глава Х ДЕВОЧКИ НА ОБРАТНОМ ПУТИ

Мне продолжали сниться иноземные сны. Мне снились подступы к Варшаве, долгие кварталы, перепачканные черной золой и пылью, тяжкого свинцового цвета под тусклыми небесами; мне снился Нью-Йорк, район низкорослых зданий — откуда я тогда знал, что увижу такие в Квинсе, — отчего-то утлый дебаркадер, украшенный нищенской иллюминацией — на одну мутно светящую лампочку две перегоревшие, шаткий трап — вход в бар, отгороженный бамбуковой занавесью, щелкающей на сквозняке, и плечи немногих посетителей, сведенные вниз, из которых ни один не обернулся ко мне. Как-то мне снился Париж, и это был единственный солнечный сон, — яркое городское пространство, облитое слепяще, — но чувство узнавания и свободы тут же было омрачено разочарованием: за мной плелся небритый старик и бормотал под нос русские ругательства. Наконец, однажды мне явился во сне — Рим, жалкие руины, покрытые плесенью и патиной.

Я не мог тогда разгадать смысла этих сновидений — лишь узнавал терпкий вкус тоски и бесприютности и просыпался с этим безрадостным чувством. Сны как будто подсказывали, что для меня весь мир есть, в сущности, одна большая Россия, юдоль слез по несбыточному, и убежать некуда. Но в сны я никогда не верил.

Впрочем, и в дневной жизни у меня были плохие времена. Один мой литературный приятель сел в Лефортово — насочинял что-то ерническое про большевистские святыни и тиснул за границей. Теперь я и его жена-актриса каждую неделю возили в тюрьму копченую колбасу и сигареты, а на обратном пути неминуемо напивались в вонючей шашлычной на Таганке; у меня дома под это дело провели обыск, все до последней бумажки сложили в мешки и унесли, прихватив обе мои пишущие машинки; к тому же КГБ принялся не только таскать меня на допросы как свидетеля, но и профилактировать — дергать на беседы, внешне душеспасительные, на самом же деле полные шантажа, припоминая мне и университетское общежитие, и Анну конечно, и многие детали, начиная с моих восемнадцати лет, а когда я отказывался отвечать, успокоительно издевательски приговаривали: а вы подумайте, подумайте, все равно жить вам здесь. Было похоже на то, что я, как Медведь из сказки про Машеньку, всю жизнь носил их с собою в котомке за спиной, полагая, что несу пирожки, и вот теперь, едва присев на пенек, услышал предостерегающий голос. Хуже всего было то, что однажды сообщил мне один спившийся поэт, которого я не видел много лет: к нему пришли из милиции, но в гражданском, и среди прочего невзначай спросили, не помнит ли он, как я и мой посаженный приятель предлагали ему купить у нас иконы. Было это, разумеется, дичью, никаких икон я в жизни в руках не держал, да и к чему поэту была бы икона — разве что помолиться, но их заход с этой стороны сигнализировал, что они перебирают варианты: в те годы не редкость были посадки по фальшивым уголовным делам.

Тогда же каким-то странным образом в моей жизни возник грузин из Симферополя по имени, скажем, Миша. Тип он был колоритный, отчего я и выпивал с ним несколько раз, — потом я узнал стороной, он получил-таки свои восемь лет, а в новые времена погиб в Крыму в какой-то разборке. Был он цеховик, полный прожектов: он брал подряды на оформление ресторанов на взморье, выпускал цветной кафель с голыми бабами, однажды спросил меня, нет ли среди моих церковных знакомых заказчика на пошив партии саванов; в другой раз он явился без звонка и принялся раскладывать на кухонном столе всякую ювелирку, причем каждая вещь была аккуратно завернута в тряпочку; он все протягивал мне полюбоваться то одно, то другое — колечки с бриллиантами, старенькие сережки, финифтевые образочки, — но я спрятал руки за спину, отговорившись, что ничего в этом не смыслю, а сам все ждал, что сейчас откроется дверь и войдут мои друзья в штатском. Никто не вошел; грузин, правда, позвонил через пару часов и сказал, что забыл у меня золотое кольцо, но я ответил, что после его ухода проветривал дом и подметал пол; он исчез навсегда… Вот этой-то зимой я с ней и познакомился, и звали ее, по несколько карикатурному совпадению, тоже Анной.

Впервые я увидел ее в доме Лаймы, была в Москве такая красавица, бывшая манекенщица со слишком гладким и розовым для своих лет лицом, внешторговская жена и наставница юных моделек, нечто среднее между бандершей и держательницей светского салона. У нее собиралась, конечно, не богема и фрондирующая интеллигенция, как у Вики, и не дипкорпус, но люди с деньгами, так или иначе устроившиеся, обслуга режима, какие-то эстрадные певцы, удачливые члены Союза художников, внешторговцы, даже известные спортсмены, гастролирующие за рубежом музыканты, проверенные и уважаемые люди, что не мешало, впрочем, то одному, то другому из этой довольно циничной публики оставаться на Западе — то сыну знаменитого советского композитора, то театральному художнику, то полковнику КГБ. Салон этот был напрочь лишен намека на богемную беспечность, была лишь духота и осмотрительность, разговоры носили самый необязательный характер, чаще всего — фривольный, заниматься всем этим людям вместе было нечем, разве что меняться партнерами; даже пили мало, чтоб не сболтнуть лишнего. Конечно, и здесь бывали иностранцы, не слависты, разумеется, но бизнесмены, так они себя называли, скорее же — международные аферисты, в той или иной степени нужные режиму и умевшие к режиму подладиться. Короче, во всех отношениях это была тухлая среда, своего рода неформальный бордель, ибо мужчины здесь покупали, а женщины продавались, но, по неизъяснимым законам русского бытия, чистота и этого жанра не выдерживалась, иначе что было бы мне, без денег, там делать.

На тот вечер был назначен пижам-парти, и Лайма принимала гостей в прозрачной тунике, кое-кто из девочек был в бикини, но в основном были женщины в вечерних платьях и мужчины в пиджаках и галстуках, так что и в этом царила эклектика. Вольно, по-спортивному, были только я и один рок-певец, как раз тогда всплы-вший, отчаянный истерик и балбес, да еще с молоденькой смазливой женой — к тому ж беременной.

Эту самую Анну я не сразу заметил среди роя гостей, помню, в какой-то момент обратил было на нее внимание, но лишь потому, что она, обладавшая несколько уголовной и вполне славянской внешностью, отчего-то говорила по-французски. Она была вполне не в моем вкусе — очень высокая, с худым некрасивым и асимметричным лицом блондинка, с бесцветными быстрыми маленькими глазами, с впалыми щеками, с растянутыми, но припухлыми, похожими на двух червяков, губами, с резкими широкими движениями и — я тогда же это разглядел — с очень крупными ступнями моего, должно быть, размера. На меня она никакого внимания не обращала. Да и я о ней тут же забыл, я все флиртовал с Люськой Дашковой, бывшей манекенщицей и невероятной оторвой, будоражившей Москву — пока ее любовник не выдал ее замуж за англичанина — своими сексуальными эскападами…

Лайма мне позвонила через день и пригласила зайти.

— Нас будет вчетвером, — сказала она, и не выражение это было странным, — она была латышкой, — но само приглашение: мы с ней не были накоротке.

Я тут же сообразил, что меня вызывает Люська, с которой мы были знакомы давно, но интим наш так и ограничился до сих пор тем, что однажды на Пицунде я учил ее играть на бильярде. Но вместо Люськи я обнаружил эту самую Анну, с которой до того мы не перемолвились ни словом, к тому ж Лайма с мужем торопились куда-то и вообще Лайма немо подчеркивала, что она ко всему этому имеет косвенное отношение. Обед проходил в стайерском темпе, уже в девять мы сидели в такси и приближались к отелю, в котором жили Анна и ее муж-француз.

Я, замороченный своими неприятностями, не видел в поведении Анны ничего странного: дама, вырвавшаяся некогда в Париж, вынуждена опять коротать время на родине, куда по делам сослали ее супруга; на приеме она высмотрела себе мальчика, с которым и решила развлечься. Мне же было, в общем, все равно: лучше уж пить виски ее мужа, чем проводить время в пивной.

Отель был ведомственный, принадлежал Аэрофлоту, Анна с мужем занимали, может быть, единственный двухкомнатный люкс. Муж-электронщик налаживал здесь какое-то оборудование и жил в этой гостинице за счет заказчиков. Для меня это было удобно: режим в отеле был далек от интуристовского. В номере меня удивило обилие вещей — включая звуковую систему и видеомагнитофон, — Анна, наливая мне «Тичерс», объяснила, что командировка ее мужу предстоит долгая. Она пустила в ход свои чары, оказавшись в известном роде шармершей, и первое впечатление сменилось даже на приятное. Была особая пикантность в ее положении француженки в сочетании с ее русским выговором — южнопровинциальным; к тому ж она была шепелява, так что речь ее походила на какую-то варварскую гнусавую музыку.

Для пущего подогрева, наверное, она поставила кассету с «Эммануэль». Забавно, но в то время в Союзе эта бесхитростная порнография звучала как чистое откровение, не говоря уж о том, что подавляющая часть населения никогда в жизни не смотрела видео. Отечественный порноопыт исчерпывался переснятыми скандинавскими журналами — в лучшем случае, в худшем — самодельными игральными картами, какими торговали в электричках глухонемые, — это была традиционная сфера их бизнеса. Анна насмешливо и испытующе наблюдала за мной.

— Как безнравственно, — комментировала она, и я не слышал в ее словах иронии, меня это зрелище действительно до известной степени шокировало: мы ведь здесь, в России, все чудовищные ханжи. Впрочем, кажется, тогда я впервые видел эротическое кино…

Она оказалась вполне развратной тварью. Была она, безусловно, из московских путан, но обладала силой воли, превосходной фигурой и поразительной провинциальной приспособляемостью. Позже она мне рассказывала, что даже ей было очень непросто примениться к парижским своим обстоятельствам — к безделью, заточению и относительному богатству, не говоря уж о том, что крайне приблизительно называют эмигрантским культурным шоком. Она не пила, не ширялась и не курила, не читала книжек, так что единственным содержанием ее жизни всегда был только секс и — что довольно забавно — осмотр старинных развалин, которые, по ее словам, ее возбуждали; по этому поводу она рассказала историю, что однажды экскурсовод, чтобы продемонстрировать группе японцев какую-то фреску в нише, осветил ее фонариком, когда она в темноте мастурбировала, — впрочем, она вполне могла видеть что-нибудь подобное в каком-нибудь эротическом фильме.

Она была в своем роде артисткой пола. Москва ей давала прекрасные возможности для успешных гастролей: здесь она была почти иностранкой, муж ни бум-бум по-русски, а деньги, добытые фарцовкой, она хранила в чемодане, — у нее буквально был полный чемодан денег, небольшой такой чемоданчик коричневой кожи, в каких старушки хранят письма и прочие реликвии молодости.

Помимо самомнения глухой провинциалки, оказавшейся иностранкой, и редкостной — с интеллигентской точки зрения, конечно — неотесанности, в ней были и многие своеобразные достоинства: восприимчивость, энергия, вкус во всем, что касалось ее внешности, и тонкое знание людских слабостей, какое дается лишь долгой работой в сервисе. Разумеется, как и принято в полукриминальной среде, из которой она вышла, внутренняя ее сила принимала в основном формы агрессивные, и унижать других было ее страстью. У нее была подружка детства, с которой росли они то ли в Таганроге, то ли в Краснодаре, оказавшаяся в Москве, так та ходила, конечно же, у Анны в служанках. Был у нее дружок по имени, кажется, Дима, врач по специальности, коренастый неглупый малый, но совершенно помешанный на бабах, из тех, кто затаскивает женщин с улицы среди бела дня и тут же в прихожей трахает, не беря в голову внешность, возраст и прочие привходящие обстоятельства. В одну из первых наших встреч Анна пригласила меня и этого Диму с подружкой в «Русь», где тот в кабинете тут же раздел свою пассию и принялся пользовать прямо на столе, еще не накрытом, причем, держа партнершу за загривок, все наклонял ее голову так, чтоб ей было ловчее взять у меня в рот. Анна при этом внимательно наблюдала за моей реакцией, и мне приходилось оставаться бесстрастным. В другой раз она позвала меня к себе в отель, и я застал в номере запуганную раздетую девчушку аспирантского вида, растерянную и, кажется, зачарованную, и мне был продемонстрирован сеанс лесбийской любви, причем, как потом выяснилось, ничего, кроме пениса, девушка в своей недолгой жизни никогда не лизала. Наконец, как-то она предъявила мне свои фотографии в голом виде, сделанные во вкусе дешевой эротики, доллары вперемежку с вульвой, что в тогдашнем русском климате было вдвойне запретно, и рассказала со смехом, что, когда фотограф достаточно возбудился, она трахнула его в анус горлышком бутылки от шампанского, — и это при том, что фотограф не был, кажется, голубым, иначе с чего бы ему так возбуждаться. Впрочем, как даже и вполне иностранные дамы, Анна любила казаться нам, обитателям советского мира, — Снегурочкой, так что жертвы ее наклонностей тут же бывали щедро вознаграждаемы… Кстати — о фотографии: с одного якобы подброшенного ее мужу снимка и начались мои, изнуряющие меня самого, подозрения. И это при том, что я как огня боялся обнаружить у себя симптомы той паранойи, в какой жила тогда страна.

Однажды Анна предъявила мне фото, на котором мы беззаботно целовались при выходе, кажется, из Дома композиторов. Снимок был сделан ночью, с помощью блица. По ее словам, изображение было получено ее мужем, которому подбросил его какой-то аноним.

— Видишь, за нами следят, — сказала Анна, что само по себе было весьма вероятным.

Я-то сразу задергался, но в ее интонации меня что-то насторожило. Что-то похожее на насмешку. Во всяком случае, она была далека от какой-либо озабоченности.

Ее муж то уезжал по делам в Париж, то возникал ненадолго. Однажды я видел его — крепкий малый, слегка лысеющий, с хорошим лбом, под которым были спрятаны, видно, сложные электронные схемы; мы с ним в молчании пили пиво с орешками и смотрели Уимблдон в записи. По словам Анны, он любил только спорт, джаз, марихуану, а женщинами не интересовался; он был родом из хиппи, как у нас — все родом из детства, но из хорошей семьи, и сейчас социализовался, если можно так сказать о французе, женатом на советской путане. Я уже был знаком с детьми парижского мая, меня не удивляли рассказы Анны, что на «Жизели» в Большом он только и делал, что громко повторял, сидя в партере, — фак ю, фак ю! Впервые она зауважала его, когда, вернувшись домой с работы и застав ее пьяной и хохочущей, он ни слова не сказал, прошел на кухню, а потом молча выплеснул ей в морду полное ведро воды. Вторую проверку он прошел, когда она разбилась с любовником на машине: он открыл кошелек, и ее рожу в больнице довольно прилично подштопали. Наконец, в третий раз, когда к ней привязались эти, из дэ-эс-тэ, и принялись таскать ее на допросы, наставляя в физиономию яркую лампу, муж позвонил родителям, с которыми не перезванивался месяцами, они нажали на какие-то кнопки, и от Анны отстали. По ее словам, спал он с ней очень редко, и то лишь после того, как заставлял надеть черное белье из секс-шопа; и дома редко бывал — пропадал на джам-сейшнах и теннисных турнирах, летая туда-сюда по Европе.

— Я люблю его, — говаривала она задумчиво, — но ребенка от него не хочу. Я хочу, чтобы у меня были русские дети…

Со времени нашего знакомства и первого вечера в обществе Эммануэль, я так и коротал свои дни: между допросами и беседами в ГБ и прилежным освоением сексуального опыта моей парижской подружки, накопленного ею в тенистых скверах родного южного города, на московской панели и на задворках столицы мира. Как-то меня позвала к себе Вика. К моему удивлению, мы оказались вдвоем. Она предложила вина, поставила пластинку, весело смеялась; это было чудненько, стадию флирта — она выволокла меня ночью на покатую крышу своего девятиэтажного дома с видом на Патриарший и прижала к вентиляционному коробу — мы давно миновали, плавно перейдя к дружеской платонике, — и я навсегда сохранил глубокое уважение к ней, немолодой даме, способной на такую эквилибристику в порыве страсти. Приглядевшись, я заметил, что на этот раз глаза ее сосредоточенны и трезвы, впрочем, она и не пила почти никогда. Прервав на секунду смех и болтовню, она вдруг наклонилась к самому моему уху и раздельно прошептала: «Будь очень осторожен». И громко захохотала — для них. Что ж, я благодарен тебе, Вика; и даже не столько за тогдашнее предупреждение — что оно могло изменить, сколько за доверие — откуда тебе было знать, что при всей нашей тогда общей задроченности, — а ведь ты не могла рисковать, ты должна была быть уверена вполне, — я, в отличие от тебя самой, смог не запутаться у них в сетях…

Весной Анна предложила смотаться на недельку в Ялту. Муж был не помеха, к московским похождениям жены он относился индифферентно, во всяком случае, очень снисходительно. Вероятно, будучи парнем неглупым, он подозревал о повязках своей половины и просто не желал вмешиваться, чтобы не навредить. Однако именно теперь, обсуждая со мной будущую вылазку, Анна видимо нервничала, прикидывая, как мы там устроимся, вслух считала свои дни, что было и вовсе странно, и даже позвонила матери — предупредить о нашей афере на случай звонка мужа, хоть какой у них мог быть разговор — мама ни на одном языке, кроме суржика, наверняка не говорила. Впрочем, вся эта суета казалась мне блефом. После сигнала Вики, после подброшенной фотографии я Анне не верил. И стал еще более подозрительным, когда она как-то в постели, среди приставаний скажи, я твой козлик вдруг прошептала, жарко меня обняв: «Я боюсь за тебя». Что ж, если мои подозрения были справедливы и не являлись плодом мании преследования, то следовало согласиться: как и все в нашей стране, контора тоже работает из рук вон плохо, ведь недалеко уедешь с такими секретными сотрудниками, как Анна или Вика. Ведь эта проговорка Анны в постели была, конечно, отнюдь не порывом страсти, но тоже в такой форме предупреждением.

Впрочем, как я ни раскидывал, не видно было никакого подвоха в ее предложении. Мы решили ехать. Был конец мая, и не составило бы труда найти номер в том же отеле, где некогда я гулял с другими французами. Правда, по правилам мы никак не могли бы поселиться в одной комнате, но у Анны были деньги, а за взятку все можно было уладить. После получасового отсутствия она вернулась с ключами от номера, заявив, что зарегистрировала нас как супругов под вымышленной фамилией. Это меня встревожило: за деньги проще было нанять рядом два одноместных номера, но по своим собственным паспортам. Впрочем, я объяснил себе этот маневр тем, что она не хочет ни в коем случае светить в отеле свою французскую фамилию.

Боже, как плох и убог был этот отель теперь, спустя пять лет. Да и погода стояла ни к черту. И шампанское стало еще более кислым. И привкус молодой сладкой воли испарился без следа. Да и влюбленности не было. Анна же, напротив, — была сама романтичность. По ночам она никак не отпускала меня, причем отчего-то свела свои обычно разнообразные ласки к одной-единственной позиции. Когда, наконец, она успокаивалась, я долго лежал на спине, ненавидя этот отель и этот номер, по которому она разбросала свои тряпки, свои гулливерские туфли и пачки денег. Днем же делать нам было друг с другом ровным счетом нечего. С утра до вечера моросил дождь; пить до часу дня мне не дозволялось; после ужина мы шли в унылое варьете, здесь же, в цоколе отеля, и пару раз принимали приглашение украинского академика из Харькова, который проживал в люксе со смазливым парубком, узкоплечим и вислозадым. Эта пара, в отличие от меня, упивалась своим медовым месяцем, днем играла в бассейне, как дельфины, по вечерам танцевала, томно прижавшись, в пустом зале ресторана, и лысый, лет пятидесяти с лишком академик щеголевато вел в танго своего усатого молодца, вялого и томного — в отличие от спортивно подтянутого папаши… Меня раздражала вдруг проснувшаяся в Анне неутомимость, — впрочем, мы никогда не проводили столько времени рядом. Как и ее асимметричное лицо, как и глупое тщеславие удачливой фарцовщицы, и я мстительно думал, высвобождая свое плечо, на котором она приладилась засыпать, что в недоступном мне и сказочном Париже она всего лишь домохозяйка, которой раз в неделю скаредный муж отсчитывает франки на ингредиенты лукового супа и дешевые тряпки из магазина готового платья. Раздражало меня и море, все время сморщенное и грязного цвета. И Ласточкино гнездо, куда мы отправились на катере под дождем. Стоя на веранде замка, зачем-то втащенного на неуютную скалу, я с отвращением слушал ее голос: она рассказывала, как в каком-то парижском дорогом клубе, куда водил ее любовник, некто неизвестный взял ее сзади, пока она наблюдала, как в нише занимается любовью какая-то пара. Мне было тошно. Я злился на себя. Я оказался заложником, живя здесь на ее деньги, — по какому-то наитию, небольшую сумму, которую я прихватил с собою, я избегал тратить.

На четвертый день она раскапризничалась.

Днем в ресторане принялась заигрывать с официантом, потом исчезла на два часа из номера, а вернувшись, объявила, что мы вечером едем ужинать в городской ресторан, причем выбрала самый сомнительный, рядом с пристанью, где швартовались большие пассажирские корабли.

В кабаке стоял дым коромыслом. Здесь гуляли матросы и местные проститутки, готовившиеся к скорому началу сезона. Одна малышка за соседним столиком все пыталась поймать мой взгляд и, встретившись со мной глазами, совала палец в рот, кивая в сторону темной веранды: грубый и старый трюк, там в темноте меня бы раздели до нитки. Анна напивалась, что было на нее не похоже.

— Скажи, как ты будешь меня сегодня любить, — приставала она ко мне, тычась рукой под столом в мою ширинку, — сзади хочешь?

В довершение всего, ее повадился приглашать на танец кавалер странно комсомольского для этого кабака вида. Моя паранойя тут же дала себя знать: ишь какой трезвый, чистый и собранный, за километр видно топтуна — так выглядели в давние годы члены студенческого оперативного отряда в университете. Чем больше пила она, тем меньше старался пить я сам.

Когда при выходе из ресторана мы садились в такси, в машину нашу попросился паренек — не отличимый внешне от Анниного ухажера из кабака. На подъезде к отелю я испытывал острое чувство опасности. Так у меня бывало только несколько раз в жизни, и это чувство никогда не подводило. Я давно дал себе зарок безоговорочно доверять ему, не боясь выглядеть смешным со стороны или кого-то обидеть. Анна, едва держась на ногах, — притворяется, решил я, — замешкалась в холле, я сказал, что буду ждать ее в номере. Поднявшись, я в секунду собрал сумку, выглянул в коридор — было пусто. Я побежал не к лифтам, а к боковой лестнице, спустился вниз и вышел из отеля черным ходом. Такси я взял не на освещенной площадке, а лишь километра за два. Причем поехал не к троллейбусной станции, а в Гурзуф, и только там пересел на автобус до Симферополя. Билетов в Москву было сколько хочешь. При регистрации я вел себя, как разведчик, готовясь, что меня будут брать. Отчего-то не брали. И пока летел, я испытывал чувство, что избежал неведомой, но смертельной опасности.

Дома я был уже к утру, и сразу же позвонил ей в Ялту. Судя по голосу, она не спала, сказала скороговоркой, что у нее неприятности и что она вылетает днем. Мне показалось, что в номере она была не одна, но вряд ли это было любовное приключение, в таких случаях ее голос определенным образом вибрировал.

Я не поленился и встретил ее во Внуково.

Ее вид поразил меня: лицо еще больше осунулось, тени под глазами, серая, нездоровая кожа, как если бы она не спала много суток, — впрочем, она неважно переносила самолеты. И вместе с тем выражение ее лица было вполне восторженное, как будто она была счастлива меня видеть. Она смотрела на меня лучащимися глазами, обняла за талию, и мы с ней тут же, в аэропорту, отправились в ресторан. Мы пили коньяк, закусывали икрой и дорогой рыбой, она говорила сбивчиво, то и дело смеялась, — она выглядела как человек, провернувший трудное дело. Оказалось, ночью к ней вломилось местное ГБ. Кое-как отвертелась, подмигивала она. «К тому же — нам и трех дней хватило, а, козлик?» Конечно, соображал я, проверка была по мою душу, она о ней знала; собственно, она все сделала, чтобы я сбежал, не проговорившись ни словом. Поэтому она и пила так много — кагэбэшники могли пенять лишь на себя, что меня упустили… Мне и в голову не приходило, что брать меня в Ялте за нарушение гостиничного режима — чересчур громоздкая акция для Лубянки. А что женщины, даже мало пьющие в обычных обстоятельствах, иногда напиваются, если любовник не слишком рьяно разделяет их пыл…

После этого вояжа мы стали видеться редко. А как-то, когда я набрал ее номер, я услышал в трубке пьяный мужской голос, принадлежавший не иначе, как периферийному аэрофлотовскому боссу. Босс, в ответ на мой вопрос об Анне, сообщил мне, что я козел. Зачем, не веря ей, я звонил? Должно быть, много крепче, чем добро, нас привязывает к другим зло. И кроме того, без нее я никак не мог разгадать загадку — неужели же контора посылала меня в Ялту, а Анна — лишь выполняла задание? Подсознательно, должно быть, я хотел, чтоб было именно так. Будто не я сам с обычной в общем-то блядью, разбогатевшей на разнице курса, поперся в романтическое турне — на ее деньги, но всесильная тайная служба дала своему секретному сотруднику такое задание. Как ни посмотри, но второе могло бы несколько повысить меня в собственных глазах, тогда как первое — особой значительности не прибавляло…

Впрочем, вскоре в моих отношениях с КГБ наступила-таки известная ясность. Двое гавриков, что меня профилактировали, при очередном вызове на улицу Дзержинского положили передо мной бумажку весьма глупого содержания, именовавшуюся протоколом предупреждения. Там было несколько пунктов, и дело сводилось к тому, что если я буду продолжать печататься за границей и распространять заведомо ложную и клеветническую информацию, — так на их изящном языке называлась, по-видимому, моя проза, — то они поставят об этом в известность прокуратуру. Это была их обычная липа, прокуратура, естественно, всегда была у них под ногтем. Я начертал на полях, что с содержанием бумаги не согласен, но с бумагой ознакомлен. И расписался. Они убрали эту филькину грамоту с облегчением: им, кажется, тоже надоело со мной возиться. На прощание один из них, до того изображавший строгого следователя, тогда как второй всегда играл доброго, сладким голосом посоветовал мне прекратить общение с иностранцами. Это было кстати, как раз сегодня у меня было назначено свидание с корреспондентом западного агентства.

Анну я увидел-таки еще раз — лет через шесть. Жизнь моя к тому времени совершенно переменилась, и когда я услышал в трубке ее голос, то не сразу сообразил, с кем говорю. Она попросила разрешения зайти ко мне, и я продиктовал адрес — из Бибирево я давно переехал. К моему удивлению, она пришла не одна. Она привела за руку миловидную девчушку лет шести, это была ее дочь. Я проводил их в комнату, сунул девочке какую-то книжку. Мы болтали с Анной, пили «Ахашени», она сказала:

— Нравится тебе моя дочь, на кого она похожа?

Девочка была похожа на мать: такое же узенькое личико, такие же маленькие глазки и припухлые губки.

— На тебя, — ответил я.

Анна засмеялась:

— А на тебя? помнишь Ялту?

Я посмотрел на ребенка. Я торопливо сопоставлял сроки. И вся история припомнилась мне совсем в ином свете.

Загрузка...