому что просто не знаю, что с собой делать, мне житья не дает какой-то мерзкий педик, все вообще может рухнуть, а этот кретин в погонах спрашивает меня о намерениях! Я хотел драться, готов был сдохнуть, разве этого мало?!

Сэми хотел просто смыться, отряхнуть прошлое с каблуков, все началось очень давно… Вот ему девять. Он возвращается из Каора, из своего пансиона. Поезд подползает к Тулузскому вокзалу. Начинаются новогодние каникулы. Сэми с лета не видел родителей. Сейчас отец поднимет его в воздух, он почувствует его сильные руки на своих предплечьях. Сэми встает с сиденья, попутчик помогает ему вытащить сумку из багажной сетки. Холодный влажный воздух проникает под одежду, Сэми застегивает куртку, и внезапно ему становится страшно: над розовым городом витает что-то черное, как будто черный ветер дует. Ни отца ни матери нет у вагона, только сестра. У нее жесткое выражение лица и глаза на мокром месте. «Почему папа не пришел?» Она не знает, что ответить. «Он не мог прийти, он сегодня работает». — «А мама?» — «Она тоже не смогла».

Они садятся в автобус. Начинается дождь, и за вертикальными струйками на окнах Сэми различает другие, горизонтальные и розовые, пятна фасадов, как гуашь на полотне. Сэми замерз, он чувствует неясную, непонятную угрозу и начинает тихонько плакать. Тогда Лидия обнимает его рукой за шею, прижимает к себе. От нее пахнет ванилью. Сестра на четыре года старше, она смотрит ему прямо в глаза и говорит: «Сегодня утром полицейские забрали папу».


«Клянусь тебе, в этот момент я вдруг почувствовал себя ужасно тяжелым и подумал, что, когда мне будет восемнадцать или двадцать, я тоже стану много весить. Но это будет вес накачанных мускулов, как у отца, а не тяжесть горя…»

В автобусе, везущем их домой, Сэми и Лидия не разговаривают. Она по-прежнему прижимает брата к себе, он чувствует щекой ее маленькие твердые груди. Вдруг она начинает рассказывать об аресте отца. Она спала, ее разбудили крики матери. Она бежит к комнате родителей и останавливается на пороге. Полицейские взломали входную дверь, сорвали простыни и бросили отца на пол. Мама закуталась в простыню, она вопит и ругается по-испански. Во сне отец возбудился, молодой полицейский заметил это и говорит с издевкой: «Ну что, обезьяна, не удастся тебе сегодня перепихнуться, а!» Лидия вся трясется, выпив кофе с молоком, она тут же бежит в туалет, и ее выворачивает наизнанку…


«Ты сечешь, Лидия должна была молчать, но она знала, что я пойму, и все мне рассказала… Мама вернулась домой вечером, помню, я смотрел телевизор, лежа на диване и положив голову Лидии на колени. Мама поцеловала меня и сказала: „Твой отец нашел новую работу в электронике, до января он будет на севере Франции“. Я смотрю на Лидию, улыбаюсь и говорю: „Хорошая работа? А платят сколько?“ А чуть позже, за ужином, спрашиваю: „Черт, папа все-таки мог бы остаться дома, он же знал, что я приезжаю!“»


В «Пасифико» полно народу: смех, прикосновения, признания в любви, даже траханье; говорят по-французски, по-английски, по-испански. Мы еще выпили текаты, и я спросил Сэми об отце, но он больше ничего не захотел мне рассказать, даже в какой стране Магриба родился.

Я отвез его к дому Марианны. Через несколько минут их тела будут рядом, совсем близко друг от друга, и это причиняет мне боль. А ведь все должно было бы быть очень просто: у меня есть Лора, между нами зарождается любовь.


Чтобы заглушить боль, мне нужно было окунуться в мерзость и порок, только это помогало. Под мостом Гренель есть Лебединая аллея, где черноту ночи не разгоняет ни одно светлое пятно. Под мостом колышутся человеческие тени, если, конечно, это не черные австралийские лебеди.

Бритоголовый парень в холщовых штанах и армейских ботинках прижимает меня к опоре моста и бьет коленом в пах. Когда мой партнер отклоняется в сторону, я вижу на другой стороне Дом Радио. Он плюет мне в лицо, я мочусь ему на руки, а он вытирает их об мои волосы и шею. И я забываю…


К Лоре я возвращаюсь очистившимся. Я знаю, что мог бы приобщить ее к «радостям» моих диких ночей, и это ничего бы не изменило. Грязь, плевки, моча, сперма или дерьмо отмываются водой и мылом.

Я любил чувствовать ее груди, ощущать себя внутри нее. Я редко целовал Лору, почти не разглядывал тело. Ласкать я любил Сэми, и целовать я хотел тоже его, но он, на мое несчастье, предпочитал женщин.

Я любил Сэми, любил Лору, любил порочность своих ночей. Неужели я родился с расщепленным сознанием? Или меня резали на кусочки медленно, постепенно, потому что в монолитном состоянии я становился слишком опасным, неконтролируемым?


Я трус: считаю, что прихожу к Лоре, очистившись от грязи ночной жизни, но молча и подло отравляю ее своей гнилой кровью. Я стрелял в нее вирусом и ничего не говорил. Молчание завораживало меня.

Я хотел признаться и не мог: ей только исполнилось восемнадцать, и я видел лишь ее обманутую юность и погибшую жизнь.


Наш с Омаром фильм должны были показывать в Швейцарском культурном центре, а после просмотра устраивали обсуждение. Жена Омара только что родила дочку, он сидел у ее постели и попросил меня сходить туда вместо него.

Я взял с собой Сэми. Мы болтали и смеялись, пока не погасили свет. Девушка, сидевшая за несколько рядов до нас, все время оборачивалась и улыбалась нам. Сэми девица понравилась. Когда мы вышли на улицу, я подошел к ней. Внезапно оробевший Сэми присоединился к нам. Девушка оказалась швейцаркой из Лозанны, звали ее Сильвия. В Париже она училась рисованию.

У Сильвии была комната в общежитии Художественного городка, хотя чаще всего она ночевала у подруги. Она сказала, что сегодня ночует одна, и пригласила нас с Сэми к себе. В двух больших комнатах прямо на полу лежали матрасы, грязная посуда была свалена на кухне, тут же блюдо остывших спагетти с томатным соусом, на стенах и на полу — рисунки и картины.


Мы ласкали Сильвию, и наши руки иногда встречались. Я прикасался пальцами к телу Сэми, он тоже, как бы невзначай, ласково проводил ладонью по моему бедру. Девушка удивлялась нашим движениям. Сэми решил поддразнить ее:

— Да он же мой любовник!

Я включился в его игру, хотя чувствовал, что Сильвия хотела бы заняться любовью только с одним из нас, вот только не решила еще с кем именно. Лаская, Сэми одновременно отдалял меня от девушки: он знал, что его я хочу больше, чем ее; он возбуждал меня, привлекал к себе — лишь бы я не покушался на Сильвию. Через мгновение они сплелись в объятии, отстранив меня.


Я отправился в соседнюю комнату и улегся на матрас. Беспорядок, матрасы на полу и грязь заставили меня вспомнить начало 80-х… Я возвращаюсь из Пуэрто-Рико, загоревший, опьяневший от секса и солнца. Такси везет меня в сером воздухе, крутится вокруг Парижа, а я все еще ощущаю на своей коже запах трех любовников предыдущей ночи: Эдсон водит без прав «кадиллак» Джо-адвоката и приторговывает в бидонвилях Сантучче; Макс «щиплет» туристов на Кондадо-авеню; с мягким и интеллигентным усачом Орландо я сплю только потому, что он хочет меня уже несколько дней. Я звоню у дверей Марка. Он делит квартиру с приятелем-инженером, работающим в нефтяной компании. Марк студент, несколько месяцев назад я тоже учился на инженерном факультете.

В их двухкомнатной квартире матрасы брошены прямо на пол, грязная одежда свалена в углу, сквозняки гоняют по комнатам клубки пыли, стекла, рамы и подоконники заросли грязью, а в воздухе повис стойкий запах двух холостяков и едва различимый аромат случайных приятельниц. Все эти воспоминания вернулись вдруг ко мне через десять лет в квартире, где Сэми занимался любовью с Сильвией, а я пытался заснуть в соседней комнате… Мы не виделись с Марком несколько месяцев, но, когда я вошел, у нас обоих возникло чувство, что мы расстались накануне. Мне негде ночевать, и Марк предлагает положить еще один матрас в коридорчике, соединяющем комнаты. Я соглашаюсь и остаюсь на месяц, на два…

Однажды вечером я встретил на Трокадеро парня, сказавшего мне, что он фокусник и ассистент Жерара Мажакса. Я привел его в свой коридорчик, надеясь, что Марк и инженер уже спят. Я раскидываю матрас, мы быстро раздеваемся, и фокусник овладевает мной. Когда я начинаю кричать от удовольствия, дверь комнаты открывается и выходит инженер в одних трусах. Чтобы добраться до сортира, он вынужден перешагнуть через нас. Возвращаясь, он смотрит на нас с откровенным отвращением. Мой фокусник смывается, а инженер стучит к Марку, и тот кричит, чтобы он входил. Я успеваю заметить полотенце, наброшенное на лампу, и голую спину девушки, сидящей верхом на Марке. Инженер спрашивает:

— Я помешал?

— Да вовсе нет! Наоборот, ты очень вовремя, Арлетт как раз спросила меня, на какой стадии возгонки получается чистый парафин!

— Извини…

— Тебе что-нибудь нужно?

— Да нет, ничего… Уверяю тебя, ничего.

На следующий день за завтраком инженер сказал Марку, что съезжает с квартиры и я могу занять его комнату. Я спросил:

— Это из-за вчерашнего?

Он ответил:

— Да… нет… может быть. — И добавил, что ему предложили место в Дубае на пять лет: тройной оклад, из этих денег часть будет идти на его счет, от таких предложений не отказываются…


Я улыбался своим мыслям, когда вошел Сэми. Я тут же изобразил на лице обиду брошенного любовника, и он улегся рядом со мной, прижался, несколько раз поцеловал в шею, потом встал и ушел. Так он возвращался несколько раз, проверяя мое настроение, и опять уходил заниматься любовью с Сильвией. Так, во всяком случае, казалось мне до утра, когда я без конца просыпался от криков удовольствия, существовавших в действительности только в моем воображении.


Утром мы пили кофе за стойкой кафе на авеню Гобеленов. Я спросил у Сэми, хорошая ли была ночь. Он ответил:

— Она позволила мне лизать себя, целовала меня, запустив палец в задницу, но так и не дала!

— Если бы ты спал со мной, я бы тебе все позволил!

Мне казалось, что время соткано из двух несовместимых материй: фатальности и прерывистости. Я проживаю историю, написанную моим прошлым, болезнью и предсказаниями Хейры; но я переживаю и множество страстей и желаний, островков событий, никак не связанных друг с другом.


Лора растянулась на спине, я лежал сверху. Я сказал ей:

— Ты знаешь, я был с многими, иногда накоротке. — Я хотел, чтобы она поняла сама, без объяснений. — Может, лучше мне надеть презерватив… — Я не осмеливался сказать и презирал себя за трусость. Но я так мечтал о спокойной любви! Поэтому вытащил резинку из пакетика и начал натягивать на себя.

Попробовав один раз, мы решили больше не экспериментировать: Лора хотела чувствовать мою кожу, а я — тепло и влагу ее лона. Наши жизни достигали высшей точки в этом слиянии, и мы не могли позволить жалкому кусочку резины испортить нам удовольствие.


Как-то в воскресенье я обедал с Сэми у его родителей. Они жили на южной окраине. Мать Сэми работала в охране какого-то института, а отчим, чилиец по имени Пабло, был садовником.

Стены в квартире были бетонные, комнаты квадратные, с высокими потолками. Ароматы средиземноморской кухни пропитали диван, кресла и ковры — чеснок, помидоры, базилик и оливковое масло. Сэми жил там, любил этот дом, как аквариум, сдерживающий резкость его движений.

Никто не заговаривал об отце, но его отсутствие давило на семью, ради него Сэми был готов на все.


Возвращаясь на машине в Париж, Сэми не отрываясь смотрел за воображаемый горизонт, загроможденный домами и машинами.

— Мой отец все еще очень красив. Он долго работал вместе с Пабло. Чилиец делал бомбы, как бог, ни один сейф не мог перед ним устоять. Они организовывали серьезные дела, иногда много дней подряд готовили нападение, это тебе не выпустить всю обойму в старуху, сидящую в инвалидном кресле!

Сэми пугал меня: его восхищение было жестким и неуемным, он не рассуждал. На мгновение я увидел в нем фанатика и спросил:

— Кто из них кого бросил, мать или отец?

— Они давно ссорились, а потом его взяли за ограбление ювелирного магазина и дали восемь лет.

— И она сошлась с Пабло?

— Позже. Сначала она приехала в Париж, работала в разных барах на Пигаль. Чилиец нашел ее, и какое-то время все шло хорошо, но потом денег не стало и матери все надоело. Она никогда не соглашалась спать с посетителями баров, а Пабло не работал. В тот момент она познакомилась с одним голландцем, мясником, набитым деньгами. Мы уехали с ним в Амстердам. Мне было тринадцать лет, тогда-то меня и трахнул тот кондуктор, да я тебе говорил. Через шесть месяцев мать не выдержала, мы вернулись в Париж, она опять сошлась с Пабло, и они нашли сегодняшнюю работу.

Мы закончили день, напиваясь в барах на площади Пигаль. Мы сидели на высоких табуретах, изредка перебрасываясь словами, на нас поглядывали девушки. Сэми вдруг сказал:

— Забавно будет встретить здесь какую-нибудь подружку матери, которая качала меня на коленях в детстве!

Немного погодя он спросил.

— Ты когда в первый раз переспал с бабой?

— Не очень рано, мне было уже семнадцать.

— А с мужиком?

— В двадцать один.

— А меня лишила невинности подруга матери. Она как-то раз пришла посидеть с нами и, как только сестра заснула, вошла в мою каморку и научила заниматься любовью… Она была замужем за парнем, который делал фальшивые двухсотфранковые банкноты задолго до того, как их ввели в обращение…


С Лорой я разговаривал немного. Она собирала для меня сведения о музыкантах-африканцах, живущих в Париже, — мне заказали фильм о них. Но потом правительство отказалось от этой затеи — «культурное скрещивание» перестало быть доходным делом, и проект закрыли.


Мы с Лорой мало говорим, редко ласкаем друг друга, зато всегда достигаем оргазма. Мы уезжали в Лион с Рашидом, он попросил меня принять участие в вечере, организованном в поддержку двух музыкантов, объявивших голодовку в знак протеста против принятия нового закона о предоставлении гражданства. На вокзале Лора подарила мне маленькую плюшевую собачку, которую назвала Хасан Сегев, в туалете она сделала мне минет, а потом, в Ла Пар-Дье, мы пошли поискать какой-нибудь ресторан.

Был воскресный вечер, и все магазины пустовали. Боль не стихала: накануне мой дантист поставил мне четыре искусственных зуба. Та же кровь, что пробуждала мой член, чтобы я мог обладать Лорой, стучала в деснах, разрезанных электрическим скальпелем.


Врач взглянул на лиловый нарыв на моей левой руке.

— Это совершенно ни на что не похоже, давайте сделаем биопсию, там будет видно…


Я лежал на операционном столе госпиталя Тарнье. Дерматолог приподняла мою руку и начала делать местную анестезию — несколько подкожных инъекций вокруг нарыва. Потом она сделала два косых надреза скальпелем вокруг болячки, убрала отрезанную кожу, наложила два шва и забинтовала рану.

— Мы сделаем подробный анализ, и через несколько дней вы узнаете результат.


Наступала ночь, и Медонские холмы виднелись на горизонте в оранжевом сиянии. Юго-западный ветер доносил до наших окон тошнотворный запах печей завода по переработке мусора — странный, чесночно-ванильный. Я ждал Лору, Игги Поп пел своего знаменитого «Чудесного ребенка», а в моей крови играл кокаин. Я был страшно возбужден — этот наркотик десятикратно усиливает желание и оттягивает оргазм: сегодня я замучаю Лору, сделаю так, что боль сольется с наслаждением. Глядя в зеркало в ванной, я гладил себя по узким драным джинсам.

Я включил телевизор. Шли новости: в охранника тюрьмы семь раз ударила молния, у него загорелись волосы, совершенно сгорели брови, он потерял большой палец на ноге. Моя болезнь — тюрьма без охранника. Я подумал о Жене и сказал себе: «Болезнь — моя каторга, моя Гвиана, моя Кайенна. Параллельный мир, бросающий вызов обществу на первых страницах газет, они изредка встречаются, когда кровь и сперма выстраивают для вируса воздушный мост. Любовь преодолевает стены камер, на прогулке взгляд, брошенный искоса, легкое прикосновение равноценны самому пылкому признанию, сделанному на свободе, за которым обычно следует бурный и чистый оргазм. Прежде, в проклятых тропиках, самый жестокий убийца ждал, чтобы выбранный им мальчик показал ему свою любовь, доказал ее дрожью тела. Он мог, замерев, до слез жаждать малыша или сразу взять его силой: изнасиловать, впиться в губы жадным поцелуем, искалечить юность».


Я ждал Лору и чувствовал, что моя любовь вырвалась за ворота каторги. Я больше не мог ждать, закрывая глаза на свое израненное тело.

Она позвонила, и я открыл дверь. Мы поцеловались, и я пошел по коридору, слыша, как моя любимая говорит мне вслед:

— Тебе идут эти джинсы, у тебя в них такая красивая задница!

Я обернулся, сделал шаг ей навстречу — она опустила глаза вниз и прошептала:

— О, и спереди неплохо!

Я начал ласкать грудь Лоры через бежевый свитер, обхватил руками круглую попку, прижался к ней членом и выдохнул:

— Лора, я сделал анализ на СПИД, он положительный.


Она проглотила мерзкую тварь. Моя фраза вошла в ее мозг, но она не отстранилась, не отпустила меня. Мы легли, и я начал натягивать на себя презерватив, Лора сорвала его и бросила в пепельницу. Отныне я никогда не буду кончать в нее.

Лора у матери одна. Она не может заснуть и рыдает от парализовавшего ее страха. Она звонит подружке, и та приходит к ней смотреть видео. Прижавшись друг к другу они смотрят «Трамвай „Желание“».

На следующий день она призналась мне:

— Я испугалась только за тебя. — И вдруг опять начала рыдать, слезы душили ее Немного успокоившись, она продолжала: — Я все время вспоминаю то, что случилось у меня с Фрэнком. Я по нему с ума сходила, мне было всего шестнадцать, когда он уехал в Штаты. Как-то ночью, в два часа, он позвонил и сказал, что только что вернулся в Париж и заедет за мной через десять минут. Я быстро оделась, ужасно ругаясь с мамой, — она не хотела, чтобы я уходила так поздно из дому. Фрэнк ждал меня внизу, в открытом «БМВ». Было лето, и мы долго катались по кольцевым автострадам, а потом, сама не помню как, оказались в дешевенькой гостинице в Булони. Я хотела его, мы быстро разделись, я начала целовать его и вдруг случайно зубами поранила ему член до крови. Кровь почему-то не останавливалась, у меня все лицо было измазано, струйки стекали по животу. Мы отправились в маленькую ванную, он начал мыться, пытаясь унять кровотечение, потом вдруг обернулся ко мне и сказал, что заразился СПИДом. И я поверила: он ведь вернулся из Америки, там-то он эту гадость и подцепил, кровь все никак не останавливается, может, у него даже гемофилия или что еще похуже… Я смотрю на себя в зеркало: я вся измазана кровью Фрэнка, и тут начинаю вопить, плакать и не могу успокоиться, а он говорит:

— Черт, да это вранье, я пошутил, нет у меня никакого СПИДа, чего ты так завелась?!

Но я уже не могу остановиться, кричу, рыдаю, прошу, чтобы он отвез меня домой, а там никак не могу уснуть, представляю себе, что все пропало, я погибла… На следующее утро я все рассказала маме.

Лора замолчала, потом посмотрела мне в глаза и призналась:

— А теперь я боюсь только за тебя и совершенно не думаю о себе, с тех пор как ты мне сказал…


Я звоню в госпиталь, чтобы узнать результаты биопсии. Прошу к телефону врача, он отвечает:

— Я только что из лаборатории, они ни в чем не уверены. Я смотрел сам и думаю, что это может быть обычная инфекция, ты мог пораниться где-нибудь.

Сэми у меня дома, мы нюхаем кокаин, а Лора ждет меня внизу с чемоданом. Завтра мы должны лететь на Корсику, я спускаюсь вниз, и в этот момент звонит Кароль. Сэми снимает трубку и говорит ей:

— Он пошел вниз за своей подружкой…

Мы с Лорой возвращаемся и снова беремся за кокаин. Лора и Сэми шутят, он ставит платиновый диск Черного Берюрье и врубает звук на полную мощность: «О, несчастный лис, воины видели тебя… О, несчастный лис, твоя ярость нерастрачена…»

Сэми начинает подпевать во весь голос, а если забывает слова, то просто вопит:

— Вот, это за апачей Токио, могикан Парижа, краснокожих Дижона! — И внезапно вспоминает: — Черт, я совсем забыл — тебе Кароль звонила.

Я разозлился на него.

— Ты что, не мог придумать ничего получше, чем «Он ушел за подружкой»?

Через некоторое время Сэми говорит:

— Ладно, я пойду утешу Кароль, полижу ее немножко!

А я соглашаюсь в полубессознательном состоянии:

— Давай, давай, она — клиторальный тип, а вот Лора — вагинальный… Так что если вдруг захочешь утешить ее, засунь ей свою большую штуку поглубже!

Лора бросает:

— Черт возьми, какой ты образованный!

Но я понимаю, что она шутит, — мои слова ее не шокируют.


Несколько недель назад мы занимались любовью втроем — Сэми, Кароль и я. С тех пор они встречаются. Я сказал ему, что больше в эти игры не играю, слишком много страданий они мне причинили. И это не предлог, я действительно больше не хочу Кароль, когда я о ней думаю, то представляю себе спрута, который ласкает меня своими липкими щупальцами.

Сэми берет свой шлем, а я подкалываю его:

— У тебя теперь велосипед? И где же ты его слямзил?

— Ну нет! Я работаю, я честный служащий!

Сэми убрался наконец, а мы едем ночевать к моим родителям в Версаль. Мы поднимаемся в маленькую комнату под крышей и долго занимаемся любовью. У меня в крови столько кокаина, что я никак не могу уснуть, несмотря на оргазм. Кровать слишком узкая. Я глотаю три таблетки разного снотворного, и сон все-таки приходит.


«Фоккер» приземляется в аэропорту Фигари, и Мишель уже ждет нас. Он везет нас в Порто-Веккьо. Мишель по-прежнему работает почтальоном: разнеся утром почту, он освобождается на весь день. Его жена сторожит имение какого-то богача с континента, выращивает немецких овчарок и дрессирует их для охраны. Мишель каждый день стреляет из «магнума» по консервным банкам. Однажды он попадет в голландского туриста, если этот придурок поставит палатку на территории поместья. Мы едем через «городок дебилов»: у всех жителей там приплюснутые головы, кажется, из-за кровосмесительства. Мишель высаживает нас в порту, и мы поднимаемся на борт новенького парусника, который мне одолжил приятель.


Несколько дней мы кружим в эпицентре циклона. Мы плывем, кожа темнеет под солнцем, и Лора необыкновенно хороша. Мы занимаемся любовью: я овладеваю ею на палубе, задрав мини-юбку и сорвав крошечные трусики. Море раздражает рану на моей руке, но я забываю о запахе эфира, душившем меня в госпитале, о пряных ароматах моих диких ночей и даже о том, как пахнет кожа Сэми.


Мы расстаемся в Сен-Рафаэле: я возвращаюсь в Париж, а Лора остается в Сен-Тропезе. Она поднимается на яхту, чтобы пересечь залив. Лора беззвучно плачет в темноте, под звездным небом.

Я звоню ей из Парижа:

— Мне тебя не хватает, я все время хочу тебя.

Потом я звоню Сэми, и Марианна отвечает, что он отправился в горы и его не будет до конца месяца. Я снова звоню Лоре.

Август. Париж пуст, безлюден, город с теплыми внутренностями, люди соприкасаются потными телами. Я надеваю джинсы, сетчатую майку, жилетку и отправляюсь в мое подполье.

Какой-то высокий тип в кожаных штанах с волосами ежиком протягивает руку к моей ширинке. Молча, не говоря ни слова, он прижимает меня к бетонной опоре, потом заставляет встать на колени, прижимает мое лицо к своей ширинке. Щекой я чувствую его огромный член под грубой кожей, падаю на колени, корчусь в пыли от удовольствия. Он попирает меня обутой в сапог ножищей, и я кончаю прямо на себя. Его сперма проливается мне на лицо и волосы, парень растворяется в тени, а я возвращаюсь в мир живых, выныриваю на поверхность.


Лора возвращается из Сен-Тропеза на машине какого-то типа, у него идиотская улыбка и внешность модели с обложки рекламного журнала. Я не знаю, что между ними было, Лора не отвечает на мои вопросы, в воздухе витает сомнение.

Мы ужинаем в пивной на авеню де ла Мотт-Пике. Наши ноги встречаются под столом, я глажу Лорину грудь через майку, люди, сидящие за соседними столиками, оборачиваются в нашу сторону. Лора закрывает глаза, подносит руку к виску; когда мы встречаемся взглядами, нас обоих охватывает жаркое желание, и она просит счет. Мы отправляемся заниматься любовью.


Три дня спустя Лора идет на встречу с одним типом, который как-то вечером закадрил их с матерью в Сен-Тропезе. Она заходит за ним в его офис на Елисейских полях, потом они заезжают в его квартиру на авеню Фош, а оттуда отправляются в Ле Бурже, где их уже ждет частный самолет. Они летят на юг, мать Лоры ждет их на аэродроме Сен-Тропеза.


Сэми вернулся в Париж и позвонил мне. Мы встречаемся у Джемми, нюхаем кокаин, пьем виски, и Сэми рассказывает, что ездил к отцу в Тулузу.

— Он теперь работает в какой-то электронной фирме, мы с ним разъезжали по городу в «порше» его босса!

Джемми тут же садится на своего любимого конька, и я уже не вмешиваюсь в разговор.

— Мятежник всегда отмечен судьбой, его достоинство в нем самом, а твой отец похож на всех мелких негодяев — он считает, что респектабельным человека делает внешность, ему нравятся благородные жесты.

— А ты похож на бандита с большой дороги, подающего милостыню нищему во имя спасения собственной души!

— Да какие дороги, у нас остались только шоссе!

— Прекрасное было когда-то время… Представляешь, как здорово было заниматься любовью: одна юбка, две… три…

— Ну да, а замок на «поясе верности», когда муж уходил в крестовый поход…

— Слушай, а если он там погибал, то жена… что же она… так и мучилась, туда что, даже палец не пролезал?

— Разве что в скважину замка!

— Понимаешь, Джемми, я теперь работаю и могу кое-что доказать отцу, я ему сказал: «Отец, я теперь работаю в видеопромышленности». Он, конечно, обозвал меня хвастуном, но не стал унижать, как бывало раньше.

— А он сам-то что доказал в этой жизни, грабя банки и отсидев восемь лет в тюряге?

— Ну, он хотя бы никого не заложил, когда его взяли, и очень любит этим похваляться.

— И все ради денег. Деньги, деньги!

— Я всегда общался с людьми, у которых не было ни копейки, потому они и мечтали только о богатстве. У моей матери была привычка всегда платить свои долги, даже если семье приходилось ради этого есть одну лапшу… И я горжусь, что смог в прошлом месяце дать ей на жизнь три тысячи.

— У тебя остался еще один должок — отцу, который, надеюсь, ты платить не станешь.

— Ты это о чем?

— Да о тех дурацких идеях, которые он тебе внушил!


Лора нашла работу: она продавала дорогую одежду в магазинчике на площади Побед. Но ее довольно быстро выкинули вон: директриса не могла видеть, как Лора жует жвачку, разговаривая с важными клиентами.


Лора звонит мне, она в отчаянии:

— Меня отовсюду выставили. Мать больше не хочет, чтобы я жила с ней, завтра утром я должна убраться.

Я совершенно не умею утешать других людей; они начинают раздражать меня, чужие неудачи оставляют меня равнодушным. И я говорю Лоре, что меня абсолютно не удивляет то, что ее выгнали из магазина:

— Когда ты собирала для меня информацию об африканских музыкантах, то за три дня сделала работу за троих, а потом тебе вдруг все надоело и ты все бросила, так неужели ты думаешь, что твои наниматели станут считаться с твоими капризами?

Лора зарыдала.

— Да тебе просто все равно, что я как полная дура оказалась на улице!

Я совершенно не переношу слез, они выводят меня из себя. Особенно если плачет девушка, ведь ее рыдания совершенно естественны. Меня еще могут растрогать слезы юноши, мужские слезы всегда парадоксальны. И я вешаю трубку.

Лора перезванивает, она уже не плачет, во всяком случае, старается сдержаться.

— Вот уж действительно подарочек ко дню рождения: работы нет, мать выгоняет из дому на улицу, у моего парня положительный анализ на СПИД, он это знает, но молчит и, может быть, уже заразил меня. Черт, да ты понимаешь, что мне всего восемнадцать и ты не можешь пользоваться этим, чтобы причинять мне зло!

Я пытаюсь сказать ей несколько добрых слов, но губы мои как будто наталкиваются на какую-то гладкую вертикальную преграду, она существует слишком давно, чтобы Лорино несчастье могло ее разрушить. Я просто говорю, чтобы она пришла ко мне завтра ночевать.

Повесив трубку, я чувствую отвращение к самому себе: я просто машина, реагирующая только на собственные несчастья и страдания. И волнуют меня только чувства, искусственно созданные, связанные с наслаждением. Я надеваю куртку и выхожу.


Я еду по Парижу, кручу руль правой рукой, в левой держу камеру. Город и ночь — всего лишь продолжение дороги, бесконечного пути с остановками на перекрестках на красный свет.

На центральном газоне авеню Рене-Коти ссорится пара. Мужчина хватает женщину за плечи, толкает ее назад; она кричит, цепляется за него; он опять отталкивает ее, она отступает еще на шаг, он хочет уйти, она догоняет его, бьет сумкой по спине. Мужчина оборачивается, хватает свою подругу за руку, кружит ее вокруг себя, потом отпускает, и она падает на асфальт. Падая, она повреждает руку, пытаясь смягчить удар, сильно обдирает коленку. Я перестаю снимать, вылезаю из машины и направляюсь к ней.

— Что у вас тут происходит?

— Да ничего, оставьте меня в покое.

— Он к вам пристает?

— Идите к черту, не ваше дело!

Она замечает, что мужчина уходит, встает, смотрит на ушибленное колено и, прихрамывая, идет вслед за дружком. Женщина спокойно окликает его, и он останавливается; она неслышно плачет, говорит несколько слов хриплым голосом, медленно подходит к нему, не осмеливаясь, однако, прикоснуться. Мужчина уходит, она идет рядом, повернув к нему голову, а он смотрит прямо перед собой, тупо уставившись в темноту.

Загрузка...