Маленькая квартирка в Челси, выметенная, вычищенная и убранная женой привратника, гостеприимно приняла Эмми, ее мальчика, мадам Боливар и весь их многочисленный багаж. Все хорошенькие занавесочки, абажурчики и безделушки были вычищены и освежены после того, как побывали в чужих руках, и комнатки смотрелись веселыми и уютными, но Эмми они показались ужасно маленькими, и она все время удивлялась, как много места в квартире занимает маленький ребенок. Выслушав ее, Септимус объяснил такую странность тем, что у ребенка очень длинное имя, но зато он, когда вырастет, будет занимать в мире не последнее место.
Все утро Эмми хлопотала, прибирая и расставляя вещи и чувствуя себя такой счастливой, как никогда еще за весь этот год. Дни скитаний Агари[22] в пустыне миновали. Грозный призрак позора, страх, что все будут на нее указывать пальцем, исчезли. На родине Эмми ждало ясное небо и определенное, достойное положение в обществе. И радость избавления от всех ужасов бесчестья пересиливала в ней горечь воспоминаний. Эмми снова была дома, в Лондоне, где все было ей знакомо и дорого. Она была почти счастлива.
Когда перед ней предстала мадам Боливар в шляпе и с корзинкой в руках, очевидно, собравшаяся на рынок за провизией, она расхохоталась, как девочка, и заставила ее повторить весь набор английских слов, которым она научила свою верную няню и домоправительницу. Оказалось, что мадам Боливар твердо помнит, как по-английски звучат капуста, салат, сахар и вообще все слова кухонного обихода.
— А если вы заблудитесь, мадам Боливар, как же доберетесь домой?
— Да уж как-нибудь найду дорогу.
Эмми благословила ее на трудный путь и отпустила. Потом она снова принялась хлопотать по хозяйству, поминутно подбегая к коляске, где лежал беби, чтобы поиграть с ним или спеть ему песенку. И почти так же часто она поглядывала на часы, удивляясь, почему не идет Септимус. Только в тайниках своего сердца, куда люди не каждый день заглядывают, она признавалась себе, как он ей нужен, как она безумно по нему истосковалась. Он запоздал. Раньше Септимус никогда не опаздывал. Чтобы попасть к ней вовремя и на то место, где они условились встретиться, он прибегал к самым невероятным ухищрениям, Иной раз одевался с вечера и ложился спать одетым, чтобы быть готовым, когда служанка разбудит его утром. Зная это, Эмми, как истая женщина, уже начала тревожиться. И когда он, наконец, позвонил, она чуть не кинулась ему на шею от радости.
— Это Клем Сайфер задержал меня, — объяснил он, снимая пальто. — Вызвал по телефону, говорит: очень нужно. А зачем, не знаю, т. е. наполовину знаю — наполовину нет. Удивительный он! Чудесный человек!
Только попозже, когда Септимус осмотрел все, что она сделала за это утро, и новый зуб беби, и новую красивую блузку, которую Эмми впервые надела в честь его прихода, и розу на ее груди, взятую из букета, присланного им накануне в честь ее прибытия, и после того как он выслушал все об успехах мадам Боливар в английском языке, получил привет от Эжезиппа Крюшо, узнал, что Зора обещала зайти после ленча, и еще много не менее важных вещей — только тогда Эмми осведомилась у него, что же случилось с Клемом Сайфером, что в нем такого чудесного и удивительного.
— Да, он удивительный, — сказал Септимус. — Он пожертвовал целым состоянием ради идеи. На прощание подарил мне зонтик и пожелал успеха. Эмми, где же зонтик? Принес ли я с собой зонтик?
— Принесли, милый, и поставили его в передней в стойку, а вот что вы сделали с добрым пожеланием, я не знаю.
— Я сохранил его в своем сердце. Ведь он совершенно необыкновенный.
Его слова пробудили любопытство Эмми. Она присела на низенькую скамеечку, перегнулась вперед и, сложив руки на коленях, приняла милую девичью позу. Потом она устремила на него свои глаза-незабудки.
— Расскажите мне все по порядку.
Он рассказал ей, как умел, о донкихотстве Сайфера и в заключение объяснил, что тот все это сделал ради Зоры.
— Зора! Вечно Зора! Все мужчины бегают за ней, словно кроме нее и женщин нет на свете. Все безумствуют из-за нее, а она взирает на это свысока и пальцем ни для кого не шевельнет. Не стоит она вашего Клема Сайфера.
Септимуса, видимо, огорчила попытка развенчать его богиню. Мгновенно поняв это, Эмми вскочила на ноги и положила свои пальчики ему на плечи.
— Простите меня, дорогой. Женщины злы, как кошки, — я ведь вам говорила, и любят царапать даже тех, кто им дорог. Иной раз чем больше любят, тем больнее царапают. Но я больше не буду — честное слово, не буду.
В замке входной двери щелкнул ключ.
— Это мадам Боливар. Я должна посмотреть, что она нам принесла. Присмотрите за беби, пока я вернусь.
Она вихрем вылетела из комнаты, а Септимус присел на стул с прямой спинкой, стоящий рядом с детской коляской. Ребенок — хрупкий и слишком маленький для своего возраста, но хорошенький и спокойный — смотрел на Септимуса голубенькими глазками и все свое упругое, как резина, личико от удовольствия собирал в складки, а Септимус дружески ему улыбался.
— Уильям Октавий Олдрив-Дикс, — шептал он, и будущий государственный деятель внимал ему с явным удовольствием, — я чрезвычайно рад вас видеть. Надеюсь, вам нравится Лондон? Мы с вами большие друзья, не правда ли? А когда вы подрастете, мы будем еще большими друзьями. Я не хочу, чтобы вы увлекались машинами: это делает человека холодным, несимпатичным, и женщины его не любят. И изобретать вам ничего не нужно. Вот почему я хочу, чтобы вы были членом парламента.
Уильям Октавий Олдрив-Дикс, слушавший его внимательно, неожиданно хихикнул, видимо, от радости. Взгляд Септимуса выразил кроткий укор:
— Зачем же вы пускаете столько слюны, когда смеетесь? Точно Вигглсвик!
Ребенок не ответил. Разговор заглох. Когда Септимус нагнулся посмотреть его зубок, мальчик ухватился ручкой за его волосы. Септимус улыбнулся и поцеловал сморщенное розовое личико и пухлые влажные губки. Он задумался, а ребенок уснул, не выпуская пряди его волос.
Вернувшаяся Эмми поспешила на помощь Септимусу, поймав его молящий взгляд, и высвободила этого нового Авессалома[23].
— Ах вы, милый! Почему же вы сами не отвели его ручонки?
— Я боялся его разбудить. Опасно неожиданно будить детей. Нет, положим, не детей, а лунатиков. Но ведь, может быть, он лунатик, а так как он еще не ходит, мы не знаем этого. Интересно, удалось бы мне изобрести прибор, который удерживал бы лунатиков на краю крыши?
Эмми хохотала.
— Довольно того, что вы изобрели мадам Боливар. Удивительная женщина! Она уверяет, что ее сразу все стали понимать на рынке.
Септимус остался завтракать, и завтрак прошел очень весело, причем оба они благословляли Эжезиппа Крюшо, познакомившего их «с теткой, которая умеет готовить». Признательность Септимуса была столь велика, что он даже предложил прибавить к именам беби еще и Эжезипп, но Эмми возразила, что об этом надо было думать раньше — теперь ребенок уже записан и прибавлять новые имена нельзя. Так что вместо того они выпили за здоровье зуава какого-то необыкновенного красного вина, добытого для них мадам Боливар неведомо от какого поставщика опасных химических составов. Но оба нашли вино превосходным.
— Знаете ли вы, — говорила Эмми, — что все это для меня значит?
Септимус окинул одобрительным взглядом маленькую столовую.
— Это значит, что вы дома. Вы и мне должны подыскать точно такую же квартирку.
— Рядом с нашей?
— Если она будет чересчур близко, я, пожалуй, слишком часто буду сюда приходить.
— Вы полагаете, что это может быть слишком часто? Впрочем, вы правы.
Помолчав, Эмми пристально поглядела на него и неожиданно трагическим тоном спросила:
— Септимус, вы не очень меня ненавидите? Я для вас не слишком большая обуза?
— Боже мой, да нет же.
— Вы не жалеете, что встретились со мной?
— Милая моя девочка!
— Может быть, вы предпочли бы жить спокойно в Нунсмере и не знать хлопот со мной? Ну скажите правду — только по совести.
Септимус запустил руки в волосы. Он совершенно не знал, как нужно обращаться с женщинами.
— Я думал, что с этими разговорами у нас давно покончено. До вас я был совершенно бесполезным существом. Вы внесли интерес в мою жизнь: мальчик, его воспитание, его зубки, а потом его коклюш, корь, штанишки, книги и прочее — все это ведь страшно интересно.
Эмми, облокотясь локтем на стол и подбородком на руку, улыбалась ему, теперь уже довольно смело, своими глазами-незабудками.
— Вы, кажется, интересуетесь беби больше, чем мной?
Септимус покраснел и пробормотал что-то невнятное.
— Это две разные вещи. Беби для меня как бы изобретение.
— А я? — настаивала она.
Его снова осенило.
— Вы — вы открытие.
Эмми засмеялась и закурила папиросу.
— А мне все-таки кажется, что, в конечном счете, вы и меня немножко любите.
— У вас такие удивительные ногти.
Мадам Боливар подала кофе. Септимус, взяв чашку с подноса, уронил ее, и кофе пролилось на скатерть. Мадам Боливар всплеснула руками, призывая всех святых, а Эмми гордо улыбнулась как будто для того, чтобы пролить кофе, требовался особый талант.
Вскоре после того Септимус пошел в клуб, получив приказ вернуться к чаю, а Эмми стала готовиться к предстоящей встрече с Зорой. Он предлагал ей присутствовать при этой первой встрече и поддерживать ее, какую бы клевету она ни взвела на него в оправдание их решения жить врозь; но Эмми предпочла сама выдержать бой. В одиночку Септимус еще мог бы спасти положение неопределенностью своих ответов. В ее же присутствии он Бог знает что может выкинуть, так как Эмми решила взять всю вину на себя и приписать столь плачевный результат их брака собственным несовершенствам.
Теперь, когда приближалась минута встречи, Эмми нервничала. Она не унаследовала, как Зора, от своего отца бесстрашия и воинственности. Доля авантюризма, перешедшая и к ней, была ее несчастьем, так как вводила Эмми в искушение, которым ее кроткий и слабый, очень похожий на материнский, характер не в силах был противиться. Всю жизнь она боялась Зоры, подавляемая ее крупной фигурой, ее энергией и силой, смиряясь перед ее большей одаренностью. Теперь ей предстояло выдержать борьбу за честь свою и своего ребенка и в то же время за милое, странное существо, которое было ее мужем и так по-рыцарски, так деликатно спасло ее от гибели. Она вооружилась женским оружием и приготовилась встретить старшую сестру с ясным лицом, хотя сердце ее стучало, словно адская машинка, причиняя ей невыносимые муки.
В передней зазвенел колокольчик. Эмми вздрогнула, нагнулась над коляской и оправила на спящем мальчике хорошенькое вышитое одеяльце. Она слышала, как отворилась дверь и низкий грудной голос Зоры спросил, дома ли миссис Дикс. А затем и сама Зора, пышная, нарядная, цветущая, внесшая с собой запах фиалок и меха, вплыла в комнату и приняла младшую сестру в свои объятия. Эмми почувствовала себя маленькой и ничтожной.
— Какой у тебя чудесный вид, душа моя! Ты очень похорошела, честное слово. И пополнела. Я еще утром хотела бежать сюда и не сделала этого только потому, что знала: ты застанешь в квартире все вверх дном. Септимус страшно милый, но я не очень верю в его хозяйственные способности.
— Квартира была в полном порядке, — возразила Эмми, — и даже розы стояли в вазе.
— А воды в вазу он не забыл налить?
Зора смеялась; ей хотелось быть доброй и великодушной, показать Эмми, что она не полностью на стороне Септимуса, — вообще завести душевный разговор. Но Эмми тотчас же обиделась за Септимуса.
— Конечно, не забыл, — сказала она сухо.
Зора бросилась к коляске и по-женски принялась восхищаться беби. Какой очаровательный ребенок! Какой красавчик! Каждая мать могла бы гордиться таким сыном. Как же это милая Эмми не написала ей, что он такой удивительный, единственный в своем роде? Она так мало говорила о нем в своих письмах, что можно было подумать, будто это самое обыкновенное дитя.
— Ах ты, счастливица! — воскликнула она, снимая мех и перебрасывая его через спинку стула. — Как ты должна быть счастлива!
Зора невольно вздохнула. Ее слова должны были прозвучать кротким укором Эмми; природа же направила укор самой Зоре.
— Я и не жалуюсь — я счастлива.
— Что-то твоему голосу не хватает убедительности, душа моя. Ты так говоришь «счастлива», как будто хочешь сказать «несчастна». С чего же тебе быть несчастной?
— Я не несчастна. Я счастливее, чем того заслуживаю. Большего счастья я и не стою.
Зора обняла сестру за талию.
— Ничего, голубка. Мы постараемся сделать тебя счастливее.
Эмми на миг прильнула к сестре, потом тихонько высвободилась. И не ответила ей. Любые усилия Зоры и всех христианских благотворительниц не могли дать ей того, чего просило ее сердце. К тому же Зора с ее снисходительной улыбкой доброй dea ex machina[24], совершенно не соответствовала настроению младшей сестры, Эмми. Она взяла в руки мех.
— Какая прелесть! Это новый? Где ты его купила?
Разговор перешел на туалеты. Сестры не виделись год, а встретившись, заговорили о пустяках. Эмми слегка коснулась парижской жизни. Зора в общих чертах рассказала ей о своих путешествиях. А как доехали Эмми и ребенок? Очень она утомилась в дороге? — Нет, ничего: море было тихое, без качки, но все-таки мадам Боливар, мужественно поднявшаяся на борт парохода, впервые в жизни, жестоко страдала от морской болезни. А беби почти все время спал. Впрочем, он и когда не спит, очень тихий, замечательно спокойный мальчик, — характер у него будет чудесный.
— Весь в отца: тот и сам совсем дитя, а уж кротости — хоть отбавляй.
Слова эти, как нож, вонзились в сердце Эмми. Она быстро отвернулась, чтобы Зора не прочла в ее глазах тоску. Не предвидя такого оборота разговора, Эмми не думала, что это будет для нее так мучительно.
— Надеюсь, малыш получит в наследство кое-что и с нашей стороны, — продолжала Зора, — иначе ему придется туго. Главный недостаток бедного Септимуса тот, что у него нет характера.
Эмми мгновенно повернулась к ней.
— Никаких у Септимуса нет недостатков. Я не променяла бы его ни на кого на свете.
Зора изумленно подняла брови и возразила, как и следовало ожидать:
— Послушай, душа моя, почему же ты в таком случае не хочешь с ним жить?
Эмми пожала плечами и выглянула из окна. Напротив были такие же маленькие квартирки, и молодая женщина в окне напротив смотрела на Эмми. И это рассердило Эмми. Как смеет эта женщина ее разглядывать? Она отошла от окна и села на диван.
— Ты не находишь, Зора, что могла бы предоставить нам с Септимусом устраиваться так, как для нас удобнее. Уверяю тебя, мы вполне способны сами о себе заботиться. Мы большие друзья, и отношения у нас чудесные, но мы по разным соображениям решили жить на разных квартирах. Мне кажется, это касается только нас самих.
Старшая сестра именно такого ответа и ожидала, и он нисколько ее не смутил. Она пришла с твердой решимостью вразумить Эмми и не намерена была отступать от своего решения. Зора села рядом с сестрой и снисходительно улыбнулась.
— Милая моя детка, если бы вы были так называемые передовые люди и проповедовали всякие там сногсшибательные взгляды, — ну, я бы еще поняла; но ведь вы оба — люди обыкновенные и никаких у вас взглядов нет. У тебя их и не бывало, а если бы у Септимуса появились собственные взгляды, он бы так перепугался, что посадил бы их на цепь. Я уверена, что вы и повенчались без всяких идей, кроме одной — быть вместе. Так почему же вам не жить вместе?
— Септимусу нехорошо со мной. А я не могу быть другой. Чем видеть его несчастным, лучше уж жить врозь.
— Ну, в таком случае могу только сказать, что ты злая, бессердечная эгоистка. Твой долг — сделать его счастливым. Для этого так мало нужно. Тебе следовало бы устроить для него удобный и приятный семейный очаг и внушить ему сознание ответственности перед ребенком.
Снова ужаленная в самое сердце, Эмми почувствовала, что теряет самообладание. Впервые ей пришла в голову дикая мысль сказать Зоре всю правду, но она отогнала эту мысль как безумную и невозможную.
— Повторяю тебе, что тут ничего изменить нельзя.
— Но почему же? Не могу себе представить, чтобы ты была таким чудовищем. Ну скажи мне откровенно, милочка, в чем дело.
— Ни в чем.
— Уверена, что если бы я знала, в чем тут дело, то могла бы все уладить. Если это зависит от Септимуса, — добавила она в своем неведении, с самодовольной улыбкой госпожи, сознающей свою власть над рабом, — да, я могу заставить его делать все, что захочу!
Эмми не выдержала: всякое благоразумие ее покинуло.
— Если бы мы даже поссорились, — вскричала она, — неужели ты думаешь, что я позволила бы тебе вернуть его мне?
— Но почему же нет?
— Неужели ты все время была так слепа, что тебе это непонятно?
Эмми чувствовала, что говорит опасные слова, но самомнение сестры, ее самоуверенный и покровительственный тон нестерпимо ее раздражали. Зора тихонько засмеялась.
— Дорогая моя, неужели ты ревнуешь ко мне? Но ведь это же нелепо. Не думаешь же ты, что я когда-нибудь интересовалась Септимусом в определенном смысле?
— Ты столько же интересовалась им, как куцехвостой овчаркой, которая у нас жила, когда мы были детьми.
— Но ведь ты же не ревновала меня, милочка, к Бобику или Бобика ко мне, — с улыбкой, весьма логично возразила Зора. — Ну полно, детка, я так и знала, что подоплека тут самая нелепая. Слушай: я уступаю тебе все права на бедного Септимуса.
Эмми вскочила с места.
— Если ты будешь называть его «бедным Септимусом» и говорить о нем таким тоном, ты меня с ума сведешь. Это ты — злая, бессердечная эгоистка!
— Я?!
— Да, ты. Ты принимаешь любовь и обожание благороднейшего джентльмена, какого когда-либо видел свет, и третируешь его, и говоришь о нем, как будто это ничего не стоящий человек. Если бы ты была достойна его любви, я бы не ревновала; но ты недостойна. Ты так влюблена в себя, так поглощена созерцанием собственного величия, что даже не удостоилась заметить, что он любит тебя. И даже теперь, когда я сказала тебе это, ты смеешься, как будто это дерзость со стороны «бедного Септимуса», что он осмелился полюбить тебя. Ты с ума меня сведешь!
Зора в свою очередь поднялась. Она была разгневана. Быть снисходительной к ревности глупой девочки — это одно, выслушивать такие обвинения — совсем другое. Убежденная в своей невиновности, она сказала:
— Твои нападки на меня совершенно неосновательны, Эмми. Я ничего не сделала.
— Вот, вот! Именно. Ты ничего не сделала. Люди жертвуют ради тебя жизнью и состоянием, а ты ничего не делаешь; ты палец о палец не ударишь ради кого-то.
— Жизнью и состоянием? О чем ты говоришь?
— Говорю то, что думаю, — уже потеряв власть над собой, кричала Эмми. — Септимус делал все для тебя — разве только жизнью не пожертвовал, да и ту отдал бы с радостью, если бы это тебе понадобилось, а ты даже не дала себе труда разглядеть душу человека, способного на такие жертвы. А теперь, когда случилось такое, чего ты уже не можешь не заметить, ты являешься и величественно, как королева, предлагаешь в одну минуту все уладить. Думаешь, я прогнала его, потому что он милый, но несносный, как Бобик, и говоришь, точно о Бобике: «Бедненький! Посмотри, как он жалобно виляет хвостом. Ну разве не жестоко с твоей стороны не впустить его?» Ты именно так смотришь на Септимуса, и я не могу этого вынести, и не потерплю. Я люблю его и никогда не думала, что женщина может так любить мужчину. Я готова дать себя разорвать ради него на мелкие кусочки. А он недосягаем для меня — так же далек, как звезды на небе. Что ты в этом понимаешь! Я каждую ночь думаю о том, чтобы он простил меня, чтобы он снова вернулся ко мне. Но чудес на свете не бывает. И он никогда ко мне не придет. И не может прийти. В то время как ты покровительственно гладишь его по головке и разыгрываешь из себя благодетельницу — точно так же ты поступаешь и с другим человеком, который не далее как сегодня утром пожертвовал ради тебя целым состоянием именно потому, что тебя любит — в то время как ты возносишься над ним и презираешь его, — да, да, не отрекайся, я знаю, что ты в душе немного презираешь Септимуса, считаешь его добрым простачком, полуюродивым, который изобретает какие-то нелепости, — он ради того, чтобы избавить тебя от горя, стыда и боли, сделал такое, чего не сделал бы никто другой — тебя, а не меня — потому что он любил тебя. А теперь я люблю его. Я отдала бы все на свете за то, чтобы случилось чудо. Но оно не может случиться. Понимаешь ты это? Не может!
Она стояла, вся дрожа и задыхаясь, перед старшей сестрой, охваченная стихийной страстью; а когда с пылкой от природы женщиной такое случается, она становится несдержанной в речах и беспощадной в обвинениях. Зора впервые в жизни столкнулась с подобным явлением. Она была ошеломлена потоком обвинений и могла только спросить, довольно некстати:
— Почему не может?
Эмми задышала прерывисто и тяжело. Искушение сказать всю правду охватило ее снова, и на этот раз она не устояла. Пусть Зора знает — сама виновата, что довела ее до этого. Она отворила дверь.
— Мадам Боливар! — И когда француженка вошла, указала ей на коляску. — Унесите беби в спальню. Там ему будет лучше.
— Хорошо, мадам, — ответила мадам Боливар и взяла ребенка. Когда она вышла, Эмми указала на закрывавшуюся дверь и коротко бросила:
— Вот почему.
Зора испуганно вздрогнула и уставилась на дверь.
— Эмми, что ты хочешь этим сказать?
— Сейчас узнаешь. Я не могла говорить, пока он был здесь. Мне все бы потом казалось, что он все слышал, а я хочу, чтобы он уважал и любил свою мать.
— Эмми! — вскрикнула Зора. — Эмми, что ты такое говоришь? Твой сын не стал бы тебя уважать, если бы он знал? Ты хочешь сказать?..
— Да. Это. Септимус обвенчался со мной только формально, чтобы дать нам свое имя. Потому мы и живем врозь. Теперь ты знаешь?
— Боже мой!
— Помнишь последний вечер, который я провела в Нунсмере?
— Когда ты упала в обморок?
— Да. Я прочла в газете объявление о женитьбе того, другого…
Она коротко и вызывающе рассказала свою историю, не требуя сочувствия, единственно ad majorem Dei gloriam[25].
Зора растерянно смотрела на нее, как человек, который шел охотиться на кроликов и неожиданно наткнулся на льва.
— Почему же ты не сказала мне тогда — прежде, чем…
— Разве ты когда-нибудь поощряла меня быть с тобой откровенной? Ты смотрела на меня, как на маленькую девочку, гладила по головке и не интересовалась моими делами. А я боялась тебя — до смерти боялась. Теперь это звучит довольно глупо, но на самом деле так было.
Зора теперь уже не возражала. Она сидела тихо, глядя на опустевшую коляску, стараясь освоиться с новыми и неожиданными для нее истинами. И только шептала:
— Боже мой! Как я была глупа…
Эти слова отозвались в ее ушах чем-то знакомым и словно издевающимся над ней. Где она их слышала еще недавно? — И вдруг Зора вспомнила и посмотрела на Эмми уже без всякой гордости.
— Ты что-то говорила о Клеме Сайфере — что он пожертвовал ради меня состоянием. В чем дело? Говори уже все до конца.
Эмми опустилась на низенькую скамеечку у камина, на которой сидела, когда Септимус рассказывал ей об этом, и повторила его рассказ в назидание Зоре.
— Ты говоришь, он посылал за Септимусом сегодня утром? — почти шепотом спросила Зора. — Думаешь, он знает о вас обоих?
— Может быть, и догадывается, — Эмми было известно о нескромности, которую допустил Эжезипп Крюшо. — Септимус, конечно, не говорил ему.
— Спрашиваю потому, что со времени моего возвращения он смотрит на Септимуса, как на какое-то высшее существо. Я начинаю видеть вещи, которых не замечала раньше.
Наступило молчание. Эмми, держась за решетку и склонив голову, смотрела куда-то в сторону. Не поворачивая головы, она снова заговорила:
— Ты можешь меня презирать, но не отворачивайся теперь от меня — ради Септимуса. Он любит мальчика, как своего собственного. Как бы плохо я ни поступила, мне пришлось много перестрадать за свою вину. Я была пустой, неуравновешенной, беспринципной девчонкой. Теперь я женщина, и благодаря ему — хорошая женщина. Достаточно дышать одним воздухом с таким изумительно добрым и чутким человеком, чтобы стать лучше. Нет другого человека на земле, который мог бы сделать то, что сделал он, и так, как он. Как же мне его не любить? Как не мучить и не терзать себя из-за него? И в этом моя кара.
Наступившее молчание было прервано сдавленным рыданием: Эмми удивленно обернулась и увидела, что Зора плачет, уткнувшись лицом в диванные подушки. Она была поражена. Величественная самоуверенная Зора плачет, как какая-нибудь глупая девчонка — плачет по-настоящему, рыдая и всхлипывая… Эмми неслышно пересекла комнату и опустилась на колени перед диваном.
— Зора, милая!
Зора, жаждавшая любви и ласки, обняла ее, и обе сестры блаженно поплакали вместе. Так и нашел их, обнявшихся, Септимус, который вскоре вернулся пить чай, как ему было велено.
Зора поднялась, все еще с мокрыми глазами, и накинула мех.
— Ну я ухожу — оставляю вас вдвоем. Септимус! — Она взяла его за руку и отвела в сторону. — Эмми мне все сказала. О, не пугайтесь, милый! Я не стану вас благодарить. — Она засмеялась, но голос ее прервался. — Иначе я опять разревусь, как дура. Когда-нибудь в другой раз. Я только хочу сказать: не думаете ли вы, что вам будет лучше — и уютнее, и удобнее, — если вы позволите Эмми полностью взять на себя заботу о вас? Она умирает от любви к вам, Септимус, и уверена, вы будете с ней счастливы.
Зора стремительно вышла из комнаты, и, прежде чем оставшиеся успели прийти в себя, входная дверь за ней захлопнулась.
Эмми смотрела на Септимуса, и в ее голубых глазах был страх. Она что-то пролепетала о том, что не стоит обращать внимания на слова Зоры.
— Но это правда? — перебил он ее.
Немного отвернувшись, она сказала:
— По-вашему, это так удивительно, что я вас полюбила?
Септимус запустил обе руки в волосы и взъерошил их до невероятности. Произошло самое удивительное, самое необычайное, что только могло случиться в его жизни. Нашлась женщина, которая его полюбила. Это опрокидывало все предвзятые взгляды и представления Септимуса относительно его места во Вселенной.
— Конечно! Так удивительно, что у меня голова идет кругом. — Он подошел к ней вплотную. — Вы хотите сказать, что любите меня, — голос его дрогнул, — как если бы я был обыкновенным человеком?
— Конечно, нет! — воскликнула она, смеясь и плача. — Если б вы были обыкновенным, разве я могла бы вас любить так, как люблю?
Ни один из них не мог потом вспомнить, как это вышло, что она очутилась в его объятиях. Эмми клялась, что не бросалась ему на шею; врожденная же робость Септимуса не позволяет предположить, что он первый обнял ее. Как бы то ни было, она долгое время, дрожа от волнения, лежала в его объятиях, а он целовал ее губы, отдавая ей все свое сердце в этих поцелуях.
Потом они сидели вместе на маленькой скамеечке.
— Когда мужчина так поступает, — говорил Септимус, осененный блестящей идеей, — я полагаю, он должен просить женщину стать его женой.
— Но ведь мы уже муж и жена! — радостно воскликнула она.
— Боже мой, а ведь и в самом деле, я и забыл. Как это удивительно, не правда ли? Знаешь, дорогая, если ты ничего не имеешь против, я, кажется, еще раз тебя поцелую.